Расплата Ерофея Корявого

Диана Вьюгина
  Захар Лыков, лениво  почёсывая  свою редкую бородёнку, сидел на лавке и смотрел, как жена его ловко орудует скалкой.
- Чего буркалы выпучил? Чай не слышишь, опять побирушки по улице шляются, всех собак уже подняли. На-ко, вынеси, да отправь от ворот попрошаек подальше. На всю голь не напасёшься.
Тонкий подсохший хлебец лёг в ладонь Захару, и дородная баба вытолкнула мужа в сени, пропахшие соломой да кислыми щами. На улице слышался неистовый лай собак да заунывная протяжная песня на один мотив
Семь, семь кесарей
Пошли, пошли поклониться,
Поклониться спасителю.
Подайте, отцы родные, милостыньку
Во имя Христово,
Милостыньку из щедрых рук
Да от доброго сердца.

  Окинув взглядом двух тощих оборванных старух, топтавшихся около покосившегося плетня, Захар молча протянул подаяние,  и уже было  повернулся  спиной к прохожим побирушкам.
- А что ж копеечку, мил человек?
- Поди, закрома полны, да деньга водится, а коркой сухой одариваешь. Не бери грех на душу, мил человек, подай и копеечку.
Дребезжащий старушечий голос будто насмехался, намекая на то, что знает тайну Захарову. Тайну, что спать по ночам не давала, давя на сердце пудовой тяжестью, тайну, что в вине не утопишь и в церкви не отмолишь, тайну,  кровью невинной омытую. Кровью, пущенной за несколько монет да жбан  кислого вина, вот какова цена человеческой жизни. Самому Ерофею Корявому обещал унести эту тайну в могилу, а тут нищенки деньгу требуют, щерясь  беззубыми ртами.
Хотел Захар скрутить внушительный кукиш, да ткнуть его в рожи немытые, погнать непрошенных прочь от двора, а услышал позвякивание, будто рядом кто монетой звонкой сыплет.
«Чиво это?» - оторопевший Захар повернулся на завораживающий звук. Одна из старух разжала маленький кулачок, и в глаза мужику ударил ослепительный блеск.
- А что, Захарушка, и мы человече в нужде не оставим. За хлебную крошку по монете. Хороша цена? Смотри, не продешеви.
Вторая старушонка сняла свою котомку, вытащив оттуда пригоршню монет, и кинула её в сторону Захара. Они взмыли в воздух и упали к ногам мужика, закатываясь под плетень, прячась среди густой травы.
- Продешевил, Захар, за каждую крошечку – по монете, а за душу загубленную  можно было и самородочек выпросить.
Обезумевший от жадности Захар, опустился на четвереньки и стал рыться  у плетня, как откормленный боров, загребая и пряча за пазуху жёлтые кругляши вместе с землёй, травой  и навозом.
 «За каждую крошечку, за каждую крошечку!» - повторял он, неистово впиваясь пальцами в рыхлую землю. Старухи застыли выжидающе, насмешливо глядя на мужика. Захар бросился в избу, повторяя на ходу: «За каждую крошечку…»
- Каравай  давай! – заорал он на жену, развязывая узорчатую тесьму, подпоясавшую рубаху.
По избе пошёл нехороший дух, а Захар, оттопырив свою одежонку,  удивлённо искал что-то за пазухой. «Где? Где?» - округлившиеся глаза блуждали по сторонам, а руки шарили по телу.
- Чаво где? – толстая баба сморщила нос и брезгливо смотрела на мужа.
-Деньги где? Ой! Больно, больно! – застонал Захар, пытаясь разорвать  на груди рубаху.
Льняная ткань не поддалась, обхватив тело крепким панцирем. Под этим панцирем что-то раздувалось, завозилось, запищало. Захар упал на колени, выпучив глаза, заскрёб брюхо, заелозил по чисто выскобленным половицам, хватая ртом воздух. Что-то кусалось, рвало и вгрызалось в живую плоть. По рубахе и порткам потекли тоненькие струйки, оставляя на полу кровяные  следы. Захар  катался по полу, сшибая лавки, горшки и ухваты, выл по-волчьи, сучил ногами, рвал рубаху, погружаясь руками в бурое месиво собственного брюха. 
Испуганная баба вжалась в стену, крестясь и бормоча молитву, в то время  как мужик истошно вопил, давясь   кровяными  сгустками. В комнате стояла вонь разделанных внутренностей и дерьма. Жилы на шее Захара вздулись, тело дёрнулось в последний раз и обмякло бесформенным мешком, из которого что-то пыталось выбраться. Из прорехи показалась  морда, оскалившаяся  десятками острых зубов. Склизкий нетопырь вывалился из мясистой дыры, в которой копошились десятки таких тварей, разрывающих нутро изнутри.
Баба заголосила, завизжала и повалилась на пол, трясясь в иступлённом страхе. Копошащаяся масса оставила жертву, взвилась к потолку и с громким писком и шелестом исчезла в проёме  двери. На полу  в багровой луже осталось распростёртое тело, показывая  раскромсанные ломти красноватого мяса и тошнотворную жижу, наполнявшую опорожненное брюхо.  Ошалело голосила  баба,  зыркая  вокруг безумными глазами. Собаки на улице выли под удаляющееся протяжное:

