Запах хлеба

Михаил Чайковский
               
                (Пленный)
               
                1.
   Город был похож на больного, очнувшегося после тяжёлой, изнурительной болезни. На безлюдных во время оккупации улицах замелькали робкие, бледные лица обитателей: стариков, женщин и детей, переживших лихолетье вражеской оккупации. К весне появились многочисленные своры  одичавших, голодных собак, заполонивших мрачные от копоти и пыли руины.
   Весна согнала с земли серый, с чёрными подпалинами взрывов и пожаров снег, обнажила отбросы военного времени: хлам, обломки в мрачных пятнах копоти и сажи. Люди, появившиеся из утроб городских кварталов, удручающе гармонировали с уличным пейзажем: истасканность одежды сочеталась с безысходностью в глазах, постепенно сменявшейся проблесками надежды.
   Город оживал. Уже разбирали завалы в центре, появились цепочки жителей, передававших из рук в руки кирпичи обломки деревянные и бетонные. Тракторов и машин было мало, изредка мелькали списанные на фронте полуторки, да в районе железнодорожного вокзала и речного порта, бодрясь, покрикивали паровозы - «кукушки».
   Всё чаще на улицах можно было увидеть пленных немцев. Из самоуверенных, сытых захватчиков они превратились в серую, утратившую небрежный лоск, выправку и боевой дух, оборванную и голодную толпу. Теперь они обязаны за сохранённую им жизнь искупать свою вину изнурительной работой. Они разбирали руины, выносили трупы, неразорвавшиеся авиабомбы и мины. Видимо, они понимали, что это было справедливо по отношению к ним: ведь могли же русские лишить их жизни, уморить голодом, каторжной работой,  а зимой - лютым холодом? Постоянное нервное напряжение наложило отпечаток на лица пленных. Они отличались от обычных людей одинаковостью серых щёк, словно посыпанных цементной пылью, заторможенными движениями и настороженно скрытными взглядами.
    И среди этих равноуниженных доходяг можно было разглядеть тех, кто привык главенствовать, повелевать, подчинять своей воле других. Эти держались более независимо, сторонились грязной, скукоженной массы.
   Среди пленных, работавших в развалинах, выделялся высокий тёмноволосый немец лет тридцати, - немногословный, с жёсткими  серыми глазами. В перерывах во время работы он отходил в сторону, никогда не просил у прохожих - если зазевается конвой - хлеба, а у своих камрадов - окурков. Движения его смахивали на повадки сильного, но усталого хищника. 
   Неагрессивную, слабую команду пленных водил на работу не вооруженный конвой, а один солдатик, чаще всего из пожилых тыловиков. На объекте он усаживался где-нибудь в безветренном уголке, своих подопечных не подгонял: они прекрасно знали, что от результатов их работы зависит и паёк, и сама жизнь. Команда состояла из сапёров, занималась разминированием развалин и обезвреживанием неразорвавшихся боеприпасов.
Они работали неторопливо - каждому хотелось получить в конце дня свой паёк, будучи пока ещё живым. На подорвавшихся паёк не выдавали.
2.
   
   Генрих Шварцман попал в эту команду чудом. По всем законам войны место его было в наспех вырытой самими же пленными, каким был  и он, траншее. Но судьба распорядилась иначе. Генрих верил в неё больше, чем в бога и в фюрера: он был эсесовцем, а их в фронтовых частях не жаловали, русские же люто ненавидели и в плен не брали. Но Шварцману повезло: в тот чёрный в его жизни день он не был одет в свою привычную форму - на передовую он выезжал, всегда напялив мундир ефрейтора - сапёра. У него не было при себе документов, и что очень важно, был он контужен, а не ранен, его не раздевали, иначе обнаружили бы татуировку   “SS” в левой подмышке.
   Ему запомнился стремительный прорыв русских танков, грохот взрывов, оседающая стена дома… и тягостное пробуждение  со звоном в пустой, без мыслей, голове. И тишина вокруг. Тишина была неестественной. В ней крылась какая - то опасность… глаза упёрлись в запыленные сапоги - не в пехотные немецкие сапоги с широкими короткими голенищами, а в русские, солдатские…
   Взявший его в плен солдат особо не геройствовал, - что толку с окопного фрица? - а просто крикнул «Принимай!», и толкнул Генриха в колонну таких же, отвоевавшихся оборвышей, которые старались выглядеть предельно жалко: может, не расстреляют сразу. Но по поведению русских он понял - его война закончилась, теперь важно не выдать себя и выжить.
