Отчаяния пока нет, часть 8

Пессимист
Отчаяния пока нет

Часть 8. Делириум

Проснувшись сегодня утром (полпервого) – вдруг подумал: как я жил, что было со мной десять лет назад? Я полагал, что умилюсь и обольюсь слезами от всего потерянного. И вдруг осознал, как скучна и убога была та жизнь! Лишь Крым и баня развлекали меня. И мечта о левом сексе – о позор! Ибо болезнь, порожденная браком, этим браком не лечилась.
Один и тот же быт, дом, работа, друзья… Нет, я писал, даже что-то печатал. И все время ощущал, что я в плену. Что жизнь застыла.
Мангусте в этой ситуации хватило мужества все бросить и уйти. А я терпел до последнего. Впрочем, Кот крепко меня держал. Я умирал от его детского вопроса: «А где папа?» – даже когда уезжал на десять дней. Женщине уйти гораздо проще: дети всегда остаются с ней.
Так что хорошо, что все кончилось. От этой мысли я вдруг испытал невероятное освобождение. Все правильно в моей жизни, тем более в ее теперешнем варианте, с Мангустой, Израилем и всем тем, что вдруг в ней возникло.
Нет, я не жертва, я не бросился возвращать Лесбию, потому что понял: теперь или никогда! Надо довести эксперимент до конца: эксперимент моей жизни, эксперимент нашей общей жизни.
И вот я свободен. Моя жизнь стала совсем иной, в ней многое поменялось и многое может еще поменяться. Очень поздно, но что делать. Такое вот позднее созревание. Из-за неуверенности в себе. Поэтому так держался за Лесбию, в паре с которой был гораздо сильнее. Бунтовал против своей немощности – и вот: свобода!..
Это ощущение – как прозрение! Надо только пережить период ломки.
Если бы я открыл дневник десятилетней давности, что бы я увидел? Сплошные жалобы и философские медитации. Я жил, как орел в клетке, столь привыкший к ней, что уже не смел летать, даже если бы мог сломать клетку. А ведь я жил с одной из самых достойных женщин! Это и ранит больше всего – что нет ее глубоких мыслей, нет ее подтверждения генеральной правильности выбранной нами жизни, чем она всегда отличалась от других.
Нет, я не жалею о 2001 годе. Я жалею о 2008, нашей крымской жизни. Для меня это была верхняя точка, достигнутая нами. После которой начался стремительный закат, спуск, почти необъяснимый. Это обиднее всего.
Да, это была верхняя точка – с трещиной внутри. Словно последний бал, пир перед гибелью.
Но это все уже далеко, словно в другой жизни. И, слава Богу, уже не так больно.
…И этим утром, под ярким солнцем, падавшим сквозь листву на лежанку достархана, я, может быть, первый раз за два года почувствовал, что все нормально. Не идеально, но нормально, лучше, чем было прежде. Что это хороший и реальный мир. И я живу в нем своей, вполне допустимой жизнью, в чем бы она ни заключалась. Мне лишь было жаль, что не с кем поделиться этой внезапной радостью. Мое счастье было неполным, как бывает, когда в одиночестве слушаешь красивую мелодию. Но если кто-нибудь разделил бы со мной эту странную радость – картинка исказилась бы, как от порыва сильного ветра.
Надо барахтаться, чтобы существовать. «Взрослое» счастье достигается долгими усилиями – и все ради того, чтобы мелькнуть и никогда не повториться. Как кончается все, чтобы, может быть, смениться лучшим. Но для этого надо быть свободным. Поэтому после многих лет жизни я сознательно выбрал одиночество, как самую подходящую мне форму…
И вдруг, словно в компенсацию недавнему воодушевлению, вечером я впал в уныние – прямо за этюдником. Не все получалось, но не в этом дело. А в чем – было непонятно.