Подайте, отцы родные, милостыньку
Милостыньку из щедрых рук
Да от доброго сердца.

***

  Игнашка Тюхин продрал глаза в кромешной тьме и пошарил рукой вокруг, пытаясь вспомнить, куда его занесло на сей раз. Откуда-то донеслось тихое блеяние, пахло навозом и парным молоком, под ухом слышалось чьё-то шумное дыхание, а под грузным телом зашуршало сухое ароматное сено. «В хлеву закрыли, черти. Видно, чудил знатно», - подумал Игнат, с трудом перекатываясь на карачки. Рука попала в мягкую, тёплую и липкую лепёшку. «Фу, ты, анафема! Ну не мордой, и ладно», - продолжал ползти мужик, соображая, что рядом должна быть дверь. Хотелось до ветру, сухой разбухший язык прилип к нёбу, а внутренности скручивались мучительными спазмами. Скрипнули петли, и дверь хлева распахнулась, выпуская мужика навстречу прохладе занимающейся зари. Игнат шумно вздохнул, поднялся и нетвёрдым шагом направился к корыту, что стояло в углу двора. Здесь всегда была вода, скотину напоить, и так, по мелочи. Едва трясущиеся пальцы коснулись живительной влаги, как совсем рядом раздался насмешливый девичий голос:
- А чего водицу-то, Игнат Тимофеевич, да ещё из-под хозяйству. Может, винца сладкого, али крепкой браги. Жбан – за копеечку, невысока цена.
Две девки стояли у самого края корыта и заливались смехом, как серебряные бубенчики. Сами  в расшитых льняных рубахах, в  цветастых сарафанах. У обеих косы на высокие  груди  перекинуты,  а  в косах ленты - у одной алая, у другой синяя.  В глазах  бесенята прыгают, а переливчатый смех окатывает то жаром, то холодом, заставляя мужика гусиной кожей покрываться. Игнат приосанился, обтёр рукавом губы, провёл пятернёй по бороде, вытаскивая застрявшие сухие стебельки да травинки: «И откель такие красавицы на его дворе?»  А одна из девок руку тянет, а в руке кувшин, ясное дело, не с молоком.
- Так чего ж испить, Игнат Тимофеевич? И цена-то всего копеечка.
- Для таких красавиц и рубь не жалко, - потянулся мужик к кувшину.
Схватил, опрокинул, заливая рубаху и лицо, причмокивая от удовольствия и чувствуя, как разливается вино по жилам. Выдул одним махом весь кувшин за раз, а другая девка  опять кувшин тянет.
 Уже голова тяжела, раздувшееся брюхо болью разрывает, а рука, сжимающая горлышко кувшина, будто одеревенела, не слушается. Неиссякаемым ручьём вино льётся, не даёт вздоха сделать, а мочи остановиться нет. Поперхнулся Игнат, закашлялся, да бултыхнулся в корыто с водою, окатив брызгами смеющихся девок. Какая там вода! Корыто до краёв хмельной брагой наполнено. Сила неведомая вниз тянет, заставляя хлебать и захлёбываться  дурманящим пойлом.
- За жбан – копеечку, а за убиенного мог и бочонок выпросить. Продешевил, Игнат Тимофеевич, - твердил тонкий  девичий голосок, а другой вторил ему грустным напевом.

