Письмо деду морозу

Михаил Кабан-Петров
                ПИСЬМО  ДЕДУ  МОРОЗУ


«Дед Мороз, дед Мороз, борода из ваты…»
(из народного фольклора)



     Привет!
Извини, не знаю, как лучше к тебе обратиться. Однажды одной из своих, маленьких еще дочек я посоветовал обратиться к тебе так: «Здравствуй мой холодильничек!», посоветовал и расхохотался, а та, одна из моих дочек, посмотрела на меня внимательно и сказала: «Пап…!».
    
     В своей жизни я ни разу тебе не писал, делаю это впервые. Сразу признаюсь, что всегда смеялся над моими маленькими дочками, когда они это делали, то есть писали к тебе (о чем ты уже догадался). Смеялся и даже советовал им, что лучше у тебя попросить, чтоб слишком не тратиться после. Письма эти, конечно, никто на почту не относил и в почтовый ящик не опускал, и даже хуже, мы с женой «рыдали» навзрыд, читая их втихаря, а в ночь с 31-го на 1-е  складывали под елку наши - от тебя - подарки. Тугое утро 1-го января расхлопывалось радостным визгом, оживлявшим умершую под шубой селедку, застывшие парафиновые пельмени, флегматичного кота нашего Борьку, и мои дочки подбегали к полумертвому папе (то есть ко мне), будили и наперебой просили отгадать, что им подарил дедушка Мороз (то есть ты)! Я напрягался, - ломота в висках помогала изобразить мысль, - я пытался «отгадывать»..., «пылесо-о-ос!» - стонал я, «не-е-ет!», - звенели в ушах дочки, «утюг!» - морщился я, «не-е-ет!», - еще громче визжали они, «сковорода!», «не-е-ет!» - совсем уже заходились мои дочки… «Стиральная машина» исчерпывала мои притворные потуги, я обреченно сдавался, а мои дочки из-за своих детских, нежных и до ужаса хрупчайших спин протягивали то, что мы с женой купили для них накануне. Их радости не было предела, нам с женой тоже было весело!
     В общем, я хочу, чтоб мне снова было весело.

     Знаешь…, э-э-э…, - давай, если ты не против, я буду называть тебя просто «Дедом», а то «дед Мороз» как бы уже и не по летам (моим летам), да и могу спутать с «дед-Мазаем». В общем, знаешь, Дед, я совсем не помню тебя, от чего в душе моей тление. Часто, ложась спать, я представляю, как добираюсь до тебя далекого на лыжах и, не снимая их, падаю блудным сыном пред тобою на колени, прячу свое постаревшее лицо в твою хрустящую, как заиндевелая вселенная, бороду и примерзаю к тебе навсегда. Потом все это переходит в длинный и нудный сон, в котором я, еще не добравшись до тебя, скольжу и скольжу на лыжах по бескрайней заснеженной пустыне, надо мною полярная ночь и особенные северные звезды, - не знаю, чем отличаются северные звезды от южных, и отличаются ли, но во сне они явно особенные, - все хорошо, но лыжи вдруг тормозят, перестают скользить, я начинаю шарить по карманам и понимаю, что забыл лыжную мазь, и это мучительно, потому как не ведаю, сколько еще до тебя идти, но и возвращаться обратно за мазью тоже нет сил. Я просыпаюсь с давящим чувством - нет мне возврата обратно туда, где все было гладко и склизко, ибо грешен - нет веры в тебя…

     Маленьким я был гораздо доверчивей. Я любил рассматривать открытки с изображением тебя и твоей Снегурочки. Открытки больше нравились «черные», где вас в расписных санях сказочной черной ночью мчали дивные кони. Эти открытки действовали на меня магически. Много позже я узнал, что они были под «Палех». Ты на них всегда представал торжественно красивым, и борода была настоящая, не та, которую цепляют себе под Новый год алкаши-затейники, и Снегурочка тоже была обворожительно хороша. Настоящего тебя я видел только на тех открытках, меня трудно было обмануть и я страдал, когда взрослые пытались это делать. Например, однажды, на «Новогодней елке» в детском саду я чуть не разрыдался после того, как мы, зайцы, гномики (чуть не написал гомики), медвежата и поросята, три раза дружно прокричав «дед Мороз, дед Мороз…!!!», дружно все замерли… Мы тогда замерли и стали ждать, - я замер даже более других, я оцепенел изнутри ожиданием, - через некоторое мгновение послышалось, как в конце коридора отлипла от косяка примерзшая входная дверь, как кто-то странно, как потусторонне, прокряхтел и откашлялся, как тут же стали приближаться стук и шуршание… Приближающегося еще не было видно, но я знал, что это ты, что это ты шел по коридору, стуча в пол своей волшебной палкой и шурша о стены своим большим новогодним мешком. И вот ты появился!!! Ты так же могильно стал кряхтеть и откашливаться, а я остолбенел…!!! Я увидел, что из-за ватной бороды и из-под ватных бровей смотрят два хитрых глаза Татьяны Тимофеевны, нашей любимой воспиталки! Татьяна Тмофеевна меж тем неестественно для себя басисто гаркнула «здравствуйте, мои зверушки!!!», зверушки залпом завизжали - «здра-а-а-а-вствуй, дедушка Мороз!!!», а я…, я чуть не заплакал. Я даже сейчас, вглядываясь в то далекое детсадовское прошлое и видя себя с растерянным лицом и поникшими заячьими ушами, содрогаюсь всем нутром, - я наполняюсь состраданием за всех доверчивых и обманутых когда-либо самозванцами деточек.

