25 января - День рождения Владимира Высоцкого
______________________________________________
ПРОВЕДИТЕ МЕНЯ К НЕМУ
Высоцкий был, кажется, способен голосом своим устраивать горные обвалы и землетрясения.Неизгладимое впечатление создаётся даже от магнитной ленты, с которой срывается оглушительный, странно чарующий голос. А если видеть, как он поёт – наблюдать за мимикой и жестами – возникает эффект разорвавшейся бомбы, осколки от которой попадают в сердце слушающего.
Однажды удалось мне и увидеть, и услышать «разорвавшуюся бомбу». Это было зимою 1977 года во время студенческих каникул. Приехал в Москву и намылился на Таганку прорваться – дело почти безнадёжное, а всё-таки надежда теплилась.
Был у меня тогда «волшебный ключ» – практически любую дверь в театр мог открыть – студенческий билет Алтайского государственного института культуры, отделение театральной режиссуры. По такому билету в те годы можно было бесплатно смотреть спектакли – это входило в планы учебного процесса. «Волшебным ключом» я уже попользоваться и в Новосибирске, и в Мариинске, и в Кемерово, и даже в Ленинграде. И вот Москва, как много в этом звуке…
А надо сказать, что зима в тот год в белокаменной рассиропилась так, что на крышах сосульки сверкали – величиною с оглоблю. А я заявился в Москву при полном сибирском параде – хорошо утеплённые «лапти», косматая шапка, лохматый тулуп. Шагая по шумным проспектам, щедро посыпанным солью, которая когда-то съела Карфаген, сибиряк томился и потел. И одновременно веселился, вспоминая Велимира Хлебникова:
Эх, молодчики-купчики,
Ветерок в голове!
В пугачевском тулупчике
Я иду по Москве!
Веселье моё поутихло, а вскоре и вовсе прокисло, когда увидел очередь на подступах к театру на Таганке – очередь длиннее мавзолейной. А неподалёку от дверей театра толпа народа так была спрессована – даже с ломом раскалённым чёрта с два проломишься.
Тут поневоле поверишь легендам и мифам о том, как дерзкие любители искусства попадали на Таганку по колодцам канализаций, по старым печным рукавам. Говорят, один такой «печник» после третьего звонка пробрался в полутёмный зал и с большим удовольствием посмотрел первый акт. А когда в антракте включили в зале свет – слабонервные дамочки, увидев страхолюдину, в обморок попадали.
Может, и мне придётся печными рукавами пробираться? Вон сколько жаждущих, страждущих.
Но бог искусства Аполлон оказался милостив.
Из кабинета администратора вышел я хоть и взопревший, зато с контрамаркой. Снял тулуп, держу в руках, любуюсь на огромную афишу и всё ещё поверить не могу, что скоро можно увидеть вот это: «Сергей Есенин. Пугачёв». Дальше – ряд фамилий, через которые глаза перепрыгивают и замирают там, где: «Хлопуша – Владимир Высоцкий».
Текст поэмы Есенина был мне знаком – явление Хлопуши было ожидаемым.
И всё-таки он появился внезапно.
Хлопуша ворвался на сцену с такой невероятной яростью, точно там, за кулисами, его держали трое или четверо – удержать не смогли.
Горящий глазами, хрипящий клокочущим горлом, полуголый, раскосмаченный, босой уральский каторжник, сразу попадая в слепящие софиты и напоминая грохочущий горный обвал, Хлопуша в одну минуту собою вдруг заполнил всё сценическое пространство, затеняя, вытесняя всех остальных.
Голой грудью навалившись на крупные звенья стальной цепи – двое по бокам стоят и держат – Хлопуша, отчаянно встряхивая головой, зверовато скалясь начал выкрикивать, выхрипывать:
Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!
Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам?
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека!..
Каторжник рвался к тому человеку – всё крепче наваливался на цепь, грудь захлестнувшую на уровне сердца, бьющегося, кажется, с такой кошмарной силой, что вот ещё немного и сердце перебьёт стальные звенья – и Хлопуша хлынет к Пугачёву. Но нет. Стальная цепь не поддавалась, и Хлопуша рухнул на колени, рухнул так, что доски дрогнули.
Голос его казался на пределе – дальше некуда. Но это лишь казалось. Как самолёт, переходящий звуковой барьер, так и Высоцкий – он вдруг ударил голосом запредельный силы: так, наверно, камни могут закричать, когда им больно и невмоготу.
Напрягая вены, сизыми верёвками набухшие на горле, и раскаляя сердце до инфаркта – за кулисами дежурили врачи – Хлопуша продолжал с таким неистовством, как будто у него две пары лёгких:
Я три дня и три ночи искал ваш умёт,
Тучи с севера сыпались каменной грудой.
Слава ему! Пусть он даже не Пётр!
Чернь его любит за буйство и удаль...
Голос Высоцкого шёл по спирали, только не вверх, а вниз – напоминая реактивный рёв пикирующего бомбардировщика:
Я три дня и три ночи блуждал по тропАм,
В солонце рыл глазами удачу,
Ветер волосы мои, как солому, трепал
И цепями дождя обмолачивал...
Перед ним колыхались ни «цепи дождя» – настоящие цепи. Хлопуша свирепо откидывал их и неумолимо наползал на зрителей – сверху вниз по деревянному, гладко струганному помосту, напоминающему лобное место, по краям которого стояли две большие чурки с большими топорами, зловеще и совсем не театрально, а вполне натурально мерцающими при свете софитов и прожекторов.