Ах, расступися, мать сыра земля,
Поглоти меня несчастного
С моей тайной тёмною.
С моей думой чёрною.

Бесцветные застывшие глаза пялились на домочадцев из почерневшего  корыта, а раздувшийся живот выпирал над мутной водой безобразной студенистой массой, готовой вот-вот лопнуть  и расползтись по корыту  скользкими петлями водянистых внутренностей. 
Выла, царапая грудь рябая баба, хлюпали носом двое мальчишек, цепляясь за материнский подол.

***

  Избёнка бобылки Глафиры стояла у самой околицы. Бросалась в глаза она своей  старостью и ветхостью: один бок её сгнил почти дотла, отчего избушка накренилась и осела на одну сторону.  Чёрные пучки свалявшейся соломы, когда-то покрывавшие кровлю, сползли вниз и готовы были вот-вот рассыпаться  мелкой трухой. Со всех сторон неприглядное строение подпирали сучковатые колья, не давая ему развалиться по  брёвнышкам. Единственное маленькое оконце  у самой земли, а за место трубы - прокопчённый щербатый горшок без дна.
  Ютилась здесь Глафира с двумя девками - погодками. Мужик её, Гордей, вот уже  год, как в бега подался. Пустил красного петуха на подворье самого Ерофея Корявого, припомнив тому  плеть, не раз гуляющую по торчащим  рёбрам, припомнил и поруганную мужнину честь. Глафира в девках хороша собой была, а Ерофей Корявый, так в народе его  прозвали, больно падок  на женские прелести. То девку в углу зажмёт да облапает, то из неё несговорчивость вышибает тычками да тяжёлой работой. Глафира уже в церкви венчана, да мужнина жена, а пёс старый  не унимается: всё норовит груди,  выпирающей из рубахи, коснуться, да за круглый зад ущипнуть. Муж Глафиру вожжами не раз охаживал, понимая в душе, что птаха она подневольная. А бабу всё ж учить надо, чтоб не опаскудела.

  На селе Ерофей – человек самого большого достатку. Лавку свою имеет, с мужиков в три шкуры дерёт. Глафира с мужем у него в работниках. На его дворе мужик и увидел, как хозяйская пятерня под  цветастый подол полезла. Глафира в тот час крыльцо песком скребла, изогнулась, выставив пятки да бабий тыл.  Сердце не камень, вскипело, глядя на всё это непотребство. Под горячую руку самого Ерофея огрел, а не хер под подол чужой бабы заглядывать. Ерофей не царских кровей, переживёт. Где простому мужику знать, что богатей  не только с лица корявый, а и душонка у него тёмная, гнилью поросшая. Одно слово – нелюдь.

  Корявым Ерофея в народе не зря прозвали. Рожа его была вся шрамами покрыта, будто медведь в тайге драл.  По одной щеке до самой губы тянулись три глубоких синюшных борозды, а другую вовсе кто до кости срезал, да на место приложил. Рана затянулась,  мясо назад приросло, только вот не дай господь в не ровен час такого встретить. Лицо на одну сторону стянуло,  нос скособочило, губа задралась, обнажив огромный жёлтый зуб. Край левого века вниз опустился, полузакрыв глаз, зато другой глядел  настороженно и злобно. Тёмным человеком Ерофей слыл, с неясным прошлым, а про будущее никто не загадывал. Шептались, правда, что достаток его от нечистого, колдовским путём получен, что все клады перед ним открываются, потому,  как слова знает заветные. Ерофей про те слухи ведал, да кривыми губами посмеивался, пусть болтает голь перекатная. Болтает да боится, в другом нужды нет. А слова заветные он,  правда, знал. Только не те, что клад открывают, а те, что на него печати накладывают, чтоб добро в чужие руки не далось. Прадед у него по той части был, Ерофей науку ту маленько знал.

  По молодости с отцом в тайге лес валил, на заимках спину гнул – золотой песок мыл, каменной слюной плевал, а добра нажил – на новые портки не хватит. Так и прибился к одной шайке, что промышляла грабежом мелких купчишек. И без душегубства, конечно, не обходилось, а этот промысел начало достатку и положил.
Третью ночь спускается Ерофей в просторный голбец. Здесь, за пустой кадушкой схоронен у него горшок, доверху наполненный монетой да всякими брякалками. При тусклом свете сальной свечи достаёт мужик кольца, серьги, бусы жемчужные, медальоны в золотой оправе. За каждой вещицей чья-то загубленная жизнь.

