Второе дыхание

Матвеева Мила
               
Похоронная процессия была немногочисленна и молчалива. Никто не голосил и не причитал, не было ни венков, ни траурных лент.  Колёса телеги, везущей гроб с телом усопшей, утопали в глубокой дорожной пыли.

Первыми за гробом шли две сестры. Голову старшей из них – Нины покрывала чёрная косынка, голова второй – Веры была повязана чёрной лентой. Они совсем не походили друг на друга. Нине  было уже почти тридцать лет, она давно покинула дом своего детства и некоторое время кочевала с мужем-военным по гарнизонам. Но семейная жизнь не заладилась, и через пять лет их брак распался. С тех пор она жила в Фергане и воспитывала их общую дочь одна.

Телеграмма о смерти мачехи вызвала у неё смешанные чувства. Она не особенно огорчилась по этому поводу,– пока ничто не могло сравниться с тем горем, которое пришлось пережить ей самой, еще ребенком, в семилетнем возрасте потерявшей родную мать. Душа до сих пор хранила тяжёлые воспоминания того, как медленно гасла и тяжело умирала она от туберкулёза, запущенного до неизлечимой формы за время фашистской оккупации. Но не поехать на похороны Нина не могла: ей не хотелось оставлять без поддержки сводного брата и родную по отцу сестру, а прежде всего – самого отца. Как же далеко от них всех забросила её жизнь! С пересадками ей пришлось лететь самолётом почти восемь часов, и всё это время она перебирала в памяти события из своей прошлой жизни, когда мамы не стало.

Второй брак отца она приняла с трудом. Мачеха не обижала её, но полюбить чужую женщину Нина так и не смогла. Деревенские кумушки,  а вдовы – в особенности, немало для этого постарались. В деревнях Псковщины после войны мужиков совсем не осталось, и на её отца – овдовевшего всеобщего любимца и балагура Шурика Баринова претендовали многие.  А он связался с этой, с приезжей.  И всё бы ничего, но городская выскочка Надька имела наглость выйти замуж в их деревне уже второй раз. Первый её муж  Николай – стройный и рослый красавец, женихаться с ней стал сразу же, как только она появилась в их селе, что вызвало бурную злость и чёрную зависть у всех баб сразу. Но потом его,  двадцатипятилетнего переростка, забрали в армию, там он нашёл себе другую и обратно не вернулся, оставив жену с годовалым сыном на руках. Немало Надежда по этому поводу услышала злорадных насмешек, но гордость не позволяла показать, как ей было больно и обидно. 

Приехала она в Самолву не по собственной воле, а по направлению военкомата, и была вынуждена работать здесь радисткой на деревенском рыбообрабатывающем заводе, обеспечивая связь рыболовецким и гражданским судам. В первый послевоенный 46-й год везде было ещё неспокойно, поэтому военные связисты демобилизовались из армии намного позже остальных, и Надежда прибыла сюда по разнарядке, которая пришла на неё из военкомата.  На этом же заводе работали и многие односельчане, мужчины – на баркасах, женщины в цехах. Была эта работа грязной и тяжёлой. Спецодежда – тоже тяжёлой, брезентовая роба да литые резиновые сапоги.  Роба – заскорузлая и вонючая – одевалась  поверх телогрейки зимой и летом, потому что выловленную рыбу содержали во льду, и в цехах в любое время года было холодно.  Дух свежепросоленной рыбы впитывался в кожу так, что невозможно было от него отмыться.  И вот тогда, когда местным женщинам приходилось круглый год стоять в холодных, пронизываемых сквозняками цехах у ящиков и больших чанов с рыбой, эта ненавистная им Надька, сидела в тепле в специально выделенном для неё отапливаемом помещении. И большое по их понятиям  жалованье Надька получала ни за что, за какие-то там «точки и тире», которые она выстукивала одним пальцем!  У  них руки были красные, растрескавшиеся от сырости и соли, а у неё белые и гладкие. Стоило ей только появиться в сельском клубе и все мужики толпились, толкались и вились возле неё как коты.  А ей всё как будто бы было мало, она ещё и губы помадой красила! Известное дело,  чем они, эти расфуфыры, на фронте  занималась, не зря их ППЖ прозвали!

