Генеральный инсект. Господин ощущений-2

Эдуард Дворкин
               

«Существуют писатели, которые, изображая невозможное возможным и говоря о нравственном и гениальном так, как будто то и другое есть лишь каприз и зависит от произвола, вызывают чувство шаловливой свободы, как когда человек становится на носки и от внутренней радости непременно должен заплясать».
   
              Фридрих НИЦШЕ. «ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ, СЛИШКОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ»



«Здравый смысл – добрая вещь. Существуют, однако, области человеческого духа, куда можно и даже должно пускать здравый смысл только для того, чтобы он здесь подчищал, подбирал, отворял и затворял двери, – одним словом, прислуживал, но отнюдь не приказывал».
               
                Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ. «ТОЛСТОЙ И ДОСТОЕВСКИЙ»



«Когда сам говоришь, никогда не прилаживайся к тому, что ты говорил раньше: это без нужды стеснит твою свободу, и без того закованную в слова и грамматические обороты. Когда слушаешь собеседника или читаешь книги, не придавай большого значения отдельным словам и даже целым фразам. Забудь отдельные мысли, не считайся даже с последовательно проведенными идеями. Помни, что собеседник твой и хотел бы, да не может иначе проявить себя, как прибегая к готовым формам речи… Не только в устной беседе, но даже в написанной книге можно подслушать звук, даже и тембр голоса автора и подметить мельчайшие оттенки выражения глаз и лица его. Не лови на противоречиях, не спорь, не требуй доказательств: слушай только внимательно».

                Л. И. ШЕСТОВ. «ПРЕДПОСЛЕДНИЕ СЛОВА»








            КНИГА ПЕРВАЯ. ЗВОНЯЩИЙ В ЧАСАХ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. ЗАДАЧА ЖИЗНИ

Не было ничего, кроме звона колокольчиков.               
Так начинать мог только Единый, но он пока не хотел.               
Было воскресенье вскоре после второго Спаса, пили чай после обедни.
Игрушечная клетка из гипюра и кисеи висела под потолком; бронзовая фигурка, какие употребляются для закидывания занавесок на окнах, представляла дворника с атрибутами его власти над конскими яблоками: метлою и совком.
– В нашей инстинктивной жизни мы отдаемся только факту и всегда пассивно! – маменька на что-то намекала.
В торжковских туфлях, шитых золотом, папаша ничего не ответил, но она поняла, о чем он подумал.
Похоже, игра в Анну Каренину продолжалась – это было тем вероподобнее, что накануне из Дармштадта звонил Алабин и, судя по всему, с каждым из родителей говорил без всяких прелиминарий.
Алабин умел говорить резонно, имел про запас меткие реплики, сокрушающие вопросы и бойкие замечания.
Не факт, что перед нами днем и ночью стояла задача жизни, но Алабин был именно тот человек, который умел ее поставить.
Он связывал нас не с Германией, не с Америкой даже – он связывал с бесконечностью и в этом смысле диктовал такие принципы деятельности, какие опираются на основу более широкую, нежели одно только непосредственное настоящее.
– Всякий человек должен сам себе подготовить то или иное будущее состояние, – он говорил.
– Колокольчики? – предполагал папаша. – Звук?
– Ни-че-го, – отвечал Алабин. – Во-об-ще!
Звук его голоса дробился на отзвуки и  отголоски.
С отзвуков именно предстояло начать: мертво было у постели – в одной зале томился камин, черные тени с высунутыми языками и когтистыми крыльями прыгали и носились по стенам.
Все дышало наивной простотой прошлых столетий.
Неизменяемость явлений вносит известное успокоение в душу: было и будет!
Кровать, впрочем, будет называться иначе, и простотою все станет не дышать, а кишеть.
Суд учинит вялое следствие, которое ни к чему не приведет.
Пугать и чрезмерно радовать будут не мысли, а слова.
Сливки охтенка принесет вечером.
Придут великие люди, оживет природа, все наполнится.
Разом что-то вырастет вдали, вытянется длинным силуэтом, взглянет огненными очами, фыркнет, пыхнет и опять станет исчезать, оставляя в воздухе черную полосу дыма.

Глава вторая. ПРЕРВАННЫЙ РАЗГОВОР

Мертво было у постели.
Ни вздоха, ни движения.
Не было ничего.
Впрочем, была бесконечность и в ней постель; сама же кровать называлась иначе.
Ничего – это испуг, похожий на предчувствие (послевкусие).
Вообще – это прежде не изведанные ощущения.
Был испуг, похожий на предчувствие: откуда в бессмертной душе ощущения, которых она никогда не знавала?
Ангелам не нужны вздохи и движения; двое слетали к ней; от плотского союза ангелов с женщинами рождаются демоны.
Ангелами оказались Келдыш и отец Гагарина.
– Хвойный душ, хвойный душ! – пели они херувимскую.
Слова любви просились вырваться наружу.
Гости связывали Анну с бесконечностью: Келдыш – в прошлом, отец Гагарина – в будущем.
Они подготавливали ее.
До поры пассивно она отдавалась факту.
Самое себя воспринимала она как большую проблему.
Келдыш и отец Гагарина посещали ее регулярно: она вызывала привыкание.
– Она – это то, что не знает себя, что пребывает в абсолютном неведении относительно себя и мира, – Келдыш говорил отцу Гагарина.
– До поры, – отец Гагарина отвечал,– до времени.
Время пошло, но ничего не приносило с собой.
Они усиливались казаться влюбленными.
В одном ночном платье она давала одеялу сползти.
– Пожалуй, она могла бы существовать, – прикидывал отец Гагарина.
– В эпоху мелкой пестроты и разноголосицы! – напрягался Келдыш.
Они усиливались магнетизмом воли заставить ее открыть глаза.
Нужно было жирное молоко, лучше – сливки: с вечера намазать свежими.
Они знали это наверно и доподлинно.
Они старались сорвать с ее губ улыбку своим остроумием и находчивостью.
Она в их присутствии могла провести пальцами от основания носа до ноздрей.
Ей смерть хотелось возобновить прерванный разговор, но трудно было сделать это без особенной неловкости.
Уже Анна могла усиленно думать.
Одна мысль до краев наполняла все ее существо: елико возможно дорого –
Небо было серо, воздух сыр.
Келдышу только что прошумел дождь – Алексею Ивановичу на шляпу падали крупные капли.
– Пора пить чай: я слышу, ложечками звенят! – отец Гагарина подставил ухо ветру.
Ложечки заливались малиновым звоном.

Глава третья. ВЫМЫТЬ ПОЛКИ

Существует ли человек-кровать?
В этом вопросе нет никакой язвы.
Вся мебель из каренинского дома была вывезена в кокоревский склад на Лиговке, но вот кровать сумела как-то постоять за себя, словно бы верила (верил, верзила), что хозяйка вернется.
Очень по-человечески.
Анна иногда чувствовала, что по ночам кто-то по-мужски обнимает ее, но в постели никого не было.
«Человек в кровати ищет поработить женщину», – видела она объявление в газете.
Как же теперь называлась кровать?
Множество разговоров было прервано, и нужное слово застряло в каком-то из них.
Пить чай пока было ей рано – она слышала, как уходили мужчины-ангелы, уже обеспечившие себе значительное будущее состояние.
В Анне они видели женщину, которая им нравилась в ночном платье при неярком освещении – они стремились искупаться (разогреться) в лучах ее славы, популярности, скандальной, может статься, известности: они стремились к этому, чтобы впоследствии иметь возможность бросить, в разговоре, вскользь, что они с ней были.
Всегда она имела непостоянных друзей, в числе которых были даже Римский папа, израильские цари и пророки – стоило только затопить камин, и они начинали бегать по стенам.
– Я теперь опытная! – хотела им прокричать Анна, но пока не могла.
Она крикнула бы это шутливо, с церемонной интонацией, чтобы не выдать серьезности замышляемых ею действий.
В доме еще не было мебели, но на месяц вперед наколото было сахару, намолото кофе – когда привезут шкафы, нужно будет сразу чисто вымыть в них полки.
Начать предстояло с детской интриги.
Природа, без видимой связи, рисовала изящную фигуру: смутно знакомый господин – был ли он манекеном, кучкой извивающихся червей, трубочистом или апостолом, было до поры закрыто.
Впрочем, какая разница?! Он мог принять любую личину.
Господин-ощущений-2!
«Смерть найдет свою причину. Господин найдет личину!» – не зря писал Генрик Ибсен.
Когда-то, куражась, она заказала себе манекен, и из Норвегии ей прислали копию великого притворщика.
Всегда в пестрых брюках, безукоризненном белье и черном сюртуке, Ибсен претендовал на роль апостола.
Скорее даже он, а не она, испускал в темноте те лучи славы, в которых не прочь были согреться отдельные исторические личности.
В самом деле он мог добавить ей ощущений.

Глава четвертая. ПУСТОЕ БЛЮДО

Келдыш – великий человек.
Великий человек – отец Гагарина.
Но и Алабин – великий человек, хотя и не ангел.
Петр Владимирович Алабин был награжден орденом Анны 4-й степени с мечами на шапку.
В Дармштадте он сидел за стеклянным столом, водил пальцем по мокрой поверхности, и столы пели.
– В иные дни, – пели столы, – к нам приходят великие люди, они берут нас за руку, и мы беседуем с ними; ангелы являются во плоти, уходят и приходят снова. Природа оживает, кофе намолот и наколот сахар, отскоблены полки в шкафах – у всех богов и духов проснулось воображение и оно являет всюду живые, яркие образы. Вчера не слыхать было птичьего голоса, мир был сух, каменист и пустынен; сегодня все населено и заполнено: цветет все создание, роится и множится!
В светлой паре, без шляпы, Петр Владимирович подпевал круглым московским звуком.
Ему отзывалось –
Человек убрал пустое блюдо и переменил графинчики.
Человек (просто человек) не имел своего постоянного лица, имени, слабо ощущался другими и посему связан был с бесконечностью – оттуда, по требованию Алабина, он мог доставить ему нужный символ: какую-нибудь перевернутую восьмерку, шестиугольник в круге или повапленный параграф, весьма привлекательный в первом к нему приближении.
Анне соответствовала сердцеграмма (два меча появились позже), и Алабин с помощью человека нанес ее себе на потайное место: стоило только потереть ее –
Буква «Г» была символом личности, умеющей излучать таинственный свет, а гора с руками, державшими бант жизни, напоминала о всевидящем глазе со стекающею слезой.
Массивный буфет, символизирующий уют и семейность, о четырех дверцах, обклеенный ореховым деревом, с медными оковалками на замочных отверстиях и медными же головками на двух передних углах, оставался на кокоревском складе (он умел издавать звуки), и Алабин телеграфировал в Петербург, чтобы буфет отвезли, откуда взяли.
Анна теперь была опытная – опытный экземпляр Анны вот-вот должен был предстать перед специалистами и просто публикой, всем добавляя ощущений.
Буфет Кокорев лично отмыл изнутри – там внутри было, где развернуться.
Оставшись в буфете, Кокорев затаился в нем (чем не человек-буфет?), предполагая провести ночь у Карениной, но был обнаружен и изгнан человеком-кроватью.
Синяя триковая камилавка покрывала голову Кокорева – донышком книзу в нее вмазана была чашка со вставленной серебряной чайной ложечкой.



Глава пятая. ПИЛИ ЧАЙ

– Цветник, освеженный росою, наполнял воздух благоуханием, – повторил отец Гагарина.
– Вы настаиваете? – маменька подняла плечи.
– Именно! – не отступал Алексей Иванович.
Пили чай, Келдыш ел яблоки: второй Спас.
– Каков вздор! – маменька зашумела буракового цвета толковым платьем. – Вы, вероятно, выпили лишнее и говорите пустяки.
Отец Гагарина залил в стакан вишневого сиропа и дополнил ромом.
– Ветка, полная плодов и листьев, – он напомнил, – откуда, по-вашему?
Предполагая обсудить Каренину, мы сбились на Мичурина.
Недоставало только тамбовских.
– Когда приезжает Иван Владимирович? – папаша был предметнее.
Вышла пауза.
Именно Мичурин запустил фразу о «вкусном рте».
Вкусный рот отвечает за послевкусие.
Отвечает вообще – ничего более.
Как должно понимать сие?
Чем больше символов, тем они ощутимее: язык между двумя челюстями.
Тысячу раз произнести «поезд», и во рту загрохочет.
В Дармштадте Алабину отзывалось послевкусием.
Дольше всего послевкусие держится в буфете.
«Для чего отмываете вы полки?»
«Чтобы убрать избыточное послевкусие, я наелась».
Господин вкусовых ощущений (пристрастий) стоял в оконной нише лепного зала рядом с господином звуковых ожиданий, когда, отделившись от прочих гостей, к ним присоединился господин осязаемых размышлений. Первый был в пестрых брюках, второй – в безукоризненном белье и третий – в черном сюртуке.
Предчувствие, похожее на бронзовое украшение, –
– Воистину от плотского союза ожиданий, размышлений и ощущений с демонами, – третий господин хохотал, – произошли женщины!
Он выпил лишнее и говорил пустяки, но все три господина, отворотившись от окна и глядя в зал, видели Анну Каренину: на ней сидело ловко сшитое желтое платье с ветками сирени, шумевшими нежно- лиловым цветом.
Она проводила пальцами от основания носа до ноздрей.
Ее тревожил запах яблок.
Только что к ней подошел господин на протезе – она положила свободную руку ему на локтевой сгиб: бал инвалидов ума и воли?
«Жить по-Божьи – значит ли божественно танцевать?» – господа в нише прикинули.
От деликатности до фамильярности – один шаг.
От увлечения до исполнения – три.
Два шага в сторону – побег от действительности.

Глава шестая. ВСЯКИЙ РАЗ

Когда Толстой писал свою Анну, так не похожую на реальную, та спокойно принимала себе хвойный душ.
Она любила подшутить над нескромными ангелами: крупные капли падали отцу Гагарина на шляпу и за шиворот Келдышу.
– Елки зеленые! – ангелы не могли крепче.
Была пора и было время (время вообще).
Свою Анну Толстой ставил перед фактом, но Анна реальная подставляться под факт не имела желания.
Вечером пришла охтенка, принесла жирного молока и сливок.
Молоко текло неприметно и словно бы само собою, как время; шло к маслу. Из масла, охтенка объяснила, можно сделать барана.
– Баран из масла может наделать дел на скатерти, – охтенка предупредила.
Анна смеялась: магнетизм воли.
Ей было интересно, чего там понаписал Толстой: оказывается, к каждому поезду нужно выезжать: ни больше ни меньше!
Когда Анна приезжала, кто-нибудь непременно выходил из вагона: звонящий, например, в часах.
Женщину в помятой кофточке он принимал за Анну Каренину – сама же Анна, укрывшись за фонарным столбом, наблюдала и слушала.
– Ты не из молоденьких, Анна, – говорил звонящий в часах женщине в помятой кофточке, – тебе, почитай, полтораста лет!
– Ну, ты вообще, – не знала женщина, что ответить.
Каренина, возвратившись домой, всякий раз приказывала вынести из квартиры всю лишнюю мебель, придававшую комнатам библиотечный характер, но мебель неизменно возвращалась на прежние места.
С кроватью, впрочем, было понятно, с буфетом, отчасти, тоже.
– Чья это работа? – Анна допрашивала Ибсена, но манекен только опускал большие веки.
Наверно Анне было известно, что сие – проделки Кокорева, но ситуация была игровая: Кокорев якобы грозил ей какими-то векселями – она же голосом старалась изобразить, какая это гадость.
Библиотечный характер комнат делал Анну похожей на бумажную: буфет легко было превратить в книжный шкаф.
Если же книжный шкаф превращался в платяной – внутри, на полке, скомканная, оказывалась некая кофточка с огромным бантом.
Анна смотрела на диван, подозревая пятна; по обеим сторонам дивана, на палисандровых тумбах горели бронзовые лампы, их свет умерялся матовыми шарами.
Стол был невелик – Анна не помещалась на нем вся; скатерть спускалась так, что лежала на коленях у всех сидевших.
Анна забиралась поглубже в кресло, откатывалась в тень и начинала –
Она шлифовала ногти замшевым полиссуаром и пудрой.


Глава седьмая. ЗНАК ЖИЗНИ

Была пора, и было время.
Пора принять душ, изготовить барана, вынести мебель.
Время приехать к поезду, подновить сердцеграмму, завязать интригу.
«Эмблематические фигуры» – достаточно обозначить их так, и о прочем догадаешься сам.
Они ходили по кругу на башне часов, с мелодическим звоном.
И Анна догадывалась –
Бог держит знак жизни у носа царя – царь прочищает ноздри и ему пахнет яблоками; демон свободы и правды – что держит он возле ушей царицы?!
Отец (Пушкин) когда-то танцевал с царицей на зеркальном паркете Зимнего, и в детской аудитории до сих пор и до сего времени живет легенда относительно того, как все выглядело.
Отец и царица давно сами ушли в паркет, но, если им создавали условия, могли перебраться на стену и прыгали там, удлиняясь и растягивая себя.
Шторы на окнах расписаны были красными и синими Келдышами; лепные потолки представляли летящего в голубом пространстве пухлого отца Гагарина: Анна мирилась.
Через Алабина у нее была связь с бесконечностью, и бесконечно она могла повторять за кем-то, что вера – это кредит, а за гробом нас ждет «великое может быть».
Мичурин находил, что у нее вкусный рот, но Анна ни за что не отвечала. Она лишь ощущала, ждала, размышляла, и Иван Владимирович, приезжая, только понапрасну тревожил ее густым яблочным духом.
Бог ли изгонит из нее демонов или они прогонят Бога?! – Этот вопрос для себя решал Толстой, но какую-то Анну следовало назвать иначе.
Он не желал и мало того: еще нескольких запавших ему дам крестил Аннами: им выдан был долгосрочный кредит доверия: хочешь – лежи на кровати, не хочешь – сиди в кресле или стой за шкафом.
Именно за зеркальным шкафом, хотел он думать, Анну ждет, может быть, –
Куда бы он ни приходил – везде преобладали Анны: празднично они беседовали, грациозно посмеивались; корсажи у иных обтянуты были стальными сетками и горели, как кирасы акробатов. Ему мелькали вдруг хрустальные талии. На плече полной Анны в темно-лиловом платье дрожал красный бант. Позже комнаты наполнились чем-то вроде облачков, полупрозрачных и бликующих, и только, как сквозь призму, можно было различить уже вдали: все Анны – графинчики!
Детская интрига: кудрявый баран, не ходи по горам!
В угольной комнате, потянувшись за персиком –
Мальчик разбил графинчик.
Кто ножками болтает, у того мама умирает.
Вещи имеют свои состояния.
Состояния вещам придают тайные (во многом) причины.
Направление ума не дозволяло Толстому заниматься открытием тайных причин состояния вещей, которыми он любил пользоваться так, как они (оне) есть.

Глава восьмая. САМИ ПО СЕБЕ

Трудно поверить сразу в целое и законченное.
Анна проявлялась фрагментами: цвет лица, руки выхухоля, туго натянутые чулки, блеск глаз.
И предчувствие: эта женщина –
Чересчур открытое платье сообщало ей слишком праздничную наружность – оно и сидело неловко, до того стягивая ее стан и плечи, что полнота их теряла всю свою красоту и естественность.
Толстой мог побожиться, что не писал этого.
Кто-то приподнял ей концы локонов и закинул их за косу – эта импровизированная прическа, надо признать, необыкновенно пристала к правильному овалу лица Анны. Толстой взял со стола кусок барежа, приготовленный Софьей Андреевной для какого-то рукоделья, и ловкими складками драпировал плечи своей героини.
Они враз и замедленно оглядели друг друга.
В тополевой аллее разносился гулкий стук его сердца.
Горничная светила им в передней.
На кровати никого не было, никто не сидел в кресле и не стоял за зеркальным шкафом: придут!
Усаживая в экипаж, он целовал ей руки и колени.
Колокольчик заливался ярким звоном.
Божественная Анна и Анна демоническая напоминали о женщине-ничего и женщине-вообще.
Анна демоническая не слышала земли под собою; божественная Анна не наблюдала над собой неба.
Толстой полон был задорного чувства против женщины-вообще, но в частности ничего не имел против женщины как таковой.
Он знал: женская красота преступна, но не мог объяснить этого.
Неумолчно и фамильярно звонили часы – горничная светила им из передней.
Свет мешал разглядеть – звон в часах, однако, давал понять: имена более не прилипали к их носителям – они носились сами по себе.
Толстой положительно затруднялся: Каренина ли была перед ним, Вронский, Кумберг или же только буквенные их обозначения.
Вот Анна! Идет по яснополянской усадьбе, входит, дает себя обнять – он наклоняется к белой шее и целует лишь лист бумаги, где светится имя ея…
Алабин, с которым Толстой был дружен еще по Севастополю, придал Анне металлический блеск и снабдил хрустальным звоном – куда следовало он просовывал золотой ключик, как следует заводил Анну, и та, подергиваясь, ходила по стеклянному столу.
Тысячу раз произнести «цветник», и в носу защекочет.
Когда Алабин чихал, Анна пальцами проводила по носу.
«Вкусный нос» отвечал за аллергию.


Глава девятая. ВСЯКИЙ ЧЕЛОВЕК

Круглый московский звук лился из бесконечности.
Глаз – гора – Генрик и обратно: Генрик – гора, – глаз.
Манекен в доме Карениных смахнул слезу: приехавший Мичурин облачился в его белье, сюртук и брюки.
Слишком много людей получили доступ к бесконечности: Мичурин тоже.
Легко и просто (относительно) в бесконечность уйти – ты попробуй вернуться!
Влюбленные в бесконечность: кто они?!
Дающие одеялу сползти, и тот, кто стоит за шкафом – чья возьмет? Противостояние было тем звероподобнее, что, наконец, ожила природа.
Кудрявый баран скакал по горам; желтый аист крутился в воздухе.
Сыпались яблоки: обычные и конские; еще – яблоки любви.
Червивая любовь  – на что похожа?
С Анны каждый день спадала точно какая-то шелуха.
Вдруг лопнуло лицо Келдыша (случившиеся около лица отошли в тот же час).
Академик сменил кожу: синяя из-под красной.
Отец Гагарина звал Анну в Космос – забыл, что только недавно она оттуда.
Анна между тем сбрасывала шляпку и перчатки.
Охтенка подняла яркий передник, чтобы обмахнуть лицо.
Анна выезжала к каждому поезду: всякий раз прибывал Мичурин, и ей казалось, это он звонит в часах. В самом деле в мешке из небеленого рядна он привез часы: яблочные: одно яблоко обозначало час дня, два яблока – два часа, три яблока – три.
Свежими яблоками Мичурин снабжал мавзолей: когда он клал четыре яблока на хрустальную крышку, время там останавливалось.
Яблочное время от Мичурина и время-молоко от охтенки –
Алабин снабжал мавзолей графинчиками, Кумберг – абажурами, Келдыш и отец Гагарина поставляли громоотводы: Ленин лежал без ярких мазков, все в нем было ровно, уравновешено – фигура, нарисованная природой в средних, немного линючих красках.
Нужен был благотворный, оживляющий дождь – без него он был прахом, той же мировой пылью.
С далеко идущими целями Ленина нужно было снова поставить на ноги; на закрытом заседании Политбюро слово было предоставлено товарищу Петру Владимировичу Алабину.
– Эмблематическая фигура Ленина, – в частности, он сказал, – принадлежит бесконечности и в этом смысле опирается на основу более широкую, нежели одно только непосредственное настоящее. Владимир Ильич при жизни позаботился о будущих своих состояниях. Ленин, без преувеличения, был всякий- человек-сам-по-себе, простой и мелодичный.
– Колокольчики? – о чем-то догадались члены узкого кабинета. – Звук? Кремлевские куранты?!
– Ленин, – подтвердил Алабин, – напоен был звуками, положительно он кишел ими. Если применить ультразвуковой генератор –

Глава десятая. ПРОЩАНИЕ С АНТИХРИСТОМ

Он вырос из земли: ах, как это безбожно!
Переставлял вещи и вписывал куски в роман.
При культовом очищении изливал на Софью Андреевну струю воды в виде банта.
Грязь блестела, как река.
Отдаленный гром предвещал скорую грозу.
Предварить Анну значило предупредить ее, но о чем?!
Раздувается сфера понятий.
Иные направления принимают мысли.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. ВЗЫСКУЮЩИЕ ГРАДА

Вронский с плешью и Анна Сергеевна в очках вечерним Таганрогом шли в поисках новой жизни.
Грязь блестела, как река.
– Точно ли, Ленин из этих мест? – в последний момент Алексей Кириллович засомневался.
– Ленин звуковой или Ленин-голем? – снова Анна Сергеевна на лоб подняла оправу.
– Разве это не один и тот же? – инстинктивно Вронский дотронулся до тонзуры.
– В общем-то, один, – по ходу Анна Сергеевна протерла стекла, – вот только в двух состояниях: в одном обыкновенно он плыл по реке, в другом – барахтался в грязи.
– А почему он изгнал Бога? Правда ли, что Ильич поклонялся Барану?
Вечерний Таганрог похож был на огромный подсвеченный диван, сказочный великан на который установил мореного дуба буфет, а поверху водрузил бликующий зеркальный шкаф.
– Что там на шкафу? – Алексей Кириллович с Анны Сергеевны снял очки.
– Кресло, – и без оптики дама знала.
– Ну, а в кресле кто? – не разобрал Вронский.
– Ленин, – Анна Сергеевна пожала плечами.
Владимир Ильич, Вронский, наконец, увидал, сидел в позе бесцельного, но страстного ожидания.
Когда-то он клялся Крупской, что вот-вот будет чай, и порывался отнять у нее шляпку – сейчас было смешно вспоминать об этом; Крупская-Чехова стала неплохою актрисой и комическою старухой.
В голосе Анны Сергеевны Вронский заслышал ноты удовольствия, от того, что случилось.
– А что конкретно произошло? – Алексей Кириллович вернул очки.
– По неосторожности Ленин оставил пятно на диване, и Крупская заподозрила нечистое, – объяснила Анна Сергеевна, – пятно было в форме женщины, молодой, беленькой, нежной, как будуарная игрушка.

– Ленин в кресле и Ленин на диване – два разных состояния Владимира Ильича? – Вронский подстраивался.
– Ленин на диване и Ленин в кресле – два разных Ленина, – Анна Сергеевна не подтвердила. – Именно первый изгнал Бога, а второй сотворил себе Барана.
– Баран, – наобум сказал Вронский, – вырос внутри самого Владимира Ильича после того, как вождь проглотил множество хлебных чернильниц, заполненных молоком, так ведь?!
Говоря, они проходили улицы. Между рядами каменных стен затворены были расчеты и страсти. Чтобы увидеть свои недостатки – нужно примерить их на другого. Ленин видел, что баран эгоистичен, властолюбив, нечистоплотен и полон упрямства. Он понимал, что Баран может сотворить всякое. Поверх луж перекинуты были доски. Прохожие стукались головами. Вронский апатично почесал бок. Дома – те же цели. Дела – тоже цепи. Жизнь пустых людей состоит из бесчисленных пошлых дел.
Лицо Анны Сергеевны вдруг ссобачилось.
Вронский обтирал лицо, мокрое от погоды.
С веселым, почти игривым лицом Надежда Леонардовна открыла им сама.


Глава вторая. ЧИСТО ДЕТСКИЕ ИНТРИГИ

Крупская была легко узнаваема, как и скрывавшаяся за нею Книппер.
– Сейчас будет чай! – легко она отняла шляпку у Анны Сергеевны.
Глиняный бюст Ленина стоял на шкафу. Шутливо Крупская-Книппер боднула Вронского, и тот оказался на диване. Медная инкрустация старинной мебели тускло сияла местами. Надежда Леонардовна, изображая самое себя, качалась в длинном кресле. Платье на ней было новое, но как будто уже немного ношеное, присидевшееся, и не то простенькое, не то очень богатое. Нельзя было определить, взволнована она или спокойна.
– Ложный протагонист, – она продолжила, – умышленно подчеркивает то, что не подчеркивается, а скорее скрывается при стандартных отношениях. Ложных протагонистов, всех без исключения, Владимир Павлович считал оппортунистами.
– Владимир Павлович? – подняв брови, Анна Сергеевна едва не погубила всё.
– Ну да, – хозяйка дома чуть напряглась – Владимир Павлович Ленин-Чехов.
Под скатертью Алексей Кириллович сжал Анне Сергеевне пальцы, как бы приглашая ее замолчать.
– Ложным протагонистом Владимир Ильич… Владимир Павлович считал Бога? – чайной ложечкой, как по забору, Вронский провел по зубам.
Скорее, это были слова, чем мысль: тот же звон изо рта – именно так, однако, начинаются обыкновенно чисто детские интриги.
– Бог плохо верит в людей, и ложный протагонист в людей верит плохо, – Надежда Леонардовна загибала пальцы, – Бог нам суфлирует, и ложный протагонист тоже суфлирует нам; Бог немного актер, и ложный протагонист актер немного; Бог держит знак жизни у носа царя, и ложный протагонист у носа царя держит знак жизни; Бог хорошо воспитан и не расхваливает Себя грубо и пошло, а умеет кстати и ловко ввернуть словцо, возбуждающее в нас высокое уважение к Его достоинствам, признанным и оцененным людьми, находящимися во главе общества, и ложный протагонист воспитан неплохо: себя не расхваливает он пошло и грубо, а умеет ловко и кстати словцо ввернуть, в нас возбуждающее уважение высокое к достоинствам его, признанным людьми во главе общества находящимися!
Гостям необходимо было, чтобы хозяйка чуть приоткрыла дверцу буфета: хлебные чернильницы не могли быть представлены иначе как хлебными человечками, за каплю молока готовыми на все. Эмблематическая фигура Ленина в прочной раме представлена была на одной из стен, а прямо против нее, по верху платяного шкафа установлен был ультразвуковой генератор.
К чаю Надежда Леонардовна предложила свежую выпечку: Анна Сергеевна выбрала перевернутую восьмерку, Вронский надкусил шестиугольник в круге: оба гостя скривились от избыточного послевкусия.
Когда непрошенные визитеры лишились чувств, Крупская-Книппер разложила Алексея Кирилловича на диване и выше колен задрала ему штанины.
Протез, сделанный из ствола яблони, издавал запах антоновки.
Глиняный бюст Ленина, казалось, перемигнулся с его эмблематическим изображением.
Надежда Леонардовна приоткрыла дверцу буфета, подхватила хлебного человечка, перенесла и аккуратно высадила его в потайной ящичек на протезе гостя.


Глава третья. ШАГ НА ПРОТЕЗЕ

Когда его не было дома, приходил кто-то.
Он (кто-то) надевал его блузу, съедал его кашу, переставлял вещи в кабинете, спал с Софьей Андреевной, делал кое-что и похуже, чего полагалось не замечать. Лев Николаевич легко мог это прекратить, но всякий раз откладывал исполнение до следующего раза: кто-то садился за его (Толстого) стол и писал изрядные куски романа; Льву Николаевичу было любопытно.
Он, а за ним и Крупская, понимали, что от реального лица до литературного персонажа – один шаг.
– Один шаг на протезе! – любил повторять знакомый ему по Севастополю молодцеватый Алабин.
Когда-то герой обороны и панорамы, теперь он открывал роман и, зафиксировав на себе читательское внимание, позиционируя себя главным со своим знаменитым обедом на поющих столах и графинчиками-женщинами, далее на страницах не появлялся.
На сцену, взамен, выступали категории, появлялся Бог из машины; Толстой не верил в Бога, но верил в машину – за рулем ее оказывался Немирович-Данченко, а на заднем сидении, слипшиеся от тесноты и тряски, – Книппер, символизировавшая прошлое, и Крупская в ореоле будущего.
Если заключенного решено было расстрелять, то, чтобы не портить сцены, к нему засылался хлебный человечек, предупреждавший приговоренного, что расстрел будет «ложный», и тогда все проходило спокойно.
Подписывать приговоры потребовался Ленин – Богом же для всех давно был Дмитрий Иванович Менделеев; когда Бог не задействован был в эпизоде, Он забирался в суфлерскую будку и оттуда нашептывал тем, кто не выучил своей роли – если из будки неслась отсебятина, полагали, там ложный протагонист.
– Отчего вы всегда ходите в бураковом? – Крупская начинала.
– Бураковый цвет – он еще называется сольфериновым, – в соответствующих шерстяных рейтузах на сцену выходила Ольга Леонардовна Книппер. – Я простужена.
– Не понимаю, – продолжала Надежда Константиновна. – Вы всегда тепло одеты, муж у вас хотя и небогатый, но с достатком. Мне живется куда хуже, чем вам… чулки, вот, дырявые.
Она приподнимала юбку, и в зрительном зале смеялись.
Очевидно было, что в будке суфлера сидел ложный протагонист. Спускали декорации вечернего Таганрога, из генератора лился круглый звук; малым ходом по рельсам подтягивался передвижной мавзолей; люди-вообще организованно встречали на дебаркадере.
Здесь нужно было не допустить анархии: каких-нибудь матросов с красными бантами на плечах – Бог не справлялся с ними (матросы прорывались), но ложный протагонист удерживал ситуацию.
Просто какой-то человек, даже не действующее лицо, без имени, родства не помнящий, на поворотном круге в магическом шестиугольнике вворачивал на сцену не самое даже бесконечность, но зияющий символ ея –


Глава четвертая. БОЛЬШОЙ ПРАЗДНИК

Заключенным был Кумберг  – поставляемые им абажуры взрывались в мавзолее, калеча и деформируя экскурсантов.
Он решил вести себя в тоне Анны; он носил зеленые очки о четырех стеклах и, когда не мог слышать, удвоенно смотрел.
Он видел: нарочно люди выдумывают тесноту и жмутся друг к другу: Ленин выдумал тесноту нарочно, чтобы сблизиться (слиться) с Чеховым, Крупская под себя подмяла Книппер, и даже Менделеев завел игры с Богом –
Звук существует сам по себе, оторвавшись от своего источника (отражается в воздухе); изображение всегда привязано к наблюдателю.
Кумберг смотрел таким взглядом, как будто говорил:
– Когда собирается гроза, когда скопляется дождь, видимый горизонт как будто расширяется, и взору отдаленные предметы представляются куда более четкими, нежели в дни погодные, ясные.
Эластическая туча, похожая на предчувствие (испуг, послевкусие, ничего), казалось, была в свежем шумящем платье из лиловой батистовки с гладким воротничком; приободрились в ожидании взыскующие града; вот-вот должны были посыпаться сокрушающие вопросы.
Лампа без абажура, горевшая (прозаично) посредине комнаты, давала и нет разыграться фантазии.
– Мертво было у постели, – повторил Кумберг.
– Хотите вы сказать, Владимир Ильич всегда был неживым?! – следователь (судебный) Александр Платонович Энгельгардт не желал уклоняться от темы.
Оба знали, что вождь прижил с Крупской девять детей, скоро превратившихся в ангелов – как мог он без признаков жизни?!
При взрыве в мавзолее сильнее других посетителей пострадал Иероним Иеронимович Фертингоф, ударною волной отброшенный на стену и после этого покинутый его подругой Лорой.
– Владимир Ильич мог проявить себя через другого человека, – Кумберг видел, – он обладал и обладает такой способностью. Здесь следует соблюдать осторожность.
Кумберг любил Чехова и не хотел выдавать его, намекая на человека-вообще.
– Человек-вообще, просто человек, человек всякий и человек-сам-по-себе – это один и тот же человек?
– Один-и-тот-же-человек – это Владимир Ильич в мавзолее и дома, – Кумберг знал.
Следы вели к Вите Милееву, Милееву Виктору Алексеевичу, тому самому, к которому от повредившегося Фертингофа ушла Лора.
В не особенно взрачной шубке, мимо гастрономического магазина с буфетом, чувствуя некоторую детскость в голове и определенную слабость в коленях.
Надо думать, был большой праздник: все дома на Большой Морской украшены были флагами: самыми яркими казались флаги над домом лампового магазина Штанге и перед фасадом другого лампового магазина – Кумберга.


Глава пятая. СВОЯ МАНЕРА

Люди приноравливались.
На все появилась своя манера: говорить и молчать, вздыхать и улыбаться, ходить и красоваться на месте – наконец: смотреть, чихать, сморкаться.
Кто-то сморкался в бумажные полотенца – сыр был такой, что только о нем и думалось.
Зеленые очки Кумберга в бронзовой литой оправе давали увидеть жизнь по-новому. Толстой смеялся желчно так, что вся его массивная фигура колыхалась: внушительно он ударял рукой по столу, как бы припечатывая свои слова.
С потолка на крашеный пол упал кусок штукатурки. Это был момент перехода от общего к частному.
Пожилой человек во фраке водил смычком.
Герикон кружился на одной ножке.
Чехов стоял посреди комнаты и испытывал то неловкое ощущение (чувствовал по отдельности руки, ноги, гениталии), какие появляются у человека, когда его разглядывают – он же сидел в зале и разглядывал. В зеркале отражался Ленин-вообще. Украденный из мавзолея, он был до пояса в мешке из небеленого рядна и с головой пропах яблоками. Антон Павлович предлагал отправить его на Сахалин, а там видно будет. Ленина играют без грима.
– Вам будет жаль, если я умру, скажите? – Ленин посмотрел таким взглядом, как будто спросил.
Чехов подумал о сыре.
– Мне будет жаль, если вы возродитесь.
Низенький Ленин легко помещался в высоком Антоне Павловиче. Врач, он (Чехов) назначил себе выдавливание, но процесс шел туго.
Чехов хотел бы перевести Ленина в манекены, но роль была отдана Ибсену.
Кумберг и Ленин умели озвучивать свои взгляды – Ленин мог быть глиняным (големом), а Кумберг из бронзы мог отлить вообще все, что угодно, но очередь обозначить себя была за Фертингофом: человек ощущения, но не мысли, он, разумеется, не мог читать мысли других людей, но брался оценить их ощущения.
Он видел, что Лора испытывает с Милеевым ощущения, куда более сильные и возбуждающие, нежели с ним: девка была кровяная, потная. Милеев нарочно мешал ее с грязью, чтобы наслаждаться ее истерикой, которой сама Лора наслаждалась даже сильнее его.
Лора оставалась на кончиках его (Фертингофа) пальцев: распространялся сырой, неприятный запах.
Фертингоф опрыскивался духами от Огюста, натягивал перчатки от Бергонье.
Скорее, это были дорогие вещи, нежели ощущения.
Владимир Ильич всегда был вежливым: он был с признаками вежливости – свою вежливость он проявлял через Антона Павловича.
Шел однажды Антон Павлович с Анной Сергеевной, а навстречу ему Лев Николаевич с Анной Аркадьевной; первая давала ощущение, вторая – восприятие.
Анна Сергеевна брала мелочной настойчивостью.
Анна Аркадьевна – прямолинейностью.
Она двигалась прямо на Чехова – вежливо Антон Павлович пропустил ее мимо ушей.


Глава шестая. МНОГО МАСЛА

Неживой холодно вежлив.
Ему суфлируют, но кто-то другой прислушивается чуткою душой к влажным голосам ночи.
Было ощущение Анны, появлялось ее изображение.
В тесноте сливалось ощущение с изображением.
Неясно было, кто останется в настоящем, и кто перейдет в будущее – каждый посему мог считать себя ложным протагонистом. Ложный протагонист всегда в гриме.
Кумберг, вылепивший Ленина из глины, затевал поделку из бронзы.
Воздух – сыр: ешьте воздух!
Купец Кокорев награжден был орденом Ленина 4-й степени с колокольчиками на шапку.
Скверные манеры Милеева –
Лора –
Каждый человек стремился проявить себя через другого: мавзолей Таганрога пышностью своей состязался с московским и петербургским.
Была видна чья-то рука: она заставляла вращаться в воздухе соломенную шляпу, задетую резинкой за палец – рука размахивалась все стремительнее – резинка вытягивалась, и шляпа норовила улететь за линию горизонта.
Молча Крупская заботилась о чае.
Расставляя посуду в ожидании самовара, попутно в ладонях она мяла хлеб; в большом глиняном кувшине плескалось холодное молоко.
Лампа под светлым зеленым абажуром бросала на лица спящих темно-желтый отблеск; Вронский и Анна Сергеевна похожи были на утомившихся от дальней дороги пассажиров почтового поезда с синими и коричневыми вагонами: он был из синего – первого класса, она – из коричневого, второго –
Поезд, разумеется, выдумал тот, кто прежде выдумал тесноту: голова Анны Сергеевны покоилась на плече Вронского – его протез лежал по всей длине у нее на коленях.
Явился накладного серебра самовар. Анна Сергеевна подняла голову. Вронский принял ногу.
(Позднее все опять станет иначе: с потолка на крашеный пол свалится кусок штукатурки, пожилой человек во фраке уронит смычок, и Вронского, наконец, сыграют без грима).
Надежда Константиновна подтащила стремянку, взобралась на нее и с потолка, в старом чулке, отлепила головку сыра, прежде не замеченную гостями.
– Его не едят, – объяснила хозяйка. – Только нюхают.
Сыр пахнул старым чулком.
Противу воли гости вовлечены были в детскую интригу: эмблематический Ленин в рамке на стене смотрел кудрявым бараном: господин Барановский. Негромко бурчал ультразвуковой генератор: вот-вот на столе появится много-премного масла: уже в кувшине –
Заметно дверца буфета напряглась – выгнувшись наружу, она противостояла давлению изнутри.
На все лады Надежда Константиновна расхваливала бесконечность.


Глава седьмая. НЕ БЫЛО ПОВОДА

Буря в кувшине молока и глиняный Ленин – скорее ощущения, нежели проявления чего-то иного –
Идущие к новой жизни испытывают и новые ощущения.
Анна Сергеевна чувствовала себя так, словно бы проглотила (съела) собаку. На этом самом месте (чувствовала), за столом, в доме старой комической ведьмы.
Все же она ковырнула сыру: отвлеченные вопросы вдруг стали мало ее волновать – еще немного, и она отвернется от прежних своих идеалов.
Надежда Леонардовна еще не предлагала ей на пару промчаться по пушкинским заповедным местам, но ступа и помело уже приготовлены были в сенях.
Вронский, судя по всему, хотел русалку, а, впрочем, леший его разберет!
Крупская-Книппер подкинула им курьих ножек: два итальянских окна открывали два далеких вида: самый горизонт расширялся как будто.
Надежда Леонардовна разожгла камин, предлагая Анне Сергеевне попрыгать по стенам – Вронскому хотелось выстрелить из револьвера, но решительно для этого не было повода.
Крупская умела подсвистывать тетеревов и синиц, подкликать зайцев, подвывать волков, подхрюкивать свиней – тут надобно было ружье.
– А как насчет подмекнуть барана, – с трудом он выговорил, – небось, слабо вам?!
Ни с какой стороны Надежда Леонардовна не годилась для легкой интриги, никогда ни Ленину, ни Чехову даже не бросала она своего платка.
Анна Сергеевна заворчала и заворочала глазами – потянуло мерлушкой. Снаружи кто-то бился рогами о бревенчатый сруб.
Книппер, уже в рейтузах, могла сыграть хоть Леля.
– Отчего же слабо? Бешеного барана? – отвечала она так невозмутимо, как будто Алексей Кириллович спрашивал ее про курицу.
Никто в Таганроге не закалывал баранов – их укладывали на рельсы и ждали поезда (во всяком случае, так представлялось Вронскому).
Положи кто-нибудь на те же рельсы даму, ну хоть в мутоне, – сошло бы гладко и буднично. Машинисты имели с убоя свой законный процент и крепко за него держались. Сыр был в округе, в основном, овечий.
Все эти соображения в виде разрозненных мыслей медленно проползали в голове Вронского, в то самое время, как мелкая пестрота и разноголосица способствовали переходу главной пьесы к заключительному пресмешному водевилю.
Резная фигура мохнатым силуэтом выделилась на бледном фоне окна, убранного симметрично спускавшимися драпировками: он именно был внутри, а не снаружи.
Баран смотрел соколиным взглядом.
Каждый видел свое.
Баран – собаку.
Анна Сергеевна –
Книппер – Немировича-Данченко.
Алексей Кириллович Вронский –
Два итальянских окна теперь открывали два далеких вида: Колизей и Ватикан.


Глава восьмая. ТОПИЛИ КАМИН

Ощущение было, точно она куда-то спускается.
Он шел сзади, по временам останавливаясь, чтобы дать время ее шлейфу соскользнуть по ступенькам.
Заспанный швейцар, похоже, светил им по лестнице.
Словно бы господин Барановский вдруг затопал ногами, отчего как бы раздвинулась близь: и он, и Анна Сергеевна не изображали самих себя.
У него, впрочем, было две возможности: Ленин и Чехов.
Она могла сыграть Анну Аркадьевну или Анну Андреевну.
А до поры – арбуз: господин Барановский принудил ее поднять и вынести самый большой из подвала –
Потом, тряся головой и обливаясь соком, он откусывал большие куски, спрашивая Анну Сергеевну, отчего бы он мог перестать уважать ее?!
– Да как же! – будто бы всплескивала она ладошками. – Разве же не я обманула Бога? Тогда, на набережной в Ялте? И еще – на Сенатской площади?!
Если бы артист произнес этот монолог с такой трагической простотой – вся Большая Морская заколыхалась бы от восторга; все бы прохожие плакали. Если бы они смеялись, то можно было бы подумать, что она шутит или играет роль.
Не было никаких свидетельств, что именно Ленин читал роман Толстого, как и не существовало подтверждений версии касательно работы Анны Сергеевны (Аркадьевны, Андреевны) в пресловутом Рабкрине.
Медленно он обнимал смысл ее слов.
Нелепый человек выглядывал из-за ширмы.
Близь мало-помалу закрывалась, и снова раздвигалась даль.
Полная Анна пронеслась в лиловом, держа голову в профиль –
Посыпались меткие реплики, бойкие замечания, пошли резоны, задались сокрушающие вопросы: Алабин!
Его человек (просто человек) разворачивал бесконечную ленту.
Сверху опускалась задача жизни: из двух труб разного диаметра в бидон лилось молоко – когда и где встретятся два поезда, с одной и той же скоростью движущиеся навстречу друг другу?
Дополнительный вопрос: Вдовий дом и дом Трудолюбия – один и тот же дом?!
Пламень быстро обнимает дом и готов поглотить оный – который?
Тени пляшут по Петербургу: огромный Пушкин и громадная царица.
Пушкин с высунутым языком и царица с когтистыми крыльями.
Нет чище Пушкинского языка, нет размашистее царицыных крыл.
В одной зале топили камин: войдите, плиз.
Русским языком приглашают.
Банкет Общества вспоможения нуждающимся иностранцам: Ибсен!
Наскучив бездеятельной жизнью и невниманием к нему на родине, от скуки и досады, и, кажется, по совету крестьянских депутатов, приехал он в Россию размыкать горе.


Глава девятая. ВЫШЕ ЗАКОНА

Полная Анна: четырех степеней: Анна Аркадьевна, Анна Сергеевна, Анна Андреевна –
Анна на шею, Анна на шапку, Анна в подвале и на трубе!
Чижи не мы, мы не чижи!
Анна Аркадьевна написала детский роман – Антон Павлович приспособил Ибсена для русской сцены.
Три сестры от разных отцов стремились к бесконечности и прилипали к ленте.
Генерал Паукер, никак не обозначенный, –
Говорили, впрочем, он строит из себя Вронского.
Роман Толстого, подобно арбузу, –
Катил по России.
Бесконечна Россия, а уж Россия литературная еще бесконечнее – редкий пишущий долетит –
Без всякого предварительного перехода я увидал себя на Сенатской площади, и первое мое впечатление соединилось с ощущением нестерпимого (холода) –
Милорадович и Каховский в одном лице, я –
Нервы были напряжены, в концах пальцев я ощущал особую тревогу: неудержимо хотелось выстрелить из револьвера.
Детский роман, не ходи по горам!
Выглядело весьма натурально, и только черные стрелы на чулках Анны Аркадьевны были неестественно длинны; брови Анны изогнуты были луком.
Пошла Анна на базар и купила самокат: Анна Ивановна Цокотуха.
– Если бы со мною случилось что-нибудь подобное, вы прилетели бы или нет? – спрашивал генерал Паукер, продолжая плести интригу, причем лицо его то попадало в круг света от лампы, то вновь погружалось в темь абажура.
Во дворе проктологической клиники стояли чахлые геморроидальные тополи.
«Бог знает все слова, – писала Анна Каренина в своем романе, – но иногда Ему надоедает изрекать и даже говорить, и тогда Он, отдыхая, просто болтает, но и это не просто болтовня, а болтовня Божья».
– Что такого может выболтать Бог? – спрашивали у писательницы продвинутые девочки.
– Бог, – смеялась Анна, крутя своих читательниц, – может выболтать все на свете: любой секрет, тайну, затею, предположение, намерение, искомое что-то и что-нибудь подобное – то, что не подчеркивается, а скорее скрывается при обыкновенных отношениях: Бог знает что.
Она добавляла звуку.
– Жить по Божьи, – Бог болтал, – значит прежде всего жить парадоксальной жизнью отвернувшегося от ликов жизни человека – жить вверх и выше закона жизни в область пустой свободы у входа, и братья меч вам отдадут!
Анна ставила звук на максимум: врывалась музыка.
Боги в смешных плащах и богини в газовых юбочках точно в легких облачках кружились в бешеном вальсе, переходящем в канкан.


Глава десятая. ФОРМЫ ПРАВЛЕНИЯ

Многие понимали, но помалкивали.
В далеком двадцать пятом году все же победили декабристы – решено было отказаться от монархии вовсе и перейти на республиканские формы.
Первым президентом России избран был Пушкин.
Вот тогда-то и завертелось.




ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. БИЛИ КУРАНТЫ

Вышел Келдыш из тумана, вынул из кармана магический знак – тут же с потолка спрыгнул отец Гагарина: рамка, которую отводила им действительность, была столь узка и сжата, что выталкивала из себя всякую сколько-нибудь широкую замашку.
Для Келдыша – амплитуда колебаний: всего лишь от Вдовьего дома до дома Трудолюбия: электромагнитная Анна распространялась пока только в этих пределах, нервная, пылкая, вибрирующая при всяком новом впечатлении.
«Госпожа возмущений, – пытался Келдыш, связать. – Возмущение Ипсиланти».
Шум битвы, впрочем, отходил.
Анна, как прелестный метеор, исчезла с глаз; в Космос был послан отец Гагарина.
Сверху все представлялось иначе: Ватикан был в Париже, Алабин давал обед у Максима: пели на столах Большие Августинцы.
«Отчего на ногах срезаем мы ногти реже, чем на руках? – вставлял отец Гагарина лыко в строку. – А оттого, – сам же и отвечал, – что хлопотно!»
Безжалостно Келдыш вычеркивал, но Алексей Иванович готовил новые каверзы.
– Отчего постоянно вы ходите с развязанными шнурками, что за мода? – старался не спускать академик.
Спросил однажды возле мавзолея и тут же повалился головой космонавту в колени. Хлебные человечки посыпались из брючины Алексея Ивановича – такие же, в шляпах, стояли на трибуне мавзолея: хлебных человечков выдумал тот, кто прежде них выдумал мальчика-луковку и девочку-тыковку.
Девочку-же-лампочку и мальчика-абажура выдумал не Кумберг, а владелец соперничавшего магазина – Штанге; еще этот Штанге выдумал ложного протезиста, который Вронскому-Паукеру изготовил ложный протез. Когда хлебные человечки забирались в ложный протез, круг замыкался, били куранты и на часовую башню выходил Кремлевский мечтатель.
Его усталые глаза раскрывались во всю величину и ярко горели рубиновыми звездами.
Келдыш, подумав, вычеркнул.
Ангелы при Анне (партийное поручение), он и Алексей Иванович отвечали за ее сердцеграмму: когда амплитуда колебаний переставала соответствовать –
Келдыш вычеркнул.
Келдыша, в общем-то, придумал Пушкин – когда с царицей он вошел в Академию наук, там, в принципе, были танцы.
Келдыш вычеркнул.
Ольга Леопардовна никогда не стригла ногтей.
Келдыш вычеркнул.
Шнурки отца Гагарина тянулись по брусчатке – сколько бантиков не верти – вопросы остаются.
Келдыш оставил.


Глава вторая. РИСКНУТЬ ПРЕДЛОЖИТЬ

Шел ложный протагонист с Кумбергом по Большой Морской, а навстречу им – Штанге с ложным протезистом.
Штанге только что выдумал электрические шнурки для космонавтов, а Кумберг – электрическое окно в мир, электрического бога и электрический самокат.
Ложный протагонист (в гриме), слишком долго просидевший в суфлерской будке, уже владел ситуацией не вполне: Штанге и его сопровождающий были в рваных тельняшках – красного же цвета шнурки бантиками схватывали прорехи; умышленно ложный протагонист подчеркнул ощущение анархии и вседозволенности, дающее почувствовать себя и привнесенное их антагонистами.
Толстой вычеркнул.
«Обделенные громом» – роман из южноафриканской жизни неведомым образом включал в себя еще не написанные страницы «Анны Карениной»: Санкт-Петербург был в Трансваале, Вронский – в перьях, поющие графинчики – насыщенного черного оттенка.
Обруселая француженка молодилась.
– Ветчины будете? Сардинок? Муравьеда? Егоров?
Вечер прошел в сомнениях.
Эластическая туча – слышался сдержанный стыдливый рокот ее.
Следствие так плотно сливалось с причиной, что трудно было назвать то и другое по имени: следствие, все же, – Александр Платонович; причина – Анна Аркадьевна.
Мебель черного дерева под темною кожей («Метель»?).
Анна была полуодета и энергически расчесывалась: москиты.
Дурно начавшийся день редко бывает удачным: в буше живут без затей: пришли пигмеи.
Принесли голову Богомолова.
Анна слишком многое знала стороной, чтобы рискнуть предложить племени какой-нибудь вопрос о его личной судьбе.
Тропические цветы в ее будуаре отделяли тяжелый влажный аромат: бушмены крутили геридон, и графинчики пели.
«Пушкинские заповедные места, – пели графинчики, – именно начинаются в этих краях: здесь именно находятся алмазные россыпи, и именно отсюда следует начинать то, что впоследствии назовут капризом, шаловливой свободой, внутренней радостью и заплясать!»
Если причина не идет к следствию –
На рассвете Анна взошла на священную гору: кто станет ей суфлировать?!
Она присела на камень, одной рукой поправляя волосы, хотя они были в порядке. Сердце ее сделалось неопределенного цвета. Во что идти? Для каких услуг рекомендовать себя?
Бог, видела Анна в магическом глазу, держит знак жизни у носа царя.
Российский Двор требовал, чтобы самый большой африканский алмаз был привезен в Петербург, обещаясь, если бы покупка не состоялась, выдать доставщику известную сумму за путевые издержки.

Глава третья. ШУМНО ВЛЕТЕЛО

В то время как свою Анну Толстой писал с мифической дочери Пушкина, настоящая Анна (с отцом) возвратилась в Санкт-Петербург, и сразу начались разговоры (пошли толки), что, дескать, Анна перешла, но какая именно и куда (к кому) конкретно осталось неизвестным.
Судебный следователь Энгельгардт знал, что по прибытии отца Анны крестили, каннибальские ухватки стариком оставлены были на родине – сомнения вызывала лишь привезенная в Россию голова, которую по несколько раз на дню причесывала примкнувшая к паре обруселая француженка.
В России преклонных годов негр тут же начал придумывать новые образы, куда поэтичнее уже существовавших: так появился дядька Келдыш, Алексей Иванович Черномор и Анна Ивановна Цокотуха; прилепившаяся к паре француженка первым делом объехала все три мавзолея, вынюхивая настоящего Ленина; Анна же Аркадьевна искала своего Каренина.
Тем временем, не в силах справиться с циклом романов об Анне, Толстой затевает новый: о декабристах.
В первом томе Алексей Кириллович Вронский по заданию Тайного общества приезжает в Таганрог, чтобы выполнить ответственное задание – там он встречается с таинственным старцем Федором Кузьмичем (отчего бронзовый?), который обращает его в католичество. Без всякого предварительного перехода прозелит видит себя в Колизее и сразу – в Ватикане, и первое его ощущение соединяется с впечатлением невыносимой жары.
Молодящаяся француженка обрусела: находившаяся временами между причиной и следствием, она добавляла первой (причине) каприза и второму (следствию) – шаловливой свободы, истоки которых (каприза, шалости, свободы) были ею профессионально уловлены на новом месте.
В правилах игры прописано было принятие ложных российских ценностей, и она подписалась под ними: хлеб – всему голова, все лучшее – детям и непременно заплясать!
Анна, между тем, обустраивалась: Кокорев с Лиговки доставил мебель, приходила охтенка, человек разворачивал ленту, отец принимал все большее сходство с Пушкиным – его начал навещать кудрявый де Барант, в шутку вызывавший Александра Аркадьевича (Сергеевича) бодаться.
– У тебя лицо, как (черная) дыня! – несерьезно хозяину указывал гость.
– А у тебя жопа, как арбуз! – смеялся новому другу новый (старый) Пушкин.
На Черной речке был открыт санаторий и при нем проктологическая клиника, ставившая звук на максимум: выше закона жизни!
Затрещал воздушный звонок, закачались тополи, шумно влетело в окно что-то яркое, эксцентрическое – легло пушистыми клоками на пестрый кретон мебели.
– Инесса! – закричала Анна француженку.
Смотрели из молочного кувшина раздувшиеся хлебные человечки.



Глава четвертая. НЕЧТО УЖАСНОЕ

Отец с де Барантом уехали на Черную речку, француженка принесла ветчины.
Из репродуктора лился сплошной Ленин, и Анна убрала звук.
– Любишь его?
– Сардинок? – француженка не расслышала или сделала вид.
Обе они не знали, ушел ли Кокорев или остался в буфете, и потому –
Нужно было смыть с кожи молоко, Анна встала под хвойный душ; на теле, еще не до конца изученном, она вдруг обнаружила неизвестного происхождения довольно хитрую электрическую розетку и, опасаясь короткого замыкания, быстро просушила ее феном.
Застучал принимающий аппарат: с ленты бесконечности она прочитала: революция в Ватикане: папа смещен, назначен новый.
– Кого же избрали?
– Муравьеда, – смеялась француженка. – Муравьеда-Апостола!
Сознательно она смешивала Грибоеда с Муравьедом – Анна, однако, помнила, что по дороге в Киев… отец повстречал дроги именно с Грибоедом, проходившим по нашумевшему алмазному делу.
Голова Богомолова с длинными отросшими волосами всегда была под рукою – когда голову переносили в сани и на новеньких полозьях пускали по выпавшему свежему снегу, громко она визжала: боялась мышей?
Чучело-Ибсен стоял в измятой женской кофточке (носил то, что на него надевали: манекен) и, пользуясь случаем, ратовал за всеобщую и полную эмансипацию.
Каренин появился (влетел в окно), но решительно его не замечали – он и сам себе казался вещью – бессмысленной, ненужной, забытой: скрестив руки на груди, он занял место между буфетом и кроватью – так и застыл.
Дважды в церкви происходило оглашение, но Анна не допускалась еще к совершению ряда таинств и в частности не могла с ногами броситься на диван.
Собеседником своим чаще других она представляла Толстого (церковь смотрела весело на их отношения).
– Как жить дальше? – Анна интересовалась.
«И голос себе, проклятая, какой сочинила!»
– Мне кажется, это праздный вопрос, – сквозь зубы он отвечал.
Недоставало кого-то, чего-то.
Егоров?!
Кто-то опустил в почтовый ящик «Прапор перемоги».
Дивилась Анна: речи напрокат!
По дороге в Киев, сообщалось, от тряски выпал наружу внутренний человек: ждите в гости!
Люди дурного тона радовались: нашего полку прибыло.
Во внутреннем человеке видели человека искательного во вред другим.
Внутренний человек (позже выяснилось) имел вид человека, разом пришедшего в себя и вспомнившего нечто ужасное.


Глава пятая. ГЛАЗ-АЛМАЗ

Другим воздухом повеяло на Каренина: его поставили на афишу.
Съездивший в Киев, он на возвратном пути завернул в Таганрог.
Пушкин с царицей танцевали на зеркальном полу; захватившие власть декабристы повелели в доме Крупской, здесь, расстрелять царя.
Надежда Константиновна открыла сама и тут же повела посетителя в подвал.
– Смотрите, – стала она тыкать указкой, – арбуз Анны Сергеевны, протез Вронского, печень муравьеда, бараний курдюк, хлебные поделки, сабля Ипсиланти, ногти Книппер и каучуки Антона Павловича.
Добросовестно Алексей Александрович осмотрел.
– Где тут у вас можно поболтать с Богом? – вдруг ощутил он желание.
Крупская провела, но свято место оказалось заперто изнутри.
– Совсем запамятовала, – Надежда Константиновна покраснела, – там старец замкнулся, никого к себе не пускает.
– Федор Кузьмич? – Каренин догадался.
Нос Крупской сделался зеленым: получалось так, Федор Кузьмич (слово вылетело!) и есть внутренний человек.
По мысли Толстого, внутренний человек танцевал де с женою Пушкина – всем, однакож, известно было, что с женой Пушкина танцует царь.
Алексей Александрович не искал внутреннего человека – он искал правду культуры. По мысли Пушкина, правда культуры – это женщина на зеркальном полу. При упоминании о такой (это был сравнительно новый образ), каждому хотелось заплясать!
– Внутренний человек, – бросала Крупская лже-экспонаты в огонь, – сумеет соединить правду культуры с правдой зеленых ноздрей!
Керосин в двух лампочках отчаянно дымил.
Антично Крупская чесала бок.
Из замкнутого чуланчика слышался сдерживаемый стыдливый смех старца.
«Мелкий бес», – резануло Каренина.
Нечисто было у Надежды Константиновны, и по возвращении в Петербург Алексей Александрович заказал сразу два оглашения.
Его поставили на афишу.
Намеренно наивничая, Анна прикидывалась непонимающей.
Желтый аист влетел в растворенное окно и, кружась, упал на незастланную постель.
Келдыш стучал ногой: можно было подумать, на протезе – он.
Зима еще стояла, но день был летний.
Дмитрий Иванович (Менделеев) нашел, что стоять неудобно.
– Держишь знак жизни у чьего-нибудь носа, – в доверительной беседе он высказался, – и нос зеленеет.
– Сквозь иней! – отец Анны уточнил.
Он возвратился с Черной речки, блестевшей, по его словам, подо льдом, и чистил дуэльные пистолеты.
О главном молчали: Егоров вместо внутреннего человека и магический глаз вместо бесценного алмаза.


Глава шестая. СТУЧАТ ЛИСТЬЯ

Другой воздух нес и другие микробы.
Чувствуя свербеж на теле, Келдыш говорил, что его кусают бесконечно малые первой степени.
Отец Гагарина раскачивался в креслах, наблюдая лепные карнизы.
От Анны шел пар; девушкой она не смотрела. Неспроста прилетал желтый аист – она понесла: если она родит, перестанут ли спрашивать об алмазе?!
Еще стояло лето, но был осенний день.
Анна едва не опоздала к поезду.
Приехал Мичурин, а, может статься, отбывал.
– Сиденье стучит по листьям сада, – напоминал он на прощание.
Его сад был бесконечным и вмещал всё; однажды он привязал яблоню к лошади: посыпались конские яблоки?
Мичурин был не тот человек, чтобы с ним крестить детей, но можно было присесть рядом: он представлял фруктовых мужиков  (фруктовые мужики не ладили с хлебными человечками: тамбовские против таганрогских).
Анне внушали, что она перешла; она же чувствовала, что она упускает.
Когда она сидела рядом с Мичуриным, и тот поднимал сиденья под купы деревьев, Анна слушала, о чем стучат листья – он же обыкновенно надвое разрывал афишу и одну половину отдавал ей: у него – Грибоедов, у нее – Гарибальди; того и другого представлял Егоров.
Анна чувствовала, что упускает Егорова, хотя в действительности (той), она допускала его – отлично это понимали дети, но не могли взять в толк взрослые (не поминали).
– Кто Егорова помянет, – смеялись, –
Магический глаз Егорова находился на священной горе, сам же Егор Егорович, в представлении Анны, ходил с черною повязкой на лбу.
В детской, утренней версии Пушкин, едучи в Киев, повстречал на дороге не Грибоеда, а Гарибальда.
Гарибальд – микроб свободы.
Грибоед – шлифованный брильянт.
Из Рима писали, что там еще очень холодно; рожать в Италии значило рожать от Гарибальда; рожать в России – от Грибоеда.
Так, пуская качели над деревьями, говорил Мичурин – Ивану Владимировичу не хватало фантазии: одно дело выращивать яблоки –
Холодная римская зима пришла в Петербург: визжавшие в санях дамы отличались безобразием, а кавалеры – глупостью и нахальством.
С усилием Анна отделила Каренина (мужа) от стула.
Запоздалое у нее появилось желание избежать окончательного сближения с Богом.
– Помнишь, я отдавала тебе свой стан в фаэтоне? – проговорила она, задыхаясь от усилия, которого стоили ей эти слова.
Алексей Александрович не ответил; вино было налито.
Анна перешла к мужу.


Глава седьмая. ТЯЖКАЯ ТВЕРДОСТЬ

Было блеснула мысль, но тут же согрело ощущением.
Алексей Александрович Каренин не мог хорошо думать, но умел хорошо чувствовать.
«В Таганроге, – принял он кожей, – замышлялось цареубийство и потому государь скрывался у Крупской под личиною старца Федора Кузьмича!»
Алексей Александрович ездил в Киев и Таганрог просто для того, чтобы его не было дома и Анне легче было бы взять грех на душу: первая женщина, согрешившая с Богом!
Жуткое чувство долга все еще не проходило у нее.
Она то ставила посуду на стол, то снова прятала в буфет.
Она нюхала какой-то бант и перешла на зеленую губную помаду.
Там и здесь в доме устойчивым знаком либо характерным признаком себя проявлял какой-нибудь атрибут, аллегорическая фигура, персонаж, историческое лицо в преходящем, как понимал Каренин, случайном его состоянии.
Где-нибудь на рассвете, выйдя за ненадобностью в отхожее место, Алексей Александрович сталкивался с Ибсеном, Пушкиным, Ипсиланти или им подобными.
– В иные дни, – объяснялась Анна, – к нам приходят великие люди, ангелы –
Ему послышались монголы.
Он знал, разумеется, о коллективном бессознательном, но никогда не ощущал, насколько оно близко.
«Навстречу утренним лучам полки ряды свои сомкнули», – все же подумал он.
И ошибся!
Навстречу утренним лучам именно постель оставила Анна Аркадьевна, решившая вдруг примерить на себя соломенную шляпу, забытую в последнее посещение (тысячелетие) Дмитрием Ивановичем Менделеевым.
Она надела ее задом наперед – и исчезла в зеркале.
Перевернула – и предстала прежней.
«Волнуясь, конница летит!»
Каренина крепило, все дольше засиживался он за запором.
– Он слышал скрип ее корсета-а-а! – неподалеку тенором выводил Пушкин.
Опоздаешь к поезду – не поешь, опоздаешь к обеду – не уедешь: путешествуя, мы больше едим, чем едем.
Отбывая на железную дорогу, в зеркале Анна предоставляла мужу свое правдоподобное отражение – принимаясь за еду, Каренин переносился на большие расстояния.
В отсутствие мужа навещавший Анну Дмитрий Иванович Менделеев оставил в доме кое-какие свои атрибуты: голову быка, жестяные молнии, трезубец, предметы облачения – и Алексей Александрович трогал вещи руками.
Пылало.
Ощущения накалялись, выливаясь в стремления.
Пехота двигалась.
Зарождалась мысль.
Грохотал Пушкин.
Сильно переев за обедом, вместо Киева Алексей Александрович Каренин заехал в Полтаву.


Глава восьмая. МОМЕНТ ПРИЛОЖЕНИЯ

Анна была уверена, что в конце концов Кокорев возьмет с нее вексель.
Этого, однако, не происходило.
Мебель под воск с зеленым шерстяным репсом отзывалась Апраксиным; с ногами Анна уже могла бросаться на диван.
В спальне было слышно каждое слово.
Говорил Владимир Ильич, что-то о Рабкрине: застоявшийся воздух гремел в тусклой комнате.
– Разве Рабкрин не ушел в народ? – Анна спросила мужа.
С Алексеем Александровичем она лежала на сцене и потому могла только имитировать.
Алексей Александрович имел возможность подключаться к ней и заряжался ее энергией. Если много-много раз задавать себе вопрос и всегда отвечать «нет», то рано или поздно обязательно возникнет «да» (не отсюда).
После известного происшествия на железной дороге Анне прибыло ощущений – Алексея же Александровича стали преследовать мысли.
«Чувство долга, протяженность и уверенность в победе слышат шведы в этом звуке» (не отсюда).
Принявшись размышлять, он пришел к выводу, что Толстой и есть то коллективное и бессознательное, что так сильно на них давит; не только шведы дошли до Полтавы, но и часть норвежцев: шведы давили на Пушкина, норвежцы – на Толстого, и все они вместе –
Когда домочадцы, смешавшись, садились обедать за небольшой, в сущности, стол, скатерть свешивалась, закрывая им ноги – Каренин не знал, что делает Ибсен в своих прюнелевых ботиночках и потому приказал еду норвежцу подавать отдельно (его так научили в Полтаве): манекен отсажен был за геридон, который крутился на единственной своей ноге, напоминая Вронского на балу.
В реальной жизни, если она существует, каждое событие (почти) – само по себе; правда же культуры (Каренин искал) в том, чтобы почти всё свести (воедино).
Француженка легко совпадала с Инессой Арманд, всё лучшее перепадало детям, и заплясать можно было когда угодно – и только Егоров худо лепился к тому, к чему или кому его прилепляли.
«Может статься, Егоров – источник наслаждения? – задумался Алексей Александрович наедине. – Источником наслаждения самоуверенно женщины считают себя, но ведь мужчина – сам источник своему наслаждению, оно в нем самом, и это легко доказать, достигнув наслаждения без женщины вовсе. Женщина – лишь момент приложения, живая иллюстрация возможности или фантазия».
Мужчина острым взглядом прошил женщину, и на ее поверхности заплясали разноцветные червячки.
Мужчина острым взглядом прошиб женщину –
Женщины куда более биологические существа, чем мужчины.
В живой природе им (мужчинам) не может быть равенства.


Глава девятая. ЗАМАНЧИВОЕ ЕДИНСТВО

Определенно, этот Егоров был вещью в себе.
Келдыш, Мичурин, отец Гагарина заметно начинали тяготиться своею индивидуальностью, как и Крупская, Книппер, Лора: всё было за то, что они своей цели добьются, слившись с кем (чем) им слиться полагалось: с ближними своими, дальними, хоть с неодушевленной природой.
Вероятно было, что и люди, которые своей индивидуальностью дорожат и не соглашаются от нее отказаться ради ближних или ради возвышенной идеи – Алабин, Каренина, Толстой – сохранят себя (останутся собою) на более или менее продолжительный срок, пока им не надоест.
В конце концов (знал один Менделеев) все они сольются в некое заманчивое единство.
Если этим единством был Егоров –
– Когда-то я ходил с косой и поедал собственных детей!  – Дмитрий Иванович затемнял, переводя на себя.
«Истина от логики не зависит», – понимали.
Узкие филологи, цеховые специалисты и любители-антиквары комически приседали: быв необыкновенным человеком (!), Егоров сделался вещью.
– Когда-то, – Дмитрий Иванович говорил, – я –
«Пугал и радовал не только словами, но и мыслями!» – прибавляли.
Решительно на Сенатской площади не было повода стрелять – усталые, как после широкого бала, декабристы разошлись по домам.
Я оказался подпоясан пестрым кушаком, как подпоясываются уличные разносчики; кто-то пустил слух, что я пользовался от одной старухи.
Тем временем персонифицированные добродетели свободно расхаживали с человеческими лицами: Ленин был ходячая Человечность, Чехов – самая интеллигентность; Толстой и Ибсен представляли Борьбу противоположностей.
Старуха, от которой я пробавлялся, собою олицетворяла сразу две добродетели: Целомудрие и Умеренность.
В молодости, по дороге в Киев, ее пытался препарировать какой-то исследователь, но разноцветные червячки не дали разыграться трагедии.
Единственная дама в среде декабристов, она мечтала возвести на престол старца Федора Кузьмича.
– Кажется, это он – мелкий бес? – не мог я сформулировать точнее.
– Мелкий бес, – щерилась Груня Фаддеевна (она!), – и должен править Россией!
По совпадению, тогда же, купец и мастер Иоганн Кумберг по собственной модели заканчивал изготовление грандиозной аллегории: часы «Благословение России» отсчитывали время назад – благословителем же отчизны выступала фигура не Бога вовсе в образе Менделеева: это был какой-то трудно узнаваемый бронзовый человек.
Человек этот был я, был мой двойник: это был бывший солдат Струменский, наказанный за побег.


Глава десятая. ВОЗДУХ ГРЕМЕЛ

Волшебство – это то, что было с нами прежде.
Прежде я был комическим приседателем – нужно было кого-нибудь осмеять, и вызывали меня: я приходил с группой филологов, цеховиков и малосведущих антикваров: показывая пальцами, мы держались за животы.
Мы представляли заманчивое единство – на самом деле не были им: мешал Егоров.
Егоров срывал маски добродетели: люди оказывались неглубокими мыслями, расхожими словами, стандартными знаками препинания.
Многие оказывались не отсюда.
Кто-то, напротив, – не туда.
Воздух гремел, и ощущений прибывало.
На утренник хватало с лихвой.
Детские утренники, да, имеют свою специфику.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ПОСЛУШАТЬ ЕГОРОВА

Послушать Егорова – не было Анны Карениной.
Всего лишь разноцветные червячки, складываясь определенным способом, могли представлять любую из женщин; мужчин представляли вещи – когда червячки заползали внутрь вещей, действие набирало обороты; червячки (окукливаясь) замирали – динамика пропадала и действие уступало место пространным досужим рассуждениям.
Была Анна или не была – предстояло дать жизнь сыну, который уже точно был бы (Сережа оставался под вопросом): таким вполне мог оказаться Алексей Стаханов.
Анна поднапряглась.
Своего Алексея Стаханова Толстой записал в декабристы – Анна же Аркадьевна сына видела застрельщиком патриотического движения: ребенок, родившийся на бархате и атласе, впрочем, чувствует такое же страдание от завернувшегося розового листка, как ребенок, родившийся на камнях, – от острого кремния, очутившегося у него под боком.
Думали сентенциозно.
Француженка, к примеру, ругала Ибсена, рассуждая, что у него круглый рот.
Колокольчик заливался ярким звоном – приходил судебный следователь насчет алмаза.
– Откупайся! – призывал Анну Каренин из задорного чувства против женщины вообще.
Кокорев доставил очередной стол – из морской березы, затейливого фасона с бронзовыми украшениями.
Анна перебирала пальцами, вплетая укосник; ей представлялось вдруг, что Егоров подкрадывается сзади, чтобы –
– Никакого Егорова не существует! – Анна успокаивала других и себя.
– Кто же тогда вместо него, – спрашивали другие и она самое себя. – Кто или что?
– Пушкин, Толстой, Грибоедов, – Алабин принимался суфлировать из укрытия, – бархат, атлас, листок, кремний –
Послушать Анну, прекрасно понятия согласовывались с представлениями: Пушкин – бархат, Толстой – листок и т. д.
Сознательно или нет, к понятиям Анна не отнесла Ибсена, и старый манекен подкинул ей категорий.
– Свобода, равенство, братство?! – она зашаталась от непомерной навалившейся тяжести, и даже Алабин примолк в суфлерской будке: отсебятина!
Послушать Ибсена, свобода, равенство, братство были неразделимы, а, следовательно, неразличимы: свобода и братство оказывались равны между собою!
Их (полная) неразличимость уничтожала синтетическое мышление, требовавшее вот чего: два содержания, которые в суждении уравниваются, должны при этом все же как-то различаться между собою.
В прямой эмоциональной передаче голос оппонента всегда непропорционально визглив: показывая Ибсена, Анна своими методами выставляла его на всеобщее осмеяние.


Глава вторая. УПОРНЫЕ СТРЕМЛЕНИЯ

Ударник Алексей Стаханов должен был увидеть свет в угольной комнате.
Побаиваясь, что возникнет Менделеев и пожрет младенца, Анна
распорядилась –
            Были заготовлены кучи бархата, рулоны атласа и альтернативные камни: где, на чем предпочтет он появиться?!
           Заключали пари.
           Специальный человек следил, чтобы личное мужество не переходило в пустую браваду. Нужно было забыть все, что было и вспомнить все, чего не было.
           Не было ни малейшего –
           Вперед, только вперед!
Если тысячу раз написать «Алексей Стаханов», он обязательно появится. Грудь Анны блестела, как река; ее раздувшаяся сфера понятий искала выхода. Мысли более не удовлетворяли ее. Местами пюре играло на солнце.
Алексей Александрович между тем не сказал ничего приличного случаю и даже обязательного для мужа.
Она откупалась: женщина вообще: любая Анна.
Цвет лица: Анна Аркадьевна.
Блеск глаза: Анна Андреевна.
Туго натянутые чулки: Анна Сергеевна.
Руки выхухоля: Анна Ивановна.
Слово «чулок» будет держаться, когда не станет самого чулка.
Свободу непременно нужно было показывать с голой грудью.
Равенство – с повязкой на лбу.
Братство  – у входа передавать меч.
Ибсен, хихикал, а без него эмансипация была проблематична.
Человек-мысль, человек-слово и человек-(знак) препинания ходили туда и сюда по бумаге; в семьсот двадцать третий раз Анна писала «Алексей Стаханов».
«Свобода должна быть шаловливой, – сверху спускались тезисы. – Равенство задорным, а братство – сардинок!»
– За мной! Вперед! Ура! – напоминал о себе Александр Константинович Ипсиланти.
Всем начинало делаться совестно перед ним: упорные стремления не то чтобы встречали отпор, но вязли во всеобщей неохоте.
Когда в гостиной загремели колеса, специальный человек выкатил прочь буфет: ничтожно мелкие факты всплывали в памяти Анны помимо ее воли как представление.
У молодой женщины зарождался философский взгляд на афиши.
Представление всем на удивление!
Сказка о четырех Аннах и о непосредственно и абсолютно познающем, созерцающем и внемлющем Протагонисте, который на поверку оказывается Ложным!
Публика оглядывалась и наблюдала: кто объелся серьезного, тому шутка –
Пересказы толстовской философии переходили в область фантастики.
Ординарная голова Богомолова, впрочем, успешно фильтровала мысли выдающегося ума.


Глава третья. БУДЕТ ЧУДО

Сказка о четырех Аннах и четырнадцати Толстых (семь тучных и семь тощих) несла двойное содержание, которое уравнивало то, что было с тем, что еще только должно было произойти.
Первое лицо, встретившее Анну дома, было Богомолова – оно выскочило к ней из-за ширмы, почти плоское без выдающегося обыкновенно затылка, повисло у нее на шее и с восторгом что-то прокричало ей в уши.
– Что? Какой Вронский? – решительно она не могла взять в толк.
Он спрашивал ее, этот Вронский, но Анна не знала Вронского, а знала только Толстого, который Вронского хорошо знал.
Был ли этот Вронский вторым Толстым? Или же вторым Толстым был некий демон самолюбия, а Вронский был лишь третьим?!
Внешне отношения демона с Вронским были такие же, как прежде, но Анна не знала этого, преувеличивая, впрочем, свое незнание: ей был знаком этот демон и некоторые обстоятельства, в которых тот раскрывал себя. Демон обыкновенно стоял на путях – пути же вели к известности; известность отдавала гарью, свистками и дымом.
Чтобы не думать о непонятном, Анна подумала о природном.
Ночь, проведенная ею на копне, не прошла для нее даром: причина враждебности между ею и мужиками стала ей почти понятна.
Любая баба, в их понимании, могла «живо растрясти», а, значит, –
Когда Анна оставалась дома одна, в самом деле она могла обхватить Ибсена за плечи и начать трясти: из манекена на свет божий выпадали –
Она не задумывалась о простой вещи: можно ли сладострастником стать по приказу и с благословения света?!
Она думала неизмеримо сложнее, цельнее, природнее.
«Будет чудо со мною, – думала она, – что-то непонятное, невозможное и без всяких мужиков на копне: так хочет Бог, и это свершится!»
Накануне одетые ангелами Келдыш и отец Гагарина принесли ей благовестие.
Алексей Александрович, которому сделали внушение, выказал готовность принять младенца как данность.
Можно было считать, что Анна откупилась.
– Бог сделал свое дело, Бог может уходить? – все же у Каренина вырвалось.
Так думали ревнивые мавры – Анна подставила мужу свой носовой платок, и трубно Алексей Александрович высморкался.
Анна задумала обронить платок, если Вронский и впрямь появится, и непременно так, чтобы этот искатель видел.
Она вздыхала просто от нетерпения.
Пока еще не дошло до Алексея Стаханова, Анна переодевалась Анной Сергеевной, Анной Ивановной или Анной Андреевной и выскальзывала из дома.
Ей попадались лица как будто даже знакомые, виденные, быть может, именно на этом перекрестке, в этой витрине, в этот самый вечерний час.


Глава четвертая. ПРИЗНАКИ РАМБУЛЬЕ

Братство сардинок не ограничивается банкою, а подчеркивается ею.
Глаза Анны Андреевны сделались блестящее.
Пространство было полутемно.
Ночной таинственный ужин был рыбным.
Она была второю Анной Аркадьевной – Анна Андреевна, поэтесса. Она была витриною Анны Аркадьевны, ее вечерним часом.
Пари заключали цари или парии?
Примерно такие вопросы Анна Андреевна задавала себе и другим. Ее побаивался даже Егоров. Алабин не осмеливался ей суфлировать, и даже Толстой-седьмой при встрече почтительно ей кланялся.
Если бы  она вместо Анны Аркадьевны провела ночь на копне – живо растрясла бы мужиков-сладострастников.
Простая вещь!
Именно с Анной Андреевной можно было обговорить предстоявший уход Бога. Одна она знала, что демон самолюбия – это Милеев, который искусил Лору, которая пришла к нему от Фертингофа, а сам Фертингоф в знак уважения подарил Анне Андреевне тот усик с чувствительной точкой, которою некогда воспринимал он мир.
Копии с копий, да, отделили нас от того, что нужно и есть, но Анна Андреевна не отдалила нас от Анны Аркадьевны, а приблизила к ней.
Демон правды (свободы) и демон самолюбия – один и тот же или два разных? Анна Андреевна писала философскую поэму – к ночи проголодалась и решила задать философский же ужин.
Темно-голубой Пушкин висел на стене и отражался в паркете. Мошенник условности, он сделался сладострастником по приказу. Коварный и находчивый государь приказал Пушкину быть сладострастником  (пожертвовал царицею), чтобы на похождения Пушкина отвлечь беспокоившее его (государя) внимание декабристов.
Ночной таинственный ужин не походил ли на Сонную Тетерю?!
Двенадцать фигур на копне (поэтический образ) возлегали вдоль широкого стола, их лица были неразличимы, но все они являлись цеховыми специалистами, узкими филологами или любителями-антикварами: всечеловеки без ясно выраженных национальных черт и без признаков породы – и лишь один из них имел признаки Рамбулье.
И когда они ели, Анна Андреевна сказала:
– Истинно говорю вам, что один из вас –
Достаточно намекнуть так – о прочем сам догадаешься.
Трудно совместить муравьев с апостолами, верблюду пройти в угольную комнату, держать знак жизни у носа царя – еще труднее себе самому подготовить будущее состояние.
С мировым рекордом поднявшись из забоя, непременно Алексей Стаханов должен оказаться черным – тем ослепительнее станет играть на устах его белозубая патентованная улыбка.


Глава пятая. ПОЗОЛОЧЕННОЕ БРЮХО

За связи с Вронским первоначально несла ответственность Анна Сергеевна: Вронский никогда не знал Анны Аркадьевны.
Возвратившись из Таганрога, где он исполнял роль двойного агента, Алексей Кириллович выступил в образе генерала Паукера и выражал его взгляды, как-то: все знакомы со всеми; Федор Кузьмич – царь-писатель; люди не доросли до событий!
Посетивший Крупскую (кто теперь это помнит?) Вронский разгадал ее тайну: Надежда Константиновна была не одна.
Болтали, что девять ее младенцев забрал Менделеев, но как он мог –
В комнатах стояла духота, мухи не успели еще засидеть бронзу: выбирая между Кумбергом и Штанге, Анна Сергеевна склонялась к Штанге.
Вронский объяснил ей, что к Штанге нужно ходить непременно вечером, потому что по утрам он как-то очень уж страшен: бледен, желт (револьвер), апатичен, зол и только под конец дня мало-помалу разгуливается и не производит такого подавляющего впечатления.
«Эта история должна кончиться пустяками!» – себя убеждала Анна Сергеевна.
Вронский запустил геридон – это было делом одной минуты.
– Когда же начнется? – Анна Сергеевна не понимала.
– Вы, женщины, знаете это лучше, – Вронский принимал таинственный вид.
Ранее принявший католичество, держался он теперь римских обрядов: крестился не двумя, а шестью пальцами, служил обедню не на пяти, а на семнадцати просфорах, читал и пел со Штанге не трегубую, а сугубую аллилуйю.
Кутейник или рясофорный?! Но ведь тогда менялось имя!
– Ведь вам не совестно Григория, – Вронский отвечал странным образом, – так я, право, для вас и есть Григорий!
С волосами кверху или книзу, с тонзурою, он подходил к фортепьяно и с чувством бил руками Анны Сергеевны по клавишам.
Свадьба должна была сделаться без музыки: Антон Павлович не давал развода: кто привязал Анну Сергеевну к яблоне? Арбузу? Черному монаху?
Алексей Кириллович рассказывал такие вздоры, что все помирали со смеху, а Анна Сергеевна даже один раз ногами вскочила на стену.
Кто мог знать тогда, что оба они подхватили от Федора Кузьмича?!
Демону подавай обряды – бесу довольно ребра!
Разговор шел живо, и чертям было весело.
Фигурировали объекты: Вдовий дом при Смольном монастыре, Дом трудолюбия на 13-й линии, проктологическая клиника на Черной речке. Самокатное сообщение между тремя учреждениями к жизни вызвало некую Анну Ивановну-позолоченное брюхо, с которой Анна Сергеевна вполне могла схлестнуться на базаре, покупая арбуз.
Черное платье с крылышками из легкой полупрозрачной ткани выдавало костлявость ее шеи и резче выставляло на вид болезненную желтизну лица.


Глава шестая. ХОЛИТЬ РУКИ

Женщины ни о чем другом думать не могут.
Только о природном.
У мужчин зато – интуиция!
Откуда мог он, Алексей Александрович, знать, что Бог уйдет?
Опыт предков подсказывал, коллективных и бессознательных.
Женщина не так жирна, как мясиста.
Женщина – сырая сила человека.
Женщина не может засидеть бронзу.
Алексей Александрович долго тянул остаток дня. Из окна не на что было посмотреть. Чтобы рассеяться, он почесался. Его позвали – он не ответил – настала тишина. Слышно было, как Анна Ивановна пролетела в зеленом.
Она села так близко, что платьем накрыла ему руку; было щекотно.
– Я вас ненадолго задержу, сударь, – она подкорчила под себя ножки, – я вижу, что вы хотели ехать со двора.
Ее составные глаза были преступными и безгрешными одновременно.
Алексей Александрович знал, что своей связью с генералом Паукером Анна Ивановна Цокотуха подготавливает будущие отношения Анны Аркадьевны с Вронским: обкатывает модель.
Нет такой поговорки: «От истины – ничего, кроме идеи о норме».
– Норма, – между тем Анна Ивановна жужжала в уши, – не мыть тарелок и не начищать бронзу.
– Холить руки? – догадался Каренин.
Скромный в мыслях, он был далек от идеи из пальца. Бог-выхухоль, пусть из первых рук, годился лишь для животных (интересов).
Умный и тонкий в служебных делах Алексей Александрович почти не сознавал, что сам выдумывает себе жену из живой плоти, чтобы не открывать того ящика, где с некоторых пор лежала Анна Аркадьевна, которая делалась тем страшнее, чем дольше лежала: Анна же Ивановна прилетела на запах и, потирая лапки, переводила взгляд с дивана на буфет.
То, что невозможно осмыслить – то и не страшно.
Мысль о смерти, да, приходила, но Алексей Александрович отгонял ее, как муху.
Анна Ивановна была ли сама мыслью или к нему прилетала (с чего бы?) мысль об Анне Ивановне?
Когда не можешь думать, удвоенно чувствуешь.
Вот Анна, она еще не развалилась.
Идет бесцельно по улице.
Грязное мороженое?
Нет, москательная лавка!
Она требует липкую ленту.
– Извольте-с.
В ту же минуту откидывает она подол и легким движением, как бы готовясь тотчас встать, садится – что огромное, неумолимое хватает ее и тащит за голую кожу –


Глава седьмая. ДЛИННЫЕ УШИ

Разноцветные червячки в большом буфетном ящике сложились определенным образом –
Анне советовали откупиться и родить-таки Спасителя.
Социалистическая экономика трещала по швам, Рабкрин не справлялся, нужен был Великий зачин.
Дмитрий Иванович Менделеев перед уходом внес Анну в свою таблицу: он вычеркнул паровозий, и тяжелый состав остановился.
Декабристы из Южного общества не доехали до Петербурга, умный заяц бросился в ноги Пушкину.
Начали крутиться лица, опыт предков (по отцу) бессознательно надавил: Бог был черным – Пушкин верил в Лумумбу, и тот требовал жертвоприношений. Анна Аркадьевна приоткрыла дверцу и выскользнула наружу.
Крутился геридон, на блестевшей поверхности возник лик папы Григория.
– Дети обезличиваются, – предупредил он. – Первые сказки не могут быть русскими.
Она была афрапирована.
Курительная бумажка Мусатова заменяла всякую дезинфекцию – Анна встала под хвойный душ (в ней таились сырые силы, ждущие только срока).
Она позвала Алексея Александровича.
Где-то сморкались.
Нас всех спасет  умолчание.
Умолчание было настолько сильное, что Анна рукою ощупала что-то на теле: о том ли говорили тогда и молчат теперь?!
Кто это идет? Ей навстречу шли три дамы (выстрел в воздух) и отражались в витрине (приписывая значение).
(Слова теперь имели для Анны особый смысл).
Анна забежала в магазин: лампы, абажуры, забронзовевший Ленин, Чехов; скачет прямо на нее генерал Ипсиланти.
Анна знала, что отношения не могут развиваться бесконечно: жизнь, да, это приличных размеров труба, по которой подается нагретый воздух – тебя подхватывает, несет, стукает об стенки, переворачивает вверх ногами, но, бывает, что качать перестают, и тогда всё застревает на месте в том неестественном положении, в котором застало отключение насоса/компрессора, которых, в общем-то, два: один выпускает струю, а на противоположном конце (другой) всасывает –
Три дамы из желтых револьверов палили по витрине – они приписывали значение Ленину, от которого на все стороны крупно разлетались куски головы и тела: это была русская сказка на французский лад.
Анна придумывала все на свете, лишь бы не рожать.
Кумберг в двойных очках крутил Анне лицо: из нее хотел он –
– Чем питается умный заяц? – Анна потянула за длинные бронзовые уши.
– Червячками, – Кумберг убрал пальцы.


Глава восьмая. ЛОЖНЫЙ МАГАЗИН

«Штанге» вполне рифмовался с «ложным».
Все, связанное с ним, не соответствовало действительности: лицо, душа, мысли.
С него Чехов писал свой «Магазин №2», который в действительности был отражением магазина Кумберга.
Магазин Штанге расположен был аккурат напротив магазина Кумберга и отражался в его витрине: нужны были зеленые очки с двойными стеклами, чтобы распознать, где который.
Анна Сергеевна давно мечтала приобрести электрический арбуз: привязать его к яблоне и посмотреть, что получится! Анне Андреевне требовалось проверить рифму: «револьвер – желт», что до Анны Ивановны – ей пора было золотить брюшко.
Нет такой поговорки: «Ровненький человек имеет в виду срединное положение вещей».
Ровненький человек, идущий по канату, редко видит свое семейство.
Если бы ровненький человек упал и разбился –
Ровненький человек не делает сцен и держит себя ровно.
«Электрический арбуз» – хороший образ для футбольного мяча; где мяч – там и Штанге.
Арбуз, принявший электричество.
Вронский смотрелся в витрину и видел на зеленом себе черные поперечные полосы.
Вронский и Штанге – братья навек?
Сугубо Алексей Кириллович рассказывал о том, как генерал Паукер возомнил себя Римским папой и был помещен в проктологическую клинику на Черной речке – Штанге при этом включал ложное освещение, при котором коллективный бессознательный опыт предков принимал вид убитого старика.
Общий для всех старик был личностью в узком смысле – скрытые же смыслы он распространял: Смыслов.
Архаическая душа (потемки!), он кристаллизировал художественные образы в харизматические личности, трасперсонально управляющие нашим поведением!
– Всегда можно забраться выше! – учил Смыслов, предостерегая против избыточного копания в мелких и средних деталях.
Смыслов убивал дорожки, ведущие назад: проехали!
Какой был в этом смысл – знал только Менделеев, но очень многие хотели Василия Васильевича убить.
Ни слова о Ботвиннике!
Личность в широчайшем смысле –
Ровненький человек должен был заманить Смыслова на канат.
То, как рассказывал Вронский об убитом старике, и то, как освещал его передачу Штанге, по сути, было нерусской сказкой.
Дети, слушавшие и смотревшие ее, обезличивались до того, что родители –


Глава девятая. ИСТОКИ СВОБОДЫ

– Из какашек? – не поверила Анна Аркадьевна.
– Именно так! – в разных местах и в разное время одинаково отвечали Алабин, Егоров, Мичурин, Немирович-Данченко и другие апостолы.
Еще целый и невредимый Смыслов знал даже отчество: Олеговна.
Пятая, незнакомая Анна пробивалась в установившийся квартет, составившаяся из специфического материала.
– Что за какашки, откуда? – не знала Анна, что и думать.
– Пока неизвестно; пробы отправлены Мечникову.
Каренина шепталась с черной горничной, опасаясь лишний раз –
Какой смысл заложен был в Анне Олеговне?
Кто из них съел грязное мороженое?
Стоило ли (пока Мечников копается в материале) навести справки в проктологической клинике?
Менделеев ушел, ангелы намекали загадочно:
– От одной старухи.
При этом Келдыш пудрился, отец же Гагарина лежал, разбитый лошадьми.
Анна отшатывалась от цветов: все представлялись ей каллами.
Спасти должно было умолчание: тогда умалчивали о природном, теперь – об интуитивном.
Какие-то свисали отовсюду хвостики с предупреждением: «Не дергать!»
Шахтеры не поднимаются на поверхность, чтобы справить нужду. Летчики не прыгают для этого с парашютом. Моряки –
В этом и есть истоки шаловливой свободы и задорного равенства.
Шкаф и комоды были раскрыты, два раза бегали в москательную лавку за липкой лентой, по полу валялась туалетная бумага.
Слова признавались не сказанными.
Анна Олеговна могла существовать и не существовать по выбору.
Каренина притворилась, что пишет.
Дети в любом случае будут счастливы.
Анна страшилась забвения: Анна Олеговна была лишней возможностью напомнить о себе: напомнить умолчанием, разностью, загадочностью, специфичностью и привязкой к проктологической клинике.
Сделавшая себя из какашек – могла ли иметь свой дом, быть женою и хозяйкой этого дома, рожать детей, которые называли бы ее матерью при содействии (пусть!) мясной лавки, мух, кур и скотного двора?
Четыре Анны разошлись по спящему Петербургу; каждую сопровождал трубочист с длинною лестницей.
– Нужно принять нечто безусловно новое, – Анны взбирались. – Общение между нами никак не возможно, покудова не отречетесь вы от истины в инстанции и не примете условную ложь! – вещали они в форточки.
Судебный следователь Энгельгардт долго не мог уснуть, испытывая нечто наподобие страдания – проснувшись поутру, он обнаружил алмаз, очутившийся у него под боком.


Глава десятая. НИЧЕГО ОСОБЕННОГО

Не требовалось ничего особенного: шло само – только удержать!
Келдыш напудрился; поправлялся и отец Гагарина.
Пудриться теперь отходило к Владимиру Ильичу – Крупской следовало обходить лошадей.
Судебный следователь Энгельгардт, закрывший «алмазное дело», принял следующее: об ограблении магазина Кумберга.
Скандал и срам! Исчезло «Благословение России»!


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. ПОДНЯЛ БРОВИ

Мебель пряталась под чехлами, но за нее говорили затейливые шелковые драпировки, дорогие зеркала и бархатные ковры как будто сейчас из магазина.
Ручка для стальных перьев была резная из красного коралла, почтовая бумага – соломенного цвета, стальные перья брались из тисненой гуттаперчевой коробочки – мне случилась надобность побывать у Ленина.
– Мир деланный, Брестский! – говорил и писал вождь.
В общежитии часто уточняют: « с целым овином кудрей на голове».
Баран не был забыт: умение властвовать над сильным животным, над бестиарностью в себе – хороший навык и его нужно приобретать очень рано.
– При содействии?
– О, нет! – Владимир Ильич рассмеялся.
Статья называлась: «От скотного двора до мясной лавки».
Истина или идея о корме?
Для стада баранов тот баран, который каждый вечер отгоняется овчаром в особый денник к кормушке, становясь вдвое толще других, должен казаться мечтателем.
– Как совместить Анну и революцию? – я спросил.
– Достаточно, – колыхался Ленин, – Рабкрин наложить на Каренина.
Владимир Ильич был вдвое толще других людей – корректирующее американское белье однако делало уродство почти незаметным.
Я передал ему изукрашенную брильянтами пудреницу: «Изгнавшему Бога от скромного протагониста».
Вождь поднял брови.
– Поезд, – иллюстрировал я забытым. – Идет просекой в тайге мимо озера. Ночь. Купе ярко освещено, бардак: шампанское, женщины, шум. Мы – с веселящимися. С завистью на чудо смотрят жители таежного поселка, а мы уже распустили губы, тянемся к шампанскому, к бабам – сейчас мы их!.. Но что это?! Гудя, чудесный призрак уносится прочь, и мы остаемся в черт знает какой глуши с угрюмыми первопроходцами и их непонятными нам проблемами –
– Поезд, – Ильич подобрался вплотную, – как Ложный протагонист. Он не взял нас с собою?!
– Машинист, – уточнил я, – не взял. Кланяющийся, обвязанный,  заиндевелый, Ложный протагонист он. У озера.
Ильич попудрил лоб.
Он обладал способностью утрировать людей и вещи.
Втроем вошли в комнату Надежды Константиновны: каждая была именно Надежда Константиновна Крупская, та самая. Как это у него получается, и для чего, Владимир Ильич не знал.
– Девочки, – он объявил, – поезд идет дальше!
Телеграф, банки, мосты, вокзалы были захвачены.
Оставалось взять Вдовий дом, Дом трудолюбия и проктологическую клинику.


Глава вторая. ВИЗЖАЛ СНЕГ

Ленин да не тот – ткни и развалится!
Купец Кокорев записывал в народное ополчение.
Кумберг защищал Вдовий дом, Милеев – Дом трудолюбия и генерал Паукер – проктологическую клинику.
Кумбергу противостоял отец Гагарина, с Милеевым схватился беглый солдат Струменский,  Паукера выбивал Келдыш.
Стреляли из револьвера. Сыпались стекла. Визжал снег. Выстраивались декабристы. Дорогу перебегал фальшивый заяц. За первенство боролись Гарибальди с Ипсиланти. Гремел воздух, и прибывало ощущений.
К полудню, однако, стихло.
Исход боя должен был решить бронепоезд – с утра Анна сделалась рассеянною и бледной: следует ли встретить?!
Каждый день накатывали новые проблемы, зато исчезали старые.
Каренина уходила в комнаты: там беспрестанно ели, пили, смеялись много и бог знает чему – стены задрапированы были коврами, тогда как пол покрыт пожелтевшими газетами; отец Гагарина только что проснулся и, не понимая хорошенько, утро это или вечер, вторник или среда, белые победили или красные, вовсю ел, пил и смеялся; Вронским смотрел на Анну генерал Паукер; Милеев с какой-то недоброжелательной (де Бражелон) учтивостью спрашивал:
– Моя? Да? Моя?
– Я искусаю вас так, что вам стыдно будет выйти! – предупредила Анна.
Она была совмещена с этими людьми и всем проходившим процессом: между ею и ними заключено было невыговоренное условие, типа того, что искомое ими заключено было в ней и они искали его, но без рук. Требовалось время, чтобы они его ухватили.
Бант жизни? – Возможно.
Бронепоезд на всех парах шел по Николаевской дороге.
Красные кастрировали Бога: Сатурн лишился сразу двух колец.
Анна никого не приближала.
Утро, вторник, белые.
Красные, вечер, среда.
Была среда; в дом принесли убитого старика (стреляли на улице), но Анна знала, что к этому нужно относиться двояко.
Убитый старик пусть будет Рабкрин: тогда живой реорганизован в неживого: Каренин, муж, меряется с ним ростом.
Если же убитый – барон Отто Буксгевден – его следует (так подсказывал Смыслов) отвезти в Дом трудолюбия, им же основанный.
Анну стало занимать приключение.
Кучер Михайло в синей щегольской поддевке –


Глава третья. УЖЕЛЬ?!

