Ярким теплым днем бабьего лета я сидела на нагретой солнцем скамье и рисовала «природу». Так называла я свои рисунки, когда спрашивали:
- Что ты рисуешь?
« Природа» включала (непременно!) голубую ленту реки вдоль всего альбомного листа, - немного наискосок, - зеленые пологие берега, густой, темно-зеленый, еловый лес на одном из них (елочки я рисовала с острыми верхушками и длинными, полукругом вниз, ветвями, густо усыпанными зелеными иголками). На опушке леса непременно был домик с красной крышей, двумя окнами и приоткрытой дверью или белая хатка под соломенной стрихой и тоже с двумя окнами и такой же дверью. На крыше неизменно торчала красная кирпичная труба и из нее поднимался голубой дымок. И над всем этим в ярко-голубом небе сияло желтое солнце и плыли белые, как комки ваты, обрамленные синим карандашом, облака…
Рисовала я всегда с удовольствием, а особенно сегодня: накануне, в день моего рождения, соседка и подруга мамы, (они подружились еще в поезде, возвращаясь из эвакуации), «генеральша» тетя Таня, подарила мне большую (трофейную!) коробку цветных карандашей! Их здесь было двадцать четыре! Всех цветов и разных оттенков, - немыслимое богатство! Муж тети Тани был в нашем военкомате главным – военкомом. Генералом он не был, но все в нашем дворе звали тетю Таню генеральшей, наверное, за ее особую стать: была она женщиной крупной, с мужскими, твердыми, чертами лица, громким голосом и с постоянной папиросой во рту. Муж ее, добрейшей души человек, маленького роста, с лысой головой и пышными седыми усами, прошел всю войну, от первого и до последнего дня, - начинал с простых пушек, а заканчивал уже на «катюшах», в Германии. Вернулся победителем в наш городок, к семье, с двумя чемоданами подарков (трофеев!) и семиструнной гитарой в чехле, и был назначен военкомом в наш районный комиссариат. Много позже, в день моего тринадцатилетия, гитара стала моей: мне ее подарил Володя, сын военкома и тети Тани, и даже научил брать аккорды и подбирать мелодии. Потом эта гитара была неразлучна со мной в студенчестве и уехала в Сибирь, куда я получила направление на работу… И еще один из «трофеев» оказался счастливым для меня: когда я закончила школу (с Золотой медалью!), тетя Таня подарила мне белое платье из нежнейшего маркизета, вышитое большими голубыми васильками по подолу, рукавам и вокруг шеи, и стянутое в талии затейливым узором из тонкой голубой резинки. В этом платье я, после собеседования, без экзаменов! поступила в один из престижнейших вузов Одессы!
Но все это было потом… А сейчас я сидела в нашем саду, рисовала и все чаще посматривала в сторону сада соседнего. Сада! Это было громко сказано. Дело в том, что когда-то весь большой сад (действительно – сад!), принадлежал одной хозяйке.
Бабушка звала ее баба Лызя, хотя все в нашем дворе знали ее, как Елизавету Сергеевну. Хотя и вправду, ей больше подходило - баба Лызя. Ходила она всегда в старых, рваных обносках, - казалось, что их просто беспорядочно набросали на ее маленькое, сгорбленное и усохшее тело и теперь они грязным шлейфом волокутся по земле за ногами в серых вязаных носках, обутыми в новые, сверкающие калоши. И носки, и калоши подарила ей бабушка. Носки бабушка в большом количестве вязала из всякого подручного материала для всей нашей родни, а калоши отдал нам дядя Вася, - они достались ему по ордеру, но не пришлись впору никому из его семейства и со словами: « Может, вам пригодятся », он вручил их бабушке. Пригодились… Не выдержала моя Констанция Валерьяновна, наблюдая в кухонное окно, как Елизавета Сергеевна чавкает своими огромными дырявыми чунями по осенней слякоти, - решительно пересекла поросший уже потемневшим к зиме шпоришом двор и поставила на бортик ажурной деревянной оградки, что опоясывала террасу дома бабы Лызи, новые калоши с вложенными в них серыми толстыми носками.
- Надень, не чавкай! – глухо буркнула в сторону копошащейся здесь же соседки.
Это была первая послевоенная осень, ранняя осень победного тысяча девятьсот сорок пятого года. Мне было шесть лет…
Из скупых рассказов родственников, из обрывков разговоров я знала, что бабушка и Елизавета Сергеевна были знакомы с молодых лет, еще дореволюционных. Бабушка, тогда еще молодая и красивая, жила с мужем, детьми, кухаркой и няней в большом доме на соседней улице (мама показывала мне этот дом). Дом принадлежал местной власти и дед (с семейством) занимал его, как почтенный государственный служащий. Елизавета Сергеевна, овдовевшая помещица, оставив свое поместье на попечение управляющего, почти все свое время проводила в нашем городке, где у нее были два дома. В одном, выложенном из красного кирпича, с широкой деревянной террасой вдоль всей стены со стороны двора, жила она с больным сыном, в другом, тоже большом, но глинобитном, с выходом в тот же двор, помещалась прислуга (в нем теперь жили мы, то есть - бабушка, мама, я и брат Левка, - и еще три семьи).