     Кстати, Дед, позже я отметил странную особенность, - почему-то в тебя наряжались, как в детском саду, так и в школе, одни женщины. Однажды и самому пришлось провести время рядом с подобным перевоплощением. Я учился в 5-м классе, когда меня, не без стараний моей мамы (учительницы), пригласили на «Елку» к старшеклассникам в качестве «Нового года». То есть мне предстояло, обрядившись в пошитый для этого соответствующий наряд, изображать народившийся Новый год. Дома я выучил отобранное мамой новогоднее стихотворение, написанное как бы от первого лица - лица «Нового года», рассказал его несколько раз своему отражению в зеркале, и вечером отправился с мамой в школу. В святая святых - учительской, в которой находилось несколько дежурных и непривычно дружелюбных учителей, я переоделся в оранжевый костюм «Нового года», сплошь утыканный ватными мятышами, похожими на оторванные заячьи хвостики, на груди тоже из ваты «1978», на голову напялил оранжевый дурацкий колпак, с помпоном из такого же ватного мятыша, а на мои щеки мама быстро натерла румяна. В той же учительской Роза Евсеевна, большая и мужиковатая, как Людмила Зыкина в телевизоре, учительша начальных классов, при мне напялила на себя «твои» хламиды и нацепила «твою» ватную бороду, и когда спустя какое-то время старшеклассники из-за двери дружно, как и мы тогда - зверушки в детском саду, три раза проорали «дед Мороз, дед Мороз…!!!», она так же, как и тогда воспиталка Татьяна Тимофеевна, уже в учительской бухнула увесистой палкой в учительский прочный пол, так же инфернально, как из погреба, раскашлялась, отворила дверь и вышла к своим «чадам». Следом за ней учительскую покинули все кроме меня. Я, волнуясь, ждал своего выхода. Скоро все те же старшеклассники дружно завопили «Новый год, Новый год…!!!!», дверь слегка приоткрылась, нетерпеливая рука моей мамы быстро замахала мне, мол выходи, и я пошел. Я вышел, прокричал без запинки выученное стихотворение, и меня после ответных коллективных реверансов с большой неохотой отпустили обратно. В учительской, куда вернулись все дежурные учителя, мама помогла мне переодеться в нормальную одежду и, поплевав на салфетки, стерла с моих щек стремные румяна. Тут же в учительскую вошла и лжебородая Роза. Дежурные добрые учителя дружно загудели и дружно ринулись к подоконнику (вместо дежурного новогоднего стола, у них был накрыт «дежурный подоконник»). Роза Евсеевна, не снимая рукавиц, приняла одной рукой протянутую кем-то наполненную до краев стопку, другой приподняла ватную бороду, под которую и юркнула та стопка. Ложная борода потом еще два раза при мне приподнималась. Потом мама отвела меня в зал к старшеклассникам и усадила за один из их праздничных столиков. Время от времени туда же наведывался и «дед Мороз». С каждым появлением «дед Мороз» становился все веселее и веселее, борода на резинке отвисала все ниже и ниже, а к концу вечера вообще была заткнута за пояс красно-бордовой его рясы. Но, несмотря на такое кощунство, в тот вечер я был счастлив как никогда, - я ел халявное мороженое, пил халявный лимонад и глазел на старшеклассниц, которые по случаю новогоднего праздника, перезрев все запреты, напялили на себя модные в ту пору «мини», растревожив во мне стыдные инстинкты!

     Опишу и другой, не связанный с переоблачением, но тоже не менее душераздирающий эпизод. Во втором или третьем классе, после «Новогодней елки», мы с мамой («мы» - я и старший брат) полетели в Новосибирск к нашим родственникам, дяде Степе и тете Фае. У дяди Степы и тети Фаи имелся сын Костя, наш двоюродный брат. У городских пацанов всегда было больше игрушек и прочего детского изобилия, а тут Костя показал мне диво - шоколадного в фольге деда Мороза (тебя то есть). Он аккуратно развернул фольгу, мне отломил нижнюю часть твоей шубы с пустотой внутри, а сам откусил твою голову, тут же вынул ее изо рта, показал, мол, смотри - никакой пустоты, сплошной шоколад, запихал обратно в рот и стал жевать. Потом поднес к глазу оставшуюся от тебя безголовую и полую часть и сквозь нее, как в подзорную трубу, стал смотреть на меня. Мне было обидно до слез, другого тебя из шоколада у него не было, а мне так хотелось твоей шоколадной головы! Прости, Дед, но очень хотелось. Прости…
     Прости и за то, что в более старших классах, разглядывая новогодние открытки, я мысленно раздевал твою Снегурочку, снимал с нее шубку и все остальное и завораживался - как же у нее там все было хорошо!!! Но у меня и в мыслях тогда ничего такого не было, что между вами могло что-то быть! Это сейчас, в изломанном взрослом времени, новогодний разврат под елкой у ватнобородых массовиков с их напудренными снегурочками принимается как естественный акт последнего новогоднего чуда! Совсем недавно, один знакомый автослесарь (я у него чинился) показал мне порноролик про тебя и Снегурочку, - он хохотал, тыча отверткой в дисплей телефона, «смотри, - говорил, - что борода вытворяет!», я солидарно кивал, «борода» именно что вытворял, но на самом деле мне было не смешно, мне было грустно, мне было жалко неудачников актеров, из нужды согласившихся на такое непотребство, одновременно же мысленно представлял уши медвежонка на голове хохочущего слесаря.
     И еще прости за то, что уже в самых старших классах я твердил по углам скабрезный стишок про тебя «дед Мороз, дед Мороз, борода из ваты, что ты нам в мешке принес, п……с горбатый!». Прости, ты же знаешь - душой я чище своих слов.