Та самая Надежда Константиновна Крупская во время революции возглавляла Женский самокатный полк, а лошадей обходила за версту и потому на базаре купила у Анны Ивановны Цокотухи самокат, чтобы удобнее перемещаться между Вдовьим домом, Домом трудолюбия и проктологической клиникой.
Во Вдовьем доме содержалась одна старуха, когда-то потерявшая мужа-декабриста и теперь распространявшая мысли о смерти, которые от нее могли залететь кому угодно: Крупская получала по этому поводу много жалоб.
Однажды такая мысль шальным образом залетела к Анне Аркадьевне и едва не наделала бед: Анну спас машинист – закутанный, он пожелал остаться неизвестным.
Истинно, один из нас!
Надежда Константиновна не любила убитых на улице стариков – принимать их тела должен был опустевший Городской шахматный клуб, но засевший там Смыслов (вышибить его не удалось) частенько переправлял покойников вдовам: дескать, обмывайте!
Вронский, когда еще приезжал в Таганрог, рассказывал об убитых: положенные рядом старики составляли бессознательный опыт предков. Чем больше на улицах находили убитых стариков – тем полнее оказывался опыт, из которого, в свою очередь, могло появиться всё, что угодно: ощущения, ожидания, совпадения, даже недоразумения.
На леднике в подвале Вдовьего дома Надежда Константиновна так и сяк выкладывала тела, всякий раз в новых сочетаниях, размещениях и перестановках. Мутило до рвоты, но и результаты были патологические.
Так, старики показывали предстоящие обществу в недалеком будущем всеобщее обезличивание и полное равенство, тождественное братству и свободе.
Выложенные ногами вверх, например, старики говорили Крупской о фактическом разложении вещей, о том что, в принципе, не существует ни Бога, ни науки, ни религии, даже деятельности – решительно ничего: вообще!
«Вот почему, – поняла она, наконец, Толстого, – не было никого на кровати, и ничто не стояло за зеркальным шкафом!»
Надежда Константиновна была в курсе отношений Анны Аркадьевны с купцом-мебельщиком, ожидая совместного их визита – когда же Анна приехала с убитым, Крупская до последнего принимала его за Кокорева, который числился у нее по ведомству мошенников условности, – перед нею, однако, оказался другой.
– Я видела его в поезде, – Крупская сказала, когда сообразила, кого именно кучер Михаила внес следом за Анной. – Он пил шампанское со случайными попутчиками, а потом застрелил всех из револьвера. Герасимов, чтобы драматизировать действие, снимал перевернутой камерой, и всё буквально оказалось поставленным с ног на голову.
Надежда Константиновна махнула на тело иконою.
– Пустыня – это единобожие, – она продолжила, – тайга же с озером предполагает умолчание –
Надежда Константиновна дала, по сути, первый исход понимания, и Анне предстояло теперь дать первый исход отношения (к вещам).


Глава четвертая. СОБАЧИЙ ЛАЙ

– Значит, это Уозеров? – что-то прорвалось в Анне.
– У него много имен, – Крупская ответила, – но он, безусловно, – барон и много ходил по горам, кудрявый.
Второй исход понимания предполагал и второй исход отношения.
Пили чай, организованный Надеждой Константиновной.
Никогда еще так сознательно человек ни желал: «Хочу безобразного!»
Начальница Вдовьего дома при Смольном монастыре Надежда Константиновна Крупская проводила дамскую политику: муж находился на другом конце Смольного, разговаривая с кем-то.
Анна разглядывала буфет, чайную посуду, чучело Ибсена – все выглядело в точности, как у нее дома.
– Вы выезжаете к поезду? – она перевела взгляд на Крупскую.
– К тому поезду или вообще?
Обсахаренные фрукты от Мичурина лежали, в червячках.
– Ленин родился дважды, – Надежда Константиновна ощупала живот Анны, – на бархате и на камнях.
В розовый листок она завернула кремний:
– Инесса продолжает служить у вас?
Вопрос о госпоже притязаний оставался открытым, и Анна без труда связала оба.
Ленин показался и тотчас задремал, не раздеваясь, не ложась, не закрывая глаз и не затыкая ушей: от Анны не ускользнуло, что Владимир Ильич притворяется.
Постепенно собачий лай переходил в детский плач, тот – в жужжание, мычание, блеяние, из которых пробивались звон стекла, стук колес и сухие хлопки выстрелов. Со звукоимитацией входили вдовы.
Каждая из них могла –
Впоследствии Анна припоминала, что в их поведении было что-то (нет, не искомое!) скрытое и обдуманное.
– Кому из вас Вронский назначил двести рублей? – Крупская оборвала звуки.
Все женщины сделали шаг вперед: каждая оказалась вдовою железнодорожного сторожа, и каждого из них раздавил задом отодвигаемый поезд.
Ленин, о котором все забыли, между тем, бросил паясничать, надел брюки и принял вид коллежского регистратора.
Всё оказалось затемненным, Владимир же Ильич с несвойственным ему серьезным видом перелистывал страницы толстой книги.
– Когда Вронский передал помощнику начальника станции двести рублей, назначив их новоиспеченной вдове, – нашел он нужное место, – у автора появилась возможность, которою непременно воспользовался бы другой писатель –
Более всего сейчас я желал безобразного.
Щека моя терлась о женский бархат высокого кресла: бархат кресла со втянутой внутрь пуговицей.
Было раздвинулась даль.


Глава пятая. ДЕЛО СЛУЧАЯ

Оберточная бумага на столе еще вгрубе хранила форму доставленных в ней вещей.
Каждая вещь только начинала служить своему назначению.
Искомое что-то действовало раздражающим образом.
До поезда оставалось меньше часа – в надежде развлечься сколько-нибудь, Уозеров ударял рукою по сердцу.
Там были перебои: предстояло решить: едет он в шумном, ярко освещенном купе или остается на таежном полустанке с людьми-медведями.
Если бы он не соразмерил силу удара с медицинскими рекомендациями и упал мертвый, решать за него стали бы другие: Герасимов.
Анна, уже не молодая, с грязными ногами, быстро прошла мимо, видимо, боясь разговора – Уозеров понимал: Герасимов это вырежет.
Вещи, выложенные на стол, были, как-то: круглая бронзовая фигурка, какие употребляются для закидывания занавесок на окнах, игрушечная клетка из гипюра и кисеи, бутылка шампанского, желтый револьвер, кудрявый парик, комплект шахмат.
В зеркале отражался барон Буксгевден.
То, что невозможно осмыслить, то постоянно забывается-вспоминается: баронесса Буксгевден всё раздала бедным, а сама ушла жить в тайгу.
Толстой писал какую-то дрянь, но, отлежавшись на бумаге, строчки начинали блестеть – Герасимов снимал дрянь и давал ей отстояться на пленке.
– Машинист приказал вам кланяться! – передали по селекторной связи.
Железнодорожные сторожа выстраивались по ранжиру.
В тайге часто бывает, что, долго не встречая поезд, который вполне можно встретить за деревьями, вы вдруг начинаете встречать его очень часто: дело случая.
– Кажись задом подходит, – забеспокоились сторожа.
Стоянка пять минут.
Анна пошла с ведром, мочалкою и принялась обмывать паровоз – тот пыхтел.
Баронесса Буксгевден прислала машинисту кедровых орешков: на тендере проступило имя всего состава: «Нежелание».
Герасимов пытался приватизировать действие, трансформировать возложенные на него ожидания в реальные ощущения, но вместо этого возникли очевидные совпадения.
Барон Буксгевден и Уозеров одинаково смотрели на вещи – буфет, чайная посуда и чучело Ибсена в тайге были в точности такие, как в петербургском доме Карениных и в Смольном институте; шум из купе неотличим был от имитации вдов.
Дошло до недоразумения.
Размять ноги из вагона вышла Вивьен Ли и встретившийся ей на платформе Марлон Брандо заметил в ее лице что-то особенно ласковое и нежное.


Глава шестая. ЭТИ ПОШЛОСТИ

Каждый мужчина приспособлен для чего-нибудь одного; всякая женщина универсальна.
Все мужчины похожи друг на друга, каждая женщина была в связи с французским лейтенантом. Французский лейтенант неуловим: он делает счастливыми жен и несчастливыми мужей.
Французский лейтенант всегда в дороге –
Алексей Вронский поначалу был похож на французского лейтенанта; когда он передал двести рублей, назначив их вдове – Толстому предоставилась возможность уйти от Анны, Каренина, Вронского, самого петербургского бомонда (сделав их ложными протагонистами) и сосредоточиться на вдове, во всех ракурсах показав ее жизнь, полную горестей и нужды –
Каренина садится в карету (совпадение), ее губы дрожат – и, как следствие, – указ от Священного Синода: отныне женщинам надлежит прикрывать оное место.
Более Анны Аркадьевны мы не увидим (?)
«Хорошо ли в Челябинске ресторан назвать «Челюсти»? – думал в означенный момент граф Толстой.
Плохо зная жен сторожей, он ничего не мог сказать им (о них) кроме пошлостей, но он говорил эти пошлости о том, были ли их мужья пьяны или закутаны, о том, как лучше всего потратить доставшиеся двести рублей, с таким выражением, которое показывало, что он от всей души желает быть им приятным и показать свое уважение и даже более.
Он приколол ей (не триколор, нет!) шляпку.
Апарансы были соблюдены.
Видно было, что она рассчитывает на ужин.
«Что если свести ее с бывшим солдатом Струменским (наказанным за побег)? – прикинул Лев Николаевич.
Она была в помятой кофточке, вдова сторожа, и по совпадению (ожиданию) тоже Анна.
Уже на ней поверх шерстяного пеньюара накинута была драповая мантилья в клетку – кисейная белая шляпка бросала тень на черты красивого болезненного лица.
Когда Анна Аркадьевна приехала во Вдовий дом, в Анне-вдове, разумеется, сразу узнала она самое себя, но не особенно ласковую и нежную, а скорее –
Анна-вдова рассказывала о французском лейтенанте, и первая Анна понимала, что это Вронский, но, скорее, – солдат Струменский, во Франции вступивший в Иностранный легион и дослужившийся до офицерского звания.
Анна-вдова спросила, не Алексея ли Александровича первая Анна привезла в пледе, и первая в самом деле засомневалась: какой-такой Уозеров?!
– На 13-й линии, в Доме трудолюбия, – сообщила вдова, – есть жидкий диван.
Следовало поспешать.
Однажды, Анна помнила, Каренин весь ушел в мягкое кресло.
Она надеялась –


Глава седьмая. УЖАСНЫЙ СОСТАВ

Кучер Михайла –
«Алексей Александрович, – по дороге на Васильевский размышляла Анна, – всегда умалчивал о единобожии».
Она просовывала палец под плед и трогала мужа.
Она знала, что Каренин был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой, которую готовили для покушения на Ленина –
По улице раздавался мягкий стук рессорного экипажа; у подъезда Дома трудолюбия лошадь фыркнула.
Крупская вышла на крыльцо и, прищурясь, смотрела на Анну: она видела истину, но не узнавала ее.
Без малейшей стати и последовательности за директрисой вышел Фертингоф: колена его как будто подгибались, волосы были распущены, глаза заплаканы, смотрел он прямо перед собою; он наклонял голову, как будто кланялся – вся поступь его, осанка, изображали человека, удрученного горестью и растерзанного ударом рока.
Надежда Константиновна перед собою видела бестиарность: таких, как Анна, она хотела видеть на скотном дворе.
– Ленин и теперь толщее всех Толстых! – ей показалось, Анна выкрикнула.
Полная, абсолютная, чудовищная свобода, исподволь подготавливаемая большевистским подпольем и вырвавшаяся наружу, крушила все привычные представления: развязался бант жизни!
Следовательно –
Нежелание чего бы то ни было, как бы то ни было, где и куда бы то ни было, с паровозным лицом Марлона Брандо и лязгом буферов Вивьен Ли выкатилось на подготовленные для него рельсы; вагон-ресторан сливал какую-то дрянь, сильно старившую и пачкающую ноги.
– Возжелали безобразного? – рычал Толстой. – Будет вам безобразное!
Опомнившись, женщины тщились натянуть на него порты: он надвигался задом: когда Вронский передал помощнику начальника станции двести рублей, у Льва Николаевича промелькнула возможность, которою воспользовался третий писатель…
Пуговица, втянутая внутрь, значительно раздвигала даль.
Когда ужасный состав с воем умчался прочь, кучер Михайла с помощью Фертингофа подхватил плед с бездыханным телом и потащил в подвал.
Крупская обнялась с Анной.
– Скромное все-таки стоит денег, – директриса вздохнула.
Из портмоне вдова передала ей двести рублей.
Они сошли по скользкой лестнице, и Крупская сняла чехол.
Вчетвером, расчетливо, за конечности они подняли тело, раскачали его и забросили в глубину жидкого дивана.
Прощально взмахнув рукою, барон Отто фон Буксгевден исчез в пучине вод.


Глава восьмая. ГЛУБОКИЙ ВДОХ

Решительно единобожие было здесь ни при чем.
Возвращаясь домой, она думала, как следует ей надежнее закутать мужа и чем напоить его.
Притязания француженки были для Анны собачьим лаем; когда вещи по-настоящему начнут служить своему назначению, ее экипаж примет форму тачанки, и Анна с готовностью проедется по всем своим обидчикам.
Голубоглазенький Вронский! Те сорок мужчин,  в состав которых он входил  –
Слегка Анна передергивала затвор.
Ей в сердце стучал листок с кремнием.
Вдовий батальон был полностью в боевой готовности.
В проктологической клинике она представилась Анной Олеговной; Крупская лично провела осмотр и настояла на немедленном вмешательстве: откладывать роды более не представлялось возможным.
Анна должна была съесть блюдо майонеза, сделать глубокий вдох, задержать дыхание и лечь на живот.
Искомое что-то –
У Анны была прикормлена мысль: желтый аист в облаке белых кружев –
Мысль была продумана не до конца и Анна искала завершить ее.
 Непременно Надежда Константиновна захочет пожрать младенца, но ведь аист, мысль, облако не позволят ей?!
Третий исход понимания вызвал и третий исход отношения.
Анна чувствовала то, что не облекается словами, но примерно такое: обладание вещностью на базе усмотрения возможно лишь в условиях ничем не стесненной открытости.
Пуговица, втянутая внутрь, расстегнулась – младенец выходил задом, и Анна поняла, что рожает не она, а вдова сторожа.
Видение, минуя разум, ассоциативной связью позволило Анне усмотреть объект символическим за него цеплянием.
Своя другая! Существование не представимо лишь по способу понятия, да.
Понимательная мыследеятельность, разбуженная желтым аистом и сфокусированная за облаком белых кружев, приводила к провальности любого суждения: действительно ли некогда Анна созерцала Бога, сливаясь с ним, или же просто симпатизировала великому ученому-химику?!
«Отец Гагарина стрелялся не потому, что жизнь улетела в Космос, а потому, что на Красной площади у него развязался шнурок!» – из облака белых кружев ударила Анну уже другая мысль, а, может статься, и та же, но в других одежках.
Недоставало только модельного человека, но именно такого, отбойного, молоткастого произвести должна была Анна-вдова-сторожа.
– Не следует всегда различать истину и ложь! – из Ленина напутствовала Анну Крупская.
Сопровождаемая взглядами, улыбками, намеками и умолчанием, Анна погрузилась в свой экипаж.
Глаза ее показывали нечто более интересное, чем то, о чем обыкновенно говорили уста.


Глава девятая. УБИТЬ АВТОРА

Вслед Анне неслись свист, кашель, топот и собачий лай.
Теперь именно это было Благословением России – взамен бронзовому запущен был его звуковой аналог.
Она проезжала мимо магазина Кумберга: динамики были включены, и шумовые волны накатывали на экипаж.
Если вслушаться по-особенному, все доносившиеся звуки складывались, формовались, прессовались, по существу, в бесконечный текст, требовавший в свою очередь деконструкции, деформации, размыкания, пробуждения спящих, остаточных смыслов.
Текст оказывался столь велик и важен, что даже появилась необходимость убить автора, пренебречь им: автор сделал свое дело, он создал материал для дальнейшей интерпретации – об авторе нужно забыть.
Так Отто ли Буксгевдена символически принесли Анне, убитого на улице?!
Анна не могла противостоять событию – она вошла в него; видимости завращались вокруг себя самих.
Женщина, еще молодая, с красивыми, но дурно сгармонированными чертами, в ночь под Существо долго не ложилась спать.
Молодая грудь просила душистых ночей.
Теряя свою однозначность, текст входил в контекст.
Не человек вспоминает текст – текст вспоминает человека.
Желтый аист – желтый лист (слышен, движим!) старой книги.
Анна чувствовала прилив той счастливой неги, какая схватывает обыкновенно после холода и утомления – в атмосфере, хорошо нагретой и переполненной ароматом духов, цветов, веток и листьев.
На двести рублей она могла взять десять лож в опере или подняться в ярус и там занять двадцать мест, а то и расположиться в пятнадцатом ряду (почему нет?!) сразу на пятидесяти креслах!
В Космосе поступали именно так.
Космос разделялся на царство Духа, куда залетела Анна, и на царство, а, точнее, целую иерархию царств естественных, натуральных вещей, куда попал отец Гагарина.
Когда Анна, возвратившись на Землю, шла по брусчатке Красной площади к мавзолею, чтобы торжественно отчитаться перед стоявшим на трибуне Лениным, на ней лопнул и развалился  на пластины корсет китового уса – Анна на глазах миллионной аудитории расширела до естественного своего объема, чем испугала престарелого отца нации; когда же отчитаться пошел отец Гагарина, с ноги его слетел ботинок, и люди увидали копыто.
Полеты в Космос были приостановлены, отцу Гагарина и Анне предложено было пожениться, но отец Гагарина предпочел пустить себе пулю в сердце –
Рана Алексея Ивановича была неопасна, хотя пуля и попала, добавив в организм его лишь порцию подрастраченного к тому времени железа.


Глава десятая. РАЗНЫЕ СМЫСЛЫ

В историю Анны, хорошо всем известную, проникла разрушающая мысль, и эта мысль разрушала историю Анны, одной кистью созданную.
В своих поползновениях она не была расчисляемою величиной, точно идущий по рельсам поезд.
Анна ошибалась, выражая свою мысль, но и люди ошибались, понимая ее.
Одна мысль имела разные смыслы –
Смыслы: лентяи и забавники.
Мысли: празднолюбцы и шатуны.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. ВОКРУГ ЗАМКОВ

Существенно американская экранизация текста, как ей и было положено, разнилась с российской постановкой его, все более переходившей в постанов головы, в то время как в Голливуде упирали на некий склон плеч и даже на движение походки.
Поклоняясь тексту и практически убив автора, обе стороны склонялись к устранению героини.
Место Анны в космическом пространстве романа, по мнению обеих сторон, должны были занять вещи, более натуральные и естественные, нежели выведенная Толстым героиня; уже отец Гагарина в Космосе общался с космическими вещами так, словно те и впрямь были Анною: в Космосе истина свободнее замещалась нездоровым интересом и мнимою пользой.
Пошатнувшаяся идея Анны перестала быть абсолютной.
Когда отец Гагарина говорил по громкой связи, что перед ним стол – это была некоторая частная истина, но в ней не просматривалось соответствие между этим столом и дальнейшей частью утверждения, что, дескать, на этом столе с чего-то вдруг разлеглась Анна.
«Отец Гагарина, Алексей Иванович вошел в событие, Анна же из события вышла и противостояла ему», – понимал судебный следователь Энгельгардт.
Событие однако было не одно.
Сын Фертингофа, отыскивая свою любовницу, убил телеграфиста.
Мичурин развенчал фальшивые деревья и тем показал убожество бутафорской природы.
Таежный старец Федор Кузьмич по-своему благословил Россию.
Алексей Вронский сделался папою Григорием.
Беглый солдат Струменский –
Следователь Александр Платонович слышал перекличку воздействий и наблюдал, до поры не вмешиваясь, игру различий и сходств.
Солдат Струменский был я и еще он был погибший в Таганроге царь.
Когда солдат Струменский под именем царя погиб в Таганроге – под именем старца Федора Кузьмича я ушел в народ.
Твердый диван, кресла с прямыми деревянными спинками, пузатый буфет, конторка красного дерева с медными ручками и перламутровою инкрустацией вокруг замков, тяжелые зеркала с зеленоватыми неверными стеклами, портреты … в золоченых рамах по указанию Келдыша были выброшены в открытый Космос и безобразно громоздили его.
Никто не помнил, кем Бог был прежде: сугубый, шестипалый, на семнадцати шарнирных просфорах, каким его рисовал Вронский, еще он даже не появился в быту, сакрально где-то подмененный (на одну минуту) вращающимся геридоном.
Никак следователь не мог охватить все сразу: подпольная молельня под магазином Штанге штамповала копии с копий.
Четырнадцать Толстых описывали ночь на копне, и Вронский был всего лишь третий.


Глава вторая. БЫЛ ХВОСТ

Семь тучных и семь тощих Толстых четырнадцатикратно растягивали содержание, по сути, уравнивавшее символический арбуз (земной шар) с мифическим свиным хрящиком (символ завуалирован).
– У графа Толстого, – доверительно сообщил парикмахер, – козлиная борода.
– Это у какого же? – я оглядел полубокс.
– Вестимо, у четвертого.
Цирюльник хотел продать мне платок Анны (такие были у всех мальчиков) и плавно подводил разговор к естественному предложению.
Четвертый Толстой и он же – обладатель козлиной бороды был Некрасов: я жил на углу Некрасова и Литейного.
Улицу Чехова по соседству кто-то переименовал в Переулок ревнивых мавров – с узкого тротуара исчезли черные монахи с Каштанками на поводке, их заменили неверные жены и африканцы в ассортименте, приторговывавшие использованными носовыми платками: парикмахеры скупали их, пропаривали и продавали уже по своей цене.
Меня беспокоили речевые характеристики прошлого: когда я бодрствовал, они спали; я засыпал, и они начинали болтать: остаточные смыслы какую-нибудь гениальную селедку могли трансформировать в чудовищную поллюцию: селедку в носовом платке не спрячешь.
Кто из вас отождествляет себя со мною?
Сверхшкольник!
По-хорошему провокатор, капризный для пустяков, в меру жантильный, ученый-микробиолог Илья Мечников помахал себе в лицо пробиркою.
Ему удалось обнаружить микроб соблазна.
Под микроскопом микроб выглядел пуговицей, втянутой в окружающий ее бархат; об эту пуговицу тянуло потереться щекой, к ней прижаться губами.
Чтобы получить биологический материал для работы, Илья Ильич просил устроить ему встречу с Толстым и, воспользовавшись моментом, сумел проникнуть в уборную комнату классика.
Толстой был в ударе, много шутил, изображал головастика.
Семьдесят лет, написанные на чертах лица, отсутствовали в его приемах.
– Раньше у меня был хвост, – квакал он гостю, – но самолично я отгрыз его.
В убранстве комнат господствовала простота до скудости. Между собранными вещами стояла высокая корзина, куда Толстой клал свой носовой платок.
Громыхая разнокалиберной чайной посудой, которую, сама не зная почему, на этот раз Софья Андреевна как-то особенно неловко извлекала из буфета –
– А почему, – прислушался Мечников, – так гулко бьют копыта вашего сердца?
– А потому, – мыслитель и не задумался, – что по дорожкам, убитым гладко, скачет-торопится грядущий протагонист!


Глава третья. ПАДЕНИЕ СЛОВ

Лев Николаевич вместо себя, в той же толстовке, выставил текст.
Зачем Толстой, если есть слово «Толстой»?!
Мечников слышал звон посуды, падение слов, стук копыт, собачий лай, но видел Толстого.
Толстой был событием, подобно тому, как сын Фертингофа в таежном городе убил телеграфиста.
Слышимости вращались вокруг себя самих.
Толстой отказывался признать Единобожие, хотя бы и в трех лицах, и Менделеев находчиво представил ему триаду в ином структурном единстве: отец-аист, сын-мысль и облако-святой дух.
– Самая водкая. – присовокупил Менделеев, и по слову его Вронский вошел в чисто «сорок».
Бога нет – есть Менделеев; нет Толстого – есть текст!
Словесное Единобожие-2: отец-звон (посуды), сын-стук (копыт) и святой дух-собачий лай.
Когда Софья Андреевна нарочито простонародно принялась тягать посуду –
Судебный следователь Энгельгардт думал словами, но до того тяжелыми, что они не удерживались на месте и падали с концов предложений.
В предыдущей своей жизни Толстой был лягушкой; первобытные люди как следует не могли приготовить селедки, а для поллюций в пещере ставили высокую корзину из веток ивы.
Об этом (в американской версии) отстукивал младшему Фертингофу таежный телеграфист, безгранично расширяя канонический текст и деформируя его структурность.
Сверхшкольник!
Бесконечно отождествляя себя с Римским папой, принявший католичество Вронский добился (методом наложения) серьезных успехов: кардинальский конклав включил его в число сорока претендентов.
Штанге дал ему револьвер, и такой же – Кумберг вручил Каренину.
Всё это были следствия без причины, как высморкаться в венецианские кружева.
Аналогия не есть доказательство.
Историзм за спиною – дохлые кошки.
Бог спросил у Гете:
– Чем садовник отличается от садовода?
– Когда садовник еще только садит деревце, садовод наперед знает его плод, – ответил немец.
Дмитрий Иванович Менделеев писал года на чертах людей.
Илья Ильич Мечников молодил им приемы.
В человеческих чертах играл в них проникающий соблазн.
Против него не было изобретено приема.


Глава четвертая. ОТВЕРГАЯ ТОЧКУ

Сверхшкольник из пробирки сеял микроб соблазна.
Учителя, входившие в класс, пробовали противиться.
Литературу вытеснила химия, химию вытесняла биология.
Мы изучали лягушку Толстого.
Копытная тварь с человеческим сердцем могла отгрызть хвост лошади.
– Ну-ка, Анна, громче прыгни! – пели мы хором.
Сидя на геридоне, лягушка вращала его, вырабатывая электроэнергию.
Это была философская, абсолютная, резонансная лягушка: в нее можно было говорить, и она отражала звуки.
– Струменский! – к доске вызывал Милеев.
Я выходил, уменьшенная копия солдата.
– Расскажи о поллюции, – поддавшись соблазну, требовал Виктор Алексеевич.
– Поллюция есть явление космическое, – заученно я отвечал. – Не фунт сельдей.
Смеялись девочки, прыскала лягушка, у всех наготове были носовые платки. В ночь под Существо поллюции были особо ярки, и утром, шурша, с платков сыпались твердые камфарообразные частички, которые –
Тогда, может статься (а на деле, много раньше) и возникла концепция о таежном телеграфисте:
– придумавшем тире на конце предложения, которое (тире, предложение), отвергая точку, стремится в бесконечность;
– имеющем прототипом дятла;
– передающем шум тайги, пение птиц, запах хвои и самый вкус первичной жизни.
– Тягать посуду! – выквакивала лягушка Толстого. – Грузить ее буфетами на железнодорожные платформы!
Видимость, слышимость, кажимость толстовского текста опрокидывали все системы смысла и власти; отсутствие боковых толчков (поезд шел на восток) складывали цельность и чистоту духа.
– Я не знала, что вы едете. Зачем вы едете? – цеплялась Лора к Илье Ильичу.
– Зачем я еду? – повторил Мечников. – Я еду, чтобы лично в тайге на волю выпустить лягушку.
Купе было ярко освещено, и Лора визжала.
– Простите меня, если вам неприятно то, что я сказал, – Мечников достал бутылку шампанского.
– Но почему ваша лягушка с хвостом? – спросила Лора, когда в купе все начали кричать и чокаться.
– А потому, – мало-помалу ученый подготавливал оргию, – что в тайге я лично отгрызу его.
Вот-вот к Илье Ильичу должна была прийти поллюция.
Из красного мешочка Лора вытянула платочек из брюссельских кружев.
Ей нужно было убедить ученого, что он спит.
На черном рынке семя нобелевского лауреата –


Глава пятая. ФИГУРА УРОДА

Бездействие наитий – не для таежных дней.
Скончанье – это истина, провисшая на небесах.
И каждый, кто для них, и думает о ней –
Плывет по озеру на алых парусах.
Гете любил говорить о своей талантливости – иногда и поболтать о ней.
В воздухе разлито было что-то подмывающее – женщины перемигивались.
Было соблазнительно думать войти в событие, дать прочитать себя тексту.
Был раскрыт текстовой механизм принятия решений по модели да/нет: обыкновенно люди дают положительный либо отрицательный ответ еще до того, как приняли решение.
В тайге у некоторых переселенцев вырастали хвосты и, шлепая ими, ловчее было плыть по озеру.
Первичная жизнь оставляла историзм за спиною.
Все ждали чеховского романа «О пепельнице»; Анна Сергеевна начала курить.
Писать о чем угодно, взять даже старое (никто не отменял историзма!), но застолбить утекающее место пепельницей, еще и еще: наставить пепельниц где можно и где нельзя; некурящим – арбуз: солидный взрослый человек нес на своих плечах арбуз ответственности (с него станется!). Здесь интересно сравнить толстовское:  «Зачем вы едете?» с чеховским: «Зачем вы приехали?»
Таежный телеграф снаружи был похож на большой безобразный ящик, но внутри было хорошо и уютно.
Таежный телеграфист сродни деревенскому косметологу.
Девочка-фиялка и девочка-сеялка: одна переходила в другую.
Сливаясь, образы –
Главный вопрос литературы (историзма, общества) вовсе не «Что делать?» или «Кто виноват?»
Главный вопрос всему: «Ну и что?!»
Апрель: взять рукопись старинного романа и написать на обороте.
«А ничего!»
В тайге неудержимо хочется выстрелить из револьвера (ружья).
Сынок от первой жены в тайге особо ласков до мачехи.
В тайге редко находят убитых стариков.
Тайга учит шуметь верхушками сосен и принимать покорно хвойный душ.
Присутствует пила.
Сверху летят шишки.
Аист, мысль и святой дух заявляли о себе звоном, стуком и лаем; сорок сороков разносили водкость.
В тайге была прорублена «Улица пьяного Некрасова».
Короче, строился комбинат.
Сюда Анна Сергеевна приехала, чтобы все затеять сызнова.
Повсюду были нежелательные сравнения.
Наитие привело ее на телеграф.
Мокрый как мышь, красный как рак, телеграфист –


Глава шестая. УКАЗАТЬ ПОЛУЧАТЕЛЯ

Анна Сергеевна спросила бланк, и телеграфист, подумав, протянул ей уже с текстом: «Вы полагаете, это просто: родить Ленина –
Ей оставалось только указать получателя.
Она все же спросила другой, и ей досталось: «Приезжай, Бог милостив –
Протянув сдачу, телеграфист кашлянул.
Мария Александровна вышла из-за неприметной дверцы в стене с кудрявым белокурым малышом на руках:
– Вы ко мне?
У Анны Сергеевны было предложение от немецких социал-демократов: установить в таежном городе фигуру урода.
Мария Александровна согласилась, обещая обдумать позже.
Анна Сергеевна обнажила кобчик, и Мария Александровна наложила мазь.
– Вам плавать или приворожить Мечникова? – ей нужно было отмерить по-разному.
– Когда я уехала из С., – Анну Сергеевну повело, – мое место там заняла вещь: чернильница, серая от пыли, с всадником на лошади, у которого была поднята рука со шляпой, а голова отбита.
– Любите детей из каучука? – пару раз Мария Александровна стукнула пупсом о доски пола и, умело отклонившись, забросила его в корзину для испорченных бланков.
– Пришел ответ, – телеграфист очнулся.
– Между вещами много замечательного, – тем временем говорила Мария Александровна. – Чернильница имеет сродство с пепельницею.
Анне Сергеевне был нужен мужчина, который бы сидел в постели и которому бы надоели дети, ей нужен был неприсутственный день, положиться на случай, слушать неясные слабые звуки, смутить одного и развлекаться с другим, что было естественно для относительно молодой женщины, которая всю ночь вынуждена видеть проклятого сидящего.
Есть мужчины, на каждую новую женщину думающие, как она хороша, только потому, что она – новая; думающие не о женщине, а на женщину.
– Пришел ответ, – телеграфист повторил.
Анна Сергеевна ощутила тянущие позывы на конце позвоночника; ей захотелось вдруг родить Ленина, Она не знала сама, кто такой урод, но думала, что это Рабкрин. Она иногда думала за ним, и он вставал перед ее умственным взором. Рабкрин мог реорганизовать Ленина – в этом было его назначение.
Мария Александровна подумала, что Анна Сергеевна получила ответ из С. от серого кардинала-всадника (в тайге имелся буерак, на котором задыхались кони; девочка Крупская боялась лошадей), и теперь он может прискакать к ним в таежный город у озера. Когда телеграфист своим кашлем позвал ее, Мария Александровна вошла точно вся измятая: своим умным глазом моментально она поняла, что Анна Сергеевна догадалась –
– Пришел ответ, – телеграфист напомнил.


Глава седьмая. КЛЕЙКИЙ ДУХ

Мария Александровна Бланк была копией матери Ленина, но копия эта была куда лучше оригинальной Марии Александровны, давно умершей, измельченной в порошок и развеянной по ветру бог знает куда –
«Сын, идучи подле отца, равно как мертвый не боится смерти!» – никто не понимал этого нежелательного сравнения, и умело Мария Александровна играла выпирающими из фразы словами.
Нужно ли было ей вообще иметь сына или же следовало довольствоваться отцом?
Символическая фигура Рабкрина имела голову Ленина и, установленная на главной поляне города, могла –
Подрабатывавшая на телеграфе Мария Александровна имела возможность слать бесплатные телеграммы – что с того?!
Она иногда писала Фертингофу-отцу; давно Фертингоф-отец расстался с первой женой (старой Вреде) и второю себе взял Лору, сильно приглянувшуюся также Фертингофу-сыну.
– Могли бы вы полюбить ложного протагониста? – над озером цветною радугой выгибался вопрос, и каждый первопроходец поневоле относил его к себе.
Анна Сергеевна сидела на завалинке возле своей избы, когда Мария Александровна вошла в зону ее слышимости: скрип корсета, трещание пальцев, запах клея.
Мария Александровна умела придавать себе сходство с самыми разными людьми и в этот раз за образец взяла вид Алексея Каренина, действительно носившего корсет и издававшего клейкий дух.
Анна Сергеевна накануне получила депешу из Дармштадта: Алабин просил ее поиграть в Анну Аркадьевну – Анна Сергеевна добавила себе недостававшего изящества, скромной грации в фигуре, сделала ласковым лицо, разрумянила губы и заблестела глазами.
Еще в то время, как Мария Александровна, ворочая всем тазом, тупыми ногами подходила к Анне Сергеевне сзади, обе они уже знали, что каждая придает важность тому, что ее не имеет.
Важности не имел случай на озере.
Илья Ильич Мечников принес на берег лягушку Толстого и там ее увидел отец-аист – вот и всё.
Но нет.
«Желтый аист!» – накручивала на божью птицу Мария Александровна.
«Лягушка-невеста!» – не уступала ей Анна Сергеевна.
Недоставало Володи Ульянова и белого шпица.
Желтый аист влетел в отворенное окно и, кружась, упал на незастланную постель: родился мальчик в собачьей шерсти.
Все умолкли.
Тихий ангел пролетел, унося лягушачью кожу.
С усилием Анна Сергеевна оторвала от щеки пуговицу – не без труда Мария Александровна заново собрала себя из по ветру развеянного пепла.


Глава восьмая. РАНО ИЛИ ПОЗДНО

– Мы божья кавалерия! – натужливо пели кони, выбираясь из глыбкого буерака.
Простые люди добирались до таежного города по железной дороге – ангелы Господни могли и на лошадях.
Келдыш и отец Гагарина ехали, чтобы –
Серые от пыли, они махали снятыми с головы шляпами.
Легко сходившиеся с женщинами, часами ангелы могли сидеть в постели и в целом полагались на случай, за что изрядно им доставалось от Господа, заранее все продумывавшего.
Таежный комбинат строился, чтобы производить пепельницы, но Богу угоднее были чернильницы.
Имелось предсказание: мальчик, могущий глотать чернильницы, напрочь вышвырнет Бога из России, но рано или поздно он подавится и тогда Бог сможет вернуться.
Когда ангелы возвращались в предыдущую жизнь, они видели Толстого в образе большой лягушки – Бог же Отец умел превращаться в аиста, а появившийся вдруг Гете сморкался в кружевной платок.
Еще был человек с пуговицей на бархатной коже, умевший пристегнуться к любой женщине и к любому тексту – музыка гремела увертюру за увертюрой, и люди, заимствовав у вещей ящики, забирали с ними вдоволь воздуха с накопившимися в них микробами.
Спустилась ночь, и что-то яркое выкатилось на небосклон.
– Голова Богомолова! – ангелы покатились со смеху.
Они спешились; небеса пели – сквозь хор одураченных проник голос одинокой души: пьяная девушка пела бесстыдную песню.
– Какая ты досадная! – речитативом осуждали ее одураченные.
Каждый раз, как умирал Римский папа, на небеса выкатывалась голова Богомолова, рождался Ленин, Толстой превращался в лягушку, и в тайге начинали возводить комбинат.
Остаточные смыслы и речевки легко превращали «хвост» в «хворост» – отец Гагарина и Келдыш у костра перехватили телеграмму в центр: Мечников сообщал: «Толстой – чистейший белок!»
– Когда он приезжал к нам в Академию наук, – вспомнил Келдыш, – у всех сотрудников быстро поднималась температура тела.
– А у нас на Космодроме по его приезде сразу люди начинали чихать и кашлять, – присоединил отец Гагарина.
О вирусном характере Льва Николаевича, впрочем, давно ходили легенды: он, дескать, способствует фабрикации ангелов.
Келдыш и Алексей Иванович, некогда просто люди, получившие иной статус, впрочем, не могли пожаловаться: полностью сохранив прежнюю свою оболочку, они приобрели новые свойства и приобщились святых даров.


Глава девятая. ПОДНЯЛА ЮБКИ

Мария Александровна в роли Каренина и Анна Сергеевна в роли Анны Аркадьевны имели несомненный успех на провинциальной сцене.
В таежном Доме культуры шла генеральная репетиция: только что Анна призналась мужу: она любит Ложного протагониста.
– Никто не может быть со шпорами принят в салон, – с изрядным спокойствием Алексей Александрович реагировал.
Сознательно он назвал будуар салоном или впрямь планировал преобразовать один в другой – оставалось загадкой.
Немного чересчур белокурая Анна Сергеевна с чего-то взяла, что у других женщин нет ног, и те ходят на чем-то соответствующем подолу их платья: а, если нет ног –
Один раз, правда, она видела ноги у Ольги Леонардовны Книппер в роли Ленина, но это были ноги животного с раздвоенными копытами, короткие и мохнатые.
– Общественный таз – обезлиственный вяз! – Ольга Леонардовна мотала шеей.
Медленно зрительный зал наполнялся пониманием того важного обстоятельства, что общественный таз – это Ленин, обезлиственный вяз – тоже Ленин и, если таз подвесить на вяз, получится Ленин на Ленине.
Подвыпившие лесорубы в зале требовали, чтобы Мария Александровна показала ноги (она вышла в форменной шинели до пят), но событие отложено было до премьеры, на которую из Петербурга еще должен был подтянуться народ.
Глаза Марии Александровны продолжали быть уставленными на Анны Сергеевны лицо: Ленин – необузданный монгол, но ведь он еще только должен был появиться в этом мире, полном сырой человеческой силы!
Успевшие на генеральную репетицию Келдыш и отец Гагарина привезли святые дары, которые разместили на стеклянном столе: круглую бронзовую фигурку и легкую, почти невесомую, клетку.
Девочки фиялка и сеялка были среднего роста, с широкими плечами, и вообще могли скорее обратить на себя внимание силою мускулов, нежели красотою форм.
Илья Ильич Мечников теперь видел Толстого обезьяной-самцом и вожаком бесконечной стаи.
– Как же вирусы, белок и всё такое? – недопонимала Лора.
– Одно другому не препятствует! – биолог усаживал подругу за только что изобретенную пишущую машинку.
Беспорядочно Лора ногтями стучала по клавишам.
Илья Ильич вытягивал отпечатанные листы и вставлял новые.
Единожды среди абракадабры промелькнул «Гете» – потом «пьяная девушка».
Когда впервые Анна Аркадьевна высоко подняла юбки, невозмутимый до того Алексей Александрович превратился буквально в соляной столп: женщина не имела ног (в его понимании) и передвигалась на затейливо сложенных пишущих машинках, соответствующих подолу ее платья –


Глава десятая. ЧАЙНИК, МОЛОЧНИК, КОФЕЙНИК

Троица – три начала вещей.
Доброе, злое –
Сера, меркурий, соль.
Есть физика огорчения, нет химии сострадания.
Стол был покрыт серой: Менделеев работал.
Мир был деланный.
Дмитрий Иванович убрал химическую посуду и полез в буфет за чайным сервизом.
Уже стол был покрыт серой скатертью.






ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ГЛУБОКИЙ ВДОХ

Бог-атеист готовился к самоликвидации.
Более не всадник и даже не его проекция, Алексей Кириллович Вронский стал серым кардиганом, а потом и серым кардиналом.
Его американские хозяева требовали, чтобы он, входя во время обедни в алтарь, непременно испытывал бы приступ половой страсти или, на худой конец, имитировал ее.
Алексей Кириллович вынужден был усиливаться; ему присылали бандероли с тонкими кружевными платками –
Ситуация была продумана не до конца и оставляла простор –
Вронский, однако, знал: стоит ему под именем папы Григория взойти на Высочайший престол, и некая Анна Аркадьевна тотчас произведет на свет младенца Алексея Григорьевича.
Человек, склонный к благочестию, принимая какое-нибудь исповедание, всегда готов впасть в суеверие: он хочет не только успокоить ум свой, но еще удовлетворить чувствам: ему нужны обряды, пышность, зрелища, слова.
Алексей Кириллович снял шпоры.
Он надел невиданный шлафрок и невоображаемые туфли.
Комната соединяла в себе много условий порядка и даже комфорта.
Бог был везде: он выл в дымовой трубе, брызгал водой в умывальнике, испускал запах дорогой парфюмерии, погромыхивал фарфором в буфете.
В театре Бога опускали с колосников в специальной машине, и он ездил по сцене под аплодисменты зрителей.
Бог был автор, но автор не был Богом.
Вронский никогда не мог понять этой мысли.
Чудовищная нега охватывала Алексея Кирилловича в ночь под Существо – молельный человек, истинный и ложный в одном лице, снимал со слов их грубую оболочку, шелушил их в условиях ничем не стесненной открытости – вещностью книзу укладывал в базу усмотрения.
Это вам не блюдо майонеза!
А, может статься, именно оно?!
Вронский делал глубокий вдох, ложился на живот и задерживал дыхание.
Чаще всего это происходило в алтаре.
Если бы Алексею Кирилловичу сказали (в этот момент или в другой), что он – хорошенькая голубоглазая дамочка – легко он предъявил бы весомый мужской контраргумент.
Мать Вронского, имевшая много связей в свете, минуя разум –
По новейшим на то время методикам, она рожала в воде на специально сконструированном для этого медицинском жидком диване.
Способ себя не оправдал.
Диван пожертвовали Дому трудолюбия, но и там –


Глава вторая. КАШЕЛЬ ТЕЛЕГРАФИСТА

В пистолете Вронского была сера, в пистолете Каренина – меркурий, в пистолете Анны – соль.
Толстой и Менделеев стреляли чистым белком.
Гете и пьяная девушка подносили патроны.
Сырая жизнь зарождалась на серой скатерти: зрелищная.
Когда отошли слова, именно зрелищность набрала силу.
Алтарь слепил глаза, вчерашнее было неактуально сегодня.
Кашель телеграфиста разносился над огромной страной.
Космическое стало комическим и боковыми толчками скрадывало цельность и частоту духа.
На углу Некрасова и Короленко на месте булочной возник видеосалон – в кассете, вместо хлеба, здесь можно было взять напрокат американский фильм.
Все говорило за обряды и пышность; новая религия неслась по рельсам: №5, №12, №28 и №32.
Воздух гремел.
По выбору можно было перекреститься или обнулиться: ничего такого, дескать, не было.
К власти пришли крупные предприниматели и государственные чиновники: проспект Декабристов сделался проспектом Октябристов: Рылеева, Пестеля, Бестужева сменили Гучков, Родзянко и барон Буксгевден.
Ежедневно Алексей Александрович Каренин говорил:
– Мы уже сделали то-то и то-то: почему нам не действовать далее в новом направлении?!
Это означало только одно: попытку не дать видимостям вращаться по кругу и вытянуть их линейно.
Слишком затейливый узел банта, украшенного блестящею булавкой, роза в петлице и хлыстик с первого раза обличали подражателя, а не властелина моды.
Он вел дом по-старинному.
В сенях лакей, заступающий место швейцара в торжественные дни, хорошо пел необработанным голосом.
Колокольчик заливался ярким звоном; следующая комната была еще больше, а следующая – еще: здесь догорал синий фонарь, стекла гравюр и золоченые рамы картин то вспыхивали, то потухали в волнах трепетного сумрака.
Многие портреты потому только нехороши, что бывают слишком схожи: Анна Аркадьевна была на одно лицо с Анной Сергеевной, Анна Андреевна не отличалась от Анны Ивановны, Анна же Олеговна –
– Несколько дамочек заперлись на замочек! – комментировал хозяин галереи.
– Были ямщики – стали ящики, – напомнил я о другом.
– Что говорят про новое положение, которое я провел в горсовете? – охотно Каренин переключился.
– Трамваи вместо ямщиков делают много шума, – я знал предмет, – особенно №5 в виде крылатого дракона и №12 в виде бескрылого.

Глава третья. ЯЩИКИ НА КОЛЕСАХ

Враг Алексея Александровича по службе барон Отто фон Буксгевден ничего не мог сказать, кроме пошлостей.
Он говорил о том, что трамвай – это ящик на колесах, что он производит много шума, что №5 и №12 привозят к цирку со львами и обезьянами и что кондукторы из бывших ямщиков не расстались с хлыстами и бьют наотмашь безбилетных пассажиров.
Учение о четырех трамваях и самая теория их возникновения, блестяще, горюче и ковко доказанная Карениным на заседании совета, практически сводили на нет использование в процессе эксплоатации философской соли – взамен предлагалась соль аттическая.
– Материя, – вырывался Каренин за собственные пределы, – имеет пять элементов в своей добродетели, двенадцать – в своей субстанции, двадцать восемь – в субординации, тридцать два элемента – в своем корне! Сумма чисел в этом построении 5+12+28+32 равна семидесяти семи – числу, соответствующему золоту!
Барон слушал, и ощущение было, словно бы кто-то гремит фарфоровою посудой в старинном дубовом буфете.
Может ли женщина стать Римским папой?
Может, минуя разум.
Барон Отто фон Буксгевден знал, что взрывной текст, переворачивавший все с ног на голову, на новеньких американских машинках выстучали Алексею Каренину спрятанные в подвале обезьяны.
Ночной полицейский налет на особняк его политического противника, однако, таковых не обнаружил: сидели в очень тесных обстоятельствах лишь смахивавшие на обезьян женщины.
Одна из них была в круглой шелковой накидке, украшенной золотыми и красными лентами с вышитым на груди золотым числом 77.
«То, что называют Анной Карениной», не есть последняя глубина!» – тогда догадался Отто Оттович.
Если женщина в папском облачении и в самом деле была Анной Карениной, то именно через понтификат пересекалась она с Вронским, также примерявшим на себя фальду с подолом настолько длинным, что под ним можно было спрятать что угодно.
– Иди ты к монаху под рубаху! – отпихивала иногда барона жена.
Он прижимал к себе тонкий кружевной платок.
Баронесса Иза Карловна, привставая, собирала вокруг себя шелк измятого пеньюара, стараясь прикрыть его беспорядок новыми складками.
Тогда же и возникла «идея тайги».
Далеко от столицы среди вековых деревьев, у чистого озера, в окружении невиданных зверей должны были вырасти (поначалу) избушки-на-курьих- ножках.
Замаячила схима.
Без уточнения.
Но – великая.


Глава четвертая. ПРИНЯТЬ СХИМУ

Она была фрейлиной царицы и хорошо знала Пушкина.
Именно Александр Сергеевич завел моду мужчинам носить тонкие кружевные платки.
Когда он танцевал с царицей на зеркальном полу, его платок, поначалу сухой, быстро становился мокрым.
В складках шеи Пушкин прятал иголку с ниткой.
– Шея – швея! – подмигивал он молоденькой Изе.
У Александра Сергеевича был святой дар стихосложения.
Однажды она видела, как, поймав кого-то, Пушкин пришил ему к щеке золотую пуговицу: полезай, дескать, в петельку!
Пахло ладаном и миррой.
Волхвы, пришедшие с востока, что-то видели в небе и сделали Пушкину предсказание, что у него родится будущий Римский папа, но родилась девочка.
Могут ли ошибаться волхвы? Грядущие годы таились во мгле; пахло кониной.
По старости Александр Сергеевич затруднился подобрать дочери имя, и восприемник дитяти от купели граф Толстой сам окрестил ее.
Именно он придумал Анну Каренину, но как было сделать ее имя нарицательным, зовущим за собою тысячи и тысячи последовательниц (иначе не соглашался ни отец, ни крестный)?
Отлученный от православия Толстой крестил девочку в католической вере и потому наметил ей дорогу в Римские папы – не существует преград для талантливого романиста: слово доведет до Рима!
Уже примеряли они на ребенка (ее одевали, как мальчика) фальду, альбу, казулу или орнат и даже плувиал – хитрая одежонка весьма шла женственному мальчонке, начавшему было уже рассылать на места какие-то свои энциклики и подобравшему на папины деньги целый штат исполнительных сверстников-кардиналов, но тут на Землю в своей машине спустился сам Менделеев и все переиграл: Римским папой должен был стать Вронский.
Именно так между не знакомыми друг с другом мужчиной и женщиной и зародился конфликт впоследствии перешедший –
Маленькая Иза Буксгевден была одним из кардиналов Анны, и ей предстояло (после переигровки) принять схиму, но прежде ей нужно было вырасти, выйти замуж за барона во всем разочароваться, раздать имущество бедным и после всего уехать в тайгу, где возводится огромный производственный комбинат.
Как и все женщины, в чем-то Иза Буксгевден была похожа на обезьяну: она строила ужимки, распускала пояс, расправляла свое платье красивыми складками, ходила игривою походкой и говорила развратные вещи.
Бесстыжие позволяют себе бесстыдничать.
Не видевшая поражающего ангела, она до поры не пугалась его.
Если говорить об удаче – она не достигла еще удачи.
Если говорить об участи – она не избрала еще благую часть.
Если говорить о блаженстве –

Глава пятая. ТРИ НАЧАЛА

– У Римского папы под фальдой спрятаны пишущие машинки! – барон Отто Оттович вырыл в земле ямку и прокричал туда.
Приехавший Мичурин в углубление посадил саженец.
Выросло дерево, из веток понаделали дудочек.
– Анна Аркадьевна не есть последняя глубина! – они пели.
Бог появлялся из стиральной машины, когда хорошенькая голубоглазая дамочка запускала ее у себя в ванной комнате – он выходил уже с вопросом:
– Чего желает моя повелительница?
– Хочу эмансипации! Стать мужчиной!
Он делал ее Вронским.
Если дамочка – Анна Каренина, она и Вронский – одно и то же лицо.
В Троицын день гермафродит переменял святую воду в кропильнице у основания кровати; будучи описуемым по телу и неописуемым по душе, гермафродит не разделялся, в силу этого, надвое.
Новый человек был одарен цветущими ланитами.
Ланиты – гениталии гермафродита.
Гермафродит может пристегнуться.
Гермафродит хорош в самолете.
Гермафродит рожает в проктологической клинике.
В цирке гермафродит поднимает семьдесят семь трамваев.
Читательские выстрелы делали гермафродита похожим на фавна – стреляли чистым белком.
По капле Алексей Кириллович выдавливал из себя дамочку.
В рясе на голое тело баронесса Буксгевден приняла малую схиму – к ногам теперь на манер вериги была приторочена пишущая машинка – возможно было, поглубже запустив руку, пальцами ударять по клавишам.
Она сменила имя на Софья и дала обет никогда не публиковать того, что печатала.
Ангелы Келдыш и отец Гагарина говорили о пепельничном комбинате.
Мелкий дождик просился в окно.
Она приучалась есть дурной суп и пахнувшее мылом пирожное.
Когда Отто Оттовича убили на улице, Крупская пригласила Софью Карловну переехать во Вдовий дом, но та выбрала тайгу, хотя и не торопилась туда.
Нужно было поквитаться с убийцами мужа.
Бесвзорно послушница Софья глядела вдаль, на восток, и на лице ее выказывались попеременно тоскливость, досада, угроза и бог знает что еще.
В некогда богатейшем доме практически не было ничего: все оказалось съедено.
Подвал однако был заполнен.
В ящиках и мешках хранились три начала вещей.
Сера. Меркурий. Соль.