  Вот эти серьги у дородной купчихи вырвал из ушей вместе с мочками. Визжала купчиха, в ногах ползала, обещала отдать, всё, что есть, лишь бы в живых оставил.  Полушалком цветастым сапоги вытирала, кольца с перстов сдирала, а всё одно – топором по темени, да с дороги в чащу. Зверьё схоронит, тайга не выдаст.
   А вот эти жемчуга барин, видно, своей крале вёз, только, больно звонко бубенцы тренькали, за версту слышно было. И возницу, и барина в канаву придорожную, а жемчуг к сердцу поближе, в тряпицу засаленную.
   Среди добра блеснуло массивное золотое кольцо. Пламя свечи отразилось, заиграло в рубиновом камне. Больно дорого кольцо досталось. За него  в пьяной драке с самим Авдеем Беспалым схлестнулись. У того на левой руке трёх пальцев не хватало. Молод был, горяч, а Беспалому зачем кольцо. Авдей тогда ему щёку почти начисто срезал, кровавый кусок на лоскуте кожи болтался, зубы в прореху вылезли. А ничего, выжил, заросло, как на собаке, и кольцо при нём, а Авдей покой под вывороченной корягой нашёл. Поди, и костей давно не осталось.
  Сверху где-то грохнуло, огонёк свечи задрожал, поплыл, грозя вот-вот погаснуть. Ерофей испуганно подался всем телом вперёд, закрывая горшок с добром, зашнырял глазами по сторонам. Голбец – место давно ненадёжное, а завистников много кругом, кто знает, чего удумают. Прадед всегда говорил, что добро хоронить надо с умом, в определённом месте, где человече не ходит. А ещё надёжней кладовика приставить, из людей умерщвлённых, да притом слова надо знать особенные, чтобы уж наверняка. Кладовик в чужие руки добро не отдаст, а коли заговор наложишь, то клад вовек никому, кроме хозяина не откроется.
  Ерофей давно место присмотрел, в самом Проклятом овраге. А Гордея, мужика Глафиркиного,  сама судьба послала, никто с молодости на Ерофея вожжи не поднимал, а тут голь перекатная замахивается. Не своими руками кровь выпустит, пусть чужие на себя грех возьмут, а что душа окропится, оно ж людям не видно. Лежать костям Гордея  рядом с добром нажитым, значит, быть ему кладовиком по сему.

***

  Больно много сегодня хозяин  работы задал. Подводы смазать, мешки с ячменём да  с рожью загрузить, пеньку подготовить, да со скотного двора начать навоз вывозить. А сроку дал до вечера.  Тут трём здоровым мужикам не управиться, а уж тощему Гордею, что грудью слаб и подавно. Мешки пудовой тяжестью к земле давят, каждый шаг с трудом даётся, а безудержный кашель душит, хватая за горло цепкими пальцами. Ерофей совсем задавить решил, дух из тела работою вышибить. От устатка едва дыша, волочил ноги домой уже за полночь. Пробирался мимо огородов да плетней, освещённых кроваво-красным диском луны. Где-то рядом тревожно ухнуло, хрустнула ветка сухая, пробежали и исчезли  в темени крошечные синие огоньки. «Поди, нечисть играется», - перекрестился Гордей, ускоряя шаг. Вот тут-то и вынырнули из кустов две фигуры, преграждая путь по узкой, еле видной тропинке. В одной из фигур узнал Гордей  Игнашку Тюхова, человека отчаянного, вспыльчивого, первого жополиза Ерофеева.
«Чиво тебе?» - только и успел сказать, когда первый удар оглушил, выбил искры из глаз, пустил юшку из хрустнувшего носа. Кулаком отмахнуться попробовал, да рассёк тот воздух, так и не достигнув цели. По ногам хлестнуло чем-то крепким, разлилась боль, опрокинула наземь, а удары всё сыпались и сыпались  со всех сторон. Били молча, тяжело сипя, стараясь смесить в кашу тощее нутро и впалую грудь, а мужик только стонал и подобрал под себя колени, защищая от ударов слабое тело. Рука, перебитая в локте, повисла плетью, рот наполнился кровью,  прикушенный язык жгло и кололо осколками выбитых зубов. Как церковный набат пульсировал в голове, а сознание отказывалось покидать, и жизнь ещё теплилась в изломанном искалеченном теле.
«Да кончай уже, будет обувку оббивать» - просипело рядом, и под рёбра, будто осиновый кол загнали, выпуская тёмную пузырящуюся кровь. Огненный всплеск  вспыхнул в последний раз и погас, унося шёпот  с кровавых губ: «За что?»
- Ерофей велел в Проклятый овраг снести, что за погостом. Около белого камня прикопать, да сверху ветками завалить. Потом старую баню поджечь на его подворье для отвода глаз.
- А коли перекинется? Все ж погорим.
- Не погорим. Ерофей – голова, ему и думать. А с нас какой спрос? Знать не знаем, умом не ведаем.
- Обещал не обидеть, деньжат отсыпать, вином сдобрить.
- А с Гордеем-то рядом не положит? Молчание дорого стоит.
- Не посмеет, верные люди даже Корявому нужны.
- А нам монета звонкая нужна. Прикопай место, затопчи хорошо, а то вон, натекло как с борова.
Накинув припасённую дерюгу, подхватил Игнат  Гордея  убиенного и спустился с тропинки в туман, выходящий из сердца лесного. 
 