Грязные слухи и сплетни широкой рекой разливались по всей деревне, а когда Надежда через год после смерти Лидии – матери Нины, сошлась с её отцом, то весь яд завистливых, злых на свою судьбу женщин, стал изливаться ещё и на Нину. Делая вид, что их беспокоит её судьба, они постоянно травмировали девочку своими распросами, в надежде услышать жалобы или что-то плохое в адрес неродной матери. Никак не могли они поверить, что Надежда может быть добрым человеком и в состоянии заменить мать чужому ребёнку. Не хватало им, обездоленным, душевной щедрости, не могли они и не хотели радоваться чужому счастью. Не проходило ни дня, чтобы кто-нибудь из них прямо или косвенно не внушал Нине, что мачеха – это вражина, которая непременно должна обижать сироту. Они думали, что как бы ни относилась Надежда к приёмному ребёнку, а всё одно – она ей не мать, а мачеха, значит – само собой её отношение должно быть хуже.   Вбивали это ребёнку  в голову до тех пор, пока Нина не закончила восемь классов и не уехала из дома искать своё собственное счастье. Так и осталось у неё к приёмной матери ни плохое, ни хорошее, а холодновато-сдержанное отношение.

К счастью, у Юры, которому в то время было всего три года, любопытные и злые на язык люди ничего не выпытывали. Он считал отчима своим отцом и навсегда сохранил к нему своё отношение.

Да, любви к этой, лежащей в гробу женщине Нина не испытывала. Но совесть напоминала о том, что та вырастила не только её, Нину, но и её собственную дочь приняла как родную.  Растила и воспитывала до трёх лет, пока Нина мыкалась по гарнизонам и после развода с мужем пыталась устроиться с жильём и работой. Похороны – это всегда не только потеря, но и напоминание о чём-то очень важном и значительном, о чём обычно вообще не задумываешься. А Нина была совестливым и умеренно богобоязненным человеком. Грешить – грешила, но причинять зло людям не могла. Обиды сносила молча, на собственные неудачи в личной жизни смотрела с иронией и юмором.

Вере исполнилось девятнадцать лет. Она была общим ребёнком от второго брака её родителей. Но деревенская традиция вносить отраву в жизнь их семьи продолжалась все последующие годы. В конце-концов, отец, которому постоянно намекали на «фронтовое прошлое» его жены, стал пить и буянить. Затем он стал заставлять пить с ним за компанию и мать. Если она отказывалась, он её колотил, всё больше и больше распускаясь и стервенея. Но  мать не хотела доставлять радость тем, кто ей всю жизнь завидовал и мстил, поэтому всё происходящее в семье тщательно скрывалось. Этому также способствовало и то, что после каждого избиения следовало глубокое раскаяние мужа, он на коленях выпрашивал прощения и клялся, что никогда больше… 

Так и жили до тех пор, пока он не избил её особенно жестоко. Тогда Вере было уже семнадцать. Наблюдая отцовский садизм с пяти лет, она пришла к окончательному выводу,  что кроме неё никто и никогда не сможет разорвать этот порочный круг. Она убедила мать уехать, и когда отца не было дома, сама  собрала ей вещи, взяла два билета на местный самолёт-кукурузник, в Пскове посадила её в поезд и отправила к Нине в Фергану.  На два билета денег у них не хватило, но через три месяца, получив от матери денежный перевод, не смотря на протест и уговоры отца, она тоже к ней уехала.

В Фергане жизнь сложилась вполне благополучно. Они получили комнату в общежитии и обе нашли работу, жили скромно, но спокойно, постепенно наживали необходимые в быту вещи, которые по тем временам не всем были и доступны. Так достаточно быстро у них появились холодильник, телевизор, магнитофон. Обе они приоделись, благо тёплый климат позволял даже зимой обходиться легкой одеждой и обувью. Через год Вера отправила мать в горный санаторий, откуда та вернулась цветущей, похорошевшей и помолодевшей женщиной.  Пятьдесят лет ей невозможно было дать, настолько она была свежа и тонка в талии, чем снова,  уже у  соседок по общежитию,  вызвала откровенную зависть,  которая, похоже, преследовала её всю жизнь и в конце-концов,  погубила.