Глава шестая. НЕ ПРОСТИТ!

Барона Буксгевдена убили золотой пулей.
Только что он назвал самовар будуаром и поправился на «салон», как повсюду погас свет, запел хор одураченных, пьяная девушка на колесиках выкатила в натуральную величину портрет Гете, ветер принес развеянный было прах матери Ленина, который вот-вот угрожал сложиться заново и в кого угодно –
Фертингофы отец и сын ртом надували арбузы и пускали их в зрительный зал.
Гигантские звездно-полосатые ягоды разрывались в воздухе.
Сыпались сера, меркурий, соль.
Все смешалось – все образуется!
Три начала вещей давали жизни возможность сложиться заново.
Все показывалось боком или фасом, рисовалось на диванах, в креслах – передвигалось в разные стороны: был отлично срежиссированный и профессионально поданный хаос, все обнуляющий –
Сверхшкольник-77 пронес в зал взрывпакет: новый Менделеев.
Две девочки: фиалка и сеялка: обе надежно пристегнуты к щекам.
Все девочки-фиалки (фиялки) похожи друг на дружку – все девочки-сеялки устроены по-разному.
Девочка-сеялка – от Некрасова: добрая, разумная, вечная.
Девочка-фиалка – Анна Каренина.
Она едет в тайгу, чтобы помирить комбинат с паровозом.
Девочки-сеялки третий день не было дома, но на третий день она проснулась у себя в комнате на водяном диване (полное, выхоленное тело).
Алабин взмахнул дирижерской кочергой: завизжали стеклянные столы.
Маленькие графинчики и князьки: они же фиалки и сеялки.
Некрасов замычал (диссонанс!): простатит!
Он не мог говорить и, смеясь, поднял два пальца: все было просто: потребность к мочеиспусканию: хотя бы попробовать.
Девочка-сеялка, в сапогах из клеенки, с широчайшими раструбами, с каблуками, оклеенными серебряной бумагой, не сейчас вышла: судя по ее возбужденному виду, она, вполне вероятно, вернулась с веселого обеда.
– Все, – она сообщила, – спят и видят стать Анной Карениной, как будто это она поднимает трамваи, строит комбинат в тайге, летает в Космос и стреляет белком – но кто, скажите, в таком случае, будет нашим будущим Вронским?!
– Добрый папаша? – ляпнул, не подумавши, Некрасов. – С его обаянием –
– Алексея Кирилловича Вронского, – закачался портрет Гете, – изображать пытались многие, но лишь Анна Каренина (опять она!) наполовину смогла изобразить его!
– Болтают, – отец Гагарина взмахнул белоснежными крылами за спиною, – будто сам Римский папа у себя в резиденции играет в него!
– Вронский, – не мог барон Буксгевден отказаться от пошлости, – это, в сущности, ящик, полный обезьян и львов, это взрывной текст, протагонист и последняя глубина. Он не простит!

Глава седьмая. ВРЕМЯ УБИВАТЬ

Девочка-сеялка стала Вронским.
В мужском образе сподручнее было разбрасывать семена, показываться боком, преследовать хорошенькую голубоглазую дамочку, тоже примерявшую на себя роль Алексея Кирилловича в быстро менявшемся мире читательских выстрелов и зрительских белковых пуль.
Барона Буксгевдена убили золотой пулей.
– Апулей! – возмущался он. – Ослы!
Девочка-сеялка, барон полагал, – превратилась во Вронского по ошибке, вместо того, чтобы самой стать хорошенькой голубоглазой дамочкой, к чему у нее имелись все предпосылки.
Что до жены-баронессы, отчетливо Отто Оттович видел, как его Софья на глазах превращается в обезьяну вместо птицы (первоначально она хотела стать птицей), посещает подозрительный подвал, куда стягивались все обезьяны столицы, и возвращается в дом полностью опустошенная и во всем разочаровавшаяся.
Софья Карловна под нуль выстригла волосы и запретила называть ее Изой.
– Изопродукция, – она возражала. – Шизофрения!
Барон Буксгевден, дорвавшись до власти, с остервенением переименовывал улицы: Улица ящиков, Улица трамваев, обезьян, львов, протагонистов. Площадь последней глубины. Улица простатита Некрасова!
Самое время было барона убивать.
Под грохот трамваев дело можно было провернуть бесшумно.
Русский будуар немыслим без самовара в трех его ипостасях: самовар-дед, самовар-внук и самовар-пар.
Барон Отто Оттович приходил в русский будуар по новому складывать вещи – он требовал портрет Гете, ставил его напротив себя и заводил разговор о русском чайном боге.
Само собою, в самоваре клокотала святая вода: барона интересовало возвысить градус; Гете боялся всякой приманки к неге, как повода к лени: в белом галстуке, с воротничком выше ушей.
– Вот вы, – к нему обращался барон, – раскройте, прошу вас, двери чудесного храма, дабы я увидал, наконец, мгновенье непередаваемо прекрасное!
Чай сильно бодрил; во взгляде Гете можно было прочесть и нежность, и ненависть, на выбор.
Триединый русский бог бормотал о широкой замашке, сырой силе, о том, что культово очищая, горячая струя изливается в виде банта жизни.
Магнетизмом воли барон усиливался заставить Гете ответить.
«Лишь только тот достоин» очевидно не проходило.
– Жизнь слишком коротка, чтобы пить плохой чай! – старый философ сделал странную гримасу носом.
По-своему он намекнул на личную потенцию творца.
А, может статься, и на то, что бытие самовара не может быть измерено несамоваром.

Глава восьмая. ГЕНЕРАЛ В ПАПАХЕ

Чаще ли нам перестает нравиться то, что нравилось раньше – или, напротив, нравиться вдруг начинает то, что раньше не нравилось?!
Все, кто пытался из себя строить Вронского, рано или поздно просили у него прощения, но Алексей Кириллович, смеясь, предлагал им для начала пройти курс любви с Анной – или хотя бы пройти половину этого курса.
Некрасовская девочка-сеялка на веселом обеде очень сблизилась с девочкой-фиалкой и полюбила ее, хотя и наполовину.
Веселый обед задавали отец и сын Фертингофы, и обнаженная девочка-фиалка возлежала на толстого стекла столе, покрытая слоями аппетитнейшей селедки-под-шубой.
Девочка-же-сеялка, посажена была рядом с добрым папашей, и тот строил из себя генерала.
– Это вам не блюдо майонеза! – показывал он на Анну-селедку.
– Что же тогда? – простодушно спрашивала Анна-Вронский-сеялка.
– Это – материя в своей добродетели, – смеялся генерал в папаше и выбирал себе кусочек послаще. – Последняя глубина!
Они пили на брудершафт, а потом генерал упал головой в селедку.
Селедка пахла фиалкой, и это был последний шик.
Когда блюдо доели, и фиалку на фарфоре унесли в ванную комнату, на смену ей подан был «Умный Ваня», особо приготовленный мясной салат.
– Салат-простатит! – хохоча, представили его собравшимся отец и сын Фертингофы.
Все шло к тому, что вскорости гостям подадут паштет «Лора» из печени и внутренностей неустановленного происхождения.
– Жизнь слишком кокотка! – бросал кому-то вызов Фертингоф-сын.
Теперь уже не столь важно, какая из девочек: фиалка или сеялка – в другой реальности была Вронским: стоит лишь по настоящему захотеть, и Вронским в России может стать любой.
Толстой подавал Вронского как блюдо: оскаленный Вронский смотрел поросенком гнезда Толстого.
Алексей Кириллович перестал нравиться Толстому раньше, чем начал.
Вронский заводил в чащу.
Вопросом вопросов для Вронского одно время был такой: сможет ли он заняться сексом (оральным: перекуем мечи!) с женщиной на инвалидном кресле? Не в том смысле, чтобы посадить в него здоровую, а в том, чтобы там сидела именно неходячая?!
Все чаще взоры Алексея Кирилловича обращались на мадам Шталь: право она была вовсе не уродлива, однако же так больна, что не могла ходить и только в хорошие дни появлялась на людях в колясочке.
Толстой врал что-то веселое.
От Анны все еще пахло луком и уксусом.
Чемодан был уложен, револьвер заряжен и письма заадресованы.

Глава девятая. ОСКАЛЕННЫЙ ЭСКАЛОП

Один пишем, два в уме.
Один, один, один – писал Алексей Кириллович.
Ум набухал.
Вронский знал, что Толстой может наделать из него эскалопов.
Он иногда видел это слово в объявлениях о смерти: объелся, дескать.
Он обронил однажды свой платок, и мадам Шталь подобрала его.
Может ли женщина понести от носового платка?
С этим вопросом барон Буксгевден вошел в пятый нумер трамвая.
Как это часто случается с людьми, едущими по городу без особой цели и совершенно свободными да к тому же еще начинающими стариться, барон Отто Оттович поддался просьбам пассажиров прочитать им новую главу из обезьяньего романа, который супруга просила проверить на наличие опечаток, и который оказался у него при себе.
Барон шмыгал носом, и хорошенькая голубоглазая дамочка разрешила ему высморкаться в ее кружевной платочек.
Он должен был убедиться, что в салоне (так манерно в те годы именовалось внутреннее пространство вагона) не было Алексея Каренина.
Какой-то мальчик возвращался с детского утренника в костюме крылатого дракона – девочки, изображавшие сельскохозяйственные машины для сбора цветов и листьев, ехали на занятия кружка во Дворец пионеров.
– Я прочитаю вам фрагмент про «новое положение», – барон водрузил на нос знакомое всем пенснэ, – в котором оказались наши герои: шел одна тысяча девятьсот семьдесят седьмой год, в тайге строился производственный комбинат, запущено было патриотическое «Спортлото», и цифры 5, 12, 28 и 32 непременно должны были оказаться в числе выигравших.
В трамвае оказался черный монах, и барон осекся: когда-то точно такого же он пристегнул к яблоне.
Можно ли золотую пулю отлить из золотой пуговицы?
Барон Отто Оттович знал: пока он читает людям роман, с ним ничего не может случиться.
Удача, участь и блаженство есть три сестры, одна из которых гермафродит.
Вот почему Чехов принял схему.
Ольга, Маша, Ирина вышли из пеньюара Анны!
Он, барон Отто Оттович Буксгевден не кто иной, как поручик, барон Николай Львович (!) Тузенбах!
В старости мы любим собирать истории о самих себе.
– Помнишь, как ты задушил Любу Колосову? А Володе Степанову раздробил тазобедренный сустав?!
Но память ослабла –
Проказливые сверстники этим пользуются и под видом реальных событий иной раз могут подсунуть чистый вымысел.


Глава десятая. ВНЕ ТЕАТРА

Нужда, виновница общежития, шепнула на ухо пяти или двенадцати из числа посвященных, чтобы те согласились на дальнейшее.
Мужской платок попал к женщине.
Дома ждала телеграмма.
Девочка открыла сундук.
Мальчик-нога с кулаками на бедрах радовался свежести стен.
В театре те не заплачут, которым не о чем плакать вне театра.


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ПРУЖИНЫ ЗАВЕДЕНЫ

В семьдесят седьмом году маменька и папаша купили мне рекрута; я мог беспрепятственно продолжать далее –
Несколько ребятишек в шитых золотом бархатных шапочках шлепали хворостинами по грязи: то был обряд, но без пышности зрелища: более слова, чем действие, однако будившие суеверия, зовущие исповедаться и выглядеть благочестиво.
Маленькие кардиналы выбирали папу: это было дерзко, это становилось назойливо.
Алексей Кириллович Вронский перестал приходить к нам: люди, знавшие его коротко, объясняли, что он отвык от нас и к нам не вернется, он бывал ежедневно с утра до вечера в другом семействе; это продолжалось всю зиму, летом он перешел к третьим и не заглядывал больше ко вторым.
Какая-то мысль помрачала чело его.
«Бог – это будет?»
Когда в гостиной заревели кресла –
Струменского легко перепутать со Струбинским: об этом именно думал Алексей Кириллович и ревели кресла, пружины которых до отказа заведены были умелою рукой – и пусть при всем при том не в тайге, отнюдь, стоит дом Струбинского, и не на Греческом проспекте скрывается от правосудия беглый солдат Струменский – что с того?!
Он думал о чем угодно, лишь бы не думать об Анне: во дворе большого, почти красивого дома – надо же! – свешивались из окна густые длинные усы с подусниками!
В половине мая, в половине мая, в половине мая, черт возьми!
– Что им весело?
Началось служение.
Дьякон, багровея, произносил ектеньи, сухопарый пономарь метался и отчаянно махал руками, регентуя; батюшка умильным голоском приглашал святых к участию в торжестве.
Причисленные к лику Алабин, Мичурин, Егоров, Смыслов, Герасимов, Марлон Брандо и французский лейтенант, весьма похожий на самого Алексея Кирилловича, запели сугубую – возвышенный до чина поражающего ангела Мстислав Всеволодович Келдыш внес пораженную им баронессу Буксгевден – главную виновницу торжества.
Столовая была превращена в театр, гостиная – в храм: Изу (Софью) Буксгевден носили сюда и оттуда.
Густые брови баронессы стояли щетинами на замечательно большом расстоянии одна от другой – казалось, чьей-то рукою они раздвинуты были насильно.
Когда-то Алексей Кириллович бывал у Буксгевденов ежедневно, но потом перестал и вместо себя посылал французского лейтенанта.
Ему было странно, что ремонтантная земляника размножается усами – на подоконнике баронесса высаживала именно землянику.


Глава вторая. НОВОЕ ПОЛОЖЕНИЕ

Он никогда не видел Анны, а, может быть, видел один раз.
Кругом была веселая, поющая жизнь.
Дамы сидели на изящных стульях вокруг большой куртины незабудок, посреди которой стояли красные рододендроны: она была в белом гренадиновом платье, изящно отделанном голубыми лентами и пуговицами от самой вырезки у шеи до борта подола: строгое в талии и тесноватое в плечах, оно, может статься, излишне обрисовывало ее чуть полноватую фигуру.
– Ты же невелика ростом, – ей говорила баронесса, – и твои панталоны тебя давят!
Платье было сшито, да, слишком по ней: белое, как снег, кружевное жабо, постепенно возвышаясь от начала выреза к ушам, впрочем, заставляло ее нести голову значительно выше против того, как обыкновенно она ее держала.
Он посмотрел на нее, и будто теплая волна хлынула ему на сердце – она взглянула на него, и лицо ее загорелось румянцем живейшего удовольствия.
Свежий воздух напояли ароматы – яблони разных пород склоняли над проходившими свои светло-зеленые ветви, отягощенные листьями и цветами.
С неудовольствием мадам Шталь водила глазами по сторонам: здесь начиналась дамская политика.
Бог еще будет разбирать этот момент на инструктаже святых и ангелов.
Сравнительно новое положение требовало и новой расстановки сил: крылатый дракон запустил сельскохозяйственную машину, и та подстригала купы плодовых деревьев.
Украдкой Анна помечала что-то в тетради. Она, как женщина, была ближе к первоисточникам жизни, где желание и исполнение составляют одно, а мечтание и бормотание – совсем другое.
Сам себе в этот момент Алексей Кириллович казался самоваром: он буквально кипел.
Между тем мадам Шталь начала беспокоиться: все кругом она находила не по себе: ненависть и суровость были ей знакомее, чем нежность и ласка.
Насильственно улыбаясь, баронесса Буксгевден играла веером. Никогда в ее загородном доме не оскорблялись никакие приличия, никогда беспокойная суетность, ни даже умеренный крик не возмущали его строгой безмятежности.
Когда Анна вскрикнула, все повскакали с мест – Каренину, должно быть, обдало паром от Вронского, и она сделала острый угол назад.
Тут же мадам Шталь состроила забавную мину ртом.
Всех осветила внезапная мысль: с чего бы? – такой искусною манерницей прежде она не была.
Густо покраснев, Алексей Кириллович пледом укутал ей ноги так, как это ей нравилось.
Несмотря на июнь, стояла вонь.
Семья Струменских присутствовала тут же, сидя на стульях.
Взявшие деньги, они потратили их с пользой для себя.
Повинуясь приказанию, Вронский развернул колясочку и вывез мадам Шталь прочь из цветущего сада.


Глава третья. ПОТ ТОМЛЕНИЯ

В то время как желание и выполнение Анны сливались под шум листвы в единое, гармоничное целое – мечтание и бормотание Вронского распадались на множество своих составляющих.
Он перестал общаться с мадам Шталь, не отвечал на запросы из Рима, беспричинно с места на место передвигал стулья и бросил разгонять ребятишек, шлепавших хворостинами по грязи.
Более он не бывал у Буксгевденов и Струменских.
На диване он лежал у себя дома и тонким кружевным платком оттирал со лба пот томления.
Алексей Кириллович видел Анну.
Он повергал к ее стопам свое обожание – она жаловалась ему на пустоту и мелочность существования, на окружающих людей, на погоду; рассказывала, как девочкой однажды опрометчиво открыла старинный сундук, и как некий мальчик, скача на одной ножке и прижимая кулаки к бедрам, здорово освежал стены.
Их встречи (Вронского с Анной) становились, он видел, все доверительнее, интимней и наконец завершились двумя рядами точек, и с каждым новым свиданием Вронский ставил все новые точки, которые на поверку оказывались запятыми, запятыми, запятыми, , ,
Сидя под яблоней, зрелым плодом Анна упала в его объятия.
Потом (он видел это как наяву, слышал и ощущал!) она стала регулярно приходить к нему, и Алексей Кириллович не успевал переменять носовые платки –
Следил ли Каренин за ним, влюбленный не знал.
Только любовь может воспитывать, как одна любовь создает и образует: все воспитуется!
Алексей Кириллович надевал маску и садился за пишущую машинку, выбивая бесконечные запятые –
«Анна распахнула двери: перед нею стоял борщ».
«Тюрьма не имела на Анну никакого воздействия».
« Анна уложила письма, зарядила чемодан и заадресовала прощальный револьвер».
Вронский стучал что было сил: за пятой встречей последовала двенадцатая, за нею – двадцать восьмая и тридцать вторая: ничто не напоминало, однако, более о цирке и обезьянах.
Ему успокоительно было знать, что Анна появится, стоит ему лишь захотеть.
Он продолжал переменять святую воду в кропильнице у кровати.
«Лошади пьют оршад» – рука Алексея Кирилловича срывалась с клавишей –
В одно прекрасное послеобеда, когда он держал наготове кружевной тонкий платок, Анна вдруг не пришла.
Ночь протащилась в тяжелых снах, день прошел в тупой усталости.
Дальше потянулись неопределенные дни, сны и ночи.
В них, однако, были проставлены некие нечеткие сроки.


Глава четвертая. ТОЛЬКО ЛЮБОВЬ

Он, Алексей Кириллович, мечтал и бормотал, но в мечтаниях его теперь недоставало фантазмы, а в бормотаниях – убедительности и напора.
Как было ему удовлетворить своим чувствам? Муж, да, имеет право требовать жену по месту жительства силой и даже по этапу, а что может друг?
Его отчаяние было лишено всякого порядка. Он наливал себе стакан за стаканом и отпускал пошлости. В Анне, он помнил, было изрядно полевых колокольчиков, лесного духа, мерцания звезд, утренних и вечерних зорь – присутствовало нечто и от птичьей песни, и от звериного крика.
Вронский имел дар сморщить старика.
Однажды, когда он с сухим платком лежал на диване, в прихожей затрещал звонок: наконец-то!
Бесчисленное множество конкретных единичных вещей, охваченных и объединенных прошлым, сделалось так громадно, что дошло до давки, и Алексею Кирилловичу стоило усилий дойти и распахнуть входную дверь.
На лестничной площадке кучера, покуривая трубочки, стояли возле лошадей.
На лестничной площадке стоял и развивался Космос.
На лестничной площадке кардиналы в красном выбирали папу.
На лестничной площадке сын Фертингофа убивал телеграфиста.
На лестничной площадке размыкался текст.
На лестничной площадке Вронский увидал перед собою не Анну, а ее сморщенного мужа.
Честные до конца ангелы с насмешкой ненависти на лицах неистовствовали словом – с такой же ненавистью старик пробивал слова сквозь морщины:
– Вы ждете Анну?
– Вы ждете Анну? Она, к сожалению, не может явиться.
– Вы ждете Анну? Она, к сожалению, не может явиться, потому что она умерла!
Сморщенный муж был в безразличной одежде, свойственной старости.
– Вы уже пятый, которого я посещаю, – он сел на диван, закинул голову и прикрыл глаза, – а, может статься, двенадцатый, двадцать восьмой или тридцать второй. Вы заворачиваете к Финляндскому? – он сбился с мысли. – Она упустила свой сухарь в чай! – он возвратился, но уже в другом месте. – Теперь у меня нет жены, но есть слово «жена». Слово вполне заменило дело жены, ее существо. Зачем, скажите, мне существо, когда есть слово?!
– Можно мне взглянуть на слово Анны? – Вронский вновь обрел дар говорить.
Сморщенный старик из оказавшегося при нем портфеля извлек несколько одинаковых тетрадей и отобрал нужную с пунсовым клякс-папиром на розовой ленточке.
– Когда ее обнаружили, Анна дописывала свой детский роман и, судя по всему, забылась: читайте же последние ее строки!
«Только любовь, – писала Анна неровно, – может воспитывать, как одна любовь создает и образует; однажды девочкой опрометчиво я открыла старинный сундук, а ты, подросший мальчик, скакал на одной ножке и, прижимая кулачки к бедрам, вовсю освежал стены».


Глава пятая. УКРАДЕННЫЙ КЛЮЧ

Мерцание звезд, лесной терпкий запах, вечерние и утренние зори складывались в единое гармоничное целое.
«Бурак, – она смеялась, – какой прекрасный получается борщ!»
Недавняя девочка, Анна знала, что мальчики, ставшие взрослыми, не забывают о детских привычках и продолжают –
Она во многом способствовала этому: делала огромные декольте на платьях; как бы забывшись, высоко поднимала ногу, а, переодеваясь, не всегда плотно опускала шторы.
Муж мог ревновать к пяти или к двенадцати, но не мог ревновать к двадцати восьми или к тридцати двум.
Анна видела Вронского лишь однажды, но часто ощущала себя его любовницей.
Надев маску, Анна писала, как сладко было ей находиться в его мечтаниях и внимать его бормотанию: если нельзя забыться в бормотаниях жизни – нужно забыться в бормотании борща.
Его ботинок и ее ботинка стояли рядом.
Не было ничего, кроме звона колокольчиков. Светлые ситцевые занавески фестонами спускались с окон. Она вся перешла в слух, Алексей полностью обратился в зрение. Космос рос, развивался, умножался, увеличивался, но не в количественном отношении, а в отношении богатства все новых форм, как будто продвинутый каким-то вдохновением. Анна выходила из детей и еще не была девицей, Она слышала: он говорит семейным голосом; он видел: она спряталась за зеркальный шкаф. Слова прозвучали пустые и смысла их нельзя было уловить – взгляды полнились высоким значением.
Младший Фертингоф покорился обстоятельствам и в тех выражениях, которые обыкновенно в таких случаях приняты, сообщил телеграфисту, что он – к его услугам; покуривая трубочки, кучера стояли около лошадей, в то время как господа, близоруко щурясь, друг на друга наводили стволы.
«Вы убили его?» – оторвавшись от Анны, предположил Вронский.
«Напротив, – отозвался младший из Фертингофов. – Моя пуля просвистела мимо его виска, но зато его пуля попала мне в сердце. Я, как выражается Толстой, был убит на месте».
Еще Анна писала, что множество черных сундуков с желтыми гвоздями никак было не сдать в багаж – стоило только сундук приподнять – его днище трещало под тяжестью содержимого, и тысячи желтых гвоздей, звеня, вываливались на перрон.
Читая дневник Анны, Алексей Кириллович все более убеждался, что в нем отсутствует все же последняя глубина.
Анна в своих записях походила на дамочку, которая ночью у дверей своей темницы, надеется, воспользовавшись сном тюремного стража, неслышно повернуть в скрипучем замке искусно украденный ею ключ.


Глава шестая. КАНДАЛЫ ДОЛГА

Пусть она умерла для мужа, для Вронского, для других – для Келдыша и отца Гагарина Анна оставалась живой.
Ангелы заполняли ей пустоту существования, удачно укрупняли мелочи, окружали забавными обстоятельствами, они создавали вокруг нее атмосферу доброжелательства и любви: все воспитуется!
Время от времени вспоминали: Анне давно пора родить, но в сутолоке дней и громыхании буден скоро опять забывали: у баронессы Буксгевден на усах висела земляника, столь пахучая –
Французский лейтенант на язык родины переводил толстый роман из российской жизни: больная дама укладывалась спать, все поголовно укутывали себе ноги, герой романа уже начинал достигать своего специфического русского счастья и наполнял до самого верха золотыми гвоздями огромные черные сундуки.
Герой романа был русский Фауст, и, сидя над переводом, французский лейтенант превращался в прусского вахмистра. Золотые гвозди должно было переплавить в золотые же кандалы; откуда-то по серебряным рельсам прикатывал бескрылый дракон – этот дракон был долг, он создавал великую усталость, и бороться с этим бескрылым земным драконом мог только небесный крылатый дракон, имя которого было «Я хочу».
Французский лейтенант переводил и чувствовал, что герою романа должно быть молосно, и ему, переводчику, тоже должно быть молосно вместе с героем. Но почему именно молосно?
Есть слова, словечки, словеса, которые, однажды будучи употреблены невпопад, навсегда сохраняют свое неудачное звучание –
«Под какой трамвай предпочитаете угодить?» – подкатывалась людям под ноги голова Богомолова.
Очень был удивлен телеграфный чиновник содержанием телеграммы, которую ему поручили отправить: «Готовьте для пойманного полузверя тяжелые кандалы долга!»
– Смеющееся дитя, – вокруг куртины говорила прочим дамам баронесса Иза Буксгевден, – следует за рыкающим хищным львом. Что льву не по силам, то легко для дитяти: дитя, невинность, забвение, начало новых начал, игра, самодвижущееся колесо, первичный толчок, священное утверждение –
«Самодвижущееся дитя!» – неудачно запоминали дамы, сидевшие на садовых стульях в неопределенные дни и неопределенные сроки.
Большое зеленоватое венецианское зеркало, искусно вставленное в подвижной туалет на колесцах, отец Гагарина вез за колясочкой мадам Шталь, и бедная женщина время от времени взглядывала в волшебное стекло.
Первое свойство человека – быть отраженным.
Второе – быть изображаемым.
Третьего не дано.


Глава седьмая. ПРОСИЖЕННЫЕ ШЛЯПЫ

Мчались навстречу друг другу два трамвая: «Ты должен» и «Я хочу».
В первом, да, ехал Вронский.
Во втором, да, сидела Анна.
Анна находилась на уровне Вронского, но она не должна была останавливаться на уровне Вронского, а должна была продвигаться дальше: к ребенку.
Вронский хотел, замкнув круг, тут же начать новый: опять встретить Анну и встретить ее снова, чтобы встретить потом и еще.
Анна, однако, при каждой новой встрече представала совсем не прежней Анной: Анною не рождаются, Анною всякий раз рождаются сызнова.
Вронский, да, любил Анну, но не потому, что любил Анну, а потому что любил да.
В Анне всегда оставалось немного Вронского: она верила в того бога, который пользовался трамваем.
Бог, да, устанавливает стрелки, но, нет, не переводит их: да и нет, грохоча, промчались друг мимо друга.
Невероятная истина угодила между двумя трамваями: ее голова покатилась в одну сторону – ноги отлетели в другую.
На улице Некрасова, Некрасова, Некрасова – на улице, где истина купается в вине, где много мельтешения, где нету утешения тому, кто в час назначенный является в Овне.
Купчина толстопузая –
Они зажили каждый своей жизнью: истина умерла невинной, отбросив свои рога и копыта, ибо истина была дьявольской.
Дьявольская истина размножается после своей смерти: смерть дьявольской истины – родильный полигон необычных сочетаний слов.
Вслушайтесь: самодвижущееся дитя!
Долой кавычки!
Эти слова не исходят из головы, они исходят от ног.
Ноги танцуют на ветру, а не голова.
Тех, кто почувствовал ритм, нельзя остановить.
Приходил человек, занимавшийся стиркой, и освежал носки: старый Вронский.
Женщина приходила и выправляла просиженные шляпы: молодая Анна.
Анна была жизнь, не имела цели и отвыкла от любви.
Она отвыкла от любви внешней, ибо самое прекрасное пространство было внутри ее самой.
Вам нужны две ноги, чтобы ходить, и две головы, чтобы любить: когда вы ходите, вы не занимаетесь любовью; когда вы думаете, вы тоже не занимаетесь ею.
Как же, в таком случае, две руки?!
Две руки – это молчание и слова, медитация и действительность: это то, во что можно дать совершенные технологии.
И тогда некрасовские трамваи вберут в себя всю философию и все представления о жизни.


Глава восьмая. ТРЕТЬЕ СВОЙСТВО

Недееспособная дуэнья всегда звучала невпопад.
Третье свойство человека – становиться заржавленным.
Человек – черный, обитый железом сундук.
Дуэнья по ночам вбивала в него золотые гвозди.
Когда бескрылый и крылатый драконы сражались, они колотили друг друга тяжелыми сундуками.
Весьма опасно при взрослых дочерях держать наемных старушек, в особенности, если ты – Анна Керн, а дочь – от Пушкина.
Честная девушка даром что смотрела сорванцом.
Год был свидетелем удивительных превратностей, и девушка-сорванец оказывалась в итоге неспособной понять, как вообще мысль может прийти в голову, если мыслимой вещи как таковой в природе не существует вовсе!
Недееспособная дуэнья мысли принимала ногами и двигалась, как шатун.
Все воспитуется – роль воспитателя связана с готовностью к услугам от пробуждения до нового сна.
Анне невступно было восемнадцать, она приятно выполняла салонную музыку, хотя обыкновенно не знала, какой именно тон вернее ей взять в ту или иную минуту.
Белизна ее кожи, доходившая до болезненной прозрачности, и хилость высокого стана обличали в холе выросшего ребенка, заботливою рукой отстраненного от всяких жизненных испытаний, в которых могла, конечно, окрепнуть нежная организация, но могла и разрушиться.
Самодвижущееся дитя? – Да!
Но где рыкающий лев?!
Тем временем русский Фауст (плод горестного и болезненного недоразумения) в муках рождал гармонию: мнимую проблему надлежало решать мнимыми средствами.
Струями хлестало молозиво.
Плакало самодвижущееся дитя, но причем тут совесть?!
Победа не оправдание, а направление.
Анна не думала, что ей надлежит жить для других, но можно было жить для голубого неба, клейких листочков, гибких веток, сморщенных древесных стволов, цветущих почек и ароматных спелых плодов – в этом случае всё позволено и все сундуки открыты.
А слезинка ребенка?
Жупел!
Ее аргументом стала высоко поднятая грудь – Анна разгуливала по облакам, вторгалась в Космос, болтала с бесконечностью и окружала себя мелкими символами.
Интрижка Анны с Вронским, излишняя для действия, вполне могла быть уступлена любой другой, менее значимой, паре: Лоре, к примеру, и Милееву.
Не отвергайте ловкие, богатые помощью руки!


Глава девятая. ОСВЕЖАЮЩИЙ СТЕНЫ

Смеющееся дитя следовало за рыгающим львом – он бодро, как-то особенно благодушно, раскланивался во все стороны, точно намереваясь сказать: желаю вам приятного аппетита!
– Они веселятся! – приговаривал Келдыш и потирал руки.
Он принимал шаловливый вид, как будто собираясь сам делать глупости, когда произносил эти слова.
Отец Гагарина по случаю раздобыл пару-тройку вещей, не существующих в природе вовсе, и каждому в голову теперь приходила мысль о филистерской тупости предков.
Кому-то пришла мысль поставить Анну на ролики и пустить по рельсам: живой трамвай: символ.
– Хочу! Я так хочу! – звенела Анна, и поголовно все были ей должны.
Под Анну желали угодить все мужчины и только Толстой хотел подмять ее под себя.
Немецкий, французский и русский Толстой выплевывали золотые гроздья слов.
Тяжелые кандалы долга – вещица, реально не существующая в природе, но полузверь вполне возможен: Вронский и кобыла, Струменский и волчица, Софья Андреевна и лев.
Мораль не отрицала жизни, но жизнь отрицала мораль: плодите полузверя!
Невероятная истина такова: голова и ноги живут разными жизнями, но ритм задают именно ноги!
Ноги в руки, голова в холоде.
Совершенные технологии стучались в ворота прогресса: прогресс – сморщенный старик, бредущий вперед, к детству.
Прогресс – это мальчик, освежающий стены.
Прогресс – это переход прямых связей в косвенные.
Связь Анны с Вронским – косвенная.
Немыслимая, не существующая в природе вещь: Анна в тюрьме!
Фантазия художника – раба мертвого пространства.
На верхней губе Анны образовалась впадинка, которую один злоязычный следователь при суде назвал приметой отравительницы.
Там, где действует злая воля, разумные доказательства теряют свою убедительность.
Девочка открыла сундук и быстро разбиралась в нем, как будто привычными руками.
Все предметы казались скользкими на ощупь.
Белая и розовая, она сидела, пряча намечающийся двойной подбородок в черный кружевной воротник.
Два молоденьких, неоперившихся петушка подкатились под нее, лишив равновесия.
Мальчик с золотыми локонами в персикового цвета одежде протягивал руку женщинам в светло-желтом и бледно-зеленом.
Девочка лежала на петушках, отвечая гримасой боли на веселые улыбки двух портретов.


Глава десятая. ЗОЛОТЫЕ КАНДАЛЫ

Сахарные петушки – мнимые средства русского Фауста.
Четвертое свойство человека – быть отравленным.
Золотые кандалы ждали Анну.
Спешно Бог учился танцевать.
Бесконечные обезьяны ударяли по клавишам.


ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ДВЕ ВЕЩИ

Отец Гагарина в Космосе видел не такое.
Ангел по своему характеру и поведению, он ближе других деятелей священного сонма предстоял лицу Всевышнего, доставляя Его по мере надобности из чертогов на Землю и обратно.
Творец, само собою, мог принимать любой облик и наполнять себя каким угодно содержанием, но он не мог быть чертом, и Алексею Ивановичу трудно было уразуметь, как Вседержитель может пребывать в чертогах, пусть и небесных.
Один раз по запарке Бог погрузился в ракету с кочергой, и тогда у отца Гагарина впервые зашевелились некоторые сомнения в абсолютной Его истинности.
Прибывши на Землю, Вседержитель распадался на три Свои ипостаси, главной из которых был Дмитрий Иванович Менделеев; двое других скрывали лики под капюшонами, и доставщику запрещалось смотреть в их сторону.
«Именем прогресса, – тогда ему в голову направлялись отвлекающие мысли. – Все воспитуется!»
И Алексей Иванович забывал.
Один раз ему померещилось, будто бы третьей из Бога вышла женщина.
– Господи, – не удержался он тогда, – укрепи мя и просвети: ведь ежели она выходит из Тебя – прежде Ты должен войти в нее?!
Вторым из Всемогущего и Всевышнего Господа с неба, все же отец Гагарина вспоминал, выходил –
Русский Мефистофель в карманах носит сахарных петушков, обыкновенно слипшихся между собою и именно как доказательства, потерявшие свою убедительность, вместо которой эти самые петушки приобрели немыслимую прежде в природе косвенность связей, технологий, мертвого пространства и вообще всего светло-желтого и бледно-зеленого.
Во всех столах проделывались дыры – из них по приказанию Мефистова текло пенистое молозиво, от которого становилось даже молосно; за столами собирались сморщенные старики – они пили волшебный напиток и превращались в мальчиков с золотистыми локонами, небесных гофманов, проклятые!
Отец Гагарина однажды пошел за вышедшей из ракеты женщиной, но та обернулась смеющимся дитятей, а Алексей Иванович  стал рыгающим львом; они оказались на детском утреннике, и отцу Гагарина пришлось прыгать через горящий обруч, стоять на двух лапах и брать в рот предметы, становившиеся скользкими.
Сам Дмитрий Иванович обыкновенно уезжал на трамвае, который превращался в крылатого дракона: полузверя-полужелание.
Трамвай заворачивал к Финляндскому, и там божественного откровения ожидал заранее извещенный Ленин.
Обыкновенно Приехавший не говорил ничего сверхъестественного: частное откровение не замыкалось на религиозную традицию, было естественным и опиралось исключительно на звездное небо и нравственный закон внутри самого Владимира Ильича.


Глава вторая. СЛЕПЫЕ РТЫ

Не такое, так другое.
Нашлись ноги Богомолова, прямые и косвенные.
С прямыми можно было прыгать на диван, косвенные закутаны были в плед и покоились в мягких чувяках.
Как ноги Богомолова попали в Космос? Этого отец Гагарина не знал.
Он полагал все же, что тут не обошлось без больной дамы, мальчиков-полузверей и дьявольской истины, поминутно воскресающей и давно умершей.
Анна представала на проезжей части в кисло-сладком и горько-соленом вариантах: светло-желтом и бледно-зеленом, как-то.
Давно умершая истина была Анной Аркадьевной: ей было по силам отделить голову от ног и первую приписать Богомолову, а вторые – закинуть куда повыше, в места, где можно размножаться после смерти и мельтешить после жизни.
Конкретно после смерти могли размножаться дитя, невинность, забвение, в свою очередь задававшие начало новых начал. Что до игры, самодвижущегося колеса и первичного толчка – они оправдывали священное утверждение о мельтешении после жизни.
В неопределенные дни и в неопределенные сроки.
По обучению плотник, по духу – космонавт, неплохо Алексей Иванович справлялся с трамваем и торчал на колесах – он знал, что теперь нужны были руки, непременно с пальцами и ухоженными ногтями, отделанными под ореховую скорлупу.
Слишком многие, знал отец Гагарина, засиживались до утра за пишущими машинками – почти у всех мельтешащих и падавших от первого же толчка пассажиров пальцы были сбиты и ноги обгрызены.
И еще Алексей Иванович знал, что поражающий ангел Мстислав Келдыш что-то затевает с баронессой Буксгевден и учится размножаться усами.
Забеременела мадам Шталь: подозревали черного монаха.
Нависло подозрение и над бароном Буксгевденом, как-то на людях высморкавшегося в кружевной платок инвалидки.
И только Вронский был выше подозрений.
Слепые рты!
Резко повысился спрос на бананы, отчаянно обезьянничали дамы –
Три начала вещей: сера, меркурий и соль могли, смешанные в верных пропорциях, стать их концом.
Будет взорван на воздух!
Кто? Что?!
Белая и розовая, Анна сидела, пряча обозначившийся тройной подбородок в черный кружевной воротник.
– Почему вас называют отцом Гагарина? Вы сидели в тюрьме?
Под тихо трепетавшими кружевами корсажа Алексей Иванович видел незнакомые мышцы.
Оборвал.
– Скажите, любезная, кто научил вас говорить такие вещи?!
Анна – не та: ткни и развалится!


Глава третья. ДОРОГА СВОБОДЫ

Попеременно в подвале дома стояли мешки с серой, меркурием, солью либо на месте их по клавишам пишмашинок стучали потные обезьяны.
Алексей Александрович Каренин спускался по стертым ступеням, открывал со скрипом отходившую дверь, но всякий раз находил в своем подземном хранилище вовсе не то, что искал.
Не было последней глубины: стояли ведра с мороженой голубикой и ледяные щи с головизной: не было ничего такого.
– Тебе видеослесарь нужен или автосурок? – смеялась Анна Андреевна, в трудный момент заменившая (ему) Анну Аркадьевну.
То же самое она могла спросить его в стихотворной форме или с ленты поставленного в подвале магнитофона.
Шел семьдесят седьмой год, объявленный партией годом Струменского.
Анна Аркадьевна сделалась вирусной, она на молекуле Толстого проникала чуть не в каждый дом, грозила людям крупными неприятностями: единственный человек, которому она ничего не могла сделать, был Алексей Каренин, давно переболевший ею и выработавший против бывшей супруги иммунитет и антитела.
Признанные Международной организацией здравоохранения антитела были Анна Сергеевна, Анна Ивановна и Анна Олеговна – Анна Андреевна только проходила клинические испытания, для которых в дом Каренина регулярно являлся Илья Ильич Мечников: как раз тогда от вируса АНКАРЕ-1878 скончался Римский папа, и на священный престол впервые посажена была женщина.
Микроб соблазна мог ли одолеть смертоносный недуг?
Каренин брал пробирку, напрягался, вспоминал из детства; случались моменты, когда он чувствовал себя способным отгрызть хвост у лошади.
Анна Андреевна была ослабленной Анной Аркадьевной.
Все было другое: выводы вместо положений.
Чтобы не подхватить вирус, многие надевали маски, в том числе и обезьян.
Анна Олеговна была выкрашена в глупую коричневую краску, Анна Ивановна была светло-желтой и Анна Сергеевна – бедно-зеленой.
Мертвое пространство диктовало свои правила фантазии художника. Падающая струя журчала, призывая слушать и чувствовать. Старик с глазами, полными прекрасных желаний, навсегда остался мальчиком.
Символизировавший прогресс, он должен был все же привести к какому-никакому положению, подверстанному под вывод: исходному, социальному, обусловленному или нет обстоятельствами.
Удобное положение, в конце концов, было найдено.
Таким могло стать общее положение вещей либо частные их положения, как-то: сидел в тюрьме, брал на баню, махнули рукой.
Прогресс – железная дорога свободы, но дело в положении, к которому он (она) приводит.
Таким положением стало: во гроб.


Глава четвертая. ЭКВИВАЛЕНТНЫЕ ПРЕОБРАЗОВАНИЯ

Было около двух часов пополудни, когда он, наконец, попал под трамвай.
Космических полетов никаких в тот год не предвиделось – Алексей Иванович подрабатывал на рельсах, и в этом не было ничего такого.
Он переходил пути, и у него развязался шнурок на ботинках.
Отцу Гагарина ситуация была куда как знакома: в Космическом городке таких ситуаций было ведрами: их приписывали излишней шелковистости, дрожавшим с похмелья пальцам, земному притяжению, змеистости и если прибежит сурок и потянет зубами.
Все слесари в Космическом городке волочили шнурки и именно в таком виде попадали на видео; что до сурков – их привозили в шикарных автомобилях «Ауди», которые английская королева присылала в подарок полными отборных лимонов: отснятые фильмы и записанные на ленту книги немедленно отсылались спонсорам в Букингемский дворец, где им радовались, как дети, венценосные старики.
Если бы пути неисповедимые переходил один из Виндзоров, Алексей Иванович непременно дал бы по тормозам, но тут он посчитал, что успеет: из положения был сделан неверный вывод – к телу космонавта была приторочена пробирка, и он, наезжая, испытал сильнейшие ощущения: пенистая жидкость до краев наполнила медицинскую емкость.
Струя журчала.
Мертвое пространство на рельсах манило отдаться ему целиком: с закрытыми глазами и заложив уши.
Кто-то оттирал трамвайные ступени, с лязгом размыкал заклинившиеся двери, ловил по клеткам обезьян, отпаивал Алексея Ивановича ледяными щами: голову нашли сразу, за ногами пришлось побегать.
Пострадавший невинно в год Струменского непременно канонизируется, его имя вписывают в каталог святых мучеников – об этом торжественно возглашает папа, но прежде, упоминаемый в разных вариантах текста, он должен быть сведен воедино из многих источников к единому стандарту.
Все данные да преобразуются в одно возможное представление!
Эквивалентные преобразования –
«Кабы  Анне Аркадьевне жить на улице Некрасова, – думал он, – отсель грозить удобно мужу ногою твердою…» 
«Я оставлю после себя присущее только мне одному восприятие мира», – проецировал мысль Алексей Александрович Каренин.
Четырем Аннам должны бы соответствовать и четыре Алексея.
Некрасова восемь, квартира три: я выглядывал из окна на телефонную станцию: «Барышня, Смольный!»
Володя Степанов с раздробленною ногой душил Любу Колосову.
Нина Ломова, дочь дворника, вертела заскорузлыми пальцами бронзовую фигурку отца.
Редкие фразы, которыми мы обменивались, прерывались долгими молчаниями.


Глава пятая. ЛОВИЛЬНЫЙ ШЛИПС

Фантазия художника диктовала положение во гроб.
Ленин управлял страной среди гирлянд роз, с бокалом в одной руке, другою обнимая молочно-восковые плечи. Он умер с шуткой на устах, вежливый, снисходительный к грехам других и несклонный к раскаянию в своих.
В воздухе было что-то тягостное: одиноко на возвышении стояла голова, стертая, точно восковая, с разбитым носом и поврежденным черепом, черты расплывались в сиянии надетого на нее нимба – чуть в стороне извивался целый клубок больших голых ног.
Пели ангелы, слышен был глухой собачий лай.
Пахло борщом и горьким миндалем.
Странным образом они были на одно лицо: Ленин, Богомолов, Кокорев, барон Буксгевден, кто-то еще.
Начали обносить шоколадом, кофе, вином, бисквитами, оранжадом и лимонадом.
Келдыш и Мичурин стали как будто о чем-то догадываться, но вряд ли предполагали, что дело дошло до полного сближения.
Крупская спустила на грудь длинный локон, а другой положила за ухо – вышло красиво и казалось случайным, непреднамеренным.
Сцена претендовала на последнюю глубину, однако не достигала ее: озабоченно переговаривались Герасимов и Немирович-Данченко.
Ольга Леонардовна Книппер по знаку вытянула свои ноги прочь из шевелившегося клубка: стало лучше.
Анна была бледна и положительно теряла от этого очень много.
В пепельнице лежала Мария Александровна, прилетевшая проститься (встретиться) с сыном; никто не посмел предложить ей вопроса.
Чистая игра видимостей состояла в том, что видимости вращались вокруг себя самих.
Не было ничего, кроме текста – то же, что было, было ничего себе.
Все это перебывало в голове Богомолова, пока он (она) собирались говорить после своего установления в исходное положение.
Келдыш запустил геридон.
За резким звонком изо рта головы послышались шум и стук.
– Напрасно! – вырвалось у Богомолова таким мрачным звуком, что он удивился и сам.
Улыбка самодовольствия пробежала по устам, соскучившимся ожиданием.
На горле Ленина змеился шнурок.
Отец Гагарина прятал ногу с расхлябанным ботинком.
– Именно! – повторила голова Богомолова, оговорившись.
Если бы Келдышу не переключить внимание на другое, вся космическая программа могла полететь к чертям.
По счастью, в коридоре стал прокатываться грохот.
– Шлипс! – догадалась богомоловская голова.


Глава шестая. НИША БОГОМОЛОВА

Заговор в Академии наук имел целью перепрофилировать Ленина для ловли потерянных в скважине бурильных труб: на верхнем конце вождя нарезали резьбу замка трубы, на нижнем – ловильную резьбу.
Единства взглядов у заговорщиков не было: кто-то видел вождя метчиком, другие склонялись к сквозному колоколу с патрубком, овершоту с захватом под замок и даже к коническому фрезеру – в итоге остановились на шлипсе: шлипс промывал скважину, когда ломалась муфта.
При испытаниях муфта выдержала, но обрыв произошел в утолщенной части Владимира Ильича –
Когда его сняли со стенда и задним числом привели к человеческому виду, Ильич продолжал еще вращаться вокруг самого себя.
Придумана была бытовая версия: Ильича задушили враги, а, чтобы все концы упрятать под воду, тело (заговорщики) планировали закинуть в Космос; что-то, однако, помешало.
Скважины определенно намекали на последнюю глубину, осмыслить которую не позволяли откуда-то взявшиеся шум, стук и грохот.
– Спросите норвежцев! – кивала голова Богомолова.
Снова Ибсен?
Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт готовился ехать в Осло: как оказалось, «шлипс» по-норвежски «галстук».
Понятно было, что ниши найдены, а скважины только предстояло бурить, и лучшими в этой области были представители Норвегии.
Горьким миндалем и борщом тянуло из ниши купца Кокорева.
Семейная ниша Буксгевденов хранила напитки и сласти.
Ниша Богомолова полна была пепла – временно там осела Мария Александровна Бланк.
Ленинская ниша была завалена розами, шампанским и молочно-восковыми плечами: собственно шлипс скорее можно было отнести к чистым видимостям.
Ленин как оболочка создавал видимость чувственного, которого требовало вожделение и мысль в сфере идеи (опять она!) – чувственное же в чистую видимость возводилось созерцанием.
Мысль Энгельгардта была не вполне чистой, но уже сильно уклонялась от научно-технической мысли: идеальное в форме вещи!
Звонки, шум и стук – звучание вещей, но не глубина их внутренней сущности; сосредоточенные в глазах и ушах зрение и слух—только теоретические чувствования, между тем как обоняние, вкус, осязание – совсем другое дело (другие дела) и дела эти имеют с материальным как таковым.
Частицы Марии Александровны то появлялись, то исчезали в воздухе.
Вкус Мичурина растворялся на языке.
Тепло Книппер, холод Келдыша, гладкость Немировича-Данченко присутствовали как таковые.