   Генрих долго притворялся глухим, якобы память потерял, слабоумным стал - и напрасно. Русским он был безразличен, они не собирались отправлять его в госпиталь, где неизбежно обнаружилась бы тщательно скрываемая татуировка, ничем не сводимая: раненых русских было немало. Но при одной мысли о разоблачении Генрих обливался холодным потом: то, что большевики эсесовцев не расстреливают, а вешают, приводило его в ужас. Не раз он просыпался от кошмара с реальным ощущением давящей, жесткой петли на шее…Но самообладания не терял, не вскакивал, не кричал, даже глаз не открывал. . .
   Страх отступил, когда в лагере для военнопленных его определили в рабочую команду: значит, все проверки позади, а допросы - это формальность - кто, с кем, о чём шептался. Этот метод Генриху был известен, его так просто не поймать, он школу прошёл хорошую. Оставалось только перед своими не засветиться - в бане там, или не реке?    То есть, где нужно раздеваться.
   Русские к пленным относились по - разному:  кто с презрением, кто с ненавистью, а когда немцев погнали от Днепра, им стало меньше перепадать тумаков и ругательств, и Генрих постепенно успокоился, ушёл в себя, как улитка в свой домик, впал в прострацию, где не замечалось течение времени. Но была тревога и тоска по дому, по нежно любящей его матери и гордящимся его успешной военной карьере младшему брату, непоседе и баловню, с которым, несмотря на большую разницу в возрасте, они были очень дружны. Домой он не писал, так как не мог, будучи в плену. Он знал по рассказам и слухам, что в захваченной русскими части Германии русские притесняют семьи пленных, вымогают у их родственников деньги и ценности в обмен на обещания облегчить участь узников.  Родной дом… Белый туман дрожит над рекой, розово отражается в нём восходящее солнце, озаряя черепичные крыши домов и шпиль кирхи. Молочницы развозят свои тележки по адресам клиентов; скрипят, открываясь, ставни на окнах. Из кухни слышен приглушенный звон посуды в руках у матери, и поднимается дух свежесваренного кофе  и аппетитных гренок…
   Всё - таки перед войной он поступил правильно. Если бы не был членом партии, гнить ему рядовым вермахта в окопах на передовой или безымянным трупом в общей могиле на полях России. У СС были задачи другие, была почти неограниченная власть - даже форма своя, особенная, вызывавшая у каждого трепет и страх. Но дисциплина была в СС основой, как и безоговорочное, слепое  подчинение  начальникам, фанатичная вера в фюрера и его гений. Генриху нравилось быть живым воплощением идеи о сверхчеловеке, он тешил своё самолюбие животным ужасом перед ним у недочеловеков…
   Он до сих пор с наслаждением вспоминал, как во Франции, допрашивая коммерсанта Бертье, поинтересовался мимоходом: «Мсье, есть сведения, что жена ваша по материнской линии еврейка. Это правда?»  Бертье побледнел: « Что вы! Ради всех святых, это домыслы моих конкурентов, чистейшая инсинуация!» Через день отпущенный на волю коммерсант поделился с Генрихом своими доходами: «Мой вклад в дело победы великой Германии!». Правда, это не спасло добропорядочного буржуа и его семью от концлагеря, когда оказалось, что у француза денег больше нет. Увы, издержки военного времени.
   В Польше евреи делились своим добром не менее охотно, чем Бертье, но им тоже не везло: жизнь им Шварцман не гарантировал. Никому.
   Когда - то, поучая его, молодого сотрудника СС, шеф и наставник Франц Мейер сказал:
- Фюрер учит нас, что слово «служба» происходит от глагола «служить». Что же это значит? Это значит - подчи-нять-ся! Вот, что это значит: если ты - «под чином», изволь исполнять приказы беспрекословно, любые. Это наш закон!
   Генрих помнил об этом всегда и умело угождал своему начальству.
   Привыкнуть к плену нельзя. Сознание того, что ты унижен кровным врагом, лижешь с его руки крохи, собираешь объедки под его столом, проводило Генриха в неистовое бешенство. Но и показывать свою ненависть нельзя. Нужно постоянно помнить, что вероятная ему дорога из плена - на эшафот. И Шварцман всегда об этом помнил.
3.
