Инферно. ру

Ольга Романофф
ФАНТАСТИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ (отрывок)


Действие 7. Ступень вторая. Четверг.


Народ безмолвствует…
А. С. Пушкин «Борис Годунов»

Твари исчезли, оставив внутри послевкусие как после зловонного первача самогонщицы Клавы из второго подъезда. Переживание женского тела ехидно маячило рядом, наблюдая за тем, как Костя, в испуге, быстро провёл по ровному полю груди, вниз до причинного места проверяя кто он. «Мужик!» – Гугл с облегчением выдохнул.
Он позволил себе расслабиться и спокойно обдумать пережитое.
Пресловутая женская доля назойливой мухой зудела над ухом, мол, все мужики козлы, похотливые бараны, жадные эгоисты, тупые неряхи[1] и проч., и проч., и проч. «Сука не захочет, кобель не вскочит,» – любимая поговорка «Борисыча», ловкого срамословца, чей мат был также естественен как смрад, выходящий из ануса, ухмыльнулась ей в пику.
Костя было решил согласиться: «Сами виноваты, дуры несчастные,» - но тут же, запах Мишаниных рук, ясным ответом, прошёлся по телу гаденькой дрожью, и Гугл, в который раз, возблагодарил Бога, что он не баба.
Женская доля предстала пред ним в образе Светки. Одна, на холодном, брутальном ветру, стояла она потрёпанным пугалом и молча смотрела куда-то. Ему стало жалко супружницу. Затем он припомнил женатую жизнь и жалость прошла.
«Нет, Светка, конечно, не монстр», - думал Костя, глядя в ночное окно. – «и вообще...» Картинка возможного, но так и не случившегося семейного счастья, заставила Гугла вздохнуть. Вот если бы.... «Если бы, если бы», - ловким ментальным пинком Костя заставил картинку исчезнуть. - «Если бы ты не был таким идиотом, Светка бы не ушла».
Утром следующего дня, когда его начальник Борис Борисович, пятидесятитрёхлетний лысый говнюк, по своему обычаю стал к нему придираться, вспомнив о Мойдодыре, Костя хлопнул в ладоши, и пока ошарашенный босс, стоя с раскрытым ртом, переваривал наглую выходку подчинённого, быстро написал заявление об уходе.
Невероятное чувство свободы несло его..., не важно куда. Он чувствовал себя лошадью, сошедшей с обрыдлого круга в свободную немоту бескрайних просторов вселенной.
«Хватит с меня наездников», - думал счастливый Костя паря над хмурыми лицами несвободных от жизни людей с их нескончаемым страхом о завтрашнем дне и вечным отсутствием денег.
Ему хотелось кричать о вновь обретённой свободе и всю дорогу до парка он, подражая Шаляпину, пел про себя куплеты Мефисто изменённые в духе Игры: «Ха-ха-ха-ха, кара-барас, ха-ха-ха-ха, кара-барас».
День выдался прозрачным и чистым не по-осеннему. Он бродил среди яблонь и клёнов, разоблачавшихся к скорому хладу. Костя решил, что скроет от матери своё увольнение.
«Несколько дней судьбы не решат», - думал он, в детской радости загребая ногами листву. – «Покой дороже».
Насытившись осенью, Костя поехал в центр и долго бродил внутри обновлённого, но душевно пустого Тверского бульвара. Лишь памятник Пушкину – одинокий маяк посреди бушующих нечистот бескультурья, - казался родным и знакомым в новой чужой Москве.
О, этот Пушкин, явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет.[2]
Костя верил, любовь к поэзии Пушкина досталась ему в наследство от бабушки Дуси. Память мальчика сохранила картинку: маленький он и Пушкин в «красном углу». Плохого качества репродукция с портрета кисти Кипренского, в годы гонений на веру, была для Евдокии Сергеевны «заместо иконы».
«Святой Александр, моли Бога о нас».
Пушкина Костя любил, хотя и скрывал «не модное» чувство к поэту. Поновлённому миру гений был чужд и даже опасен, как бывает опасен Пророк, выжигающий Словом скверну из жалких, увядших под небом сердец.
То, что стихи его - тайна, Костя понял случайно, как откровение свыше, и принял так же стремительно как принял бы Свет пробивший мёртвый асфальт росток.
После развода, чужая трагедия, как никогда хорошо ложилась на сердце. О, этот демон Сальери, ах, бедный Моцарт.

Сальери
Все говорят: нет правды на земле.
Но правды нет – и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма.