В общем, по сравнению с адом Псковщины в Фергане они были как в раю. Казалось бы, ничего лучшего нельзя было и желать. Но так думала только Вера. Мать же втайне надеялась, что её побег сможет отрезвить мужа, он всё осознает и бросится за ней вдогонку. Однако этого не случилось. Вросший корнями в землю своей Родины, он не спешил с ней расставаться. Тогда мать Веры стала ему писать письма, в надежде, что сможет на него повлиять, но он просто звал её обратно. Для Веры было совершенно ясно, чем это закончится: если он сходил с ума от ревности, пока она была неотлучно с ним рядом, что можно было от него ожидать теперь, когда она была предоставлена сама себе целых два года? Что могло прийти ему в голову,  если, к тому же, она не подурнела, не постарела, а стала ещё красивее и привлекательнее? Какие чувства в нём могли пробудить её новые городские наряды? А как встретит её деревенская, не менее ревнивая женская часть, в особенности те из них, которые всё ещё надеются занять её место в их доме? Хозяйка она была хорошая, и  содержала его в образцовом порядке. У неё даже в хлеву и в курятнике всегда было чисто, огород прополот, придомовая территория ухожена. Её любовь к цветам была общеизвестна настолько, что накануне первого сентября к ней сбегались ребятишки со всей деревни с просьбой дать цветов для букета. И она никому не отказывала.

Переписка между Вериными родителями длилась около года. Мать Веры не скупилась на фотографии и довольно часто вкладывала их в конверт вместе с письмом. Но, как оказалось, все письма в оба конца регулярно прочитывались почтальоном Клавдией. Ей повезло несравненно больше, чем другим, её муж потерял на фронте руку, но всё же вернулся живым. У них уже родились одна за другой две дочки, а вот у школьной подруги Клавдии Зои Ивановой жизнь всё никак  не ладилась. Была она внешне нескладной и некрасивой, среднего роста, с жидкими белобрысыми волосами,  мутными как у налима глазами какого-то болотного цвета, белесыми ресницами и такими же бровями. Парни по молодости обходили её стороной, а после войны, став взрослыми мужиками, тайком к ней бегали и отказа не знали. Впрочем, им можно было особо и не таиться,  потому что работала Зоя продавцом в магазине и в обеденный перерыв, закрыв дверь изнутри на ключ, принимала всех, кто ею не брезговал. Деревенские бабы это знали, но терпели и прощали, с ней им было не выгодно ругаться.

Также вся деревня знала, что Зоя всю свою жизнь сохла по Вериному отцу, да и он этого особо не скрывал, ему это даже льстило. Трудно сказать, наведывался ли он сам к ней в подсобку, но при жене и детях скоромно пошутить в её адрес не стеснялся. Вера по малости лет не понимала смысла этих шуток, улавливала только неуважительный тон и тоже её недолюбливала. Само собой разумеется, когда мать Веры уехала в Фергану, Зоя воспылала надеждой заполучить Вериного отца, пустив в ход все свои преимущества, а в первую очередь – водку, к которой у неё был неограниченный доступ. Она сама ему её приносила, подливала и заодно подкармливала, словом – обхаживала как могла.  Может быть, и поэтому, в том числе, он не хотел ехать в Фергану, ведь на него по-прежнему был спрос у женщин, а, значит, был выбор. Но когда между ним и его женой началась переписка, Клавдия тут же сообщила об этом подруге и они стали вскрывать почту. Обе очень надеялись, что никто никуда не поедет и Зоя получит свою долю бабьего счастья. Но их надежды не оправдались.