     Дед, я никогда и нигде не видел тебя живьем и, тем не менее, в детстве я верил, что это ты, именно ты разузоривал все окна в нашем доме. Еще самым краешком начальной моей памяти вижу, как сижу на руках у мамы, вжимаюсь в ее тепло, слежу за ее пальцем, который тычет в фантастические на окне узоры, «дедушка Мороз, дедушка Мороз…!!!» - говорит она. Когда я подрос, я страсть ка любил рассматривать те твои творения. Помню, как по-особенному они гипнотизировали, если вдруг я оставался в доме один. Я ходил по комнатам большого нашего дома, переходил от окна к окну и млел. Разом исчезали все мои детские страхи и неосознанные тревожные предчувствия. Окна были разрисованы все как одно - снизу доверху, и в тоже время были разными. Чего я там только не рассматривал, я поражался фантастичности твоих образов!
    А знаешь, Дед, написав про твои узоры, я ведь вспомнил, что не так давно, лет пять назад, ты явил мне себя на замерзшем больничном окне (хирург Сашка заштопал меня тогда и я две недели отвалялся в районной хирургии). Ты изобразил себя летящим по небу с сыплющимися из-под шубы, как из сопла самолета, хрустальными звездами. Ей-ей, то был ты! Когда я, рассмотрев тебя, схватил фотоаппарат, который у меня всегда с собой, даже в больничной палате, и стал на тебя нацеливать, ко мне подошел сосед по койке Витек, с болтающейся возле колена пластмассовой бутылкой - с едва заметным количеством тухлой мочи, и поинтересовался, чё это я фотографирую?! Я показал на тебя. Он, понятное дело, ничего не увидел и только спросил:
 - Мишка, а, правда, что вас художников в институтах голых баб заставляют рисовать?!
 - Правда, - ответил я. 
- И ты рисовал?   
- Естественно.
Витек подумал, подумал и снова спросил:
- Так как же вы ее голую рисовали?!
- Обыкновенно, - сказал я, - обступим гурьбой и рисуем! 
- И что, она вот так голая перед вами лежит и у вас хер ни у кого не дымится?! 
- Нет, - соврал я, - не дымится. 
 - Да-а-а! - задумчиво протянул Витек, поправил свою вонючую бутылку, еще раз посмотрел на тебя, еще раз ничего не увидел и отошел к соседнему окну. 
Я навел на тебя фокус и сфотографировал.

… и сфотографировал… 

     Дед, принимаясь за письмо, я не знал о чем буду писать, но коль уж оно адресовано тебе, то, следуя закону жанра, я должен бы у тебя что-либо попросить. Может быть, тогда фотоаппарат, раз уж он сам всплыл в тексте!? Понимаю, вещь серьезная, дорогая, не кулек с чупа-чупсами! Ну, это я так, озвучил, что на ум пришло, а пока продолжу дальше.

     В школьные годы, Дед, примерно со второго класса, по наущению мамы я стал рисовать «новогодние картины» на ежегодные новогодние конкурсы. То были обыкновенные срисовки с новогодних открыток гуашью на ватмане. Это дело я очень любил, ибо то мое занятие любили все в нашей семье. Меня не тревожили по пустякам и даже не проверяли домашнее задание, все в доме понимали - Мишка занят важным делом, Мишка рисует картину на конкурс! Я ощущал себя настоящим художником. Эти мои «картины» с самого начала занимали первые места, и я, распираемый гордостью, в более старших классах нарисовал их однажды сразу две. Одну, как всегда, быстро срисовал с открытки, а другую, над которой трудился долго, нарисовал от себя. На ней были изображены кони, но не те дивные под «Палех», а другие, как бы настоящие, каких я видел в нашей совхозной конюшне, куда мы, пацаны, бегали смотреть, как их кроет Чернодур (совхозный жеребина), - в санях естественно ты, Дед, да твоя нераздетая Снегурочка. Кони на «картине» неслись почти на зрителя. Мне казалось, что ту «картину» я нарисовал не хуже «Взятия снежного городка» Сурикова! Мои родители были в восторге, окончательно уверовав, что я стану настоящим художником. Отец даже носил «картину» в совхозные мастерские похвастаться перед мужиками. Я сам был доволен своим детищем и испытывал особенную сладость от предстоящей его демонстрации. Но меня ждал скверный удар. Придя на «Елку», я не увидел своих коней, на стене их не было! Кто-то, не пережив реалистичной их мощи, спер еще до «Елки» (по слухам, учитель физкультуры). Я расстроился жутко. Во-первых, из-за того что моей необыкновенной «картины» никто из школьной публики не увидел и не увидит, во-вторых, что ее не увидит одна моя одноклассница, в которую я был тайно влюблен и которой мысленно посвятил ту «картину», о чем и намеревался ей признаться, если бы она выразила свое восхищение, а она непременно бы выразила. Я ни признался ей ни тогда, ни после, я признался другу Сашке, рассказав ему обо всем на весенних каникулах - в автобусе, по дороге из Абакана в Шушенское.