Вот тут-то оно и случилось. «Но правды нет и выше для меня...» - Костя аж задохнулся. – «Вот где собака зарыта! А я-то, болван.... Нет для Сальери высшей правды, потому что за высшую правду нужно нести ответственность. А какая к чёрту ответственность, если гения собрался травить? Пушкин весь зашифрован!»
Тайна прошла сквозь него обжигающим трепетом. Чувство причастности к Высшему, в тот миг, накрыло его. «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!»
Знание это он хранил про себя, не давая коснутся чужому, случайному скепсису: «Да фигня это всё!»
Он поклонился поэту, пообедал луковым супом в «Жан-Жаке» и вместо десерта решил приобщиться к прекрасному, отправившись в модный «Гараж» на выставку современных художников.
В центре просторного зала высился латексный фаллос – толи скульптура, толи издёвка над зрителем. Увидев название «Бог. Как мы его понимаем» Костя долго ругался. Бог в виде члена был ему неприятен, и:
- Кто это «мы»?
На этот вопрос, бородатый куратор лишь усмехнулся в свои «тараканьи» усы, ничего не ответив. Костя решил, что насиловать скверной своё восприятие – грех и отправился в Пушкинский наслаждаться Ван Гогом.
Чуть позже обычного, усталый, голодный, Гугл явился домой. На обычно бледных его щеках светился счастливый румянец и привычное материно: «Где ты был ужин давно остыл я вся извелась?» - не задев ни единой душевной струны, прошло сквозь него, как проходит ветер сквозь пальцы – почти незаметно.
После ужина, прежде чем погрузиться в Игру, он вспомнил крылатую фразу о том, что гений и злодейство – две вещи несовместные.
«Вот критерий подлинного искусства,» - думал Гугл, вертя в руках Фоговские очки.
Недобитый талант всё ещё действовал в нём, оберегая чувство прекрасного от наглой и злой, хохочущей над святынями мерзости, выдающей свои непотребства за новое слово в искусстве. «Надеюсь, что время очистит зёрна от плевел…» - мысли его уплывали во тьму, - «и весь этот мусор окажется там, где ему самое место – на помойке цивилизации».
Он очнулся в своей паутине - маленький паучок, живущий в пыли вместе с книгами, что покоились с миром в шкафу из морёного дуба в кабинете редактора издательства «Усы Богомола». Он любил свой маленький дом: тёмный, приятный на ощупь и вполне безопасный для жизни. Рядом с Пушкиным и Толстым он чувствовал себя защищённым от всего нехорошего, что с ним могло приключиться.
Гугл вздохнул. То, что он Костя, он помнил; в этой реальности память осталась с ним. Всё остальное было из мира Игры, где он, паук-сенокосец, жил среди книг, такой же древний как старые фолианты, с которыми он иногда размышлял о превратностях жизни в шкафу.
За столом покрытым красной материей в дорогом кожаном кресле сидел редактор зелёный богомол двухметрового росту и покручивал ус. Между огромными жвалами пристроилась трубка из жерла которой к высокому потолку поднимался столб дыма. На столе ровными стопками лежали рукописи: Пушкин, Гоголь, Толстой – от вида которых у богомола дёргался глаз, всегда, почему-то, левый. Пожёвывая мундштук, редактор смотрел на дверь, за которой (он это знал) сидели его мучители, «бумагомаратели, истязатели насекомых и просто писательская сволочь»: Пушкин, Толстой и Гоголь.
Редактор был голоден. За дверью (он это чувствовал) томилась свежая плоть источая сладостный запах запретного жрадла сводящий с ума. Запрет употреблять в пищу классиков всё ещё действовал и это бесило. «Кто они такие, что даже плюнуть в их сторону нельзя без того, чтобы тебя тут же не бросились осуждать!» - возмущался редактор, в такт своим мыслям, покачивая маленькой головой в форме перевёрнутой пирамиды. – «Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности![3] И точка!»
Редактор натужно вздохнул; в брюхе громко урчало. Мощной передней лапой он взял со стола карандаш и на белом, чистом листе размашистым почерком вывел пришедшую на ум амфиболию: «Сожрать нельзя сберечь».
- Позже решу, - пробормотал он, давя желание плоти решительным «надо».
Редактор тяжко вздохнул и крикнул в полную мощь, щёлкнув при этом жвалами так, что было слышно за дверью:
– Войдите, Лев Николаевич!
Он начал с Толстого так как «ставить на место графьёфъ» было любимой его забавой. «Я не помню случая, чтобы хоть одна строка Льва Толстого заставила меня счастливо вздрогнуть и замереть от красоты слова, а вот фальши у него более чем достаточно»,[4] – любил говаривать богомол всем тем немногим, кто желал его слушать. – «Вот Горький - писатель, Толстой же – халтурщик».
Дверь отворилась и (Костя не поверил своим «паучьим» глазам) в мрачный, пахнувший сыростью и чем-то таким, о чём лучше не думать, кабинет, вошёл САМ Лев Николаевич, в широкой мужицкой рубахе, подвязанной одноцветным поясом, с длинной белой бородою, с меланхолическими голубыми глазами и седыми космами волос, с изрытым глубокими морщинами лбом - работника мысли и грубыми, привыкшими к тяжелому труду руками. Глубокая, захватывающая душу серьезность, как бы истекающая от его лица, производила впечатление встречи с библейской фигурой.[5]