***

  О Проклятом овраге худая молва шла. Птица облетала его стороной, лесное зверьё здесь не шастало. Ни грибов, ни ягод, деревца хилые, плешивые, в странном танце изогнутые. Дно оврага белыми камнями усеяно, а на пологом склоне то ли остатки непонятного сгнившего частокола, то ли пеньки от древних идолов, то ли просто игра природы, зловеще давящая на человеческий разум. Всяк сюда попавший, чувствует тоску смертную и поглощающий страх, слышит речь непонятную, вздохи жалобные, ощущает чужое присутствие.
  Вязкая темнота боролась с лунным светом, то наступая со стороны Проклятого оврага, то рассеиваясь в серебряном сумраке. Сгибаясь не столько от тяжести ноши, сколько от неудобства и устатка, Игнашка с Захаркой пробирались к указанному месту. До оврага  рукой подать, а  сердце  уже сжимает железными тисками страха, в висках пульсирует боль, а ноги наливаются предательской тяжестью. От погоста отделилось молочное облако, поминутно меняющее своё очертание. Вот оно скачет резвым жеребчиком с тихим ржанием, а вот уже ползёт, извиваясь и шипя, как аспид из преисподней.
- Не пужайся, Захар, это кладбищенский морок, попугает и отступит. Ты его крестом осени, - дрожащим голосом прошептал Игнат, щедро рисуя вокруг себя крестное знамение.
Внутри облака что-то охнуло и молочная муть распалась на сотни огоньков, заскользивших  обратно к погосту. Совсем рядом ухнул филин, налетел ветерок, принеся с собой запах мерзости и гниения, а в овраге что-то дико захохотало, запищало, заулюлюкало на разные голоса.
- Не пойду дальше, ни в жизть не пойду, - Захара била мелкая дрожь, рубаха предательски взмокла. – Уговору такого не было, чтоб самим в Проклятом овраге сгинуть. Хай, Ерофей сам свой грех прикапывает!
Дерюга с замотанным телом тяжело плюхнулась на траву.
- А чиво ж, спихнём на дно и всё.
- А найдут?
- Скоро не найдут, сюда народ медовым пряником не заманишь. А найдут, с нас какой спрос. Ерофею скажем, что засыпали, проверять, поди, не будет.
Подтолкнув свёрток к краю, Захар с силой пихнул его ногой. Зашуршала трава, захрустели ветки, покатились по склону мелкие камешки, скрывая с глаз человеческий грех.
А  к утру на Ерофеевом подворье  баня огнём занялась. Заметили вовремя. Мужики брёвна баграми растащили и  водой залили, так что урону от такого пожарища Ерофею – на копейку.

