Моя земля не Lebensraum 3. Беженка

Анатолий Комиссаренко
= 1 =
 
Маше Синициной, невысокой голубоглазой шатенке, в сорок первом исполнилось двадцать девять. Работала учительницей в школе, преподавала химию, биологию и немецкий язык, ученики звали её Мариванной.
Иностранный в институте ей, можно сказать, навязали. Сказали, что нужно изучать язык потенциального противника — Германии. Немецкий давался Маше довольно легко.
Муж, Георгий Николаевич, служил военврачом. Поженились они в тридцать третьем году, когда Георгий учился на последнем курсе Военно-медицинской академии. Через год родился сын, Сергей.
— Моя королевишна! — любовался фотографией Маши в прихожей Георгий, когда приходил с работы. Потом обнимал и целовал жену, с улыбкой ждавшую его в дверях кухни. Это стало дня них маленьким ритуалом.
В апреле сорок первого года мужа, военврача второго ранга, что соответствовало званию майора, назначили заведовать хирургическим отделением в окружном госпитале Западного Особого военного округа. Устроившись, Георгий Николаевич вызвал к себе жену и сына.
Георгий Николаевич встретил их на железнодорожной станции под странным названием Городок. Принял с рук жены спящего сынишку. Склонив голову на сторону, торопливо поймал губами губы жены. Шофёр военной «эмки» (прим.: легковая ГАЗ-М1) погрузил в багажник чемоданы и сумки.
С полчаса тряслись по ночным просёлкам. Прыгающий свет автомобильных фар освещал дорогу, ведущую в небесную черноту…
Приехали в маленький городок со смешным названием Крынки. Машина остановилась у каменного дома с мезонином.
— Первый этаж наш, — сообщил муж. — Его госпиталь снимает. Наверху живёт хозяйка.
Маша с любопытством рассматривала новое жилище. Большие комнаты, тяжёлая мебель: шкафы, столы, стулья. Но вместо кровати щит  из досок, поставленный на ящики.
— На чём же спят бойцы, если командир спит на таком «помосте», — пошутила Маша, устраивая сыну постель на полу в углу комнаты.
— Бойцы спят в казармах. У них, как положено, трёхэтажные нары, — обыденно пояснил муж. — Завтра организую кровать. Некогда было заняться. Хирургическое отделение принимал, с больными разбирался.
— Не проблема, — успокоила Маша мужа. Она раздела сынишку, уложила на матрац, разложенный в углу комнаты на полу, подошла к мужу, прижалась к груди.
— Соскучилась…
— Я тоже.
Ладони мужа сползли по спине на талию и ниже.
— Где у тебя можно вымыться с дороги? — улыбнулась Маша, ускользая из мужских объятий…

***
Машу разбудило громкое чириканье воробьёв за открытым окном. Ещё в полусне она с удовольствием вдохнула свежий парковый воздух, почувствовала солнечность начинающегося дня. Открыв глаза, увидела за открытым окном садовые деревья.
Настроение соответствовало майскому утру: солнечное и радостное.
Мужа не было, вероятно, ушёл на службу. Сын, устав с дороги, ещё спал.
Маша томно потянулась, замычав от удовольствия.
Подошла к окошку, укорила воробьёв:
— Чего скандалите?!
   
Негромко постучав, в комнату вошла немолодая еврейка. С любопытством глянула на жиличку, на спящего ребёнка, сообщила, что она — хозяйка этого дома, спросила, не нужно ли чего.
Говорила с интересным шипящим акцентом, густо перемежая речь польскими словами: «пан официр… добже…».
 Доброжелательно сообщила, что мебель на первом этаже её, но панове могут пользоваться ей. Рассказала, что муж у неё работал учителем, дочь взрослая и замужем. Всю жизнь они с мужем копили деньги, в тридцать девятом купили этот дом, но пришли советы, первый этаж конфисковали…
— Муж сказал, что госпиталь снимает квартиру? — удивилась Маша.
— То так, — согласилась хозяйка, пошевелила пальцами, будто считает деньги, махнула безнадёжно. — Гроши дают! Почти ничего.
В знак протеста муж отказался получить советский паспорт. Его арестовали, выслали в Сибирь.
— Такая судьба, — подвела итог хозяйка, опечалившись. Но тут же оживилась, стала расспрашивать о жизни в Советском Союзе: — Все ли могут у вас получить работу? Правда ли, что землю у народа отобрали, что у фабрик и заводов нет хозяев?
***
Маша занималась домашним хозяйством, устраивала «свой» дом. Целый этаж — и всё их!
Утром провожала мужа на службу, в полдень кормила обедом, вечером втроём гуляли.
Глядя на постоянно озабоченного мужа, Маша беспокоилась:
— На службе всё в порядке?
— Разве у меня может быть беспорядок? — улыбался Георгий Николаевич.
— Как же… Армия ведь!
— У меня, Машенька, обычное хирургическое отделение. В основном — чирьи, иногда аппендициты. Бывают травмы, не особо серьёзные. За серьёзные травмы командиров по головам не погладят. Поэтому таких нет. Так что, всё в порядке.
В начале июня Маша сообщила мужу, что беременна. Но не поняла, рад муж её беременности или нет. Вроде бы улыбнулся, поцеловал, а мыслями был где-то далеко.
    

***
В ночь с двадцатого на двадцать первое июня Синицыных разбудил стук в окно. Вестовой передал приказ:
— Товарищу военврачу второго ранга срочно прибыть в штаб.
Маша заметила, как лицо мужа помрачнело.
— Что-то случилось? — с тревогой спросила она мужа.
— Я знаю не больше, чем ты, — вовсе не успокаивающе ответил муж.
Надоедать мужу расспросами Маша не стала, но почувствовала, что знает он больше.
До утра уснуть не смогла. Тревожили непонятно оживившееся движение автомобилей на улице, приглушённая расстоянием речь, похожая на приказы. Кто-то приходил к хозяйке, что-то сообщил в приказном тоне, ушёл.
В пять утра хозяйка негромко постучала. Пришла проститься — её и многих других жителей увозят куда-то на восток: то ли в Казахстан, то ли в Сибирь. Сообщила с грустной улыбкой:
— Неблагонадёжных эвакуируют. Я — неблагонадёжная.
Подъехал «Захар Иваныч» — трёхтонный грузовик ЗИС-5. В кузове уже сидели несколько семей с чемоданами и узлами. Хозяйка подала наверх саквояж, залезла в кузов. Водитель посигналил, тронулся. Пассажиры в кузове плакали, словно везли покойника. Проклинали советскую власть.
К вечеру пришёл муж. Мрачный, усталый.
— Собирай, Маша, самое ценное. Война, похоже. Семьи командного состава эвакуируют.
— Какая война? — удивилась Маша. — Не стреляют, не взрывают…
— Со дня на день начнётся, — пояснил муж. —  С Германией. Я знал, что будет война, но не думал, что так скоро. Хотел пожить с вами лето, а осенью отправил бы к родителям. Но… Со дня на день…
 Маша встала, растерянно походила по комнате, прикасаясь к вещам, словно не зная, что брать в дорогу. Потом остановилась, решительно посмотрела на мужа:
— Я никуда не поеду. У нас огромная страна, пятая часть суши. У нас сильная армия… Германия — крохотная заплатка на глобусе! Ну, неделю… Ну, чуть больше… Мы в любом случае победим!
Муж подумал, на что-то решился:
— Ладно. Наш госпиталь эвакуируют в Волковыск. Поедешь с нами в качестве обслуживающего персонала. Работа найдётся. Собери чемодан. Бельё, одёжку Серёжке. Еды на два-три дня. Колонна с больными выходит вечером. Я сейчас уйду, вечером заберу вас. Из дома не выходите.
   
Вечером пришёл серьёзный, задумчивый.
— Пора.
Взял чемодан. Маша подхватила небольшую сумку с продуктами для Серёжки. Сын держал за руку то мать, то отца, шёл вприпрыжку, радовался поездке, расспрашивал, на чём поедут, куда поедут. 
По улицам сновали машины, гремели повозки. Ветер гонял по мостовым бумаги — какие-то документы со стандартными «шапками»,  таблицы, сводки...
Местные тащили из опустевших учреждений стулья, столы. Улица встречала и провожала злыми, насторожёнными глазами.
Маша понимала причину этих взглядов: у многих родственников и знакомых увезли в неизвестность, как врагов. Но не могла представить, что старая хозяйка дома, в котором они жили, их враг. Что они хозяйке враги.
Где-то вдалеке несколько раз сухо щёлкнуло.
Маша вопросительно посмотрела на мужа.
— Стреляют?
— Нет, это… так. Случайное что-то, — успокоил он.
Но лицо у мужа было далеко не беззаботное.
У госпиталя встретил молодой лейтенант, предупредил, чтобы за территорию госпиталя не выходили:
— Нам в спины стреляют с чердаков и из окон.
Словно в подтверждение где-то снова послышались выстрелы.
— Взламывают и грабят государственные магазины, — с мрачной злостью рассказывал лейтенант, — словно никакой власти в городе уже нет. Правда, грабят вдали от отделений милиции. Центральные улицы пока не трогают. Тащат всё, даже двери и дверные коробки. Грабят, лишь бы не быть хуже других и тоже что-нибудь принести домой.
Георгий Николаевич завёл жену и сына в пустую палату на четыре койки.
— Я пойду по делам. Проверю, как отделение готовится к эвакуации. А вы побудьте здесь.
— Может, помочь чем? — взметнулась Маша.
— Пока не надо, — муж мягко тронул Машу за локоть и принудил сесть. — Делами, согласно штатному расписанию, занимается персонал. Для тебя работа найдётся позже. В общем, отдыхайте. Я приду, когда надо.
Он несколько раз приходил, говорил, что всё идёт по плану, ложился на кровать, спустив ноги в сапогах на пол, задумчиво молчал.
Маша вопросительно смотрела на мужа. Он понимал её вопрос, успокаивал:
— Нет, военных действий нет. Но, похоже, их не избежать.
На улице гудели машины, раздавались неясные команды, ощущалось напряжённое перемещение массы людей.
Ближе к утру Георгий Николаевич пришёл в очередной раз и решительно сказал:
— Ну, поехали!
Поднял чемодан и сумку, Маша осторожно взяла на руки спящего Серёжку. Вышли на улицу. Небо на востоке начинало светлеть.
   
Георгий Николаевич провёл жену к автофургону с огромным красным крестом на борту:
— Поедете в этой машине…
— А ты?
— Я впереди. Между нами несколько машин с больными нашего отделения.
Помог жене подняться по откидной лестнице в будку, подал вещи.
Где-то далеко послышался низкий гул. Георгий Николаевич обеспокоенно взглянул вдаль.
Гул нарастал, приближался.
— Самолёты? — забеспокоилась Маша.  — Почему-то с запада…
— Самолёты, — задумчиво повторил Георгий Николаевич. — Ладно, устраивайся. У меня дела… Навещу при первой возможности.
Быстрым шагом ушёл вперёд.
— Садись сюда, дочка, — пригласил на лавку напротив двери пожилой усатый мужчина в глухом белом халате, кирзовых сапогах и пилотке. — У кабины меньше трясёт.
На лавках вдоль бортов плотно сидели мужчины и женщины, в основном старше Маши. По виду — санитары, санитарки и подсобные рабочие.
Посередине кузова лежали узлы с мягкими вещами.
Гул самолётов нарастал, заполнил пространство тревогой.
Вдруг из общего гула выделился какой-то особо страшный вой, похожий на резкий звук сирены.
На улице раздались громкие команды, машины тронулись, набирая скорость.
Вой приближался, набирал силу, заставлял сердце замирать, нагонял ужас.
Проснулся и заплакал Серёжка.
Сильнейший грохот! Машину тряхнуло. В бортовых окошках выбило стёкла, посыпались осколки. Маша спиной прикрыла сына. Звон стёкол на улице.
Ещё приближающийся вой… Взрыв! И ещё… И ещё…
Взрывы следовали один за другим.
Машина то набирала скорость, то тормозила, виляла то в одну сторону, то в другую.
Маша не сдержалась, привстала с сыном на руках, выглянула в окно.
Высушенные летней жарой деревянные дома полыхали, как политые бензином. Некоторые обрушились, и из кострищ торчали, указывая в небо, пальцы труб.
   
Пахнуло удушливой вонью пожарищ, горелого тряпья и мусора.
Маша прижала сына к груди. Какой ужас! Какие мы идиоты, какие дураки! Сколько всего немцам отправили! Эшелон за эшелоном зерно гнали в Германию. Одевали, обували, кормили! Выкормили на свою голову…
Машины ползли по буграм  обрушившихся стен, проваливались в ямы от взрывов. С улицы доносились испуганные крики людей, вопли, звон стёкол и грохот рушащихся зданий.
Будка машины наполнилась пылью и дымом.
Судя по тому, что крики людей стихли, колонна выехала за город. Судя по тряске и по хвойному воздуху, вытеснившему пыльный и дымный городской воздух, ехали лесом. Слышалось ржание лошадей, грохот телег. Вероятно, санитарная колонна смешалась с колонной гужевого транспорта.
Часа через два с лишним колонна остановилась.
— Привал десять минут! — раздалась громкая команда снаружи. — Желающие могут выйти и передохнуть снаружи! Далеко не расходиться! Сигнал к отправлению — длинный гудок. Колонна начинает двигаться через минуту после длинного гудка!
— Ну, почти приехали, — удовлетворённо прогудел санитар. — Скоро река Россь, а там до Волковыска рукой подать. Иди, дочка, подыши с пацаном свежим воздухом. Может, по нужде ему надо. Я тоже выйду, покурю.
Вышли наружу. Дорога рассекала сосновый лес. Машины стояли вперемежку с телегами. Возницы, вероятно, тоже решили дать лошадям отдых.
Пока Серёжка брызгал на кустик, Маша выглядывала, не подойдёт ли муж.
Вдруг над дорогой заревели самолёты с чёрно-белыми крестами на крыльях.  Они подкрались незаметно, на бреющем полёте, и до появления над колонной из-за деревьев видны не были. Сквозь рёв моторов простучал пулемёт.
— Воздух! — запоздало крикнул кто-то.
Маша подхватила Серёжку под мышки и бросилась в сторону от дороги, упала в ямку, скатилась куда-то под куст, прикрыла телом сына. Серёжка, ушибшись, заплакал.
Люди в панике разбегались кто куда. Машины съезжали с дороги между деревьев, натыкались друг на друга, на деревья, слышался звон стёкол, скрежет металла. Несколько человек упали на обочине, рядом друг с другом, закрыв головы руками, словно желая таким образом спастись от пуль. Их прошила пулемётная очередь. Тела дёрнулись, словно большие куклы, и замерли.
Самолёты взвивались в небо, разворачивались и под раздирающий вой сирен вновь пикировали на дорогу.
Маша увидела, как из подбрюшья самолёта посыпались чёрные палочки. Палочки быстро увеличивались в размерах, и становилось видно, что это вовсе не палочки…
Звенящий, надсадный вой... Грохот… Дыбилась земля на дороге…
Задняя часть автобуса, в котором ехала Маша, неимоверным образом отделилась от кабины, пространство между передней и задней частью заполнилось огнём, дымом, пылью, обломками…
   
Дорога — кровавое месиво: взрытая земля, клочья рук, ног... Резкий запах гари… Лошади с развороченными животами, с иссеченными, окровавленными крупами бились в упряжках. Обезумев, обрывали постромки и опрокидывали телеги, скакали, не разбирая дороги, калеча попавших им под ноги. Люди бежали, словно тоже вырвались из упряжи… Превратившись в бездумное стадо…
Взрывы следовали один за другим, непрекращающийся грохот, земля судорожно тряслась. Мусор сыпался сверху. Рёв сирен, визг бомб, рычание пулемётов, свист осколков… Взрывные волны забивали воздух в глотку, останавливали дыхание.
Самолеты проносились ужасающе низко, в длинных застеклённых кабинах виднелись лица летчиков в чёрно-жёлтых шлемах и тёмных очках. Маше показалось, что лётчики злорадно ухмылялись.
Что-то перелетело через Машу и шмякнулось о землю… Лошадиная голова, окровавленная уздечка… От пыли, сизого дыма и резкой вони взрывчатки першило в горле. Машу давил кашель, рвота выворачивала наизнанку… Боль в ушах.
Отбомбившись, самолёты с диким ревом кружили над колонной, как доисторические желтобрюхие пресмыкающиеся с изогнутыми широкими крыльями, с торчащими, словно лапы хищной птицы, шасси. Фашисты, носились над дорогой, расстреливали людей и машины из пулемётов.
Когда стервятники улетели, глазам предстала страшная картина: окровавленные убитые и раненые. Мёртвые лошади в упряжи разбитых повозок… Крики и стоны, гул и треск огня... Плачущие дети теребили мёртвых матерей, а рыдающие матери хватали мёртвых детей. Раненые выползали из-под обломков и взывали о помощи. На дороге горели, воняя резиной полуторки. Разбитые в щепки деревянные кабины, кузова и колеса... Оторванные руки и ноги, бесформенные куски плоти… В скелете кабины сидел куций труп шофера, чёрный, обугленный, чуть больше метра длиной. Сожжённое лицо скалилось белыми зубами.
Сквозь ветви куста Маша увидела, как к остаткам её автобудки подбежал муж. Увидев развалины машины, остановился, обречённо поник плечами, сгорбился. Блуждающим взглядом окинул окружающее. Воронка с пятнами крови, ошмётки красной плоти… Руки безвольно повисли.
Запоздало прилетевший штурмовик завыл сиреной и свалился через крыло в пике.
— Георгий! — закричала Маша. — Георгий! Мы здесь!
Вой сирены заглушил её истошный вопль.
Взрывы прокатились по дороге, фонтанчики от пуль строчкой прочертили дорогу рядом с Георгием Николаевичем. Он не обратил внимания на то, что смерть прошла в полуметре от него.
К Георгию Николаевичу подбежал военный, на секунду остановился, взглянул на воронку, на Георгия Николаевича, пригнулся от близкого взрыва, схватил Синицына под руку и поволок вперёд, в голову колонны.
— Георгий! Георги-и-и-й! — вопила Маша.
Схватила ревущего Серёжку, вскочила, бросилась за мужем, но близкий взрыв швырнул её на землю.

= 2 =
   
…Наконец, до неё дошло, что сын плачет, плачет взахлёб.
Реальность странно расщепилась надвое. В одной реальности Маша слышала надсадный плач сына в окружающей темноте. А в другой реальности она  осознавала, что её окружает глубокая тишина: птицы молчали, потрескивал огонь в развороченной взрывом машине. И тишину этой реальности нарушал плач сына.
Почувствовав руками вздрагивающее тельце, Маша прижала сына к груди и попыталась его успокоить, баюкая, как маленького. И ощутила под ладонью, придерживающей спину ребёнка, сырость. Поднесла ладонь к глазам: ладонь испачкана красным. Кровь, дошло до неё. 
Положила сына поперёк колен, задрала испачканную кровью рубашонку. Кожа над левой лопаткой рассечена, но рана неглубокая, кость не видна.
Встала с сыном на руках, пошла к разбитой санитарной машине, надеясь найти какие-нибудь перевязочные материалы. Искать что-либо было бессмысленно: брезент кузова, резиновые колёса, мотор и фанерная кабина догорали. Узлы, которые лежали в кузове, разметал взрыв.
Подумав, оторвала от нижней юбки несколько полос ткани, перебинтовала сыну грудную клетку. Сын немного успокоился. Попросил сквозь всхлипы:
— Ма, пить хочу!
Маша ощутила жар солнца, висящего в зените безоблачного неба, вонючий жар горящей машины. Облизала пересохшие губы.
— Пить хочу! — захныкал сын.
— Хорошо, сынок, мы поищем водичку, — пообещала Маша.
Она растерянно оглянулась. Прислушалась. Потянула носом воздух. Ни журчания воды не услышала, ни влажного запаха не учуяла.
Изуродованная взрывами дорога замерла без движения. Колонна уехала, подобрав раненых и убитых. А она с сыном затерялась под кустом. Муж, увидев разбитую машину, подумал, что жену и сына уничтожил взрыв.
Нужно идти. Дорога куда-нибудь приведёт. Санитар говорил, что скоро река, а за ней до города рукой подать.
Держать сына так, чтобы не беспокоить раненую спину, было неудобно. Руки уставали, ребёнок будто тяжелел с каждым шагом.
Глаза заливал едкий пот. Во рту пересохло.
У мальчика разболелась рана. Кровопотеря усиливала жажду. Ничего не соображая, ребёнок канючил пересохшими губами:
— Пи-ить… Пи-ить… Пи-ить…
И вдруг Маша уловила влажный запах реки! Да, так пахнуть может только река!
— Сынок, потерпи немного, сейчас напьёшься, — обрадовалась Маша и ускорила шаги.
Наконец, вдали она увидела фермы моста.
Собрав все силы, заторопилась ещё сильней.
— Пи-ить… Пи-ить…
Уже видна река — блеснула серебром, как бок огромной селёдки.
Но руки совсем не держат…
Вцепившись в рубашку сына зубами, Маша опустила руки вниз. Сын повис на рубашке, как в гамаке.
Заплетаясь ногами, едва не падая, рыча от бессилия, Маша стремились к воде.
И почувствовала, что роняет сына.
      
Упав на колени, успела подхватить и опустила ребёнка на дорогу, не ушибив.
— Сынок, полежи… Я сейчас… — выдавила шёпот из сухого рта.
Оставив сына на дороге, тяжело побежала к реке.
Падая, скатилась с крутого глиняного берега… Пахло терпкой речной сыростью, и ещё какой-то неприятный запах, как от дохлой рыбы, но какой-то другой. Запах мертвечины.
У кромки воды лежали распухшие трупы красноармейцев.
Заставить себя пить здесь воду она не смогла. Посмотрела, куда течёт вода, и побрела вверх по течению.
Берег зарос непролазным ивняком.
Высмотрев прогалинку между кустами, полезла к воде.
Лицо, шею, руки, ноги облепили комары.
Под ногами в траве чавкала грязь. Схватив ладонью сквозь траву грязной воды, плеснула её в рот. Ещё.
Маша с рычанием, со стоном ломилась к воде. Оцарапала лицо, порвала платье…
Наконец, провалилась в воду по колени.
Раздвинула траву руками — вода была почти чистая. Сложила ладони лодочкой, зачерпнула воды, выпила… Ещё… Ещё…
Утолила первую жажду, плеснула воды на лицо, смывая облепивших комаров, на руки, на шею…
Зашла ещё чуть глубже, опустила лицо в воду, стала пить огромными жадными глотками. Проглотила что-то живое…
Сын!
На дороге лежит умирающий от жажды сын!
Маша распрямилась, отвела от лица ветви ивняка. Но как принести ему воды?
Побултыхав в воде подол платья, она свернула его рыхлым комом и поддерживая снизу распластанными ладонями, понесла к берегу.
С трудом вскарабкалась по осыпающейся глине, подбежала к сыну.
Он лежал лицом вниз.
— Серёжа… — окликнула его Маша.
   
Сын не реагировал.
Держа истекающую водой ткань над головой ребёнка одной рукой, другой рукой перевернула сына лицом кверху, направила струйку воды ему в рот.
Почувствовав на губах и языке воду, мальчик встрепенулся.
— Пить! — прошептал он и закашлялся.
— Пей, сынок, пей…
Маша цедила воду из ткани. Выжала всё.
— Ещё, мам! — просил сын.
— Пойдём, сын… Там вода… — позвала Маша.
Она помогла ребёнку подняться, повлекла его к воде.
То место, где она продралась сквозь кусты к воде, Маша не нашла. Сын канючил, как в бессознании:
— Мам, ну где же вода? Хочу пить… Зачем ты обманываешь…
Наконец, кое-как пролезли сквозь кусты. Держа сына на руках, Маша забрела в воду выше колен, одной рукой разгребла тину в разные стороны, опустила сына животом в воду. Сын, набирая ладонями воду, стал жадно пить. Потом и вовсе опустил лицо в воду. Маша часто вытаскивала его из воды, опасаясь, что ребёнок захлебнётся. Время от времени пила сама.
— Мама, искупай меня, жарко… — просил сын.
— Нельзя, сынок, у тебя спинка пораненная…
Маша всё-таки опустила сына по пояс в воду, стараясь не намочить спину.
— Ещё пить… — попросил сын.
— Отдохни, сынок. Мы пока не уходим, — попросила Маша.
Она почувствовала, что её кусают комары. Да и на голых руках и шее Серёжки сидели стаи кровососов. Маша плескала себе на руки и лицо воды, давила комаров, сгоняла их с Серёжки. Наконец, не выдержала:
— Серёжа, пойдём отсюда, а то нас комары сожрут.
— Ещё пить, мама! — задёргался, забрыкался Серёжка.
— Пойдём, сынок. Скоро до города дойдём, там чистой воды напьёмся.
— Эта тоже чистая! Она вкусная!
Ребёнок заплакал.
Не обращая внимания на плач сына, Маша подхватила сына, вылезла из кустов, взобралась на берег и пошла к мосту. Она чувствовала, что выпила воды слишком много. Ребёнок тоже пил много, его может стошнить. Да и нет гарантии, что вода не заражена. Возможно, выше по течению лежат трупы. Не возможно, а точно. Не схватить бы расстройства желудка или вообще, какой-нибудь инфекции…
За мостом, в тени придорожного куста лежал раненый лётчик. Парашют белой грудой запутался в мелких деревьях чуть дальше.
   