- Можно, Борис Борисович? – смиренно и от этого как-то неловко, по-детски, спросил позволения сесть убелённый сединами старик.
- Садитесь, садитесь, любезный, - не глядя на графа бросил редактор.
Попыхивая трубкой богомол-переросток всем своим насекомочным видом показывал графу, что чрезвычайно занят и лишь по безграничной своей любви к человечеству принимает его, Толстого-халтурщика. Выдержав паузу (никак не меньше минуты), Борис Борисович уже нарочно вздохнул и как тварь, которую обстоятельства роли принуждают быть вежливым, недовольно спросил:
- Нуте-с, что сегодня у вас?
Толстой, сидевший на самом краешке стула, неудобно привстал и будто мужик перед барином униженно поклонился.
- Вот, «Война и Мiръ», последнюю редакцию принёс, милейший Борис Борисович, - сказал он смущённо.
- Что, опять?! – вскричал редактор и передними лапами театрально схватился за бессердечную грудь.
Всеми своими пятью немигающими глазами он уставился на Толстого, поражённый наглостью Яснополянского сидельца, семь раз уже получившего отказ и снова припёршегося со своей беспомощной скукописью.[6]
Лев Николаевич, возможно ожидавший подобной реакции, развёл натруженные руки и смиренно ответил, оправдывая своё вторжение в тихий, безрадостный мир редактора:
- Так ведь последняя, Борис Борисович.
- И что как последняя?! Разве я не ясно выразился семь раз, что ваш так называемый роман нам не надобен. Да и что это за роман такой: Всё перемешано: война, мир… трудно даже догадываться, где кончается история и где начинается роман и обратно.[7] А эти ваши герои? Князь Андрей, Наташа Ростова, Пьер, Кутузов – вы пишете не людей, а типажи, не судьбы, а схемы.[8] Катастрофическое неумение строить сюжет…[9] Мне продолжать?
- Не стоит, - тихо ответил Толстой.
Костя увидел, как по лицу смиренного Льва текут неподдельные слёзы и ему стало горько и стыдно за неблагодарных, невежественных насекомых, до боли бездарных и как всякая тварь, бессердечных. «Ну как такое ничтожество может раскрывать своё богомольное хайло на гения?» - возмущался он, глядя из своего укрытия на разыгрывающуюся перед ним драму. – «Ты-то, что создал, паразит чешуйчатый? Сидишь царьком да думаешь только о том, чем утробу набить». И Костя не выдержал. Позабыв что он тварь дрожащая, Гугл оставил свою паутину и в тонкую щель между дверцей и шкафом (впервые за долгие годы) выполз наружу.
- Толстой — величайший и единственный гений современной Европы, - крикнул он во всю безнадёжную мощь воздушных трубок, заменяющих паукам лёгкие, - высочайшая гордость России, человек, одно имя которого - благоухание, писатель великой чистоты и святыни![10]
Он кричал и кричал; и что, если бы обитатели иных миров спросили наш мир: кто ты? — человечество могло бы ответить, указав на Толстого: вот я,[11] и что Лев Толстой навсегда останется в русской литературе величавой, недосягаемой вершиной[12] - всё без толку. Его одинокий вопль так и не был услышан.
Толстой же, «подставив щёку» зелёному хаму, покорно скрылся за дверью. Борис Борисович счастливо хмыкнул.
- Надеюсь, я надолго отбил у графа охоту писать дребедень многословную. Классик, понимаешь ли…. Много вас таких классиков на мою шею[13], – богомол грязно хихикнул, радуясь ловкому каламбуру.
Он оставался в приподнятом настроении какое-то время, пока в дверь снова робко не постучали.
- Ну кто ещё там?! – недовольно гаркнул редактор, представляя себе двух оставшихся посетителей.
- Я, Николай Васильевич Гоголь, - послышался из-за двери тонкий, трепещущий отклик. – Вы мне назначали.
Богомол расправил затёкшие члены и сморщив и без того неулыбчивый ротовой аппарат, досадливо проговорил:
- Ну, входи, коли пришёл.
В полуоткрытую дверь, робко, бочком протиснулся ещё один классик. Небольшого роста, худой, с острым носом, коротенькими усами и пронзительным взглядом карих глаз; в чёрном щегольском сюртуке, пёстром жилете и жёлтом шейном платке Николай Васильевич Гоголь выглядел уставшим, встревоженным и грустным одновременно. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили ещё цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом.[14]
- Только не говори мне, - взяв с места в карьер, богомол перешёл на бесцеремонное «ты», - что ты мне ещё одну «мертвечину» принёс. Мне, любезный, и от первой твоей трескотни не то что не весело, до сих пор с души тянет.
Бледное лицо Гоголя стало похоже на белую маску гейши. Запинаясь и чуть ли не плача он протянул беспардонному хищнику рукопись аккуратно крест на крест перетянутую старой бечёвкой:
- Нет-с, - пролепетал он, отчаянно стараясь не расплакаться. – Это третий. Второй том «Мёртвых душ» я сжёг.
