Черная маска

Валерия Шубина
       8.

   И вот настало время поведать старцу, каким ветром занесло меня под одну крышу с певцами. Но прежде я подверглась экзамену. Старец раскинул передо мной настоящий пасьянс – пачку открыток, предлагая назвать запечатленных на них.

   По крупным печальным глазам я сразу узнала Рахманинова, по беззащитному озябшему виду – трогательного Велимира, трагический красавец в старинной солдатской шинели не мог быть никем, кроме Гаршина.

   – Недурно, - подбодрил старец.

   Жесткие черные морщины на вызывающе белом челе  - Эдгар По, щегольской живописный берет принадлежал Вагнеру, а крошечная японская фрейлина – конечно же,  сама леди японская проза, создательница «Гэндзи».

   – Выше всяких похвал!

   Испытание продолжалось.

   Надменный орлиный холодок, заплаканные глаза – это Бунин, взъерошенный старик с пронзительным колючим взглядом – Лесков, хрестоматийно расхристанный, в больничном халате  Мусоргский…

   -  За несколько дней до смерти… Кто же не знает его! Портрет Репина. Вы бы еще Пушкина подсунули… - Тут я запнулась, отводя глаза от оставшихся представителей галереи. Пылкого юношу я бесспорно видела впервые, а другой, посолиднее,  напоминал некоего замечательного композитора, но я не брала на себя смелость рисковать чужим добрым именем.

   – Веневитинов Дмитрий Владимирович, -  ответил за меня старец, собирая пасьянс в колоду, - Хомяков  Алексей Степанович, - посылая вдогонку  и второго подопечного Марьи Юрьевны Барановской.

   Еще и еще хотелось вглядеться в лица тех, с кого началась моя новая жизнь. Но старец спрятал колоду на груди, в том месте, где недавно пригрел паспорт его превосходительства  статского.

   – Ну что же, - подытожил он, - два неуда вполне допустимо. Интеллектуальный уровень терпим. Признаться, я ожидал худшего. – Вздохнул и сказал: - Мы-то - недобитые, праздные... Ретрограды чистейшей воды. Маргиналы, можно сказать... А вам, поди, с пролетариями надо объединяться, патернализм проявлять.

   - Да нет,  Мокей Авдеевич,  мне счастливцы праздные по душе. На высоте поражений как-то легче дышать.

   И я рассказала, как несколько лет тому назад самая-самая наша инстанция, выше и демократичней которой не было, удостоила меня... ну, конечно, запрета. Напечатать что-либо стало невозможно. Грозная бумажка именовалась: «МОРАТОРИЙ», как будто я была какой-нибудь тюлькой, которую запрещалось ловить в заповедных водах. Это было – хуже, чем глупость, это было бессилие.  И тогда некий поэт пристроил меня в Дом культуры, чтобы я художественно сводила концы с концами. Он совершил это доброе дело и от удивления на самого себя тут же скончался во цвете буйных лет, не успев дать содеянному обратный ход. Будучи при жизни в высшей степени безалаберным, он и на том свете не изменил себе и для начала попал в чужую могилу.

   - Как? - спросил старец. - Возможно ли?!

   И я рассказала, что могила предназначалась для писателя Юрия Осиповича Домбровского, но родственники от нее отказались, и так далее и тому подобное...

   - Каторжник? «Хранитель древностей»? - уточнил Мокей Авдеевич.

   Я кивнула, добавив:

   - Я прошла у него маленький курс на «Факультете ненужных вещей». - После  достала книжку, на которой крупными буквами было написано: «ЛЕРЕ С ЛЮБОВЬЮ, ДОМБРОВСКИЙ», и подала старцу: - Только потрогать.

   - «Ретлендбэконсоутгемптоншекспир», - прочитал Мокей Авдеевич.

   - О Шекспире.

   За книжкой явился листок, который мне почему-то дорог:

   «Я, член Союза писателей с 1939 года, никогда никому не дававший рекомендаций, на сей раз делаю исключение...»