***

  Боль нахлынула вновь, возвращая сознание в реальность, под рёбрами пульсировало, чертыхалось, жгло.  Жизнь теплилась, не хотела покидать изувеченное тело.  Гордей с трудом разлепил опухшие веки, покрытые спёкшейся кровянистой коркой.  Повернув голову,  осмотрелся. Огромный  валун, выбеленный временем. Куча белых камней, беспорядочно наваленных друг на друга, рядом с валуном  надломленный сгнивший столб. Основание столба вросло в землю, только чёрная щепа торчит, а сам полузасыпанный деревянный остов, некогда покрытый причудливой вязью, пялился сейчас на Гордея.  «Видать, и мне судьба сгнить, как этот идол языческий. Схоронить, как положено, будет некому. Обрекли убивцы поганые скитаться», - промелькнуло в умирающем сознании в то время,  как багровая  слеза скатилась из намалёванного  выцветшего   глаза изъеденной муравьями деревяшки.
Не знал Гордей, не ведал, что лежал он на древнем капище, что во славу богини судьбы Макоши было когда-то воздвигнуто. Пепелище да руины давно бурьяном поросли. Вчера – сила животворящая и пробуждающая к жизни, сегодня – деревяшка сгнившая. Вчера – почитаемая, сегодня - забытая. В миру забытая, в веках не исчезнувшая.
  Приносили когда-то сюда люди хлебные колосья и янтарный мёд. Украшали деревянного идола цветами, просили изобилия и счастливой судьбы. Сейчас священное место в могильник превратили, мертвеца вот  отправили. Только слёзы его последние крупнее зерна ячменного и слаще жертвенного мёда оказались. Не имеет власти Макошь над мёртвыми, а вот судьбы живых пока в её руках.
К мёртвому телу подступила земля, и скоро еле заметный могильный холмик вырос среди россыпи белых камней.

***

  Нечисти лесной Ерофей не боялся. В бороду посмеивался, дескать, сам понечистей нечисти будет. Обозы на трактах проезжих в своё время грабил, купчишек под  корягами хоронил, резал, лиходейничал, богомерзкие дела вершил. Чего он, добро не схоронит? А местом окаянным его не спужаешь, не лыком шит. От белёсого камня отсчитал вправо двадцать шагов, потом ещё прямо десять. Уткнулся в ствол замшелого дерева. Мог бы и сразу сюда подойти, да сразу не положено. Долго махал заступом, ломая мелкий камень. Яму выкопал приличную, обнажив неизвестные жёлтые кости. Работа понравилась, не один, три кувшина поместится. В темноте сверкнули глаза, послышался тонкий плач ребятёнка и громкое чавканье, вселяющее суеверный ужас. Да Ерофей плюнул три раза через левое плечо и мысленно послал лешего к чёрту. Долго искал прикоп, оставленный Захаркой и Игнашкой. Последний раз на пожаре виделись, Игнат многозначительно кивнул головой, дескать, сделано всё, а где это всё не сказал. Нашёл, вроде, свежий земляной холмик среди камней, набрал в приготовленный мешочек земли с четырёх углов. Осторожно рассыпал землю до самого горшка, творя заклинание.
«Душа ушедшая, дух оставшийся,
  Дух оставшийся, тебя я беру,
  Через землю повинуйся мне,
  Сбереги, охрани, отведи.
  Заклинаю тебя
  Болотами топкими,
  Тропами древними,
  Кривым деревом,
  Туманом кошмарным,
  Горой безымянной,
  Душами тех, кто не рожден,
  Речами проклятыми,
  Словами тайными.
 Заклинаю охранною службою
 За три сердца горячих,
 За три буйных головушки.
 Да будет так!»

  Всё, дело сделано. Клад людям несколько раз в году открывается: на Пасху, Троицу, да Купалов день. Этот голыми руками и заступом не возьмёшь, коли знать не будешь, на что слова наложены, да к тому и охранник приставленный. Надёжное место!
Тонкие нити протянулись от большого валуна в ночной тиши, завязываясь в причудливые узелки, и скользнули под камни, извиваясь речными ужами.