В чем? В том, что опять вечер? Или что кончается лето? Или потому, что кончается жизнь?.. А я все не нашел своего места, своего стиля, хотя бы в той же живописи. Что я – в глупой роли человека не смирившегося, вопреки очевидности. Что я продолжаю, уже сколько лет! – настаивать и защищать то, чему уже трудно дать имя. То есть – свою уникальность. А недавно все было так ясно!
Заварил себе мате, к которому пристрастился из-за Мангусты – в «ее» пивную кружку. Написал большое письмо Мангусте. Хорошо, что она у меня есть. Хоть она есть. 
Решил посмотреть «Идиотов» Ларса фон Триера и покурить шишек, чтобы поднять настроение. Но фильм, скорее, мучил, чем нравился, и я его выключил. Шишки тоже не помогли. Наоборот: в настроении появилось что-то нервное и тяжелое.
Такое со мной уже бывало: время от времени я впадаю в странное состояние, словно кто-то наводит на меня черный луч, и я выбрасываюсь из самого себя и теряю всякую уверенность в жизни.
Я знал, это пройдет, надо просто переждать ночь, освободить «промежуточную память», поймавшую какой-то вирус. Но меня ждала ужасная ночь! Отголоски древней бесприютности шалили в черных ветвях, качающихся под ночным ветром… на фоне мертвой тишины дома, построенного для шумной и большой жизни, в котором я вдруг оказался один.
Я удивлялся своей слабости и держал себя в руках. Это было странно: удерживать себя от паники, для которой не было никакого повода!
Это была страшная ночь: я испугался самого себя, своей психики, которая стала неуправляемой.
Кажется, что, словно позвоночник, я надорвал душу, то есть свои мозги, уставшие от постоянной борьбы. Каждый день я борюсь со своими настроениями, убеждая себя умом, что все хорошо. При этом чувствую себя в клетке, в ссылке, в приятном убежище – от всего раздражающего, от чужого человечества.
В этой глуши, без серьезной деятельности я постепенно превратился в мизантропа. У меня нет желаний и стремлений.
…Весь ужас был том, что эти состояния нельзя предвидеть, словно у настоящего сумасшедшего! Это пугает меня больше всего: что однажды я могу сойти с ума на самом деле.
Суть состояния: хочется схватиться за что-то крепкое… – а его нет! Так когда-то было под фенциклидином. Тогда – гораздо сильнее, но и причина была понятна. Мне словно не хватает солнца – в Крыму в середине августа!
Стыдно за себя: не найти опоры – при всех моих знаниях, прожитых годах! Выходит – все впустую? Пятилетний мальчик, потерявший маму, паникуют во мне. Религиозный доктринер сказал бы, что мне надо схватиться за Бога. Как все просто! Я не верю в такие простые решения.
Поэтому я стал вспоминать эротические сцены с Мангустой. Они выглядели самым живым и очевидно приятным. Я даже пробовал ласкать себя, и, однако, ничего не получалось: я был словно доска, мертвое тело. Тогда я попробовал часто, холотропно дышать, изгоняя всякую мысль… Добившись относительного покоя, под утро я, наконец, уснул.

…Дорогая, я вышел сегодня из дома поздно утром (то есть днем) подышать свежим воздухом (хм, зачем бы это?) и пошел (наконец) в сторону моря. Это ближе, чем до океана.
В общем, я решил решительно перебороть свое дурное состояние (это уже мало назвать «настроением») – альтернативной встряской – и спустился к морю в самом сложном месте, под самый мыс, туда, где практически не бывает людей. То есть, трех голых мужиков я все же нашел. А мне больше и не надо. (Шутка...)
Клин клином вышибают, главное – не попасть в резонанс.
Пока шел, с изумление сообразил, что за все лето не был ни на Белом, ни на Индейском пляже, не спустился на Каравелльский, ни разу не плавал с маской, тем более с ластами. А ведь все это я делал в прошлом году, в совершенно неподходящих условиях, с калоприемником на боку...