     Как я уже сказал, нет во мне веры. Я и в школу пошел уже неверующим человеком. Летуны, давно побывавшие в Космосе, раструбили всему миру, что и там тебя нет! Ты долго терпел мое неверие, а потом взял и отморозил большой палец на ноге моего старшего брата (играл в хоккей в морозы за тридцать)!!! Я видел своими глазами, как ноготь с его пальца отвалился ненужной серой картонкой. Прости, Дед, но и тогда я не догадался, что то была указующая твоя сила, … и в другой раз, и в третий.
     Как-то, кажется в 8-м классе, в конце февраля мы небольшой компанией пошли в поход на лыжах в ближайший от села березовый околок. Холодина была жуткая. Кое-как добрели до околка. Кое-как развели тощий костер. Мы бросали в огонь мерзлые березовые ветки, почки на них моментально набухали, лопались, выпускали микроскопические зеленые листочки и тут же сгорали. До сих пор помню тесноту, заполнившую душу от вида тех быстро распускающихся и так же быстро погибающих почек. Костер затух и поход закончился, то есть мы побрели обратно, только теперь уже навстречу ветру. Тогда я и промерз до костей. Дома я тщетно пытался обнаружить свои «половые признаки» - все вымерзло напрочь, думал кранты! Я ведь пошел совсем налегке, кутаться во что-либо мне было в западло, ибо в той компании в поход ходила и та самая одноклассница, в которую я тайно и которой посвятил пропавшую «картину»!
     В другой же раз, много-много позже, когда я служил на флоте, в одну из зимних ночей старпом почему-то попросил именно меня помочь ему поднять якорь. Видимо сломался какой-то датчик, и мне нужно было светить фонариком на воду, ждать появления из нее якоря и, когда он поднимется на свое место, сигналить фонариком старпому, чтоб тот застопорил ход цепи. И вот пока я по глупости без перчаток светил на воду, все пять моих пальцев прилипли к алюминиевому фонарику, и после, в кубрике, кое-как поочередно, как чужие, отлепил их.
     И еще в другой раз, сразу после службы, когда я всерьез провожал свою будущую жену и в морозы из ухарства не опускал на своей шапке уши, однажды утром мои общажные друзья дружно расхохотались, а я, подойдя к зеркалу, вместо своих ушей увидел два толстых серых вареника. Морозы в Сибири, сам знаешь, бывали какие!

     Наши сибирские морозы - тема отдельная. Помню, как от них по вечерам гудели провода на столбах, как гудящим звоном отдавало в ухо, которым через шапку приложишься к столбу, - казалось, будто все столбы огромного нашего села гудят в огромный таинственный Верх!!! Никакой живописью не передать, никакой! Хотя однажды и попытался это сделать. В морозы помимо гудения проводов по ночам от фонарей поднимались вверх мерцающие столбы света, а вокруг луны образовывался такой же мерцающий гигантский круг. Вот это я и попытался изобразить в своей картине. И ту картину я уже не просто нарисовал, а, как настоящую, написал масляными красками. Написал, конечно, как умел. Но, видимо, что-то получилось, ибо мой друг и первый на то время ценитель Вадик Тарасенко, с которым мы очень скорешились в старших классах, увидев, долго не мог оторваться от моего «шедевра», все трогал пальцами подсохшие мазки и рассматривал, подходил - рассматривал, отходил - рассматривал, в общем, восхищался, как Стасов перед «Боярыней Морозовой»! Вадику, кстати, вообще нравилось все, что я рисовал. В то время я уже точно мыслил о себе исключительно как о художнике. Ту картину я отправил в ЗНУИ им. Крупской, в котором заочно учился в последние два школьных года, и судьба ее мне неизвестна, как неизвестны и судьбы других моих «картин», отправляемых туда же, - обратно я получал лишь рецензии, написанные малопонятным мне тогда профессиональным языком, и новые задания.
     Дед, тут я должен поведать тебе одну тайну, о которой до сих пор не знает ни Вадик, ни кто-либо другой.
     Эх, Вадик…, друг мой Вадик…!
     Однажды он пришел ко мне с каким-то журналом и попросил срисовать с него лицо девушки, профилем напоминавшей нашу одноклассницу Киру Видяпину, в которую Вадик был влюблен, … безответно. Кира отличалась от всех остальных девчонок нашего класса, в ней было что-то такое, что называют тургеневским. Вадик безуспешно страдал по ней, о чем постоянно со мною делился. Он страдал, а я иногда вдруг ловил на себе несколько странный взгляд Киры, который вызывал во мне необъяснимое беспокойство. Мне она и самому нравилась, нравилась как очень хорошая девушка, и мне тоже было приятно посматривать на нее, наблюдать со стороны. Однажды мы с Вадиком, Кирой и еще несколькими одноклассниками проводили уборку нашего класса, что-то вроде мини субботника. Мы протирали парты, стулья и в какой-то момент я и Кира вдруг оказались близко рядом и вместе стали протирать стол классного руководителя. На столе лежало толстое орг-стекло, мы решили его снять, чтоб протереть и под ним. Непонятно каким образом, приподняв его, мы стали ставить его на пол так, что Кира оказалась с одной его стороны, я с другой, при этом пальцы моей правой руки чуть обхватили пальцы ее левой. Помню, как по мне прошел ток, - я вдруг близко-близко почувствовал всю Киру: и ее обтянутые спортивным трико бедра, на которые и прежде падал мой взгляд, и девичью под расстегнутой сверху (как сейчас помню в голубую клетку) рубашкой грудь, и ее очень близкое через стекло лицо, и вообще всю-всю ее чистоту… Это был настоящий ожог! В то же время каким-то, наверное, шестым чувством, я понял, что все происходящее вовсе не вдруг, что Кира не просто оказалась рядом со мною возле учительского стола. Это же понял и Вадик и неделю после сопел и отмалчивался. Я сознавал, что стал источником чего-то нехорошего по отношению к нему, но с той поры Кира завладела моими мыслями и я не мог уже спокойно смотреть на нее и не отводить глаз от ее вдруг взгляда… И уже тогда меня ошеломила пришедшая в голову безумная мысль  - неужели можно любить сразу двоих, ведь я по-прежнему был тайно влюблен в ту, другую мою одноклассницу! Я раздваивался, но я и не мог переступить через дружбу. Сейчас, наверное бы, смог… Я не помню, чтоб после школы, встречаясь с Вадиком, мы заговаривали с ним о Кире. С ней у него так ничего и не вышло. Но я всегда чувствовал, что какой-то внутренний надлом оставался в нем очень долго, и, может быть, остается до сих пор. Невысказанное чувство, говорят, самое сильное. В настоящее же время Вадик милиционер на пенсии. Мы редко перезваниваемся. Он по-прежнему в восторге от всего, что я делаю, даже не видя, и так же легок на смех, хотя и перенес, кажется, инфаркт. А Кира, наша необыкновенная Кира, неожиданно для всех умерла в Красноярске в один из летних дней первого послешкольного десятилетия…