***

  В знойном мареве и облаках пыли потонули улицы, избёнки да подворья. По деревне несётся говор, собачья брехня, лошадиное ржание и густая матерная брань.
У избёнки Глафиры народ собрался. Загорелые бабы да мужики обступили Глафиру, вытянули шеи, глядят с опаской на разбушевавшегося Ерофея.
- Говори, где украла, - кричал тот, тыча в лицо женщине кулак с зажатой в нём деньгой.
- Господь с тобой, отец родимый, по утру на крыльце нашла, вот туточки, - вытерла Глафира захлюстанным подолом глаза и показала на сгнившие доски.
- И много нашла?
- Да вот только это. Я ж, я ж сразу…, - Глафира захлюпала носом и оглядела притихших баб.
  Нехорошие дела в деревне с самого Дня Святой Троицы творятся. Сначала, Захар Лыков пузо раззявил, будто кто кишки изнутри сожрал. Баба его умом тронулась. То хохочет, то воет, то о деньгах каких-то твердит, то о зверях крылатых.
Потом Игнат Тюхин в корыте утоп. В том корыте и цыплёнок лапами до дна достанет, а тут мужик здоровенный  ложкой воды захлебнулся. А тут бобылке, у которой мужик год назад пропал, на крыльцо деньги кладут, не копейку – рубль серебряный.
Первые два факту Ерофею на руку, хотя беспокойство гложет: почему смерти страшные Игнашка с Захаркой приняли, да ещё почитай  разом. А вот рубль задел. Глафира – баба тёмная, про добро захороненное не сведуща, про судьбу мужа своего в незнаньи живёт. Откуда к ней деньга прибилась? Может, кто про клад прознал, про заклят наговоренный? От таких мыслей у Ерофея муть к самому горлу поднялась, на сердце заскребло, а по спине будто кто банным опарышем прошёлся, шепча на ухо: «Проверь место потаённое».

  Версты две с гаком лишних отмотал. Вышел засветло, петляя и оглядываясь, не следит ли кто. Вот и погост. Одни кресты упали, другие покосились, третьи вытянулись в предвечерии, отливая свежим деревом. «Мрёт народ. А,  все здесь будем», - мрачно подумал Ерофей, поворачивая к Проклятому оврагу. Солнце ещё земли не коснулось, когда был уже на месте. Отсчитал положенные шаги, постоял под замшелым деревом, принялся копать, не оглядываясь. Чего бояться, кладовик хозяина не тронет.
- Дяденька, ты чуток влево возьми, там твой горшок зарыт.
Заступ вывалился из задрожавших рук. У белёсого валуна, прислонившись спинками, стояли две девчонки, годов, эдак, по восемь. Обои конопатенькие, на щеках ямочки. Стоят, улыбаются.
- Кто такие, откеля здесь? – сделал шаг вперёд Ерофей, замахиваясь заступом.
- Я Доля, а это Недоля. Тутошные мы. Макошь пряжу прядёт, а мы в клубочки  сматываем, да узелки вяжем.
- Дяденька, ты что ж, нас тоже порешить хочешь?
- Каки таки узелки? Кто такие,  спрашиваю!
От белёсого камня отделилось облако, наливаясь янтарным свечением. Заступ замер в руках Ерофея и осыпался ржавой пылью под трясущиеся ноги.
- Не тебе, душегубу, замахиваться.
Из свечения проступил грозный лик женщины, увитой цветами и  хлебными колосьями. На парчовой кичке жемчуга и яхонты, из кисейных рукавов спускаются до самой земли ворохи золотых нитей.
-Это  - нити судеб людских, а узлы – их земные деяния. По узлам и воздастся, Ерофей. На твоей нити каждый узелок - чья-то жизнь загубленная. Только, сколько ни вьётся нить, а и ей конец будет. Страшный конец, Ерофей, ибо души расплаты требуют.
Неведомая сила подняла Ерофея вверх на три сажени и швырнула на камни, давя чудовищной тяжестью. Из сгущающихся сумерек выступили тени, окружили распластавшегося мужика. Нет, не тени, мертвяки, из могил восставшие. Десятки загубленных душ, обречённые  скитаться по свету. Убиенные, без молитвы, без покаяния, не оплаканные, не упокоенные.
 Обезглавленный мертвец вцепился чёрными костяшками в волосы, выдирал, царапал, разрывал ноздри, размазывая по лицу Ерофея кровь. Пропахшие землёй и тленом пальцы лезли в рот, пытались ухватить язык, выворачивали щёки и драли дёсны.
Подгребая под себя мусор и мелкие камни, подполз безногий мертвяк. Сквозь истлевшие лохмоты белели неровно отрубленные кости. Подполз и вцепился зубами в ноги Ерофея, отрывая куски живой плоти и урча от наслаждения.
 Бурая масса, кишащая могильными червями, склонилась над мужиком, и Ерофей узрел торчащий из черепа топор. Склизкая жижа пузырилась под ржавым лезвием и смердящими ручьями стекала на грудь Ерофея, шипя и  расползаясь в разные стороны, как змеи.  «Купчиха!» - закричал мужик, задёргался, заголосил, пытаясь выскользнуть, сбросить тяжесть. Залитое кровью страшное лицо исказилось, налитые глаза выпучились, вылезая из глазниц.
По дну оврага шуршало, перекатывалось, чавкало. Падаль приближалась, испуская глухие стоны, гнусавые хрипы и зловоние разложившихся тел. Истлевшие лохмотья могильным саваном болтались на развороченных рёбрах, чёрная грязь вываливалась из провалов глазниц и щерящихся ртов.
- Пощади! Пощади, всё отдам!
- Дёшево меришь, Ерофей. Они тоже о пощаде молили, откупались своим, а ты чужим награбленным откупиться хочешь. По законам воздаяния тебе и воздаётся. Не принесёт тебе смерть облегчения. Во веки веков охранять тебе клад  свой проклятый.
- Врёшь! Не сможешь! Я хозяин, я слова заветные накладывал!
- На три головы и три сердца, говоришь. Есть три головы: твоя, Игната да Захара. Догадаешься, откуда три сердца?
Ерофей взвыл по-волчьи, заскрёб землю пальцами.
- А Гордей?
- От твоей службы теперь он свободен. А того, что ему предначертано по твоей вине, даже я изменить не в силах.
Свет стал меркнуть. Вязкая темнота залила дно оврага, по которому прокатился душераздирающий, наполненный ужасом и болью крик.