Богомол рукописи не взял. Он сделал затяжку и выдохнул дым прямо в лицо Николая Васильевича. От проделанной шалости редактор расхохотался и с ехидством заметил:
- Да ты, Николай Васильевич, у нас шалун. Возомнил себя классиком и ну строчить? Не хорошо это, не хорошо. Гордыня тобой обуяла, любезный, – сощурив глаза, он вперился взглядом в дрожащего человечка.
Гоголь взгляд выдержал.
- Помилуйте батенька, Борис Борисович, какая же тут гордыня? Талант дан Богом....
- Богом, говоришь? - редактор откинулся в кресле и криво скалясь задумался.
Спорить с дураком не хотелось. «Проповедями сыт не будешь», – размышлял богомол, подавляя в себе желание тотчас наброситься на тощего классика, - «а этот как начнёт нести околесицу, так до вечера, дурака не остановить». Он вынул трубку из жвал и обречённо спросил, зная, что делает глупость:
- О чём же поэма?
Гоголь закашлялся.
- В третьей части, - начал он объяснять Борису Борисовичу смысл нового романа, - главный герой, пройдя через скорби каторги, выбирает путь нравственного очищения, и….
- Скучно, - бросил редактор и быстро, чтобы писатель, ни дай Бог, не начал защищать своё творение, резко добавил. – Ни к чему всё это. Стиль твой грязен, картины зловонны.[15] Ни к чему нам такая литература. Вот если бы ты детективы умел писать…. Что, Николай Васильевич, детективы писать умеешь?
- Нет, - прошептал ошарашенный Гоголь.
- Что же ты за писатель такой, коль детективов не пишешь? – насмешничал богомол, сердясь на себя за возню с недоступной для брюха «букашкой».
- Да я…, - смутился оробевший писатель.
- Вот именно, кто ты?! Ты же.…
Злоречивая зависть бездарного богомола не успела коснуться ушей несчастного Николая Васильевича. Дверь распахнулась и в комнату ворвался Пушкин: лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен, он весь, как Божия гроза.[16]
- Заткни свою чёртову пасть! Ты – насекомое! – крикнул он грозно, ничуть не печалясь о собственной участи.
От неслыханной дерзости монстр опешил.
- Это что ещё за кандибобер такой явился сюда и нам угрожает? – каждой клеткой зелёного своего естества богомол выражал презрение к «дерзкому прощелыге». Он оперся о стол передними лапами и навис над поэтом усатым чёртом. – Так, так, так…. Похабный циник, умеющий волшебно жонглировать рифмами[17] решился на бунт.
Пушкин стоял перед тварью живым, недоступным для страха героем; тёмно-серые с синеватым отливом глаза – большие, ясные[18] горели на бледном лице праведным гневом. Он казался высоким и сильным, и невероятно красивым, как бывает красив всякий идущий на смерть за други своя.
Гоголь сбежал, рыдая о скорой смерти учителя:
- Он убьёт его! О, я несчастный! - оставив поэта один на один с порождением дьявола.
Они сошлись. Свет и тьма, жизнь и смерть, добро и зло. Богомол «выстрелил» первым, без предупрежденья, подчиняясь природе хищника. Голод его давно перешёл в фазу «зверского» и мускульный желудок с зубцами настойчиво требовал пищи. В своём богомольем уме Борис Борисович давно поставил жирную точку после слова «сожрать» и ждал только повода. Пушкина он ненавидел. И не потому, что гений Пушкина был ему недоступен. Само присутствие поэта на грешной земле мешало редактору. Как будто Кто-то Незримый, день ото дня, исповедовал его совесть, не позволяя зверской природе жить в полную силу.
Александр Сергеевич даже не понял, как оказался в огромных, покрытых шипами передних конечностях зверя, схватившего его поперёк тулова и уже ломающего ему хребет.
Звук рвущейся плоти парализовал несчастного паучка. Качаясь на тонких ногах, он смотрел с высокого шкафа как редактор, рыча и рыгая в пространство, откусывал голову Божьему человеку.
- Эй, кто-нибудь!
Бессилье душило; не Пушкин, а он был в жвалах охотника, ему ломали хребет, России….
- Хватит!
Костя как будто очнулся. Пусть он маленький, пусть ничтожный, но всё же, он – почти человек, и он попытается сделать хоть что-то. Он прыгнул на Бориса Борисовича и принялся дубасить по его голове всеми своими паучьими лапками. Он бил и кричал, кусал и царапался, не жалея себя, не думая о последствиях. В глазах потемнело. Он падал куда-то и слёзы гнева душили его.
Костя-Гугл очнулся. Мокрый от пережитого ужаса он жадно давился воздухом будто только что вынырнул из воды. Ужасные крики вперемешку с хрустом ломаемых костей и чавканьем хищника ещё полнили разум. В комнате нестерпимо воняло - это терпкий запах зверюги грязным суккубом проник в его мир.
- К чёрту Игру, - сбросив очки, Костя сел на кровати, уставший, больной и чрезвычайно рассерженный на мистера Фога за только что пережитый им ужас.
За дверью, не смея войти, металась Маргарита Раисовна.
- Кока! Кокочка, с тобой всё в порядке? Ты кричал.
- Всё нормально, ма, - бросил он в дверь. – Это был просто сон.