   Листок и книжка легли на место, а Мокей Авдеевич  опять вздохнул и сказал:

   - Вы, мадам, говорили, что необходимо съездить за рукописью. Я к вашим услугам.

   Путь  предстоял в творческий городок «Литперо». Сама я не хотела являться туда, чтоб не застрять. Однако и старца отпускать одного не могла. Решили поехать вместе.

   - Как мне представиться? - спросил мой посол, когда электричка замедлила ход.

   - Скажете: «Салтыков-Щедрин».

   - Но ведь он же умер.

   - Ну и что?.. Живых-то все знают.

   Старец ринулся в темноту, как будто его ждало что-то большее, чем рукопись, и до меня донесся хруст льда под его ногами.

   Я осталась на станции. Близ железнодорожного домика. Мне не грозила тоска: ночь надвигалась пасхальная, поезда то и дело привозили людей. Неподалеку, над голоногими соснами, громоздился храм, за ним - кладбище, а дальше - обведенная яркими фонарями, никуда не могла подеваться дорога, до самого «Литпера».

   Уже последние пассажиры продышали поблизости, а старца всё не было и не было. Я решила двинуться навстречу.

   Самый короткий путь шел через кладбище. Какие-нибудь десять-двенадцать неспокойных минут, зато, срезав угол, можно было перехватить посланца на вольном месте, у первых  домов поселка.

   Тонкие свечки множились и плыли перед глазами, когда я подошла к воротам. В неверном огне мерцали надгробия, венки, пасхальные приношения.  И так это было красиво, что захотелось помолиться. А в стороне, сквозь просветы  деревьев, мчался состав, и, пока он не скрылся, было не страшно. Потом же - едва слышный шорох бумажных цветов и слабое дрожанье огня.

   Я протискивалась среди оград,  когда впереди, от высокой плиты, отделилась фигура и шарахнулась в сторону. Здесь где-то, я знала, покоился мой благодетель, попавший в чужую могилу. А что если ... опять его что-нибудь не устраивает?..

   Жуткая фигура приближалась, будоража далеких апрельских собак. Неужели облаивали усопшего?  Проваливаясь в топкую землю, хлюпая и скользя, фигура шла на меня.  Мрачная  тень  сквозила по иссеченному снегу.

   Я съежилась и закрыла глаза. Еще минута, и мне  покажут, как потешаться над мертвыми. Неожиданно  привидение  остолбенело.

   - Ух-ха-а-а-а! - послышалось.

   Я узнала голос и шагнула навстречу.

   Мокей Авдеевич стоял обескураженный, с куском кулича, борода его была обсыпана крошками. А рукопись?..

   - Тихо! Эх вы, литераторша, тонкий человек, и вдруг подобная толстокожесть. А я, наоборот, дурак, но позорнейшая чувствительность: - И, подхватив меня под руку, повел к дороге.

   Рядом  ломилась река, увлекая за собой коряги и ветки. В ее течении трепыхалось подломленное дерево, кроной образуя порог, через него вода переваливала свой скарб: щепки, стружки, сухие листья. А днем, под солнцем, здесь, должно быть, блестело и шумело еще сильнее.

   - Эх, жаль, не могу взять си-бемоль, а то бы спел «Весна идет».

   - А недавно еще, Мокей Авдеевич, вы хотели разучивать: «О, не буди меня, дыхание весны... » Где же всё-таки рукопись?

   - Ох, мадам, простите. Оскандалился.

   - Потеряли?

   - Не следует реагировать негативно. Экспедиция - это всегда непредвиденные обстоятельства... Не зря говорят: собираешься на день, а хлеб бери на неделю.

Минутой позднее выяснилось, что произошла обыкновенная путаница: вместо сорок шестой комнаты  главного литераторского корпуса Мокей Авдеевич устремился в сорок пятую. Было время ужина, и творческое общество вкушало в столовой. А мой старец с холода и долгой дороги разомлел и, прождав в пустой комнате минуту-другую, не придумал ничего иного, как рухнуть на кровать и заснуть.