Пусть лето не самое лучшее, но что-то я обленился. Новый бассейн и изолированный новыми заборами сад располагает к неге. Хватит! Надо иначе провести оставшееся лето.
Итак, я спустился к морю… И читал на берегу Набокова, «Подвиг». Читал – и иногда ловил себя на мысли, что я делаю это неискренне, специально. И что что-то не так…
Зато набрел в нем на описание Крыма, где герой жил в окрестностях Ялты и живописует шум моря, гальку, кипарисы, Воронцовский парк и его пруд (мы там недавно гуляли с Мангустой), купание… А я лежу на берегу этого самого моря и слышу этот прибой. А потом ныряю в волну, что вызывает самые сладкие воспоминания. Это было приятным совпадением.
Недалеко на берегу парочка занималась любовью. Это возбуждает. И пусть! Это значит, что я еще жив. А это – главная проблема последних 24 часов: состояние моей жизни. То есть психики, которая дала трещину. Мне надо утишить ее какими-нибудь простейшими вещами, например, мечтой о сексе. Это хоть какая-то положительная эмоция.
Кстати, у того же Набокова в «Других берегах» нашел: «Часто думаю: вот, съезжу туда <в Россию> с подложным паспортом, под фамилией Никербокер. Это можно было бы сделать».
Странно, но подложная фамилия моего героя из рОмана «Там, вдали за рекой», с которой он приехал из Парижа в советскую Россию, – Никербокер. Будущие специалисты станут думать, что тут имела место постмодернистская игра, аллюзия и пр. Конечно, я читал прежде «Другие берега», но очень давно и совершенно не помнил про этого набоковского Никербокера. (Собственно, это псевдоавтор сочинений Вашингтона Ирвинга.) Я выбирал фамилию совсем из других соображений. Это было связано с трипом под грибами, где перепутался этот Никербокер и комикс про таракана Арчи и его кошку Мехитабель… Но ведь совпадение!
Имело место и другое совпадение: когда я (на днях) писал пост про «театр» – из города позвонила мама, которая стояла у севастопольского театра, – и спросила: не купить ли билеты на спектакль?
А тут и сам мир стал каким-то рыхлым, неподлинным, театральным, словно режиссер сцены халтурит и подсовывает одни и те же куски. Ну, или кидает мне какие-то намеки… И психика не может справиться с этим открытием… Нет, мой «срыв» был очень тихий, никто со стороны и не заметил бы.
У дома я поболтал с Бубновым, даже рассмешил его шуткой, словно поднятой со дна корзины со змеями.
Все нормально, ничего страшного. Обычная тоска. Просто одиночество доконало меня. Я уже говорю сам с собой вслух – только чтобы слышать человеческий голос.
…Мне позарез нужно творчество! Лишь ощущение творческой состоятельности примирит меня с самим собой. И с ситуацией, когда я за весь день лишь немного говорю с мамой. А не будь ее – не говорил бы целыми днями вообще! Так и с ума сойти недолго, я уже это понял.
Удивительно, но мое скверное состояние в более слабой форме во весь день так и не отпустило меня. Как витамины зимой – мне нужно какое-то глубокое общение, вживую! Которое когда-то было у меня с Лесбией. Вот мое уязвимое место и причина нашей долгой связи. Потребность в серьезном интеллектуальном контакте оказывается совершенно не удовлетворена. Я превращаюсь в наркомана на ломках.
И лишь когда внутри что-то звенит, похожее на вдохновение, я успокаиваюсь. Я начинаю уважать себя, как способного творить. Мое бытие вновь кажется оправданным.

Когда-то я перетаскивал тонны земли и песка, даже гравия, прицепы дров – и ничего. Вчера разбросал несколько куч, оставшихся от установки забора (причем, щадя себя, наполнял ведро совочком, как инвалид), поднял пустой бак от газа – и снова сорвал спину.
Те нагрузки тоже сыграли свою роль. И все они были совершенно напрасны. Но кто мог это знать?