    Дед, прости мне эти подробности.
    Прости...
………………………………………………………………..
……………………………………………………
…………………………………………  (тут я думал…)

     Наверное, Дед, мне действительно нужен новый фотоаппарат. Мой нынешний дышит на ладан. Мне не нужны ни новые лыжные ботинки, ни новая хоккейная клюшка, ни даже «новые» деньги. Если деньги, то и чудес никаких, пошел и все купил.  Да и, знаешь, деньги мне нельзя! Когда они вдруг появляются, я не могу понять, как это они «вдруг» появились, а, когда они вдруг заканчиваются, не могу понять, как это они «вдруг» закончились! От всего этого меня трясет. А, когда трясет меня, трясет и мою семью! Так что денег не надо.
     Понимаешь, Дед, к фото-делу я как бы сызмальства. Началось все с того, что старший брат первым делом стал учить меня как правильно заряжать в кассету пленку. Я учился в третьем или четвертом классе, когда он взял в этом смылен надо мною шефство. Я брал в руки использованную пленку и кассету, зажмуривал глаза и сначала, подсматривая сквозь ресницы, делал все поэтапно, как показывал брат, затем делал все то же самое, но уже не подсматривая…, после окончательно вслепую - с руками под одеялом. И вот настал день, когда брат купил мне новенькую в коробочке пленку. Хорошо помню, что, когда взялся заряжать ее, в доме кроме внимательно наблюдающего за моими действиями кота Тёмки никого не было. Не знаю почему, но, взяв пленку и кассету в руки, я не сунул их под одеяло, как делал во время тренировок, а накрылся им полностью с головою. Я начал действовать. Сначала все шло хорошо, я уверенно наматывал пленку на катушку кассеты, но в конце что-то не заладилось, уже намотанная на катушку пленка почему-то не вставлялась в саму кассету. Я нервничал, но пленка не вставлялась. Запас кислорода под пуховым одеялом быстро иссяк. Задыхаясь, я понял, что все пропало, - резко откинул одеяло, вдохнул в себя, казалось, весь-весь воздух комнаты и разревелся. Я плакал долго и от всей еще чистой своей души. Как говорится - первый блин комом. После я научился не только заряжать пленку, но и всему остальному. Школьные друзья за это меня уважали. Избранных иногда угощал минутами священнодействия - показывал в темной комнате, как под красным фонарем, в ванночке на белой бумаге медленно проступают знакомые лица и узнаваемые деревенские виды.
     Однажды мой дружок Сашка, которому я поведал в абаканском автобусе свою тайну, вернулся из какого-то пионерского лагеря. Вернулся с чужим фотоаппаратом. В фотоаппарате пленка. На пленку, разумеется, отснят лагерь. Насчет проявки Сашка естественно обратился ко мне. Почему-то мы решили проявлять не у меня, а у него дома. Купили проявитель, закрепитель, взяли мой фото-бочок и пошли к нему домой. Развели дождевой водой в бутылках «химикаты», Сашка окутал мои руки с бочком и кассетой непроницаемым покрывалом, подоткнул его со всех сторон, и я стал заряжать пленку в бочок. В это время пришла наша подружка Зойка Бездолова. Зойка была моею одноклассницей, выше меня почти на голову и, про которую бабка Морозиха сказала так: «сисек полный карман, а ум как ветер!». Зойка действительно вызрела очень рано и своими пышностями превосходила уже многих десятиклассниц. Пока я заряжал, Сашке вдруг приспичило в сортир и он выскочил на улицу. В его отсутствии я не спеша зарядил пленку в бочок, высвободил из-под покрывала руки и поставил бочок на стол. Зойка, увидев черный бочек и сопроводив свое дальнейшее действие восклицанием «ух ты-ы-ы-ы!», сняла с него крышку. Когда после моих беззвучно шипящих криков она поняла, что свершила ужасно-непоправимое, стала умолять не рассказывать Сашке. К тому времени Зойка уже пару раз позволила мне неумело, по-телячьи, ткнуться губами в ее губы и через лифчик потрогать ее грудь. В комнате снова появился Сашка. Я, как ни в чем не бывало, стал поэтапно проявлять, промывать и закреплять засвеченную пленку. Сашка все это время суетливо пытался помогать, то и дело подходил к бочку и крутил за торчащую пипку внутреннюю его катушку (я сказал, что так надо, чтоб не слиплась пленка). Потом он раз десять просмотрел от начала и до конца совершенно черную проявленную пленку! Изображая недоумение, я сказал, что причина, видимо, в неисправности чужого фотоаппарата. Сашка сильно расстроился, но поверил. В общем, Зойка засветила пленку, а я «не засветил» Зойку! После этого в наших отношениях с Зойкой установилось