Глава седьмая. МАЛО ВОЗДУХУ

Ленин в форме вещи устраивал и врагов его, и друзей: он промывал: видимости становились чистыми.
– Приятно, – наблюдал Келдыш, – однако, не слишком эстетично.
– Приятное не всегда прекрасное, – ученому продолжал объяснять Менделеев (когда Келдыш уставал слушать, его подменял следователь Энгельгардт), – а неприятное вовсе не уродливо, а скорее въедливо и назойливо; вы потому находитесь в мире образов, звуков и созерцаний, что ограничены и бессильны!
Слушая Дмитрия Ивановича, заметно Энгельгардт (Келдыш) одухотворялся, но это не было ни механической работой мозга, ни бессознательною сноровкой в научно-исследовательских приемах, ни творчеством в качестве единой действительности.
Подозреваемые в совершении преступления в представлении следователя теряли форму конкретных, определенных по месту и времени образов с именами, отчествами и прочими внешними обстоятельствами; что до Келдыша – он сосредоточился на эквивалентных преобразованиях.
Эквивалентные преобразования при тщательном их рассмотрении оказались равными заменами, как если бы его, Келдыша, корифея науки, заменили –
Здесь, однако, начинал действовать закон противоречия: если следователь утверждал и отвергал одновременно, то академик вначале утверждал и только потом отвергал.
– Ленин – (не) есть шлипс! – утверждая, отвергал Энгельгардт.
– Ленин – шлипс, – вначале утверждал Келдыш. – Ленин не шлипс! – отвергал он позже.
– Я играю в любительском театре, – оба они опускали скобки, как будто поглощая свое высказывание.
– Стол, ракета, озеро! – конкретно, в образе, мог произнести Келдыш.
– Любовь, темнота, версия! – абстрактно, на публику, декламировал Энгельгардт.
Кого, что следовало положить во гроб: фантазию художника?!
Ленина задушили враги.
Богомолов угодил под трамвай.
Кокорева отравила Анна.
Барон Буксгевден утонул/был застрелен на улице.
Кто-то еще –
Дмитрий Иванович Менделеев стремился вторично и буквально воспроизвести то, что уже существовало в природе: человека, козла, юбку.
– Воздуху у вас мало! – пенял ему отец Гагарина.
«Козел!» – думал Дмитрий Иванович.
Однако подпускал кислорода.
Вторично и буквально, как ему представлялось, бог-химик воспроизвел Анну.
Он тяготел к Аннам, занимаясь ими, как дилетант.
Всегда молчаливая, со считанными жестами, она казалась вырезанной из дерева и двигалась, как автомат.


Глава восьмая. ВИДНО БУДЕТ

Форму потеряла и Анна.
Она заметно расширела, вдвое больше стала потреблять кислорода, приобрела щербинку во рту, впадинку на верхней губе, баловалась с цианистым калием; смех ее сделался заразительным и оставлял после себя мертвое пространство.
В школе на уроках мы раскрашивали Анну в разные цвета и давали ей разные отчества, отчего она казалась нам не такой опасной: мы надевали маски и прыгали по деревьям.
Родители отскребали ступени, замораживали еду.
Жили положениями – выводов никто не делал.
Фантазия художника приподняла папашу над землею и бросила в Сиверскую снимать дачу на лето.
Фасад старого господского дома был выкрашен глупой коричневой краской, сильно пачкавшей хозяйку всей усадьбы: Анна Олеговна просила нас без обиняков справлять большую и малую нужду прямо на огороде.
Она спросила маменьку, отчего я так похож на обезьяну, и та объяснила ей, что я сильно обезьянничаю с Толстого, а Лев Николаевич и сам временами похож на обезьяну.
– Это точно! – Анна Олеговна весело заблестела глазами и потянулась рукой к тому месту, где у нее провисал халат. – Как начнет гримасы да ужимки строить, так хоть в золотистый сафьян туфли обделывай!
Мы поначалу не поняли, сморщили лбы, замычали, но вскорости на одном из стеклянных столов нашли огромную грушу сорта «Для жены» и к ней приложенную записку.
Мы не успели приготовить лица к ее прочтению (рефлексы головного мозга), а  между тем на бумаге стояло: «Там видно будет!»
Опять мы поняли так, что Анна Олеговна хотела пошутить и обратить на себя внимание.
В сценах не было особой глубины; откуда-то доносились ангельское пение и собачий лай.
– Кто замечательно так поет? – наутро после приезда спросил папаша.
– Тот же, кто так отвратительно лает! – быстрым взглядом хозяйка оглянула с головы до ног папашину сияющую свежестью и здоровьем фигуру.
И снова мы не поняли.
Когда же обстоятельство, казалось бы, прояснилось, затруднение под видом вопроса в который уже раз воспрепятствовало нам до конца прочувствовать, как именно следует понимать дело.
Все ждали от меня какой-нибудь странной выходки.
Я был в особенно пошлом настроении.
Уже подозревая Толстого в совершении тяжкого преступления и задумываясь к тому времени об эквивалентных преобразованиях (изменениях), самонадеянно я отказал Льву Николаевичу в его устоявшемся образе, месте и времени.
По Келдышу, я опроверг(нул) его, чтобы утвердить заново.


Глава девятая. ЛЕЖАЛА ПЕЧАТЬ

У Анны Олеговны был машкин верх.
Когда халат провисал, мужики скашивали глаза.
Культурные люди, мы наслаждались пейзажем: крестьяне не видели красоты луга, а только те свойства, что делали его прибыльным.
Утром не верилось, что живой.
У Ленина были ослиные уши.
Это не могло быть иначе.
Шуточно-враждебное отношение к Советской власти диктовало иногда крутануть столик, как бы вызывая дух Владимира Ильича и его букву.
Кроме нас у Анны Олеговны жили и другие дачники – многие походили или весьма походили на Ленина, но никого из них мы не принимали за него, когда, повинуясь зову, показывались они из своих шалашей и пристроек. Никто из нас не верил этим бутафорским лысинам, бородкам, затерханным жилеткам, смятым кепкам и крапчатым галстукам.
Всеобщее само по себе не было ленинским, хотя вторичные ленины – пускай! – уже существовали в природе.
Они, все эти, уже начинали набивать оскомину, когда Бег Колесницы вдруг замедлился и из нее на ходу выпрыгнул посол Гармонии: живой или с портрета метнулся он нам в глаза?
Его фигура дышала безыскусственной грацией, живостью и простотой.
Цветы, плоды и ветви не менее священны от того, что они живые – нет, это был не Мичурин.
На нем лежала печать спокойной, но несокрушимой силы – нет, это был не Алабин.
Там, где он проходил, звенело и рассыпалось золото – нет, это был не Дмитрий Иванович.
Я стал раздражаться невозможностью вспомнить, где я видел это лицо.
Своими белыми зубами и мягкими руками он предлагал себя в качестве молчаливого друга.
Со всех сторон посыпались изумленные вопросы.
Люди, среди которых он желал сохранить память о себе: не для своего, а для их блага –
Он стоял, не снимая пальто, и что-то вынимал из кармана.
Надо пережить свой стыд.
Молчание продолжалось минуты две.
– Это Толстой! – сказал папаша.


Глава десятая. ПЛЕВОЕ ДЕЛО

Настоящий Толстой необязательно похож сам на себя.
Он может обделать ногти в ореховую скорлупу.
Спокойно съесть отравленный борщ.
Остановить на ходу товарный состав.
Он может надеть маску, затесаться в стадо и заново представить «Фауста», а то и чего посильнее.
Придать светло-желтому кисло-сладкий вкус и – горько-соленый бледно-зеленому.
Он может придать новую значимость сахарным петушкам и косвенным связям.
Может бросить вызов Всевышнему: смешать меркурий, серу соль и получить забвение, невинность, новые начала.
Он может придать действию последнюю глубину.



КНИГА ВТОРАЯ. БАНТ ЖИЗНИ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. ТЕСНИЛ ГРУДЬ

Нам скоро надоедает человек, который в совершенстве умеет подражать писанию Толстого: здесь ничего, кроме фокуса.
Он рассердился (человек, который умел), но нечего было делать, как пойти прочь.
Человек этот был я, был мой двойник: это был бывший солдат Струменский, наказанный за побег.
Я рискнул выступить выразителем общих чувств.
Все мы более или менее несчастливы.
Кто будет нам суфлировать? Необузданный монгол? С сердцевидным ртом? Оставленный за шкафом? Господин допущений?!
В изюмах истории приятно чувствовать ветер в волосах, спустить ноги в воду и смотреть на небо.
Между отцом и мужем на небе Анна заметила девочку и мальчика:  их состояние было не невинность, а лихорадочная и ложно направленная животная энергия; чьи-то зеленые ноздри высовывались из воды; ветер в волосах вытягивал черты лица в незрелом раздумьи.
Муж и отец говорили как бы в землю.
Девочка, при голубых лентах на платье, была в зеленых перчатках.
Мальчик напоминал собою тех мальчиков, красоте которых дивишься, но любить их не хочешь.
Над зелеными ноздрями вдруг раскрылись красные глаза.
Несерьезное раздумье выкинуло из себя три фразы, пустив их чуть не по ветру.
На балу обязательно декольте.
Разница между конгрегацией и орденом – в торжественности обетов.
Анна ухватилась за третью:
– Уж столько нынче навезли сена, просто ужас – ну и продавали дешево: я взяла три воза за пять рублей!
Келдыш расхохотался.
– Ну, Анна Сергеевна, вы даете!
Он слушал ее рассказы о том, как ворона унесла цыпленка, как один из гусят зашиб себе ножку, как дурно капуста принимается на огороде, и думал о балах, декольте, орденах.
В тайге стало вдруг изрядно полевых колокольчиков, лесного запаха, мерцания звезд (над нею), утренних и вечерних зорь – присутствовало и от птичьей песни, и от звериного крика.
Чему, кому приписать?
Вечер спустился необыкновенно хорош, но в тайге и на озере воздух, как бы особенно напряженный, несколько теснил грудь.
Вдали поднималась буря.


Глава вторая. БАЛ МЕДУЗ

С французской стороны он был кроликом, этот лейтенант, но некоторые говорили, что – креолом.
Мечников привил ему уважение к России; из Парижа писали про морковь и сено.
Мечников был голосист, любя по-канторски выпевать свои минутные подъемы: когда он пел, голос у него делался как у вороны, которая, сидя на взрытой борозде, глотает дождевых червей; французский лейтенант прядал ушами.
С божьей помощью Илья Ильич сделался Нобелевским лауреатом; в час между волком и собакою на озере громко кричала медуза.
Он предсказал: если в сумерках ее платье серебрится, а глаза становятся зелеными – быть беде; если глаза краснеют, а платье при этом желтеет – это предвещает вообще мировой катаклизм, уничтожающий все организмы, после чего последует новый акт творения.
Если же глаза медузы завлекают, а платье приобретает декольте – жди бала.
Орден –
Чувство участия и сожаления к страждущим имеет сходство с любовью к стрекающим; конгрегация же медуз – академическое и вместе монашеское объединение дисциплины таинств.
Ее звали Вия Рожлапа, и белизна ее кожи, доходившая до болезненной прозрачности, как и хилость студенистого стана, обличали в ней в холе выросший организм, чьей-то заботливою рукой отстраненный от всякого рода жизненных (клинических) испытаний, в которых могла, конечно, окрепнуть нежная структура, но могла и разрушиться.
Именно так Толстой описывал свою Анну, предоставляя ей жить для других и отнимая интрижку с Вронским: рассматривая Анну под микроскопом, великий психолог обнаружил у героини свойства амебы, как-то: неправильную, изменчивую форму и ложноножки (псевдоподии), служившие ей для передвижения и захвата пищи; у Анны была тонкая мембрана, большое ядро, увеличительные вакуоли и жировые глобулы: биологическое сродство Вии и Анны было налицо, а тут еще выяснилась пикантная подробность касательно французского лейтенанта!
Его звали Август Иоганн Рёзель фон Розенгоф и, подобно Вронскому, он мог пускать фразы по ветру.
Когда ветер дул в сторону озера, французский лейтенант кричал, что любовь и искусство – это одно и то же; что «я знаю» и «нас учили» – это разные вещи; что искусство приходит само, а правильному пониманию любви следует долго учиться.
– Быть или не быть декольте? – смеялся Илья Ильич.
– Блохе – кафтан, медузе – платье! – отзывались Келдыш и Анна Сергеевна.
Они уже сшили себе костюмы.
Обнявшись, они продолжали свою обычную прогулку для моциона, между тем, как птицы легко щебетали над их головами.
Ночные таинственные пружины грозили вот-вот быть спущенными.


Глава третья. СИЛЬНЕЕ ВСЕХ

Меня бранили не из ненависти к моим убеждениям (неизвестным публике), а из желания прокричать свои собственные.
Умирал Римский папа; каждый раз, когда это происходило, отвратительные идолы под ужасную какофонию неосмысленно и даже безобразно начинали кружиться в вакхическом опьянении.
В мягком углублении между плечом и грудью мог спрятаться тройной подбородок; всячески Анна старалась отклонить от себя тень ученой женщины.
Ее знания, однако, очень пригодились при строительстве таежного комбината у озера.
Отец и муж Анны были на небе, в ясную погоду их можно было наблюдать и даже слушать: они говорили о торжественности обетов, наследственном грехе и эффективности таинства.
Воду в таежном озере пора было святить, но кто мог эффективно и качественно проделать обряд?
Следуя высокому наитию, Анна организовала в таежном поселке монашеский орден, и все, вступавшие в него, давали клятву со временем принять обет Анны.
Встречая Менделеева, она просила дать ей дитя мужского пола, обещая взамен, что мальчик этот, возмужав, совершит нечто такое –
Дмитрий Иванович пошел навстречу, и Анна, в небесах, между отцом и мужем уже временами могла видеть младенца –
Ошибка не ставится в фальшь; в изюмах истории Ленину приказывали сесть на табурет, ставили ему на голову рюмки, стаканы и в них на пари стреляли из пистолетов: горели сальные свечи в бронзовых бра.
«Вронский не умел предохраняться!» – попутно, об этом узнавали все.
Из Норвегии в тайгу прислали буровое оборудование и крепежный инструмент: «Ибсен и сыновья».
Шумом, треском и грохотом обеспечивал Петербург.
Вместо поезда однажды в тайгу пришел трамвай – с дикого бодуна его привел отец Гагарина; кондуктором сидел Фертингоф.
Налетало пыльное облако: оседали частички, и мать Ленина с улыбкой иллюзиониста приветствовала почтеннейшую публику.
Телеграфист всегда ждал баронессу Буксгевден – выйдя из леса, она оставляла ему щедрые чаевые.
Келдыш объяснял Анне Сергеевне, как, с точки зрения науки, посторонние жизни затесываются в их собственные.
– Изюмы истории?! – Анна не могла надивиться.
– Их там и сям рассыпает Ложный протагонист! – академик чихал или кашлял, превращаясь в Фертингофа-отца (трамваем приехал сын) и снова возвращая  себе привычный облик.
Анна Сергеевна, напротив, становилась Анной Аркадьевной и, укачивая его, исполняла колыбельную песню мальчику, укутанному в собачью шерсть.
Отчаянно лесорубы хлопали.


Глава четвертая. ДВИГАТЬ НОГТЯМИ

Лора жила с Ильей Ильичем и работала лаборанткой на комбинате: исподтишка Мечников наблюдал за сожительницей, записывая свои наблюдения: Лора стала двигать ногтями, оставляя неподвижными пальцы.
Этот фокус мог проделывать только Мичурин, и великий физиолог принял: Иван Владимирович дает понять: скоро буду!
Пора было насаждать сады и пользоваться их плодами.
Кипел самовар, столы и стулья как бы ждали приятного общества.
У Лоры, по ходу дела, на подбородке появилась растительность, и нобелевский лауреат ловко выдергивал ее пинцетом.
Мелкие волосинки стали беспокоить и отца Гагарина: в тайге повстречав монахиню Софью, насильно он раздвинул ей брови.
Когда Лора была свободна от комбината, она прогуливалась со своей духовною сестрой, и Алексей Иванович, завидев женщин, кричал еще издалека, по ветру, что хочет их обеих.
Глухой собачий лай давал понять положение вещей, но скоро собаки умолкали, и снова положения вещей становилось не разобрать.
Ложным протагонистом считался Ленин: он поначалу увел людей за собою, но скоро отошел от дел в сторону.
В изломах истории рос изюм, на станции Анна Каренина, сказывали, умер Лев Толстой; вместо событий были упоминания о них.
– Помнишь, я говорил тебе, Анна отравила купца? – Келдыш спрашивал Алексея Ивановича.
– А ты помнишь, тебе я рассказывал, как на усах Фертингоф вырастил землянику? – переспрашивал отец Гагарина.
В самом ли деле беглый солдат Струменский оказался царственным Федором Кузьмичем Сологубом или же это был только повод младшему Фертингофу вызвать на дуэль ни в чем не повинного телеграфиста?!
Неожиданное возникновение в таежном поселке двух иностранцев: Вии Рожлапы и Августа фон Резенгофа не стало событием: о них упоминали в связи с прибытием на комбинат промышленного оборудования из Норвегии.
Кто-то считал фон Резенгофа подопытным кроликом – другие считали Вию медузой и амебой.
Вторично воспроизведенные люди норовили прогрызть оболочку существовавших изначально.
Герасимов проколол мембрану Немировичу-Данченко, высосал его ядро, выхолостил вакуоли и жировыми глобулами предшественника вымазал себе лицо: нас так учили!
Илья Ильич Мечников располагал отличными лошадьми, но и сам он, и его сожительница, и компаньонка, если когда и выезжали на железную дорогу, то сейчас же поворачивали назад к конюшне и дому.
Обманчивая видимость действительности давала мрачную картину, которой краски скорее все же были смягчены, чем усилены против действительности, что наводило  на целый ряд размышлений –
Громко, в упоении театрального счастья, в пол стучали сапогами лесорубы.


Глава пятая. ПРИНЦИП КУПЕ

Вивьен Ли, Марлон Брандо, Уозеров и барон Буксгевден шумно в своем купе пили шампанское: всем четверым было досадно, что они дали волю воображению – отступать, однако, никому не хотелось.
Барон, впрочем, сделал над собою усилие и заговорил об обыкновенных вещах.
– Письма в чемодане, кудрявый парик, комплект шахмат, – он перечислил.
Вивьен Ли стащила накладку, Брандо вынул бумаги, Уозеров в четыре шеренги расставил фигуры.
Поезд шел на Восток – Китаю предстояло вручить норвежский ультиматум.
Изюминка была в том, что (буквально) каждую минуту поезд мог сойти с рельсов и потому все переживания пассажиров утроились: люди, готовые к смерти, прикидывали состояние небытия, изживая в критические минуты целые годы жизни.
Времени оставалось, может быть, на половой акт, от силы – на три.
Система разнообразных подвязок, пружинок, противовесов, установленных под одеждой, делала Вивьен устойчивой к толчкам и тряске.
Она округлила бедро.
Мужчины дали волю своему возбуждению.
Умение играть в шахматы требует, очевидно, более изощренного применения руки, чем умение надевать парик или похитить чужие письма: умение отбиться от внешних опасностей и одержать верх над внешними врагами гораздо менее требует развития психических способностей, чем достижение истины в знании или высокого нравственного совершенства.
Объединенные по принципу купе и шампанского, уже существовавшие ранее и прихотливо созданные вторично, трое мужчин и одна женщина, по сути, опрокидывали на спину устоявшиеся формы, спутывали картины и вещи, сцены и положения, всеобщее и то, что само по себе.
Отбросив изюминку, выплюнув ее фигурально в тот же излом, они могли без затруднений продолжать свой путь, но могли и, воспользовавшись кратковременною остановкой у озера, сойти на промежуточном полустанке (была еще возможность разделиться: одни выходят, кто-то остается).
Мужчины дали волю соображению: Вивьен Ли рассматривала идею из пальца.
Из Норвегии в Китай они везли письма Ибсена.
Циклы идей, широко расточаемые попечения, одушевление голодных, сродство с любовью, имманентная сила соблазна, соразмерность бюста и ног, темные очертания молодых перелесков, сырая сила человека, бант жизни – в них было всё.
Остаться или выйти?!
Курьеры воздели глаза –
На потолке купе все яснее рисовались ангелы: исполненные в стиле рококо, они скалили зубки, высовывали язычки и что-то показывали пальчиками.
Тельца их были розового цвета, но с желтоватым отблеском.


Глава шестая. СОРВАТЬ БАЛ

Федор Кузьмич Сологуб, Вия Рожлапа и Август фон Резенгоф готовились принять гостей.
Они не знали точно, ждать ли Струменского, еще публично не обозначившего своих убеждений, но на всякий случай установили в потайном месте парочку грубо отесанных идолов, заготовили вдоволь вина из мухоморов и починили старенький айдас.
– Все его убеждения – это тень ученой женщины, нужно лишь точно ее навести! – по ветру пустил Резенгоф.
– Не все, – откликнулась Рожлапа, – еще его убеждения – высосать ядро.
– Друзья! – Федор Кузьмич снял наушники, – Струменский убежден, что комбинат не должен сливать в озеро отходы производства!
– Он, что же, хочет сорвать бал? – вздрогнули молодые.
– Не знаю, – загадочно Сологуб ответил. – Илья Ильич еще не проглотил свою муху.
Август фон Резенгоф втянул уши, Вия Рожлапа приняла правильную форму, сам Федор Кузьмич прочистил евстахиевы трубы (еще он наклонился, оторвал шерстистый стебель белены, скомкал его вместе с листьями и грязно-белыми цветами – растер все это пальцами) –
Тот, кто считал Лору Вией Рожлапой, тот и конгрегацию считал орденом, любовь – искусством, а небесного мужа Анны Сергеевны – Ложным протагонистом, необузданным монголом; гусенком, зашибшим ножку, возом сена и собачьей шерстью.
Якобы это он, когда все спали, спускал таинственные ночные пружины.
Появлялся Ленин.
Гигантский моллюск, он полз напрямик, буквально всё подминая собою, и, подобно моллюску реальному, тащил на спине раковину, в которую прятался, когда ему угрожала опасность.
Раковиной был мавзолей, который построил Щусев.
А Щусевым был Исидор Француз.
Кошмар, пока он не распространился по всей стране, следовало поглубже закопать в землю, а сверху для надежности насадить фруктовых деревьев – именно для этого в таежный поселок вызван был Иван Владимирович Мичурин.
Одни говорили, что он сам питается беленою, другие – что он балансирует между коммунизмом и определенными формами, что он взял чужую мысль, изуродовал ее и хочет приложить к непреложному, что ему самому противно слышать, какие слова иногда он употребляет – говорили еще много чего, но ясно было одно: Мичурин непременно подгадает и появится в самый разгар бала.
По всему выходило, что, если сорвать бал, – Мичурин не приедет.
Тут возрастала роль ученой женщины, до которых Иван Владимирович был великий охотник.
Ученой женщиной в какой-то степени могла считаться Анна Сергеевна фон Дидериц.
Круг замыкался.


Глава седьмая. ГРЯЗНАЯ ЛИРИКА

Нам почему-то никак не надоест человек, который в совершенстве умеет подражать писанию Ибсена: в чем фокус?!
Всем надоевший подражатель Толстого тянул, подстроившись под него, тот же канонический текст, который, не попади он под колеса, Лев Николаевич продолжал бы тянуть сам – продолжатель же Ибсена, переняв все приемы норвежца, сумел заложить под него бомбу, замедленного, китайского действия/производства.
Толстому, надоевший, подражаю я (солдат Струменский).
Ибсену подражал Антон Павлович с его черным монахом.
Ибсен мог дать почувствовать ветер в волосах; солдат Струменский именно долго оставался за шкафом.
Красные глаза – монах.
Зеленые ноздри – солдат.
По-канторски и по-конторски свои минутные подъемы выпевали таежные вороны: быть или не быть мировому катаклизму?!
Едва только в тайге лесорубы прорубали очередную просеку – на новеньких лошадях, с лаборанткой и компаньонкой, с колокольчиками, лихо по ней проносился Илья Мечников.
Круг замыкался, когда белесый фон Дидериц (муж Анны Сергеевны) звонко спускал пружины, но размыкался, когда он тихо подтягивал их.
Исидор Француз не был французским лейтенантом.
Владимир Ильич и Илья Ильич не была братьями.
Анна Сергеевна только исполняла роль Анны Аркадьевны.
Разрушить все, разнести на атомы мог лишь нравственный идеал (идеал нравственного совершенства), но, к счастью, не все способны были возвыситься до его усвоения; еще меньше было тех, кто старался воплотить его.
Откуда-то в нравственную атмосферу проникла грязная лирика – она именно препятствовала идеалу материализоваться.
Из Петербурга в таежный поселок долетали тревожные слухи: три Анны – Андреевна, Ивановна и Олеговна возглавили борьбу против женской эмансипации и теперь подвергались гонениям.
Большевики приравняли женщин к мужчинам, и дамы теперь в столице укладывали трамвайные рельсы и более, по нужде, не приседали.
Понятно, женщины не могли по-настоящему исполнять мужские роли, а потому (подобно актерам на сцене) лишь делали вид –
Копируя мужчин, они обезьянничали.
«Они обезьянничают, да!» – все дальше, уходя по платформе, думал Толстой.
Четыре дамы, подражая кому-то, ему навстречу несли раздавленного человека в двойных очках.
Тень первой дамы была похожа на тень вагона.
Лев Николаевич хотел упасть под нее, но опоздал, не заметив к тому же, что третья и четвертая женщины были на колесах.


Глава восьмая. ЗАЛОЖИТЬ БОМБУ

У себя в Таганроге, запуская черного монаха и перезапуская его, Чехов давал почувствовать в волосах ветер, из-за шкафа выдувающий того, кто там прятался.
Сие не означало еще «заложить бомбу», но появляющиеся запахи серы и красные глаза уже противопоставляли «белесого» тому же «небесному».
Муж Анны Сергеевны противоречил самому себе; солдат Струменский более ничем не походил на государя; отец же Анны Сергеевны оказался лишь слабой его тенью.
Тем удивительнее было обстоятельство, третьей силой внедряемое в умы: спрессованные норвежским компрессором с добавлением меркурия и соли, три вышеуказанных персонажа составляли тот самый нравственный идеал, который в своей грязной лирике столь изощренно воспевали отдельные левые поэты.
Ударной составной частью грязной лирики сделались женщины на колесах; водительницы трамваев из их числа придавали рождавшемуся коммунизму вполне определенную форму.
Был приглашен опытный политтехнолог: ничтоже сублимируясь, Исидор Француз придал грядущему форму мавзолея.
Ленинское нерастраченное либидо трансформировалось в энергию творческую.
Эта творческая энергия породила грязную лирику.
Круг замкнулся.
Закупленные Норвегией (в Китае) обезьяны, призванные в стране фьордов заменить женщин, до места не доезжали, массово разбегаясь по дороге.
Могли ли они исполнять женские роли?
Вполне!
Умело они делали вид, что укладывают рельсы и отродясь не имели нужды приседать.
Люди, для отвода глаз, разделились как бы на принимающих участие и упоминаемых для приличия.
Чтобы скрыть убийственную суть, первые зашнуровывали ботинки, вторые использовали реквизитные шнурки для вздергивания до локтя широких рукавов своих рубах.
Те и другие являлись, чтобы показаться и уйти.
Анна прошла мимо  с едва заметною улыбкой, может быть, совсем и не заметив меня, и скоро скрылась за пожелтевшим кустарником; я дал ей пройти, не сообразив даже, что мне представляется случай поклониться ей или даже произнести какое-нибудь слово.
Я (солдат Струменский) написал первый роман в сорок семь лет – Антон же Павлович прожил только сорок четыре и со своей бомбой не успел. Его «Анна фон Дидериц» – возможно, дочь генерала Ипсиланти, хотела бы стать такой, как отец, но ей мешает «женская несвобода», она мечется в поездах между Норвегией и Китаем, пока не оседает в таежном поселке у озера, где много дрессированных обезьян античных и трагедийных масштабов, ненавидящих уютно-мещанский, вещный мир: они ищут уродства и уничтожают повсюду прекрасные рукописи, чтобы расчистить путь на сцену жизни одному единственному убивающему автору –


Глава девятая. ФЛАГ ПОБЕДЫ

Между тем приготовления к балу продолжались, и Фертингоф после дуэли с телеграфистом поспешил в новенький Дом культуры, чтобы подсобить декораторам.
Еще не успел он войти в залу, как Келдыш и отец Гагарина, что-то привинчивавшие к потолку, ловко соскочили с верхов и сложили крылья.
– Ну как, – Алексей Иванович тряхнул «Беломором», – дали ему земляники с усов?
– Этот телеграфист, – не перенимая игривого тона, Иероним Фертингоф ответил, – разнес по всему миру фейковое известие о смерти Толстого, и потому я посчитал своим долгом –
– Теперь, – со свойственною ему прямотой оборвал Келдыш, – никто не сможет с уверенностью сказать, чей сын Стаханов, который уже задействован в высших сферах.
– И Крупская без опасения быть опровергнутой, заявит, что Ленин – моллюск съедобный, наподобие устрицы: она может сделать свежую надпись на вагоне и малой скоростью отправить рефрижератор в Петербург к Елисееву, – прибавил отец-космонавт.
– Любовь к устрицам приходит сама – любви же к амебам следует долго учиться, – ангел-академик усилил натиск, – но вы ведь Лору считаете таковой и никак не Вию!
– Вия в совершенстве умеет подражать Лоре, а потому скоро надоест Нобелевскому лауреату. – Вия – это фокус, фокус стекла, микроскопа! – отец Гагарина просвистел сердцевидным ртом, так, словно суфлировал из-за шкафа.
«Пошел к сестре» или «пошел к сестры»? – для пущего смеха Иероним Иеронимович взял чужую мысль.
Отбившись от ангелов и отдав дань «их рококо», Иероним Фертингоф взошел в кабинет директора, где на полу повсюду был разбросан изюм, висели все те же портреты, лежали кучей театральные костюмы – и сдал пару взятых под расписку еще пушкинских дуэльных пистолетов.
Оружие по описи принял тройной подбородок.
Мягкое углубление между плечом и грудью оказалось свободным, и Иероним Иеронимович с трудом сдержал себя.
На освященной воде (на плиточке) варился монашеский борщ с кроликом и морковью по-французски.
Войдя, Фертингоф острекался, и эта обыкновенная вещь дала ему усилие изменить желание смягчить неприятность разочарования.
На полках в различных балетных позициях стояли боги, которые умели танцевать: понятно было, их используют на балу; прежней любви, которую Иероним Иеронимович с чего-то ожидал здесь встретить, не было и в помине –
Висело историческое полотно.
«Штурм мавзолея».
Первым установившим над ним флаг победы был рядовой Струменский.


Глава десятая. ЦЕНТР СУМЯТИЦЫ

Все красивые люди одинаково прекрасны – каждый уродливый человек безобразен по-своему.
Брошенный в самый центр сумятицы и бурных волнений всякого рода стремительно бежал, точно боясь быть замеченным.
Бежавший, видит Бог, никогда ни слова не говорил впоследствии об этой истории с комбинатом.
Говоривший же рассказывал, что, когда он приехал в самый центр, несмотря на то, что был не бал, а просто танцевальный вечер – народу было множество и теснота порядочная: да удачный бал или вечер без тесноты не бывает!


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. ВЫСОСАТЬ ЯДРО

Все распустилось, все спуталось и в нравах, и в мыслях; все стало фальшиво, подстрекательно до такой степени, что невозможно было сказать не только что за человек перед вами, но даже – существует ли он: имеете вы дело на практике с одушевленным существом или только с эхом, портретом, петушком из сахара –
«Меняю невинность на новые начала», – у себя дома, на диване, Алексей Александрович отчеркнул ногтем в газете.
Люба Колосова и Нина Ломова (дочь дворника) вечером видели Володю Степанова: он стоял в подъезде и точил карандаш.
Каренин помог миру найти вакцину от Анны – неужто он не совладает с детьми?! Судебный следователь Энгельгардт верил в последнего аристократа. Александр Платонович, он, приходя с Анной Андреевной, постоянно шутил на тему Римского папы и священного престола.
– Из гроба вон и с глаз долой! – смеялась Анна Андреевна, намекая уже на Владимира Ильича.
– Действительно его вы видели в подъезде? – не верил следователь.
Он положил свой интерес и душу на изучение этого явления.
– В чем каждый полагает свое удовольствие, зависит от его собственного усмотрения, – Каренин занимался сходным положением.
– Не помните, случайно, как Ленин относился к Ибсену? – спросил Энгельгардт на всякий случай.
– Я думаю, так же, – хозяин дома сопоставил, – как Володя Степанов однажды отнесся к Толстому.
Человек без положения и значения, тот, кто по складу своего ума должен был бы благоговейно чтить устоявшиеся формы, этот Степанов, подстрекаемый каким-то гадким любопытством, то и дело прокалывал оболочку жизни, угрожая высосать ее ядро!
Обжоры, а не лакомки в любви, Люба Колосова и Нина Ломова давно уже не довольствовались одними сахарными петушками на палочке.
– Вам, что же, новые начала подавай, последнюю глубину, персики, начиненные марципаном?! – девочек шпыняли учителя.
Учебный год был свидетелем удивительных превратностей: между девочками и Толстым возникла странная, таинственная связь, так же мало понятная им, как и Льву Николаевичу.
Они говорили о посторонних вещах.
Толстой не находил себе места в Ленинграде: часами он мог стоять в подъезде – девочки приходили в неподдельное изумление при виде шляпы в его руках.
Толстому было безотчетно приятно: мысливший в старых категориях Лев Николаевич, возможно, принимал Любу и Нину за крепостных актрис.
Бронзовый дворник с совком и метлой закидывал занавески на окнах.


Глава вторая. НА СПИНЕ

Игра различий предполагала невозможные ссылки и синтезы.
Чистая игра видимостей диктовала им вращаться вокруг самих себя.
Придумавший Анну, Алексей Кириллович Вронский придумал и странную любовь к ней, состоявшую первоначально из самоотверженности и покровительства, но время шло, и составляющие любви переменялись: вот уже его чувство состояло из подражательности и упрямства, болтливости и невежества, бездарности и ханжества.
Наскучив своими одинокими играми на диване и избегая красться по темным аллеям, от неимения, чем заняться после выхода в отставку, скорее даже шутя, Алексей Кириллович перешел в католичество и претендовал на папский престол.
Дмитрий Иванович не возражал, но и не способствовал возвышению Вронского – дело продвигалось ни шатко ни валко.
Водовозную клячу без седла везде можно промыслить, и ребенку полезно, сколько возможно чаще сидеть на ее спине: Вронский учил верховой езде сына мадам Шталь.
– Анна существует наяву, но сидит в тюрьме! – Вронского и сына по ходу их продвижения встречали сморщенные старики.
– Сын, едучи подле отца, равно как мертвый не боится падения! – перевоплощаясь в духовное лицо, Вронский отпускал грехи и принимал обеты.
– Тюрьма будет взорвана на воздух! – путали старики обет и обряд.
Тюрьма стояла на пяти, а не на семи просфорах, была трегубой, а не сугубой.
Вронский подавал два, а не три пальца, и чувственно старики лобызали его персты.
«Старые учреждения, старые предания, старые обычаи – великое дело!» – думал Алексей Кириллович о духовной жизни.
Он знал, что некоторые люди, в том числе и великие, начали застревать в подъездах,  испытывая от этого не дискомфорт вовсе, а скорее удовлетворение.
Алексей Кириллович пробовал убедить себя, что это не человек даже виднеется, а какой-то портрет, сахарный петушок, просто посторонняя вещь.
Новые начала, возрождаясь, однако напоминали о старом учреждении: крепостном театре.
Однажды, проходя мимо, в подъезде фешенебельного дома через застекленную дверь он увидал растерянное, как ему показалось, лицо Толстого – Вронский, забыв старые обиды, поспешил на помощь: пытаясь вызволить Льва Николаевича из неведомого ему, Вронскому, затруднения, он протянул писателю руку – тот, однако, ударил его по руке шляпой и выронил карандаш.
Похоже было на старинный водевиль: вот-вот Лев Николаевич обернется мельником-колдуном, дворником или сватом.
Избранная Толстым роль со стоянием в подъезде удалась совершенно – он даже шляпу и плед через плечо носил по-средневековски, что очень шло к нему.
Но что записывал он карандашом на манжете?
И в самом деле, был ли это Толстой?!


Глава третья. ПОСЛЕ ЗАВТРАКА

Ядро жизни Володе Степанову представлялось в виде яичного желтка.
Мать иногда, если в семье  заводился лишний рубль (90 коп.), посылала его взять десяток на угол в овощной или в гастроном, но чаще он заходил в какой-нибудь двор на Некрасова, где яйца выкидывали свежее и крупней.
В школе, где он учился (на углу Маяковского и Жуковского), ядро жизни никого не интересовало, всем представлявшееся посторонней вещью; Володя молча выпивал сырое яйцо и вечером на полчаса шел постоять в подъезде.
Откуда у мальчишки взялась шляпа?
После завтрака, когда он гулял по саду, ища в густой алее защиты от палящих лучей солнца, в полукруглой беседке, вырубленной в скале при повороте аллеи, Владимир приметил белую фигуру, лежавшую в кресле с раскрытою книгой на коленях, закрытыми глазами и головой, откинутою на спинку кресла; голова прикрыта была белой же шляпой с широкими загибавшимися полями –
– Что это была за книга? – впоследствии Володю разрабатывал Энгельгардт.
– О, это была просто книга, – отвечал Степанов, – добротно изданная, пахнувшая типографской краской: из тех, что приятно оттягивают руку. С такою книгой хорошо –
– Куда подевал кресло? – судебный следователь торопился закрыть дело.
– Отнес Кокореву на мебельный склад.
– Вместе с головою?!
Красноватый отблеск заходившего солнца потухал в портретах.
Грубо, в скверных тонах написан был Степанов!
Молодая женщина неподвижно лежала на красном в то время, как он удалялся.
С усилием судебный следователь увел взгляд от живописной стены палаццо: Каренина бежала из тюрьмы не в белой шляпе, а в белой каске!
– Каренина – дочь дворника?!
На пару подозреваемый и судейский истерически хохотали.
Когда Володя приехал в школу (вошел в класс), Нина Ломова сидела за старинною партой, перебирая пальцами в коробочке «Сакко и Ванцетти» – Люба же Колосова в изящной позе на парте полулежала.
В седьмом классе Люба была женщиной.
«Здесь был Л. Н. Т.», – глубоко в деревянной доске вырезано было уведомление.
Люба Колосова щеголяла белым кружевным передничком на пышной груди, в то время, как Нина Ломова была в лиловом.
Общая атмосфера разреженности и чуть ли не вакуума усугублялась еще пустотой, оставленною по себе Толстым.
Мы изучали сущность человеческой природы.
Вышед к учительскому столу, я иллюстрировал неумолимый закон контрастов.
Леша Бегунов рассказывал о противоречиях.
Соня Левит демонстрировала уступки и показывала резкие переходы.


Глава четвертая. ЗАКРЫВАЯ ГЛАЗА

Ядро жизни никак не гармонировало с человеческой природой.
Все жили по природе, и почти никто – по ядру.
Природа Анны Аркадьевны не отличалась в целом от природы Анны Андреевны – однако, смею полагать, мое ядро не было ядром Степанова.
Тоже вечером я мог постоять в подъезде с карандашом в руке (прознав об этом, Анна Андреевна намеревалась встретиться с маменькой и по-женски посплетничать) – однако же никогда не строил из себя полноценного Владимира Ильича, хотя и мог поддеть для тепла несвежий жилет и повязать галстук в крапинку.
Закон контрастов диктовал мне черно-белое восприятие мира, в то время, как повсюду была тенденция сделать всех людей одинаково цветными, и лошадей тоже – те и другие представляли лишь пейзаж.
Мне трудно давалась цветовая гамма: я видел Степанова черным, а Соню Левит и Лешу Бегунова – белыми, но только, когда они были пейзажем; если же они подавались портретно, с обыденными ушами и носами, то на закате солнца у каждого под носом или за ухом неясно начинали пробиваться какие-то красноватые пятна и полосы.
Обыкновенно Анна Андреевна всякими редкостями уставляла стол – Соня и Леша в роли ожидающих выходили к нему и рассматривали каждую.
– После завтрака, – Анна Андреевна помогала.
Леша, закрывая глаза, гулял по саду, Соня откидывала голову.
Какие виделись противоречия между девочкой и мальчиком?!
– Виднелись! – Анна Андреевна поправляла.
Она брала со стола какую-нибудь крупную редкость и поднимала ее так, чтобы видели все: Соне Левит предстоял нелегкий выбор: уступить и остаться на месте или тра-та-та – и резко перебраться на новый уровень.
Именно на новых уровнях открывались поприща, но к чему?
Открывать поприща трудно – все они более или менее открыты: достаточно, если успешно вы подвизаетесь на тех, что уже хорошо известны.
Поприще красться по темным аллеям.
Поприще вращаться вокруг себя.
Поприще  ссылок и синтезов.
Поприще сидеть в тюрьме.
Поприще стоять в подъезде.
Только выбирай!
– На поприще красноватых отблесков, – Анна Андреевна смотрела под нос Соне и за уши Леше, – воспоследует, обратите внимание, полное продолжительное молчание, и не растает лед.
Молчание следовало, и лед не таял.
Лед был цветной.
Он был в форме.
Не лед, а растопленный сахар!
В форме петушков.


Глава пятая. ХИЛАЯ СОВЕСТЬ

Ничто не предвещало бури.
Спокойно за колясочкой мадам Шталь возили большое венецианское зеркало, искусно вделанное в подвижной туалет на колесцах.
«Без всякого ритма!» – даже удивлялась Анна Андреевна.
Она рассказывала детям, из каких компонентов состоит любовь, как правильно сервировать завтрак у фонтана (ездили в Петергоф), как в Риме кардиналы хотели выбрать одного папу вместо двух, враждовавших между собою, но ухитрились получить трех.
Она приносила в класс кучу тряпок, и из-под них поднималась голова мертвой женщины.
– Жена Богомолова, самка! – смеялись старшеклассники.
– Можно всё, – мальчикам разрешала Люба Колосова.
Нину Ломову пора было сажать в тюрьму – ее карандашный портрет уже висел на стене камеры.
Откуда-то прорывалась злейшая похабщина (Тот, кто писает в душе, не писает в лифте. – К полу в сортире и суповой тарелке предъявляют разные требования!); любой запросто мог раздобыть топор и на части разрубить соседа по парте – обманчивая видимость действительности всем девочкам рисовала двойные подбородки и черные кружевные воротники.
Мы отвечали в тоне строгой правдивости.
Соня Левит ругала Ибсена и утверждала, что у него совершенно круглый рот. С полной гадливостью она выставляла нам всю дрянность его поступков. Встречи произошли неожиданно: однажды Ибсена кто-то поставил в подъезде, Соня проходила мимо, и из чучела струей хлынули нечистоты, выдаваемые его сторонниками за очищенную струю воды и чуть ли не бант жизни, Совесть перестала быть коренастой и сделалась хилой – но это не всё!
Для Ибсена не существовало ни Бога, ни науки, ни религии, даже деятельности – решительно ничего вообще! Одни только тени по углам, звонящий в часах, хор одураченных, возмужалая женственность, жало и насекомые!
Ибсен носил бородку клоуном и закрученные усы; его панталоны были широки  и беспокойны.
Он сделал себе восковую куклу, пришел с ней в подъезд и принялся ласкать ее, как Леша ласкал Соню: одноклассникам было смешно, досадно, жалко и оскорбительно.
Когда мимо подъезда, где стоял Ибсен, проходил Толстой, Лев Николаевич через бликующее стекло видел мальчика, который как бы закинул удочку и старательно выводил поплавок из-за куста, весь поглощенный этим делом.
Это было праздное чувство к прошедшему.
Картина была выставлена для продажи.
Толстой заходил в подъезд и видел: это Степанов с карандашом.
– Сколько стоит? – уже не мог он остановиться.
– Сто рублей! – смеялись ему Люба Колосова и Нина Ломова.


Глава шестая. ДРУГАЯ РУКА

Леша Бегунов хвалил Толстого.
Когда Ибсен проходил мимо подъезда, где стоял Толстой, он видел тени, слышал звон, ему высовывалось жало и вылетали насекомые.
– Никогда великая Россия не пойдет на поводу гоношилистой Норвегии! – как бы внушал граф иноземцу. – Россия за тысячу крон не продается!
В сортире пол во избежание падений и травм должен быть вытерт насухо – суповая тарелка может быть влажной: обыкновенно меньшее  подчиняется большему, но этот русский всегда мыслил нестандартно!
Толстой очевидно закидывал удочку: Россия была выставлена для продажи!
Огромная и брыкливая она была не нужна Ибсену – вот разве только малиновый звон и Анна Каренина!
После завтрака виднелись редкости.
Возникал дивный сад с темными и светлыми аллеями: Степанов крался по темным: порочные наклонности, над которыми он чувствовал себя все менее способным торжествовать, давили его мозг; кто-то выкрасил ему локоны золотой краской, обрядил в длинные персиковые одежды и, выйдя на свет, он протягивал руку сразу двум женщинам: ярко-желтой и бледно-зеленой; другая рука Степанова –
Светло-желтая дама была кисло-сладкой, но бледно-зеленая оказалась горько-соленой: Володю рвало и шатало.
Наиболее дельными бывают люди, сами создающие себе назначение: мальчик-людоед-надоел.
Он подавал Анне Андреевне тетрадку в лиловом коленкоровом переплете, и на раскрытой им странице поэтесса читала:
«Оставляю Толстого навсегда. Ибсен ждет».
Своей учительнице худший ее ученик показывал тетрадь на каждом уроке – за это ему полагался сытный завтрак.
Вообще-то он мог выбирать между сытным завтраком и здравым смыслом, но неизменно выбирал первый.
Всем классом ему укладывали чемодан, заряжали револьвер и заадресовывали прощальные письма.
Прощальные письма – посторонние вещи.
Соня Левит ругала Степанова, утверждая, что у него сделался совершенно круглый рот.
Лицо Володи в самом деле как-то повело. Усаживаясь, он подвязывал себе салфетку – ему приносили яйца Бенедикта с лососем и сыром Ярлсберг, смербред с анчоусом, кнейп, коричневый сыр с кисло-сладким вкусом и горько-соленые ягоды можжевельника.
Однажды по недосмотру ему налили рыбьего жира с солями тяжелых металлов – позже выяснилось, что умышленно его отравила Нина Ломова.


Глава седьмая. РАСПАХНУЛ ДВЕРЦУ

Чтобы позлить Толстого, Ибсен сделал из воска куклу в форме Анны и выставил ее для продажи.
К эху, портрету, сахарному петушку присоединился муляж.
При жизни Степанов относился к Толстому скептически – однажды, когда он посмеивался над тем, как неуклюже писатель расставил мебель, Володя вдруг получил сильный удар сзади, обернулся, чтобы найти виновного, и убедился, что его ударила Анна.
Тогда еще для него все время было первое, и в это первое время, постыдное и нездоровое, когда он продолжал свои занятия, он находил, что эти занятия были ему необходимы, чтобы позднее все опять стало иначе.
То, что Толстой называл Анной Карениной – то, что Анной Карениной называл  Ибсен, и то, что училка Анной Карениной называла, было лишь пышностью, обрядом, зрелищем и словами: все это, измельченное в пыль и заключенное в воск –
– Поди сюда, – Володе повелела Анна, – я не танцую этой кадрили, проводи меня в буфет!
Презрев боль в спине, Степанов протянул руку, ничем не выдавая промелькнувших в его голове впечатлений (танцев не было и в помине); они дошли до старинного, окованного бронзой, буфета – Владимир распахнул дубовую дверцу и помог даме забраться в пропахшее пряностями нутро; после забрался сам.
Когда через сутки его извлекли наружу, следом на паркет выпала полурасплавившаяся восковая кукла.
– Хотели выбрать одну Анну вместо двух, а ухитрились получить трех! – нетвердо выучивший урок, отвечал Женя Черножуков.
– Четырех! – поправил я.
– Пятерых! Пять! – поднялся Эдик Струменский (тоже я).
Толстой был не так глуп, чтобы отправить Анну Аркадьевну на полотно, предварительно не найдя ей замены.
Малиновый звон заменили норвежской кроной.
Прощальные письма – посторонними вещами.
Пол в общественном туалете – суповою тарелкой.
Роль Анны Карениной была распределена между Анной Андреевной, Анной Сергеевной, Анной Олеговной и Анной Ивановной (цокотухой).
Это они дали объявление в газету, чтобы Алексей Александрович Каренин на диване отчеркнул его ногтем; было еще особое отношение Ленина к Ибсену, которому Толстой противопоставил свое отношение к Любе Колосовой и Нине Ломовой.
Владимиру Ильичу предстояло выбрать между Марксом и Ибсеном – в Марксе не было ничего разрушительного; Ибсен подкладывал бомбу под все устоявшиеся отношения.
Лев Николаевич выбрал Нину Ломову, преподнеся ей персик, начиненный марципаном.
Умерший Володя Степанов, с золотистыми локонами по всей голове, лежал в персиковых одеждах на старинной парте.


Глава восьмая. КРАСНЫЕ ПОЛОСЫ

В который раз чемодан был разобран, револьвер разряжен и письма переадресованы; я получил одно:
«Предлагаем незамедлительно эмансипироваться от Толстого, отречься от Бога, науки, религии и деятельности – в противном случае: жало и насекомые!»
Почерк был жены Богомолова.
По своему обыкновению, не разобравшись в расстановке сил, с ходу она ввязалась в борьбу.
Человек, который трогал нашу балконную дверь, умер.
Он трогал дерево, потому что на нем проступила смола – он пальцем касался клейкой поверхности, хмурился, а потом пришел домой и умер.
Когда припекает солнце, под двумя большими зонтами на балконе неплохо вздремнуть на застеленной раскладушке – совсем недалеко работает подъемный кран или высокий человек стоит на стуле и мелодично ударяет молоточком по металлическому каркасу: пока не спишь, это приятно и задает ритм сердцу, но вот начинаешь засыпать и проникающие в сознание звуки (те же самые) становятся настораживающими и тревожными.
Как будто кто-то предупреждает –
Мне очень неприятно выражение: «с помидором».
– С помидором, – утром на кухне талдычит маменька, и похожее выпевает подъемный кран за окном.
– С помидором! – входит в класс Анна Андреевна.
Под носом у нее – красные пятна и полосы: урок посвящен двум большим зонтам, пропавшим накануне из актового зала, но Анна Андреевна начинает с другого: появившимся в руке молоточком звонко учительница ударяет по белой каске на голове Нины Ломовой, и сок томата рекою течет по лицу извращенной дворницкой дочери.
Сущность человеческой природы – как образнее показать ее?!
Вторично и буквально воспроизвести то, что уже существует в природе человека, не смогли ни Ибсен, ни Толстой.
Роль воспитателя связана с готовностью к услугам от пробуждения и до нового сна – этого мнения придерживался Гете.
Фауст уже снял за кулисой накладную бороду и парик – явился цветущим юношей с гордо поднятой головой, в блеске молодости и силы.
Воспитателем Фауста –
Если не трогать лишний раз балконную дверь –
Странное впечатление мертвенности на лице человека –
Слова, которые ни к чему не обязывали его, но были больше самой головы: доктрина, догма, канон – какой-то смолою проступали сквозь одеревеневшую кожу: Каренин Алексей Александрович чертил ногтем по газете, и новые начала, проступающие из старых проверенных положений, прокалывали оболочку жизни до самой последней ее глубины.