Продолжение следует...

Ссылки:

1. …козлы, похотливые бараны, жадные эгоисты, тупые неряхи. - Масяня
2. Пушкин, явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет. – Н. В. Гоголь
3. Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности! – «Пощёчина общественному вкусу» - поэтический сборник кубофутуристов.
4. Я не помню случая, чтобы хоть одна строка Льва Толстого заставила меня счастливо вздрогнуть и замереть от красоты слова, а вот фальши у него более чем достаточно. - Святослав Логинов.
5. …в широкой мужицкой рубахе, подвязанной одноцветным поясом, с длинной белой бородою, с меланхолическими голубыми глазами и седыми космами волос, с изрытым глубокими морщинами лбом - работника мысли и грубыми, привыкшими к тяжелому труду руками, которые он в разговоре охотно засовывает за пояс. Глубокая, захватывающая душу серьезность, как бы истекающая от его лица, производит впечатление встречи с библейской фигурой. - Оскар Блументаль "Петербургская газета". Икс. Граф Л. Н. Толстой в Петербурге.
6. беспомощная скукопись. – С. Логинов.
7. …трудно решить и даже догадываться, где кончается история и где начинается роман и обратно. – П. А. Вяземский.
8. Он пишет не людей, а типажи, не судьбы, а схемы. – С. Логинов.
9. Катастрофическое неумение строить сюжет. – С. Логинов.
10. Толстой — величайший и единственный гений современной Европы, высочайшая гордость России, человек, одно имя которого - благоухание, писатель великой чистоты и святыни. – А. Блок
11. Если бы обитатели иных миров спросили наш мир: кто ты? — человечество могло бы ответить, указав на Толстого: вот я. – Д. Мережковский.
12. Лев Толстой навсегда останется в русской литературе величавой, недосягаемой вершиной. – М. А. Шолохов.
13. Много вас таких классиков на мою шею. – У богомолов нет шеи (прим. автора).
14. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили ещё цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом. – И. С. Тургенев.
15. стиль его грязен, картины зловонны. – О. И. Сенковский.
16. …лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен, он весь, как Божия гроза. – А. С. Пушкин «Полтава».
17. Похабный циник, умеющий волшебно жонглировать рифмами. – Цитата неизвестного «знатока» Пушкина из Интернета.
18. …тёмно-серые с синеватым отливом глаза – большие, ясные. – Из воспоминаний Л. П. Никольской