   Колонна пленных двигалась к месту работы медленно: зачем спешить туда, где радости никакой не предвидится? 
   
   Генрих Шварцман попал в эту команду чудом. По всем законам войны место его было в наспех вырытой самими же пленными, каким был  и он, траншее. Но судьба распорядилась иначе. Генрих верил в неё больше, чем в бога и в фюрера: он был эсесовцем, а их в фронтовых частях не жаловали, русские же люто ненавидели и в плен не брали. Но Шварцману повезло: в тот чёрный в его жизни день он не был одет в свою привычную форму - на передовую он выезжал, всегда напялив мундир ефрейтора - сапёра. У него не было при себе документов, и что очень важно, был он контужен, а не ранен, его не раздевали, иначе обнаружили бы татуировку   “SS” в левой подмышке.
   Ему запомнился стремительный прорыв русских танков, грохот взрывов, оседающая стена дома… и тягостное пробуждение  со звоном в пустой, без мыслей, голове. И тишина вокруг. Тишина была неестественной. В ней крылась какая - то опасность… глаза упёрлись в запыленные сапоги - не в пехотные немецкие сапоги с широкими короткими голенищами, а в русские, солдатские…
   Взявший его в плен солдат особо не геройствовал, - что толку с окопного фрица? - а просто крикнул «Принимай!», и толкнул Генриха в колонну таких же, отвоевавшихся оборвышей, которые старались выглядеть предельно жалко: может, не расстреляют сразу. Но по поведению русских он понял - его война закончилась, теперь важно не выдать себя и выжить.
   Генрих долго притворялся глухим, якобы память потерял, слабоумным стал - и напрасно. Русским он был безразличен, они не собирались отправлять его в госпиталь, где неизбежно обнаружилась бы тщательно скрываемая татуировка, ничем не сводимая: раненых русских было немало. Но при одной мысли о разоблачении Генрих обливался холодным потом: то, что большевики эсесовцев не расстреливают, а вешают, приводило его в ужас. Не раз он просыпался от кошмара с реальным ощущением давящей, жесткой петли на шее…Но самообладания не терял, не вскакивал, не кричал, даже глаз не открывал. . .
   Страх отступил, когда в лагере для военнопленных его определили в рабочую команду: значит, все проверки позади, а допросы - это формальность - кто, с кем, о чём шептался. Этот метод Генриху был известен, его так просто не поймать, он школу прошёл хорошую. Оставалось только перед своими не засветиться - в бане там, или не реке?    То есть, где нужно раздеваться.
   Русские к пленным относились по - разному:  кто с презрением, кто с ненавистью, а когда немцев погнали от Днепра, им стало меньше перепадать тумаков и ругательств, и Генрих постепенно успокоился, ушёл в себя, как улитка в свой домик, впал в прострацию, где не замечалось течение времени. Но была тревога и тоска по дому, по нежно любящей его матери и гордящимся его успешной военной карьере младшему брату, непоседе и баловню, с которым, несмотря на большую разницу в возрасте, они были очень дружны. Домой он не писал, так как не мог, будучи в плену. Он знал по рассказам и слухам, что в захваченной русскими части Германии русские притесняют семьи пленных, вымогают у их родственников деньги и ценности в обмен на обещания облегчить участь узников.  Родной дом… Белый туман дрожит над рекой, розово отражается в нём восходящее солнце, озаряя черепичные крыши домов и шпиль кирхи. Молочницы развозят свои тележки по адресам клиентов; скрипят, открываясь, ставни на окнах. Из кухни слышен приглушенный звон посуды в руках у матери, и поднимается дух свежесваренного кофе  и аппетитных гренок…
   Всё - таки перед войной он поступил правильно. Если бы не был членом партии, гнить ему рядовым вермахта в окопах на передовой или безымянным трупом в общей могиле на полях России. У СС были задачи другие, была почти неограниченная власть - даже форма своя, особенная, вызывавшая у каждого трепет и страх. Но дисциплина была в СС основой, как и безоговорочное, слепое  подчинение  начальникам, фанатичная вера в фюрера и его гений. Генриху нравилось быть живым воплощением идеи о сверхчеловеке, он тешил своё самолюбие животным ужасом перед ним у недочеловеков…
   Он до сих пор с наслаждением вспоминал, как во Франции, допрашивая коммерсанта Бертье, поинтересовался мимоходом: «Мсье, есть сведения, что жена ваша по материнской линии еврейка. Это правда?»  Бертье побледнел: « Что вы! Ради всех святых, это домыслы моих конкурентов, чистейшая инсинуация!» Через день отпущенный на волю коммерсант поделился с Генрихом своими доходами: «Мой вклад в дело победы великой Германии!». Правда, это не спасло добропорядочного буржуа и его семью от концлагеря, когда оказалось, что у француза денег больше нет. Увы, издержки военного времени.