Вскоре  мать собралась ехать в отпуск в гости к старшему сыну от первого брака, который жил со своей семьей в  Пскове. Вера догадалась, что это был только повод, – фактически она хотела повидаться с отцом,– поэтому не решилась отпустить её одну.

По приезде в Псков – вернее в деревню,  у родителей состоялось  примирение и мать решила вернуться насовсем.  После этого Вере не осталось ничего другого, кроме как снова отправиться с ней в Фергану, чтобы уволиться с работы и вывезти оттуда их вещи. Но, как ни странно, мать не испытывала какой-то особой радости по поводу своего возвращения. Видя это, Вера спросила её:

– Скажи, зачем ты туда едешь?

– Умирать еду, – последовал незамедлительный ответ.

Для Веры навсегда осталось до конца не ясно, чего в этих словах было больше – духа пророчества, или духа смирения перед своей судьбой, в тот момент она не стала на этом зацикливаться.

Но Фергана встретила их сурово. Они пережили там разрушительное наводнение, в результате которого город очень сильно пострадал. Им с большим трудом  удалось взять билеты на поезд, отправить железной дорогой вещи и выехать, несмотря на тяжёлую эпидемиологическую обстановку.  Грязевой сель, обрушившийся на жилые кварталы, разрушил почти весь частный сектор, толстым слоем ила были покрыты старые районы города, состоящие в основном из глинобитных домишек, которые здесь называли кибитками. Пало много домашнего скота – овец, вьючных животных – ослов, птицы. Были и человеческие жертвы, о которых умалчивалось. Напор потока оказался настолько силён, что газетные киоски плыли и кувыркались как спичечные коробки, сокрушая ветхие жилища.

Вера работала на центральном телеграфе и являлась военнообязанной, поэтому не могла не явиться на место службы, к тому же она должна была отработать две недели. Но добираться до места работы ей пришлось самостоятельно, и этот день навсегда остался для неё одним из самых трудных в жизни, потому что для преодоления всех препятствий от неё потребовалось немало мужества и упорства. Обув сапоги, она отправилась в путь, передвигаясь почти по пояс в воде. Несмотря на то, что основной напор начавшегося ночью наводнения уже спал, она сильно промокла и устала. Местами поток был ещё очень силён и норовил снести её в сторону, а плывущие ящики, доски, коробки, и поваленные деревья угрожали сбить с ног. Самый трудный участок оказался около моста, где вода бурлила особенно яростно и заливала прилегающие площади. Между сваями образовался сильный затор и солдаты, совсем молодые ещё мальчишки, стояли по шею в воде там, где обычно в летнее время глубина была чуть выше колен, потому что она равномерно перенаправлялась по арыкам, обеспечивая город водой для полива личных садов.  Захлёбываясь и отплёвываясь, срочники вручную вытаскивали весь хлам, который преградил путь ледяной бурлящей серо-жёлтой воде. Никакой вспомогательной  техники, даже военных грузовиков, поблизости не было и в помине.

Когда вода, наконец, ушла, над городом нависла другая беда. Стояла сорокоградусная жара, а это спровоцировало вспышку двух эпидемий сразу - холеры и дизентерии. Фергану закрыли на въезд и выезд, выпустили только тех, кто успел взять билеты заранее. Видимо, партийные деятели хотели сократить финансовые убытки и не смотря на то, что железнодорожный вокзал тоже был затоплен, движение по железной дороге возобновили. Когда Вера с матерью садились в поезд, вода на путях стояла значительно выше щиколотки.

В дороге они провели пять долгих дней. Матери что-то нездоровилось, но никаких явно выраженных признаков не было. В день прибытия в Псков у неё носом пошла кровь, но она категорически отказалась обращаться к врачу и уехала в свою деревню. Через две недели она умерла. Вскрытие установило, что причиной смерти была дизентерия Флекснера. Но оставалось совершенно непонятно, почему такое заразное заболевание не обнаружилось у Веры, которая пятеро суток провела с матерью в вагоне поезда, пользуясь одной посудой и употребляя одну и ту же пищу. Также не было оно найдено и у её отца, который провёл под одной крышей в тесном контакте с больной почти две недели.