   Дальше произошло то, что должно было произойти, если возвращается хозяин и чует что-то неладное. Именно чует, потому что он был слепой.

   Они обомлели одновременно: Мокей Авдеевич, когда узрел впотьмах склоненную над ним зловещую маску, и хозяин комнаты, когда вместо ожидаемого женского тела  под пеной струящихся кружев нашарил  лохматую жесткую бороду. Собственно, ради экстравагантной особы, ее кружев и разных пикантных штучек  была оставлена незапертой дверь, а вовсе не для всяких непредвиденных обстоятельств. Человек-маска вскричал: «Кто здесь?», но Мокей Авдеевич, ни жив, ни мертв,  был неспособен ответить. Его хватило на то, чтобы поскорее выскользнуть вон  да вылететь на  дорогу.

   За ним не гнались, не спускали собак, не стреляли вдогонку, и он решил - пронесло... Но воображение продолжало раскручивать картину погони: арест, тюрьма, следствие, приговор. Чтобы не искушать судьбу и всё-таки не попасться, Мокей Авдеевич свернул на кладбище. И тут оттаял: Господи, Пасха же! В сиянии стояли надгробия. Холодный и голодный, он принял с гостеприимной могилы стаканчик, а потом причастился куличом. И вот, когда на него снизошла благодать, откуда ни возьмись – живая душа. Как он желал высказать ей всё, что думает об этой жизни. Но душа спросила про рукопись, как будто свет клином на ней. Меж тем Мокея Авдеевича куда больше занимало, откуда Железная маска, кто его так напугал?

   - Кто напугал?.. Мастер кошмаров... Он спрыгнул с высокой башни в бурную реку, бежал и скрывался  в одеянии монахини, а потом пробрался к вам, чтобы отомстить за чужую могилу.

   - От странности вашей фантазии, мадам, мухи дохнут.

   - Ну, хорошо, единственный в своем роде... Романтик... Поэт… Вас устраивает? Его ранило в лицо, ослепило, с тех пор он и носит темную маску.  И надо же сунуться именно к нему! Так и знайте, больше не буду ничего поручать!

   - Фанаберии-то... Ишь, как ошпарило. Больно вы, мадам, гордая. Впору градусы мерить. Вид-то у него вовсе не Монте-Кристо. Пожалуй, и не жуира.

   –А какой же?

   - Мужлан чистой воды, Пыхтелкин...
   
   -Эх, Мокей Авдеевич, по рогам и козлиная песнь. Плач, скорбь, лакримоза, крик. Поэт жаждет дионисийских утех. А вы лоханулись! Зря. Остались бы и втроем такую оргию закатили бы, что и Боккаччо не снилась.

   Мокей Авдеевич смотрел с заповедной нежной печалью, и я остыла. Звон колоколов нас примирил.  Звук плыл, вовлекал в свое настроение,  тональностью благой вести облагораживал ожидание праздника.

   - Жаль,  великий Глухой  это не слышит, - заметил старец.

   – А причем здесь Бетховен?

   - Знаменитый «Полиелейный», - продолжал старец. -  Одновременно «ми» и «до» контроктавы.

   – Ну и что?

   – А то,  что австрийский посланник в России прислал Бетховену ноты русских колокольных звонов. А если бы не прислал, то и «Апассионаты» бы не было.
 
   Как будто ничего особенного он не сказал, но объяснение  поразило меня, словно, объединив  звучание  этих далеких православных колоколов с музыкой Бетховена,  старец придал иной смысл самому воздуху: он тоже  сделался музыкой, обрел тональность и тем вызвал в памяти  краски заката – те самые, со спектральным эффектом шкалы.  Когда-то на их фоне  профиль старца соединился с космическим образом вечера, теперь же этот образ дополнили звуки, объяли  вечер вселенской надеждой. Звучание вторгалось в немое воспоминание и, пересоздавая его из печального в радостное, придавало объемность человеческой страсти.