Мангуста пишет про проблемы с кровотечением. Будет делать биопсию. И это мы проходили! Может скверно кончиться. Уверен, что после удаления яичников и придатков у Лесбии сильно изменился характер – не в лучшую сторону.

Ощутил Злость Орфея, который уже понял, что его нафакали, но пока не смеет обернуться и проверить…
Только теперь понял: боги разыграли Орфея – никакой Эвридики за его спиной не было. С самого начала. И он вдруг догадался – и оглянулся. Это была ловушка. «А, ты оглянулся, – засмеялись боги, – вот она и исчезла!»
Я чувствую, надо написать новое стихотворение (новое, потому что Рильке уже написал одно, как и Цветаева). Как Орфей идет по обугленной солнцем дороге (между Коринфом и, скажем, Афинами, древними, естественно, не теперешними, где четырехполосный автобан в каждую сторону), лупит солнце, дорога вся в трещинах, лишь муравьи пересекают ее, в низких дубах стрекочут цикады, как недавно в «степи» под Бат-Шламо. Орфей обливается потом и прислушивается: идет ли кто-нибудь следом? Он пытается хитрить, приостанавливается, чтобы спутник нагнал его и чем-то выдал себя. Он хочет поймать его тень, распознать шум его обуви. Но не слышит ничего: только ветер и треск цикад.
И сомнение начинает мучить его. И он, наконец, решается посмотреть в лицо своей мечте. Потому что миф об Эвридике – это метафора нашей мечты. Она немедленно исчезает, стоит нам ее увидеть или только попытаться посмотреть на нее. Мечта не впереди, а позади нас, и мы идем к ней спиной вперед с завязанными глазами, что можно сравнить с тем, как шел Орфей.
В классическом мифе Орфей оглянулся еще до выхода из Аида (и вообще все это приключилось на северо-западе Греции, в Эпире). Не суть важно, художник вправе додумывать, как это сделал в своем знаменитом фильме Кокто. Орфей не заметил, где вышел из Аида, как не заметил, где вошел в него. Между Аидом и нашим миром разница очень зыбкая. Орфей – метафизический путешественник, теряющий мечту при свете дня. У него все получалось в Аиде, но реальность рассеивает сновидения. Орфей проснулся и завыл от отчаяния.
Он был один, а вокруг него жаркая степь и обугленная солнцем дорога.

Из переписки с Мангустой: Эвридику не получает никто, об этом и вся история, на мой взгляд. «Оборачиваться» – это значит воплощать мечту, попытаться взять ее руками. Можно превратить идеальное в реальное, например, проект дома в реальный дом, но это, если и сделает счастливым, то очень ненадолго, ибо не перекроет всех проблем и желаний. Может, в этом смысле, и не стоило оборачиваться.
…Не надо тешить себя надеждами. Богов не умолить, не перехитрить, они заранее знали результат. Мы обвиняем Орфея в слабости и нетерпении, но это слабость человека, заложенная в него. Он не может победить рок, не может вывести Эвридику, пусть ему и дают какие-то неясные обещания, вроде всеобщего воскрешения и встречи на том свете…
…Почему он все же не устоял? Так сложно было устоять? Говорю: он почуял подвох и не хотел выглядеть лохом, которого морочат хитрые боги. Он мучился от этой мысли и не выдержал, захотел проверить. Ибо слишком тихо было за спиной. Ты не помнишь детскую игру, когда тебе на глаза надевают повязку, и ты должен кого-нибудь поймать? А остальные играющие тем временем тихо уходят, и ты ловишь воздух – а повязку снять нельзя, или проиграешь. Такая ловушка 22.

Я пообедал, выпил вина и ушел на балкон с чашкой кофе. Покурил, глядя на кровавый закат в фиолетовых тучах, – заставляя себя поверить, что все хорошо. Но спокойствие не приходило. Мрачно лаяли собаки, и их лай сливался в далекий стон, неясное бормотание чьей-то речи.