Маша подошла к лётчику, присела рядом. Крови на нём не было. Не ранен? Но выглядел он совсем не здоровым. Дышал тяжело, губы запеклись.
— Вы ранены? — спросила Маша.
— Переломы, — тяжело выдохнул лётчик, с трудом ворочая сухим языком.
— Идти сможете?
— Сам не смогу, а вы меня не дотащите. Попить бы…
Маша растерянно оглянулась. В чём принести воды?
Лётчик понял её, снял с головы шлем, протянул:
— Кожаный, сгодится вместо кастрюли.
Заставил себя улыбнуться.
Маша посадила сына рядом с лётчиком:
— Сынок, посиди рядом с дядей, он лётчик. А я за водой схожу.
— Лётчик? — напившийся воды, мальчик ожил. — Настоящий?
— Да, сынок, настоящий.
— А где твой самолёт? — спросил мальчик лётчика.
— Враги сбили, — вздохнул лётчик.
— Ты плохо летал?
— Летал не плохо. Врагов много.
Маша встала, ещё раз предупредила сына:
— Серёжа, я быстро сбегаю!
Получилось не очень быстро. Под мостом было захламлено, опять пришлось идти выше по течению. Нашла чистое место, держа шлем за «уши», набрала воды, заторопилась назад.
Серёжка увлечённо что-то рассказывал лётчику.
Маша помогла лётчику приподняться, напоила его. Застегнув наушники, повесила шлем с остатками воды на ветку. Сходила к парашюту, с трудом содрала его с ветвей, приволокла к лётчику. Помогла лечь раненому на собранный в кучу парашют.
— Почему немцы летают, бомбят, а наших не видно? — не удержалась от упрёка Маша.
— Приказали подняться в воздух… — без предварительных пояснений заговорил лётчик. — Я успел взлететь… Новый приказ: сесть… Я не послушал… Тут немцы… Проутюжили аэродром… Что я мог один? Всех уничтожили… Считаю, предательство…
Лётчик помотал головой, скривившись, будто сдерживал рвавшиеся из него рыдания.
— Летать нас научили… А воевать — нет. У них — военные асы. А мы…
Спортсмены. Вот и получилось избиение младенцев.
Помолчали немного.
— Вы идите, — попросил лётчик. — Военных встретите, скажите про меня… Пусть заберут… Идите…
    

***
Серёжка устал. Маша снова взяла сына на руки. Но руки отказывались напрягаться, отяжелели, как сырое дерево. Маша подбросила тельце сына повыше на плечо, сцепила пальцы. 
Вдалеке в горячем мареве над землёй колыхались силуэты города.
Гремели далёкие взрывы, над городом поднимались столбы дыма, подвывали пикирующие самолёты, прерывисто и нескончаемо гудели паровозы. Будто кричали в агонии смертельно раненые огромные звери. Вероятно, немцы бомбили железнодорожную станцию.
Одна мысль заполнила сознание Маши: найти госпиталь, там должен быть муж. И все проблемы решатся.
Волковыск выглядел жутко: дымящиеся развалины домов, обгорелые трупы на улицах.
Увидела пожилого небритого мужчину, который, испуганно оглядываясь, торопился куда-то. Окликнула:
— Скажите пожалуйста, где госпиталь!
— А?
Мужчина отшатнулся от Маши.
— Как пройти к госпиталю?
— А? Не знаю… Какой госпиталь? Тут вона что…
Мужчина явно не понимал, чего от него требуют.
— Больница городская где? Ребёнок у меня ранен!
— Больница… А-а… Там больница… — упоминание о раненом ребёнке вернули мужчине соображение, он махнул рукой вдоль улицы. — С правой стороны, увидите. В строительных лесах, мимо не пройдёте.
И продолжил бегство от страшного.
Через главный вход Маша вошла в гулкий прохладный холл. Остановилась у двери. Длинный сумрачный коридор вправо и влево. Негромкие звуки шагов отдались эхом. Из какой-то двери вышла и остановилась, глядя на Машу, женщина в глухом белом халате и косынке на голове.
— Скажите… Мне ребёнка перевязать! — окликнула Маша женщину.
Та молча указала в левый коридор.
Маша пошла налево. Таблички на дверях: «Сестра-хозяйка», «Перевязочная»…
Маша толкнула дверь… Заперто.
Ага, «Приёмный покой»… Может, здесь?
Маша постучала, приоткрыла дверь.
Запах йода.
— Можно?
Вошла.
Кушетка, письменный стол, стеклянные шкафчики. Почти пустые.
В помещение из боковой двери вошла пожилая женщина. Спросила без эмоций:
— Что вы хотели?
— Здравствуйте… У сына рана на спине. Перевязать бы.
— Садитесь на кушетку. Показывайте. Я фельдшер.
Серёжка спал, положив голову на плечо матери.
      
Маша осторожно положила сына на кушетку животом вниз, повернула его лицо в сторону. Тихонько задрала рубашку на спине. Повязка, пропитанная кровью, присохла к ране. Маша беспомощно посмотрела на фельдшерицу.
— Ничего страшного, отмочим, — успокоила фельдшерица.
Она налила в литровую банку воды, подкрасила марганцовкой.
— Мама, пить… — попросил Серёжка, проснувшись. — Кушать хочу!
— Хорошо, сынок… — успокоила Маша сына, погладила по головке и вопросительно посмотрела на фельдшерицу.
Та налила в кружку воды, подала Маше.
Маша подняла сыну голову, дала ему пить.
— Сюда госпиталь эвакуировали из Крынок. Там муж мой, заведующий хирургическим отделением. Не знаете, где они? — спросила у фельдшерицы.
— В сторону Слонима колонна ваших и наших ушла. Меня Николавной здесь кличут, — представилась фельдшерица, почувствовав в Маше своего человека. — А тебя?
— Машей. Его Серёжей.
Маша тяжело вздохнула.
Ну вот… Придётся самостоятельно госпиталь догонять.
— Кушать, — попросил Серёжка, напившись.
— Давай, маленький, повязку тебе поменяем на чистенькую, а потом я найду что-нибудь закусить, — сказала Николавна. — А то повязка у тебя больно уж грязная. Я тебе спинку водичкой немного помою…
Николавна взяла зажимом марлевый тампон, опустила его в раствор марганцовки, отмочила прилипшие к ране тряпки. Рана оказалась не очень большой.
— Зашивать не буду, лучше не нагноится, — решила Николавна. — С мазью Вишневского забинтуем.
Она аккуратно промыла рану, промокнула, наложила повязку с пахучей мазью, похожей на зелёную грязь.
Заметив недоверчивый взгляд Маши, пояснила:
— Хорошая мазь, стимулирует заживление и предотвращает нагноение. Вы куда дальше-то? Или здесь остановитесь?
— Мужа хочу догнать… Госпиталь…
Маша вспомнила о лётчике.
— У моста лётчик лежит. Он с парашютом выпрыгнул. Переломы у него. Надо бы послать кого, чтобы привезли.
— Организуем, — пообещала Николавна. — Посидите здесь, а я позвоню, чтобы послали за ним.
      
 «Куда же нам дальше? — думала Маша. — Ну, куда… В сторону Слонима и Минска. Пешком, на попутках… Вариантов нет».
Вернулась Николавна.
— Позвонила я. Должны привезти лётчика. Пойдёмте, я вас чаем напою.
Николавна отвела Машу и Серёжку в ординаторскую, где на плите стоял чайник с кипятком. Принесла по ломтику хлеба. Серёжкин ломтик смочила раствором глюкозы.
Серёжка с жадностью проглотил сладкий хлеб, уставился на ломтик в руке матери.
Николавна налила две кружки кипятку, подкрасила настоем душистой травы из поллитровой банки.
Маша отломила от ломтика хлеба кусочек, остальное отдала сыну.
Сын проглотил и мамин кусочек.
— В Слоним наш газген-полуторка пойдёт (прим.: газогенераторная машина грузоподъёмностью полторы тонны, работающая на дровах), — подумав, сообщила Николавна. — В кабине медсестра Фролова с двумя детьми поедет. Один грудничок, другому три года. А ты, если хочешь, в кузове. Муж у неё капитан. Воюет.
— Конечно, хочу! — обрадовалась Маша.
— Колонны машин всегда медленнее одиночных едут. Может, посчастливится догнать своих. Отдыхайте пока здесь, на кушетке. Или на улице недалеко погуляйте. Я позову, когда газген соберётся ехать.
— Мы здесь, — решила Маша. — Нагулялись сегодня.
Измученные долгим переходом Маша и Серёжка отлёживались в кабинете. Рана на спине у Серёжи под свежей мазевой повязкой утихла, пацан крепко спал.
Пришла Николавна. Принесла небольшую кастрюльку, пахнувшую так вкусно, что у Маши, не евшей почти сутки, слюнки заструились быстрее, чем она их сглатывала.
— Поешьте-ка, чем бог послал, — улыбнулась Николавна, поставила кастрюльку на стол, сняла крышку, вытащила из кармана две алюминиевые ложки. — А то скоро ехать. Шофёр уже газогенератор растопил.
Маша чуть тронула Серёжку за плечо, спросила:
— Серёжа, кушать будешь?
Мальчик тут же открыл глаза, учуял вкусный запах, заплакал:
— Мам, кушать хочу…
— А ты не плачь, маленький, — заботливо загудела Николавна. — Я как раз тебе с мамой кулеш сварила. Ты когда-нибудь ел кулеш?
— Не-ет… — всхлипнул Серёжка и потянулся за ложкой. — Но он вкусный…
— Это густой пшённый суп… Или жидкая каша, как тебе больше нравится…
— Мне и суп, и каша больше нравятся…
— С лучком, с морковкой, подсолнечным маслом приправлен…
Серёжка жадно ел кулеш. Каша не умещалась в рот, падала.
Маша ела неторопливо, будто была сыта.
   
— Ты бы, сынок, не торопился, — посоветовала Николавна, понаблюдав за голодным ребёнком. — Это всё вам с мамой.
Серёжка торопился.
— Давай-ка, сынок, передохни немного, а то, небось, рука устала ложкой махать. Кашка здесь постоит. А чуть попозже вы с мамой доедите остаток.
Николавна решительно закрыла кастрюльку крышкой.
— Не дай бог, желудок расстроит с голодухи, тебе лишние хлопоты.
Серёжка жадно смотрел на кастрюлю и едва ни плакал.
— И правда, отдохни, Серёжа, — гладила Маша сына по голове. — Переешь лишнего, животик будет болеть.
— Разве можно переесть вкусную кашу? — удивился Серёжка. — Её можно только недоесть.
— Можно, Серёжа, можно.
Примерно через полчаса, после того, как Серёжка и Маша доели кулеш, Николавна повела их в больничный двор.
У ворот стояла полуторка с огромной «буржуйкой» сзади кабины.
Водитель, пожилой усатый дядька в  линялой, но чистой гимнастёрке с расстёгнутым воротом, в галифе, в кирзовых, довольно чистых сапогах, вытащил самокрутку изо рта и кивнул на газогенераторную топку:
— Минут пять ещё «самовар» прогреется, и поедем. Залазьте в кузов.
Маша передала Серёжку Николавне, залезла в кузов, приняла сына.
У бокового борта стоял большой ящик с чурочками — дрова для газогенератора. У кабины лежала груда брезента.
—  На брезенте устраивайтесь, — подсказал водитель. — У кабины меньше трясёт.
Подошла молодая женщина с двумя детишками: одного держала на руках, мальчик лет трёх шёл рядом, ухватившись ручонкой за юбку.
«Медсестра Фролова», — догадалась Маша.
— Садитесь в кабину, сейчас поедем, — скомандовал водитель.
Фролова с грудничком села на пассажирское сиденье, мальчонка устроился на полу кабины, между ног матери.
— Ну, бывай, Николавна. Даст бог, свидимся, — водитель кивнул фельдшерице, бросил окурок на землю, тщательно затоптал, сел в кабину. Со скрежетом переключил скорость. Машина медленно тронулась.
Едва проехали квартал, как послышался гул самолётов.
— Тьфу ты, бисова сила! — ругнулся водитель, высунувшись в окно и вглядываясь в небо. — Опять летят, коршуны…
Поглядывая на запад, он давил на педаль, принуждая полуторку ехать быстрее, но газген торопиться не собирался.
— Эх, в дровяную твою душу… — ворчал водитель. — На бензине бы давно из города выскочили, а эта печка на колёсах…
   
Штурмовая эскадрилья из десятка самолётов надрывно гудела над самым городом.
Один из самолётов завалился на крыло, покинул боевой порядок, с диким рёвом и воем раздирающей душу сирены почти отвесно устремляется вниз, на город. Следом свалился в пике другой самолёт… третий… Все с жутким воем.
Даже в кузове Маша чувствовала, как вздрагивает земля он недалёких взрывов.
Водитель крутил головой во все стороны, выбирая место, где остановиться. Наконец, свернул к церкви.
— Может, ироды, церковь не станут бомбить, — пробормотал неуверенно.
Подогнал машину вплотную к стене, заглушил мотор.
— Вылезайте, девоньки, прячьтесь от осколков между машиной и стеной.
Он помог вылезть из кузова Маше и Серёжке.
Мимо машины тяжело пробежала старая женщина с маленькой девочкой на руках. Голова ребёнка безвольно болталась. Лицо старухи перекошено, в глазах непонимание творящегося, губы что-то шептали.
Рвануло со страшной силой. Взрывной волной понесло вдоль улицы мусор. Зазвенели разбитые стёкла. Людей на улице бросило на землю.
— Военный склад, — сообщил водитель, тяжело вздохнул и покачал головой. — Должно быть, с боеприпасами.
Люди с трудом поднимались, разбегались и расходились, прихрамывая.
Над улицей пронёсся самолёт с крестами на крыльях. Зарычал пулемёт. Один беглец упал, будто споткнувшись. Другого будто в спину камнем ударили.
— В укрытие! К домам бегите! — закричал водитель, выскочив из-за машины.
Никто не обращал внимания на крик.
Безнадёжно махнув рукой, водитель вернулся под стену церкви.
— Ничего не слышат. Паника глаза застит…
Самолёты пролетели вдоль улицы так низко, что Маша видела лица лётчиков.
— Эх, винтовки нет! — посетовал водитель. — С такого расстояния я бы его достал!
Как-то вдруг рёв самолётов прекратился. Отдельные взрывы и треск горящих патронов вдали, на складе боеприпасов, стоны раненых на улице и крики родственников звучали отголосками тишины.
— Помочь надо, — Маша смотрела на тела, лежащие на улице.
— Они друг другу помогут. А нам ехать приказ, — решительно встал водитель. — Сидайте по местам.
Осторожно объезжая лежащих на мостовой раненых и мёртвых, водитель свернул в переулок, но остановился: улицу преграждала горящая машина.
Водитель сдал назад, повернул в другой переулок.
Грудничок на руках у Фроловой заплакал. Женщина вытащила грудь, ткнула соском в рот ребёнку. Ребёнок жадно схватил сосок, но через некоторое время снова заплакал. Фролова помяла грудь, взглянула на сухой сосок, заревела телячьим голосом, неприятно скривив лицо:
— Молоко пропало-о-о…
— Ты вот что… — водитель недовольно крякнул, покачал головой, сердито покосился на женщину. — Ты кончай расстраиваться, пугаться и прочее. Молоко почему пропало? Потому что нервничаешь. А ты не нервничай, не твоё это дело. Нервами делу не поможешь… Бутылёк-то с соской есть?
— Е-е-есть… — ревела Фролова.
— Водичкой слатенькой мальца напои. Пить, небось, хочет.
 
Фролова махнула рукой на себя, забывчивую, вытащила из кармана бутылочку с огромной соской, сунула в рот грудничку. Ребёнок жадно зачмокал, насасывая воду.
— Ишь, пить захотел… А маманька не соображат…
Фролова смущённо улыбалась, любуясь успокоившимся малышом.
Отъехали от города километров десять и вновь попали под налёт. Водитель свернул в лес. Один из немецких лётчиков словно охотился за машиной, то и дело возвращался, пытаясь расстрелять из пулемёта.
Водитель заглушил машину, приказал женщинам бежать под защиту деревьев. Но в молодом, полупрозрачном лесу спрятаться было трудно.
На краю широкой поляны Маша увидела замаскированные ветками пушки, солдат в окопчиках, командира, прячущегося за щитом пушки…
Грохот взрывов, рёв моторов, вой сирен пикирующих самолётов…
С сыном на руках Маша подбежала к командиру:
— Почему не стреляете?
Кто-то столкнул её с сыном в окопчик, бросил сверху густую ветвь...

= 3 =

Газген хоть и неторопливо ехал, но то и дело обгонял отступавшие колонны пехоты, походившие больше на бредущие толпы в одинаково испачканной и изорванной одежде, чем на войсковые подразделения. По обочинам, чуть в стороне от основного потока, неорганизованно брели группы солдат из разбитых и рассеянных частей. Многие без оружия.
В обрывках фраз, которые доносились до Маши, то и дело проскальзывало слово «предательство».
У Фроловой молока не было. Ребёнок кричал беспрестанно. Сынишка, сидевший у неё в ногах, тоже плакал. Фролова заистерила, требовала остановить машину.
— Ну, выпущу я тебя… — сердито отговаривался водитель. — И куда ты с двумя мальцами средь леса пойдёшь?
К вечеру заехали в деревню, чтобы попросить козьего, или, на худой конец, коровьего молока для малыша.  Но деревенские встретили враждебно.
— Идите, идите, куда хотите! Немцы придут, дознаются, что помогали красноармейцам… Нам этого не надо.
— Она ж не красноармеец! Она ж мать, как и вы! — пытался урезонить баб водитель.
Фролова выплакала бутылку коровьего молока. Полбутылки выпил старший, младший коровье молоко пить не хотел, выплёвывал соску, орал, как блаженный.
Уехали из деревни. На шоссе выехали с трудом, настолько оно было забито машинами и беженцами. Изредка в потоке громыхали танки,  ехали бронетранспортёры, пушки на конной тяге.
Снова бомбёжка.
Вопящие толпы хлынули в сторону от дороги, под прикрытие деревьев. Маша, подхватив сына, бежала со всеми.
Взрывы на дороге… Оглянувшись, Маша увидела клубы дыма и пыли на том месте, где стояла их машина.
Прильнула к дереву, упала на колени, телом прикрыла сына.
Надолго замерла, потеряв способность к движению, словно уснув наяву, не думая ни о чём, не воспринимая страшной картины вокруг.
Когда взрывы, стрельба и вой самолётов стихли, очнулась.
На дороге мёртвые и стонущие раненые вперемежку с безумно вопящими живыми, орущие дети с остекленевшими от страха глазами, кровь на земле, кровь на телах, всюду кровь...
Разбитые полуторки и трёхтонки, некоторые горели, воняя резиной, от других остались только мотор да рама — остальное снесла неведомая сила. Щепки от деревянных кабин и кузовов, колёса... В сгоревшей кабине виден чёрный, обугленный обрубок — всё, что осталось от шофёра. На сожжённой голове скалились белые зубы. Маша такое уже видела. Её передёрнуло от повторяющихся, словно в кино, эпизодов.
   
Посреди дороги валялась нижняя половина женского тела. На уровне талии кровавое месиво. Юбка задралась, оголила бельё.
Промчалась ошалевшая лошадь, протащила пушечный передок по мёртвым и раненым телам…
Плач, стоны, мольбы о помощи…
Над телом матери рыдала дочь-подросток…
Маша увидела на земле санитарную сумку с красным крестом. Подняла. В сумке несколько перевязочных пакетов, бинты.
Подбинтовала сбившуюся повязку на спине сына, принялась перевязывать раненых, какие попадались.
К разбитой машине вышла Фролова с детишками. Увидела Машу, не обрадовалась.
— Назад пойду, — выдавила без эмоций.
— Куда ж назад? — упрекнула Маша.
— А куда вперёд?
Да, а куда вперёд? 
— Сзади немцы…
— Ну и пусть…
Из леса к дороге вышла длинная цепочка бойцов с винтовками. В глазах крайняя усталость, тоска и боль.
— Не знаете?.. — Маша махнула рукой и замолчала. Слишком много надо было задать вопросов, чтобы хоть что-то прояснить.
— Не знаем, — услышала устало-безнадёжный ответ. — Ничего не знаем… Не знаем — кто, не знаем — где, не знаем — куда…
Эхом отозвалось среди солдат: «...предательство… предательство…». 
Фролова ушла, унося плачущего ребёнка на руках. Второй брёл сам, уцепившись ручонкой за подол матери, спотыкаясь и временами повисая на юбке.
На обочину приносили и складывали погибших. Два длинных ряда тел — с полусотни уже, а может и больше. Некоторые сильно обгорели, у кого-то руки-ноги оторваны.
Десяток бойцов расширяли лопатами большую воронку…
У повреждённых машин суетились мужчины, вероятно, шофера: снимали колеса, разбирали моторы.
Маша неимоверно устала. Поняла, что если не отдохнёт, идти не сможет. Отошла подальше от разрухи, нашла под густым кустом укромный уголок с толстой подстилкой из сухих листьев, легла, свернувшись клубком, по-кошачьи обняла сына…
 

***
Проснулась ночью. В полной тишине ярко светила луна.
Взяла на руки недовольно хнычущего сына, вышла на шоссе.
Шла, обходя резко воняющие горелой резиной разбитые и сожжённые машины, стараясь не упасть в воронки… Через какое-то время вышла на чистую дорогу.
К утру догнала едва бредущую женщину с двумя детьми. Младшего женщина несла, привязав наподобие рюкзака к спине. Старшего, лет восьми, шатающегося из стороны в сторону, почти волокла за руку.
Некоторое время Маша шла рядом. Помочь ничем не могла, у самой ребёнок на руках.
— Болеет? — спросила, наконец.
— Два дня не ел, — едва слышно проговорила женщина.
Мирно чирикали птицы. Кукушка отсчитывала кому-то года. Дятел испугал звучной, отдавшейся эхом очередью. 
В свете поднимающегося солнца на протянувшемся сквозь лес шоссе увидели очередную разбомблённую колонну машин.
— Мальчику твоему отдохнуть надо, — заговорила Маша. — Совсем обессилел…
— Поесть ему надо, — едва слышно проговорила женщина.
— Давай детишек положим вон туда, под кусты, и поищем в машинах, может, хоть кусочек хлеба найдём.
Женщина остановилась. Мальчик бессильно сполз на землю у ног матери.
— Тебя как зовут? — спросила Маша словно спящую с открытыми глазами женщину.
— Настя…
— Пойдём, Настюш… — кивнула в сторону обочины Маша.
Вдвоём взяли под руки то ли спящего, то ли потерявшего сознание мальчика, снесли в сторону. Уложили детей рядком под куст на мягкую лесную подстилку. Пошли на шоссе к машинам.
   
Между машин лежали тела гражданских и военных. Слышались негромкие стоны.
Пожилой военный привалился спиной к колесу машины. Взгляд потерявшего надежду человека, голова склонилась на сторону, сухие губы, дыхание частое, надсадное, с пристаныванием. Штанина густо пропитана подсыхающей кровью.
Маша остановилась перед раненым, бессильно шевельнула руками: помочь, мол, не могу.
Раненый понимающе прикрыл глаза.
Обойдя машину, стали осматривать другие. В кабине полуторки с разбитым кузовом обнаружили вещмешок, в нём большой кусок хлеба и кусочек сала, завёрнутый в тряпицу. 
Вернулись назад, с трудом нашли детей. Разбудили младших, привели в чувство старшего. Половину хлеба и сало отдали старшему, от второй половинки отломили по кусочку на раз жевнуть себе, остальное разделили между младшими.
После еды детям захотелось пить.
— Пи-и-ить… — канючил то один, то другой мальчик, и ревел малыш.
Маша услышала кваканье лягушек, указала в ту сторону:
— Где лягушки, там вода. 
Нашли небольшое болотце.
Упав на колени, женщины припали губами к лужицам, в которых плавали головастики и водоплавающие жучки, долго не могли оторваться, чувствуя, как вместе с водой проглатывают водяную живность.
Сынишка Насти долго не соглашался пить воду из лужи. Настя сняла с головы лёгкий платок, расстелила его в лужу. Ткань опустилась на дно, образовав над собой озерцо чистой воды. Мальчик с жадностью припал к воде.
Настя достала из узелка пустую бутылку, набрала воды.
Выбрались на шоссе, прошли пару километров и вновь увидели разбомблённую колонну: разбитые и горящие машины, распряжённые повозки и с трупами лошадей в оглоблях, несколько брошенных танков. Много трупов. Среди них негромко стонали обессилевшие раненые.
Маша услышала слабый, полный муки голос:
— Добей…
В тени разбитой машины лежал мужчина в пиджаке, гражданских штанах, заправленных в сапоги. Развороченный ужасной раной бок покрыт тёмными сгустками крови, над которыми роились мухи. Посиневшие губы, потухший взгляд.
— Возьми камень, добей… Пожалей… — едва слышно просил он.
Подошла Настя. Водой из бутылки смочила раненому губы. Маша прикрыла рану пиджаком.
— Дядя раненый, как и я? — спросил сынишка Машу.
Маша прикрыла своё лицо ладонью, молча тряхнула головой, подтолкнула сына вперёд.
   