   В Польше евреи делились своим добром не менее охотно, чем Бертье, но им тоже не везло: жизнь им Шварцман не гарантировал. Никому.
   Когда - то, поучая его, молодого сотрудника СС, шеф и наставник Франц Мейер сказал:
- Фюрер учит нас, что слово «служба» происходит от глагола «служить». Что же это значит? Это значит - подчи-нять-ся! Вот, что это значит: если ты - «под чином», изволь исполнять приказы беспрекословно, любые. Это наш закон!
   Генрих помнил об этом всегда и умело угождал своему начальству.
   Привыкнуть к плену нельзя. Сознание того, что ты унижен кровным врагом, лижешь с его руки крохи, собираешь объедки под его столом, проводило Генриха в неистовое бешенство. Но и показывать свою ненависть нельзя. Нужно постоянно помнить, что вероятная ему дорога из плена - на эшафот. И Шварцман всегда об этом помнил.
               
                4.
   Мальчик был невысок ростом, с чистыми голубыми глазами под козырьком светло-русых волос. Если судить по внешнему виду, он во время оккупации родителей не потерял: одежда на нём была хоть и старая, но чистая, только вот ботинки худые – со стоптанными каблуками, а правый и вовсе вот-вот развалится. Не торопясь, шагал он вдоль ожившей от людских голосов улице, с любопытством приседая перед полуподвальными окошками и заглядывая в зияющие пустотой дверные проёмы. Когда он подходил слишком близко к пленным, конвоиры, конечно, прогоняли его, но чаще просто не обращали внимания – мало ли детей теперь по улицам бродит! Если он попадал на глаза конвоирам во время обеда, то и ему перепадала от них пара ложек каши из котелка или сухарь и кусок сахара, а то и сигарета – другая, на которые можно выменять съестное.
   Мальчик часто появлялся среди руин, где работали немцы. Приходил он просто так, подталкивал его к пленным ребячий интерес к чужим, с незнакомой речью людям, которыми его совсем недавно пугали родители.
   Генрих заметил мальчика, скользнул по его тоненькой фигурке, по лицу безразличным взглядом и уже было отвернулся, но что-то его остановило, заставило посмотреть ещё раз, внимательнее. Он вгляделся – и оцепенел. На него смотрели голубые глаза младшего брата Курта. Смотрели пристально, изучающее, в них отражалось синее высокое небо.
   «Что за наваждение? – растерялся Генрих. – Откуда взяться здесь моему братишке? И как бы он меня нашёл? – Он мысленно чертыхнулся. – Раскисаю! Проклятый плен!»
   Мальчик сидел спиной к солнечной стороне дома, слегка прищурясь, отщипывал от краюшки хлеба небольшие кусочки, медленно разжёвывал их и, как лакомство, посасывая, глотал.
   Звяканье ломов и кирок прекратилось: немцы обедали. Мальчику захотелось пить, и он медленно проделал путь к угловому дому, где была колонка, но тут на лицо его легла тень, задержалась на мгновенье, и послышался шорох. Мальчик повернул голову и увидел рядом немца – того, что уже попадался ему на глаза и запомнился настороженной отчужденностью. Он сидел рядом и улыбался так, как это получается у людей неулыбчивых. Сказал, ткнув себя пальцем в грудь:
- Хайнрих. Ду?
  Ни пленный, ни мальчик не знали языка друг друга, но вскоре завязался разговор, слова в котором дополнялись жестами и мимикой.
   Имени немца мальчик запомнить не пытался – зачем? Он назвал его «Ваней», с чем немец не без раздражения согласился. Коверкая немногие русские слова, Генрих спросил:
-   Колья, ты иметь отьец и мать?
   Вскоре они кое-что знали о семьях друг друга, с потугами рассказали о себе. Мальчика почему-то не коробило то, что он разговаривает с немцем так дружелюбно и открыто: ему было слишком мало лет, когда началась война. Его отец, машинист паровоза, был арестован с приходом немцев, но вскоре освобождён и оставлен машинистом на том же локомотиве. Он иногда выпивал, стучал себя кулаком в грудь:
- Я не изменник! У меня семья! На кого их бросишь? И куда идти? Ух, жизнь проклятая!