…Психическая болезнь подобна любой другой болезни: ею можно заболеть в один день, один час, а выздоровление растягивается на недели, месяцы или даже годы. Очень странное состояние: ничего не болит, а жить не можешь. Жизнь неприятна, как что-то протухшее или прокисшее. Она – неистинна, и истины никакой нет. Ничего не радует, чувствую постоянную психическую изжогу или тошноту.
…Я тревожно прислушивался к тихому, словно ответному голосу, говорившему из меня самого. Голосу паникера и труса, ложного героя, метафизического предателя, моего второго «я», который вредит главному «я», настоящему герою, ставит подножки, сомневается и высмеивает… Шизофрения, как и было сказано…
Я стал думать о Мангусте, нашем романе, – но даже это не утешало, напротив, нагружало безнадежной тяжестью. Я знал, что она уже не поможет мне, как когда-то. Значит, дело действительно плохо, и наш роман приходит к концу, – если мысли о нем не исцеляют.
…Мне приятно, когда Мангуста совершенно на равных участвует в разговорах с моими друзьями, я горд за нее. Но это потому, что она – уже наполненный своей жизнью, замкнутый мир, со своими догмами и привычками. Я не могу победить их, не могу сделать ее другой. И ее мир стихийно защищается от чужого мира, в данном случае – моего. Хоть он ей тоже интересен по-своему.
И, глядя реалистически, я вижу, что у нас с ней ничего не выйдет. Нет шансов на другие отношения, кроме теперешних.
И это открытие, что я больше не могу ставить на Мангусту и наше будущее с ней, что период увлечения и надежд кончился, – был как внезапный удар под дых.
И с наступлением темноты приступ начался опять, с новой силой. Я спрятал все ножи и веревки, чтобы они не бросались в глаза, как какой-то неотчетливый соблазн. Я казался себе осажденной крепостью, которую штурмуют враги, упорные и не желающие отступать. Как я могу выдержать это, маленький человек на безжалостной земле, притворяющийся, что у моей жизни есть смысл?
И мой дурной брат-двойник уговаривал сдаться, пожалеть себя, заплакать… Он хотел легкости, он не хотел тащить этот груз, то есть защищать эту крепость. Мифологический близнец, хитрый, как библейский змей. Он вел в ловушку, уверяя, что это выход…
Мне вдруг показалось, что у меня нет ничего, никакой связи с людьми, которые все сплошь калеки, никакой связи с природой, которая раздражала суровостью и утомляла однообразием, никакой связью с культурой, в которой я был только потребитель. И я был никому не нужен, и мне никто и ничто не нужно. Это был какой-то абсолютный эгоизм, солипсическое безразличие. И от него было невыносимо тоскливо.
Моего прошлого больше нет, я сбросил его, как старую кожу. Но и меня самого прежнего больше нет. У меня осталась лишь его память, словно переданные в дар дневники. Остались долги, которые наделал уже несуществующий человек, с которым я не хотел иметь ничего общего.
Тот человек был во многом хорош и дорог, но он не мог войти в эту новую жизнь. Он был не создан для нее. Его создавали для другой, мучительной и честной, с узким горизонтом и хмурой погодой. Где он отстаивал не столько свои, сколько чужие рубежи. Где он перестал различать свое и чужое, посчитав это высшей мудростью и благородством.
Ему бы и умереть тогда! Но этого не случилось. И надо как-то жить дальше, радуясь любой строчке на девственных страницах новой жизни. Как много стоит каждая из них!
И вот теперь моя душа все время оправдывается и уговаривает, что все правильно. Как уродливый великан, она сидит в дикой неприглядной степи – и ждет того, кто ее полюбит и расколдует. И тогда моя больная душа, наконец, выздоровеет!..