Дальше стих Есенина сбивался, спотыкался, перегруженный глаголами и образами – тут кто угодно мог бы «язык сломать». Кто угодно, только не Высоцкий. Он хрипел скороговоркой, умудряясь каждое слово ясно и отчётливо донести до уха зрительного зала:
Но озлоблённое сердце никогда не заблудится,
Эту голову с шеи сшибить не легко.
Оренбургская заря красношерстой верблюдицей
Рассветное роняла мне в рот молоко.
Саморастрата и самосожжение бунтующей души Высоцкого в эти минуты были настолько мощными, настолько очевидными, что всё это действо явно выходило за рамки театрального искусства – тут начиналось что-то другое, что повергало в лихорадочный озноб и заставляло мёртвой хваткой хватать подлокотники театрального кресла.
Всего лишь несколько минут Хлопуша хлопотал на сцене, но эти минуты оказались как бы вне времени и вне пространства – вдруг приоткрылась Вечность: и широко и глубоко дохнула в лицо завороженному залу.
И вот замолк Хлопуша, и пропал за кулисами.
И в зале, и на сцене – перед чем грохнуть аплодисментам – повисла гробовая тишина. А точнее сказать – пустота. После его ухода возникла пустота, которая сравнима разве что с огромною воронкой, остающейся после взрыва. А когда пролился длинный ливень рукоплесканий, вдруг захотелось потихонечку подняться и уйти, потому что было ясно: все лучшее ты только что видел и слышал.
После «Пугачева» удалось ещё попасть на «Вишневый сад» с Высоцким в роли Лопахина. Впечатление от Лопахина – сильное, яркое, но всё-таки с Хлопушей не сравнится. Высоцкий не играл Хлопушу – он самовыражался, раскрывался как бунтарь и человек без тормозов, без горизонта. А Лопахин по природе своей – другого замесу. Только и там Высоцкий потрясал игрой, находя возможность выплеснуть душу свою – под видом Лопахина.
Много лет спустя прочёл у Эфроса:
«Особенно сильно Высоцкий репетировал третий акт, когда Лопахин сообщает, что купил вишневый сад. Никакого счастья от этого приобретения не было. Скорее, вынужденность, горечь, даже горе. От горя он переходил в ярость. В ярости бешено плясал, ломал что-то, его еле уводили. Высоцкий репетировал с таким трагическим накалом, на который в современном театре способен был только он. После одной из репетиций, когда я пришел домой, дверь мне открыл мой сын с глазами, полными ужаса. Я испугался, но сын сказал мне, что он только что с репетиции, во время которой видел Высоцкого. На спектакле к моменту монолога Лопахина за кулисами собирались многие, чтобы посмотреть и послушать».
* * *
Рыболовецкий сейнер наш в то далёкое лето болтался на штормящих широтах в Баренцевом море в районе Шпицбергена. И вот однажды ранним утром всклокоченный радист из коморки своей вышел, как в той песне – на палубу вышел, а палубы нет: радист был настолько встревожен, как будто он только что принял чей-то страшный «SOS» или узнал о пробоине в борту или в днище нашего сейнера.
-Высоцкий умер!
После вахты собрались, заначку достали и не чокаясь выпили за помин души и царствие небесное. Кто-то принёс гитару и матросы долго хрипели под Высоцкого:
Мы говорим не штормы, а шторма -
Слова выходят коротко и смачно!
Ветра, не ветры сводят нас с ума,
Из палуб выкорчёвывая мачты…
В начале октября 1980 года, покинув мурманский траловый флот, я возвращался домой, на Алтай, и на пару деньков решил тормознуться в белокаменной. Театр на Таганке был закрыт по каким-то причинам.
Приехал на Ваганьковское кладбище, оплаканное осенним тихим дождиком, усыпанное золотыми пятаками сырого листаря.
Свежая могила Высоцкого напоминала курган неувядающих цветов – несли и несли к ногам спелёнутого, связанного памятника.
Потом пошёл к Есенину: у него как раз был день рожденья – 3 октября. Возле могилы Есенина, как всегда в этот день, кучковались многочисленные поклонники. Попивали водочку, вино, читали стихи; под гармошку и под гитарёху пели протяжные песни, ставшие народными.
Над окошком месяц, под окошком ветер,
Облетевший тополь серебрист и светел,
Дальний плач тальянки, голос одинокий,
И такой родимый, и такой далёкий…
А потом кто-то неожиданно врубил магнитофон и в первые секунды, когда ещё не понял, что к чему – морозом дерануло до костей.
Высоцкий загремел. А поскольку динамики на деревьях висели – он загремел как будто из поднебесья. Он кричал надрывно, он кричал истошно – так может кричать смертельно раненый, пикирующий бомбардировщик:
Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!
Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам?
Проведите, проведите меня к нему!
Я хочу видеть этого человека!..
Покидая Ваганьковское, снова ненадолго задержался у памятника связанного, будто бы спелёнутого поэта. Хорошо ли, верно ли его изобразили? Думаю, что нет, и укрепляюсь в этом год от года. Другого человека, более свободного душою, чем Высоцкий, трудно было в то время найти даже с фонарём средь бела дня.
Изначально хотели на могиле его поставить осколок настоящего метеорита. Вот это было бы верно. Высоцкий по сути своей и по мощности – метеорит, случайно залетевший погостить на Землю.