   Просыпаясь, лил на голову холодную воду, не завтракая, жевал, кривясь и сплёвывая, лук – немцы не переносили перегара, - и шёл на работу.
                5.
   У МАЛЬЧИКА не было друзей. Он привык к одиночеству. Тем привлекательнее стали для него пленные: безмолвные, ко всему безразличные люди. Они не ругались, ни о чём не спрашивали, лишь иногда, при встрече, мальчик ловил на себе их взгляды, необъяснимо печалившие его.
   Ещё вчера он испытывал угрызения совести за то, что не сдержался, отломил пленному немцу, вчерашнему оккупанту, врагу, кусок от своей горбушки, а тот, поколебавшись, взял. И не съел сразу, хотя видно было, что голоден, а спрятал. «Видно, для друзей», - подумал мальчик. Он ошибался. Генрих всю пищу съедал в темноте один: ему очень нужны силы и здоровье, чтобы возвратиться домой. Терпеть осталось, говорят, недолго: пленных обменивали, а он за проволокой давно и на хорошем счету.
  Они – мальчик и Генрих – снова сидели под стеной и улыбались друг другу. Немец наслаждался дымом сигареты, которой угостил его новый знакомый.
- Откуда цигаретте, Колья? – Генрих спросил он и по тому, как густо мальчик покраснел, понял, что сигареты тот стащил у отца.
- Ладно, - Генрих порылся в кармане пыльного френча и осторожно вынул оттуда пакетик в газетной обёртке, развернул его. Это был брусочек мыла размером со спичечный коробок.
-  На, давать маме.
   Мальчик знал, что это подарок ценный.
   Они виделись всё чаще, между ними возникло взаимопонимание без слов, какое бывает между людьми, связанными чем-нибудь общим. Мальчик мог узнать Генриха в многолюдной колонне, а тот издалека улыбался ему, приветственно махал рукой.
   В их привязанности было что-то от мальчишеской дружбы с её радостями и огорчениями. Огорчений было больше. В том районе города жили люди, работавшие в депо, на железнодорожной станции, знавшие друг друга, и кто-то из знакомых сообщил отцу мальчика о его странной дружбе с высоким немцем. Отец дома подозвал к себе мальчика:
- Колька, поди-ка сюда. Это что за фриц, вокруг которого ты вьёшься? Мне люди уши прожужжали этим фашистом. Гляди, выдеру! – пальцы отца крепко сжали плечо.
- Па, он хороший, добрый и вовсе не фашист. Он несчастный и грустный.
- Так ты ему, чтобы развеселить, отцовские сигареты и сахар таскаешь? Хлеб из дому носишь? Не смей в семье воровать! Всё. Больше к немцам ни шагу. Будешь дома сидеть.
   Но отцу на работу надо, а у матери хлопот полон рот, от неё улизнуть просто, только надо пообещать сходить за водой, в очереди постоять, дров добыть.
   Ваня, как называл Генриха мальчик, на ломаном русском рассказывал о странах, людях, их жизни и обычаях, находил нужные слова в своём скудном лексиконе. Но ему проще было показывать приёмы борьбы, гимнастические упражнения. Рассказчиком и тренером он был азартным, мальчик всё больше привязывался к нему. Продолжая тайком приносить то сигареты, то чего-нибудь из еды.
   После очередной поездки отец неделю пробыл дома и держал сына чуть ли не под замком, и мальчик с тоской думал о своём друге: «Как он там? Скучает ли?»
   И однажды утром, прихватив с кухонного стола кусок плохо пропечённого хлеба – свою дневную долю, - помчался к руинам, где обычно работали пленные немцы.
                6.

   УТРОМ в лагере военнопленных не было общего подъёма, не суетились старшие бараков. Охрану – разношёрстных нестроевых солдат – сменили автоматчики в синих фуражках с малиновым околышем. Немцы еще не знали, что это солдаты НКВД.
   Полуторки и «студебеккеры» завезли в склады продукты и одежду. Молниеносно разнеслись по баракам всяческие слухи, даже о ликвидации лагеря: мол, русские готовятся выводить войска, а лагерь вместе с пленными взорвут – взрывчаткой ящики под видом консервов склады набили. В этот слух верили, так как знали, что соотечественники часто поступали таким образом в своих лагерях для военнопленных.