К полудню догнали группу бредущих беженцев: десятка полтора женщин с детьми и несколько раненых красноармейцев без оружия, в грязных, с засохшими пятнами крови повязках.
Устало сгорбленные спины, ноги шаркают по дороге. Маленькие дети за спинами, как рюкзаки. Дети побольше, словно привязанные к рукам матерей, волочатся чуть сзади.
— Куда? — спросила Маша, присоединившись к трём последним женщинам.
— К своим…
— Далеко?
— Кто ж знает… Как догоним… Если догоним.
К вечеру вышли к маленькой деревне,  расположенной метрах в двухстах от главной дороги.
У крайнего дома встретила широкотелая баба лет за сорок, сердито замахала руками, закричала:
— Идите, идите от греха! Никто вас здесь не приветит! Не дай бог немцы придут, а у вас, вон, красноармейцы ранетые… Они ж дома наши пожгут!
— Хоть поесть дайте детишкам да раненым нашим… Нищим в старину, и то подавали…
— Две улицы в деревне… Вы толпой-то не ходите, а по каждому порядку разделитесь…
Сжалились селяне, подали беженцам кто хлеба, кто картошки, а кто и сала немного.
Ночевали на берегу речки за селом.
С утра толпа беженцев вышла на шоссе. Количество бредущих людей увеличивалось: к толпе прибивались отставшие от шедших впереди, одиночки и группы со стороны. Потерявший надежду одиночка в коллективе обретает жизнь. Особенно, когда неизвестно, куда и сколько придётся идти, когда нет уверенности, что где-то тебя ждут и помогут.
Над колонной беженцев то и дело пролетали немецкие самолёты. Из кабин  разбегающихся в панике женщин и детей с любопытством разглядывали улыбающиеся лётчики, стреляли из пулемётов.
Перепуганные дети вопили над лежащими недвижимо или стонущими матерями. Живые перевязывали раненых, отрывали детей от мёртвых и вели за собой. Тех, кто не мог идти, перекрестив, оставляли на обочинах, в тени деревьев:
— Бог поможет…
Больше надеяться не на кого.
— Не ходите в город, — посоветовал вышедший к толпе дедок с седой растрёпанной бородой, в овчинной безрукавке и заношенном треухе, не смотря на жару. — В городе немцы. Всех беженцев отправляют в лагерь. А там, рассказывают, не кормят и не поят. Сколько прибывает новых, столько и умирает старых.
— Куда ж нам податься, дедушка? Везде немцы…
— Не везде. В Барановичах, говорят, немцев нет. Это кружной дорогой, туда, вон, сворачивайте, — указал дед. — Речка там, Щара. Мост был. Можа, не разбомбили ещё.
Надежда, что есть возможность пробраться к своим, придала беженцам силы.
Рядом с Машей шла тихо плачущая молодая женщина, вела за руку молчаливую девочку лет четырёх.
Серёжка, чувствуя горе, взял девочку за свободную руку, молча пошёл рядом.
Маша с другой стороны взяла женщину под руку.
— У всех горе, — сказала негромко. — А своё горе всегда самое тяжёлое.
— Сына я потеряла, — прошептала женщина сквозь всхлипывания. — Ехали в машине… Бомбёжка… Командир помог вылезти из кузова, убежал с сынишкой в лес. Я вдогонку… А после бомбёжки командир с сыном не вернулись. И кричала я, и искала… Нету…
 
Ближе к вечеру потянуло свежестью, запахло тиной, рыбой, рекой. Справа от шоссе услышали кваканье лягушек.
Все обрадовались: река, о которой говорил дед.
Вышли к реке. Раненые бойцы, не раздеваясь, пошли вброд. Но с той стороны раздались выстрелы и злорадные крики:
— Что, к своим захотели? А ну, геть назад!
Красноармейцы заторопились назад. Прозвучало ещё несколько выстрелов. Двое беженцев вскрикнули, погрузились в воду.
Женщины оцепенели от ужаса.
Раздался истошный вопль:
— Тика-ай!
Толпа шарахнулась от реки.
Заночевали в лесу.
Утром беженцев разбудили звуки недалёких пушечных выстрелов, взрывы, стук пулемётов. Когда стрельба утихла, вышли на шоссе. Через полчаса ходьбы увидели расстрелянную колонну беженцев, четыре советских танка.
Военные в форме советских танкистов деловито ходили по шоссе среди лежащих тел… И стреляли из пистолетов в раненых!
Танкисты говорили друг с другом по-немецки. И на танках не было, как положено, красных звёзд. Немцы!
Толпа кинулась бежать.
Но пулемётная очередь из танка остановила беженцев и заставила их лечь на землю.
Подошёл военный в форме советского танкиста, приказал, махнув рукой:
— Aufstehen! (прим.: Встать!)
Стоял в позе господина, ноги на ширине плеч, руки скрещены на ягодицах, покачивался с пятки на носок, ждал, пока беженцы поднимутся. Поторопил нетерпеливо:
— Los! Los!
   
Призвал к вниманию, подняв руку вверх:
— Аchtung!
Подумал, вспоминая русские слова, указал вдоль шоссе:
— Ви… ходить… там. Sie verstehen? Понимайт?
Увидев кивки испуганных женщин, продолжил, указывая направо и налево:
— Es ist kann nicht nach rechts, es ist kann nicht nach links (прим.: нельзя направо, нельзя налево).
Уверенно, как военачальник войскам, указал ладонью движение вперёд:
— Nur Vorw;rts! (прим.: только вперёд!).
Указал в сторону, предупредительно покачал пальцем, указал наверх, изобразил жужжание самолёта, ладонью показал пикирующий самолёт, сжавшись в комок и потрясая плечами, показал, будто он стреляет из пулемёта:
— Бж-ж-ж… Ду-ду-ду… Бум! — раскинув руки в стороны, изобразил взрыв. Спросил весело: —  Sie verstehen?
Убедился, что перепуганные женщины поняли его, снова стал в позу господина, указал вдоль шоссе, приказал:
— Marsch!Marsch! Rasch vorw;rts! (прим.: Марш! Быстро вперёд!)
Другие немцы, не обращая внимания на русских беженцев, бродили по дороге, потрошили узлы и сумки убитых, выбирали понравившиеся им вещи.
Обходя лежащие на дороге трупы, шарахаясь от луж крови, перепуганные беженцы заторопились вперёд. Собственно, они продолжили идти туда, куда и стремились.
Прошли с километр, расстрелянная колонна скрылась за поворотом.
И вновь на дороге стоял советский танк. Советский ли?
На броне лежали трое раненых с окровавленными повязками. Красная звезда на башне.
— Вы наши? Советские? — спросила женщина, шедшая во главе колонны беженцев.
— Наши… — невесело отозвался один из раненых и кивнул на звезду на башне.
— Там, — женщина повернулась и указала в хвост колонны, — тоже четыре советских танка. Только танкисты немецкие. Народу расстреляли на дороге — ужас!
— Немцы, говоришь?
Раненый постучал по башне, позвал:
— Командир!
Из люка выглянул танкист, с любопытством оглядел обступивших танк женщин и детей.
— Женщины говорят, там четыре наших танка.
На лице танкиста зацвела радостная улыбка.
— Только танкисты — немцы. Людей много поубивали.
      
Танкист помрачнел, стукнул сжатым кулаком по краю люка.
— Слазь, мужики. А мы съездим, посмотрим, что там за немцы на наших танках.
Раненые, помогая друг другу, с трудом сползли на землю, отошли на обочину.
Танк пожужжал стартером, взревел и, лязгая гусеницами, помчался по шоссе.
Толпа беженцев побрела дальше, а через несколько минут за спиной у них загрохотали пушечные выстрелы.
Беженцы остановились, повернулись в сторону боя. На лицах смесь радости, ожидания, опасения.
Раздался сильный взрыв, всё стихло.
Плечи у людей опустились, головы склонились, как на похоронах…

***
Из леса, поодиночке и группами, выходили красноармейцы. Одни с оружием, другие без оружия и без головных уборов. Увидев движущуюся по шоссе толпу, останавливались. Некоторые поворачивались и убегали в лес. Другие, переждав, пересекали шоссе и шли своей дорогой.
Дети плакали от усталости и голода. Друг с другом почти никто не разговаривал, но реплик слышалось много:
— О, господи!
— Да за что ж такие мучения?
— Проклятые немчуры…
На одном хуторе хозяева встретили беженцев враждебно:
— Идите, идите! Не дай бог, немцы нагрянут, перестреляют нас!
На другом обозвали нехристями и натравили собак.
Уже стемнело, когда вошли в крупное село.
Встретил толпу в начале улицы кряжистый пожилой мужик с двумя вёдрами воды на коромыслах через плечо и железной кружкой в руке.
Остановил беженцев, молча подняв руки кверху.
Когда толпа охватила его полукругом, объявил мрачно:
— Приютим, поесть дадим, что сможем. Ночью по селу не ходите, не велено. Спать в клунях будете (прим.: клуня — большой сарай).
— Кем не велено? — спросил раненый.
— Кто приказал, тем и не велено, — мрачно, но без злобы буркнул мужик.
— Сам-то кем будешь?
— Старостой меня назначили, за порядком следить, — отмахнулся от надоеды мужик.
— Чё сердитый такой, староста? — приставал всё тот же раненый.
— Не с чего песни петь, не Первомай ныне. Чи я с чисельником попутал? — рассердился мужик.
Женщины зашикали на раненого.
Мужик опустил вёдра на землю, пристроил кружку между вёдер, разрешил:
— Пейтя, хто хочет. Вода колодезная, холодная.
      

Машу, Настю и ещё с десяток беженцев отправили в огромный сарай, где уже отдыхали женщины с детьми и раненые. Несмотря на то, что на улице была ночь, им принесли ведро молока и три краюхи хлеба. Поев и накормив детей, женщины стали укладываться спать.
Рядом с Машей лежал раненый лётчик, который то ли что-то напевал негромко, без слов, то ли стонал от боли. Изредка просил:
— Аккуратнее… Не заденьте ногу.
Заметив, что Маша принюхивается к странному запаху, горько усмехнулся:
— Гангрена… Запах смерти.
Проснулась Маша рано. Сразу увидела сидящего лётчика. Обхватив ладонями бедро, он качался вперёд-назад с закрытыми глазами, мычал, словно баюкал себя.
Услышав шевеление, открыл глаза. Попытался улыбнуться, но получилась страдальческая гримаса. Прошептал пересохшим ртом:
— Не даёт спать, зараза…
— У меня два бинта есть, давайте я вам повязку поменяю, — предложила Маша.
Продолжая баюкать себя, лётчик на предложение не ответил.
Маша достала из кармана бинты, подползла на четвереньках к лётчику.
Сапог был только на здоровой ноге. Голая стопа раненой ноги опухла и почернела. От ноги шёл тошнотворный запах.
«Гангрена», — вспомнила вчерашнюю мрачную шутку лётчика Маша.
Осторожно тронула пальцем стопу.
— Там не болит… Кранты… Болит здесь, — пробормотал сквозь зубы лётчик.
Маша глянула в искажённое гримасой боли лицо лётчика.
Закрыв глаза, чтобы не видели его слез, лётчик почти шёпотом застонал-запел:
 
Дивлюсь я… на небо… та й думку… гадаю:
Чому я… не сокіл, …чому не… літаю…
С трудом облизал пересохшим языком потрескавшиеся губы, отрицательно качнул головой:
— Не трать бинты, сестрёнка… Там ногу отрезать надо… Да хирурга нет… Можно топором, одним махом… Да какой же рубщик за такую работу возьмётся…

Чому мені… Боже… ти крилець… не дав? —
Я б землю… покинув… і в небо… злітав…
   

Сдерживая себя что есть сил, лётчик застонал: толи от неимоверной боли в пожираемой гангреной ноге, толи  от невыносимой душевной боли.
— Я водички принесу… — с отчаянием глядя в искажённое гримасой лицо лётчика, предложила Маша.
— Да… Водички… Водички, это хорошо… — выдыхал вместо стонов лётчик. — А ещё хорошо бы… бритву…
— Зачем бритву? — испугалась Маша.
— Ну уж… не для того… чтобы побриться… перед приходом… немцев… — скривил измученное лицо в улыбке лётчик. — Гангрена же… Врачей нет… Сам бы… Я бы смог…
Дверь сарая распахнулась, вошёл пожилой мужчина.
— Слухайте сюда, громодяны, — негромко, но внушительно объявил он. — Село окружили немцы. За село выходить запретили. Ихних планов не знаю.
Беженцы молчали. Только негромко лопотали что-то дети, да стонали раненые.
— Разговаривают с нами они просто, — продолжил мужчина. — Что не понравится — стреляют.
Помолчал, глянул исподлобья на беженцев и добавил:
— Вот ещё что… У кого есть ненужные документы, уничтожьте.
— Ненужные, это какие? — со слезой в голосе спросила женщина.
Мужчина качнул головой, словно удивляясь бестолковости вопрошавшей.
— Ненужные — это… У тебя таких нет. А остальным скажу: немцы не любят комиссаров, евреев и вообще — партийных. Стреляют на месте.
Мужчина ушёл.
Маша сходила к двери, где стояла бочка с водой и плавал деревянный ковшик, принесла лётчику воды, помогла ему попить.
— Найди бритву, сестрёнка, — горячечно просил лётчик, хватая Машу цепкими пальцами за руки.
— Найду, найду, — чтобы успокоить лётчика, пообещала Маша. Она видела, что сознание лётчика уже уходит из этого мира.
Вдруг раздался пушечный выстрел и тут же — близкий взрыв, тряхнувший сарай. Доски в стенах сарая брызнули щепками, высветившись дырами. Громко закричал ребёнок, истошно завопила женщина. То кричала Настя: осколок, пробив стену, ранил её сына.
Беженцы вскочили, кинулись к выходу. И Маша, подхватив сына, бросилась к выходу.
Горела изба. Редкая цепочка автоматчиков охватывала село. За околицей на взгорке стоял танк, изредка стрелял. Около танка толпились немцы. Вели себя как зрители: указывали на цели, после каждого выстрела восторженно всплёскивали руками.
Танк двинулся к началу центральной улицы, за ним вольно последовала толпа «зрителей».
   
Видя, что немцы больше не стреляют, Маша приказала Серёжке: «Стой здесь!», и побежала в сарай, где оставалась Настя с детьми и лётчик.
Лежавший на земле лётчик успел снять брючный ремень, сделал из него петлю, накинул на шею, свободный конец сумел проткнуть за поперечную рейку стены и тянул за свободный конец, пытаясь удавить себя.
Маша вырвала у лётчика конец ремня, выпростала из петли голову.
— Ты чего! Ты чего! — шипела она сердитой гусыней на лётчика.
Лётчик бессильно заплакал:
— Гангрена… Не жилец я… Гангрена — это смерть… Измучила… Сколько можно…
— Ты сильный человек! Ты советский лётчик! — упрекнула Маша лётчика. — Так будь примером стойкости для слабых женщин! Будь сильным, даже умирая! Умереть достойно — тоже подвиг!
Взгляд лётчика постепенно становился осмысленным, лицо приобретало решительное, «командирское» выражение.
— Да… Ты права… Умереть достойно… Обещаю…
Маша кинулась к Насте. Та стояла на коленях, почти упёршись головой в окровавленное тельце сына.
— Давай перевяжем, — Маша тронула спину Насти. — У меня бинты есть.
— Не подходи! — сумасшедшее завизжала Настя.  — Вы все хотите смерти моих детей! Не подходи!
Лицо женщины перекосил безумный гнев.
К открытой двери сарая подошёл Серёжка. Испугавшись, заплакал.
Тяжело вздохнув, Маша повела сына прочь из сарая.
Немцы неторопливо входили в деревню. Чужая, мышиного цвета форма, рогатые каски, гавкающая отрывистая речь. Все рослые, молодые. Сытые, мордастые, в зелёных с разводами плащ-накидках. По-хозяйски закатанные рукава, вольно расстёгнутые кителя. Добротные сапоги с короткими голенищами.
Громко и непринуждённо разговаривали, шли от избы к избе с автоматами на животах, с карабинами наперевес, насторожённые глаза из-под глубоко нахлобученных касок осматривали каждый уголок. Победители заходили в дома, лазали по сундукам, шкафам, что-то отбирали себе. Заглядывали в погреба, штыками протыкали сено во дворе.
Осмотрели село, принялись охотиться на кур. Со всех сторон доносились хохот, восторженные крики солдат, переполошённое кудахтанье.
Расположились между домов, разожгли костры, полевую кухню, стали ощипывать и палить кур. Ветер разносил вдоль улиц куриный пух.
Зарезали трёх коров. Хозяйки завопили-завыли: как жить без коровы-кормилицы?
   
Визжали свиньи, которых тащили на заклание. Старик-хозяин не выдержал разбоя, стал ругаться… Пристрелили старика.
Приказали: всем женщинам собраться в конце деревни. При себе иметь кухонные ножи.
Оставив детей в сараях под присмотром раненых, беженки пошли к околице. Ножей почти ни у кого не было.
Немцы приказали чистить картошку, изъятую из погребов сельчан. Её подвозили на мотоциклах в вёдрах, мешках и бадьях. Раздали собранные в деревне ножи.
На центральной площади остановилась машина с громкоговорителем. Мужской голос на русском языке с акцентом оглушительно кричал о победе Германии, о мудрости фюрера. И бесконечно — немецкие марши. Солдаты восторженно размахивали руками, горланили вместе с репродукторами, клоунски танцевали-топтались парами в такт маршей, указывали пальцами на растерянных женщин.
Один марш немцы принимали с особым восторгом: бросив всякие дела, подпевали все до единого, размашисто дирижировали.

In der Heimat wohnt ein kleines M;gdelein,
und das hei;t Erika.
Dieses M;del ist mein treues Sch;tzelein
und mein Gl;ck — Erika.

(На Родине живет маленькая девочка,
И её зовут Эрика.
Эта девочка — мое верное сокровище
И мое счастье — Эрика).

— Что они с ума сходят от этого марша? — ни к кому не обращаясь, спросила соседка Маши. — Разве это музыка? Бум-бум-бум… Гав-гав-гав…
— Это любимый марш Гитлера, «Эрика» называется, — пояснила Маша.
— А ты про Гитлера откуда знаешь? — подозрительно покосилась на Машу соседка.
— Я учительницей немецкого языка в школе работала.
— Может и правда, немцы уже под Москвой? — услышала Маша испуганный шопот. — Их же — сила необоримая!
— До Слонима далеко? — спросила Маша соседку.
— Рядом. Километров пять, может.
Ночью Маша разбудила сына, вышла с ним на улицу. Сарай никто не охранял. Деревня словно вымерла. Даже собаки не брехали.
   
Прячась от полной луны в тени домов, вышли к околице, остановились. Маша долго вглядывалась в окрестности, выискивая тени или огоньки сигарет часовых. Осторожно двигаясь по обочине, стараясь укрыться в низинках вдоль дороги, вышли из села, отошли на несколько километров.
Идти в город ночью — безрассудство. Наверняка в городе есть патрули и часовые. Маша уже слышала, что немцы сначала стреляют, а потом разбираются, кто в ночи бродит. Она увела сына в сторону от дороги, нашла под раскидистым кустом место с мягкой листовой подстилкой, улеглась, прижав сына к себе.
В полусне Маша слышала щебетанье птиц, солнышко приятно грело ей бок… Ей снилось, что она спит в своей комнате, окно открыто, пахнет листвой из сада… Муж ушёл на службу…
— Мам, кушать хочу! — начал канючить проснувшийся сын.
Маша очнулась, настроение упало. Они — беженцы. Есть нечего. Впереди неизвестность. Вокруг — безжалостные захватчики, готовые убить просто так, чтобы под ногами не путались.
— Сынок, нету ничего кушать. Сейчас пойдём в город, может быть, кто покормит, — успокаивала Маша сына.
Сын тихонько плакал.
— А вон земляничка! — воскликнула Маша, увидев красную ягодку.
— Где?! — встрепенулся мальчик.
— Вон, — указала Маша.
Мальчишка по-собачьи, на коленях, подполз к ягодке, осторожно сорвал, положил ягодку в рот. Восхитился:
— Душистая-я! Как туалетное мыло.
Перед Слонимом под мостом с разрушенными перилами в воде замер танк. Вытянул пушку к небу, как тянет руку взывающий о спасении утопленник.
Спустились к реке, попили воды.
На окраине наткнулись на двух патрульных в касках и с автоматами. Один гавкнул-приказал, подняв руку кверху:
— Halt!
Потребовал у Маши документы:
— Ausweis!
Маша пожала плечами.
Патрульный жестом велел следовать за ним.
Шли по улице, на которой уже было множество указателей с надписями на немецком языке. Пришли к зданию, в котором, судя по разбитой вывеске, до войны размещалась городская милиция.
До войны… Недели не прошло… Прошла вечность. Миры сменились!
Завели во внутренний дворик, где на земле сидели и лежали женщины с детьми.
      
Маша устало опустилась на свободное место в тени у стены, рядом с женщиной, баюкающей на руках сына лет четырёх. Маша мельком глянула на малыша и испугалась: лицо и ручки ребёнка ужасно истощены, голова запрокинулась, у открытого рта летали мухи.
Заметив испуганный взгляд Маши, женщина с обречённым спокойствием пояснила:
— Доходит. Недолго уже… Щас на работу погонят, дети здесь останутся. Вернусь… А его уже не застану…
Маша непроизвольно прихлопнула ладонью раскрывшийся в ужасе рот.
— Может ему… — мысли Маши бились, как бабочки в стекло. — Может его покормить надо?
— Похлёбку вечером дадут.
Маша растерянно оглядывалась, словно выискивая, у кого попросить еду.
— Ни у кого ничего нет, — «успокоила» Машу женщина. — Всё сразу съедают и скармливают детям.
Загремел замок на железных воротах, створки со скрипом распахнулись.
— Ну, бабоньки, вставайтя, — со снисходительным добродушием скомандовал упитанный мужичок с белой повязкой на рукаве и винтовкой за плечом. — Порядок знаитя: недокормышей своих складывайтя у стеночки, в тенёчке, а сами рядком, трудиться на благо великой Германии. Зря штоля она вас бесплатной похлёбкой кормит?
— Это Мыкола Сукальский, начальник у них. Та ещё сволочь. Мы его промеж собой Сукой зовём, — проговорила женщина. — Когда немцы пришли, у нас в доме поселился ихний офицер. Мыкола был у него вроде денщика. Хвастал, что «герр официр» обещал взять его управляющим в своё имение в Германии. Выгнал нас жить в сарай. Я работала при них по хозяйству, кур варила-жарила — любят немцы наших кур. В лес за дровами ходила, с речки воду носила для немца и для «фрау» Мыколы — «Марихен». Привёз он её откуда-то после карательной операции.  Дурочка  верила, что она жена «пана управляющего Сукальского» и что он возьмет её с собой в поместье офицера в Германию. Офицер пользовался ею, когда Мыколы не было. Однажды сынишка в дом зашёл. Он ведь не понимал, почему наш дом перестал быть  нашим. Мыкола его и прибил выспетком (прим.: пинком). Отшиб что-то внутри. Я и сказала Мыколе, что, вместо того, чтобы детей малых бить, он лучше бы за своей «Марихен» приглядывал, которая двух мужиков обслуживает. Вот он нас сюда и сослал.
Женщина положила умирающего сына в тень у стены, поцеловала в лоб, перекрестила, тяжело вздохнув.
— Вон бочка, — женщина указала в сторону ворот, где стояла выкрашенная красной краской бочка. — Скажи своему пацану, что из неё можно пить. Оставляй его здесь, и идём. Мыкола только с виду добрый. Урка он (прим.: преступник-рецидивист). Да все они, полицаи, сволочи…
Машу и ещё несколько женщин привели в сильно захламлённое и грязное административное здание, приказали вычистить и вымыть.
   