Кирпичный дом бабы Лызи был теперь разделен на две части: меньшую, что включала две комнаты и просторную залу, оставили бабе Лызе . Сама она, с сыном Борисом, занимала залу, до отказа заполненную всякой рухлядью, а две комнаты, что имели отдельный вход, сдавала квартирантам. В то время там жила молодая женщина с дочерью, моей ровесницей и подружкой, - Аллой, Алкой. Вторую часть дома, большую, забрал в свою собственность коммунхоз (как и дом, в котором жили мы), и теперь ее занимала семья военкома, с тетей Таней, их сыном Володей и дочерью Людмилой.
А сад… Настоящий сад! Большой и ухоженный (бабушка рассказывала, что там раньше даже стояла белая ажурная беседка и тихо журчал маленький фонтанчик в виде полураспустившегося тюльпана), - теперь был разделен на маленькие полоски – садики по числу всех семейств нашего двора. Нам досталась крайняя полоска шириной метров восемь и длиной около тридцати. Но даже и на этом клочке земли было много чего, что служило большим подспорьем нашему семейству, (а к нему примыкала и мамина сестра тетя Нила с дочерью Галькой!). Здесь росла высоченная груша, старая раскидистая яблоня, два вишневых деревца, кусты малины и, что доставляло нам, детям, особую радость, - три больших куста сливы-скороспелки, - «дрислявки». Ягоды на этих кустах поспевали рано и сразу все, - и их надо было быстро оборвать и съесть! На компоты и варенье они не годились. Чуть переспелая ягода при самом
нежном прикосновении лопалась и на руки, одежду и в лицо летели брызги сладкой липкой мякоти, за что и получила слива у нас свое название – «дрислявка». Сад выручал нас, дворовую детвору: когда желудки наши пели голодные песни, а домашние «закрома» были пустыми… Многое даже не успевало дозреть…
И сейчас, в этот теплый погожий день ранней осени, был, как поется в песне, « …убран сад и пуст…». Я общипала последние ягоды паслена, уже пожухлого, заботливо оставленного бабушкой для меня на убранной картофельной грядке, и все чаще посматривала на полоску садика бабы Лызи. Она была за полоской тети Павлины, что жила у нас за стенкой с заколоченной дверью. У бабы Лызи еще висели, - уже перезрелые, чуть подсохшие, - белые и красные ягоды на кустах смородины. В нашем саду смородины не было… Обычно я не обращала внимания на соседский сад, как бы хватало своего. А тут… Казалось, ягоды светятся на солнце! Да, к тому же, я еще вообще не пробовала смородиновых ягод! Надо знать, что это было голодное послевоенное лето, когда фашисты оставили пустыми почти все сады города, - они были вырублены «на дрова». Сад бабы Лызи остался нетронутым, так как в ее доме при немцах заправляла ее бывшая экономка, немка, которая и бежала вместе с ними, - это было мне известно из разговоров взрослых (в нашей кухне у окна остался стоять ее огромнейший сундук, что служил нам столом, гардеробом и кладовкой!).
Я уже не рисовала… Я уже видела только эти грозди ягод, -таких ярких, таких нежных, и, наверное, таких вкусных! Но они были в чужом саду, у соседей! Я не была паинькой, я была девочкой нашего двора! И так же, как и все, бегала с компанией поздними летними вечерами «трясты яблука» у Довгалихи или Марчучки. Хотя, по-правде, не умела карабкаться по деревьям и перелезать через заборы, - я была трусихой и обычно стояла «на шухере». Но воровать у соседей!
Одно дело «трясты яблука» у Довгалихи через четыре дома или «красты» (воровать – укр.) груши у Марчучки на другой улице (хотя на нашей груше они были крупнее и слаще!),- и совсем другое - у бабы Лызи! Но преодолеть искушение я уже не могла…
Осторожно переступая через кусты неубранного картофеля на полоске тети Павлины, я, пригнувшись, пробралась к заветным кустам. Вот они, незнакомые мне ягоды! Чуть привялые, мягкие и теплые на ощупь…
Присев, я быстро стала обрывать их целыми гроздьями и уже набрала в обе руки, как вдруг, ( краем глаза!) увидела: по дорожке своего садика, шаркая по притоптанной траве, придерживая у шеи темными крючковатыми пальцами старую пуховую шаль, (прямо ко мне!) идет баба Лызя! Я даже подпрыгнула от неожиданности и страха, выпрямившись во весь рост! Резким движением обеих рук бросила ягоды на землю и пустилась наутек, путаясь ногами в увядшей картофельной ботве участка тети Павлины. Залетела с разбегу в малинник нашего сада и затаилась там…
- Светочка! Света! – услыхала вслед. – Что же ты убежала? И смородину рассыпала… Я тебе кружечку дам, наберешь… Она уже осыпается, а я…
Баба Лызя еще что-то там причитала своим слабым дребезжащим голосом, но мои уши были словно заткнуты ватой и горели адским пламенем. Сколько я просидела в колючих кустах малины, - не знаю, помню только,что исцарапалась вся… Ждала, когда старуха уйдет из сада. Потом долгое время старалась не попадаться ей на глаза и очень боялась, как бы она ничего не рассказала бабушке, - это была бы катастрофа!
И уже летними вечерами, когда ребятня нашего «кутка», собираясь ватагами, направлялась «чистить» сады, я сидела дома, - помнила СМОРОДИНУ и жгучий стыд перед старой, беспомощной соседкой…