Глава девятая. ВМЕСТО ПОДУШКИ

Подъемный человек на балконе звал определиться: доктрина содержала коннотации, догма отвергала доказательства, канон требовал песнопений.
Всё вместе то складывалось в практику духовного развития, то вычиталось из теории нравственного вырождения.
Алексей Александрович Каренин назначил плыть и указал назначение.
Я выдумал пароход.
В принципе, он не мог плыть по назначению без руля, буссоли и карты, но задействованы были наития: Гете говорил о последней глубине, и все искали название.
Я опасался «Анны Карениной» и потому пустил по всему борту длинное «Гостья, сидящая на диване, закрытом от света ширмою», но это не привилось, и как-то сам собою возник «Ложный протагонист» – корабль, дескать, только зовет, но не берет с собою/за собой.
С диванных подушек, обитых шумящей тафтой, были сняты чехлы: пора класть девочку на петушков и зажигать улыбку на портретах: наш пароход идет назад!
Папаша надел пальто на красной подкладке.
Маменька выпрямилась, как будто проглотила вишен.
Вронский опять побежал к дому Анны.
Анна видимо оживилась.
Четыре новые Анны, подвизающиеся на ее поприще, были женский гений и женская святость: женская святость в ее глубочайших силах – то же, что женский гений в одной узкой части мысли.
Газета в руках Алексея Александровича была «Женская мысль», и Каренину не дано было проникнуть на всю ее глубину: он мог лишь приоткрыть дверь в женский гений и одним глазом взглянуть на то, как он, возмущенный, закипает.
Он видел, как на месте раздавленной им женщины, голову поднимают десятки, сотни, тысячи других женщин, предметов, вещей и созданий: везде о себе заявляли круглые рты: амебы, устрицы, медузы, широченные поприща, яичные желтки, водовозные клячи, сахарные петушки, красные полосы и пятна.
Это была последняя глубина.
Алексей Александрович покорился: невинность была обменена на новые начала.
Он положил себе плыть и назначение утонуть.
Он выбрал кровать с березовым поленом вместо подушки.
Спальня была высоко, и заходить нужно было по двум дубовым стульям.
Подъемный человек длинную протягивал руку, вознося Каренина на высоту.
Алексей Александрович рассмеялся и, небрежно осматривая избранных, прошел в дальний конец каюты: пара амеб, пара устриц, пара медуз, пара широченных поприщ, пара яичных желтков, пара водовозных кляч, пара сахарных петушков, две красные полосы и два красных пятна.
По описи все сходилось.


Глава десятая. УСЛЫШАТЬ ХОХОТ

Казалось бы, идеал облекается плотью.
На деле плоть –
Клялись ангелы: тогда-то и тогда-то времени уже не будет.
Стены покрыты были обоями темного цвета, вставленными в ореховые панели, почерневшие от дыхания времени.
Уродливые фигуры на черном мраморном наличнике камина, оказавшегося напротив кровати Анны, были так отвратительно безобразны, что она не смела остановить на них взора, страшась приметить движение или услышать хохот разинутых и исковерканных ртов.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. СВОЙ СМЫСЛ

От связывавшей ей руки женской несвободы Анна фон Дидериц избавилась в далеком таежном поселке, у озера, где возводился мощный производственный комбинат, частично уже выдававший продукцию.
Утром, не успела она войти в цех – ее прихватил парторг Уозеров: занятые на сборке китайские обезьяны сломали норвежский конвейер, и, похоже было, сделали это умышленно; запили сыновья Ибсена; на озере, куда сливали отходы, появился неопознанный объект.
Анна Сергеевна прошла в свой кабинет – ей принесли младенца, и она начала кормить его грудью: она знала, что Господь послал ей мальчика, но получилась девочка, и это несоответствие между желаемым и фактическим положением дел представляло немалую логическую проблему.
Всех женщин на комбинате проверяли на наличие мягкого углубления между плечом и грудью; горбатым давали проглотить вишен; неоднократно Анна Сергеевна пыталась начать жить с чистого листа, но всякий раз на нем уже были какие-то строки.
В тайгу, на комбинат, черным по белому, приехал умирать Римский папа: с Марлоном Брандо и Вивьен Ли он заперся в кабинете главного технолога, и теперь оттуда клубами валил разноцветный дым.
Пальцы Мичурина стали пробиваться в самых неожиданных местах – они прорастали сквозь влажный пол туалетных комнат и могли быть вычерпнуты из суповой тарелки в рабочей столовой.
Антон Павлович создал, наконец, долгожданный роман и прислал его на обкатку: просматривая, здесь и там, Анна Сергеевна обнаруживала чистый лист.
«Ференц, – читала она Келдышу и отцу Гагарина, – уселся за редкого дерева штучный буфет и, разбросав фалды, так долбанул по клавишам, что из пропахшего ворванью чрева с воем, визгом и пердежом посыпались расчихвощенные Пушкин, Толстой, Ибсен и Загоруйко!»
– Вообще-то, – Келдыш подумал, – «Загоруйко» – это вполне безразличное слово, которое вдруг изменило обыкновенный свой смысл: мы просто не заметили этого.
– Но ведь прежде оно означало «кислый запах»? – хотелось Анне Сергеевне доискаться.
– Кому-то оно слышалось, как «идеал», – отец Гагарина помнил. – Когда же идеал облекается плотью, кислого запаха не избежать.
За окнами шевелилась тайга, и плескалось озеро.
Для Ибсена и Толстого не существовало ни того, ни другого: только возмужалая женственность!
Ференц Чистый Антона Павловича по-новому запрягал мир.
Его клавишный буфет был женским: мог родить, а мог не родить.
Искусно запряженный мир, прядая ухом, ждал тех, кто станет пахать на нем или гарцевать.


Глава вторая. ВЕНГЕРСКИЙ КОМПОЗИТОР

Боги, которые умели танцевать, напоминали монахов, прошедших несколько туров вальса.
Когда Фертингоф пришел на телеграф, Крупская сообщила ему, что в столице штурмом взят мавзолей, а содержавшееся в нем божество под видом простого монаха бежало и уже где-то в Таганроге дает уроки танцев.
Они надолго замолчали, и Фертингоф понял, что родился Загоруйко.
Он знал, когда разверзнется женский буфет – мало никому  не покажется.
Иерониму Иеронимовичу по душе была чеховская версия состояния мира: еще не родились ни Ибсен, ни Толстой; возможно, не было Пушкина, а Загоруйко то появлялся на свет, то снова пропадал в тени.
Телеграф был с буфетом, и Крупская сообщила клиенту, что привезли свежих моллюсков –
Внимание Фертингофа бессознательно застилалось, он слышал кислый запах собственного тела, который Чехов, ехавший за доктора, принимал за возмужалую женственность.
Поезд стучал колесами.
В соседнем купе умирал Римский папа и бренчали суповые тарелки – папа умирал по-белому и по-черному: папа был живым идеалом, и пластами с него сползала плоть, которую принимали во что бог послал.
– Почему умирать он едет в тайгу?
Фертингоф выпросил себе немного святой плоти, мял и тискал ее.
– Как же! – Чехов удивился простоте вопроса. – У озера сейчас Бог, который примет его душу.
Он вынул из чемодана блестящий хромированный молоточек, вышел и возвратился с осколком коленной чашечки.
– Фамилия папы Загоруйко? – Фертингоф подставил граненый стакан. – Кто-то стоит между ним и Богом?
– Загоруйки бывают черные и белые: черные пашут, белые гарцуют. Этот Загоруйко – буфетный и между ним и Богом стоит Ференц Чистый.
– Венгерский композитор? – по-настоящему Фертингоф удивился.
– Только в российском понимании, – доктор ничуть не устал, – а в мировом масштабе – французский: изобретатель клавишного буфета.
– Антон Павлович, можно вас?! – донесся из соседнего купе голос папы –
В мягкое углубление между плечом и грудью можно было положить вишенку так, чтобы она в нем держалась – Крупская сделала это и заперла дверь на два оборота.
– Как же моллюск? – Фертингоф помнил.
Бабы трещали хвостами, ранние телята были с мужицкую голову: комбинат обрастал подсобным хозяйством.
Иероним Иеронимович пошел к амбарам взглянуть на овес и увидал Бога.
Бог сидел на завалинке и точил карандаш.
– Прибыла Нина Ломова, – объяснил он Фертингофу. – Как тут удержишься?!
По приговору палаты Уголовного суда девушка была сослана в тайгу на вечное поселение.

 Глава третья. СОЛЕНОЕ СОЛНЦЕ

Неопознанный объект на озере опознан был как женский буфет.
Хорошо различимый в бинокль, он дрейфовал на расстоянии от берега, не приближаясь к нему и не отдаляясь.
С помощью Менделеева комбинат выполнил план, и, рассказав Фертингофу о прибытии Ломовой, тем самым Дмитрий Иванович дал понять, что далее откладывать бал становится уже неприличным.
– Бал с кислым запахом и Римским папой! – смеялась Лора Мечникову.
Бал для нее был возможностью показать Фертингофу, как далеко может зайти женская мысль, эмансипированная от Толстого в сторону Ибсена и ассоциированных с ним насекомых – ей удалось привлечь на свою сторону жену Богомолова, с ходу ввязавшуюся в борьбу и во многом предопределившую ее исход.
Лора была Вия и потому знала фокус стекла, всех мужчин собиравшего в одного (жене Богомолова все мужчины бы съедобны): она крутила колесико микроскопа и видела то, что хотела увидеть.
Куриные боги, которых разводил Мечников, защищали от нечисти; их танцы обличали много художественного вкуса; Илья Ильич еще не проглотил свою муху, но, приготовленная к эксперименту, она гулко била ножками по стенкам ударопрочного аквариума.
Бывшая до Фертингофа с Мичуриным (через Милеева), Лора продолжала хорошо его чувствовать на расстоянии: Иван Владимирович передавал, что вот-вот явится и, скорее всего, собственною персоной: с собачьим лаем и новым положением вещей.
Мичурин именно выдвинул Мечникова на Нобелевскую премию, но не по биологии в общем, а конкретно по съедобным мухам: инсектам пятого поколения, ассоциированным с куриными богами и расплодившимся в озере на месте сброса промышленных стоков.
Илья Ильич знал тайну пальцев Мичурина: они могли лаять и указывали на новое положение ногтей. Пальцы Мичурина могли размножаться и быть автономными от своего хозяина: они могли связывать руки или давать им полную свободу.
– Зависит от маникюра! – смеялся Мечников Лоре.
В лаборатории комбината, куда ребятишки за сахарных петушков приносили обнаруженные в тайге исковерканные рты, Лора пинцетом разжимала деформированные  челюсти и ляписом прижигала опасные длинные язычки.
Партийные собрания на комбинате (первое время) были сугубыми и шли посолонь: по часовой стрелке их обходили монахи из конгрегации.
В целом жизнь налаживалась.
То, что не подходило, не соответствовало, не вписывалось в действительность в каком-нибудь из главных ее проявлений – то забывалось, отторгалось, похеривалось, съедалось фагоцитами памяти.
Кто-то говорил: превращалось в святую плоть.
Кто-то мог сказать: в кислый запах.
Анна же Сергеевна знала: в логическую проблему!

Глава четвертая. ОШИБКА ВЫЖИВШЕГО

Раскаленное солнце плавилось на лице – солеными струйками стекало в рот, портило его, корежило, затыкало.
Эдик держался, отплевывался словами: не было слюны.
Чтобы выжить, он ел мух, не побрезговал куриным богом: выражение с помидором сейчас представлялось ему прекрасным.
Действительность от Гете деревенила кожу: остановись, Струменский!
Фауст хлопал балконной дверью: умри в смоле!
«Мир со свободными существами лучше мира без них!» – из двух зол Эдик выбрал оправданное морально.
Если апеллировать не к доводам, которые он рассыпал в семье и в школе, а к личности воображаемого оппонента – она в самом деле возникнет в будущем или в прошлом, в казарме или на царском троне: кто взялся бы отличить беглого солдата от почившего в Таганроге государя?!
Пусть Федором Кузьмичем будет изощренный Сологуб!
Эдик был бежавший и говоривший, но не прекрасный и уродливый, брошенный в центр и находившийся на периферии – он был выживший и потому мог совершать ошибки.
Зная, что в черном мраморном наличнике камина своим способом его наблюдает Анна, он хохотал разинутым исковерканным ртом (не будучи безобразным уродом). Это была его первая ошибка.
Вторая его ошибка заключалась в том, что он полагал реальность, в которой пребывал, изобретенной им самим, а не заимствованной у существ более креативных.
И, наконец, его третья ошибка не знала, где кончается она и начинается он: она была он сам!
Маленький, Эдик прятался за шкафом, с легкостью мог поместиться в буфете: там он подражал Толстому, и родители никак не могли взять в толк, откуда у них, в комнате коммунальной квартиры, взялись вдруг Анна Каренина, Вронский и Каренин Алексей Александрович в их странной одежде и с пугающими манерами.
– Я поверил бы только в такую Анну, которая выпила бы со мной чая, – в полной растерянности папаша принимался колоть сахар.
– А я полюбила бы только такого Вронского, который похвалил бы мои пироги, – смущалась и нет маменька.
Мне оставался Алексей Александрович, но я давно и без всяких условий отдал ему свою любовь.
Гости (пришельцы) церемонно усаживались за белой скатертью, Анна всеми десятью пальцами обхватывала трофейную немецкую чашку, в разные стороны далеко растопыривая чисто отмытые мизинцы. В тембре ее существа слышался тревожный крик треснувшего стекла.
Скатерть на столе была тонкая, столовый прибор – фарфоровый.
Анна говорила так скоро, как только прилично было особе, имеющей в полной своей власти все душевные способности.
– Что касается до грузинов, – она смотрела на папашу, – то они справедливо славятся пригожеством и отменной живостью цвета лица их.

Глава пятая. ЖИЗНЬ ВОЗБУЖДАЕТСЯ

В тайге он познал силу насекомых.
«Как же могуществен тот, кто направляет их!»
Красивые, с бессмысленными глазами, пошлые для других, но не для него, медленным шагом, каким провожают покойника на кладбище, после полуночи, они входили в изящную гостиную, драпированную золотисто-желтым брокаром, утопавшую в цветах и огнях; на пороге их встречала сама хозяйка, в ворохе зеленых кружев.
Самка, госпожа Богомолова, созывала внеочередной съезд (слет) жужжащей и жалящей братии.
На повестке – выборы генерального: прежний завяз в смоле.
Логическая проблема здесь была в том, что ассоциированные с Ибсеном выборщики в массе своей были съедобными и вылетали на Толстого – в то время как тараканы Льва Николаевича, наползая на Ибсена, никак не усваивались последним.
Это был съезд безбожников, антинаучный, антидеятельный, теневой по углам, звонящий в часах – съезд одураченных!
Зеленая самка спросила у солдата-муравья мандат, и Струменский предъявил красную полосу под носом.
Анна Ивановна Цокотуха легко погрузила аудиторию в транс.
Самовар накладного серебра ждал гостей от Толстого.
Лучшие насекомые были выделены золотушным детям.
Будить лицо в человеке – вот и весь круг!
При содействии мясной лавки, кур и скотного двора.
Червяк от Мичурина: – Тот, кто не мастурбирует, пусть бросит в меня спермой!
Струменский выдвинул Черножукова:
– Свободное существо, в мире, оправданный морально, русский.
Кто взялся бы отличить его от бывшего одноклассника Эдика?!
Жизнь, учила нас Анна Андреевна, возбуждается не явлениями внешнего мира, но таится в том существе, в котором заметно ее присутствие, и пользуется (жизнь) для своего проявления всяким удобным случаем, вещью или положением: буфетом за неимением корабля, мечтой за недостатком факта, насекомым в отсутствие человека!
– Анна была именно насекомым, – Евгений говорил мне в кулуарах, – всегда с бессмысленными глазами, пошлая для других (не для меня), с многоточиями в душе и уме!
– Она была очень довольна, вышед оттуда, – госпожа Богомолова придала новый импульс воспоминанию. – Она тихо топала по аллее: плоть и идеал раздельно.
– Кислый запах, – присоединился червяк от Мичурина, – происходил большей частью от неряшества ее туалета, но иногда – и от суповых тарелок.
Покойник мог быть избран генеральным, женщина – нет.
 Покойная женщина могла стать генеральной?!
Анна таилась, да, в самом ее существе, но превратилась в явление внешнего мира, и жизнь воспользовалась съездом, чтобы возбудить многоточия в умах и сердцах.
Анна вышла из своего существа.

Глава шестая. ПЕСНЯ СОЛЬВЕЙГ

Мир со свободными существами – это мир с насекомыми: если апеллировать не к доводам, а к личности оппонента – он превращается в насекомое.
Все личности у Толстого превращались в тараканов.
Все доводы Ибсена были водоводами.
Комбинату предстояло отвести стоки от озера; из воды выловили неопознанный буфет: мир запрягался по-новому через «пусть».
– Пускай, – поправляла в классе Анна Андреевна. – Подпускай!
По квартирам пионеры собирали немытые тарелки и складывали их в огромный контейнер.
По ночам из контейнера шел кислый запах и доносилась песня Сольвейг: подозревали Соню Левит и Лешу Бегунова.
Толстой писал «Нину Ломову»: Ломова – дочь дворянина.
Роман писан был карандашом и потому не сохранился.
Известно только, что, превратившись в самку таракана, Нина дала жизнь многочисленному потомству, заселившему и освоившему бесчисленные площади немытых тарелок.
Червячок мастурбации проползал повсеместно: факт, возбуждаемый всяким удобным случаем.
Заморить червячка проще всего было в женском буфете, мальчишки бегали к Кокореву: у него на складе сохранялся буфет Анны.
«Нина» была написана с большими пропусками, но так, как если бы пропусков не было вовсе.
Не упоминая, Толстой продолжал.
Оказывалось!
Нина – бывший машинист, турок, новый (куда еще!) человек, жена Авенариуса, длинный жест руки, самая возмужалая женственность!
Женщины и наивные неразвившиеся натуры толкали Ломову туда и сюда.
Бывший машинист упорно утверждал, что никогда никого не давил.
Турок уверен был, что большое количество знамен устрашает неприятеля.
Искания нового человека неминуемо вырождались в поиск чужой воли.
Длинный жест руки указывал на новые потребности.
Что до возмужалой женственности, то округлость ее формам придавало супружество.
– Жена Авенариуса дала Маху! – точил яблоко червячок от Мичурина.
Предание было руководством для Нины Ломовой: оно заключалось в том, что, творя действительность, Нина утверждала ее относительность.
«Бесконечно, – точил Толстой карандаш, – Нина откладывала все означаемое на будущее».
– Когда же, – обращались к ней, – столичная буря достигнет таежного комбината, и когда, наконец, состоится обещанный бал в таежном поселке у озера?!
В ответ бесконечно Нина сказывала предание: «Был, дескать, в старину огромный буфет, с него и пошло…»
Буфет, понимали, соотносился с чем-то иным, но с чем?
Вспоминали также, что именно Ломова отравила Степанова, как до нее Анна отравила Кокорева.
– Степанов, – подпускала Нина, – умер, чтобы жил Толстой.
Нина-героиня Толстого превращалась в автора для Нины-читательницы романа.


Глава седьмая. ЧЕРНЫЙ НАРОД

Зима пройдет, и ты ко мне вернешься.
Это был довод Ибсена.
Уходит плоть, но возвращается идеал.
Подъемный человек – Авенариус.
Трогавший двери – Авенариус.
Дореформенный человек – Авенариус.
Две Нины, с бородой и без бороды, подвергались ухаживаниям трех Авенариусов: Василия Петровича, Рихарда Эдуардовича и Петра Александровича.
Обыкновенно, выпивая, они сбивались в инертную массу и так взаимодействовали со всем веществом Вселенной: оттуда они могли испросить себе всего, чего желала душа.
Нина требовала абсолютного пространства, времени и движения – не различая внутреннего и внешнего, она тем самым создавала две самостоятельные реальности: мир внешний и мир внутренний.
Играла атональная музыка Шенберга; вещи-как-они-есть уступили место априорным формам чувственности.
Истинно великое и прекрасное всегда возникает из невидимости.
Тогда-то и тогда-то времени, пространства, движения больше не будет.
Фауст уже снял накладную бороду и парик, явившись в сообществе своего ужасного товарища.
Ужасный товарищ – товарищ генеральный инсект.
Нину приняли в партию: привыкши к портвейну, она пила его за квас.
Мужчины высоко поставили ее спальню (см. спальню Каренина в «Войне миров»); карабкаться туда приходилось по двум, водруженным один на другой, стульям.
Не было фактического положения вещей: Нина лежала на петушках, и весело ей улыбались два портрета: Толстой и Анна.
– Между нами существует странная, таинственная связь, – говорила Анна Толстому и Нине, – так же мало понятная вам, как и мне.
– Все просто, – посмеивалась Ломова. – Ты – пространство, Толстой – время, а я – движение.
– Выходит, – Анна постепенно приходила, – мы существуем в Толстом?
– Именно, – Нина знала со школьной парты, – но говорить о нас нужно с использованием особых звуковых конструкций, поскольку мы находимся глубже Вселенной.
– Ты в самом деле бывший машинист? – невольно Анна скатывалась.
– Бывших машинистов не бывает, – не слишком уклонялась Нина. – Я и сейчас задавлю любого!
Зловещий зеленоватый свет загорался в ее глазах и, казалось, пожирал ее внутренно.
Портрет связывал руки Толстому – они чесались у него (пальцы) наделать таких типов, выразить такие движения, перед которыми другой содрогнется –
Задуманная, как виновница общежития, Нина Ломова выходила сразу из двух дверей: двери зала, где была чистая публика, и двери помещения, где скопился черный народ.
Другой человек отколол ей шляпку.
Совесть перестала быть коренастой и сделалась хилой.


Глава восьмая. ПРИ СОДЕЙСТВИИ

Ибсен осторожно снял с Анны тюлевую косынку, и, распустив ее длинные черные волосы, стал играть ими, вплетая в косу нежную зелень, вьющуюся по берегу озера.
Зима прошла, и Анна вернулась.
Между ней, Ибсеном и внешним миром теперь существовала странная, таинственная связь –
Анна с недоверием трогала свое тело – оно оказалось идеальным: видел бы Вронский!
Ибсен хотел переделать ее в Сольвейг, а от той всегда пахло рыбой.
Анна проглотила вишен, выпрямилась:
– Скажи, Генрик, женский гений – почему он застрял между великим и прекрасным?
– Да потому, – Ибсен приложил косу Анны себе к щекам и подбородку, – что он с бородой, а из великого и прекрасного сочится смола истины, в которой запросто можно увязнуть.
– Выходит, женский гений – Авенариус, а женский Фауст – Нина Ломова, и, стоит Толстому закончить роман,  они погибнут на рельсах?!
– Они утонут и достигнут последней глубины, которой компоненты уже порядком давят, – норвежец прогнал насекомое. – Все эти особые звуковые построения и это состояние глубже Вселенной!
Изловчившись, он сорвал с сосны портрет Римского папы и забросил его в озеро: вода закипела.
– Мой муж, – из волн Анна выдернула ногу, – построил ковчег и теперь в Петербурге ждет наводнения: клавишный, музыкальный ковчег, и капитан не то венгерец, не то француз.
– Похожий на лакея, который, поскользнувшись в туалете, разбил суповую тарелку? В российском понимании?! – гадливо Ибсен переспросил.
На берегу он нашел палец Мичурина и, шутя, вставил его Анне в углубление между плечом и грудью: потереть между ладоней и вспыхнет пламя!
Покой, на который Анна считала себя обреченной обстоятельствами, присутствовал вместо подлинной жизни лишь в ее оболочке.
Под ужасную какофонию неосмысленно и даже безобразно Ибсен кружился в вакхическом опьянении.
« Когда всё вокруг перестанет быть символическим за неимением человеческого, когда мы перестанем быть своими собственными портретами, сахарными петушками, балконными дверьми и фарфоровыми приборами; когда слова нормально станут умещаться в голове, а уши и носы перестанут составлять пейзаж; когда темные очертания молодых перелесков перестанут поджидать нас, как насторожившаяся толпа людей и зверей – тогда я бестрепетно смогу упокоиться на последнем своем насесте», – так думала она.
Давно переставший дурачиться, с нарастающим ужасом норвежец наблюдал, как Анна, все более отдаляясь, последовательно представляется ему мясною лавкой, курицей, скотным двором –
Бестия, она продолжала жить на свой образец!
И вот –
Она превратилась в муху!


Глава девятая. ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ УСЛУГА

Когда Нине Ломовой был дан зеленый свет, она наехала на женского гения, и запахло рыбой.
Подъемный человек, трогавший двери – дореформенный человек.
Покорители времени и пространства глотали вишни.
Сверх описи Каренину предстояло взять человеческую пару.
«На ковчег!» – он уточнял.
Плыть предстояло в Турцию, один из пары должен был быть турком, другая – невольницей.
Супружеская трапеция покачивалась под потолком: когда мысли бродили без определенного предмета, именно она становилась этим предметом. Супружеская трапеция за неимением Бога, который будет!
Только для не боящихся головокружения!
Алексей Александрович отвернулся и стал придвигать стулья: на каждом из них сидела Анна, и на сиденьях сохранились лики жизни: жить вверх и совлекать покровы.
Он искал купить тот самый вагон, но кто-то упредил его.
Много было говорено, какими значительными –
Сколько стоила реконструкция?!
Когда он вышел на подъезд, вокруг не осталось ничего лишнего: туман, ветер, брызги дождя, передвижной туалет на колесцах.
«Сегодня я покончу всю эту историю самым формальным образом!» – на сто процентов он заблуждался.
Массивный ковчег о четырех дверцах, обклеенный желтым ореховым деревом, с медными бляхами на замочных отверстиях и с медными же головками на двух передних углах, подрагивал, приподымаясь на быстро прибывавшей воде.
Капитан положил руки на клавиши, и соответствовавшая моменту рапсодия поплыла Богу в уши.
Каренин никогда не понимал мужчин, женившихся на насекомых, и почему-то думал, что уж ему-то удастся того избежать: пусть лучше рыба или земноводное!
Анна никогда не мыла тарелок и не стирала себе белья.
Из-под воды просовывались руки, желавших спастись, а на ковчеге оставалось немного места.
Алексей Александрович смотрел на пальцы: где только они не побывали!
Кто-то звонил в часах, и малиновый звон плыл над Санкт-Петербургом.
Человеческая задача и человеческая услуга –
Первая была ему не по силам; он выбрал вторую.
На горе Арарат не нужна будет трапеция.
Ковчег споро выносился к заливу.
Пять или шесть стульев плыли в его фарватере.
На каждом сидела Анна.


Глава десятая. СОРВАТЬ ПОКРОВЫ

Большие пропуски в новом романе позволяли Толстому думать, что в отсутствие нужной смысловой части текста ее/его место может занять невидимое первоначально что угодно.
Это что угодно (для чистой публики) открыто противопоставляло себя другой особой звуковой конструкции (для черного народа), а именно: чего изволите?
Льву Николаевичу угодно было развенчать женский гений, сорвать с него привлекательные покровы, в то время как Ибсен изволил дать ему кувыркаться на придуманной им (Ибсеном) супружеской трапеции.
Толстой поставил человеческую задачу.
Ибсен предлагал человеческую услугу.
Ибсен предложил Анне перемыть всю посуду и брался отстирать все ее белье: соблазн был велик.
Толстой наделал типов.
Ибсен приделал им бороды и нахлобучил парики.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ПИШУЩИЙ ВСАДНИК

Иван Владимирович вытер седые усы, намоченные шампанским.
У него была хорошая память и много смелости.
Около него и в нем самом все показывало устройство и деятельность.
Сад вышел на славу, фруктов была бездна, от тяжести их ломились ветви. Деревца, которые он посадил, преуспевали. Плоды были изобильны и многоразличны.
Он дал гостье проглотить вишен, и та выпрямилась.
– Верхом послали нарочного, – Мичурин переспросил, – или нарочно послали верхового?
Определенно, Иван Владимирович надрезывал конверт с двух сторон. Он мог сказать что угодно: его пальцы – бритвы.
Письмо писано карандашом? В седле всадник точил карандаш? Проезжая на рассвете зеленый лес, он любовался постепенным пробуждением природы – пишущий всадник?!
– Он научился ходить за лошадью, – легко гостье давалась незамысловатость.
Она выглядела как лилия, но издавала аромат фиалки. Певчий дрозд сел ей на шляпу. Множество насекомых опыляли растения.
Бессмысленные глаза в любой момент могли перенаправить взгляд.
У ползающих и жужжащих – своя Анна?
Кто написал о насекомых?
Иван Владимирович держался так, как будто его обступили золотушные дети.
– Приехали сюда на житье? – спрашивал он их.
– Очень может быть, – плевались они кашей.
Еще Иван Владимирович держался так, словно бы на его глазах осенний ветер раскрашивал яблоки на деревьях.
И в довершение держался он так, как если бы его вдруг спрятали в возе сена.
Среди деревьев гостья вдруг заметила целый ряд фальшивых, дети были копиями с копий, а из воза сена выглядывали сквозные соломенные шляпки.
Все стало подавать повод к подозрению.
Мичурин и гостья – оба делали вид, что едят: они открывали рты, двигали челюстями, причмокивали и салфетками дотрагивались до губ.
От женщины не ускользнуло, что он притворяется.
– Верховой, – она продолжила, – нарочно ехал медленно, чтобы опоздать к назначенному сроку.
Иван Владимирович понимал, что гостья – еще ребенок, старшеклассница и выполняет возложенное на нее домашнее задание: «Мичурин и его роль».
– Всадник не опоздал, – подыграл он словом и интонацией, – просто музыка переменила тоны, старушка подбоченилась, и образы в день Страшного суда выступили с обвинением в адрес их создателя!
Ей оставалось только записать.
Но где же карандаш?
– Он затупился, и нужно поточить, – великий садовод показал рукой.
Мичурин школьничал с нею!


Глава вторая. ПОСЛЕ ВСЕГО

Иван Владимирович вполне пришел в себя – мысль работала совершенно правильно.
В спальне было прибрано.
Тут стояла кровать с пуховой периной под белым тканьевым одеялом; накидки, покрывающие высоко взбитые подушки, были украшены кисеей, вышитой мушками, а между окнами красовался туалетный стол с маленьким круглым зеркалом и множеством коробочек, баночек и флакончиков.
Без всякой надобности он поправлял туго накрахмаленные занавески.
Тихо гостья топала по аллее: не Анна: женщина-курьер.
Она привезла все бумаги: настала его очередь.
Вести за собою: свежесть характера во время ужасов.
Стали припоминаться тяжелые вещи: хорошая память держала пляшущих протагонистов и их невероятные придумки: Алабин, Ипсиланти, Егоров, Рабкрин, Смыслов, Вия Рожлапа Марлон Брандо, другие – где были они теперь?!
Он, не желая разделить судьбу «ложных», было затаился в Тамбовской губернии, но его разыскали.
На стадии приготовления все кажется сырым.
Ложные протагонисты эффектно могли отвлечь внимание на себя и позже растворялись бесследно в сумерках, буднях, мелочах, комментариях, звуках, многоточиях, в вечерней сырости.
Иван Владимирович после всего должен был раствориться в золотушных детях, старушечьей позе и в приговоре Страшного суда.
«Разбросаете пальцы и вернетесь к своим посадкам!» – лукавила, привязывая нарочного к яблоне, приехавшая молодая курьерша.
Как будто не она привезла директивы центра, а неведомый всадник на лошади в яблоках!
Нужно было развести костер и окурить деревья – Мичурин медлил.
Назначенный срок позволял собраться с мыслями.
Человеческая задача была ему по силам.
Глубже Вселенной могло быть только состояние!
Старинная задача с лакеем, туалетом и суповой тарелкой не имела решения и подменялась задачей с мясной лавкой, курицей и скотным двором.
Образец бестии – муха!
Мысли были читаемы, и потому думать следовало в шифрованных образах.
Великая шифровка от Гете: Фауст – женщина, большевики же пытались его раскулачить, считая виновником общежития.
Вставай, поднимайся, чистая публика!
Еще никому из предшественников не удавалось разбудить истинное лицо в человеке: единственно – золотушные дети.
Круг замыкался, и его следовало отомкнуть.
Иван Владимирович вырыл ямку и приготовил компост засыпать.
Приехавшей хотелось, чтобы он наговорился вдоволь, до утомления.


Глава третья. ЯКОРНЫЕ ЦЕПИ

Люба Колосова (именно она была послана к Мичурину) всегда считала события, происходившие с нею, уже имевшими место в прошлом, и потому не прилагала усилий, дабы как-то повлиять на их исход, уже предрешенный ушедшим временем.
Тихо топая по аллее, она тащила за собою широкое платье фиолетового шелка: гостья, сидевшая на диване, закрытом от света ширмою, в прошлом или на этот раз по совместительству – гостья в обоих случаях, не слишком озабоченная направлением и конечным результатом действия.
Идя сразу под двумя зонтиками, скоро она оказалась на каком-то балконе – Гете с большим помидором под носом точил карандаш, готовясь записать откровение, как-то: «Человек, помогающий золотушным детям, будет осыпан благодарностями!»
Движения его были так непринужденны, как будто он был один; ужасный товарищ Фауста, он руководствовался личным произволом, мог перестроить зрелище и принести удовлетворение туманному и неясному ожиданию.
Дела – те же цепи; только сейчас поняла она: Мичурин выращивает коноплю!
В прошлом, когда Иван Владимирович позволил Любе провалиться к Гете, он же и вытянул ее обратно, от себя просунув ей цепи, по которым благополучно она выбралась из ситуации – на этот раз цепи должны были замениться делами.
Опершись спиною о балюстраду балкона, Гете швырнул в Любу чем-то тягучим и вязким – испортил платье.
Это был не тот Гете!
Этот Гете был выдуман Фаустом и именно Фаустом женским, в который была зашифрована закадычная любина подруга Нина Ломова, отбывающая срок по ложному обвинению.
Можно ли дело достойно противопоставить выдумке?
Гете в парике – Нина; балкон – тюрьма; закон – тайга.
Рыбный женский гений не боится головокружения.
С кем ты, Нина: с публикой или с народом?!
– Нина погибла, чтобы жил я, – буднично произнес Гете. – Теперь умрешь ты, чтобы я жил дальше.
Он прыгнул на Любу и сорвал с нее платье; на двери балкона проступила смола.
Немецкая трофейная чашка картинку поймала в фокус.
Каким делом могла Люба опровергнуть вредную выдумку?
Если для того, чтобы вырваться из лап маньяка, необходимо всего лишь согласиться с тем, что в далеком Петербурге Каренин спустит на воду ковчег с парами чистых и не очень, ничего при этом не повредив и никого не отправив под ватерлинию – то почему бы не пойти на это?
Бесплодно надоело мечтать – пора приниматься за дело!
Вот-вот якорные цепи будут подняты.
Получит свободу Люба Колосова.
Но свободу получит ли Нина Ломова?!


Глава четвертая. ПОЛОЖИЛ СТАВКУ

Столовый прибор был фальшивый.
Обсуждался ковчег.
– Первая пара, что ли: Гете чистый и Гете нечистый? – недопонял папаша.
Маменька сидела на коленях у Вронского:
– А нельзя взять добавочную пару?
Складывалась задача с неведомым всадником, определенной услугой и золотушными детьми.
Крепко полотенцем я протер запотевшую чашку: Люба Колосова на балконной двери плыла по утопающему Петербургу: неведомый всадник – Петр?!
Гоняясь за наслаждениями, как перелетные птицы за весною, украшая и разрушая всё своим воображением и пламенным чувством, мы под Вселенной установили Треногу мира: одуряющие пары и затем загадочная неподвижность.
Я – человек толпы: молодой бессмертный в крылатых сандалиях.
В комнате был более чем полумрак; одна лампа, едва горящая, поставленная за толстую шелковую гардину окна, бросала очень слабый свет на противоположную стену; гостья сидела (неподвижно?) на диване, закрытом и от этого слишком слабого света ширмою. Я должен был сидеть на другом диване, довольно далеко; она была в совершенном мраке. Я не мог различить цвет ее платья. Мне трудно было даже определить, она в шляпе или сняла ее. Я видел только неопределенное очертание фигуры: дама (господин) высокого роста, вероятно, стройная/стройный.
Бессмертная толпа в крылатых сандалиях пронеслась за окнами – невидимая, она была скорее красива, чем безобразна, но многие нашли бы ее именно безобразной: лоб у нее был высокий, но угреватый, волосы черны, но редки, рот правилен, но один его угол поднят, а другой опущен, зубы белы, но вразнобой вставлены дантистом, овал лица безукоризнен, но щеки шелушатся, и падают золотые чешуйки –
Прелестный ребенок, живой портрет матери, вырезанный из «Огонька» и вставленный в рамку, смотрел, подсвеченный лампадой: Алексей Стаханов.
Новые потребности рождали новые подробности.
Заведомая несуразица, упакованная под маркой, превращается в отправление – нарочный доставляет посылку (предпосылку), и одуряющие пары погружают в атмосферу просцениума и портала, разрывающего пространство и время – вот он: проход, коридор, окно, но, может быть, и балкон, дверь, помидор – диван, буфет, черная дыра!
Иван Владимирович приготовлялся под одеялом, на перине, и всё вокруг представлялось ему сырым, невыпеченным, деконструкционным –
Еще держалась чистая публика и понимала слова – толпе же, подлому народу, буквально каждое слово объяснять приходилось на пальцах.
Слова были сплошь растопыренные – пальцы чесались.
Выпрыгнув из постели, Мичурин положил на стол руку с полусогнутыми пальцами и тотчас отнял ее назад, как будто ставку положил.


Глава пятая. КОЗЛИНЫЙ ГОЛОС

Вброшено было (не в первый раз) словечко «пусть».
Выставлен указательный палец.
Пусть люди обманулись в событиях, но палец, когда тыкал в солнце и листву, те отзывались: «Мы не обманываем!»
Снаружи все было заперто, а вдоль стены, которою был обнесен сад – выставлены капканы и самострелы.
Посетители времени грушевидно, а посетители пространства вишнеподобно углубляли Вселенную или, скорее, делали такой вид.
Ни у кого не хватало мужества заявить, что у Рашида Бейбутова козлиный голос – решился только Павел Лисициан: вспыхнул вооруженный конфликт.
Мичурин продавал оружие обеим сторонам: капканы – павловцам и самострелы – рашидовцам. Гадали, на стороне кого выступит Турция: османы однако дожидались ковчега, до поры не делая ставки.
Гони подробности в дверь – они пролезут в окно.
Пронзительно свистали городские повесы – неуклюже подкатила ракета – природа сбросила ежедневные формы – мучительная мысль золотым гвоздем вбивалась в голову:
«Последняя глубина – глубже ли глубины Вселенной?»
Каренин плыл к Арарату – Люба Колосова была свободна.
Опять свободна?
Случай не изменил ничего.
Она делала вид, что притворяется.
– Какова же роль Мичурина?
Анна Андреевна намочила прядь шампанским и приложила ее на манер усов.
Класс зажужжал; турок сидел на месте Нины Ломовой, умерший Степанов тянул время назад; кислый запах школьного буфета щекотал ноздри.
– Иван Владимирович, – Люба ответила, – кое с кем должен перемолоть несколько слов.
Все понимали, что кое-кто может ответить что угодно –
Зубы у него были жующие.
Язык – ощущающий.
Что до губ – их непременно хотелось видеть трубочкой.
В свежем и дорогом туалете мог оказаться кто угодно – все же следовало освежить стены.
Поспешно и сконфуженно Люба поправляла обмолвку.
Большая разница знать человека холостым и после долгого промежутка встретить его женатым.
– Василий Петрович!
– Рихард Эдуардович!
– Петр Александрович!
Из только что отреставрированного туалета собственной персоной выходил Авенариус.


Глава шестая. БУРЯ

Василия Петровича видели холостым, Рихарда Эдуардовича – женатым и Петра Александровича – разведенным.
Неведомый всадник – Петр с соответствующими дамами мог составить одуряющие пары.
Загадочно неподвижные, они в нужный момент могли сдвинуться с места, украсить что-нибудь или разрушить.
После всего оставались золотушные дети, старушечьи позы и приговор Страшного суда: именно старушечью позу принимал Мичурин под одеялом в ожидании Страшного приговора; что до детей – они видели забавы людей постарше и от огорчения заболевали золотухой.
Было у Авенариуса собственное лицо?
Был собственный балкон и ощущение нравственного приволья.
Когда-то ему улыбнулась Анна, и для него имело невыразимую сладость чувствовать, что эта улыбка уединяет их среди довольно пестрой толпы, занятой какими-то совершенно не нужными ему сандалиями.
Тревожная печаль, как яблоко, скользнула (тогда) по ее губам.
«Мне очень прискорбно, если я произвела на вас впечатление движущейся и говорящей книги», – тогда сказала, улыбаясь, Анна.
Пел Рашид Бейбутов: он складывал губы бантиком жизни: он был неистощим в частностях и как будто не предлагал ничего целого.
Потом пел Павел Лисициан: содержания – никакого, но недурно.
«Одного соседа подмывает прыгать козлом при виде женской юбки!» – все же можно было разобрать в припеве.
Авенариус перемалывал слова: резче – через; завтракать – завтра икать!
– Икать сегодня! – куда решительнее была настроена Нина Ломова.
Показательную пару Петр Александрович Авенариус составил именно с ней; губы ее были злобно сжаты.
Все имело вид шутки, но под этой шуткой чувствовалась упрямая предприимственность страсти.
Подъезд был отперт, и лестница освещена.
Нина стояла в прихожей подле мужа в ожидании когда доложат карету – в опере давали «Фауста»; у Авенариуса была абонирована ложа.
Скромный, несообразующийся с модой туалет сообщал Нине отпечаток изящной убогости; Фауста пел Бейбутов, Мичурина – Лисициан.
Прямые диванчики с позолотой по белой эмали плыли по воображаемому морю.
– Извините во мне, – пел Фауст, – трудность для ученого выйти из его привычных приемов.
Мичурин проводил рукой по фигуре несуществующей женщины: теплый аромат ее расстегнутого корсажа щекотал ноздри.
Вдвинувшись в темноту ложи, Авенариус точил карандаш.
Громко Нина икнула.

Глава седьмая. ХОРОШО ПЕЛИ

За минутным напряжением следовала нравственная истома.
Рихард Эдуардович Авенариус гнался, как ему казалось, за улыбающимися призраками – и вдруг опадал, весь преисполненный неопределенного и тихо волнующего удовольствия.
Все, что он ощущал, было ему приятно.
Приятно было, что Нина стоит у стены, а потом едет с ним в карете, и ее пальцы, губы и зубы щекотно шевелятся у его горла, ушей и бровей; приятно было ощущение быстрого, мерного бега лошадей, приятны мягкие притупленные толчки, дававшие карете едва уловимое колебание; приятно было, что мужской Фауст молчит, а Фауст женский перемалывает слова; было приятно, что Бейбутов не тонет на своем диванчике, а Павел Лисициан из воды выставляет ему указательный палец – приятно, что дело упростилось до крайности, а время течет неприметно и без рук.
Молчат интересы?
Мельчает личность?!
Вполне возможно, но стоит взять чуть-чуть иную ноту, и абсолютно все будет исправлено.
Представительный крупный добряк с тайною и ядовитой радостью!
Он никогда не выносил из театра такого полного впечатления: все произошло оттого, что в театре хорошо пели.
Тюрьму, в которой Нина Ломова отбывала срок за убийство одноклассника, она могла покинуть лишь под чужою личиной: достойной выдумкой показался женский Фауст – почему бы не он?!
Когда запели в театре, рыбный Гете вылез из просмоленной бочки, и Нина заняла его место: никто не знал, как должен выглядеть женский Фауст и где конкретно должен он находиться: сыграли на этом.
Нина ежилась своими налитыми плечами, что она делала всегда, когда ей предстояло лезть в бочку – предчувствие жизненной бури неясно явилось возбужденному воображению Рихарда Эдуардовича.
Страсть и шутка постоянно менялись местами.
Нина стояла у стены, когда доложили бочку.
Новая действительность давила ощущением бессильного размаха: один Рихард Эдуардович знал, где она (Нина, бочка, действительность) окажется завтра, послезавтра, еще через день – и ехал туда, повинуясь почти неодолимой (теодолит) потребности.
Из Рихарда Эдуардовича сочился яд.
Отдельный человек (Толстой, Ибсен, Чехов) руководствуется личным произволом: личный произвол – это Гете.
Какой-то Гете предлагал услуги со сцены.
Множеству мелких умов и пошлых самолюбий.
Прочь гнали самую мысль о малодушной измене –
Тому, в чем заключалась (чем насаждалась) спасительная вера.


Глава восьмая. БЫЛ РИСК

Василий Петрович Авенариус поймал улыбавшегося призрака, очистил от чешуи и бросил в кипящую воду: кто лучше перемалывает слова: он или Гете?!
Он пел и рыбачил, не зная, как должен выглядеть Фауст.
Пожалуй, и он, Василий Петрович, не отказался бы от несуществующей женщины.
Несуществующие не обманывают.
Несуществующие женщины сидят за ширмами в затененных комнатах, и Авенариус должен был превратиться в меня, чтобы общаться с ними и с какой-нибудь составить одуряющую, клубящуюся пару.
Пока пары шли только от котелка на треноге –
Василий Петрович знал: какой-то неведомый ему человек на другом конце времени, места и движения согласился на то, чтобы он (Авенариус) женился, дабы достичь (тот человек, себе) богатства, славы и вечной молодости.
Когда времени на женитьбу более не останется, для нее должно найтись местечко; не будет местечка – можно жениться по ходу, в движении.
Светлый мир здорового умственного возбуждения все же показывал разобщенность его частей: вы не признаете и бежите меня – я не признаю и бегу вас.
Рыба мертвого пространства – скучает ли она своею уединенной жизнью?!
– Я – один из похитивших ее, – впоследствии с самым невинным видом говорил Василий Петрович.
Радуясь свежести волн.
Полки ряды свои сомкнули – бочка!
Василий Петрович, не раздумывая, променял реальность на истину.
Истина выгодная, истина гибельная, истина спасающаяся – которая досталась ему?!
Его с Ниной дети (те самые – золотушные!) откажутся от истины, признав ее лишь иллюзией, и истина в отместку осыплет их лица поверхностными, с мягкими краями и зернистым дном, язвочками.
Нина, как показалось Авенариусу, не противопоставляла себя бытию – она ничего такого не отражала; она показалась ему происходившей более от духа, чем от мира.
Был, разумеется, риск, и гарантий не предвиделось.
Требовался творческий акт.
– Как там у вас принято?! – Василий Петрович, помогая выбраться из бочки, протянул Нине руку.
Это «у вас», признаться, поставило Нину в тупик.
У Нины с бородой принято было одно, у Нины без бороды – другое, у Нины-на-петушках – третье, у Нины-машиниста – четвертое, у Нины-виновницы-общежития – пятое, у Нины-турка – шестое, у Нины-самки-таракана – седьмое, у Нины-жеста – восьмое, у Нины-старшеклассницы – девятое, у Нины-нового-человека – десятое –
– У нас, – перемолола Нина слова, – всякий находится в середине пути, не ведая начального и конечного.

Глава девятая. ПОЛЧАСА В МОЛЧАНИИ

Я бегу в крылатых сандалиях.
Я в середине пути.
В меня превратился Авенариус: мы оперные баритоны и, подобно соборным дьяконам, оба почему-то обнаруживаем наклонность к преждевременной полноте.
Музыка меняет тоны, боченится старушка в затемненной комнате.
Третье свойство человека – мадам Шталь.
Быть пораженным!
Ее красота теперь раздражает прелестью форм и волнистостью линий – тембр голоса, однако, язвит слух.
– Вы из земли выросли? – спрашивает она Мичурина.
Когда она волнуется, то как бы молодеет – ненависть, в эту минуту на ее лице, придает ему странный и чарующий характер.
Иван Владимирович расправляет блестящую бороду белыми холеными пальцами с великолепной бирюзой на самом остром.
– Мое существование, – с достоинством он отвечает, – не говорит о существовании реальности. По идее.
В очередной раз они затевают духовную борьбу за смысл и познают друг друга.
Смотревший на ее затеи как на пустое ребячество Мичурин встал у отворенного окна, чтобы сколько-нибудь освежиться вечерним воздухом.
Вся эта история с затененной комнатой была придумана и подстроена: пустое ребячество – пустое пространство.
Его можно было заполнить чем угодно, чем изволите, хотя бы и большими меделянскими собаками.
Идеал, облеченный плотью, обернулся большей собакой!
Собаки переменяли тоны музыки – одетую в женское платье, со шляпой на голове, такую собаку вполне можно было усадить за ширмою на диване в полутемной комнате – даже кончиком ботинки она могла бы упираться в ножку стола.
А есть арбуз это новое лицо могло бы?
И не по крайней, а по меньшей мере в молчании наивной ялтинской гостиницы?!
Так выходило, что Анна Сергеевна (так,так!) и в самом деле шутила и играла роль.
Она хотела, чтобы ей верили: ее, дескать, попутал нечистый.
Иван Владимирович собирался в дорогу.
Он любил менять направления своей деятельности, но, переменив направление, уже отдавал ему всю свою заботливость и пристрастие (до следующего).
Эмоциональный момент отделим от интеллигибельного лишь в абстракции.
Большие растекшиеся пятна, кубы, квадраты, спирали причудливо –
Мичурин захотел составить список всего, что должно было понадобиться ему по прибытию.
Он приготовил лист бумаги.
Где же карандаш?
Со сломанным грифелем карандаш лежал на полу.