Женщины таскали мебель, мыли стены и полы, а на окне сидел небритый полицай с винтовкой, курил, сплёвывал на вымытый пол и пытался умно рассуждать:
— Ну, вот, хто вы таки е? Вы е беженки. А почему бегёте? Потому как вы е жёны советских командиров, потому и бегёте. Германское руководство доброе, вас не расстреливает, как жён красных командиров. Кормит. Можно бы вами попользоваться, как бабами… Но на вас же без слёз не глянешь! Да вас и с великой голодухи не захочешь! Как только с вами командиры спали…
Когда Маша мыла окно на первом этаже, к ней со стороны улицы подошла женщина, боязливо сунула в руки небольшой узелок, шепнула:
— Тут поесть немного…
И торопливо ушла.
Маша учуяла запах хлеба. Спрятала узелок за пазуху.
Вечером их пригнали к детям.
Маша кинулась искать сына. Он сидел на том же месте, где она оставила его утром.
— Мам, есть хочу… — прошептал обессилевший мальчик.
— Сейчас, Серёжа, сейчас.
Маша вытащила из-за пазухи узелок, торопливо развязала его.
Рядом с Серёжкой лежал сынишка женщины, с которой Маша  разговаривала утром.  Голова свалилась набок, рот открыт, мухи ползали по губам, залезали в рот. Маша почувствовала нехороший, трупный запах.
— Весь день спит, — прошептал   Серёжка. — Даже пить не хочет, я ему приносил.
У Маши задрожали губы и скривилось лицо. Она отвела сына чуть в сторону. Трясущимися руками развязала узелок, в котором оказался кусочек хлеба и две варёные картошки. Половину хлеба дала сыну. Мальчик с жадностью прожевал и с трудом проглотил сухой хлеб. Маша дала ему картошку, есть которую мальчику было легче. 
Подошла мать ребёнка, села рядом с умершим сыном. Сказала спокойно:
— Отмаялся.
Отогнала мух, сняла с головы платок, накрыла страшное лицо мёртвого ребёнка. Завыла негромко, безобразно скривившись.
Вечером полицаи принесли бадью с горячей похлёбкой.
— А кому вкусной горячей похлёбочки! — весело, как зазывала на базаре, голосил полицай. — Становись в очередь со своей посудой! У кого посуды нет, залью в рот!
Маша растерянно оглядывалась по сторонам. У неё ни миски, ни банки не было.
— На, — протянула консервную банку соседка. — Моему уже без надобности.
— Спасибо, — прошептала Маша.
    
Стали в очередь, растянувшуюся вдоль двух стен.
— Мам, дай, я баночку подержу, — попросил Серёжка.
Маша отдала сыну банку.
Подошла их очередь.
— Держи крепче, пацан, не урони! Второй раз не налью! — весело предупредил полицай и щедро плеснул в банку жижи. Горячая жидкость выплеснулась из банки на руки ребёнка. Он вскрикнул, выронил банку…
— Следующий! — крикнул полицай, ухмыльнувшись. И поторопил: — Проходи, проходи, вы свою порцию получили. Добавки не положено, все жрать хотят.
Маша подобрала баночку, в которой оставалось пара глотков похлёбки, отвела сына в тень. 
Серёжка скулил, дул на обожжённые руки.
Маша поняла, что Серёжка здесь не выживет. Да и она тоже.
— Допей, — протянула она баночку сыну.
— Не буду! — обиженно отвернулся сын.
— Допей! — приказала Маша. — Ты мне нужен сильный.
Мальчик серьёзно посмотрел на мать, взял баночку, выпил остатки похлёбки.
Когда полицаи ушли, Маша побрела вокруг двора, внимательно осматривая стены. В дальнем конце двора стык железобетонных плит закрывала металлическая ёмкость, похожая на бадью для мусора. Вверху плиты соприкасались не полностью, и положены были так, что внизу промежуток между ними расширялся.
Когда стемнело, Маша повела Серёжку к ёмкости.
Пространство между стеной и ёмкостью густо заросло жёсткой колючей травой и крапивой. Прижимая сорняки к земле, Маша на четвереньках пробиралась вперёд, ощупывая стену. Серёжка полз за ней. Вот плита кончилась. Промежуток между плитами больше четверти, голова должна пролезть. А где пролезет голова, там пролезет и тело. Но пролезть мешал металлический прут, торчавший горизонтально над землёй.
Маша пальцами стала раскапывать землю, расширяя проход. Хорошо, что земля была рыхлая.
Углубив проход, решила протиснуться  в него. Изорвав одежду, ободрав плечи и бёдра, неимоверно изогнувшись, смогла пропихнуть тело на ту сторону, в заросли чертополоха.
— Серёжка, ползи ко мне! — прошептала Маша.
Серёжка молчал.
— Серёжа! — сердито зашипела Маша.
Серёжка молчал!
   
Маша забеспокоилась. С трудом развернувшись в колючках, она просунула голову в дыру… Прислушалась… И услышала мирное посапывание. Серёжка спал!
Серёжка лежал недалеко, но достать его было невозможно.
Подумав, Маша попыталась отломить длинный стебель чертополоха, чтобы им разбудить Серёжку. Но отломить прочный стебель у неё не получилось.
Протиснувшись наполовину туда, откуда она так стремилась бежать, Маша стала бросать землёй в спящего сына.
Сын спал!
Рука нащупала большой ком земли. Прицелившись, Маша бросила ком в сына. Серёжка захныкал.
— Серёжа, сынок! Иди ко мне! — позвала Маша.
— Ну чё ты… — в полусне недовольно хныкал сын.
— Просыпайся, сынок! Просыпайся, миленький…
Маша ещё раз бросила в него горсть земли.
Серёжка заплакал громче.
Маша испугалась. А вдруг плач не понравится охраннику? Наверняка их охраняют.
— Серёжка, быстро ко мне! — в полголоса приказала она, как приказывала раньше, когда сын не слушал её.
Сын недовольно зашевелился.
— Иди ко мне, мой хороший, иди ко мне. Нам надо домой, к папе…
— К папе?
— К папе, малыш, к папе! Иди ко мне, быстрее.
Сын, наконец, пополз к ней.
Маша попятилась из дыры. Снова порвала платье и ободрала плечи.
Протиснувшись сквозь заросли чертополоха, вынырнули в какой-то переулок.
Оглядываясь во все стороны, держа сына за руку, Маша шла по переулку. Переулок примкнул к улице… И Маша чуть не наткнулась на двух патрульных, неторопливо шедших по тротуару. Она отшатнулась к стене и предупредительно закрыла сыну рот ладонью.
Патрульные прошли.
Решив, что ночью двигаться опасно, Маша нашла закуток между домами, втиснулась в него вместе с Серёжкой и тут же заснула.

***
Проснулась от пения птиц, от тепла, от неудобного камешка под боком.
Саднило ободранное тело.
Она пошевелилась, чтобы лечь удобнее. Проснулся Серёжка, заканючил, не открывая глаз:
— Ма-а-ам, куша-ать…
Маша вытащила остатки хлеба и картошку. Подумав, хлеб спрятала: когда ещё удастся достать еды! Картошку дала сыну. Проглотила голодную слюну.
Серёжка открыл глаза, схватил картошку, жадно запихал в рот.
— Не торопись, сынок, вся твоя, — гладила мальчика по голове Маша. — Ешь медленнее. Быстро съёшь, не успеешь наесться.
Выбрались из укрытия, пошли по переулку. Встретили пожилую женщину с корзиной, прикрытой тряпицей. Глянув на Машу, та охнула, перекрестилась:
— Господи, какая ж ты ободранная!
   
Маша тронула платье, лохматившееся, как у нищенки. Оправдалась:
— Бомбёжки… Не скажете, где шоссе на Барановичи?
Женщина посмотрела на исхудавшее, грязное личико Серёжки, тяжело вздохнула, укоризненно покачала головой. Сунула руку в корзину, достала два яйца, протянула Маше.
— Сырые. Выпейте сейчас же, не дай бог, разобьёте. Сама тоже выпей — ты обессилеешь, ему не поможешь. В Барановичи на восход держитесь, вон туда.
Женщина показала направление, тяжело вздохнула, покачала головой, перекрестила беженцев.
— Ох, грехи наши тяжкие… Ладно, мы страдаем — есть за что. А дети безвинные за что страдают?
Ушла, безнадёжно махнув рукой и качая головой.
Два дня брели по шоссе. Жара, ревущие самолёты над головой. Разбитая и сожжённая техника на обочинах. Вздувшиеся, смердящие трупы лошадей, а, нередко, и людей. 
Маша теперь знала, как это — просить милостыню.
Не для себя просила, для сына.
В деревнях иногда подавали. Но чаще гнали:
— Много вас, беженцев, всех не укормишь. Мы, вот, сидим на месте, кормимся. Вам чего не сидится дома?
Серёжка обессилел до того, что не мог идти. Маша привязала его к спине полосой ткани, найденной меж разбитых машин. До войны Серёжка весил двадцать килограммов, сейчас едва ли пятнадцать. Но для Маши и пятнадцать родных килограммов за спиной были тяжёлой ношей.
Солнце жарило голову, в горячем черепе билась только одна мысль: «На восток… На восток… Там свои…».
Забрели на хутор — крепкую усадьбу на широкой поляне у дороги.
Неторопливо вышел пожилой хозяин. Стал, упёршись руками в изгородь из горизонтальных жердей, выжидающе уставился на Машу.
— На Барановичи правильно иду? — спросила Маша.
— Правильно. Только у немцев там склад, — указал рукой вперёд. — Вчера поймали, кто мимо шёл, заставили рыть могилу. И расстреляли. Вправо идите. А километров через пять снова на дорогу возвращайтесь.
Велел подождать. Неторопливо вернулся в дом, принёс крохотный свёрток с чем-то съестным. Тяжело вздохнул, оправдался:
— Много вас…
Маша с благодарностью приняла свёрточек, поклонилась в пояс, перекрестилась, хоть и была атеисткой.
    
Долго шла указанной дорогой. Прошла пять километров или нет — трудно сказать. Но когда дорога стала уводить на юг, решила вернуться на шоссе.
По дороге то и дело ехали машины, мотоциклы и бронетранспортёры немцев. Кое-где догорала смрадным дымом советская техника.
Увидела под дорогой огромную дренажную трубу, по ней перебралась на другую сторону. Спряталась в стогу сена. Развязала узелок, который дал хуторянин. Нащупывая круглое в узелке, радостно надеялась, что там яйца. Оказалось — несколько червивых яблок и кусочек хлеба. Ну что ж… И на том спасибо… Покормила Серёжку, сама съела одно яблоко. Уснула.
Проснулись ранним утром.
В мирное время таким утром надо бы восхищаться: тёплое солнышко, свежий воздух, щебет птиц, кукушка где-то кукует… Автоматная очередь дятла всё испортила.
Доели два яблока, побрели дальше.
Было уже жарко, когда вошли в какое-то село.
Чувствуя, что вот-вот упадёт без сил, Маша остановилась, опёрлась о низенький заборчик у небольшого дома.
Из дверей вышла старушка с ведром в руках, страдальчески посмотрела на прохожих.
— Дайте попить, пожалуйста, — едва слышно попросила Маша.
Старушка поставила ведро у крыльца, вышла из калитки, взяла Машу под руку:
— Пойдём, милая…
Завела в дом, усадила за стол.
Рогачом выдвинула из печи на загнетку чугун, налила две миски борща, поставила перед беженцами. Положила несколько варёных в мундирах картошек.
— Ешьте, горемычные. Хлеба нет, с картошкой ешьте.
Серёжка жадно набросился на еду.
— Не торопись, сынок, — попросила старушка. — Съешь, я тебе ещё налью.
Серёжка недоверчиво посмотрел на добрую бабушку, поблагодарил, откусывая неочищенную картошку:
— Шпащиба…
   
В дорогу старушка дала Маше узелок с варёной картошкой.
— Сажали скотину кормить. Да некого теперь кормить: немчуры и свинью, и корову, и овец порезали… Дедушку маво убили… Не хотел он отдавать им… Беженцам, почитай, каждый день большой чугун борща варю, помогаю. Хоть и без мяса, а всё ж еда.
Шли полем, в сторону лесочка. Из леса навстречу выехал мужчина на двуколке (прим.: «легковая» повозка на двух колёсах). Проехал мимо, потом остановил лошадь, крикнул:
— Гражданка, подойди ко мне.
Маша недовольно повернулась. Назад идти не хотелось: каждый метр пути для неё был тяжек.
Подошла молча.
Мужчина протянул ржаную лепёшку, пропитанную маслом:
— Я домой еду, мне ни к чему.
Маша дрогнувшей рукой взяла лепёшку, прижала её к лицу, упиваясь вкусным запахом, низко поклонилась, тихо заплакала.
Мужчина тяжело вздохнул, крякнул, безнадёжно мотнул головой, словно выпил стакан крепкого самогону, тронул вожжами лошадь.
Маша сошла с дороги на обочину, села в тень куста, отломила половину лепёшки, поделила себе и сыну.
Серёжка жадно впился в лепёшку. Посмотрев на плачущую мать, успокоил:
— Ты чего плачешь, мам? Нам такую вкуснятину дали! Мам, я ничего вкуснее никогда не ел! Жирная… Солёненькая!
Маша тихо плакала. Солёными были её слёзы, которыми она смочила лепёшку, когда прижимала к лицу.
В одном месте их догнали люди, возвращавшиеся с работы. Километра три несли Серёжку на руках.

= 4 =

Уставшая до невменяемости, на третий день Маша доплелась до Барановичей. Ничего не соображая, брела через пути железнодорожной станции.  Наткнулась на немецкий патруль. Её отвели в комендатуру.
Немецкий офицер в комендатуре брезгливо оглядел оборванную, грязную Машу с безвольно прильнувшим к её спине истощённым ребёнком.
— Цыган и прочих бродяг мы изолируем от общества, — проговорил по-немецки с презрением.
Сидевший у стены мужчина в гражданском костюме перевёл чуть по-другому:
— Таких, как ты оборванцев германская власть уничтожает за ненадобностью.
— Ich bin Volksdeutsche. Ich spreche auf Deutsch (прим.: Я этническая немка. Я говорю по-немецки), — неожиданно для себя соврала Маша. 
Офицер с брезгливым любопытством окинул взглядом её ещё раз.
— Вот во что превращаются немцы, жившие под властью советов… Где твой муж?
— Муж врач. Когда началась война, его арестовали, как неблагонадёжного немца, и отправили в Сибирь, — продолжала врать Маша вперемешку с правдой.
— Почему тебя не отправили вместе с ним?
— Я в это время гостила у подруги в деревне. Когда вернулась, соседи предупредили об аресте. Я ушла, не взяв из дома ничего. Даже документов.
— И куда же ты брела?
— Сначала просто бежала от ареста. А потом услышала, что немецкие войска взяли Москву. У меня в Москве родственники, решила идти туда.
Офицер усмехнулся:
— Ещё не взяли. Но пока ты будешь брести до Москвы, непременно возьмём. Ладно…
   
Офицер задумался.
— Пусть ей выдадут аусвайс, — приказал он переводчику. — И… кусок хлеба, что-ли, дайте ей…
Переводчик отвёл Машу в комнату, заставленную шкафами. За письменным столом сидел похожий на упитанного бухгалтера круглолицый мужчина в голубых нарукавниках на резинках и в очках-колёсах.
— Выпиши ей аусвайс, господин офицер велел, — распорядился переводчик. — И пожрать ей чё-нить дай.
— У меня не столовая, — огрызнулся «бухгалтер».
— Господин офицер велел! — повысил тон переводчик.
«Бухгалтер» пошарил в ящике стола, вытащил четвертушку засохшего хлеба, бросил на стол.
— Нет у меня ничего!
— Спасибо… — в полголоса поблагодарила Маша, жадно схватила засохший хлеб и прижала к груди.
«Бухгалтер» вытащил из стола папку, достал формуляр, макнул ручку в чернила.
— Фамилия, имя отчество, дата и место рождения…
Каллиграфическим почерком он заполнял документ.
— Национальность?
— Фольксдойче…
— Какая ты, к чёрту, «дойче»… — «Бухгалтер» пренебрежительно покосился на Машу. — Хохлушка ты! 
Так и не стала Маша немкой.
Полицай отконвоировал Машу в лагерь для женщин на окраине города.
Кивком поприветствовал охранника на пропускном пункте, мотнул головой в сторону Маши:
   
— Переводчицей велено. По-немецки ботает круче, чем я по фене (прим.: по фене ботать — говорить на воровском жаргоне).
— Пойдём… «переводчица», — скептически проворчал охранник и зашагал вглубь лагеря.
— Вон там шрайштуба, — указал на каменное здание. — Если надо будет переводить, вызовут туда.
Маша поняла, что «шрайштуба» —  это Schreibstube, канцелярия.
— Ну а, чтобы не скучно было, — полицай ухмыльнулся: — хе-хе, дам тебе завидную работу. Вон с теми бабами похлёбку варить будешь.
По соседству со шрайбштубой — видимо, чтобы легче контролировать — на металлических треногах висели два огромных котла вёдер по двадцать каждый, под которыми горели костры. Женщины лопатами, вырубленными из досок, помешивали варево. Варево пахло скверно, но оно пахло едой!
У Маши потекли слюни.
— Бабоньки, примайте помощницу! — весело прогорланил полицай. — Не забижайте!
Он указал на женщину с мешалкой, сказал Маше:
— Здесь она старшая. Слушайся её.
Втянул носом воздух, сделал блаженное выражение лица:
— Ах, вкуснятина! Что там у вас, согласно меню? Пшённая похлёбка с головами солёной трески? Да это же фирменное блюдо местного ресторана! Особенно, когда головы немного протухшие. У рыбы, не у вас!
Полицай сплюнул, скривившись от отвращения, и пошёл к себе.
Серёжка учуял запах варева, очнулся, зашептал бессильным, горячечным голосом:
— Мама, кушать! Мама, кушать! Мама, кушать!
Трясущимися руками Маша достала из узелка засохший хлеб, который ей дал «бухгалтер», осиплым голосом, более похожим на шёпот, взмолилась:
— Полейте, пожалуйста! Он сухой хлеб не сможет ёсть!
Женщина положила мешалку на край котла, молча забрала у Маши сухарь, бросила его в котёл, притопила мешалкой.
Маша бессильно заплакала. Она поняла, что Серёжка лишился еды. А похлёбку им дадут неизвестно когда.
— Миска есть? — спросила женщина с мешалкой. — Или котелок?
— Нет… — сиплым голосом, сквозь спазмы, сжавшие горло, выдавила Маша.
— Охо-хо!.. — осуждающе вздохнула женщина. Отошла в сторону, из кучи вещей вытащила консервную банку, дала Маше.
Маша торопливо приняла банку, трясущейся рукой протянула к котлу.
Женщина выловила лопатой утопленный хлеб, плюхнула его в банку, подождала, пока с  лопаты в баночку стечёт жижа.
— Мама, кушать! — словно бредил Серёжка. Он до сих пор был «прибинтован» к спине Маши. 
— Подожди, пока остынет, — предупредила женщина. — Пацана не обожги. Сама тоже поешь. Мёртвая ты ему не нужна.
Мимо них со скрипом прокатилась большая тачка, которую тянули четыре женщины. В тачке, как небольшие корявые поленца, лежали детские трупики.
Старшая заметила испуганный взгляд Маши.
— Да, вот так вот. Голод, вши, грязь, расстройства желудков…
   
Поработать переводчицей Маше не удалось. Утром всех детей и женщин лагеря построили в колонну и погнали на вокзал. Пинками и прикладами набили в теплушки столько народу, что севшие без сил на пол рисковали быть затоптанными. Со временем некоторые смогли всё-таки присесть и даже прилечь вдоль стен.
Поезд набрал скорость, остаток дня и всю ночь мчался на запад, не останавливался, укачивая задыхающихся от нестерпимой жары людей. Душный смрад висел в воздухе, потому что дети оправлялись там, где сидели и стояли. Да и взрослые тоже. Дышали через рот, чтобы не чувствовать вони.
Сутки без воды.
Две женщины умерли.
Поезд замедлил бег. Гудок паровоза прозвучал, словно панический вопль о помощи. Те, кто приник к щелям, высасывая из них свежий воздух, увидели надпись: «Городок».
Городок! Это та станция, куда Маша с сыном приехали, перебираясь жить к мужу.
За время поездки ни еды, ни воды арестантки не получали. Все изнывали от жажды.
Дверь пронзительно завизжала, приоткрылась. Поток свежего воздуха ошеломил всех. Женщины и дети сидели и лежали, не двигаясь.
Охранник, открывший дверь, отшатнулся от вонючего воздуха, хлынувшего из вагона, выругался:
— Verdammte Schei;e! Wie sie stinken! (прим.: Проклятое дерьмо! Как они воняют!)
Сдавив нос пальцами, раздражённо что-то требовал. Наконец, Катя поняла, что требовал охранник.
— Он говорит, чтобы умерших выгрузили!
Два трупа с рук на руки передали к двери и вынесли на улицу.
— Скажи ему, что мы пить хотим. Воды!
Заплакали дети, заголосили женщины.
— Trinken! Wasser! Geben Sie uns Wasser! (прим.: Пить! Воды! Дайте нам воды!)  — закричала Катя.
— Тринкен! Вассер! — кричали женщины.
— Ruhig! Schmutzige russische Schweine…(прим.: Тихо! Грязные русские свиньи), — выругался охранник, сорвал с плеча винтовку, передёрнул затвор и направил дуло на женщин.
   
Женщины замолчали.
— Воды! — негромко попросила сидевшая ближе к выходу женщина и протянула охраннику крохотный золотой крестик.
Охранник заинтересованно уставился на крестик. Взял его, кивнул головой:
— Gut (прим.: Хорошо).
Жестом приказал ждать, ушёл.
Держа сына поперёк туловища, Маша пробралась к дверям, осторожно выглянула. Почти рядом с дверью стоял ещё один охранник, скучающе ковырял носком сапога землю. Повернувшись спиной к двери вагона, медленно пошёл вдоль путей.
Неожиданно от себя Маша схватила Серёжку под мышки, и почти вывалились из вагона. Тут же юркнула между колёс под днище. На той стороне стоял товарный состав. Грохот сцепок побежал по составу, вагон двинулся… Маша нырнула под него, перекатилась через спину вместе с сыном на ту сторону, едва не попав под колёса…
У неё и мысли не было о побеге, всё получилось спонтанно.
Скоро они были за пределами станции. Прячась за кустами, вышла на дорогу, ведущую на северо-запад. В той стороне должен быть посёлок Крынки, где она жила с мужем. Там остались знакомые, может быть они помогут выжить.
От станции до Крынок около тридцати километров. За сколько дней она с сыном на руках дойдёт до Крынок? За три-четыре дня… В Крынки идти надо. Там есть врач. У неё беременность третий месяц, надо делать аборт. С Серёжкой  ей тяжело в беженках, а беременной и вовсе…Нет, двух детишек она не вытянет, надо спасать Серёжку…
К вечеру дошли до села Рудовляне. Старая одинокая белоруска, взглянув на истощённого ребёнка, роняющего от бессилия голову на плечо матери, оставила Машу ночевать у себя.
Развела огонь, поставила в печь ведро воды. Усадила за стол, налила две кружки молока, отрезала два куска хлеба.
Серёжка с жадностью сделал несколько глотков и схватился за живот, едва не упав с лавки от мучительных резей в животе. Маша подхватила корчащегося от болей сына, стала гладить по голове, успокаивать.
Хозяйка с жалостью смотрела на мучающегося ребёнка, качала головой.
— О, господи, за что нам такие мучения… Война, проклятая… Народ как ураганом сорвало с мест: одни туда, другие сюда… И нет никому спасения… Всех хочется приютить, всех накормить… Да разве ж мы всех накормим? У нас в каждой хате беженцы. Есть бойцы-окруженцы, есть из плена которые… Или как ты… Войт (прим.: староста) у нас хороший, стриженых красноармейцев записывает как заключенных из советских тюрем и лагерей, тем и спасает…
— Немцы к вам не приходили, что-ли? — полюбопытствовала Маша.
Хозяйка вздохнула, вытащила из шкафчика кисет, свернула небольшую цигарку, прикурила от уголька из печки.
Маша с удивлением наблюдала за тем, как курит пожилая женщина.
— Приходили. Солдатик наш встретил их. Не знаем, откуда и взялся… Неприметный такой, чернявенький. Залез на вербу, пристроил пулемёт, и давай косить… Накосил целое кладбище. Полста с лишним, да ещё  раненые. Подстрелили его.
    