нечто особенное, а мои скрытые желания насчет ее прелестей превратились в пылающие фантазии, уровень которых стабилизировался отсутствием опытного знания. Уже зимой, отмечая день рождения одной нашей одноклассницы (в доме ее родителей), мы с Зойкой, накинув на себя свои пальто, сначала вышли на крыльцо подышать, а потом как-то само собой, не сговариваясь, оказались в пустой и промерзлой бане. Там мы целовались уже по-взрослому, почти по-взрослому, а мои дрожащие пальцы непрерывно через платье сжимали и разжимали ее набухшие, как резиновые камеры от мячей, груди. Еще через год, во время очередного, но уже летнего и с ночевкой похода, когда все улеглись спать в большой общей палатке, Зойка (мы лежали рядом) сначала позволила все тем же моим дрожащим без препятствий заползти под ее раскаленный лифчик, а спустя примерно час, притворившись спящей, позволила им же проникнуть за жгучую, словно бьющую электрическим током, границу - резинку своих трусов, за которой они, как пять настоящих нарушителей, замерев в удививших неожиданной жесткостью «потусторонних» зарослях, минут десять отлеживались и прислушивались, а потом медленно и чутко, как саперы, поползли дальше. Еще спустя, за год до моей службы, Зойка призналась мне в любви. Всю последнюю школьную весну мы целовались, как угорелые, до полного опреснения губ, под дикими яблонями ее родительского сада. С Зойкой я как бы бессознательно расходовал в себе и непрошедшее к той однокласснице и еще более затаенное к Кире. Догадывалась ли об этом Зойка, не знаю, но моим пальцам теперь позволялось проникать за все возможные границы, и мы уже были готовы перейти всерьез границу последнюю. Как-то наш военрук, живший по соседству с Зойкой, уезжая куда-то с семьей, оставил Зойке ключи от своего дома (для присмотра). И вот, когда совсем стемнело, почти в ночь, мы с Зойкой, выпив в его доме из его же закромов какой-то яблочной на спирту досады, естественно оказались в его постели. Постепенно стащив с себя все до плавок, мы буквально задохнулись наготой друг друга. От моих прикосновений соски Зойкиных грудей вскочили и сделались твердыми, как болты, они жалили мне пальцы, рот, глаза, уши…, моя же окаменевшая «твердь» в любую секунду могла проткнуть Зойке бок, живот, ногу, что угодно! В совершенном исступлении, поедаемый ее губами, я стал стаскивать с нее плавки. Зойка не противилась, наоборот, слегка поворачивая сбоку набок свой зад, как бы помогала, и она уже согнула ноги в коленях, чтоб перекинуть через них плавки, как вдруг в коридоре зажегся свет! «Военрук!!!» - лопнуло гранатой в голове! К великому счастью граната оказалась учебной и испуг быстро перешел в спасительный выдох, - вошла наша одноклассница Томка, Зойкина подруга. Сгорая предчувствием неотвратимости, мы с Зойкой забыли закрыть дверь, и потому Томка тихо и беспрепятственно вошла в дом. Вошла, конечно, специально, ибо все про нас давно знала, вошла и не ушла. В общем, с Зойкой мы так и не перешли границу последнюю, мы ее проскочили, но случилось это много-много позже и как-то не так, как-то скомкано и даже скверно, в каком-то окраинном парке Новосибирска, на ее коротком плаще, впопыхах и будто заодно под пиво. Смахивая потом с плаща сосновые иголки и прочую налипшую дрянь, Зойка просила встретиться на следующий день в нормальных условиях, чтоб все было как надо, чтоб утолиться по полной. Я соглашался, кивал, говорил «да-да», обещал позвонить в назначенное время… и не позвонил. Не то чтобы в еще более раздавшемся и успевшем к тому времени выносить двоих детей ее теле не осталось прежней Зойки, хотя, может, и так (вместо нее теперь была сплошная животная ярость), - не осталось того, что обжигало в ту юную ночь... Остались лишь два зеленых пятна на коленках моих джинсов, которые я не с первого раза отстирал.

     Кстати, Дед, после того февральского похода на лыжах, дружок Сашка (он тоже ходил, хоть и был и из другого класса) признался мне, что тоже втюрился в ту мою одноклассницу, по которой я сох. И потом все лето Сашка пытался с нею «дружить». Я делал вид, что мне все по барабану, а в тишине страдал. Отношения с Сашкой испортились до вражды. Но все проходит. И первая любовь тоже. Прошел и Сашка… Он умер почти вслед за Кирой, в свои 30, - алкоголь! И я, и та-она, и Зойка, и все другие хоронили его в Решётах, и звенел тогда жаворонками небывало теплый апрель 97-го……….