Глава десятая. СЛАБЫЙ ОТБЛЕСК

В середине пути собственное лицо начинает обнаруживать себя выражением растерянным и виноватым: подрагивающая, застенчивая улыбка холодит его, и есть что-то ненатуральное в отражении, в котором оно себя видит.
Я продолжаю играть замысловатым взглядом и чувствую себя далее чем когда-нибудь от прямых путей жизни.
Что до ощущения, то оно из томительно-сладкого перетекает в безотчетно-тревожное – слабый свет потухающей зари, набрасывая на вещи мерцающий полусвет, наделяет их неверными контурами.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. ИСТИНА ВЫГОДНАЯ

И снова женским гением не был Авенариус, а женским Фаустом не ощущала себя Нина Ломова; в тайге свое тело перестала трогать Анна Сергеевна (оно уже не казалось ей идеальным); Толстой увяз в смоле затеянного им романа – прожектор, наведенный на мадам Шталь, заставил ее вспомнить о Вронском и времени, когда тот возил ее в колясочке и ей укутывал ноги.
Теперь уезжал Мичурин.
Она поначалу приняла его слова за пустое, ни к чему не ведущее фразерство, но по мере того, как он говорил, она все сильнее бледнела.
– Земляника, – он говорил, – требует умеренной температуры и вместе ровной степени влажности. Вам, вероятно, случалось замечать, что это растение, с его нежными цветами, засыхает через несколько дней после того, как его пересадят в горшок, для подарка даме. Растение это не выносит сухого комнатного воздуха.
Для подарка даме! – Она прикусила губу.
Сами с усами! – Она разорвала перчатку.
Мадам Шталь понимала, что ее Мичурин – не более чем призрак (настоящий сидит в Тамбове), но призрак, имеющий все признаки настоящего, и потому ей хотелось иметь его подле себя: это был необходимый ей призрак или призрак необходимости.
Едва она держалась на страшно высоких каблуках: горничная опустилась на колени, чтобы переменить ей туфли: улыбавшийся призрак мог ли составить пару рыбе мертвого пространства?!
Для того, чтобы удержать его, нужно было согласиться на одно совсем пустячное условие: пусть Фауста поет Лисициан, а Мичурина – Бейбутов.
Оба могли петь кого угодно.
Толстому стало досадно, зачем он все это написал: пустое, ни к чему не ведущее фразерство – опомнившись, он почувствовал, что ломает пальцы Мичурину.
Треск выходил оглушительный.
Прохожие, не останавливаясь, смотрели мельком.
– Отпустите его! Оставьте другим судить!
Скорчившиеся фигуры Мичурина и Толстого были так отвратительно безобразны, что пристально на них смотреть было нельзя.
Кто-то брызнул святою водой: мадам Шталь.
Минута счастья, которая ей досталась, была какая-то странная.
Они с наслаждением смеялись над собою.
Было наслаждение даже в беспокойстве.
План вышел отличный.
Истина была существом.
Разум становился самостоятельным.
У всех была одна мысль: не обязываться.


Глава вторая. ИСТИНА ГИБЕЛЬНАЯ

Мичурин знал, что его поет Павел Лисициан, и относился к этому спокойно: у оперы свои законы.
Новым лицом на сцене мог стать хоть арбуз; петь стало модно.
Плыл по морю ковчег – на палубе пел Каренин, пел Авенариус в зрительном зале – подбоченившиеся старушки пели и золотушные дети.
Неожиданное зачастую приятнее условленного: Рашид Бейбутов встретил девушку: она была хороша поразительно.
Это была подвижная масса шелка, фуляра и кружев, из которой выступали розовые щечки, родинка, сверкающие глазки и смеющиеся губки.
Теперь Бейбутов пел Мичурина, и Мичурин потерялся: смотрел, как дым уходит под деревья. Против воли голос Бейбутова дрожал, и девушка заметила это, как и его преждевременную полноту.
– Есть нравственная необходимость в нашем сближении, – в сторону пел мужчина.
Они взглянули друг на друга, и что-то независимое от них обоих промелькнуло в их глазах, и каждый понял мысль другого.
В ресторане они взяли отдельную комнату и спросили обед.
Она потеснила складки платья, лежавшие с той стороны, где сидел Бейбутов, чтобы дать ему придвинуться.
 Его брало нетерпение.
Тем временем Фауст, спрятавшись за высокую спинку кресла, приспосабливал на себя парик и длинную накладную бороду –
«Призрак необходимости (Мичурин) сам по себе неустойчив и нуждается в поддержке, – понимал продвинутый зритель, – ему приходит на помощь призрак общеобязательности (Гете, Фауст)».
Девушка, которую встретил Бейбутов, была Маргарита – сложная прихотливость ритмов и мелодики позволяла свалить в кучу все, что попадалось под руку и удивить его (зрителя) отсутствием связи между Бейбутовым и Маргаритой.
Когда наступает время изведать полноту жизни?
Никогда: полнота жизни всегда преждевременна!
Девушка с родинкой, Маргарита – тоже призрак.
Толстой взломал Гете, Ибсен взломал Толстого, Чехов взломал Ибсена.
Новые истины вдалбливались в головы золотушных детей.
Вороха клади – падали тяжести – объективный мир – кавычки.
– Отдай всё и мало! – приговаривал Авенариус.
Он переносил вещи, вешал в шкаф, запирал в комод.
Выброшенная в насилующий ее «объективный мир» Нина (Люба) ощущала некую его падшесть, утерю (им, ею) свободы, разобщенность его частей.
Бегали и золотились курчавые головенки детей с широко раскрытыми ртами – то были дети Богомолова.


Глава третья. ИСТИНА СПАСАЮЩАЯ

Решили дожидаться на станции прихода поезда, чтобы знать, о чем говорить.
Рихард Эдуардович Авенариус с приятностью отвечал на улыбки мимо проходивших призраков – Нина Ломова ждала слов, чтобы тут же их перемолоть.
Молодая пара не знала, что это была за станция, такая призрачная, но именно здесь можно было купить грязного мороженого, определить середину между передними и задними колесами (испытать чувство, подобное тому, которое испытываешь, когда готовишься войти в воду) и задуть свечу.
Улыбающийся, мимо Авенариуса, прошел призрак объективизации – он спроецировал на себя внутреннее ощущение Рихарда Эдуардовича, опредметил самого себя и отчудил наблюдающего от него самого.
Неподлинный мир теснее обступил Авенариуса, поставив его в двойственное положение: Рихарда Эдуардовича и вместе – Петра Алексеевича.
Как Рихард Эдуардович он оставался в своей глубине носителем образа и подобия Бога – как Петр Алексеевич он становился причастен миру природной и социальной необходимости.
Отходы неизвестно чьей отвлеченной мысли становились самостоятельными реальностями, а он – их рабом!
Нина, стоявшая рядом, без стеснения шевелила универсалиями: она не общалась с ним, а только сообщалась.
Станция, на которой они находились, была «станцией для них» в формах пространства и времени, но искаженных и распадающихся: этакая станция «проекции духа»!
Кто-то в разобщенном мире устанавливал противоестественные связи в расчете, что кто-то другой – акцент со слов (перемолов их) перенесет на что-то третье, создав таким образом допустимые парадоксы.
Прибывал поезд, и на платформе его встречали (снова) женский гений и женский Фауст: привезли тело Анны.
Это было идеальное тело, навеки застывшее в смоле – всего лишь нужно было согласиться с этим, чтобы в далеком Риме папою избрали ренегата Вронского, обязывавшегося –
Следом за Анной из багажного отделения выгрузили диван Вронского, на котором всякий желающий за умеренную плату мог испытать минуту счастья: стоянка была пять минут, и пятеро желающих встали в очередь за наслаждением.
Все знали, что Анна когда-то лежала на этом диване.
Павел Лисициан держался прилично по привычке, так же, как люди по привычке берутся за вещи правою, а не левой рукой.
Потерялся Мичурин: Лисициан более не пел его – Бейбутов не принимал новой партии; множество одичавшей акации наступало со всех сторон.
Мало помалу возник парадокс кучи: акация, диван, тело, универсалии, свеча, колеса, грязное мороженое –
– Если точить карандаш, – в кучу добавила Нина, – обыкновенно он удлиняется!
Все смешалось –


Глава четвертая. СПИСОК ВСЕГО

Нина и Авенариус встречали Любу Колосову и Эрнста Маха.
Встречавшим следовало быть внимательными: с поезда могли сойти не сами Эрнст и Люба, а их долгоиграющие призраки.
Мах и Колосова ехали навестить старых друзей – призраки везли тело Анны для дальнейшей его переработки.
Нина Ломова на платформе молола слова: она вспоминала случайные признаки своей школьной подруги – до замужества, в замужестве и после замужества.
Именно Люба определила, что супружество имеет форму трапеции, а трапеция эта придает формам округленность возмужалой женственности.
Она и Мах были предупреждены, что на платформу просочились женский гений и женский Фауст, почти неотличимые от встречающей их пары – и путаница среди ворохов клади и падающих тяжестей может стать едва ли не роковой.
Случайно, еще до замужества, Люба Колосова готовилась войти в воду и испытала непередаваемое чувство: как будто в этой воде плавала рыба мертвого пространства.
Уже будучи замужем она составила список всего, что могло ей понадобиться в жизни.
После замужества она решила задачу с телами, комплексами и ощущениями: не тела, как считали, производят ощущения, а комплексы ощущений обозначаются как тела.
Со школьной скамьи Люба знала, что рыба мертвого пространства плотно изучена Львом Толстым и в реальность с его легкой руки вошла как Анна Каренина.
В список всего, что может понадобиться, Анна вошла под номером пятым.
Тело Анны не давало никаких ощущений, но ощущения, возникавшие по иным поводам, могли обозначить себя как тело Анны.
И вот Люба Колосова ехала одним с Анной поездом.
Поезд задерживался – встречавшие расположились в женском буфете: мысленно женский гений (Авенариус) и женский Фауст (Ломова) уже встретили прибывших и везли их в небольшое имение Авенариуса.
Первоначальный замысел достичь преображенной, новой жизни зависел исключительно от решения принимающих.
– Конец объективного бытия, – призраки пели, – есть наступление Царства Божьего.
Женскому гению и женскому Фаусту нужно было лишь согласиться с призраками, чтобы на Страшном суде Анне вынесли оправдательный приговор.
Дожидаясь на станции прихода поезда, Нина и Авенариус знали, о чем говорить.
Он рассказывал разные невинные и смешные сплетни, большею частью тут же им выдуманные.
Будто бы:
– Мичурин разбил Фребелевский сад и там выращивает золотушных детей;
– отец Стаханова – Римский папа;
– в спальню мадам Шталь можно войти только по перевернутым стульям.


Глава пятая. ОСОБОЕ ИСКУССТВО

Когда они погрузились в экипаж и отъехали, из мужского буфета вышел призрак объективации, сильно изменивший свою внешность и более схожий теперь с ходячим парадоксом.
– Результат известного творческого усилия, – говорил он всем своим видом, – как ни странно не соответствует первоначальному замыслу: Анна, созданная Толстым, обезличилась, отчудилась, стала фактом, а вовсе не уникальным духовным явлением – она объективировалась!
Пробуждение Анны означало бы конец объективного бытия, и поэтому рисковать не стали – кто успел, тот приобщился: тело прикрыли и возвратили в вагон вместе с диваном Вронского; поезд двинулся дальше, на восток.
Призрак успел перемолвить с Анной лишь несколько слов, прежде чем другие призраки утянули тело.
– Этот мир людей, – он спросил, – реален ли?
– О, нет, – почти не раскрывая губ, обвеянных каким-то тайным блаженством, она отвечала. – Он не таков, поскольку за ним стоят вещи в себе, а это значит, что он пребывает в состоянии ханжества, выброшенности вовне и подчинении дурацкой необходимости.
Зловещая пустота открывалась за этой мыслью.
Словно бы иллюстрируя ее, вороха клади зашатались, попадали тяжести и из дивана Вронского потекла густая жидкость.
Шатался «объективный» мир, но преждевременно было изведать полноту жизни.
Именно в такой момент на сцену должен был выйти атональный человек, некогда, как могло показаться, упомянутый всуе – не то говоривший, не то поющий, практический, бывший на слуху всего.
Арнольд Шенберг, расшатавший кладь и повредивший диван, именно был создателем сложных, прихотливых ритмов и мелодики, позволявших все свалить в кучу и затем эту кучу развалить.
Призраки плясали под его музыку, склонные к эксперименту: это было особое искусство неслышания гармонии – способ отмахнуться от необходимости определить то, что есть, ограничившись констатацией того, чего нет.
– Нет новых идей, – внушал Шенберг, – каждая устаревает на следующий день; нет истины вокруг нас, поскольку мы находимся внутри ее: нет крепкого сродства души, нет братского раздела убеждений – замыслов и надежд нет, жаркого сочувствия нет, ответа нет на всякое сомнение, нет утешения в любой тревоге!
Большая сцена была освещена по-летнему, двумя прожекторами на краях – фигуры приехавших и встречавших исчезли бы на ней совсем, если бы не черные фраки призраков и бульканье жидкости, вытекавшей из прохудившегося дивана.
– Акация одичавшая – это тоже Шенберг? – Нина Ломова прижалась к мужу.
Она могла прижиматься и спрашивать сколько хотела.
Поезд опаздывал.
Вместо него встречающим был подан вагон-призрак.


Глава шестая. ЭТО БЫЛО

Акция одичания направлена была на прикрытие зловещей пустоты.
Нина раздвинула ноги, прижалась грудью к столу и опустила голову так низко, что полированная поверхность отразила ее лицо.
Именно так мог повести себя женский Фауст, отбросивший за ненадобностью часть признаков общежития.
Люба Колосова ощущала себя в намыленном мире, что было совсем неплохо после долгой поездки: животная связь подруги с тремя мужчинами единовременно представлялась ей едва ли не классической.
– Единовременно, – уточнила Нина, – единоместно и единодейственно.
Попахивало женским гением, а женский гений всегда мужчина.
– У вас, я понимаю, вполне реальное имение с вещами в них самих, – забывшись, приехавшая прошла сквозь стену ванной комнаты, – но многих вещей недостает: нет истинного дивана, идейного буфета, сродственного шифоньера, братски-раздельного трюмо, замысленного телевизора, сочувственного ледника, сомнительного даже телефона.
– Зато, – Нина щелкнула тумблером, – имеется стереофонический проигрыватель с большим набором атональных пластинок!
Заскрежетала какофония, и Люба Колосова, не в силах устоять, пустилась в пляс. Она опрокидывала стулья, и Нина не препятствовала ей.
Что это было и чего в этом не было?
Нина первая поняла, что вместо истинных Любы и Маха, она и Авенариус привезли в имение призраков, но и Люба с Махом уже понимали, что вместо имения Авенариуса и Любы они попали в логово женского гения и женского Фауста.
– Отдай всё и мало! – Авенариус (женский Фауст) приговаривал, вытаскивая вещи из чемоданов приехавших и припрятывая их в кованых сундуках.
Была определенная справедливость в том, что призраки оказались в зловещей пустоте: всегда пугавшие других, сейчас они сами были изрядно напуганы – все призраки опасаются полированных поверхностей, удваивающих изображение: при удвоении бывает затруднительно определить, который из двух призраков настоящий.
Свое мнение Нина (женский Фауст) и Авенариус (женский гений) умело представили своим «имением», однако не успели обставить его всеми нужными причандалами, на скорую руку подменив их подвернувшимися аксессуарами, как-то: добавочным элементом семейного флага, монохромным минимализмом, органайзером, бутафорией из папье-маше (видеокамеры), реквизитом (стаффаж, создающий определенный фон), накладками на порог, ионизаторами воздуха, панорамными линзами и детским креслом –
Не им было судить, являлись ли потраченные усилия «акцией одичания» или же просто одичавшая акация опереточно лезла отовсюду, забивая взгляд, поры, рецепторы, мозг.
Настоящие Нина и Авенариус тем временем принимали в имении настоящих Любу и Маха.


Глава седьмая. ПРИЯТНО ПОКРАСНЕТЬ

Любое мнение является продажным.
Зловещая пустота есть мертвое пространство.
Что-то вынуто было из внутреннего мира и ничем не заменено.
Нина продолжала стоять сливой к Маху: он не видел ее лица.
На той черте умственной оседлости, на которой Эрнст Мах сознавал себя, Нина Ломова была номером двенадцать.
Его ресницы касались ее щеки.
– Драматические положения только подразумеваются!
Чтобы выйти из фальшивого положения, в которое они загнали себя, она перемалывала слова тоном, в котором искренность перемежалась иронией.
Они были в истине и выше действительности.
Слива была привита Нине рукою Мичурина.
Ломовой приятно было покраснеть, когда Мах непроизвольно на нее взглядывал.
Он стал у нее под двадцать восьмым номером.
Люба пила и ела невозмутимо.
Как всегда бывает, давно не видавшись, подруги говорили не то.
– Суд над литературными персонажами, – вспоминала Люба давние уроки детства, – всячески способствует внедрению фантазийности в жизнь.
– Вронский жил, Вронский жив, Вронский будет жить, – Нина процитировала из своего школьного сочинения.
Мысль билась о стенки темницы, пытаясь пробиться.
– Эрнст, – Люба жаловалась, – считает, что я не существую – на самом же деле это я не чувствую его – вот такие у нас отношения.
– Взаимоотношения вещей, –  так поняла Ломова, – но, может быть, он создал тебя из своих ощущений?
На всякий случай Нина и эту Любу решила проверить на «призрачность».
– Он считает, что всё вокруг него происходит не теперь, а происходило в прошлом и сейчас он только вспоминает события, – Люба путалась или сознательно путала.
В свою очередь и она засомневалась в Нине – школьная ли ее подруга?!
Она заметила вдруг (Люба), что «Ломова» принимает ее не в будничном быстротекущем времени, а во времени абсолютном (независимом от изменений), в котором пребывает женский Фауст. Приглядевшись, она увидела, что и вещи в гостиной никак не взаимосвязаны, а существуют сами по себе!
Нина принимала Любу в своем внутреннем мире, пустом по большому счету и отчасти зловещем, даже где-то мертвом, с плавающей кверху брюхом дохлой рыбой, производной от получаемых ею (Ниной) ощущений.
Люба со своим женским буфетом, заимствованным парадоксом кучи и общим с Ниной ощущением падшести, могла опредметить самое себя и отчудиться таким образом от внутреннего мира Нины.
Нина и Авенариус в своей преображенной, новой жизни погружались в экипаж и отъезжали, погружались и отъезжали, отъезжали и погружались –
Люба и Мах понимали: для них создается абсолютное движение, движение, движение –


Глава восьмая. ПОСРЕДИ КОМНАТЫ

 В аквариуме брюхом кверху плавала дохлая рыба.
Как было соотнести ее с Анной Карениной?!
Маху недоставало чувственных данных.
Кабинет Авенариуса, полный деловых принадлежностей, был с претензиями на щегольство женской гостиной: маленькие картинки в золотых рамках, на этажерках кипсеки и блестящие безделки, на письменном столе горшок с кустиком земляники и статуэтка Ленина.
«Ленин – это монада, не имеющая окон!» – Мах помнил.
Еще он понимал, что под видом аквариума с его неаппетитным содержимым Авенариус на обозрение выставил личную парадигму, отбросив при этом факторы пространства и времени и поставив на них место отношения той же Анны и Вронского.
На Страшном суде это позволило бы рассматривать их физическое взаимодействие просто как связь материальных объектов.
Драма этих людей – еще неоконченная драма!
На удивление ленинская монада вписывалась в личную парадигму Авенариуса: действие не имеет обоснования, человек реактивен и может принять форму решения проблемы прогрессивную или классическую: устремленную в будущее или тяготеющую к прошлому.
Аквариум Авенариуса по сути был мираж, но Мах увидел в нем оказию – он сдвинул парадигму, и Авенариус промолчал.
Эрнст Мах знал, что приятель изучает Толстого, рассматривая последнего как совокупность его героев, выдавленных по капле писателем из себя: материальная Анна шутила с Вронским, как сестра с братом; в Гостином Алексей Кириллович отоваривался любезностями – оба они были извлечены из внутреннего мира, и на их место вставлена рыба.
Рыба мучительно страдала капризами, как женщины (в чистом виде) мучаются прихотями.
Анна воображала себя красавицей: Вронский был ее кураж, она – его оказия.
Рихард Авенариус молчал и, казалось, не заботился об их присутствии – Анна ходила по комнате, чтобы размять затекшие ноги; правдоподобно Вронский шевелил жабрами.
Любовно Авенариус гладил себя по шее, как бы прося снисхождения.
Жар камина и выпитый коньяк возымели свое действие.
Кому как не рыбе знать о последней глубине?!
Мах вспоминал, и в его воспоминаниях Авенариус с лицом, выражавшим умного человека и вместе барина, подскочил к Анне и отломил вдруг высунувшуюся у нее из-под платья кривую плоскую ветку яблони с сочными листьями и плодами, обмочившую руку Маху.
Ногами Анна вскочила на стену.
Вронский крестился двумя плавниками и пел сугубую аллилуйю.
– Мы разошлись без злобы, но между нами осталась непроходимая черта, – позже, подбирая слова, оправдывался он на Страшном суде.
Мах стоял посреди комнаты, испытывая то самое ощущение человека,
которого –


Глава девятая. ПОДАЛ ЗНАК

От женской могилы пахло новым ситцем и праздничным лежалым платьем.
Старуха в синем кубелеке и темной завеске бренчала медалькой с выбитым номером: 32.
Мертвый внутренний мир не мог существовать без живой внешней подпитки.
Анна была связной между мирами.
Объективное бытие – кто тебя проверит?!
Бейбутов с Лисицианом пели гимн бытию – Мичурин относился к этому спокойно: натащил арбузов.
Отговаривался тяжестями.
Нина – чувствами.
– Ну и люби себе, – не принимал Авенариус. – Сердцем! Ноги-то зачем расставлять?!
Мах и Люба уехали – в воздухе оставался скабрезный вздор.
Маленькая неприятная подробность вскоре была почти забыта.
Не было необходимости в призраках, была – в устойчивости.
Анна переменила бумагу и взяла другую, исписанную карандашом.
«Иди высоко, – ей писали, – по стульям. Жизнь – недочитанная книга. Всё присутствует во всём. Ты засмеёшься, не сладив отворить ручку двери. Всё, что ты находила, было ниже того, чего ты ожидала. Последняя глубина – это поезд, ушедший в болото».
Благовестили к ранней обедне.
Я заставлял себя думать, что эта женщина – всего лишь призрак, вызванный моей собственной волей – единственная зажженная свеча слабо освещала ее только что напудренное лицо. Все остальное тонуло в сумраке, и мне могло представиться, что я просто вижу (имею перед собой) голову, отделенную от туловища, приблизительно в двух аршинах от пола.
Старик в орденах и без бороды обвинял меня в колдовстве, в сущности все понимая.
Тургенев!
Комната кишела пышными платьями, разбросанными повсюду, словно в бешенстве разграбления.
Иван Сергеевич выбрал синий кубелек и темную завеску: он выпишет для меня старуху.
Анна репетировала монолог с черепом Толстого – могильщики держались за животы.
– Бедный Лёвик! Это был человек с бесконечным юмором и дивною фантазией. Где теперь твои шутки, твои ужимки?!
Обер-кондуктор прошел мимо них и подал знак к третьему звонку.
Анна ощутила легкую и как будто приятную дрожь во всем теле.
Состав тронулся.
Все отзывалось интригой.
Призрак возмездия и искупления стоял неясно и неотразимо.
Очаковских времен и покоренья Крыма.


Глава десятая. ФИГУРКИ ЛЮДЕЙ

Утром женский гений поднимал семейный флаг – вечером женский Фауст его опускал.
Временем управлял органайзер в монохромной гамме; фигурки людей и животных оживляли действие, не связанное с пейзажем.
Нина вставила в себя панорамные линзы – Авенариус ионизировал воздух.
Накладки на пороге действию не препятствовали.
И только детское кресло –


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. ВВЕРХ ПОГРЕБАМИ

Когда наводнение отступило и ветер утих, Александр Платонович Энгельгардт надел большие сапоги и пошел к дому Каренина, шагая через ручьи, режущие своим блеском на солнце, ступая то на песок, то в липкую грязь.
Ему непривычно было видеть город в таком состоянии: дома повсюду стояли вверх погребами, в небе летали ангелы, отец Гагарина сидел на верхушке Александрийской колонны.
– Алексей Иванович! – позвал судейский.
Безгрешный слетел.
Закурили.
Обоим некуда была спешить.
– Давно прибыли?
Судебный следователь знал, что отец Гагарина послан был в тайгу, ближе к озеру: что-то заманчивое и освежающее.
Ангел не знал реальности, но мог высветить истину.
Теперь Алексей Иванович возвращен был в столицу, чтобы здесь придать всему иное звучание: другие нотки проскальзывали теперь в его голосе.
«Шаляпин?» – Энгельгардт прикидывал.
С призраком оперы бороться было затруднительно – ангел еще и пританцовывал.
Алексей Иванович был известен как общий покровитель всех влюбленных, редкая интрига в свете обходилась без его прямого или косвенного участия, но сейчас задача перед ним была поставлена шире.
Следователя заметно раздражал оборот разговора: его не интересовали внутренние люди.
– Необходимо, – меж тем разворачивал Алексей Иванович директиву свыше, – очистить и обновить своего внутреннего человека!
Меркурием, серой и солью – знал Александр Платонович.
И еще он знал: люди без многоточий в душе, женщины без тени, мужчины без вечера и утра предстанут перед Страшным судом в первую очередь.
Вчера неудачно позавтракавший, сегодня отец Гагарина резко икал – через каждые несколько слов.
«Очистить и обновить внутреннего ангела!» – злорадствовал судебный следователь.
Кончиком ботинка упершись в его ногу, медленно отец Гагарина отъезжал – его упругая натура усиливалась сбросить тяжелое, тяготевшее над ним.
Бог все видит: в тайге, у озера, Алексей Иванович тайком подтачивал карандаш, и Дмитрий Иванович Менделеев это ему записал как грех.
Ангелов судить должны были святые – наскучив суетою сует, они укрылись от нее в тайге – от них подальше отец Гагарина рад был возвратиться в Петербург.
Святые, похожие на куриных богов, танцевали на таежных полянах.
Их танцы обличали много художественного вкуса.

Глава вторая. РУКИ ПОПЕЧИТЕЛЯ

Святых Александр Платонович как-то упустил: причисленные к лику – что с них возьмешь?!
Алабин, Егоров, Смыслов, Герасимов, Пушкин с его святым даром, старец Федор Кузьмич, сам государь, другие – могли в решающий момент ударить по столу карандашом, да так, что тот хрустел и раскалывался пополам.
Странные положения бродили в головах святых.
«Ктитор деловито погремел связкой ключей и отпер свечные ящики».
«Ключ от сахарницы висел на шее стахановца».
«Руки попечителя встретились с ногами настоятельницы».
«Священник трепетал за последствия брака, совершенного без оглашения».
Волны жизни бились о задачи общественного переустройства, росли новые потребности – для них нелегко найти было готовые слова и формы, но святые искали.
Алабин сделался раздражительным нестерпимо.
Егорову опостылели передряги.
Незначительным лицом Смыслов выражал застарелую заботу.
Пушкин видел бесполезную роскошь приподнятых идеалов.
Государь чувствовал за собою мало прав на откровенность Федора Кузьмича.
Святые разрешали вопросы, остававшиеся темными.
Предпочесть ли ефимок ефимону?!
«Дитя не замедлило погрузиться в ритм: мать потчевала ими ребенка».
В принципе, святым человеком был и Каренин.
Кто-то придал ему сходство с Тургеневым, и Алексей Александрович, войдя в незнакомое, внес в него изрядно знакомого – все что хотя бы внешним образом носило признак европеизма, встречало в нем готового поклонника.
В Париже ходили по стульям – Каренин перенял моду – в свою очередь парижане стали хранить свечи в металлических ящиках, под замком. В Париже смеялись над стахановским движением – Каренин в Петербурге в металлическом ящике держал Анну.
Тургенев и Каренин, тем не менее, на многие вещи смотрели по-разному и потому многие сцены с их (его) участием нередко приходилось переигрывать и даже перепевать, освещая в другом свете.
Тургенева судебный следователь встретил у дома Каренина, и тот (Иван Сергеевич) рассказал Энгельгардту, что Алексей Александрович, придав жене сходство с большой меделянской собакой, отправил ее на Всемирную парижскую выставку, освящать которую должен был лично Римский папа.
Тургенева судебный следователь встретил у дома Каренина, и тот (Иван Сергеевич) рассказал Энгельгардту, что Алексей Александрович, придав жене ускорение, в товарном вагоне малой скоростью направил ее в тайгу, где у озера, в здоровой экологической атмосфере, должна была пройти выездная сессия коллегии Страшного суда.



Глава третья. ИЗ РИТМА

Собственной волей Александр Платонович мог вызывать призраков – с напудренными лицами, скудно освещая себя огарком свечи, каждый из них представлял какую-нибудь недочитанную книгу – и, всё же, вместе они составляли некий мертвый внутренний мир, выдававший себя за вполне реальную жизнь.
Если недочитанную книгу дочитать до конца – призрак исчезнет вместе с книгой, в воздухе оставляя после себя лишь скабрезный вздор.
Энгельгардт смеялся: призраки не в силах были отворить дверей – его же, следователя от судьбы, обвиняя в колдовстве.
Когда он (следователь от суда) приказал отрыть Анну, ее могила вовсе не оказалась пустой – прохладное пространство сплошь заполнено было разной величины и формы арбузами.
– Отчего бы я мог перестать уважать вас? – отвечал Энгельгардт призракам. – Сами не знаете, что говорите.
Никогда не комментировал он обвинения в колдовстве.
– Пусть Бог тебя простит, – вздыхали призраки. – Это ужасно.
Подрабатывавший судмедэкспертом Антон Павлович Чехов предложил вскрыть могилу по соседству – зря, что ли, ехали?!
В неглубокой яме отлично сохранившийся лежал фон Дидериц.
– Это сама судьба! – Чехов накинул пенснэ. – Дайте, голубчик, – он обратился к лежавшему, – я осмотрю вас еще раз!
Сами того не желая, они впустили в мир очередного призрака –
Еще одна могила тогда вдруг отворилась сама, и из нее вышла старушка в монохромной гамме с собачьим черепом на вытянутой руке.
Шла в первый раз «Гейша».
Театр был полон, блистали ложи – в царской сидел Пушкин.
«Чайный дом закрыть, а девушек продать!» – пели Бейбутов и Лисициан.
Шаляпину предложили переодеться гейшей: он принял свою судьбу с философским смирением.
«Каждый человек разочаровывается в своей жене в то или иное время!» – заключил хор.
Анна сидела в третьем ряду – Чехов и Энгельгардт подошли к ней и сказали, улыбаясь несильно:
– Дитя не замедлило погрузиться в ритм –
– Мать потчевала ими ребенка! – вырвалось из женщины прежде, чем она успела взглянуть на них.
Прямо за Анной сидел Алабин.
Он был без нимба.
С напудренным лицом – чем не призрак?!
Святой на коленях держал петушка.
Оперный, золотой, тот в любой момент мог клюнуть Анну в темя.
Гонец из Рима? Из ритма?!
– Ритмский-Корсаков! – Анна умирала от смеха.
Одураченные пятились Энгельгардт и Чехов – в царской ложе, головой на барьер, лежал Пушкин: кто-то стрелял в него со сцены.


Глава четвертая. СТАВИТЬ КАВЫЧКИ

Нужно было остыть.
Александр Платонович взял недочитанную книгу и карандаш: лег на диван и принялся ставить кавычки.
Призрачный герой уже начинал достигать своего норвежского счастья. Это был не человек и не призрак: это был поезд, пассажирско-туманный состав с облупившимися скрипучими вагонами, перевозивший заключенные в него и тайно в нем развивавшиеся какие-то болезненные процессы: он мечтал о последней глубине и скоро должен был достичь ее.
Некогда возникший из невидимости, он стремился к недосягаемости, усиливаясь сбросить тяжелое чувство, тяготевшее над ним –
Личное же спасение (было, разумеется, и об этом) отыскивалось на путях общения поезда и человека: разум тщится, рельсы гнутся, под мостом –
«Пути, приводящие порой к цели, – не забывал Энгельгардт ставить кавычки, – есть музыка и химический анализ».
«Музыкальное бытие преодолевает ограниченность разума».
«Химический анализ постигает абсолютную первооснову».
То, чему написано упасть, вряд ли обрушится: свежесть характеров проявляет себя в хитросплетении ужасов: нет ужасов – есть характеры, но падает свежесть.
Александр Платонович мог надолго исчезнуть из поля зрения, а потом появиться «случайно» вместо «внезапно», тем самым, личным своим бытием преодолевая общую ограниченность разума.
Шла борьба между умами, ощущавшими глубину (бесконечную сложность жизни) и умами, вообразившими, что жизнь можно, как кукольный дом, разобрать на части, заменить куклу и снова сложить по своему произволу.
В поезде ехала Анна.
Поезд передавал Анне свои недостатки: она была дурно накрашена и скрипела.
Александр Платонович был посол от действительности.
– Отчего выкрасили вы ноздри в зеленый цвет?
– Я догадалась, что незачем смотреть на жизнь серьезно.
– Веселый траур по жизни – разве зеленый?
– При «вечернем» освещении, – она сама поставила кавычки, но не там, – в купе с тремя стенами, когда поднимается занавес и тяжело дышать: мне пятьдесят пять лет, и маленькая неприятная подробность забыта.
Энгельгардт знал: с напудренным лицом Анна не в силах отворить дверей купе (в переложении для детей Анна была сложена из больших и малых не «дел», а «арбузов»), но может пальцем ткнуть его в середину спины, где у Александра Платоновича имелась крайне чувствительная точка.
Судебный следователь понимал: святые ищут новые формы, которым еще не присвоены были слова.
Недоставало только, чтобы Каренину пела Виардо.
Уже задан был ритм.
Железными пальцами старушка замогильного вида отстукивала его на собачьем черепе.


Глава пятая. СИНИЙ ГОРОД

Когда в неприсутственный день Александр Платонович ходил по улице вдоль сплошного забора и поджидал удобного случая, он слышал музыкальные ритмы, а потом калитка вдруг отворилась и наружу «выпросталась» старушка лет пятидесяти пяти с собачьим поводком в руке.
– Как вы меня испугали, – едва не упала она на него. – Зачем вы приехали? Зачем? – заученно вытверживала она на вопросительный лад.
– Допустим, я еще только еду, – следователь изобразил тряску и имитировал гудок, – но я уже недалеко от цели: скажите, ваша женская болезнь – это человек в красной шапке?
Был, в форменной фуражке, начальник железнодорожной станции – был в красной шапочке монах: который?!
Александр Платонович взял старушку за плечи, чтобы припугнуть, и в это время она поднесла ему зеркальце.
Да, он поседел, но дело было не в этом: на голове Энгельгардта надет был красный головной убор –
Какого цвета синедрион?
Святым угодно было чередовать монохромную и цветную гамму.
Здесь не было колдовства: из-за деревьев выходил дым: скоро должен был появиться Мичурин.
Сонный город хуже минного поля: есть жизнь – и замерзла, есть дух – и молчит.
– Как? Как? Как? – старушка хватала Энгельгардта за голову.
Кругом стало что-то шумнее: улицу заполняли лакеи; медали обозначали номер.
Александр Платонович стоял возле кукольного дома, внутри которого заменили куклу: вспомнилась маленькая неприятная подробность (возможность).
Она (подробность) состояла в том, что фон Дидериц был сама судьба и уйти от него было некуда; возможность же оставляла шанс с судьбою поиграть.
Анна попросила назвать самую ужасную рифму.
– Пушкин скушен, – Энгельгардт подобрал. – Пушкин скушан!
Ни одно определение не противоречит другому – под условием, что каждое из них берется в кавычки, но именно на этом месте у следователя сломался карандаш.
Александру Платоновичу показалось, что перед ним прошумел вихрь – его отуманило: повсюду были стулья, и Пушкин шел по ним: за его высокий рост ему уступали дорогу.
Анне показалось жестоким, что следователь трогает тот самый клавиш, который звучал фальшиво: она продолжала стоять, обжимая опущенными руками расстроенные складки тюника.
Рабочие сцены выключили мотор и остановили пропеллер.
С пониманием смотрело чудовище.
Чудовище – эдакое.
– Ну что вы понимаете, чудовище вы эдакое?!
Все имитации реальности –


Глава шестая. МЕДУЗА СЧАСТЬЯ

Все имитации реальности сводились не к тому, что она есть в готовом виде, а к тому, чего она «хочет» и что в себе творит.
Когда всё в столице встало на свои места, реальность запели во всех петербургских церквах, где были певческие хоры: имитация доведена была до абсолютного единообразия: одно и то же услышать можно было и от придворного хора, и от митрополитского, и от Исаакиевского, и от Измайловского, и даже от убогого из убогих – Вознесенского: все пели по одним нотам и даже по одному камертону.
Регент придворного хора (им стал Алабин) в реальности видел истину, ему необходимую: медуза счастья на железнодорожных путях давала целомудрие звуку.
Само по себе событие вовсе не обязательно: достаточно прозрачных сопутствующих обстоятельств: пьяных солдат и матросов на улицах, Ленина на броневике, какого-нибудь выстрела «Авроры», болтающихся ворот Зимнего – и все поверят.
Бывает, что не нужна и картинка – достаточно звуковой дорожки.
Никто не видел революции.
Все слышали: она свершилась.
Никто не видел, как Анна упала под вагон.
Алабин послан был разбираться – выяснилось: это балет!
Самого действия Алабин уже не застал, но ему напели, что Анна высоко поднимала ноги перед Вронским, и это не понравилось ее мужу, который имитировал вспышку ревности: что до первоосновы, то она была затемнена, но ее хорошо имитировали звуки виолончели.
Упала Анна под партию контрабаса – он давал услышать вагон.
Вагон-парадокс не нес логики и давил атональностью.
Анну отпевали во всех петербургских церквах – это была чистейшая имитация: скорее женщину возрождали, чем ставили на ней крест.
Равно присутствовали целомудрие и похоть звука, что вело к антиномии; от антиномии до антимонии – один шаг.
Единственный человек и, вероятно, самый непонимаемый, настоящий гений от рождения, но совсем неполированный и, судя по всему, над собой не работающий – человек, который творил новое, подготовляя скачок во всем миросозерцании, сам того не подозревая (так же стихийно, как падает вода с горы), шел по Бассейной улице, по тому ее месту, где она дает жизнь Эртелеву переулку.
– В какой день предпочли бы вы умереть? – сразу приступил Алабин к делу.
– В день опозоренной красоты и святости, – был Шенберг готов.
– От яда, уродства, странности? – приготовился Алабин записать.
– От иррациональности, – не стал композитор вдаваться в анатомию бесконечности и конечности.
В это время дверь парадного распахнулась, и из суворинского дома прямо на них выбежали несколько человек с испуганными лицами.


Глава седьмая. НАЧАЛЬНИК ЖИЗНИ

Чего хотела реальность в имитации Алабина?
Единообразия, ей заданного.
Что творила она внутри себя по Шенбергу?
Творила, что хотела.
Условный дом Суворина задавал ритм, пусть не всегда озвученный, но подразумевающийся: музыкальное бытие преодолевало ограниченность разума: непонятое и непонятное тем легче было перескочить или сбросить с себя на путях общения ритма и человека.
Кто-то наверху бил в большой барабан; люди с зачерненными лицами делали непристойные телодвижения: убей Пушкина – никто не заметит!
Именно из дома Суворина Чехов вынес в свое время законченного фон Дидерица с его четырьмя медалями, собачьим черепом и неверною женой, клюнуть которую в темя должен был золотой петушок из джаза.
Чехов одурачил сам себя, но не судьбу: Анна обернулась другою Анной, а та – третьей, четвертой, пятой – каждая имитировала матрицу.
Люди с испуганными лицами, выбежавшие из парадного, были нищие духом, но вокруг них образовалось такое богатство звуков, голосов, облачений, что Вечность вдруг ушла из души Алабина к ним, и они показались ему какими-то местными богами, вовсе не умершими, а даже чересчур живыми, и вовсе не скромными, а (петушками) задирающими клюв и шпоры –
Алабин должен был уже не идти, а ступать, как слон, и под его медлительною и тяжкой стопой трещали и прогибались половицы (внутри дома). Важно и свирепо он должен был рыкать:
– Миром Господу помолимся!
Не было святого, который бы ходил: все плясали: Егоров, Смыслов, Герасимов – Анна плясала с каждым.
Те, кто «не от мира» (святые), те стояли и плясали, сидели и пели всем телом, лежали и струились; а кто «от мира» (Анны), те целиком не оставались живыми, а были уже с механическими ногами на пружинах.
Какой-нибудь Кокорев или Милеев – они и стоять не умели толком: ритм их стояния был в высшей степени элементарный, вроде как у воткнутой в землю палки.
Здесь Алабин совпадал с Шенбергом:
– Вы и я для меня одно!
Кадило в вытянутой руке Алабина как раз касалось пола.
Шенберг был странный человек: конец у него означал начало, следствие – основание, действие – причину; то, что уже имелось, только приходило к существованию.
– Страшный суд даст начало новой жизни, – мог озадачить он Алабина. – Пушкин – такой же злодей, как и те, которыми он гнушается!
Это были две основные его музыкальные темы: Страшный суд, Пушкин.
Пушкин плясал на Страшном суде?!
Избыточествующая жизнь истекала из живоносного гроба.


Глава восьмая. КОНЕЦ ГЛАВЫ

Словно в борьбе с каким-то отвратительным призраком, Алексей Сергеевич Суворин наружным ритмом тела творил вокруг себя ту именно реальность, которая как нельзя лучше сочеталась с процессом становления.
Душа слышала гармонию сфер – все, что исходило от тела, переливалось, двигалось по образцу и подобию небесной музыки.
Ему принадлежало много такого, чего он не мог ни от кого заимствовать: сонный город, минное поле, пот томления, конец главы.
Некрасовская «Дуня Кулакова» оказалась посильнее «Фауста» Гете.
«Дуня – имитация Анны!» – понимал Алексей Сергеевич.
Когда явились Алабин и Шенберг, Суворин подумал: насчет Дуняши, но Шенберг сыграл на рояле Пушкина и придал беседе иной ритм.
Дуня брала из французского магазина сшивать скроенные лайковые перчатки – это был неплохой оборот для сонного города, но внутренние люди интересуются ли перчатками?
«Имитация мины?» – прикидывал Алексей Сергеевич по ходу дальше.
– Имитация мины – нимб! – Алабин прочитал мысль и пальцем покрутил вокруг головы.
На лбу Суворина проступил пот томления: самое тело его со всеми органами текло и творилось своею живой формой, но люди, явившиеся ему, посчитали сие не за факт, а только за акт.
– Не состояние, – отмахнулся Шенберг, – а деятельность лишь!
– Не вещь, – доказывал, напротив, Алексей Сергеевич, – но жизнь
Какая уж тут имитация пота?!
– Отбились от докучного безобразника! – тем временем восклицали люди с испуганными зачерненными лицами-нищие духом-местные живые боги и петушки в пушкинском понимании слова, – имея в виду Шенберга, а, может статься, и Алабина.
(Отбиться, увы, удалось не всем).
Одна и та же мелодия доносилась из всех церквей, где были певческие хоры, и это приближало Страшный суд.
Была паника в Летнем саду, устроенная, судя по всему, петушками, которые выклевывали серьги из ушей дам и при этом кричали: «Пожар!»
Изогнувшись так, что плечо ее вышло из платья, Анна (Дуня) билась с хищными птицами.
Последнее слово Суворин хотел оставить за собою.
Допустим, Анна погибнет, а Дуня начнет новую жизнь –
– Нет еще сущего в его полноте, – вкручивал он опасным визитерам, – не присутствует оно, еще не народилось, а только лишь творится постепенно в процессе становления.
Будучи правым, тем не менее, не принял он в рассуждение обстоятельство первостепенной важности: именно за процесс становления ответственны были Алабин и Шенберг.


Глава девятая. ТРЕВОГА МИРА

Чудовище счастья было чем-то новеньким.
Здесь и там промелькивало оно на ветвящихся щупальцах.
Похожее на большую медузу.
Старушка лет пятидесяти пяти – это реальность; реальность ни в каком отношении не есть только «старушка», а не «иное» – реальность всегда есть единство «старушки» и «не старушки».
То, что извне – пляска старушки, что изнутри – ритм души, жизнь сокровенная.
Пляска во вне – пляска во сне.
На день рождения мне преподнесли женский фетиш: карандаш на буфете.
Когда карандаш я обхватил рукою, из буфета послышались стоны: внутри оказались Люба Колосова и Нина Ломова; их волосы были уложены по последней моде и закреплены лаком: нищенски-грязно они воображали, что культуру им принесли парикмахеры.
– Призрак необходимости! – упоминали они всуе.
Маменька и папаша полагали: ко мне пришли девочки; папаша даже засмеялся громко и оглянулся кругом, будто шаловливый мальчик; маменька самую малость исказила ритм – верный признак подделки жизни.
Люба и Нина, извлеченные из буфета, продолжали сохранять его форму: мы не решались разгибать без помощи специалиста: кажется, они изображали буфет Анны Карениной.
Я показал гостьям, как я умею ходить по стульям: мир держится на трех стульях, а те поставлены на большом буфете.
Кажется, пора было отправляться в школу.
Прежде нужно было выбраться из какого-то смутного впечатления, давившего нас; ктитор привез свечные ящики и запер их в освободившемся буфете; маменька отперла сахарницу и дала детям с собой по кусочку рафинада.
В школу приехали попечитель и настоятельница: я и Софья Левит были лучшими учениками; Женя Черножуков сделался священником; снова всплыл диван Вронского, на этот раз представлявший собою подвижную массу шелка, фуляра и кружев, из которой выступали розовые щечки, сверкающие глазки и смеющиеся губки – когда-то это мы уже проходили!
Маргарита! Образное формирование, преуспевшее до известной степени.
Пели и танцевали.
В воздухе появилось что-то праздное, неугомонное, торопящееся жить, вызывающее на рассеяние во что бы то ни стало.
Абонемент в Опере сделался чем-то непреложным.
Сонный некогда город стал синим, оттаяла жизнь, и заговорил дух.
Крылатая толпа в бессмертных сандалиях (под Вселенной) ухватила Треногу мира (одуряющие пары) и, роняя золотые чешуйки, умчалась в черную дыру.
Мичурин положил ставку – вот-вот должна была она сыграть.


Глава десятая. РАСПОРЯДИТЕЛЬ БАЛА

Я сам стремлюсь стать вечной и всеобъемлющей жизнью.
Я это не только то, что есть на моментальной фотографии, но и то, что я в себе творю.
Писание – не деятельность, а состояние.
Самое мое тело с органами непрерывно течет на бумагу, творясь живою формой: не акт, а факт!
Вы и я для меня одно.


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ГОТОВЫЕ ФОРМЫ

Нужен был палец для гусеницы.
Можно порхать по всему саду и не плясать – можно лежать на листке и извиваться всем телом.
Мичурин отбивал такт арии, которую исполнял мысленно.
В обыкновенных разговорах длинные промежутки молчания очень неприятны, и каждый старается прервать их, но люди, проводящие с насекомыми целые дни, не стесняются паузами.
Иван Владимирович по большому счету лишен был определенности и содержания – это роднило его с Медузой: в день опозоренной красоты и святости ни он, ни она не умерли, но оба внутренно устремились к поглощающей бесконечности.
Мичурин вроде бы ехал и ехал в тайгу, где ему предстояло разбить город-сад – медуза же поедала насекомых, полезных и вредных без разбора, но стоило подуть свежему ветру или полить бурной воде, как Иван Владимирович западал на женский фетиш, а медуза чувствовала себя раздавленной.
«Отец Гагарина и мать Ленина – покровители всех влюбленных», – вяло думалось великому садоводу, и к мысли исподволь подверстывалась огромная груша из Толстого.
Герасимовский фильм был почти закончен – дело оставалось за насекомыми.
Опылители было устроили сход в Летнем саду, но там на них напали петушки.
Слива стояла спиной к Ивану Владимировичу: найти общий смысл явлений!
Множественность всего ложилась на душу давящим впечатлением.
Здесь не было колдовства: из-под деревьев выходил дым.
Ктитор, стахановец, попечитель, настоятельница, священник сидели на золотом крыльце: готовые формы.
Они исполнили то, что от них требовалось: вобрали в себя всю незрелость будущего сравнительно с современным Ивану Владимировичу и уже существующим: представители консервативного или охранительного направления (кроме стахановца), они несли верный признак того, что новые потребности-таки не выработались до четко выраженных требований.
Особняком стоявший стахановец имитировал новое, стучался: «Впустите!»
– Вы и я – одно и то же! – ктитор говорил попечителю, попечитель – настоятельнице, а та – священнику, и только стахановец бился в дверь.
Была в стахановце казавшаяся призрачною общеобязательность.
Ему хотелось не шенбергского сродства души, не братского раздела убеждений, замыслов и надежд, не жаркого сочувствия, не ответа на любое сомнение, не утешения во всякой тревоге, – даже не той образованной беседы, которая увлекает тихо, без волнений, проникает глубоко, доставляет уму светлый, спокойный праздник.
 Ему нужен был палец для гусеницы.


Глава вторая. ГОЛУБОЙ ОТТЕНОК

Дуня Кулакова – Анна Каренина для бедных.
Дуня Кулакова у Шенберга означала избыточествование.
Рояль в вытянутой руке Шенберга как раз касался пола.
Одним пальцем на клавишах изобразить можно было гусеницу – на гусеничном ходу в душу вползала множественность.
Пятью пальцами изображался живоносный гроб.
«Страшный суд, Страшный суд», – пел Шенберг, не стесняясь паузой.
В День опозоренной красоты и поруганной святости у нас появился новый учитель музыки.
Сродство души ощущалось через музыкальный эквивалент.
Открытый урок химии, ботаники, литературы, анатомии и зоологии под музыкальным сопровождением объявлен был в Летнем саду.
Вместо него получился диспут о счастье: счастье чудовищно?!
Большой полый Мичурин, к тому же размытый, шевелил щупальцами: сам себе фетиш.
– Счастье – это шаловливый мальчик! – Люба и Нина показывали опыты.
Был сколочен помост.
Пел придворный хор.
Предполагалось нарождение сущего.
Мне был доверен фальшивый клавиш: никто не должен был западать.
Пришли бедные благами и нищие духом: Анна пела для них.
В иные уши, чем те, что растут на голове, вливалась эта песня.
Люди любовались опозоренной красотой и приобщались поруганной святости.
Все было как на ладони.
Мир людей – в состоянии падшести.
Мир животных – в утере свободы.
Мир растений – в состоянии одичания.
Мир звезд – в отчужденности.
Мир лесов и морей – в положении выброшенности вовне.
Мир насекомых –
Уже много лет знавши Анну, начиналось думать: «А ведь она никакому впечатлению не отдается слепо!»
Шенберг давал увидеть: мать берет на себя грех дочери и несет его зряче: из мира людей в мир звезд.
Мать уважает дочь.
День и ночь – сутки прочь.
Здесь было колдовство.
Анна умела превращаться в собаку, и Каренин в образе Тургенева мог брать ее на охоту.
Один раз платье на ней засеребрилось и глаза сделались зеленые; в другой раз он заметил в них совсем голубой оттенок, а платье при этом пожелтело; в третий раз она залаяла так громко и убедительно, что зрители стали уносить ноги.