Хозяйка перекрестилась и горестно закачала головой.
— Притащили в деревню за ноги… Весь в крови, исколотый штыками. Бросили перед сельсоветом. Согнали народ. Офицер, кое-как по-русски лопочет… Сказал: «Это есть плохой зольдат. Он убил офицер и много зольдат. Ми прошли Париж, Варшава, их никто не убил, а этот убил. Хоронить нельзя». Три дня на площади солдатик лежал, на жаре. А немцы в деревне хозяйничали. Здоровые, сытые, весёлые, в серых френчах с засученными, как у мясников, рукавами. Крепкие, низкие сапоги с широкими халявами (прим.: голенищами). На пряжках ремней написано: «Гот мит унс!». С ними бог, значит... Сатана с ними, а не бог!
Хозяйка сердито перекрестилась и умолкла, вспоминая прибытие немецких «освободителей».
— На третью ночь мой дед пошёл солдатика хоронить. Не по божески, мол, человеку, как скотине, на площади под солнцем смердеть… Убили его немцы. Вместе с солдатиком потом схоронили. А я дедов кисет не выбросила, сама стала курить, — пояснила, заметив удивлённый взгляд Маши. — Не выбросила из жадности. А попробовала — успокаивает мужское баловство…
Хозяйка горько усмехнулась, вспоминая прибытие немцев:
— Дед Никанор со своей бабкой хлеб-соль принесли, новых хозяев встречать. Их после революции раскулачили, так что «освободителей» встретили они с радостью. Офицер глянул на тощего старика в стеганой куртке, подпоясанной веревкой, в выгоревшем, времён дедовой молодости, картузе, в изношенных чёсанках (прим.: валенках) с галошами из автомобильной камеры… На хлеб с солью не обратил внимания, махнул брезгливо. Солдаты оттеснили «встречателей» в толпу.
Потом много немцев приехало на машинах и мотоциклах, стали лагерем за околицей. Походные кухни задымили. Солдаты пошли облавой, кур и гусей ловить по дворам. Слава богу, коров не тронули.
Дед Михайло, дурень старый, вышел со двора посмотреть, что за шум на улице... Раззявил рот, стоит. Немцы его увидели, замахали руками, закричали: «Ком, ком!» Иди, мол, к нам! Подошёл, радостный. Небось думал, старика уважат чем… А они хомут надели ему на шею, запрягли в телегу, сели, погоняют со смехом и ржанием: «Лос, лос, Иван!..». Да хворостиной поперёк спины, чтобы шевелился. И фотографии делают со всех сторон.
Разожгли костры,  поросят и свиней стали жарить. Три дня разбойничали…
Утром хозяйка не отпустила Машу:
— Погляди на сына! Еле на ногах держится — куда ты его потащишь? Совсем угробить хочешь?
Несколько раз за день хозяйка наливала Серёжке по полстакана молока, давала крохотный кусочек хлеба, чтобы приучить истощённый желудок к еде. К вечеру мальчишка повеселел.
На следующее утро Маша собралась идти дальше.
Хозяйка налила бутыль молока, заткнула горлышко пробкой из плотно свёрнутой газетки, печально перекрестила:
— Дай вам бог доброй дороги…
Маша опустилась перед хозяйкой на колени, поклонилась до земли.
Хозяйка подняла Машу. Женщины обнялись, заплакали.
— Спасибо вам за приют…
— Мы ж люди одной земли… Помоги вам, Господи…
   

= 5 =

Серёжка очень быстро уставал, Маша то и дело брала его на спину. Мучила жажда, мучил голод, но больше всего мучили  вши. Серёжка чесался, хлопал себя ладошкой по пояснице, потому что под резинкой трусиков вши кусались сильнее всего. Наконец, начинал истерично кричать, сдирая с себя одежду.
Маша останавливалась, снимала с сына одежду, вытряхивала, хлопала о колено, стараясь изгнать вшей. Просматривала все складочки, давила ногтями беловатых, жирных насекомых. Дважды останавливалась у речек, стирала свою и Серёжкину одежду, сушила.  Вши были неистребимы.
К полудню четвёртого дня добрели до Крынок.
Шагала по улице, из последних сил заставляя себя не упасть.
Вот дом, в котором она жила с мужем. Наконец-то!
Под крыльцом, в известной щели нашла ключ, открыла дверь, вошла.
Пахнуло домашним запахом. Не успел дом забыть людей.
На кухне в шкафу кусок засохшего хлеба. Какое счастье! И даже чайник наполовину заполнен водой. В другом шкафу пакетик с вермишелью, варенье, немного манной крупы.
Маша поставила на примус кастрюльку, налила воды.
— Сыночек, сейчас я тебя накормлю манной кашей с вареньем. Вкусной-превкусной!
Накормив сына кашей и, съев размоченного сухаря, Маша ножницами состригла как можно короче волосы на голове сына, переодела его в чистое бельё, уложила спать, легла рядом.
Через пару часов Серёжка проснулся:
— Мама, есть хочу!
Скормила сыну остатки каши.
Нужно идти к докторице, решать вопрос с абортом. Неизвестно, дома ли она. Могла эвакуироваться.
Вышли из переулка на улицу и наткнулись на двух патрулирующих немцев.
— Ausweis! — потребовал один из патрульных, низенький и широкий, физиономией чем-то похожий на улыбающуюся свинью. Он что-то жевал или сосал. Судя по аромату и стуку жёсткого по зубам — леденец. Второй патрульный старше.  Хоть и улыбался немного, но глядел насторожённо.
   
— Ich bin Volksdeutsche (прим.: я этническая немка), — пояснила Маша.
— Почему аусвайс выдан в… Baranowitschi… — с трудом прочёл русское название немец. — И тут написано, что ты украинка.
— Писарь в Барановичах, который выдавал мне аусвайс, не любил немцев, которые при советах жили на Украине. Поэтому не захотел написать, что я фольксдойче.
Сосущий леденец немец с любопытством, как на зверька, смотрел на жмущегося к ноге матери Серёжку. Вытащил из кармана леденцовую конфету, протянул ребёнку.
Серёжка жадно схватил конфету, содрал с неё бумажку, запихал конфету  в рот.
— Скажи «данке!», — напомнила Маша.
— Данке, — поблагодарил Серёжка.
Немец восторженно хлопнул ладонями по бёдрам, показал на мальчишку, переглянулся с сослуживцем, захохотал.
— Мам, дядя забыл, что он немец? — удивлённо спросил Серёжка.
— Почему ты думаешь, что забыл?
— Он добрый…
— Что сказал мальчик? — продолжая улыбаться, полюбопытствовал немец.
— Он сказал, что вы добрый немец.
— O, ja! Ich bin guter Deutscher! (прим.: О, да! Я хороший немец!) — радостно закивал немец, протянул Маше аусвайс и жестом разрешил идти.
Маша заторопилась вдоль улицы, увлекая за собой отстававшего сына. Серёжка то и дело оглядывался назад, удивлённо глядел на дядю, который забыл, что он немец.
— Запомни, сынок, — серьёзно предупредила Маша сына. — Хороших немцев не бывает. Даже улыбающийся немец может убить тебя.
— Мам... Почему немцы такие злые?
Маша думала, как объяснить, почему немцы злые. Хоть и улыбаются. Хоть и дарят детям конфеты.
— В давние времена немцы любили воевать. Они не хотели обрабатывать землю, подолгу ждать, пока созреет урожай. Они нападали на другие племена и отбирали у них урожай и нужные вещи. Наверное, тогда немцев приметили Силы Зла.
— Которые в сказке?
— Да, которые в сказке. Немцы чинили вред другим племенам и жаждали стать сильнее всех, поэтому заключили сделку с предводителем Сил Зла, с Дьяволом, который дал им силу и умение воевать.  Немцы стали искуснее вредить соседям. Чем больше зла они творили, тем больше сил давал им Дьявол. Чем большую помощь они получали от Дьявола, тем большее зло могли причинять соседям. Они заражали ненавистью других, приговаривали к уничтожению целые народы. Каждый немец продавал душу Дьяволу при рождении — это и поддерживало их силу и мощь. Германия стала обителью зла.
      
— Но Дьявол... его же нет! Он из сказки!
— Я хороший человек, ты хороший человек, наш папа хороший человек. В мире много хороших людей. Для хороших людей Дьявол — зло в сказке. Но он живёт в душах злых людей, потому что они верят в него. Живя в душах людей, Дьявол даёт этим людям силы и желание творить зло. В конце концов превращает этих людей в своих рабов. В очень сильных рабов, которых заставляет вредить хорошим людям. Имя Дьявола — Гитлер.
— Поэтому даже наши, советские, люди стали злыми?
— Да, некоторые наши люди стали злыми. Чудовищное зло совершается ничтожными людьми, у которых нет собственных убеждений. Эти люди приняли установленный немцами порядок и выполняют приказы немцев. Если им прикажут убивать, они убивают. Они потеряли способность любить и сострадать. Из их духовного мира ушли ангелы, в нём поселились бесы.
— Ангелы и бесы... Они же в сказках!
— Ангелы и бесы — это бестелесные мысли. Добрые мысли — ангелы, злые — бесы. Мысль не просто приходит и уходит. Иная мысль может погубить душу человека, заставляет человека свернуть с доброго пути и пойти по дороге зла. И если человек принимает дурные помыслы, то становится похожим на тех, кто эти дурные мысли посылает. Он теряет способность отличить добро от зла. Человек под давлением обстоятельств или слабости характера может стать чудовищем, не заметив этого. Ангелы и бесы живут внутри нас, и только нам решать, кого оставить в своей душе, а кого изгнать.
— Мам... а можно победить зло?
— Человек сам решает, быть ему побежденным, или победить и самому вершить правосудие над злом.
Пришли к нужному дому. Маша постучала в закрытые ставни.
Через какое-то время со скрипом открылась дверь. Выглянула измученная докторица.
— Наталья Сергеевна, помогите. Мне нужно сделать аборт.
Докторица с удивлением смотрела на Машу.
— Не узнаёте? — посочувствовала то ли себе, то ли докторице Маша.
Наталья Сергеевна качнула головой, произнесла осторожно:
— Нет.
— Я Маша Синицина, жена Георгия Николаевича, хирурга…
— О, боже! — Наталья Сергеевна двумя руками закрыла рот, словно боясь, что закричит. — Я же тебя неделю назад видела…
    
Опустила взгляд на мальчика, жмущегося к матери.
— Серёжа… О, господи! Я же вас не узнала! Неделя всего… Бедненькие…
— Наталья Сергеевна, мне нужно сделать аборт.
Наталья Сергеевна непонимающе смотрела на Машу.
— Двоих я не вытяну. Этого надо спасать, — Маша погладила Серёжку по головке. — Вы же видите, что война сделала с нами всего за неделю…
Лицо Натальи Сергеевны страдальчески скривилось, она всхлипнула, протянула вперёд дрожащие руки:
— Разве я могу такими руками… Оба моих сына тяжело ранены…
Она опустилась на ступеньку крыльца. Маша села рядом.
— Перед приходом немцев, — стала рассказывать Наталья Сергеевна, — их самолёты сбросили листовки с требованием, чтобы жители покинули посёлок и собрались за околицей, в поле. А потом прилетели бомбовозы, сбросили бомбы на людей, обстреляли из пулемётов. Многих убили, многих ранили… Лазарет переполнен, лечить нечем… Оба моих сына…
Наталья Сергеевна обхватила голову руками, всхлипнула, закачала головой.
Женщины сидели, склонив головы на плечи друг другу, обнявшись. Тихо плакали.
Утром Маша пошла в лазарет. Зная, что во время войны в любую минуту может случиться непредвиденное, сына взяла с собой. Смотрела на измученного, истощённого малыша и убеждала себя, что надо перетерпеть боль, вынести всё ради того, чтобы спасти его.
После мучительной процедуры вернулась домой, упала на кровать.
Серёжка то и дело просил есть. Хорошо, что вчера она сварила полную кастрюлю манной каши. Разрешала сыну съедать по четыре ложки каши в час. Сын, конечно, хитрил, загребал ложкой, сколько возможно, то и дело спрашивал, прошёл ли час…
Вечером, едва стемнело, кто-то заскрёбся в окно.
— Дочка, — услышала она громкий шёпот. — Узнали, что ты жена красного командира… Бежать тебе надо!
Превозмогая боль, поднялась, собрала вещи, остатки еды, взяла сына, ушла в темноту. Шла и чувствовала, как по ногам ползут тёплые капельки крови.

= 6 =

За день дошли до деревни Рудовляне. На том силы и кончились.
Приютила многодетная семья. Бедность ужасающая: низкая закопчённая изба, глиняный пол, большая печь, сундук, щербатый стол, лавки. И блохи, полчища блох.
Маша помогала хозяевам ухаживать за детьми, стирала.
У сына тело покрылось язвами, он расчёсывал их, плакал день и ночь. Деревенские бабы говорили, что у мальчика застужена кровь. Как можно застудить в летнюю жару? Приносили травяные настои, самодельные мази, примочки. Лечение немного помогло.
Рассказывали, что на железнодорожную станцию каждый день пригоняют пленных. Если кто из местных признает мужа, брата или сына, тех, мол, отпускают домой под обещание не воевать больше.
У Маши всколыхнулась надежда: а вдруг? Вдруг муж попал в окружение, в плен?
Договорившись с другими беженками, пошли на станцию, до которой было десять километров. Вышли ранним утром, добрались до станции далеко за полдень.
На площади перед небольшим станционным зданием несколько женщин и стариков торговали варёной и сырой картошкой, огурцами, луком и прочей мелочёвкой.
— Мам, помидорку хочу… — прошептал, как о несбыточной мечте, Серёжка.
У Маши были припрятаны деньги «на всякий случай». Но то были советские деньги, а власть теперь немецкая…
— На какие деньги торгуете? — спросила осторожно у пожилой женщины.
— На всякие торгуем, — невесело ответила женщина. — И на советские, и на немецкие… Жить-то надо…
Маша купила большую красивую помидорину, протянула сыну. Серёжка вонзил зубы в сочную мякоть.
— Мама-а… Какая вкусная! А душистая какая!
   
— Идут! Идут! Наши идут! — прошелестело в небольшой толпе, собравшейся на вокзальной площади.
На вокзальную площадь входила колонна пленных, конвоируемых немецкими автоматчиками. Истощённые, небритые, грязные, оборванные, многих поддерживали товарищи. Безнадёжно потухшие глаза. Один из охранников шёл сбоку, погонял пленных суковатой палкой чуть тоньше черенка лопаты.
— Откуда вы? — спросила одна из женщин.
— Из под Минска… Две тысячи вышло… Половина уже полегла. Кто упадёт, тех стреляют. Не кормят. А за день двадцать километров заставляют проходить…
Увидев, что женщины протягивают пленным съестное, один из охранников, выстрелил в воздух, закричал:
— Brot ist kann nicht! Nur Wasser!
— Хлеб нельзя! Только воду! — перевела Маша.
— Господи! Да спасать же надо! — простонала стоящая рядом с Машей женщина и бросилась на шею проходившему мимо пленному.
Тот удивлённо смотрел на незнакомую женщину.
— Миша! Муженёк! — что есть сил голосила женщина, и вполголоса приказала: — Скажи, что я твоя жена, тебя отпустят!
— Жена моя, жена! — счастливо глядя на товарищей и на конвоира, тряс головой пленный.
— Dieses ist Ihr Ehemann? (прим.: Это твой муж?) — спросил конвоир у женщины.
— Муж, муж он мой, муж! — уверяла женщина, прижимая мужчину к груди.
— Geh zum Teufel! (прим.: Иди к черту!) — конвоир пинком выгнал пленного из колонны.
Не задерживаясь, женщина бегом увлекла пленного подальше от колонны. Другие пленные с завистью смотрели вслед уходящему товарищу.
 «Спасать же надо!» — эхом повторялись в голове Маши слова женщины, только что уведшей с собой незнакомого ей мужчину.
Мимо шли бойцы… Вон лейтенант… Два бойца ведут под руки капитана… Едва переставляет ноги… Раз не отодрал шпалы с петлиц, значит, честный, не боится быть расстрелянным…
— Муж мой, муж! Ehemann! — закричала Маша неожиданно для себя и рванулась к капитану.
— Папка! — завопил Серёжка, и заметался глазами, пытаясь увидеть отца.
— Ehemann? — спросил подошедший к Маше офицер.
— Да, да, да… Муж! — трясла головой Маша.
— Ihre Frau? (прим.: Твоя жена?) — спросил у капитана.
Капитан поднял мутные, ничего не понимающие глаза.
Офицер усмехнулся. Подумал. Увидел прижавшегося к ноге матери Серёжку. Указал на капитана, спросил мальчика:
 
— Dieses ist Ihr Vater, Bubi? (прим.: Это твой отец, малыш?) Отьетс? Папа?
— Это не мой папа… — пугливо затряс головой мальчик и прижался к матери.
Офицер зло усмехнулся.
— Mistst;ck (прим.: Кусок дерьма)! — выругался он, схватил Машу за руку и толкнул в толпу пленных. Оторвавшись от матери, Серёжка упал, закричал.
Маша на кого-то наткнулась, дёрнулась выскочить из массы пленных… Охранник оттолкнул её назад, передёрнул затвор автомата, выстрелил вверх…
 
= 7 =

Серёжка плакал навзрыд. У него отняли маму! Такой безмерной несправедливости в его жизни ещё не было. Он хотел прижаться к маме и ни на минуту не ощущать одиночества, вдыхать тепло матери, слушать её ласковые слова.
Он сидел на земле, вокруг стояли, переминались, проходили чужие ноги.
Внезапно он умолк: надо же догнать маму!
Протиснулся между ног, выскочил на дорогу… Колонна пленных уходила.
— Мама! — заверещал он. — Мамочка!!!
Бросился за колонной.
Догнал медленно бредущих людей, кинулся…
— Мама!
Охранник пинком, как дворняжку, отшвырнул ребёнка в сторону, передёрнул затвор автомата, выстрелил в воздух и направил автомат на людей:
— Mistst;ck!
Серёжка упал кому-то под ноги, его оттащили подальше от дороги.
— Сиди! Пристрелят, ведь! — прижал его кто-то к земле.
Серёжка почувствовал, что произошедшее — огромный камень, который ему не поднять. Но который может раздавить его. Давно-давно тому назад, когда не было войны, когда мёртвые люди и лошади не валялись на дорогах, когда папа и мама смеялись и любили его, он мог капризничать… Теперь плакать и капризничать нельзя. Потому что некому его успокоить.
Ребёнок сидел у ног людей. Не плакал, ничего не просил, поэтому на него не обращали внимания. Привыкли к бездомным детям. Много детей, женщин, стариков со старухами сидят, лежат, молчат или чего-то просят… Со всеми страдать — души не хватит, всех накормить — хлеба нет. Война.
Люди шли мимо. Иногда спотыкались о сидевшего на земле ребёнка. Споткнувшись, перешагивали. Молча или коротко выругавшись. Привыкли переступать, обходить и спотыкаться о сидящих, лежащих и мёртвых. Война. 
Серёжка думал: «Сначала война забрала папу. Теперь плохие немцы отняли у него маму. Все немцы плохие. Они продали души Дьяволу. Изгнали из себя ангелов и дали приют бесам. Тот немец, что угостил его леденцом, не был хорошим немцем. Он просто забыл, что он немец».
   
Какая-то тётка споткнулась о ребёнка, сама чуть не упала. Заругалась сердито:
— Ты чего здесь сидишь? Затопчут ведь! Отойди в сторонку!
«Тётка не злая. Она заботится о нём. Правильно говорит, что нельзя здесь сидеть. Затопчут».
Когда он жил с мамой и папой, он был маленьким. Потому что мама и папа о нём заботились.
Прошлым летом ему исполнилось шесть лет. В день рождения мама испекла торт, ему подарили большую железную машину… Прошёл год. Значит, ему уже семь лет. День рождения из-за войны не отметили. Мама рассказывала, что осенью он должен пойти в первый класс. И в школу ходить он должен был самостоятельно. «Потому что ты большой!» — смеялась мама. А раз папы и мамы рядом нет, раз он большой, то и заботиться о себе должен сам.
Серёжка тяжело вздохнул. Вздохнул, как взрослый человек, уставший от груза забот. Хотелось есть и пить.
Толпа, собравшаяся посмотреть на колонну пленных, разошлась.
Серёжка знал, что на улице люди не едят. Едят дома. В столовых. В поездах всегда едят. И в залах ожидания на вокзалах…
Дома у него нет. Столовые, как война началась, перестали работать. В поезд его не пустят… Надо идти на вокзал.
На вокзале толпились немецкие солдаты, на площади дымилась полевая кухня.
На лавочке, недалеко от входа в вокзал, вытянув далеко вперёд ноги, сидел лысый немец в смешных круглых очках. В одной руке держал банку вскрытых консервов и хлеб. Ножом в другой руке цеплял мясо из банки, клал на хлеб. Чавкая и урча от удовольствия, жрал.
Серёжка остановился рядом, наблюдая за обжирающимся немцем. От вкусного запаха консервов у него потекли слюни.
Немец увидел мальчика, стоявшего чуть дальше его вытянутых ног, посмотрел на свои грязные сапоги, подумал. Указал на валяющуюся у лавочки тряпку, жестом показал, что надо почистить сапоги.
Серёжка взял тряпку, тщательно протёр немцу сапоги.
— Gut (прим.: Хорошо)! — одобрил немец.
Доел консервы, сытно рыгнул, сожалеющее вздохнул, взглянув в пустую банку. Бросил оставшийся кусочек хлеба в банку, протянул Серёжке.
— Данке! — поблагодарил Серёжка.
Они с мамой играли в учительницу и ученика, мама научила Серёжку коротким обиходным немецким предложениям.
Кусочком хлеба Серёжка тщательно вытер стенки и донышко банки, положил хлеб в рот. Долго жевал, растягивая удовольствие от вкусного хлеба, смазанного соусом мясных консервов.
   
Немец с любопытством наблюдал за русским пацанёнком.
К немцу подошёл сослуживец. Сытый немец кивнул на русского мальчишку:
— Густав, посмотри на этого зверёныша. Рот улыбается, а глаза — как у волчонка.
— Дикий народ, Карл… И детёныши у них дикие, того и гляди, покусают.
— Тебе не надо сапоги почистить? Он мне хорошо почистил.
Серёжка пальцем выгладил банку изнутри, обсосал палец. Подошёл к каменной урне, стоящей сбоку от скамьи, положил банку в мусорку, как учила мама.
— Гляди, какой воспитанный зверёк! — удивился Карл.
— Да, надо почистить сапоги, — согласился Густав. — Посторожи эту обезьянку, чтобы не сбежала, я сейчас вернусь.
Он отошёл и через некоторое время вернулся с ранцем.
Сел рядом с Карлом, достал из ранца щётку и баночку с гуталином, завёрнутые в тряпицу. Вытянул ноги, жестами показал Серёжке, чтобы тот протёр сапоги той же тряпкой, которой мальчик протирал сапоги Карлу. Потом открыл гуталин, показал, как щёткой начистить сапоги.
Серёжка долго и тщательно начищал немцу сапоги гуталином.
Потом немец показал, как отполировать сапоги чистой тряпкой.
— А что, Карл, из таких прилежных зверьков можно вырастить хорошую рабочую скотину для имений, которые мы здесь получим! — одобрил работу мальчика Густав. — Унтерменши даны нам богом, чтобы наша скотина имела возможность отдыхать.
— Ну, дай ему что-нибудь за прилежание, — снисходительно разрешил Карл.
Серёжка стоял, ожидая платы за тщательную работу. Работал он на совесть и даже вспотел.
Густав встал, двумя пальцами подцепил из мусорки банку, неторопливо куда-то ушёл.
Серёжка расстроился: немец удрал, не наградив за работу.
Но немец вернулся. Поставил банку, наполненную горячей кашей на край лавки, указал Серёжке:
— Eessen (прим.: Ешь)!
   