     Дед, ты еще читаешь меня, ты не устал от моих перескоков?! Зато ты видишь, как я чист перед тобой.

     Так вот, Сашка тогда недолго ходил к моей «возлюбленной», прошло лето и все закончилось. Мы с Сашкой не сразу, но помирились. Он даже, как бы оправдываясь и предупреждая меня наперед, однажды неприятно по-взрослому сказал: «Смотри сам, Миха, но характер у нее не приведи Господь!».
     Я продолжал лелеять свою тайну. Но свершилось то, чего я не мог ни предвидеть, ни ожидать. Мой лучший друг Глеб, с которым за все детство мы ни разу не подрались и со средних классов сидели за одной партой, и который, как и Сашка, давно был посвящен в мою тайну, однажды, на излете 9-го класса, перед началом какого-то урока, как бы между прочим сообщил, что накануне вечером провожал мою «тайну» до ее дома. Меня поразила преступная простота, с которой он мне это сказал. Не буду описывать горячего холода, заполнившего меня от макушки до пят. Сейчас я не помню, как вел себя в первые дни после его известия, но отношения с ним не испортились ни сразу, ни после. Наверное потому, что почти сразу я своими глазами увидел, что между ним и той одноклассницей вспыхнуло обоюдное, да и та уборка, с тем толстым орг-стеклом, сквозь которое я рассмотрел вдруг Киру, случилась незадолго до этого, и Зойкина задаром доступность пришлась тоже на то время. Школу Глеб и она заканчивали настоящими женихом и невестой, по крайней мере, так всем в классе казалось. После школы Глеб поступил, а она нет. Как и других пацанов Глеба скоро призвали в армию. Отслужив и вернувшись туда, куда он поступил, он почти сразу женился на одной из своих однокурсниц. Та наша одноклассница, говорят, очень страдала, а потом и сама вышла за хорошего мужа Николая, родив ему, кажется, двоих дочек.

     Дед, этим летом я разговаривал с ней по телефону. Она взяла на себя обязанности организатора встречи одноклассников и звонила всем, договаривалась. Естественно звонила и мне, звонила несколько раз, уговаривала приехать. Не приехал. Запомнилось, говорим по телефону, вдруг в трубке, слышу, мычит корова, спрашиваю: «Ты по улице идешь»? «Да, - отвечает, - корову домой гоню!». 

     После школы я виделся с ней всего лишь один раз, спустя восемь лет. К тому времени я и сам уже был женат, но не на той, которой писал три года письма со службы, а на своей жене, с которой у нас уже была одна дочка и с которой, я знал, у нас будет еще и сын, вместо которого, правда, снова появилась другая, новая дочка. Тогда по стечению обстоятельств я, как Пушкин осень в Болдино, проводил зиму в своих Решётах. Но в отличие от Пушкина ничего похожего на его болдинский взрыв у меня тогда не произошло. Да и не могло произойти. Два года как я окончил институт и, не на шутку растерявшись - для чего все и зачем, переживал, наверное, самый бесцветный период в своей «творческой» биографии. У меня были маленькая дочь, красивая - с ликом юной богородицы - любящая жена, которую я сам любил нежно, порою до приступа, - я познал настоящую любовь, но во мне не было еще настоящей, непридуманной боли, без которой, как мне кажется, настоящее непридуманное искусство неполноценно. Хотя неосознанную драму внутри я носил, кажется, с самого-самого детства. Словом, тогда я не знал о чем писать. За все три месяца я только и накрасил что каких-то три-четыре пейзажика и нацарапал несколько стихов, куцых и надумано-страдальческих (одно из них заканчивалось строкой «и бросимся ли мы в объятия друг друга, когда так много времени прошло…»), про которые жена, прочтя после, сказала, что все в них от ума и неправда, ведь у нас с ней все так хорошо... В ту зиму я много читал, в основном классику, беря книги в сельской библиотеке. И еще я писал толстенные письма жене, которые мало походили на обыкновенные письма и на которые она, отвечая, писала, что я и на каплю не догадываюсь, как она меня любит и какой я у нее самый-самый талантливый. О, молодая жена моя, читающая молодые мои письма…!!! Эти письма лежат сейчас в одном из выдвижных ящиков нашего книжного шкафа. В общем, ту зиму я проводил в сплошной рефлексии, разбавляя ее бесшабашными пьянками, нахлобучиваясь с друзьями детства, другими разновозрастными односельчанами и даже с некоторыми учителями, - все мне были рады!
     И вот как-то в один из последних дней января, ближе к вечеру, ко мне заехали два моих одноклассника Колька и Борька. Понятное дело - выпили, стали вспоминать наш класс, и, когда они узнали, что я ни разу после школы не виделся с той одноклассницей, предложили съездить к ней в гости. Она теперь жила в другом селе, в сорока километрах от Решёт. Пацаны сказали, что ее муж Николай очень классный мужик и, что мне непременно надо с ним познакомиться. Я легко согласился. Заехав в магазин и купив еще спиртного и каких-то сладостей, мы помчались. Мужа Николая дома не оказалось. «В город мясо повез!», - сказала Тоня (это ее имя). Тоня заметно поблекла и к удивлению давно уже носила очки. Она была одета не в домашнее, а в хозяйственное, - мы приехали в тот момент, когда она собралась идти управлять скотину. Мы тут же бросились помогать. Колька накинул на себя хозяйственную куртку мужа Николая, в его же растоптанные с галошами валенки сунул свои ноги, Борька остался так, сказал, что ему все равно, а мне, одетому в «столичное», оба сказали, что я просто поприсутствую и потом нарисую об этом картину. Тоня меж тем сняла с плиты большую кастрюлю с пойлом и, нагнувшись, стала опорожнять ее в ведро, стоявшее на полу. Хозяйственная вязаная кофта на ее спине задралась, обнажив догола поясницу, а из-за пояса хозяйственных штанов показалась толстая резинка ее нижнего белья - зимних рейтуз или панталон. Об этой резинке, Дед, можно написать целую повесть! Я же скажу лишь одно, в той резинке было все Тонино настоящее, вся ее повседневность с простыми заботами, вся ее обыкновенная, без предрассудков, сельская жизнь с хорошим мужем Николаем. От юности давно остался только дым, и мне тогда было просто любопытно, просто интересно увидеть, как она живет. Ведь я к тому времени все еще жил, как птица, - у нас с женой не было ни своей квартиры, ни машины, ни другого мало-мальски серьезного имущества, мы снимали, кажется, второе по счету чужое жилье и не строили на сей счет каких-либо особых планов. Может быть, тебе, Дед, покажется странным, но от вида той резинки мне стало очень покойно за Тоню. Да мне и сейчас за нее очень покойно. Тогда же мы с Колькой и Борькой хорошо у нее нагрузились, на что, провожая нас, она сказала: «Мальчишки, зачем вы так пьете!».
     Слушай, Дед, не нужен мне никакой фотоаппарат, лучше наморозь как-нибудь на ее окне мой профиль, чтоб она, увидев, воскликнула: «Вылитый Петров!». Она ведь так и не увидела той - с лошадьми - моей «картины», а моих нынешних испугалась бы!