***
  Непогода бушевала, грозя разнести по брёвнышку ветхое строение. Глафира молча сидела около печки, косясь на лики святых, покрытых сажей и копотью. Под неровным светом лампадки намалёванные лица смотрели мрачно и грозно, будто упрекая и предупреждая о чём-то. Страшная ночь! Ветер выл в трубе, вторя тоскливому вою деревенских псов. В такую ночь сырая земля отпускает не крещённых младенцев. Их плач проникает в сердце матери, сжимает его кладбищенским холодом, навевает смертную тоску и печаль. В такую ночь висельники и утопленники восстают из своих могил, скребутся в оконца, просят пустить за порог, вывалив синие разбухшие языки. На перекрестьях дорог и погостах стонут вурдалаки, подстерегая одинокого путника. Скитаются, ни живые, ни мертвые в поисках сладкой кровушки.
От таких мыслей баба задрожала, творя молитву святым угодникам. В оконце кто-то поскрёбся, прошёлся частой дробью по стене, застучал в хлипкую дверь.
- Открывай, Глафира, муж воротился.
- Гордей?
 От радости у Глафиры перехватило дыхание. Она выскочила в сени, отодвинула охранный засов. Из дождливой темени появилась фигура, переступая за порог бедной избёнки. Баба кинулась, обхватила шею руками, прижалась и… отступила, замирая от ужаса. Мокрые лохмотья сползли вниз, обнажая кости, покрытые кусками истлевшей плоти. Крупные капли стекали по рёбрам, проваливались внутрь и вытекали гнойным студнем из пустого нутра. Только нетронутое разложением лицо Гордея, покрывала восковая бледность, а мёртвые глаза, затянутые белой коркой, смотрели сквозь Глафиру на угрюмые лики святых. Синие ниточки губ раскрылись, из провала рта посыпалась смердящая земля. Порыв ветра ворвался в раскрытую дверь, загасил жалкий огарок, накрыл лампадку влажным дыханием. Истошный надрывный  крик вырвался в дождливую темень, смешался  с озлобленным воем псов и растворился в вихрях бури, налетевшей со стороны Проклятого оврага.
Узел смерти не развяжешь. Мёртвому богатства не нужны, ни к чему мирские хотения. У живого – своя нить судьбы, а спрос будет по узлам и деяниям.
Из тех нитей сплетается  жизнь —
От завязки-рожденья и до конца.
Даже боги пред нею склоняются,
Как и все они подчиняются
Тем неведомым нитям Макоши