Серёжка работал до вечера. Вычистил множество сапог. Заработал много кусочков хлеба, несколько сигарет, конфет и даже банку консервов. У полевой кухни повар, который видел прилежно работавшего мальчика, дал ему обрезки колбасы с верёвочными хвостиками. Колбасы, правда, у хвостиков было совсем немного.  Заработанное Серёжка сложил в выброшенную сумку, какие висели у немцев на лямках через плечо.
Когда начало смеркаться, Серёжка забеспокоился. Не то, чтобы он боялся темноты, но одному ночью оставаться не хотелось. Ему казалось, что в тёмных углах и под лавками прячутся злые немцы с автоматами в руках. Пойдёт он мимо, а они выскочат и начнут громко ругаться и тяжёлыми сапогами пинаться. А то и за уши отдерут.
Придерживая сумку рукой, он потрусил вдоль улицы, обегая стороной тёмные углы и закоулки.
На лавочке у домика на одно окно, опёршись руками на палку, сидела старушка, похожая на нахохлившуюся ворону.
Серёжка внезапно остановился:
— Бабушка, можно я у тебя переночую?
Старушка сидела, не шевелясь. Серёжка было подумал, что она дремлет и его просьбу не слышит. А может глухая. Старики ведь часто бывают глухими. Но старуха тяжело вздохнула и ответила:
— Нечем мне тебя, внучек, покормить. Прости старую, что не подаю. Сама нищей стала.
— Бабушка, у меня есть хлебушек, — Серёжка радостно похлопал по сумке. — Я и тебя накормлю! Мне бы переночевать… А то одному ночью… 
Голос Серёжки с восторженного понизился до едва слышного.
— А где ж твои родители? — спросила старушка, но качнула головой и упрекнула сама себя: — Да что я… Где сейчас могут быть родители у одинокого ребёнка…
— Папа у меня военный, — гордо ответил Серёжка. — Он воюет. А мама… Маму днём немцы угнали.
Серёжка тяжело вздохнул, губы у него задрожали, он шмыгнул, и едва сдержался, чтобы не заплакать.
Старушка протянула руку, привлекла ребёнка к себе, погладила успокаивающе по спине:
— Ты, внучек, про папу-военного не рассказывай никому. Время сейчас плохое… А кем же он у тебя? Командиром или так?
— Папа у меня в госпитале служит. Хирургом.
— Вот так и говори: папа, мол, врач. Хирург. А про то, что военный, ты помалкивай. Ну, пойдём, горемычный, я чаю согрею. Меня бабой Настей зовут. А тебя как кличут?
— Серёжей.
— Сколько же тебе лет, Серёжа?
— Семь, восьмой, скоро девять.
— Ай, молодец, внучек! Восьмой, скоро девять… Глядишь, и война к тому времени кончится… Выгонят наши супостатов…
Дом у бабы Насти совсем маленький: одно окошко на улицу, да два во двор. Весь двор, кроме тропинки, занимал огородик. Внутри дома крохотные сени, да одна комната, в половину которой растопырилась огромная печка. Напротив печки небольшой стол из досок, две лавки у стола. В углу — лежанка, застелённая лоскутным одеялом.
— Баб Насть, пить хочу! — попросил Серёжка.
— А вон у печки ведро и ковшик, попей.
Баба Настя развела небольшой костерок на загнетке печки, поставила на таганок чайник.
   
Серёжка напился, вытер рот тылом ладони, подошёл к столу, выложил банку консервов, завёрнутые в бумажку сигареты,  высыпал кусочки хлеба, конфеты и обрезки колбасы.
 Баба Настя заохала, удивляясь богатству:
— Где ж ты, внучек, всё это добыл?
— Заработал, баб Насть, — со взрослой усталостью в голосе сообщил Серёжка. — Давай поужинаем, есть хочу. Консерву откроем?
— Нет, внучек. Консерва пусть тебе в запас останется. Я из колбасок супчик сварю, а ты хлебушек пока пожуй, голод замори. 
Баба Настя ножом срезала с колбасных обрезков верёвочные хвостики, очистила от кожурок, сложила обрезки в чугунок, залила водой, поставила на таганок. Почистила картофелину, луковицу, мелко порезала всё, добавила в чугунок. Скоро вода закипела, запахло вкусным супом.
Баба Настя налила большую миску Серёжке, себе поменьше.
— Баб Насть, такого вкусного супа я в жизни не ел! — признался Серёжка, выхлебав полмиски.
— А ты сегодня ел?
— Утром только. И в обед помидорину, мама покупала. Вкусная!
Вспомнив маму, Серёжка расстроился, губы его скривились, он едва удержался, чтобы не заплакать.
— Не плачь, внучек…
Баба Настя погладила Серёжку по голове.
— Ешь, работничек, ешь… А как же ты хлебушек-то заработал?
— На вокзале немцам сапоги чистил.
Баба Настя тяжело вздохнула, осуждающе качнула головой, но сказала не то, что думала:
— Куда деваться… Ради куска хлеба и сапоги господам не грех почистить… А где ж твои сапожные принадлежности?
— Какие принадлежности?
— Ну, щётка сапожная, гуталин…
— Да я так, тряпочкой.
— Нет, внучек. Тряпочкой только грязь счищать. А чтобы хорошо заработать, надо щёткой, да с гуталином, а потом чистой тряпочкой блеск навести. Ты завтра с утра на базар сходи, на сигареты щётку сапожную выменяй, да баночку гуталина.
Баба Настя заметила, что Серёжка то и дело почёсывается.
— Тебя, похоже, вошки донимают, — покачала она головой. — Ты вот что, внучек… Давай-ка, одёжку снимай, прокипячу её в чугунке. Да и тебя выкупаю…
    
Через пару дней Серёжка на привокзальной площади был уже своим человеком. Лихо чистил и гуталинил щёткой сапоги солдатам и офицерам, наводил блеск длинной тряпицей, которую дала ему баба Маша. Платили ему кто чем: кусками хлеба и колбасы, сигаретами, немецкими деньгами. Неулыбающимся немцам с железными бляхами на груди Серёжка чистил сапоги бесплатно. Эти были главные, проверяли всех, назывались фельджандармерией. Их боялись даже немецкие солдаты.
Немцы почему-то звали Серёжку Иваном.
— Меня зовут Сергей! — пытался объяснить со смехом Серёжка и стучал кулаком себе в грудь: — Сергей я!
Но немцы были глупые, хлопали его по плечу и настырно называли по-своему:
— Nein. Du bist kleiner Ivan (прим.: Нет. Ты есть маленький Иван).
Так и приклеилась к Серёжке кличка Серёжка-Кляйныван.
Весь заработок Серёжка отдавал бабе Насте. С питанием у них наладилось. Консервы, которые изредка приносил Серёжка, баба Настя прятала в шкафчик, приговаривала:
— Это твой запас.
Накопив сигарет, Серёжка отправился на базар.
На базарной площади неровными рядами выстроились мужики и бабы, почти все старые, бедно одетые. У ног мешки или корзины с товаром, на расстеленных лоскутах или платках мелкая снедь: семечки, мак, какая-то зелень. Семечки и мак отмеряют маленькими стаканчиками.
Пожилая женщина продает ведро соленых огурцов, другая предлагает несколько яиц, третья разложила чулки и ношеную одежду. Деды сторожат помятые примусы, ржавые инструменты, растоптанные ботинки, курительные трубки, самодельные зажигалки и мундштуки, немецкие сигареты, похожее на камень мыло, бывшие в употреблении зубные щетки и гребенки.
— Сколько стоит?
— Хлеб, — угрюмо отвечает старуха, торгующая одеждой. Все спрашивают солдатский хлеб. Мало кому нужны немецкие деньги, а рубли и вовсе не в ходу.
Обмен происходит спокойно, без споров о цене. Удовлетворяет меновая цена спрашивающего — берет товар. Не удовлетворяет — молча идёт дальше.
Серёжка выменял крепкие ботинки: его сандалии порвались и последнее время он ходил босиком.
   
***
Странное чувство, когда живёшь рядом с немцами. Откуда-то доносились сдавленные рыки и выкрики, мерный стук и топ. Серёжка слышал громкие, сильнее человеческого, голоса, обрывистый вопль или стон, издаваемый каким-то живым существом, похожие на удары звуки. Кто-то нескончаемо жаловался, кто-то бесконечно ругался. Ему представлялось, что кого-то мучают, орут на него и бьют: обидчиков много, а терзаемый один, и все его бьют, постоянно, ритмично. Слушая непонятные звуки, Серёжка ощущал беспомощность. Ему казалось, что он стоит у края чего-то страшного, не может заглянуть через край и увидеть творимый ужас, и лишь догадывается о страданиях обречённых.
Потом он понял, что отрывистые рыки — это немецкие команды, ритмичные удары — топот немецких сапог, а вопли мучимого существа — выкрики множества глоток: «Jawohl!».
Взвод немецких солдат маршировал по улице. Шагающий сбоку офицер рявкал:
— Еіn — zwei — drei — fіеr!
На слове «fіеr» солдаты радостно встрепенулись и заорали бодрую песенку. Серёжа подумал, что это собачья песня. Потому что он слышал собачий язык: «Гав-гав, гав-гав-гав, гав-гав, гав-гав-гав!».
Раньше всё проходило как-то мимо сознания Серёжки. Главными были желания есть, спать, отдыхать. Немецкие солдаты были размазанным фоном для этих желаний. И вдруг глаза его как бы раскрылись, он стал замечать чужаков в его городе, в его стране, ведущих себя по-хозяйски, относящихся к жителям страны, к бывшим хозяевам страны, как к скотине: приказывали хозяевам, били их и даже убивали.

***
В большом деревянном доме с левой стороны вокзала работала столовая для проезжающих офицеров. Составы с войсками проходили через станцию на восток постоянно. Рядом со столовой немцы готовили еду в походных кухнях и котлах под открытым небом. Пищевые отходы выкидывали в железные ящики и сливали в бочки.
Около ящиков постоянно крутились дети. Там можно было найти хлебные корки, а если повезёт, то и большую горбушку. Немцы выбрасывали в мусорку банки из-под масла, ветчины и варенья, которые можно вычистить пальцем, а палец облизать.
В помойную бочку сливали остатки густого супа из войсковой столовой. Немцы не позволяли выбирать из бочек суп, потому что откармливали им свиней. Но детишки умудрялись подбежать к бочке и зачёрпнуть консервной банкой супа. Если удавалось набрать суп в большую банку, это была еда для всей семьи. Дома такой суп разбавляли водой, добавляли рубленой лебеды вместо капусты, кипятили, ели день или два.
Серёжка отходами не питался, пропитание себе и бабе Насте он зарабатывал.
Пожилой солдат, подсобный рабочий столовой, видел, что Серёжка не попрошайничает, а трудится, и относился к мальчику уважительно. Однажды он сидел в тени, курил. Серёжка пробегал мимо. Немец указал на лавку рядом с собой:
— Setz dich (Прим.: Садись).
Серёжка сел, поблагодарил:
— Данке.
Немец одобрительно оттопырил нижнюю губу, покивал головой. Помолчав, покурив, сказал:
— Mein Name ist Hans. Was ist deins? (прим.: Меня зовут Ганс. А тебя?)
— Сергей.
— Gut, kleinen Ivan (прим.: Хорошо, маленький иван), — кивнул Ганс.
    
Серёжка привык к тому, что немцы называли его Кляйнываном, поэтому возражать не стал.
Ганс сидел, оперевшись локтями о колени, ссутулившись, изредка посасывал сигарету, невесело о чём-то мычал и тяжело вздыхал.
— Ich habe zwei Kinder zu Hause, — сообщил с грустью.
Предложение было несложное, говорил Ганс медленно, и Серёжка понял, что дома у него двое детей.
Ганс показал рукой, какие дети маленькие.
— Du verstehst? (прим.: Понимаешь?)
— Ферштее, — кивнул Серёжка.
— Ich vermisse (прим.: Я скучаю), — буркнул Ганс и вздохнул.
Что сказал немец, Серёжка не понял, но, услышав тяжёлый вздох, переспрашивать не стал.
— Du hast Vati und Muti? (прим.: У тебя есть папа и мама?)
Серёжка молча развёл руками, губы у него задрожали, он задрал голову вверх, чтобы слёзы не потекли из глаз.
Немец утешительно похлопал Серёжку по спине:
— Krieg… (прим.: Война…)
Серёжка плакать не стал, лишь тяжело вздохнул.
— Du bist ein guter Junge, arbeitest (прим.: Ты хороший мальчик, работаешь), — немец одобрительно погладил Серёжку по голове. Указав на копающихся в отбросах детей, скривился и безнадёжно махнул рукой. Достал из нагрудного кармана пачку шоколада, протянул Серёжке, похлопал его по спине.
— Komm zu mir (прим.: Приходи ко мне). 
Затушил сигарету о лавку, потрепал Серёжку за щёку, и ушёл.
Несмотря на то, что он получил такой фантастический подарок — настоящую шоколадку! — прикосновение немца к щеке Серёжке было неприятно. Добрых немцев не бывает, это Серёжка знал твёрдо. А этот просто вспомнил своих детишек. И шоколадку он подарил будто своему немчонку, а не ему, русскому Сергею, который для него, как и для всех фрицев, Кляйныван…
— Эй, шкет, стой! — услышал он, когда проходил мимо помойки.
Серёжка остановился.
От помойки к нему шёл оборванный, чумазый пацан лет десяти. Серёжка знал, его зовут Михась, он верховодил помоечной малышнёй. Серёжка часто видел, как Михась задавал трёпку своим подчинённым.
    
— Шо це таке? — издали спросил Михась, жадно глядя на шоколадку в руке Серёжки.
Михась был на голову выше Серёжки, да и в плечах пошире. Дать отпор такому здоровяку не получится, понял Серёжка.
— Я тебя знаю, ты — Кляйныван. Дай подивитися шоколаду, — потребовал Михась, остановившись рядом с Серёжкой.
Серёжка спрятал шоколадку за спину и набычился.
— Ты лях чи жид? Мий дядько служе полицаем, он ляхив и жидов в тюрьму сажае, — кивнул Михась в сторону здания за спиной Серёжки.
Серёжка знал, что в двухэтажном доме из красного кирпича рядом со станцией немцы устроили тюрьму. У входа стояли два солдата в чёрных мундирах и железных касках. Подходить к этому дому Серёжка боялся.
Серёжка растерянно оглянулся. Отдать вкусную шоколадку было для него огромной потерей.
В это время из столовой вышел Ганс с бадьёй помоев. Увидев стоящих в явно не дружественных позах пацанов, остановился.
— Was ist los, Sergej? (прим.: Что случилось, Сергей?) — крикнул немец.
— Вон Ганс вышел, — кивнул в сторону немца Серёжка. — Он мой… знакомый. И зовут меня Сергеем, даже немец знает. Я скажу ему и он тебя, свинью помоечную, вместе с твоим предателем-дядей прямо здесь пристрелит.
— Та ладно, Серый, — моментально переменил тон Михась. — Я всегда знал, что ты хлопець гарний! Если кто забижае, скажи мне, я порядок наведу…
Серёжка поднял руку с шоколадкой вверх, сигнализируя немцу, что всё в порядке, и, отвернувшись от Михася, гордо ушёл.
   
***
Серёжка увидел, как к окнам столовой задним ходом подъехала большая военная машина. Два солдата опустили задний борт и стали носить хлеб внутрь столовой.
Серёжка по колесу залез на борт кузова и через узкую щель под тентом с трудом вытащил большой каравай хлеба, спрятал его под рубашку. Хлеб был свежий и ещё тёплый, во весь живот. Серёжка стал похож на маленькую тётеньку, у которой скоро родится ребёночек. 
Придерживая двумя руками «живот», он заторопился домой, к бабе Насте.
На перекрёстке затормозил большой грузовик, в кузове которого сидело много солдат. Трое из них выпрыгнули, под улюлюканье сослуживцев схватили проходившую мимо девушку, затащили в кузов. Девушка испуганно кричала, пыталась отбиваться. Солдаты тоже кричали, только восторженно. Потом девушку затолкали на дно кузова.
— Да что же это за нехристи! — с ненавистью проговорил пожилой мужчина, шедший навстречу Серёжке. — Днём на улице дивчин насилуют…
Когда Серёжка отнёс хлеб и возвращался назад, машина стояла на том же месте.
Два солдата почти выбросили за руки ту девушку вниз. Девушка была измучена, в растрёпанной одежде. Опустив голову и сгорбившись, запахивая двумя руками разорванное на груди платье, медленно побрела прочь.   
   
Около Серёжки остановились два автомобиля, разукрашенные жёлто-зелёными защитными пятнами.  Один автомобиль с открытым кузовом, второй — с будкой из палаточной ткани. На дверцах автомобилей нарисованы стрекозы (прим.: птицы, стрекозы и комары — символы ликвидационной группы бригадефюрера СС Карла Шёнгарта). В кузовах сидели солдаты в зеленоватых мундирах с чёрными повязками на рукавах, вооружённые автоматами и карабинами. У всех на поясах висели пистолеты и штыки. Солдаты устало, но довольно весело переговаривались на украинском языке.
— Гей, хлопчик! Де у вас станция? — окликнул Серёжку из кабины первой машины одетый в немецкую форму унтер-офицер. Серёжка уже научился отличать офицеров и унтер-офицеров от солдат. — Пиднимайся до кабини, показувай нам шлях.
Серёжка привык к «неправильному русскому языку», на котором разговаривали местные, и понял, что дяденька хочет, чтобы он показал им дорогу на вокзал. Ему было по пути, поэтому он с удовольствием залез в пахнущую бензином кабину.
— Туда, — указал рукой вперёд.
Машина тронулась, проехала квартал.
— А теперь туда, — Серёжка указал направо.
Машина выехала на привокзальную площадь.
— Вон, праворуч, червоний будиночок, — унтер-офицер указал водителю на тюрьму и лениво упрекнул Серёжку: — Так бы и сказав, що через два будинки праворуч.
— Ты ж сам велел садиться! — лукаво улыбнулся Серёжка.
— Хитрий хлопець, далеко пийдишь, якщо не зловят, — одобрительно похлопал Серёжку по плечу унтер-офицер и протянул пачку сигарет. Из кармана у него вывалились немецкая марка. Унтер-офицер отдал Серёжке и марку. Спросил со скуки: — Що робиш, коли ничого не робити?
— Работаю, — гордо ответил Серёжка. — Немцам сапоги чищу.
— Чоботи чистишь? Почекай тут,  — велел унтер-офицер, указывая в тень от машины. — Нам чоботи буде очистити. 
— А у меня ни щётки, ни тряпки, ни гуталина нет, — сообщил Серёжка.
— Буде тоби щитка, буде тоби тканина з ваксою, буде тоби и дудка в зад, — успокоил унтер-офицер Серёжку.
Унтер-офицер оказался начальником всех остальных солдат. Потому что, когда солдаты вылезли из машин, он построил их и велел почистить «чоботи», а кому лень, сапоги почистит «о тый хлопчик» и указал на Серёжку. Да и возрастом он был старше остальных. Почти все называли его «пан голова» и только отдельные — Нечай, но с почтительной интонацией.
Некоторые солдаты принялись чистить сапоги сами, а один подошёл к Серёжке, подал ему завёрнутую в тряпицу сапожную щётку и велел чистить «з ваксою». Баночку тоже подал.
Серёжкины руки привычно замелькали быстрее мельничных крыльев… Солдат одобрительно хмыкал, наблюдая за работой семилетнего чистильщика сапог.
— Гарний хлопець…
Скоро сапоги блестели лучше всех из команды. К Серёжке стали подходить другие солдаты. Каждый вытаскивал свои сапожные принадлежности.
Платили все: хлебом, колбасой, сигаретами, деньгами…
Домой Серёжка вернулся с богатым заработком.

***
   
Когда на следующее утро Серёжка пришёл на вокзал, к нему подошёл Нечай, приказал:
— Пойдём со мной, хлопчик.
От пана Нечая сильно воняло самогоном.
Нечай подвёл Серёжку к крытой машине, стоявшей у тюрьмы, открыл задний борт. На дне кузова вперемежку лежала одежда и обувь. 
Вынес из подсобного помещения две корзины, поставил у борта.
— В одну сложи обувь, в другую одежду. Перенесёшь всё туда, — указал на подсобку. — Одежду перетряхнёшь, все карманы проверишь, что найдёшь, сложишь в чемодан, там стоит. Одежду получше — в одну кучку, старую и рваную — в другую. Обувь вычистишь, поставишь рядком. Хорошо поработаешь — хорошо награжу. За плохую работу выпорю. Ферштеен?
— Ферштеен… — согласился Серёжка. Что тут непонятного…
Нечай подсадил Серёжку в кузов и ушёл.
Серёжка побросал одежду и обувь в корзины, отволок корзины в пустую подсобку. Стал проверять и сортировать одежду, раскладывать на две кучки: что поновее и что порванее. В карманах находил обручальные кольца, наручные часы и мелкие деньги.
Разобрал обувь по парам, выставил рядком вдоль стены. Зачем-то пересчитал. Оказалось двадцать четыре пары. Почти вся обувь была испачкана глиной.
Отобрал крепкую. Рубашкой из кучи старой одежды вытер верх башмаков, палочками отколупал глину с подошв, чёрную обувь начистил гуталином.
Занимался этим почти до вечера.
Сделав работу, вышел на улицу, сел у порога. Устал. Чувствовал, как гудели руки, как отяжелели ноги. Да и голова налилась сонливостью.
Серёжка не заметил в полудрёме, как к нему подошёл Нечай:
— Всё сделал как надо?
Серёжка молча кивнул.
— Пойдём.
Нечай шагнул в подсобку. Одобрительно осмотрел стаявшую вдоль стены чистую обувь, две груды одежды, открытый чемодан, наполненный мелкими вещами.
— Себе что-нибудь взял?
— Мама не велела чужого брать без спросу, — буркнул Серёжка.
Нечай похлопал Серёжку по карманам, похвалил:
— Молодец, хлопчик, не вороватый.
Снял с Серёжки фуражку, бросил рядом с чемоданом:
— Собери в фуражку все деньги.
Серёжка сложил в фуражку бумажные советские и немецкие деньги и монеты.
Нечай любовно выбирал из чемодана золотые кольца, нанизывал их на пальцы. Как рыбу, клал поперёк ладони часы, одобрительно оценивал. Глянул на фуражку с деньгами, выгреб почти все бумажные купюры, скомкав, сунул в карман. Выбрал из кучи мелких вещей перочинный ножик, бросил в фуражку. Вышел и скоро пришёл снова. Положил рядом с фуражкой полбулки хлеба и половину кольца колбасы:
   
— Забирай.
— Всё? — поразился Серёжка.
— Всё. Да помалкивай о том, что видел. Лишнего будешь языком трепать, в сортирной яме утоплю. Или живьём свиньям скормлю. Видел у немцев свиней?
— Видел…
Серёжка сунул ножик в карман, смял фуражку с деньгами, подхватил хлеб и колбасу, помчался к бабе Насте.
— Откуда такое богатство? — спросила насторожённо баба Настя, разглядывая горсть монет и продукты.
— Заработал, бабуль, — устало ответил Серёжка.
— Трудом заработал или как? — подозрительно глянула на мальчика старуха.
— Трудом, баб Насть.
— На плохие дела, только, не соглашайся.
— Я, бабуль, плохую работу делать не буду, ты не бойся. В моей душе бесов нет... Так мама сказала.
Бабушка удивлённо посмотрела на мальчика.
— Вот и хорошо, внучек. Ты эти денежки спрячь, тебе в запас они. А на эти, — баба Настя сгребла мелочь в сухую ладонь, — я керосину на базаре куплю. Мы с тобой вечерами с лампой будем сидеть, да на керогазе чай греть. И вот ещё что… У соседки полицаи три дня назад мужика забрала. Вернули сегодня. Едва живого. Всё нутро отбили. Давай поможем немного им, хлебушка дадим.
— Давай. Я ещё заработаю. А за что соседа избили?
— У него отец урождённый Австрии. Но с малолетства здесь жил. Даже немецкого языка не знал. А мать русская. Власти предложили ему подписать фолькслист (прим.: Volksliste —документ, выдававшийся властями Третьего рейха фольксдойче, прошедшим процесс натурализации и проверку «чистоты происхождения»), чтобы он считался немцем. А он отказался. Какой я, говорит, немец. Мать русская, жена русская, дети русские, по-немецки ни слова не знаю… Вернулся сегодня. Люди принесли. Голова разбита, глаз не видно, говорить не может. Еле дышит, плюёт кровью, рёбра ему поломали.
   
— Конечно, баб Насть. И колбаски дай. И денег, если лекарства надо купить.
Баба Настя сходила к соседям, отнесла подарки. Когда вернулась, перекрестила Серёжку и поцеловала в лоб:
— Кланялись тебе соседи. Уж такие благодарные, такие благодарные… Велели поцеловать… Охо-хо, грехи наши тяжкие… За что Бог нас наказал? Видать, за то, что отвернулись от Него двадцать лет назад…
Присела у стола, горестно подпёрла щёку ладошкой.
— Украинские националисты ужас что творят!
— Наци… налисты, это кто, баб Насть?
— Которые фашистам служат и кричат: «Украина понад усё!». Немцы себе кричат: «Германия превыше всего!», вот и наши… Синагогу, что на старом базаре, бензином облили и подожгли.
— Синагога, это кто?
— Синагога, это у евреев вроде нашей церкви.  Огонь был такой сильный, что в соседних домах оконные стёкла от жары гнулись. Говорят, в огонь нескольких евреев бросили. А ещё, соседка рассказывала, за городом эшелон советских военнопленных расстреляли.

***
Вечером в окно тихонько постучали.
— Кто там? — спросила баба Настя, вгляделась в сумерки за окном, охнула, помянув бога, и побежала открывать дверь.
— Ты одна, тёть Насть? — спросил вошедший мужчина.
— Мальчик со мной. Наш мальчик, не бойся его. Ты в бегах, что-ли, Коленька?
— В бегах, тёть Насть. Можно у тебя спрятаться?
— Можно, только где ж я тебя спрячу? Нешто в погребке?
— Нет, тёть Насть. Переночую, а днём на чердаке устроюсь.
Гость сел за стол, утёр рукавом лоб.
— Дай попить, тёть Насть.
— А что ж ты бегаешь, Коленька? Али против них что делал? — спросила с опаской старушка, подавая гостю ковш с водой.
— Да ничего не делал. Я ж инженер, тёть Насть. Ну и по должности, в партии состоял. А оуновцы (прим.: ОУН — организация украинских националистов) сейчас коммунистов вылавливают, списки комсомольцев и даже пионеров ищут. Евреев на улицах стреляют. Поляков в тюрьмы собирают, потом расстреливают. Евреек и полячек насилуют. 
Гость безнадёжно махнул рукой и закачал головой.
— Меня и ещё человек десять второго июля арестовали, вечером. Привезли в тюрьму, что рядом с вокзалом. Запихали в комнату… Там уже столько народу было, что шевельнуться нельзя. Некоторые оправлялись стоя. Вонь несусветная! Кто от усталости вниз опустится — задыхался насмерть. Рядом со мной поляк стоял из деревни. Рассказывал, как приезжали к ним оуновцы.
Гость потряс головой, словно отряхиваясь от кошмара.
   