Бывают сильные минуты жизни, но бывают слабые. Эта была именно такова. Изначально кубики жизни имели два цвета, везения и проклятия. И дальнейшей историей я то закреплял это проклятье, то преодолевал его. Отвергнутое проклятие сделало из меня борца, который вырос и разорвал его. И в минуту, когда я торжествовал победу, сложив желаемый пазл, – проклятие ударило в спину, как может укусить давно прирученный зверь.
А на улице завывал ветер. В разорванном небе мигали звезды. Вишня соседа скребла ветвями, словно когтями, по стене дома. Ставни стучали и скрипели, как корабль в шторм...
Я даже не делал попытки заснуть. Я боялся спасть, точнее, боялся выключить свет, когда все и начнется, – и читал до боли в глазах и висках, в надежде на быстрый сон, который избавит меня от мучений. Но сон, как жалкий изменник, соскочил с постели и убежал, оставив меня вертеться на раскаленной простыне, обуреваемого мыслями, словно убийцами.
За что?! Я же не совершил никакого преступления! Да, я замахнулся на свободу, а свобода, как я писал весной, разбивает все иллюзии, все укрытия, все самообольщения. Свобода показывает, чего ты стоишь на самом деле, что ты есть сам по себе!..
Люди внутри себя остаются испуганными детьми, потерявшими маму в толпе, и все стараются придумать сказки и найти утешителей, уверяющих, что мама скоро придет! И встанет между ними и непонятной огромной реальностью, защитит, все объяснит и даст мороженное. А ее все нет и нет!
И теперь ничто не могло загородить меня от реальности, и невместимость, обнаженная бесформенность ее вызывали тоску. Но и позволить себе ее я не мог, потому что чувствовал, что она раздавит меня. Я напоминал себе человека, который стоит один на один со Сфинксом и не знает, что ему ответить.

Утро после бурной бессонной ночи не принесло облегчение. Еще одно мучительное утро еще одного пустого дня. Ничего не хотелось, все было пресным и болезненным. С утра солнечный, хотя и ветреный день стал быстро сереть, небо затянуло тучами, – словно сама природа нервничала и психовала, готовая, как женщина, выплеснуть свой гнев на первого встречного.
Но если бы это была та, прежняя серость и пустота, скучная, но привычная, совсем не страшная! Как я бы был рад ей!
Я не мог работать и даже не пробовал, испытывая физическое отвращение ко всему, на что был способен. Я презирал себя как того, кто не получился. Мне бы смириться! Но нет: и обычной жизнью я жить не мог… Не хотел. И ее я презирал тоже. Еще больше!
Я попытался привычно успокоить себя книгой, но смысл прочитанного немедленно исчезал, как непроявленный негатив под ярким светом.
Теперь я знал, что самое страшное, что может произойти с человеком – потерять разум. В разуме заключен весь человек, теряя разум, человек разучается жить. Реальность становится загадочным кошмаром, не проницаемым ни одним лучом. Человек превращается в загнанное животное, чье существование настолько безнадежно, что единственным выходом кажется смерть. Сон смерти виделся сладким, спасительным избавлением от невыносимой действительности.
Что же не так было с действительностью? В ней не было логики, надежды, награды за старание…
Днем я поехал в город к знакомому мастеру – чинить сцепление и чистить жиклеры в карбюраторе. Я надеялся, что это мобилизует меня и поможет развеяться. Дело заняло несколько часов. Потом, по просьбе мамы, я заехал на рынок на Пятом – и бонусом в хозяйственный магазин, где купил лак и шкурку для шлифмашины. Я не собирался сдаваться, я хотел жить! Я делал все, как делает нормальный человек, и со стороны никто бы не заметил, что человек третий день борется с безумием!
Я видел реальность, как сквозь забрызганное стекло. Как бывает с похмелья или при высокой температуре. Больше всего угнетало, что я не мог расслабиться – и жить просто, как все люди, что мне нужно следить за каждым своим движением, фразой, как у разладившейся машины.