   Режим в лагере не был жестким, пленные свободно ходили из барака в барак. Все они были удивлены тем, что ни одна команда не была отправлена на работу, что кормят их сегодня лучше, чем обычно,  охрану лагеря и администрацию сменили молодые солдаты и офицеры в непривычной добротной форме, розовощёкие и крепкие.
   Пленные собирались небольшими группками, взволнованные, обсуждали происходящее, строили самые невероятные предположения.
   После обеда ситуация несколько прояснилась. Пленных построили и представили им новое начальство. С едва сдерживаемым ликованием немцы услышали сообщение о том, что прежняя охрана заменена кадровыми «энкаведистами» с одной целью: в целости и сохранности доставить пленных в один из пограничных городов, где передать их военной комендатуре для препровождения в Германию.
   Вторая половина дня была посвящена приятным хлопотам: немцы мылись в бане, брились, стриглись, стирали и штопали нижнее бельё, затем получали на складах не новое, но целое, прожаренное обмундирование без погон и знаков различий, и даже обувь – традиционные немецкие сапоги с широкими голенищами. У некоторых из них имелся свой, весьма скудный, а потому особо ценимый вещевой запас.
  Без инструментов, с вещевыми мешками и в свежей одежде вид пленных преобразился: головы поднимались выше, шаг становился твёрже, колонна приобрела очертания военного строя.
   Немцы не знали и не могли знать, что переодевание, обеспечение сухим пайком, напутственное слово комиссара – всего лишь фарс, и ждёт их не радостная дорога домой, а долгий и утомительный путь за Урал, изнурительный труд и скудный харч, годы искупления вины военных преступников.  Далеко не все они вернутся в свой фатерланд. В строю слышались громкие разговоры, безмятежные возгласы, всхлипы губной гармошки, всплески песен, и никто их не прерывал.

                7.

   НА УЛИЦАХ, по которым проходил мальчик, было непривычно тихо и безлюдно. Он растерянно бросался от одного дома к другому, от окна к окну, заглядывал в воронки и щели. «Может, пленные сегодня в другом квартале?» Со стороны вокзала доносились приглушённый гул и непонятные выкрики. Мальчик бросился туда, сжимая в руке с таким трудом добытый хлеб. Запыхавшись. Пробежал последний поворот к вокзалу и остановился в изумлении: обычно пустовавшая грузовая площадка была запружена людьми в военной форме, но не нашей, зелёной или выцветшее - белёсой, а серой, мышиного цвета.
   Мальчик подбежал к конвоиру:
- Что тут такое, дяденька?
- Немцев пленных домой отправляем. Проходи, малец, не положено.
   Мальчик оторопел: «Что же Ваня-то? Не сказал ведь, что уезжает. А может, сам не знал? Конечно, не знал, иначе попрощался бы. Не может он просто так уехать. Ведь мы – друзья!»
   Помутневшими от слёз глазами вглядывался мальчик в серые фигурки на площадке, вслушивался в голоса. Взгляд его, тоскливый и тревожный, перебегал от группы к группе; он искал друга и не находил.
   Шагах в десяти от мальчика к машине, в которую грузились пленные с вещами, быстро, не оборачиваясь, прошёл немец. «Да это же Ваня!» Стройный и сильный, в свежей форме, в ярко начищенных сапогах. Мальчик рванулся вперёд:
- Ваня! Ва-ня-а! Я здесь! Вот я, Колька! – закричал он, отчаянно продираясь сквозь цепь конвоя. – Я хлеб принёс!
   Немец замедлил шаг, небрежно повернул голову, заметил плачущего мальчугана, нахмурился и отвернулся. Его ждали: приняв вещи, протянутые из кузова руки втянули его под брезентовую крышу…
   «Что же он? Не узнал? Или нельзя ему, он притворялся? Узнал! Прощаться не хочет. Своих боится. И наших. Предатель!»
   Машины уезжали. Мальчик плакал навзрыд, не стесняясь, не обращая внимания на конвой…
   С каждой минутой машин становилось всё меньше. Всхлипывая, мальчик вытирал слёзы. Запах хлеба, зажатого в кулаке, смоченного слезами обиды и несправедливости, причинёнными ему этим грубым и необъяснимым миром взрослых, постепенно успокаивал его.
   Запах хлеба и слёз. Запах войны.