К тому моменту, с которого мы начали наше повествование, Вера была замкнутой и малообщительной девушкой. Недружелюбие односельчан наложило и на неё свой отпечаток. Всю свою короткую жизнь она ощущала себя лишней и чужой как среди одноклассников, так и среди взрослых. Зависть гналась за ней по пятам так же, как за её матерью. За год до поступления в первый класс она сама научилась читать, и в библиотеке уже была на неё заведена личная карточка. Читала она много и быстро, молва о её раннем развитии разнеслась мгновенно, и, разумеется, добром это не кончилось. Старшие сестра и брат Веры Нина и Юра учились на отлично, и Надежду за образцовое воспитание детей учителя всегда ставили в пример другим родителям. Хорошие способности к обучению у Веры открылись ещё раньше, чем у старших, и когда она пошла в школу, учиться ей было намного легче, чем другим. От уроков по чтению она вообще была освобождена, и пока все учили буквы, она, обычно, читала что-то более сложное, а потом пересказывала содержание вслух. Дети относились к этому спокойно, а ревнивые мамаши раздражались, и считали Веру «любимчиком», которому само собой перепадает каких-то невообразимых благ больше, чем другим.  Эта зависть привела к тому, что и Вера стала изгоем в своём селе.

Смерть матери произвела на неё такое же двойственное впечатление, как и на Нину. Слезы из её глаз пролились лишь дважды. Первый раз когда закончилась минутная предсмертная агония, и медсестра, тихо обняв её за плечи, стала утешать, – только тогда она поняла, что мать скончалась.
 Случилось именно то, чего она по наитию боялась больше всего. Давнее предчувствие подсказывало ей, что матери суждено умереть у неё на руках, от одной этой мысли ей становилось страшно и жутко, и в душе она отчаянно молилась: «Господи, только не это!»

Когда в деревне матери совсем стало плохо, отец, наконец, спустя десять дней после её приезда, вызвал врача. Её тут же отправили в районную больницу, где сделали внутриполостную операцию, удалив часть кишечника без всяких гарантий на положительный результат. Только тогда он отправил телеграмму Вере, которая к этому времени уже устроилась в Пскове на работу и успела поселиться в общежитии.

Вера выехала мгновенно, но придя в больницу, прошла мимо матери, не узнав её. Из цветущей моложавой женщины она превратилась в древнюю старуху с землистым цветом лица. Не зная о причине её госпитализации, Вера оторопела и пришла в ужас. Она провела возле неё чуть больше суток, в начале вторых суток мать умерла.

За минуту до смерти Надежда слабым голосом поинтересовалась у Веры о том, как она устроилась и, услышав, что всё хорошо, попросила  её позвать отца. Вера вышла на крыльцо больницы. Он сидел на ступеньках и беспрестанно курил «Беломор». Вера передала ему просьбу матери,  и они вместе ввернулись в палату, но было уже поздно, началась агония. Отец в панике, опрокинув капельницу, выбежал вон из палаты обратно на улицу, а Вера стала звать врача на помощь. Прибежала со шприцом медсестра, но увидев, в каких конвульсиях бьётся больная в объятиях Веры, лишь беспомощно развела руками. Когда всё было кончено и лицо умершей накрыли простынёй, Вера вышла на крыльцо, села рядом с отцом и заплакала во второй раз. Он низко опустил голову, промычал что-то нечленораздельное и, стиснув виски кулаками и глухо всхлипывая, стал раскачиваться в разные стороны. Больше слёз друг друга они не видели.

Вера была опустошена. Оказывается, страх может занимать в душе человека так много места, что, освободившись от него, первое время кажется, будто и сама душа куда-то исчезла, а на её месте остаётся лишь бесформенная полость, заполненная вакуумом. Должно пройти какое-то время, прежде чем эта, поражённая психическим недугом часть души, оживёт и заполнится другими чувствами.