И еще повсюду я слышал чей-то голос, как сквозь шум ветра, при этом не мог понять слов. Только интонация была понятна, то насмешливая, то возмущенная, даже угрожающая.
И я чувствовал, что под действием этого голоса распадается мое настоящее «я» – и оно уже не могло воспринимать всех сигналов реальности в их целостности, объединять их в систему, находить в них знакомое. Какая-то неподвижная мысль тревожила и мучила меня, но я не мог ее ухватить. Может быть, потому, что боялся: ухвачу – и умру…
Я был слаб, как младенец и не знал, что делать? Я вдруг понял, что, наверное, как и каждый человек, бессознательно боролся все время своей жизни: искал связи в расторгнутом, четкие образы в туманном, привычное в чужом, закономерности в хаотическом. Каждый день я выстраивал вселенную заново и приспосабливал ее к себе или себя к ней. При этом я боялся обольщаться, не верил в то, что удалось и прекрасно, думая, что стоит мне остановиться и успокоиться, поверить – и я, как Фауст, соскользну в обыденность, и вся моя хрустальная, выстроенная на песке крепость рухнет.
Мой мозг работал с предельной нагрузкой, как ползущий в гору грузовик, но я не замечал этого, как не замечал, что дышу. Но однажды мозг не выдержал, сил на борьбу больше не было. И вот я словно упал под взятым грузом. Тут бы отдохнуть – но уже поздно, система пошла вразнос, мозг, уставший от постоянной борьбы, заклинило, как перегревшийся двигатель…
Управлять машиной в таком состоянии было верхом безумия, но у меня не было выхода. Я должен был вернуться домой, и я не мог признать, что дело так плохо, что даже машину я не могу везти. 
… Дома я начал стихотворение про Орфея:

Был тихий, но палящий день,
Дорога трескалась от зноя,
К огрызкам пыльных деревень
Ползли ленивые герои…

И вечером я, может быть, понял, что произошло… Вся моя жизнь здесь и прежнее спокойствие – все было декорацией, а я вдруг увидел правду, ужасную правду! О ней я всегда знал, но боялся довести эту мысль до конца.
И вдруг она прорвалась сама! И тут я понял, что у меня нет никакой опоры, все опоры тут же падали под руками, как гнилые столбы. Я тонул среди мертвых предметов, не говоривших со мной ни о чем.
Иллюзия разумности мира, которую я набросил на него, как легкое покрывало, сдернута – и я видел все, как оно есть на самом деле! Об этом кто-то писал, кто-то, я не мог вспомнить – кто?!.. Сартр? «Тошнота»? Психика не могла справиться с этим открытием. Все иллюзии и «ценности» рассыпались, я дошел до дна. Или почти до дна и все еще падал.
Это был словно зов смерти. И спасением мог быть только зов любви, словно пение Орфея, заглушавшее визжащий концерт обезумивших сирен, от которого лопались скалы и падали в бушующее море! Но я не слышал его. Звук был очень тих.
Но как мучительно было выносить эту жизнь одному! И возможно ли? Где те герои? В любом случае, они не были одни, у них было их творчество. А моя жизнь сложилась совсем иначе, и творчество почти не приносило удовлетворения. Сколько стихотворений, романов, картин надо написать, чтобы остановить это падение?!..
ПУСТОТА – вот, что это было! О ней я писал Лесбии вскоре после нашего разрыва. Та пустота, от которой, возможно, повесился Теря. Я был начинен ею, как взрывчаткой. И заливал водой всяких дел, искусств, рассуждений, обожаний – чтоб не взорвалась…
Теперь я понял, что именно из-за нее люди хватаются друг за друга, ибо, может, вдвоем и плохо, тесно, утомительно, зато для ПУСТОТЫ тут точно нет пустого места…
Мысли были ярки и подвижны, как в каком-то экстазе, настроения – болезненные и внезапные, как у маньяка…
Горизонт сузился, горизонта не было совсем! Я казался себе душой из кошмара, которую сунули в ячейку бесконечной потусторонней тюрьмы и захлопнули дверь. Неужели это навсегда? Вот он ад! И я был уже не в силах сопротивляться ему, как накатывающему прибою, – как однажды, когда я тонул… И ни к чему теперь грести к берегу, потому что и берега никакого нет. Во все стороны бурный безжалостный океан… С тьмой над ним. Она была так мертва, что хотелось закричать!..