Глава третья. ОБЩИЙ ХАРАКТЕР

– Как зовут вашу собаку? – спрашивали мужчины.
– Вия Рожлапа, – отвечал Тургенев.
– Вия Рожлапа, разве же, не медуза?
– В опере медуза, а в балете собака, – Иван Сергеевич давал спутнице полаять.
Кокетство и каприз в женщине – пренеприятные учреждения, которым противно подчиняться: в собаке нет кокетства, а в медузе – каприза.
У нее дурные манеры: она берет жемчуг в губы: собака, медуза?!
Тургенев боялся ходить с ружьем, чтобы не встретить Ленина.
Мария Александровна Бланк с интересом следила за прыжками собаки.
Кусками на закрытых показах просматривали фильм Герасимова: тихо молодая женщина ходила по зале, в которой сдвинутая с места мебель расставлялась (отныне) по-новому; шелковый лиф слегка скрипел при каждом движении ее талии, а вышитая по-старинному довольно короткая юбка позволяла видеть серебряные пряжки туфель и ее изящную ногу.
Самое тело режиссера (с органами) сочилось на пленку – что из этого всего выйдет, он не знал и даже не думал, творя свою реальность.
Эта реальность хотела красоты выше святости и иррациональности выше уродства: призраки прошлого в монохромной гамме подыскивали здесь себе новые слова и формы.
Новый человек, однако, оказался не в авантаже и потому дореформенный его аналог вылез из-под стула и стал господином положений.
– Я исповедую вас по части уклонений от супружеского долга, – он пригибал ей голову.
Дело казалось сомнительным.
С лицом, общий характер которого напоминал о собаке, она взяла жемчуг в зубы.
Длинный промежуток молчания –
Она указала ему на стекло, в котором была дыра от пули, да такая чистая, круглая, ровная, что ни один охотник не сумел бы проделать лучше.
– Ленин стоял здесь, – она указала место, – это была подвижная масса гроденапля, демикотона, драдедама, казинета, люстрина, из которой выступали заплывшие глазки, зеленые ноздри и клоки волос.
С мальчишеским шумом старики дурачились с женщинами. Один Вронский только выделялся из этой серенькой, бесцветной группы, но и его полуклерикальный наряд как-то покрылся общим тоном обстановки, и он (Вронский), несмотря на исполненную светлого и снисходительного ума наружность, точно старелся и опускался на уровень его окружающих.
Я чувствовал себя (подобно этим людям различного характера, одновременно с ними и в равной степени) способным на резкие отступления, внезапные решения, нелогичные поступки, могущие изменить самые лучшие и самые твердые убеждения.


Глава четвертая. ПРОТИВ СУДЬБЫ

В книге, которую читал следователь, имелся проем для пальца – палец удобно было вставить в тело книги и там пошевеливать, представляя, что разгоняешь действие.
Своеобразный «переходнячок» между телом Александра Платоновича и телом книги, этот палец нес большую эмоциональную и смысловую нагрузку, обеспечивая перемещение массы в разные стороны: конечно, это был палец Энгельгардта, но и книги тоже.
В книге была черная дыра и еще где-то между страницами лежала ставка Мичурина, которая ни в коем случае не должна была в эту дыру провалиться.
Пальцем следователь дотрагивался иногда до живоносного гроба: избыточествование оставляло след на ногте.
Уже Александр Платонович не всегда чувствовал, чей это палец больше: его или книги (в живоносном гробу, понятное дело, находилась кукла).
Клавиш, мотор, пропеллер в сборке составляли новую форму, для которой еще не были подобраны слова, но которой уже задан был ритм.
«Всё ли можно забрать в кавычки?» – при вечернем освещении Энгельгардт пудрил лицо и начинал колдовать с текстом.
Книгу не следовало читать до конца: последние страницы оставались неразрезанными.
«Книга – сахарница, – понимал кто-то. – Палец – ключ, следователь – шея».
Запутаться было, как два пальца: кто-то придал сходство Александру Платоновичу с сыном Анны Карениной (вторым), но Энгельгардт успел поставить на себе метку: на вещи он (Энгельгардт) и сын Анны (Алексей Стаханов) смотрели по-разному.
Люди в кавычках – предстанут ли они вообще перед Страшным судом?!
Всей своею массой Александр Платонович силился заполнить полые пространства: мичуринская ставка лежала на Треноге мира: ее обслуживал Суворин (треногу, ставку), и Дуня Кулакова имитировала любовь, равенство, бесконечность.
Судебный следователь должен был сыграть против судьбы.
Стоило ее взять в кавычки, и она, по-пушкински ударившись о землю, оборачивалась фон Дидерицем: случайно, внезапно?!
Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт ел Анну, составленную из арбузов.
– Вы ели мою жену? – фон Дидериц держал судьбы мира на вытянутой руке.
– Ваша жена ни в каком отношении не есть только «ваша жена»: она единство «вашей жены» и «не вашей», – ощущал Энгельгардт бесконечную сложность жизни.
Всегда хотевшая быть Анной Аркадьевной, Анна Сергеевна творила ее в себе; Антон Павлович был такой же злодей, как Лев Николаевич.
Их пляска отстукивает перед живым человеком, аккомпанирует ему по жизни, становится музыкой души и проедает ее.


Глава пятая. ТОЛЬКО РИТМ

Скажите женщине, что она имеет «дурное сердце», потом скажите, что у нее «глаза не хороши»: на первое она даст ответ, что вы ошибаетесь; услышав второе, будет готова выразить мнение: вы – бездельник.
Мнение – своенравная женщина, насмехающаяся над своими обожателями, которые, несмотря на дурной прием, клянутся ей в преданности.
Книга – тоже своенравная женщина и тоже насмехается над своими читателями, клянущимися ей в верности и прочтении.
Суворин поклонялся пыли; в свои суждения Дуня Кулакова влагала много физиологического; в каждом человеке дремала исполинская душа.
Из хаоса ощущений отделилась одна мысль и подавила другие.
Книжной пылью Алексей Сергеевич набил ноздри и позвонил.
В единственной позе: спина колесом и внимательно «ушел в стол»: в уме ничего дробного, частного, пристрастного.
Гете, Ибсена, Чехова как бы не было.
Цветок на обоях – собачий зад.
Алексей Сергеевич мечтал издать книгу-форму, которая не содержала бы слов, а только ритм – в которую удобно было бы вставить палец и которая вибрацией придавала бы этому пальцу все необходимые ощущения: я и книга – одно!
Авторы, прослышав, приносили свои варианты: лучшим был от Шенберга и Алабина: Волга выходила из колодца Иордана в Осташковском уезде; Онан уж отморозил пальчик; инсекты, наконец, избрали генерального секретаря.
Недоставало только вибраций от Анны и Вронского – как было вставить их в действие и избежать обвинений в пошлости?!
Два ряда точек?
Три?
Четыре?
А если пошлость взять в кавычки?!
Не потому пошлость, что «сиськи-письки», а потому, что было многократно и затерто до невозможности.
Пошли на мозговой штурм: никто не назовет пошлостью отношения мужчины и арбуза: атонально Анна Аркадьевна переходила в Анну Сергеевну, а та – в спелый плод, ягоду, арбуз: Вронский сорвал перезрелый плод: Вронский и Анна Сергеевна, а против них (в хаосе звуков) ритмично Анна Аркадьевна и фон Дидериц. Судьба!
Когда Алексей Сергеевич позвонил – некоторое время ничего не менялось, потом вместо ожидаемой Дуняши с ее сиськами-письками и четвертым планом в кабинет издателя, неся скорее эмоциональную нежели смысловую нагрузку, как бы урча моторчиком, вошел «человек в кавычках».
Взглядом он разыскивал Треногу мира.
Хотел прикарманить ставку Мичурина или поставить свою?!


Глава шестая. ЗЕЛЕНЫЕ УСЫ

– Как зовут вашу собаку? – интересовались женщины.
– Анна Каренина, – отвечал фон Дидериц.
Он заказал фотообои с ее изображением, они вместе поехали в Крым и там встретили Чехова.
Был самый разгар купального сезона, со всех сторон их обступили сиськи-письки, Антон Павлович задыхался от пошлости, повсюду грохотали моторы, и с тайной целью вращались пропеллеры.
– Понимаете, – один говорил из двоих, – эта книга, – он обводил рукою абсолютно всё, – не для чтения!
Гете, Ибсена и Толстого как бы не было.
Книга давала слепо отдаться впечатлению: Чехов кинул кость Анне.
– Жизнь не для проживания, – подхватил другой. – Крым не для России, Анна не для Толстого.
Слишком сильный прием морского воздуха наводил рассеянность.
Казалось, чьи-то пальцы –
– Когда впервые я изменил жене (это сказал фон Дидериц) – сразу почувствовал невыразимое облегчение.
– Вы изменили будущей жене, – рассмеялся Чехов, – вы были гимназистом, стояли в подъезде и положительно точили карандаш!
Чехов был не для реализма.
Ели вареные груши с молоком – когда он брал себе масло, бросились в глаза его продолговатые зеленые усы.
– Слышали, – фон Дидериц пустил по ветру бумагу из-под колбасы. – Суворин превратился в насекомое!
– Он перебрал цветочной пыли, – Антон Павлович знал, – к тому же и горбатая спина –
– Когда я вошел в его кабинет, – фон Дидериц сказал ритмично и отбил ногами, – Алексей Сергеевич плясал сидя, плясал лежа, плясал, оставаясь на месте – все время он падал то в одну сторону, то в другую, и музыка струилась с его тела.
Залаяла Анна. Какой-то человек подошел и предложил свои услуги.
Что было им из того, что он составлен из еловых лап и бумажных цветов, и не всё ли им было равно, писал ли он когда Антону Павловичу, приклеил ли к своим фальшивым цветам густейшие бакенбарды – или это сами они перешивали завязки и развязки старых историй, смешивающихся с феерической быстротой, словно наяву?!
Попеременно незнакомец представлялся им ктитором, стахановцем, попечителем, настоятельницей, священником – истинный господин положений, пальцем в стеклянной стене духана он проделал дырку от пули – он откусил от Анны, плюнул коркой в фон Дидерица и извлек из его оболочки Дуню Кулакову.
Антону Павловичу, звуча музыкой, он проел душу.
В Чехове образовались гулкие полые пространства – в них переливались и бурчали бесконечные сложности жизни.


Глава седьмая. ОЖИРЕНИЕ, ДЕЖАВЮ

Книга не для чтения давала впечатление подвижной массы с длинными промежутками, в которых можно было ехать и не ехать, порхать и не порхать, стесняться и ничем не стеснять себя.
Только что перед глазами был ктитор, восседающий на свечных ящиках, но вот уже ему на смену с отбойным молотком выходил стахановец, которого в свою очередь замещал попечитель, настоятельница или священник.
Священником был мой одноклассник Женя Черножуков.
– В опере повар – священник в балете?! – приветствовал я его всеми десятью пальцами.
Вдали на скалистом хребте менялся и расширялся пейзаж. Баранина на тарелке прояснялась, и праздничный шум поднимался из высоких грубых стаканов. В духане, построенная игрушечно, система беспорядочно обнимала нас, ухватистой дланью растянув параллельные полосы.
– Он пел безумную песню, хохотал, стенал, рычал о могучих страстях, перед которыми наши – сплошное ребячество, – Евгений говорил о Суворине, бывшем некогда нашим попечителем.
За соседним столом Чехов далеко в зеленый стакан просовывал извивавшиеся придуманные губы; опаловые пятна на столе играли и жили. Мой одноклассник смотрел на меня лишенными ресниц глазами. Я смотрел на изломы его тела: балет!
У Жени было уже трое детей: Каблуков, Черемисин и Миловзглядова. Он черпал силу в приготовлении пищи и в отпускании грехов. Его жена была Соня Левит. Нам улыбались Люба Колосова и Нина Ломова. Женя вытащил карандашик и набросал мне номера их телефонов. Феерично.
Еще мы говорили о ночном блуждании: странно возбужденные, спотыкаясь на каждом шагу.
– Ощупью, – говорил Женя.
– При огарке свечи, – соглашался я.
Чехов предложил нам отпить из своего стакана – из бараньих костей мы составили ему слово. Он начал угадывать все последующие.
Такие слова подходили для Норвегии: больные, робкие, доверчивые.
«Приосмелеют, толикократно, безделица-вдоль-по-улице».
Мощеные сени – священный Байкал.
Озираясь в поисках Герасимова, мы видели (замечали) лишь его ассистентов и любовные увлечения: подчинять судьбу или потчевать судьбою? Судьбою в кавычках? «Судьбою»?!
Фон Дидерица в школе мы считали за вздор: какая там еще судьба?!
Будь точен в условных фразах, и счастье тебя найдет!
«Я встретил вас, полумесяцем бровь!»
В отжившем – ожило: ощупью при огарке свечи Евгений (еще в школе) успешно представлял Ибсена.
Выложенное из объедков слово отзывалось пурпурным сердцем.


Глава восьмая. ЗАДАЮЩИЙ РИТМ

– У нас рабочие не занимаются любовью – любят только трутни, – условную реплику подавал ктитор.
Сказано было шуткой, с улыбочкой, как будто между прочим – все, может статься, и забудут, но в нужную минуту непременно вспомнят.
Пчелы!
Стахановец шел с покусанным лицом – зеленые бугры представлялись ему опаловыми.
«Мы – пыль на ветру!» – ошибочно они (ктитор, стахановец) полагали.
«Мы – пятна на столе!» – следовало им считать.
Пальцами Суворин растирал их по столешнице: попечитель.
Когда он приходил к нам в класс, ему уже приготовлен был стол с пролитыми приправами, и Алексей Сергеевич выбирал, под каким соусом подать то или иное событие; матушка-настоятельница (Анна Андреевна) делала знак Черножукову, и Женя менял колпак на клобук.
– Ощупью, – зачинал Алексей Сергеевич, – при огарке свечи, в Норвегии –
Мы понимали, что по цензурным соображениям лампочку он заменяет свечою.
В этой легко узнаваемой Норвегии жил старик деньми ветхий, но нравственно совершенный, как наш Толстой: так же он искал истину, и истина была в счастье, счастье – в понимании, понимание – в идеалах, идеалы – в обстоятельствах, обстоятельства – в миросозерцании, миросозерцание – в вечности, вечность – в длинных промежутках молчания, насыщенных ритмом, спасающим нас от преувеличений и слащавости!
Анна Андреевна мигала Черножукову – струился ароматный дымок – разводя руками и слегка выворачивая локти, как это делают оперные певцы, в рясе, отец Евгений гудел о матери, на себя взявшей грех дочери и несущей его, извиваясь всем телом.
– Если человек затеял работу, которой не в силах выполнить, – Суворин продолжал, – он придумывает человека, который может с нею справиться: Ульянов придумал Ленина, Толстой – Каренину, та – Алексея Стаханова.
В опере повар, священник в балете, Ибсен в фильме – Евгений Черножуков придумал Треногу мира и к ней человека в кавычках, которому по силам было залить это устройство некой подвижной массой, способной обнять нас всех растянутыми параллельными полосами.
Тренога придавала конструкции устойчивость, масса была человеческой и человечной – параллельные полосы символизировали основные стихии: балет, оперу, фильм и книгу.
Всё это до поры не работало – нужен был толчок, задающий ритм.
Женя задействовал сердце.
На испытаниях пала Соня Левит, и грех дочери на себя взяла ее мама.
В доме Левитов все смешалось.
– А можно дом наш станет колодцем Иордана? – пели Левиты просительную ектенью вместо сугубой.
Заметно Соня пополнела, но казалась ростом меньше, чем прежде.


Глава девятая. ПРИВХОДЯШИЕ ОПОСРЕДОВАННО

Услужливого человека придумал Чехов.
Антон Павлович затеял работу, с которой не мог справиться в одиночку, и услужливый человек задал всему ритм, схожий с сердечным.
Всю жизнь Чехов решал вопрос: кого встретил он на лестнице?!
Словно бы растертый пальцем, лишенный контуров тела, со смазанными чертами лица, человек то одной своей частью, то другою, причмокивая, сползал по перилам – Антон же Павлович именно в эту минуту придумал своего услужливого: два разных человека в его сознании слились в одного: услужливого человека-слизня.
Услужливо человек-слизень захватывал и поедал людей-трутней – Антон Павлович, хотя и занимался по вечерам любовью, плодотворно работал и потому беспрепятственно хищник предоставил ему пройти.
Антон Павлович придумал интеллигента, но кто-то еще придумал интеллигибельного – так родилась идея общих сущностей.
Антон Павлович мог подниматься или спускаться по лестнице, придумывать собственных людей или брать привходящих, постигать их умом или опосредованно, но ничего не мог поделать с нерожденностью.
Толикократно, сидючи в духане, каждому он предлагал отпить из своего стакана: робкому, больному, доверчивому – так сущая возникла безделица: вещица в себе: фон Дидериц – вздор, нерожденность и потому неуничтожимость.
Антон Павлович должен был уйти – фон Дидерицу суждено остаться.
В духане потчевали судьбою. Кавычки не спасали.
Суворин как будто считал дело сделанным, он выглядывал похудевшим, его ботинки были реальны и высоки.
Около кабинета стояли розовые сумерки.
– Любовь лабораторно обнаружена в моче, ее ген, – Суворин разогнул спину.
– Мечников? – Антон Павлович переспросил.
Тайга, озеро, любовь – всё сходилось.
И Анна не упала на рельсы, а ушла туда со свечой.
С жесткими надкрыльями Суворин не то походил на жука, не то превратился в него.
Свежие книгоформы со вставленными в них пальцами тяготели к нерожденным словам.
Экземпляр сущности.
Мать уважает дочь, берет ее грех на себя и несет, извиваясь.
Сущность-мать.
Сущность-дочь.
Сущность-грех.
Новая троица?
Антон Павлович затеял универсальный накопитель сущностей.
Накопитель же сущностей открывал путь к матрице отношений.


Глава десятая. К НАЧАЛУ

По всякому, начинать нужно было с Ленина.
Могла ли Мария Бланк на себя взять грех сына и нести его сколько понадобится в танцевальном ритме?!
Бланкизм отрицал классовую борьбу – это подходило.
Бланкизм ожидал избавления человечества (от напастей) другим путем.
Бланкисты полагались на заговор небольшого интеллигентного меньшинства.


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. КРОТКОЕ СИЯНИЕ

Дальнейшую передачу власти вставшая во главе государства Мария Александровна Бланк предполагала проводить исключительно демократическим путем и посредством прямых выборов – времени оставалось еще предостаточно, но небольшое интеллигентное меньшинство уже всерьез озабочено было поиском устраивавшей их преемницы (председателем Совета народных комиссаров по Конституции теперь могла быть только женщина).
После долгих поисков остановились на кандидатуре Анны Моисеевны Карениной, еще достаточно молодой, но уже снискавшей широкую известность дамы, вокруг образа которой прежде нафантазировать успел Толстой: Анна должна была сняться в фильме и сыграть председательницу – когда же новый ее образ наложится на прежний, Анну можно будет выдвинуть всерьез.
За работу взялись лучшие политтехнологи: фильм развернулся в сериал, Анна по вечерам приходила в дом к потенциальному избирателю и вместе с ним успешно решала сложные народнохозяйственные задачи; позже вышла книга, были поставлены опера и балет.
«Не подашь голос за Анну, – стращали избирателя подспудно на границе художественного и реального, – в России власть захватят насекомые: их больше и организованы они лучше!»
Сиськи-письки отодвинуты были на четвертый план в сериале, но оставались на первом в личной жизни героини.
По сути государственный деятель, в сущности она была любящей женщиной.
Именно в моче Анны обнаружен был ген любви.
Попадая в накопитель сущностей, ген любви открывал путь к Богу – удивительной женщиной заинтересовался Римский папа.
Она вышивала воздухи для Смольного монастыря (черное кашемировое платье, умеренно отделанное кружевами и стеклярусом), как вдруг дрогнула на обоях животворная икона, и по солнечному лучу с нее к Анне в образе девы Марии сошла Мария Бланк с непорочным младенцем на руках, и был младенец не Володя вовсе, а как бы кто другой.
Разнообразные выражения восторга и удовольствия очевидно показывали, что все вполне вознаграждены были за свое любопытство и долготерпение.
Анна победила в себе мелочные опасения и ложный стыд.
Она перестала долго раздумывать над пустыми вопросами.
 По лицу ее разлилось кроткое сияние.
Исполинские души дремали вокруг нее.
Короткий шлейф красиво окручивал ей ноги.
Палец младенца, так характерно выгнутый –
Муж Анны смеялся, не сладив выправить его.
Боявшийся детей он сделал было движение за шляпой.


Глава вторая. ПРОТЯЖНЫЙ ЗВУК

Интеллигентное меньшинство твердило о воскрешении, не объясняя, как его понимает.
Воистину Воскресшего как бы не было.
Из Норвегии доносились призывы к бабьему бунту.
Бунт дробный, частный, пристрастный.
Нина Ломова шипела в зарослях одичавшей акации: грудь колесом и давящее впечатление – не умевшая ни в чем держаться середины; геном, не допускавший возражения.
Люба Колосова, закутанная в большой черный платок, едва рисовалась в темноте кареты: она испытывала ядовитое наслаждение в неопределенном сознании своей греховности, овладевшим ею.
Более никому Маргарита не дозволяла карандашом обводить контуры ее тела.
Дуня Кулакова одна, пожалуй, сохраняла деликатность форм и естественную приятность движений.
Победившая нерожденность Анна живые картины заменила ролевыми играми: Вронский в сюртуке при погонах и кепи без султана сидел на темной траве – траву он рисовал утром – игра же проходила днем.
Гудел на четвертом плане накопитель сущностей; на третьем плане дочь уважала мать; Ленин под стеклом на втором плане пальцами давил насекомых.
– Женька Черножуков, – Вронский хохотнул, – я скажу, приосмелел: бросил вызов Богу!
– Я полагаю, – мягко Анна возразила, – сварив божественную уху, напротив, он вымостил нам путь к Всевышнему.
Сценарий диктовал взять пошлость в кавычки, сместить планы и кое о чем умолчать.
Было немного жестоко то, что в нем требовалось.
Как понимать «воскресение» изложено в книге не для чтения.
Книга же не для чтения начиналась с девятой части – в ней Вронский становился Римским папой.
Римский папа спросил завтракать.
Вронский ужинал.
Кардиналы и генералы хохотали, будто старые друзья.
Старость бодрит.
Старость – простой элемент и наличествует сама по себе.
Старик из страха перед вечерней сыростью сидел под колпаком.
Снаружи падали люди.
Вронский не потерял дара скорчить старика.
Горбун революции трогал клавиш.
Несся протяжный звук.
С папой Анна старилась – с Вронским молодела.
Человек длил свое наслаждение.
Граф молчал и даже не смотрел на меня.
 Я оборвался.


Глава третья. ОБЪЕВШИЕСЯ ГУСЕНИЦ

Перешед в православие (под влиянием Анны), Римский папа вновь сделался Алексеем Вронским, но уже рисующим природу, умеющим завести мотор и раскрутить пропеллер.
Исподволь свои умения он передавал детям Черножукова: скоро Каблуков уже прилично мог растереть краски; своими пальцами Черемисин прочищал любой жиклер; без проблем Миловзглядова поднималась в воздух.
Присматривавший за накопителем сущностей Черемисин следил за тем, чтобы внутрь не попадали насекомые, норовившие превратить его в улей, но некоторое количество меда из жиклера все же просачивалось наружу – Черемисин облизывал пальцы.
В воздухе Миловзглядова преследовала пчел, а упавших Каблуков обмакивал в вязкую, плохо отходившую краску.
Никто не знал доподлинно, мог ли накопитель сущностей выращивать органы, но, когда в него попала гусеница, у нее вырос палец.
Сильно нагретый воздух резко сверкал; светлая рябь с мягким шелестом ползла по волнующейся поверхности.
Проделка была очевидна, и ее автора следовало разыскать во что бы то ни стало.
Судебный следователь Энгельгардт заглядывал под деревья: Мичурин!
Черные грачи неподвижно сидели там и сям по краям взрытой борозды и, раскрыв стертые клювы, тяжело и часто дышали: объевшиеся гусениц.
– Не кощунствуй!
Сумевший разложить жизнь на компоненты Иван Владимирович Мичурин стоял к Вронскому лицом к лицу и тихо, шаг за шагом, больно стискивая Алексею Кирилловичу руку и ловя другую, пятил того перед собою вон из детской – пятил, захватив в мозолистую ладонь уже десять холеных пальцев.
Муж Анны поддразнивал Вронским свою жену.
«Бросить мужа?!»
Мысль эта несколько раз представлялась уму Анны, но она чувствовала, что это – пошлость в кавычках: не ее придумка, а чужая.
Она чувствовала себя слишком переполненною общественными интересами, чтобы тревожиться личными.
– Чем станем мостить сени? – Мичурин брал на колени Каблукова, Черемисина и Миловзглядову.
– Очевидностями, компонентами, процессами, покаянием! – дети кричали, взрослея.
Клавиш переставали трогать, и упавшие поднимались.
Человеческая подвижная масса в заданном танцевальном ритме имитировала движения ежедневной жизни.
Мостили сени: славное море!
«Все дело именно в неуловимом элементе!» – Толстой, очнувшись, увидал меня.
Я продолжал.
Чуть шелестя по ковру толстым шнурком, которым было подшито ее платье –


Глава четвертая. СНЯТЬ ШЛЯПУ

Чуть шелестя по ковру толстым шнурком, которым было подшито ее платье, Анна впервые подумала о том, что ее ежедневной будничной жизни недостает неуловимого элемента.
Именно его отсутствие делало ее жизнь похожей на жизнь авантюрьерки.
Что это был за элемент?
Она написала Менделееву, и Дмитрий Иванович пригласил ее приехать.
Поездом, малой скоростью и непременно лежа.
– О чем ты думаешь? – спросил Вронский, овладевая ее рукою и, как бы шутя, угрожая откусить ей мизинец.
Прошло несколько мгновений неопределенного и жуткого ожидания.
Палец оставался на месте.
Муж с Мичуриным на заднем плане смотрели через стеклянную дверь.
– Я думаю о том, чего недостает моей жизни, – высвободив руку, Анна прошла по ковру.
– Недостает только развода! – зычно Вронский расхохотался.
Через стекло Анна вдруг увидала святых в мантиях с серебряными ногами: они делали ей жесты, долженствовавшие выразить изумление и восторг.
Проснувшись поутру, с ее дерзкою и как бы лгущей красотой, машинально Анна принялась откалывать вуалетку, чтобы снять шляпу.
Предоставив гостиную заботам мужа, Анна взялась за сени.
При упоминании о женщинах во льду по лицу мужа пробежала судорога, и Анна отказалась от первоначальной задумки.
Муж предложил в свою очередь: какой-то французский генерал из любви к ней стал актером и был убит в гостиной пьяным паяцем.
Анна прикидывала.
Мичурин сопровождал их в сени и обратно – идти нужно было по стульям.
– Я скоро уезжаю, – говорила Анна. – Мне крайность!
Муж и Мичурин знали.
В детской из разрозненных частей Алексей Стаханов собирал паяца: зеленые дураки с афишами на палках ждали за окнами своего предводителя.
Толстой готовил пути отступления: Анна Каренина – Катюша Маслова, Вронский – Александр Ханжонков.
Копились сущности: в компании матери с дочерью куда-то направлялся Ленин – над всеми вился пчелиный рой.
– Никак воскресили? – про Ленина спрашивали в большинстве.
– Пробно, – ухмылялись меньшевики, – Временно. В порядке испытания вакцины.
Процесс замыкался сам на себя: Ленин торил (мостил) путь Анне – своею мочой, переработанной в сыворотку, Анна наполняла его тело любовью.
Политтехнологам удалось замолчать вклад в победу навозных жуков –
Анна продолжала спать в шляпе – она не желала более иметь детей.


Глава пятая. ПРЕКРАСНЫЙ БАЛ

В сенях Александр Ханжонков крутил рукоятку накопителя: французский генерал то высовывался наружу, то втягивался назад к сущностям.
С благими намерениями вошел Черемисин:
– Что, если пчел во льду заменить женским роем?
Вдруг появился человек.
Составной.
 Страшный.
Иван Иванович.
Глаза как у Толстого, нос как у Чехова, зубы как у Ибсена, уши как у Гете, прическа как у Ленина, грудь как у Суворина, руки как у Мичурина и ноги как у Книппер.
Та самая гусеница, у которой для начала вырос палец, а потом появились ноги, руки, шея, прическа, уши и зубы (глаза присутствовали изначально).
Анна улавливала элемент: сверкающий, рябящий, ползущий и шелестящий.
Шутки ради она просила в накопителе сущностей вырастить ей орган «в дополнение к уже имеющемуся, чтобы всегда иметь запасной вариант».
Горбун революции (не Суворин) давал Анне нажать на клавиш: исполинские души прилетали в сладкой дреме, внушая своей повелительнице выпороть шнурок из подола платья.
– Но для чего? – отказывалась она понимать.
– Для дальнейшего, – души хитрили.
– Я скоро уезжаю, – говорила Анна. – Мне крайность!
Души знали.
– Какие они исполинские, – восхищалась Анна, – и как легко переносят стулья!
Во льду доставили Катюшу Маслову.
Недоставало только реактивного миномета.
Размазывали за завтраком Александра Сергеевича, падали и поднимались.
Кричали дети.
Заглядывал следователь.
– Кто? – он спрашивал. – Все или один?!
Улыбка счастья изгибала румяные губы.
Зеркало –
Ничтожный разговор решал ее судьбу: Иван Иванович смешон своим французским языком; для Ленина можно было бы найти лучше партию –
В сенях уже расставляли стулья для мазурки.
Анна опустилась в кресло: воздушная юбка поднялась облаком вокруг ее головы.
Несчастье ее свершилось.
На лице Анны появилось выражение морды провинившейся умной собаки.
Она почувствовала себя убитою.


Глава шестая. ИСПЫТЫВАЛИ ВАКЦИНУ

– Если вы хотели видеть мужа Анны – я перед вами; что до Каренина Алексея Александровича, то в настоящее время он пребывает в кругосветном плавании.
Беседуя, они отвязывали толстый шнурок и приятно улыбались друг другу.
Через стеклянную дверь на них смотрел Мичурин.
Анна была в платье с высоким воротником – на левой руке недоставало мизинца (Мизинова?!), зато на правой пальцев было шесть.
Судебный следователь Энгельгардт составил протокол, Анну поместили на прежнее место Катюши и до поры перенесли в подвал.
– Брак Анны принадлежит церкви! – отнекивался муж от старого мира.
Околоточные надзиратели с частным приставом во главе улавливали подрывной элемент: горбун революции закладывал под устои.
Сердце Катюши оттаяло, ему придали новый импульс.
Иван Иванович Гусеницын положил на Катюшу глаз.
Испытывали вакцину: Катюша полюбила Ханжонкова.
(Фильм не сохранился).
Паяц был почти готов, но матерей оказалось больше, чем дочерей: самые разные схемы сплетались в причудливый узор периферических подробностей, влечений, понятий.
Голова чесалась от мыслей.
Вился целый рой воспоминаний.
Старик-натурщик, обнаженный, прыгал по стульям: он был заражен одною из петербургских болезней.
Ритмично зеленые дураки за окнами стучали по водосточной трубе.
– Все мы выпили из чеховского стакана! – кричал натурщик-старик больные слова.
Ровная, низкая, местами болотная дорога из сеней вела в гостиную.
Из общего привычного понимания, выбулькнув, всплыл ограниченный треугольник понятия.
В нем была рука мертвеца.
Ее, взяв в свою, частный пристав сидел полчаса, час, еще час.
Рука была живая.
Она начала вдруг сгибаться, кашлять, стала говорить о смерти, и никто, ни  пристав, ни надзиратели не могли успокоить ее.
Все понимали, что следует пересчитать пальцы, но никто не решался.
Чувство смерти теперь было разрушено, но и чувство жизни обманывало своим ненатуральным биением.
Положения – для страдания.
Минуты – для забытья.
Воспоминания – для отвращения.
– Дайте перстней, унесите перстни! Сделайте маникюр! Наденьте перчатку! – вовсе рука требовала не того, чего хотела.
Для выражения же желания освобождения попросту у нее не оставалось слов.


Глава седьмая. ВЕСЬ КРУГ

– Более мы не можем ждать милостей от Толстого! – веско проговорил Мичурин.
Пришло письмо и в нем кроме пустой болтовни, не было решительно ничего.
Истина опустилась ниже действительности; вещи, не похожие на себя, казались выброшенными вовне.
Кто-то или что-то стояло за чтением псалмов и кафизм, пением тропарей, седальных и антифонов.
Пьяный паяц был уведен – тело французского генерала поставлено за ледник в подполе.
Толстой молчал.
Кому-то нужно было говорить и показывать.
Показывать – для положений.
Говорить – для минуты.
Нужно было – для воспоминания.
Тогда показывать стал Иван Иванович: как Анна висела под потолком и вертелась на трапеции, как высоко могла она подпрыгнуть и далеко – заплыть; как аплодировали Анне восхищенные болельщики, и как любовно раздавала она автографы.
Потом говорил частный пристав: как Анна по поручению Третьего отделения проникла в организацию заговорщиков и предотвратила покушение на государя; как ловко пустила она под откос состав, в котором из Германии в Россию возвращался Ленин; как метко она стреляла и как уморительно изображала умных домашних животных.
Нужно было?!
Реальную нужность всего доказывал старик-натурщик: не обойтись было без мыслей Анны, ее сногсшибательных воспоминаний, ее знаменитого треугольника.
Решительно, за всем стояла рука Анны.
Она страдала, забывала, отвращалась.
Она израсходовала все слова и потому не смогла освободиться!
Перед всеми была очевидность, на которую никто не посмел взглянуть.
– Когда зонтик Анны мелькал в зелени деревьев, вспомните, – Мичурин спросил как бы из сада, – значило ли это, что Анна могла появиться под зонтиком, формально ей не принадлежавшим, или просто любой человек, заимствовавший личный ее зонтик, появлялся в этом случае под зонтиком Анны?!
Иван Владимирович положил на скатерть пружину; Вронский засмеялся и упал головой на стол.
Сурового цвета дорожное платье было слишком тяжело для танцев.
Платье было сшито слишком по ней.
Оттанцевавшие в сенях возвращались в гостиную – им на смену спешила новая партия.
Уходили с сонными лицами – возвращались проснувшиеся.
Анна будила лица в людях.
Будила – вот и весь круг.


Глава восьмая. ДВЕ МАТЕРИ

Серенький денек глядел хандровато.
– Вы заразились одною из опасных петербургских болезней, – Чехов говорил Суворину, держа последнего на ладони и ладонь поднеся к близоруким глазам, – а это: суеверное преувеличение размеров правительственных возможностей в деле исправления умов и общественных настроений.
Суворин шевелил надкрыльями, готовясь взлететь.
Ребенок, полуостолбеневший, стоял с отбойным молоточком.
Шли, медленно переступая, чтобы не обогнать окна, две матери.
Всем распоряжался отец Гагарина: будуар Анны поставили на колеса и прицепили к составу.
Вагоны для одних уже медленно отъезжали – для других оставались на месте.
Для Анны так давно ехали.
Вагон-будуар раскачивался, кренился, поднимался над рельсами и, по воздуху проносясь – проносясь – проносясь –
Вскрикнул внезапно ужаленный князь!
Это был привет от отца: черная лента, позлащенное стремя, действию добавлявшие вещности.
– Папаша, кто все-таки строил эту железную дорогу? – в соседнем вагоне ребенок с молоточком спрашивал генерала в пальто на красной подкладке.
– Граф Лев Николаевич Толстой, душенька, – отвечал Вронский.
На первой же остановке он перешел во второй класс и познакомился с добровольцами – те были пьяны и говорили обо всем.
– Что побудило вас ехать? – спросил Алексей Кириллович.
– Да что ж, все едут. Надо помочь Анне. Жалко, – отвечали зеленые дураки.
Раскупорили шампанское.
Марлон Брандо сказал пошлость.
Вивьен Ли, Рабкрин, барон Буксгевден, вещий Олег, Милеев и женский Фауст взметнули бокалы.
Уозеров – где был он: в купе или на платформе?!
От старого мира не оставалось ничего, кроме сногсшибательного воспоминания Анны: все вертелось вокруг школьной программы.
«Вчерашний день. Часу в шестом она выходит из дома, садится в пятый трамвай и едет на Сенную – там бьют кнутом Любу Колосову и Нину Ломову. Мужчины: Алабин, Келдыш, отец Гагарина, Ибсен, Кокорев, Мичурин, Ленин, Вронский, Немирович-Данченко, Менделеев, Энгельгардт, Фертингофы, Милеев, Паукер Милорадович, Каховский, Богомолов, Каренин, Федор Кузьмич, де Барант, Грибоедов, Муравьед-Апостол, Егоров, Гарибальди, Струменский, Смыслов, Мечников, Кумберг, Штанге, Ипсиланти, Буксгевден, Герасимов, Марлон Брандо, Мечников, Рабкрин, Некрасов, фон Резенгоф, Сологуб, Щусев, Исидор Француз, Чехов, фон Дидериц, Володя Степанов, Леша Бегунов, Женя Черножуков, Авенариус, Мах, Шенберг, Бейбутов, Лисициан, Суворин, Тургенев, Ханжонков, Лисициан – все поголовно точат карандаши –


Глава девятая. НЕСОМНЕННАЯ РЕСТАВРАЦИЯ

Женщины: Анна Андреевна, Анна Сергеевна, Крупская, Книппер, Лора, Анна Ивановна, Груня Фаддеевна, Софья Андреевна, старая Вреде, мадам Шталь, Мария Александровна Бланк, баронесса Буксгевден, Анна Олеговна, Вивьен Ли, Вия Рожлапа, Соня Левит, жена Богомолова, Маргарита, Дуня Кулакова, Анна Моисеевна, Катюша Маслова – Анна видит: высосаны из пальца, ее, Анны Карениной, мизинца.

Истошно Люба и Нина кричат, не отказываясь от своих убеждений и даже всем своим видом иллюстрируя их.
– В разумных количествах, – с задранным подолом кричит Колосова, – пошлость просто необходима: она консолидирует мир и не дает нам скатиться в прямую похабщину!
– Пошлость, – без панталон вовсе, вторит подруге Ломова, – снимает излишнее напряжение в обществе, поднимает настроение и веселит душу!
Старый мир и вчерашний день здесь, сейчас, на Сенной площади, отцовой, пушкинской вещностью дают (последний) бой надвигающемуся левому радикализму.
Старое отнюдь не являлось отжившим: женщины принесли множество вполне пригодных стульев, на которых комфортно расселись – мужчины приволокли огромный крепкий буфет, дверцы которого оглушительно хлопают: по незанятым стульям – Анна входит внутрь буфета, и ворота за нею захлопываются.
Из темного нутра теперь безопасно она может наблюдать в щелку за тем, что происходит снаружи: сменившие убеждения Ломова и Колосова кнутом, от души, стегают теперь своего палача.
Толстой, без панталон вовсе, ничуть не пошлый, как не может быть пошлым истязаемый человек – он уродлив и частично прикрыт зонтиком, в котором Анна узнала свой, некогда мелькавший в зелени деревьев –
«Не красота спасет мир, – вдруг понимает Анна, – Мир спасет уродство!»
Имеет место несомненная реставрация.
Не стало (абстрагируется Анна) понимания природы, а за ним и общего понимания. Факты не разлагаются на более простые – они образуют «чистый опыт» и указывают на одну границу понимания, тогда как две другие границы находятся в стороне абсолютно простого и абсолютного общего понятия.
Умозрения Анны не нуждаются в исходной точке –
К которой отправлял Маргариту Гете –
Они не нуждаются в пустоте, где нет ни опоры, ни почвы –
Где царит одно лишь созерцание –
И где, между прочим, пребывают таинственные матери, которые одне лишь схемы видят.


Глава десятая. ДОМИНАНТНОЕ СЛОВО

В годы тихих размышлений автор выносил воззрение: трудно обмануть читателя!
Пристрастия выдают.
Прошлое существует вне памяти.
Прошлое – сказанное.
Жить – значит упражняться в прошлом.
Настоятельность прошлого не есть его безусловность.
Всего же страшнее – нешуточность!
За скобками остаются (нешуточность зримая и незримая; подспудные устремления; нивелировка индивидуальности; генеральный принцип разрушения; советская власть вещественности).
«Большевеющий мир» высвобождается от сковывающих его кавычек.
Толстой, может быть, сотворил из Анны женского Бога: она приняла на себя все женские грехи и подчинилась его воле – вплоть до «позорной» смерти под колесами.
Страдала добровольно и вольно истощалась.


ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. НОЗДРИ ЛОШАДИ

Анна всегда была одета – готова хоть к поезду.
И вот – пригодилось!
Теплые люди на Сибирском тракте отрезали у купцов цибики с чаем.
Вежливый контролер в серебряных жгутах и алом поясе метил билеты.
Поезд шел на восток.
Будуар чуть раскачивался, в нем стоял непривычный запах мазута с привкусом паровозного дыма.
Приставленный к Анне отец Гагарина опомнился и подавил возбуждение; она оправила платье.
– Дмитрий Иванович умеет танцевать? – она подняла руку к небу.
– Умеет. Верьте, – ангел был краток.
Он не желал говорить о танцах, как и она – о Страшном суде.
– А петь? Менделеев?
– Будьте уверены, – Алексей Иванович опустил крышку.
Мужчины собирались судить женщин – по какому праву?!
В темной тесноте Анна могла только думать, и думать следовало по всем канонам о вечном, но ничего такого на ум не приходило, а лезла какая-то ерунда: вот приказала она заложить тройку караковых и обиходные легкие санки – вот перепоясывается старик: поправил чересседельник, вытер под звуки виолончели покрытые куржаком ноздри лошади, а вот –
Прямо над нею, на крышке, несентиментальный отец Гагарина резал колбасу и громко пел, негодник.


Глава вторая. НЕКОТОРЫЙ РИСК

Бесконечность Уозеров почитал началом Вселенной.
Бесконечной была тайга, и озеро тоже было бесконечным.
«Какой же абсолют без вертикали?» – Уозеров не понимал.
В тайге была вертикаль, абсолют был в озере.
Бесконечная вертикаль и вселенский абсолют.
Он был в поиске, Уозеров, ищущий в сфере духа.
В болезненном состоянии он ударял рукою по сердцу – там были перебои.
До поезда оставалось меньше часа.
Герасимов бесконечно переснимал сцену: Уозеров оказывался то в поезде, то на полустанке.
Фигуры он расставил в четыре шеренги: неконкретные люди как образы и подобия Божьи – он, Уозеров, парторг.
Парторг в сфере духа обыкновенно сталкивается с невозможностью всё охватить сознанием, не поспевающим за потоком существования: как угнаться душою за переменчивыми настроениями, зыбкостью очертаний, ненаблюдаемостью подспудных тенденций?!
Следовало говорить о самоумалении Бога, но Келдыш не прямо говорил об этом, а проговаривался.
Богом был Дмитрий Иванович Менделеев.
Он низводил себя до уровня окружающих, чтобы общаться с ними.
Он делал некоторый риск, скрывая и одновременно являя Свое Божество.
Наклоняя голову почти до земли, не понимая, говорит он или проговаривается, Келдыш думал свое, почти не слыша шума приближавшегося поезда.


Глава третья. БОГАТСТВО ЗВУКОВ

«Сейчас, – думал Келдыш, – ненадолго прервется Вселенная, бесконечное кажет свою изнанку – проснется исполинская душа, и цель приведется к исполнению».
Логически предыстория вытекала из природы вещей; душа представлялась ему в виде большой меделянской собаки.
Заранее деревянный дебаркадер обсыпали смесью серы, меркурия и соли: было нескользко и довольно сухо.
Наличествовало богатство звуков, голосов, облачений.
Мстислав Всеволодович знал, что Анна взяла на себя (а, значит, и привезла с собой!) былой грех Менделеева, а тот когда-то взял на себя известный грешок Толстого.
Толстой, помнили, возглавил борьбу с Ибсеном, а Менделеев превратил Ибсена в бабуина с большими баками (дело не в этом).
Замерзшие микрочастицы Марии Александровны Бланк слетали с низкого неба, осаждаясь на ушах и бровях: странным казалось, что за лиф она любила прятать фиалки.
Платформа задрожала, и Келдыш очнулся.
Ему кланялся раздавленный, обвязанный машинист.
Визжала собака.
Призраки на Страшный суд привезли тело Анны.


Глава четвертая. ИЗГОНЯЮЩИЙ СМЕХ

Душе присуще свойство возвышаться.
Осень изукрасила вековые деревья.
Во всем присутствовала заманчивая прелесть.
Вся в трепете движения, словесного и сюжетного действия, Анна –
В тайге она заметила зонтик, мелькавший между елями: японский Бог?!
Патриот в филистерско-солдатском смысле отдал ей честь.
Встретивший ее Келдыш давал последние инструкции – он даже приложился к ее перчаткам, между тем как Анна помнила, что на одной недостает пуговицы.
– Последняя глубина – это поезд, ушедший в болото, – она повторяла за ним, полная жутких слов.
– Сейчас станем сликовствовать! – их догнал Уозеров.
– Где Анна с Вронским, там и Бог с ангелами! – всех догнал отец Гагарина.


Глава пятая. СТАРОСТЬ ЗЛИТ

Всюду громоздились козлы, доски, всевозможные ушаты с цементом, ведерки с краской: все было заслежено, засыпано известкой, забрызгано жидкой синькой.
– Дом культуры? – оторопела Анна. – А где Страшный суд?
Громкий шум хлынул из широких сеней.
Она вошла, обвеянная легким холодом, со слабо рдеющим лицом: но для чего здесь Мичурин?!
– Что вы на меня так смотрите? – встречно он спросил, – как будто это я пришелец с того света!
Художественность достигла в Анне самых высоких степеней проявления: вытянувшись красивым деревцем, играя ветвями, кокетливо Анна принялась раздавать позолоченные райские яблочки.
Было что-то злое в положении, в котором она себя видела.
Злость старит, старость злит.
Вронский, как на веревке, шел за нею, безропотно повинуясь ее плавно колебавшемуся стану и круглым плечам, сквозившим молочной желтизной из-под кружевного старинного тюника.


Глава шестая. ПРИЕХАЛИ ВОВРЕМЯ

Начались танцы, полные грации и торжественности.
«Мы ошиблись, мой друг, требуя от нашей прежней любви чего-то другого или лучшего, чем воспоминание», – пели дуэтом на эстраде.
Анна окинула умиленным взором всю обстановку танцевального зала, пошлую для других, но не для нее.
– Как хорошо, что вы приехали вовремя, – распорядитель Исидор Француз обнял Анну за талию, – а то, что за манера опаздывать.
Легко скользя по свеженастланному полу, Анна созерцала знакомые ей фигуры: вот обнаженная до невозможности баронесса Буксгевден, вот Мечников с Вией Рожлапой, Марлон Брандо с Вивьен Ли, Крупская с Федором Кузьмичем, а здесь – Фертингофы с Анной Сергеевной и Вивьен Ли: вчерашний день и старый мир, реставрированный для чистого опыта.
Не нужно было никакого общего понимания, достаточно было понятия.
Француз вальсировал прямо на Вронского – они сбили его с ног – шлейф Анны разнесло опахалом и им полностью накрыло Алексея Кирилловича.


Глава седьмая. ВЫЛИ ВОЛКИ

– Может быть, выйдем покурим? – с двух сторон к Анне подошли Келдыш и отец Гагарина.
Ее вывели через малозаметную дверцу, ручка которой осталась в пальцах ангелов. Их лица приняли тусклое, фатальное выражение.
Скользя по траве своим траурным шлейфом, Анна прикусила губу и разорвала перчатку.
– Помните, какой оказалась четвероногая вечеринка? – для чего-то спросил Келдыш.
– Четверговой, – Анна помнила.
Совсем рядом выли волки.
Было темно.
Лунный свет струился серебром по козлиным ногам и плоским лицам сопровождавших ее охранников, и те точно пересмеиваясь, угрожали Анне каждый своим факелом.
Она не понимала, куда девалось ее мужество – окажись свидетель, и он заметил бы, как изменилось ее лицо.
– Господи, зачем ты делаешь меня каким-то папою, который может сказать «да будет» и «сбудется»?! – кричал Вронский.


Глава восьмая. ИМЕННО ТАК

Все выглядело так, как она представляла себе.
Желтолицый, с раскосыми глазами, но очень похожий на себя, в кимоно, Господь сидел под расписным зонтиком на лесной поляне; чинно под навесом восседали святые; чуть в стороне тусовались ангелы: ангел раздумья, ангел скорби, ангел-губитель; особо приглянулся Анне незнакомый ей падший ангел: он был в светлой ризе, с божественными чертами и выражением необычайной замкнутости во взоре – зловеще он привлекал ее.
Келдыш развалился настоящим медведем.
Пустой гроб стоял на Треноге мира.
Горели восковые свечи и множество сальных.
Найдись свидетель –
Анна поначалу вела себя как должно: стояла, дрожа перед своею собственной персоной (одна старая дама перед нею сама собой вдруг загорелась и превратилась в дым).
Анна рассматривала свои ногти, обделанные в форму ореховой скорлупы – с длинными прозрачными кончиками.
Слезы падали с тонких пальцев ее рук.
Обвинитель припомнил ей все грехи.
Она оправдывалась, дескать, белое что-то, наброшенное на стул, именно так отразилось в длинном глубоком зеркале.
– Позировала ты когда-нибудь сразу четырем художникам?
– Да, было дело.
– Назови имена.
Настала нужная минута, и непременно требовалось вспомнить.
– Толстой, Ибсен, Чехов, Дворкин, – она перечислила без запинки.
Суд удалился на совещание.


Глава девятая. ОПРАВДАНИЕ МИЧУРИНА

Бойкое слово очаровало всех.
Восторг обнаружил себя тысячью восклицаний.
Покаяние видит Бог или нет?!
Анну взяло нетерпение.
Она оттолкнула одного стражника, другого –
Большой сад геометрически верно разбит был дорожками, обсаженными цветущими деревцами – дорожки были тверды, шоссированы, чисты – удобно Анна поместилась в повозку, кнутом я вытянул лошадей по спинам, и мы умчались.


Глава десятая. ГЛУБОКИЙ ПОКОЙ

Поет труба в небытие.
В душу Анны входит глубокий покой, как будто многое теперь опять будет хорошо.

                Ноябрь 2020, Мюнхен