— Девчонок и баб молодых снасильничали. Одной, которая в комсомолках была, груди отрезали… Другую привязали верёвкой к машине и по улице волоком таскали, пока не померла. У беременной живот распороли, ребёнка нерождённого вырвали, кошку в живот засунули… Женщину молодую — у неё муж коммунистом был — скопом насиловали, а потом ноги ручной пилой пилили… Живая она была…
— Звери дикие такого не вытворяют! — затрясла головой баба Настя.
— А эти хуже зверей.
Гость закрыл ладонями лицо, будто увидел кошмар.
— Напились самогонки, пели «Ще не вмерла Украіна»… Что за народ такой? Ни истории своей, ни власти — вечно у кого-то в холопах! Даже гимна своего нет — у поляков украли: «Jeszcze Polska nie zginela» (прим.: «Ещё Польша не погибла…» — польский гимн). Малыша штыком на стену прибили, над тем столом, где самогонку пили… Нескольких детишек вокруг дерева колючей проволокой за шеи гроздью привязали… Это ж какими изуверами надо быть? Утром трупы детей собрали, в колодец побросали. И живых, которые спрятаться не успели…
Гость мученическими глазами посмотрел на бабу Настю, словно умолял её о прощении.
— Ночь мы в тюрьме простояли, а под утро начали нас поодиночке выводить. По коридору на задний двор выводили, а на выходе арестованного оуновец молотком по голове встречал. А другой упавшего штыком в сердце и в живот протыкал для надёжности. Другие оттаскивали и в кузов автомобиля бросали. У них же в уставе, или где там, сказано: член ОУНа обязан без колебаний выполнить всё, что  прикажет организация.
Гость провёл ладонями по лицу, будто стирая грязь.
— Когда меня выводили, и уже, как говорится, рука молоток подняла, пришёл немецкий офицер с чёрной повязкой на рукаве, прекратил убийства. Обрадовались мы, да зря. Оставшихся в живых заключённых вывели во двор, погрузили в машины и вывезли за город. Поставили на край оврага. За мгновение до залпа я прыгнул в овраг, скатился вниз, спрятался в кустах, уполз в сторону, убежал в лес. А оттуда окружными дорогами сюда.

   
***
По городу ходили самые ужасные слухи. А слухам стоило верить, потому что на глазах у жителей творились страшные дела.
Пастух рассказывал, как немцы привезли к оврагу психически  больных и стали выстраивать их на краю. Больные пугливо сбивались в кучу, немцы били их прикладами и плётками. Потом расстреляли из пулемёта. А в другой раз расстреляли группу венерически больных женщин, которые заразились, «обслуживая» немецких солдат.
Арестовывали польскую интеллигенцию и активистов советской власти — независимо от национальности. Этих расстреливали за городом у песчаного карьера. Часто перед казнью молодых девушек насиловали. Поляков вывозили в крытых кузовах, чтобы никто не видел, а евреев водили пешком. Собирали в тюрьме, потом расстреливали на еврейском кладбище. Еврея могли расстрелять на месте. Иногда выяснялось, что расстрелянный — не еврей. Конвоировали обычно шуповцы (прим.: от «ШуПо» — «Schutzpolizei» — «охранная полиция». Отряды для поддержания внутреннего порядка и конвойных функций из населения оккупированных территорий).
Народ сильнее боялся украинских националистов, чем немцев. Зверствовали националисты неописуемо. Рассказывали, что однажды пьяный ОУНовец подошёл к беременной женщине, приставил к её животу сбоку пистолет и выстрелил…
Серёжка сам видел, как красивая девушка вырвалась из рук хохочущих оуновцев-полицейских и пыталась убежать. Полицейский догнал её, ударил об стену и застрелил.
Красивым женщинам и девушкам, особенно еврейкам и полячкам, в город выходить было нельзя. Немцы и оуновцы хватали их и в парке устраивали коллективные насилия.
При подозрении в нелояльности к ОУН или доносе, что человек был активистом при советской власти, могли забить до смерти прикладами и ногами.
Рассказывали, что один еврей, понимая, что его в любом случае расстреляют, бросился на офицера и пытался вцепиться ему зубами в горло. Еврея утопили в тюремной выгребной яме.
   
Украинские националисты устроили на улице костёр из русских и польских книг городской библиотеки. Жгли книги из школьных библиотек, книги в русской церкви и польском костёле.
После того, как в город вошли немецкие войска, магазинам торговать стало нечем, потому что немцев проблема питания населения не волновала. Наоборот, немцы грабили всё, что могли. А что не успели разграбить в советских магазинах и на складах, растащили местные. Те, кто не грабил советские магазины, голодали с момента прихода немцев.
Лучше всех жили украинцы: почти в каждой украинской семье кто-то сотрудничал с властями и обеспечивал семью. Многие украинцы служили в вермахте и в полиции — эти вообще жили безбедно. Украинцам помогали националистические организации и комитеты, в которых они получали продовольствие. Были специальные продуктовые магазины для украинцев.
В русских и польских семьях царил обыкновенный голод, у евреев — чрезвычайный.
Шедшего по улице поляка украинские полицейские могли избить без причин, покалечить и ограбить. Немцы украинцам не мешали.
Немцы объявили, что каждый, кто продаст евреям еду, одежду или лекарства, будет помещён в концентрационный лагерь. Попытавшиеся доставить еду в еврейский район будут расстреляны.
По городу ходили продавцы картофельных блинов. Блины жарили не из клубней, а из картофельных очистков, которые добывали в немецких столовых. Горькими блинами можно было немного обмануть желудок. Продавали печёные яблоки, но редко, и стоили они дорого: немцы забрали у крестьян почти все фрукты и овощи.
Практически вся торговля перешла на базары и на улицы. На площади перед вокзалом у проезжих немцев можно было купить папиросы, консервы, спички, военную обувь. Деньги, вырученные от этой торговли, немцы тратили на водку и проституток.

***
В прошлой жизни, до войны, когда Серёжка был маленький, жизнь у него шла размеренно, непрерывной кинолентой, на которой эпизоды менялись последовательно, и было видно, что от чего зависит, и почему это идёт на смену тому.
Теперешняя жизнь стала походить на книжку-раскраску, где картинка на одной странице ничем не связана с картинкой на другой странице: перевернулась страница, сменился эпизод. Что было до этого — само по себе, что происходит теперь — не зависит от предыдущего, а что случится завтра — сокрыто тёмной страницей ночи.
От мелькания «картинок» голова у Серёжки уставала больше, чем тело от работы. Вечером он возвращался к бабе Насте, ужинал и, упав на топчан, отключался без снов до утра. А утром картинки мелькали снова.
Впрочем, нет. В черноте снов к нему часто прорывалась мама. Ласковая, улыбчивая мама. «Какой ты у меня большой! — радовалась мама. — Самостоятельный. Кормилец!».
Правда, слово «кормилец» мама почему-то произносила голосом бабы Насти.
    

***
Дядя Коля смастерил Серёжке ящичек для чистки обуви, который с помощью длинного ремня можно было носить через плечо. Работал Серёжка обычно рядом со столовой или на перроне. Чистил обувь немцам и украинцам, офицерам и солдатам всех армий, которые вместе с немцами ехали на восток.
Лучше других были венгры и итальянцы. Они не любили немцев и не скрывали этого. Эсэсовцам и жандармам чистил бесплатно, потому что эти могли надавать пинков и прогнать.
Недавно жандарм погнал Серёжку с рабочего места. Итальянец, который это видел, отругал жандарма, а Серёжке подарил зажигалку и пачку армейского табака. За зажигалку и табак у крестьянина из села можно было выменять много картошки.
Днями и ночами ехали на Восточный фронт немецкие войска. Дядя Коля сказал, что Советский Союз огромен, и что немецкая армия утонет на российских просторах. Он сказал: «Если  немцы Москву летом не возьмут, то зимой они в России замёрзнут».
А вчера Серёжка видел драку, перешедшую в настоящий бой. Украинский полицейский ударил польскую девушку, работавшую в офицерской столовой. Девушка расплакалась. Венгры выскочили из-за столов и стали бить полицейского. Кто-то выстрелил. Прибежали другие полицейские. На помощь венграм-офицерам прибежали венгерские солдаты из стоявшего на путях состава.
Украинская полиция открыла огонь из карабинов, а венгры укрылись за домом и стали кидать гранаты, убили трёх полицейских, кого-то ранили.
Приехали немецкие жандармы, утихомирили воюющих. Украинские полицейские пригрозили, что застрелят каждого пьяного венгра, которого патруль встретит в городе.
Солдаты из венгерского эшелона освистывали украинских полицейских, пели свои песни, угостили Серёжку разогретой чечевицей, а две банки дали домой.

***
Кончились дрова. Ни чаю согреть, ни супчика какого сварить в печке. 
Поохав, что «его» — баба Настя указала пальцем вверх — брать с собой нельзя, позвала в лес Серёжку.
— «Его», это бога, что ли, брать с собой нельзя? — плутовато пошутил Серёжка.
— Его, это Коленьку. Заарестуют его, ежели что. А Бог… Его звать не надо. Он всегда с тем, кто в него верит.
Баба Настя взяла фляжку с водой и две верёвки, чтобы увязать валежины.
Идти было недалеко: три квартала до окраины, затем какие-то промышленные дворы с пустующими ангарами, а там и лес.
— Зачем воды, бабушка? — подпрыгивая на ходу, спросил Серёжка. — Мы ведь туда да обратно.
— Понятно, что туда да обратно. Только жизнь, знаешь, научила: выходя из дому на час, готовься задержаться на день. А, уходя на день, запасайся на неделю. Жалко, керосину у нас нет. А то бы и дрова не понадобились: и лампу бы заправили, и керогаз…
У самого края леса увидели свежевскопанную большими полосами землю.
— Тут людей расстреливают, — пояснил пастух, который пас коров на опушке. — Здесь таких ям много. Вон те давнишние, земля осела. Вы идите отсюда. Не дай бог, немцы приедут, или нацики украинские, прибить могут. За компанию, — пастух махнул кнутом в сторону ям.
   

***
На улицах висели плакаты с нарисованными радостно улыбающимися молодыми парнями и девушками, которые призывали: «Поезжайте в прекрасную Германию! 100 000 украинцев работает уже в свободной Германии. Вы должны радоваться, что можете выехать в Германию.
Там вы будете работать вместе с рабочими других европейских стран и тем самым поможете выиграть войну против врагов всего мира — жидов и большевиков».
Через станцию всё чаще шли на запад эшелоны с раненными и больными немцами. Все заросшие, худые, грязные, в бинтах и в гипсе. Машинисты по секрету рассказывали, что раненых будет больше, потому что русские начали бить немцев.
Если позволяли немецкие санитары, Серёжка помогал раненым на перроне: приносил пить, давал закурить. Раненые с фронта сильно отличались от немцев, служивших здесь: были добрее, давали Серёжке конфеты, хлеб, консервы.
На станции раненых сортировали: одних отправляли в местные госпитали, других грузили в вагоны, чтобы отвезти на лечение в Германию или в Польшу.
Умер избитый немцами сосед. Не помогли ему Сережкины сыры и хлеб. В последние дни он выкашливал кровавые ошмётки. Баба Настя сказала, что ему отбили лёгкие. За гроб заплатили хлебом и папиросами, которые заработал Серёжка.
Ночью на товарной станции взорвали состав с бензином. Полиция и СС оцепили всю округу и устроили облаву. Всех поляков, пойманных в районе товарной станции, заперли в тюрьме, а евреев, которые проходили мимо, расстреляли на месте.
На следующий день немцы объявили, что за подобные акции будут вешать всех прохожих с улицы рядом с местом, где случится диверсия.

***
Во второй половине дня территорию вокруг тюрьмы тщательно подмели, посыпали свежим песком, сожгли мусор. Вместо одного караульного у входа стояли двое, рядом расхаживал унтер-офицер. Приехал грузовик, из которого стали выносить ящики с водкой и продукты. Повар с двумя помощниками делали бутерброды и сервировали столы. На стену тюрьмы, у которой стояли столы, вывесили портрет Гитлера, украшенный ветками пихты.
Серёжка и два других пацана, отиравшиеся у тюрьмы, получили много горбушек и обрезков колбасы. Ганс из столовой сказал по секрету Серёжке, что приедет большое начальство по случаю поимки диверсантов, взорвавших состав с бензином. Сначала повесят диверсантов, потом наградят отличившихся полицаев, и в заключение устроят торжественный обед.
На середине привокзальной площади построили футбольные ворота.
Серёжка удивился:
— Если они хотят сделать на площади футбольное поле, то ворота надо ставить на краю площади!
— Дурень! Это виселица! — посмеялся над глупостью Серёжки Михась.
А откуда знать Серёжке, что это виселица, если он её ни разу не видел.
Солдаты перебросили через перекладины верёвки, со смехом повисли на верёвках сами, проверяя их прочность.
      
Ближе к вечеру на площадь согнали народ,  приехали два легковых автомобиля в сопровождении грузовика с эсэсовцами. Эсэсовцы бегом выстроились круговой шеренгой вокруг виселицы и замерли: насторожённые глаза из-под глубоко надвинутых касок, ноги в коротких сапогах на ширине плеч, автоматы в руках направлены в сторону толпы.
Привели оуновских жандармов. Они хоть и были в форме, но больше походили на шайку переодетых в военную форму раздолбаев: шли неровно, одни смотрели вправо, другие влево, кто-то переговаривался. По команде остановились. Повернулись вразнобой налево, стали неровной шеренгой.
Гавкнула немецкая команда. Большинство жандармов сорвали с плеч винтовки, перехватили вертикально перед собой. У некоторых ремни винтовок задели за погоны, команду они выполнили с большим запозданием. Двое забыли, что значит немецкая команда, поставили винтовки к ноге. Один, открыв рот и, дураковато улыбаясь, разглядывал виселицу, на команду не среагировал.
Из легковушек вышли несколько офицеров и один в гражданской одежде. Ему офицеры выказывали большое уважение и пропускали перед собой.
Почётный немец остановился у виселицы, что-то тихо говорил, а переводчик громко, чтобы слышали все, кричал по-русски, что немецкие власти благодарят украинских полицейских за помощь в поимке диверсантов, что надеются и впредь…, что победа вермахта неотвратима… В конце почётный немец выбросил руку вверх и громко гавкнул:
— Хайль Гитлер!
Украинские полицейские несерьёзно, нестройно, без восторга и даже улыбаясь, снисходительно крикнули в ответ:
— Зиг ха-айль…
Всех полицейских наградили медалями, а командира — золотыми часами.
Привели взвод новобранцев, одетых в немецкие кители и пилотки, чистых и сытых. То, что это не немцы, было видно по несолдатской выправке и неумению стоять в строю.
Сбоку поставили раскладной столик, за который сел писарь, деловито разложил перед собой бумаги. Перед строем вышли два офицера СС, затянутые в красивые мундиры, в фуражках с уходящими вверх тульями.
Жандарм в офицерском кителе, но с расстегнутым воротничком, громким, хорошо поставленным голосом обратился к новобранцам:
— Солдаты! Вы сделали единственно правильный выбор в вашей жизни! Вы перешли на сторону сил прогресса, истинной свободы и западной культуры, чтобы бороться с ужасами жидо-большевистской тирании и азиатского варварства. Сегодня вы вступаете в ряды доблестных немецких вооруженных сил, чтобы нести народам многострадальной России порядок, мир и процветание!
— Добре! Подписуемо! — раздались возгласы из строя новобранцев.
   
Офицер недовольно поднял руку, призывая к порядку.
— Есть же в этой стране люди, способные проникнуться идеалами нацизма, — негромко проговорил он соседу. — Из них мы создадим надсмотрщиков, которые помогут нам освоить необъятные просторы России и держать в узде варварское население.
— Шкурники они, вот что я скажу, — возразил сосед. — Всё те же рабы, только изворотливее, хитрее, подлее. Типично рабская психология — предать хозяина, переметнуться на сторону сильного, лизать сапоги нового господина.  Предадут нас при первой опасности, так же как предали прежнего хозяина. Всех расстрелял бы!
— Яки кумедни хрицы! — кивнул на эсэсовцев один из новобранцев.
— Полныи мудилы! Обозники! — презрительно буркнул сосед.
— Дывись, який интелихент… — указал на выступавшего офицера третий. — Я их усех бы поубивав!
Офицер зачитал присягу фюреру — на немецком и на русском. Новобранцы нестройно пообещали:
— Клянёмся.
О чём и расписались в большом журнале.
Привели осуждённых, двух мужчин и женщину, со связанными за спинами руками.
Серёжка стоял неподалёку от украинских полицейских и наблюдал за происходящим из-за первой шеренги народа.
Арестованные не походили на диверсантов: выглядели испуганно, оглядывались и словно не понимали, куда их привели и что с ними собираются делать. Когда их подвели к «футбольным воротам», начали сопротивляться и кричать о невиновности. Почётный немец недовольно нахмурился. Осуждённым тут же заткнули рты кляпами и для надёжности перетянули повязками.
— Суд военного трибунала приговорил диверсантов к смертной казни в соответствии с законами военного времени,  дабы защитить великую Германию от серьёзных преступлений, подобных совершённым этими преступниками! — громко прокричал переводчик вслед за едва слышимым бурчанием почётного немца.
Откуда-то притащили две табуретки, поставили под виселицей, положили на них поперечную доску.
Приговорённых подвели к доске и приказали взбираться наверх. Несчастные стали дёргаться, вырываться, пытались что-то кричать. У одного от напряжения из носа потекла кровь.
По приказу немецкого офицера к виселице подбежало несколько украинских полицейских. Осуждённых схватили, подняли, натянули на шеи петли, доска упала…
   
Похоже, всё происходило не так торжественно, как хотел почётный немец — он недовольно кривился и качал головой.
Повешенные с минуту бились в конвульсиях, дрыгая ногами, извиваясь и сталкиваясь друг с другом, затем обмякли, вытянулись, словно вынутые из воды огромные рыбины, а по ногам женщины потекла моча и коричневая жижа.
— Обделалась со страху, — гыгыкнул, указал пальцем и осклабился один из полицейских.
Какой-то немец подошёл к повешенной женщине, распахнул на её груди одежду, оголив тело.
Фашисты подходили к виселице, со смехом фотографировали повешенных, фотографировались на их фоне, улыбаясь в объективы…
Целый вечер полицейские пили в здании тюрьмы. Постепенно к ним присоединились все украинские охранники и полицейские городка.
«Спивали писни», а точнее, вопили так, что проходящие по привокзальной площади люди останавливались и с опаской смотрели на тюрьму. Когда петь надоедало, крутили патефон.
Часовые с постов, отстояв службу, бежали в тюрьму, чтобы выпить «штрафную» и «догнать» сослуживцев. Заступавшие на службу были уже изрядно пьяны.
Серёжка домой не шёл, наблюдал за попойкой, как за бесплатным цирком.
К полуночи полицаи упились и уснули.
Ощутив зуд добытчика, Серёжка пробежался по путям, ничего интересного не нашёл. Забежал на товарную станцию. У двери одного из складов спал пьяный полицейский. Серёжка немного попинал «сторожа». Тот даже не почувствовал детских пинков. Замка на двери склада почему-то не было, Серёжка смело открыл склад. Пахло сытно, потому что это был продуктовый склад.
Прикрыв дверь, Серёжка что есть мочи помчался домой.
— Дядя Коля, дядя Коля, бери тачку, побежали за едой! — запыхавшись, приказал он «сожителю», дёргая его за руку.
— А вдруг полицейские встретятся?
— Не встретятся. Они казнь празднуют, перепились все, спят.
Взяли у бабушки тачку, быстрыми шагами отправились на станцию.
Загрузили ящик масла, два ящика колбасы, консервы, сахар, крупу…
— Аккуратно бери! — распоряжался Николай. — Чтобы не заметили, что здесь кто-то хозяйничал.
— Там состав стоит с цистернами, — сообщил Серёжка, когда они торопились домой. — Можно керосина набрать. В охране тоже пьяные украинцы, спят.
Отвезли тачку домой, Николай взял два ведра, Серёжка — небольшую канистру, с которой баба Настя в советское время ходила за керосином в хозяйственную лавку, снова побежали на станцию.
Серёжка показал, где стоит состав с горючим.
   
Николай открутил вентиль, наполнил вёдра керосином.
Канистру Серёжки из-за узкого горлышка наливать нужно было тонкой струйкой.
— Я пойду, — решил Николай. — Когда нальёшь, закрой кран, чтобы не знали, что мы тут поживились, и беги домой.
Серёжке надоело смотреть за тонкой струйкой, он открыл вентиль сильнее. Струя ударила в горлышко, щедро полилась на землю. Серёжке фашистского керосина было не жалко.
Наконец, канистра фыркнула, сигнализируя, что наливаться больше некуда.
Серёжка отодвинул её в сторону, завинтил пробку.
Подумал… И открутил вентиль на полную. Тугая широкая струя ударила в землю…

***
На следующий день на вокзале поднялся шум по поводу выпущенной на землю цистерны керосина. Немцы оцепили вокзал и товарную станцию, хватали всех подряд, осматривали и обнюхивали у всех руки и одежду.
Серёжка осмотра и обнюхивания не боялся: предусмотрительная баба Настя вымыла ему руки со щёлоком, выстирала одежду, а вместо ботинок, в которых он ходил за керосином, заставила надеть старенькие сандалеты, которые он чуть не выбросил.
Ганс из столовой рассказал Серёжке, что комендатура станции назначила награду за поимку виновных в уничтожении керосина.
Николай ночью вырыл во дворе рядом с туалетом яму, спустил в яму канистру и вёдра с керосином, укрыл их старой клеёнкой, сделал крышку из старых досок и засыпал землёй. Сверху набросал мусора.
— А когда лампу и керогаз заправлять? — удивился Серёжка.
— Как переполох утихнет, тогда и заправим, — пояснила баба Настя. И попросила Серёжку сходить в лес за дровами.
На опушке леса Серёжка увидел крытые жандармские грузовики, из которых выпрыгивали мужчины и женщины, старики и дети. Одни — носатые, с чёрными кудрявыми волосами. Серёжка знал, это евреи.  Другие «пшикали» во время разговора —поляки.
Спрятавшись за кустом, Серёжка наблюдал, как украинские полицейские приказали всем раздеться и сложить одежду в одном месте. Когда все разделись донага, взрослых отделили от детей. Дети плакали, цеплялись за родителей, но полицейские ударами прикладов и пинками заставили взрослых отпустить детей, отогнали их в сторону. Тётеньки не стеснялись наготы, плакали, кричали и прикрывали ладонями лица. Дяденьки тоже не стеснялись. Они не смотрели на голых тётенек, и выглядели очень напуганными.
Полицейские устанавливали голых по десять человек над ямой и по команде стреляли. Тех, кто не падал, командир полицейских добивал из пистолета. Судя по хохоту и весёлым шуткам, полицейские были пьяны.
Когда расстреляли всех взрослых, к яме погнали детей. Столпившись на краю ямы, одни громко кричали, увидев окровавленные трупы. Другие изумлённо молчали, глядя, как солдаты нацеливают на них ружья.
Раздался нестройный залп… Вдогонку ещё два или три выстрела.
Часть детей упало в яму, часть попадали на краю.
Мальчишка, которому снесло полчерепа, вскочил и побежал…
Улюлюкая и насвистывая, как на охоте, расстрельщики добили раненого.
Спихнули трупы в яму. Отошли подальше и издали бросили в яму несколько гранат.
Ветер донёс до Серёжки запах крови, перемешанный с запахом пороха. В голове шумело от криков и залпов. Навалилась страшная слабость, голова закружилась, ноги подкосились, он упал. Его стошнило.
Полицейские загрузили в кузов одежду расстрелянных и уехали.
Серёжка полежал немного, собрался с силами и вернулся домой.
Бабушке сказал, что у него заболел живот, что его вырвало, поэтому он не принёс дров.
От столовского Ганса  на следующий день Серёжка узнал, что расстреляли семьи поляков за то, что они прятали евреев. Ну, и тех евреев тоже расстреляли.
   