Часы тикали ужасно громко. Почему я не замечал этого раньше? Я нервно ходил по дому, потирая руки – напоминая себе актера, играющего драму. Но смешно мне не было. Я то и дело ловил себя на мысли, что уже однажды пережил такое, старался, но не мог вспомнить – когда? Ах да, перед больницей… А еще тогда, в страшные дни BV… А в следующий миг мне казалось, что я сплю – и просто надо найти способ проснуться… Проснуться – пока не стало совсем плохо...
Халат на спинке стула показался мне сидящим человеком – и я в ярости сбросил его, чтобы он не пугал.
Халат ненадолго успокоился, готовый через минуту стать чем-то еще. Предметы дерзили и издевались, показывая свою настоящую сущность. Теперь я точно знал, что сплю, и хотел еще большей странности и даже абсурда, чтобы ясней убедиться в этом.
Хуже всего были звуки, которые я теперь повсюду слышал: шаги, смех, шум, будто внизу, задевая вещи, бегали мыши. Затихали на секунду – и снова.
Я знал, что это все у меня в голове, и поэтому это невозможно остановить. Нельзя было даже закрыть глаза, потому что вдруг ЭТО сейчас подойдет ко мне и толкнет в спину? Хоть я знал, что ЭТОГО не было! Вообще ничего не было, даже меня самого!
Дом между тем явственно наполнился призраками, хоть я пока не видел ни одного. Я взял толстую веревку и ходил с ней по дому, показывая им, что в любой момент могу остановить их вторжение. У меня есть способ! Главное было – доказать, что я все равно свободен, что у них нет власти надо мной.
Я слишком много читал про них, чтобы верить в их реальное существование. Но страх сомнения обволакивал меня. Мне хотелось убежать из дома, но снаружи казалось еще страшнее. Что я буду там делать: безумный, мечущийся по ночному поселку человек?
Надо было переждать приступ здесь, глядя ему в глаза, доказать свою силу, убить этот древний страх. Если бы я был в городе, я обратился бы к врачам, но до города было слишком далеко, а везти машину я не мог. Я не знал, что произойдет по дороге, так неадекватны были мои чувства и расшатаны нервы. И это значило бы сбежать с поля боя, поддаться своему ужасу, словно я надеялся, что когда-нибудь смогу забыть эту ночь. Впрочем, я решил, что в случае чего – все равно поеду. Только бы воля не оставила меня.
Я проверил аптечку. В ней было все, кроме того, что от ужаса внутри. Все же я положил под язык таблетку валидола, чтобы перестали трястись руки. А потом хватил стопку коньяка. Я буду всю ночь ходить по ярко освещенному дому, не включая музыку, чтобы никто не подкрался. С веревкой, накрученной вокруг пояса, словно с пистолетом, который в любой момент я могу пустить в ход против непрошенных гостей...
Я зло, хрипло смеялся над ними, бессильными меня победить. Я, только я хозяин своей жизни и своей смерти! Моя свобода была абсолютной!
Но через минуту ужас снова овладел мной – и я непроизвольно посмотрел на часы и в окно, проверяя, сколько осталось до рассвета? Днем я что-нибудь сделаю, я найду выход…
Однако я не чувствовал сил дотянуть до утра. Так тонущий в какой-то момент сдается, хоть понимает, что сдача – есть смерть…

 (Эти дни и состояние этих дней, их безумие – после вылились в рассказ «Делириум», из которого я щедро черпаю фактуру, возможно, даже чуть-чуть привирая для драматизма...)