Вера была ещё очень молода и неопытна – она не могла сама анализировать своё состояние, но неизвестно откуда взявшийся внутренний наблюдатель фиксировал и складывал в ячейку памяти всё, что происходило в её внутреннем мире. Два типа сознания работали синхронно и отдельно друг от друга, но, странное дело, – не вступали в противоречие. Вера шла за гробом матери, страданиями которой была глубоко изранена её собственная душа, ей полагалось рыдать и убиваться от горя, а вместо этого поселившаяся в душе пустота действовала на неё как опиум, принося облегчение. Плакать и причитать совершенно не хотелось, напротив, чувство свободы от страха за мать, за её дальнейшую судьбу во враждебном окружении при нестабильных, противоречивых чувствах отца, принесло ей облегчение. Более десяти лет назревавший нарыв прорвался и мучившая  Веру постоянная тревога улетучилась. Она шла за гробом, машинально отвечая на чьи-то вопросы. Со стороны, возможно, казалось, что она слегка не в себе от горя. Но что значит быть «не в себе»? Можно ли считать человека, который ведёт разговор со своей собственной душой сумасшедшим? И не тогда ли мы становимся воистину сумасшедшими, когда теряем с ней связь и нам становится не о чем с ней говорить?

 –  Вера, – окликнул её кто-то вполголоса. Это была продавщица Зоя, всё такая же бесцветная и приземистая как коряга. Тусклые глаза смотрели на Веру заискивающе. – Я хотела у тебя спросить, – без лишних слов начала она, – ты не будешь против, если мы с твоим отцом будем жить вместе?

– Да делайте вы, что хотите, – ответила Вера. А про себя подумала: «По крайней мере, хоть кто-то за ним присмотрит».

Похоронная процессия уже вышла за деревню и приближалась к кладбищу, которое находилось в соседней деревне со странным названием Кобылье Городище. Было тихо, легкий ветерок поднимал едва заметную рябь на поверхности Чудского озера, пахло пресной водой и камышами.  Отец, понурив голову, правил лошадью, брат с женой плелись позади всех. Получив «добро» и не скрывая своей радости, чуть поодаль торопливо семенили Зоя и Клавдия. Они перешёптывались о чём-то своём, но Вере не было до этого никакого дела. Она наслаждалась тем, как медленно, но ощутимо ослабевала сила, державшая в плену  её душу. Вера не замечала июльской жары, её не угнетала моральная тягота, напротив, душа её понемногу стала наполняться неописуемым счастьем. Но что это? Она вдруг почувствовала, что не одинока в своей возрастающей и разливающейся вовне радости. Кто-то невидимый ликовал вместе с ней.

 – Мама!

И, словно в подтверждение её догадки, всколыхнулась, пришла в движение эфирная материя. Она плавно покачивалась, а поверх её прозрачных волн Вера увидела мягкое свечение. Затем оно слегка сгустилось и приблизилось к Вере, прошло сквозь неё, подняв в ней волну экстаза, и бесследно растаяло. Неожиданно для себя Вера рассмеялась сдержанным, приглушённым смехом. На губах Нины мелькнуло легкое подобие улыбки, она что-то вполголоса сказала сестре, Вера ответила ей и через несколько шагов они уже тихо смеялись вместе. И никто не понял причины этого, казалось бы такого неуместного, веселья.

****

Вера проводила Нину и Юрия с женой, а сама осталась с отцом ещё на несколько дней. Он беспробудно пил. Как она ни уговаривала его остановиться, всё было бесполезно. Однажды, в редкую трезвую минуту она спросила его как он собирается жить дальше и рассказала про свой разговор с Зоей. Он скрипнул зубами и сурово, даже зло ответил:

 – Никто после матери не войдёт в этот дом. Мне тоже недолго жить осталось, больше трёх лет я без неё не протяну.

И сдержал своё слово. Он умер ровно через три года естественной смертью в день  смерти своей жены и был похоронен рядом с ней.  Дай Бог, чтобы в том мире, куда ушли их души, они были по-настоящему счастливы, и никто не мешал им быть счастливыми.