***
 Следующей ночью загорелся «красный склад». Складское здание из красного кирпича длиной в небольшой железнодорожный состав было построено ещё до советской власти. Хранилось там, как говорили железнодорожники, всё: продукты и строительные материалы, ткани и одежда. Перед войной полуподвалы «красного склада» загрузили вооружением и боеприпасами. Красная Армия отступала так стремительно, что ни вывезти, ни уничтожить хранившееся на складе не успели, всё досталось вермахту.
И вот эти склады спалили.
Для разбора и гашения тлеющих остатков организовали местное население. В конце дня за работу выплачивали одну немецкую марку, давали миску супа и полбуханки хлеба. Позволяли забирать с собой куски подгоревших тканей, подпорченную одежду и обувь. Участвовал в разборе завалов и Серёжка. Больше из интереса, чем для заработка.
Следили за работой охранники-оуновцы. Чтобы от них не ускользнула ценная добыча, они везде проходили первыми, осматривали помещения, и, забрав всё, что представляло какую-либо ценность, запускали для очистки помещения работников.
Когда приступили к разбору помещений, где хранились боеприпасы, что-то взорвалось. Погибли два оуновца. С этого момента оуновцы стали запускать перед собой в помещения гражданских. Убедившись, что ничего не взрывается, входили сами. Одним из таких «первопроходцев» при двух охранниках был назначен Серёжка.
Они дали Серёжке длинную заострённую палку и, заглянув в дверь, командовали пройти туда или сюда, ткнуть палкой там или там…
Ко входу в складское помещение подошёл офицер-эсэсовец в сопровождении солдата.
— Wir brauchen ein Junge,  Kleines-Ivan (прим.: Нам нужен мальчик, маленький Иван), — презрительно скривив губы, обратился он к украинскому охраннику у дверей.
— А, Серёжка-кляйныван? Яволь! Цу бефель! (прим.: Jawol! — Так точно! Zu Befehl! — Слушаюсь!)
Охранник подчёркнуто лихо щёлкнул каблуками, выпятил живот и козырнул. Затем повернулся к двери и крикнул:
— Петро! Де у вас е цей малюк зи станции, Серёга-кляйныван? Пан офицер вимогае його!
Через некоторое время из двери вышел чумазый, как кочегар, Серёжка, с любопытством взглянул на требовавшего его офицера в мундире с черепом на фуражке и двойной молнией на воротнике.
   
Офицер кивнул в сторону мальчика и молча пошёл к станции. Солдат железными пальцами обхватил Серёжкину шею  и повёл его вслед за офицером.
Серёжка перепугался. Неужели немцы узнали, что он слил из цистерны керосин?
Прошли вокзал, повели в направлении тюрьмы.
Ноги у Серёжки ослабели, он шёл спотыкаясь. Но эсэсовец крепко держал его за шею, не давая упасть.
Завели в комнату на первом этаже. Скучавший на табуретке у стены гражданский вскочил, стал по стойке смирно.
Офицер указал на табуретку, стоявшую перед письменным столом. Солдат пригвоздил Серёжку к табурету.
Офицер взял со стола странную плётку. Толстая ручка с набалдашником на конце плавно переходила в гибкий хлыст, тоже довольно толстый, с плоским расширением на конце. Плётка от начала до конца была сплетена из кожи.
Офицер помахал плёткой перед Серёжкой.
— Dies ist ein Kosaken Peitsche Wolf-Killer, Wolkoboi, — сообщил офицер, будто рассказывал посетителю о музейном экспонате.
— Это казачья нагайка, называется волкобой, — без эмоций перевёл гражданский.
Офицер сел за стол, согнул нагайку, словно проверяя упругость, вытянул. Любовно погладил ладонью кожаное плетение.
— Русские казаки такими нагайками убивали волков. Говорят, с одного удара убивали.
Кожа на руках Серёжки покрылась мурашками, волосы стали дыбом. И между лопаток словно снегом просыпало.
— Господин офицер говорит, — переводил гражданский, — что волка он, наверное, ещё не сможет убить, но такого, как ты, запросто.
Офицер взял нагайку, вышел из-за стола, стал сбоку от Серёжки. Стройный, в красивом мундире с молниями на воротнике, в блестящих сапогах. Солнце осветило комнату и подчеркнуло светлую кожу изящного лица, льняные, гладкие, как у ребёнка волосы. Ясные серые глаза выглядывали из-под козырька восхитительной фуражки, украшенной сияющим черепом с костями. Это был человек недосягаемого совершенства, его движениями руководили мощные потусторонние силы. Он обладал верховной, недоступной обыкновенным людям властью. Его твердый голос был создан, чтобы повелевать неполноценными существами. Такое лицо Серёжка видел однажды, когда из любопытства зашёл в церковь: оно было нарисовано на стене. Офицер выглядел неземным сверхчеловеком. Перед немецким офицером, обладающим всеми знаками силы и могущества, Серёжка ощутил себя беспомощным созданием, устыдился уже самого факта своего существования.
Офицер равнодушно постукивал нагайкой по идеально начищенному сапогу, с любопытством разглядывал сидящего перед ним зверёныша.
— Мальчик по имени Михась сообщил нам, что ты знаешь, кто поджёг склады. Мы склонны доверять ему, потому что его дядя служит в полиции.
Серёжке, терявшему сознание от страха, стало легче. Значит, его привели сюда, чтобы узнать про склады, а не про цистерну с керосином! Михась, гадёныш… Решил выслужиться, как и его дядя.
Серёжка вздохнул. Вздох получился дрожащим, воздуха всё равно не хватало, и Серёжка вздохнул ещё раз.
   
— Я ему шоколадку не дал, вот он на меня и наврал, чтобы выслужиться. А кто поджёг склады, я не знаю, — едва слышно произнёс он.
Офицер сделал шаг, стал перед Серёжкой, ласково пропустил нагайку сквозь кулак левой руки.
У Серёжки онемели дрожавшие губы.
— Ты постоянно ошиваешься на вокзале, знаешь всех. Наверняка знаешь, кто причастен к диверсиям.
— Я не здешний. Я мало кого знаю.   
— Расскажи, кого знаешь.
— Ганса из столовой знаю… Это он угостил меня шоколадкой… У него двое детей в Германии…
Офицер раздражённо усмехнулся.
— Ты знаешь про немецких солдат такие подробности? Я не верю, что ты не знаешь, кто причастен к диверсиям…
— Правда, не знаю!
— Ты испытываешь моё терпение… Кто твои родители? Где они?
— Мама учительница. Её… ваши солдаты забрали.
Офицер понимающе усмехнулся.
— Папа…
Серёжка чуть не сказал, что папа служит в Красной Армии, но вовремя вспомнил предупреждение бабы Маши.
— Папа врач. Хирург. Он эвакуировался с госпиталем, и где сейчас, я не знаю. Я здесь один. Чищу сапоги немецким солдатам и офицерам, помогаю украинским солдатам, что прикажут… Я не побираюсь, я работаю. Дяденька, отпустите меня… Я не знаю, кто поджёг склады….
Серёжка тоненько заплакал.
Ему было страшно. Он до дрожи боялся нагайки-волкобоя, которой любовно игрались пальцы офицера. Он хотел к маме. Как жаль, что здесь не было его папы! У папы пистолет в кобуре, он бы этого фашиста застрелил!
— Если ты не скажешь, кто поджёг склады, я жестоко тебя изобью и прикажу бросить в яму вокзального сортира!
— Я не знаю! — выкрикнул Серёжка и с ненавистью посмотрел на офицера. Он вдруг почувствовал, что его папа стоит у него за спиной, и уже вытащил пистолет. И если только фашист размахнётся, папа убьёт его из пистолета. Да и вообще… Себя Серёжка чувствовал не слабым мальчиком, а сильным бойцом Красной Армии.
Жестокий удар нагайки по спине швырнул Серёжку на пол.
Всё тело, и губы, и язык, и лёгкие, и сердце судорожно сжались, и невозможно было не то, что кричать от разрывающей боли — невозможно было дышать, и сердце, похоже, перестало биться.
Офицер указал солдату поднять мальчишку и посадить на табурет.
Солдат схватил мальца за руку и поднял на табурет. Судорожно сжавшееся тельце сидеть не хотело. Солдат придерживал мальчишку за плечо.
      
— Скажи, что ты знаешь о тех, кто совершает диверсии на станции.
Даже если бы Серёжка знал и захотел сказать, он не смог бы этого сделать. Потому что он не мог дышать, не то, что говорить.
«Упрямый русский зверёныш… — раздражённо думал гауптштурмфюрер Вельц.  — Даже не заплакал. Ну что ж, видать, удар был слишком лёгок…»
Гауптштурмфюрер ударил сильнее. Рубашка порвалась, брызнула кровь.
Солдат держал мальчишку, поэтому тот не упал.

***
…Серёжка почувствовал, что его откуда-то вытаскивают. Причём, довольно грубо. Очень болела спина.
Он открыл глаза и увидел склонившегося над ним Ганса.
Ганс за подмышки вытаскивал Серёжку из мусорного бака, что стоял у столовой.
— Ай-яй-яй… — качал головой Ганс. — Это не есть карашё, бить маленький ребьёнок…
Ганс поставил Серёжку на ноги, встряхнул, приводя в чувства. Даже похлопал по щекам.
— Ай-яй-яй… — Ганс брезгливо стряхнул с одежды Серёжки помои. — Ты бегать домой, бистро-бистро. И сидеть дома. Сюда нельзя. Гауптштурмфюрер велел твоё мясо кормить свинья. Du verstehst? (прим.: Понимаешь?)
— Понимаю… — прошептал Серёжка.
— Ходить домой! Бистро! Давай-давай!
Ганс развернул Серёжку лицом в ту сторону, куда нужно «ходить домой».
Взглянув на окровавленную спину мальчишки, повар осуждающе поцокал языком, тяжело вздохнул и качнул головой.
— Ходить домой! Бистро!
Он слегка подтолкнул мальчишку в затылок.
Серёжка шагнул вперёд, чтобы не упасть.
— Домой! Домой! — поторопил Ганс.
Перебирая заплетающимися ногами и шатаясь, Серёжка поплёлся к бабе Насте.

 = 8 =
 
Когда офицер-охранник толкнул Машу в колонну пленных, она чуть не упала. Её подхватили под руки, удержали на ногах:
— Держись, сестрёнка… Упадёшь, пристрелят…
И увлекли в медленное движение по дороге.
— У меня там сын! — рванулась она из колонны.
— Не дёргайся, сестрёнка… Выскочишь из колонны — пристрелят.
— Да что вы всё: «Пристрелят… Пристрелят», — зарыдала Маша.
— А потому что здесь по любому поводу и без повода — пристрелят… Нас уже половину перестреляли из тех, сколько вышло.
Маша поняла, что из колонны пленных немцы её не выпустят. «Кто попал, тот пропал», — горько подумала она.
Маша брела в колонне. Она не ощущала ни голода, ни жажды, ни усталости. Единственным её мучением была мысль о том, что случится с брошенным сыном. Ведь он такой маленький, даже в школу ещё не пошёл!
— У тебя документы есть? — спросил боец, шедший рядом.
— Да, справку в комендатуре выписали.
— Спрячь подальше. Если тутошние будут спрашивать, не показывай. Здесь что с документами, что без документов, всё одно, хуже не будет. А ежели сумеешь отсюда вырваться, на воле без документов плохо.
— Отсюда можно вырваться? — горько усмехнулась Маша.
— Отовсюду можно вырваться. В любой ситуации жизнь даёт нам шанс. Главное, не пропустить тот шанс и суметь воспользоваться им. Меня Сашкой зовут. А тебя?
— Машей…
— Смалодушничал я, — вздохнул Сашка. — Увидел, как политрук руки поднял, ну и… За ним… В плен… Он же всегда долбил: «Равняйтесь на коммунистов!». Вот и поравнялся я на него… Дурак… А политрука тут же кокнули, как увидели шевроны у него на рукаве.
К концу дня добрели до крупного села. На ночёвку пленных загнали в огромное овощехранилище.
У входа стояли большие чаны с ржавой водой. Пленные толпой кинулись к воде.
— А ну в очередь! В очередь! Передерётесь, воду изгадите, никому не достанется!
Сашка и ещё несколько пленных заставили толпу подходить на водопой более-менее упорядоченно. Одни набирали воду в котелки, другие консервными банками, у кого посуды не было, пили с ладоней или погрузив рот в воду.
   
Когда пленные утолили первую жажду, Сашка принёс Маше воду в котелке.
— Немного пей. Вода плохая, как бы живот не скрутило. Если по нужде требуется, вон там, за чанами укромное место есть. Ты тут будь. Я по территории пройдусь, может, чего найду. 
Через какое-то время он вернулся, держа в руках два огромных белых яйца, величиной больше кулака каждое. «Гусиные, что-ли?» — удивилась Маша.
— Держи, — протянул одно Сашка. — Это грибы-дождевики. Считай, кусок мяса.
— Не отравлюсь? — спросила с опаской Маша. И тут же поправилась: — Не отравимся?
— Нет, дождевики не ядовитые.
Сашка отломил кусочек гриба, положил в рот, пожевал, проглотил.
— С голодухи даже и вкусно. Понемногу ешь. Фрицы нас, похоже, кормить не собираются.

***
Шли несколько дней. Днём изнывали от жары, ночью от холода. Пришли к огромному полю, огороженному колючей проволокой. Ни травинки на голой земле. Всюду красноармейцы вповалку, группами и в одиночку. Многие без поясных ремней и босиком.
Над колючей проволокой вышки с пулемётами. За периметром вдоль колючей проволоки патрулировали солдаты с автоматами на груди, в мундирах и в касках, несмотря на жару. Недалеко от входа дымили три немецкие полевые кухни.
«Похоже, кормить будут», — горько усмехнулась Маша.
Колонну направили в ворота.
С той стороны новеньких встретил истощённый советский капитан:
— У кого нет котелков, берите там, — указал в сторону лежавших грудой котелков.
Даже в дырявой, выцветшей форме капитан выглядел подтянуто, как настоящий командир.
У Маши в заплечном мешке лежала консервная банка в качестве «посуды», но она решила взять и котелок. Выбрала из груды почище, подошла к капитану. Она здесь была, похоже, единственной женщиной. Надо было определиться с «порядком пребывания».
Капитан заметил Машу. То, что в толпе красноармейцев шла молодая женщина в платье, ему тоже показалось необычным.
— Товарищ капитан… — начала Маша, подойдя к капитану, и умолкла, не зная, что говорить.
— Ты то как здесь оказалась? — сочувственно спросил капитан.
Маша рассказала.
— Да-а… — протянул капитан.
— У меня муж военврач, — добавила Маша. И спросила: — А вы здесь главный?
— Я здесь никто. Как и все остальные, — буркнул капитан. — Но какую-то налаженность организовать надо, чтобы оставаться людьми. Вот я и пытаюсь взять на себя такую ответственность. На общественных началах, так сказать…
— А мне как быть? Я здесь, наверное, одна женщина…
Капитан помолчал. Поскрёб небритую щеку.
— Ну… Начнём, так сказать, с главного: питание, сон, туалет. Дают нам по полкотелка жидкой болтушки два раза в день. Посуда у тебя есть… Дальше… Сон. Ну, в этом плане полная свобода. Ищешь место, где на тебя не наступят, и спишь. Учитывая твоё особое… Твоё неармейское «обмундирование», можешь спать поблизости от меня. Место здесь хоть и тихое, — капитан горько усмехнулся, — но тебе будет спокойнее. Дальше. Туалет. Туалет здесь простой. Вон там, на краю, ямы. Через них доски положены. Другого не будет. Я скажу, чтобы тебе гимнастёрку организовали… Наденешь, никто внимания не обратит. Ну, говори, когда приспичит. Я поблизости тебя покараулю, или кого пошлю с тобой.
 
— Попить здесь где-нибудь можно? — спросила Маша и облизала пересохшие губы.
— Насчёт попить напряжёнка. С утра привозят две бочки, воду разбирают по котелкам и фляжкам, у кого есть. И до следующего утра.
Капитан снял с пояса фляжку, поболтал, словно проверяя наполненность, отвинтил пробку, протянул Маше:
— Два глотка.
Маша честно отпила два небольших глотка, вернула фляжку капитану.
— А вас как зовут?
— Капитан Смирнов.
— А меня Машей. Вода рекой пахнет.
— Там речка неглубокая, — капитан махнул рукой. — Оттуда возят.
Работать пленных не заставляли, за колючую проволоку не выпускали. Один раз в сутки телега, в которую впрягали пленных, ехала по территории лагеря, собирала умерших, везла за пределы лагеря. Пленные же и закапывали трупы в длинные глубокие ямы.
Котелки, оставшиеся от умерших, бросали в общую кучу. Одежду и обувь, если кому требовалось, с мертвецов снимали.
На четвёртый день пребывания Маши в лагере в ворота вошла группа немецких офицеров с черепами на петлицах в сопровождении нескольких автоматчиков. Офицеры почтительно сопровождали невысокого полноватого начальника в круглых очках.
С большим трудом солдаты построили пленных в огромное каре.
Маша и капитан Смирнов оказалась неподалёку от немецких офицеров.
Маша слышала, как офицеры обращались к главному, называя его «господин комендант».
— Комендантом его называют, — сквозь зубы сообщила Маша капитану.
— Другой был, — не шевеля губами, сообщил капитан.
Комендант и сопровождающие его офицеры прошли по кругу, разглядывая пленных. Обойдя всех, вновь остановились неподалёку от Маши и Смирнова.
Маша слышала обрывки фраз о питании пленных, о необходимости привлечь их к полезной работе…
Собравшись уходить, офицеры двинулись мимо того места, где стояла Маша.
— Господин комендант, — неожиданно для себя заговорила Маша на немецком. — Разрешите обратиться по поводу обеспечения водой лагеря силами военнопленных!
Услышав женский голос, комендант остановился, удивлённо обернулся. С трудом выделил из толпы пленных в одинаковых гимнастёрках женщину. Скользнул взглядом по подолу платья, выглядывающего из-под гимнастёрки без ремня, по голым ногам.
— Это ещё что такое? — спросил недовольно.
— Я фольксдойче, не военнослужащая, попала сюда случайно, — доложила Маша.
— Фольксдойче?
   
Было видно, что комендант не верит Маше.
— Как ты сюда попала?
— Шла колонна пленных. Мне показалось, что я увидела мужа. Крикнула… Но, оказалось, что я ошиблась. Охранник подумал, что я намеренно хотела вызволить пленного, толкнул меня к пленным. Сын остался один… Ему шесть лет…
— Муж военный?
— Муж врач. Работал хирургом в больнице. Когда началась война, больницы стали госпиталями. Врачи — офицерами, медсёстры — сержантами, санитарки — солдатами…
— Кто её знает, может она и вправду фольксдойче, — буркнул комендант стоявшему рядом офицеру. Спросил у Маши: — Что ты хотела насчёт воды?
— Господин комендант, катастрофически не хватает воды. Если дать вёдра пленным, то человек десять могли бы обеспечить лагерь водой. Территория до речки голая, одного-двух охранников у речки достаточно, чтобы предотвратить побеги.
Комендант пожал плечами. Обратился к офицерам:
— По-моему, не проблема. Организуйте. Назначьте старшего из пленных, пусть следит за порядком. В случае нарушений старшего расстрелять.
— Вот его можно назначить, — Маша указала на Смирнова. — Он пользуется уважением среди пленных…
— Хорошо, — закончил комендант. — Как только организуют вёдра, начнёте работать.
Немцы ушли.
Смирнов с подозрением покосился на Машу.
— Ты… по-немецки говоришь?
— Я учитель немецкого языка, — не вдаваясь в подробности, пояснила Маша.
— А зачем ты на меня показала, когда с ним говорила?
— Нам организуют вёдра, и мы будем носить воду из реки. Вас назначили бригадиром водоносов.
Смирнов задумался на короткое время и радостно зашептал:
— Маша, да ты великое дело сделала!
— Комендант сказал: если будут нарушения, старшего расстреляют…
— Спасибо, конечно, за протекцию по службе, — усмехнулся Смирнов.
   

***
Три дня бригада водоносов обеспечивала лагерь водой.
В число водоносов капитан Смирнов включил и Машу. Маша обиделась, что капитан нагрузил её тяжёлой работой.
— Так надо, Маша! — в приказном тоне настоял он. — Вёдра наливай по половинке, ходи медленно.
Проглотив обиду, полуголодная Маша изнуряла себя работой.
Пленные поначалу хотели работать бригадой: группой ходить с пустыми вёдрами к реке, группой возвращаться с полными в лагерь. Но Смирнов сделал так, чтобы водоносы ходили бесконечной цепочкой: один, через некоторое время другой, потом следующий…
Другим странным требованием было носить пустые вёдра в одной руке, вложив ведро в ведро.
— Так надо! — сверкнув глазами, потребовал Смирнов.
Очередным утром он сказал Маше:
— Пора уходить.
— Как… уходить? — удивилась Маша.
— Списков пока не составили, поэтому мы не учтены. Но скоро составят. И тогда побег наверняка моментально обнаружится, организуют погоню. А так, если спросят, предположим, про тебя, нужные люди ответят, что умерла, что похоронили.
— А как уходить?
— Часовые у реки привыкли, что мы бесконечно ходим по кругу. Поэтому службу несут невнимательно. Подойдёшь к реке, улучишь момент, когда часовой отвернётся. Спрячешься за кусты. Дождёшься, когда подойдёт следующий водонос. Вёдра оставь за кустами и скрытно уходи вдоль реки на север.
— Когда обнаружится, что водоносов стало меньше, вас расстреляют!
— Не обнаружится. Тот, который пойдёт следом за тобой, даст нам сигнал, что ты ушла. И к реке отправится новый человек с одним ведром. У реки возьмёт одно из твоих вёдер, и вернётся в лагерь с двумя вёдрами.
— А если часовой меня заметит?
— Скажешь, что сходила в кусты по нужде. Если всё пройдёт спокойно, вслед за тобой соскользну я. Догоню тебя и помогу уйти окончательно…
— Только мы уйдём?
— Завтра ещё пара. Сразу много нельзя, обязательно кто-нибудь провалится. Объявят большую облаву, всех выловят…
— Вы же старший…
— Старшим вместо меня будет другой, я уже договорился. Потом и он уйдёт.
Побег для Маши прошёл на удивление гладко. Весь день она без остановок торопливо, насколько позволяли остатки сил, брела вдоль речки.
Ближе к вечеру Смирнов догнал Машу. Окликнул тихо, чтобы не испугать.
— Ну вот, полдела сделано, — радостно проговорил, подойдя к Маше. — Осталось немногое: дойти до фронта… Гимнастёрку сними и выбрось, — распорядился капитан. — Ты беженка, идёшь… Придумай, куда идёшь.
— Придумывать не надо, в Городок  иду, я там сына оставила.
— Жалко, что у тебя документов никаких нет…
— Есть документ. И даже немецкой комендатурой выдан, — улыбнулась Маша. — В сумке припрятан.
— Ну, Маша… — Смирнов всплеснул руками от удивления. — Ты вполне официально можешь идти, куда хочешь, на правах беженки, ищущей сына. Тогда я тебе не товарищ. Нам придётся расстаться.
Капитан погрустнел и задумался.
— Может не надо расставаться? — попросила Маша. — Пойдём параллельно: вы скрытно, я открыто. Будем помогать друг другу. Я вам одежду гражданскую достану…
— Гражданская одежда хороша, если есть гражданские документы. А без документов я для немцев переодетый военный. Переодетых они расстреливают на месте, как бандитов. А так я беглый пленный. Если что, меня возвратят в лагерь.
Капитан задумался.
— Наверное, поступим так… Я выведу тебя на дорогу. На дорогах ты сможешь спрашивать у местных, как пройти куда надо. Ну а мне безопаснее прямиком на восток, избегая дорог, чтобы не встретиться с немцами.
Скоро Маша с капитаном вышли на широкую дорогу, сплошь забитую сгоревшими автомобилями: легковыми, грузовыми будками, автобусами. Вероятно, здесь массово эвакуировалось гражданское население, движение шло полос в десять. И, судя по большому количеству легковых машин, не простое гражданское население.
Воздух пропитал смрад огромного пожарища: горелой резины, горелого тряпья, горелой плоти.
Широко раскрытыми глазами Маша смотрела на застывший поток мёртвых машин.
— Какой ужас! Они же нас… уничтожили! Это невозможно восстановить!

Капитан мрачно смотрел на забитую обгоревшим металлоломом дорогу.
— Не уничтожили. У нас огромная страна. Такую страну невозможно уничтожить. Германия — это гадюка, решившая проглотить телёнка. Подавится. Наши заводы будут эвакуированы на восток. У нас сильная промышленность. Вместо легковых автомобилей и автобусов заводы станут выпускать танки и пушки. Заволжье и Сибирь накормят войска… Мы обязательно остановим немцев. Погоним их с нашей земли. Придёт время, не они нас, а мы их уничтожим… А время такое непременно придёт!
 
(начало и продолжение в соседних файлах)