     Киру после школы я видел тоже только раз, коротко и почти на бегу. Это случилось летом в Решётах. Я пришел с еще маленькой первой дочкой на почту, нужно было заказать переговоры с Москвой (мобильников тогда еще не было). Заказал и ждал. В это время туда же вдруг вошла Кира, даже не вошла, а стремительно влетела на своих голых стройных ногах (на ней была кожаная мини юбка). Мы не смогли поговорить так, чтоб подробно расспросить друг о друге, лишь коротко, - меня соединили с Москвой. Я говорил по телефону и наблюдал сбоку за Кирой, она у стойки заполняла бланк. Кира заметно переменилась и будто даже вытянулась, превратилась в очень интересную молодую женщину - другую взрослую Киру. В то время она жила в Красноярске, и я слышал, что в личном плане у нее вроде бы все хорошо, есть семья - муж и дочь. Уходя, она потрепала мою дочку по волосам, а мне, как птица крылышком, помахала на прощанье ладошкой. И у меня не было возможности хотя бы в окно досмотреть ее…, ее-уходящую навсегда, - не было окна в той стене…
Кира, Кира…
Земля тебе пухом…

     С Зойкой же в последний раз я тоже виделся не помню уже в каком году. Мы тогда с женой так же проводили лето в Решётах. Зойка и Томка, одновременно приехавшие навестить своих родителей и узнавшие от них, что и я в Решётах, неожиданно под самую ночь пришли к нам в гости. Они принесли с собой бутылку водки и какой-то кофейный ликер. У меня про запас тоже имелась бутылка водки. Мы присели за уличным столом под нашими березками. Первое время Зойка и Томка с нескрываемым и ревнивым любопытством присматривались к моей жене. У обеих, я слышал, не ладилось в семьях, Томка, кажется, даже успела развестись. Я же был счастлив и от этого ощущал себя пацанистее и моложе лет на пять. После первой бутылки моя жена была мне прощена и мы, вспоминая школьную юность, хохотали уже все вчетвером, будто все четверо учились в одном классе. Покончив со второй бутылкой, перешли к кофейному ликеру, который оказался ужасно липкой и противной мерзостью. Из-за стола мы встали, когда уже светало, а пастух Заболотний верхом на своей лошади проехал мимо в дальний в конец улицы, собирать стадо. Жене от выпитого явно было не комильфо и я, отправив ее спать, пошел провожать Зойку и Томку один. Сначала мы дошли до дома родителей Томки, который располагался по улице чуть дальше дома родителей Зойки, пожелали Томке «спокойного утра» и, пропустив фыркающее и тупающее множеством копыт стадо, вернулись с Зойкой обратно к ее дому. У калитки Зойка вдруг спросила - зачем я женился!? Я, словно оправдываясь, стал говорить ей про то, что у меня все нормально, что я и жена любим друг друга, что мы читаем одни и те же книжки и, что вообще дышим и спим про одно! Зойка нерешительно, будто даже по-матерински (она по-прежнему была выше меня), провела рукой по моей щеке и с грустью призналась, сказала, что в ее жизни бывало всякое, много всякого, но, что оно ни разу не было похоже на то, что происходило когда-то за этой калиткой, под дикими яблонями. Я, конечно, тоже помнил те яблони, как помню их и до сих пор, как воздух юности, который, как запах белья с мороза, и даже внутри шевельнулось желание хотя бы на секунду, хотя бы просто так приклеиться к Зойкиным губам, которое, впрочем, тут же умерло, как одна из тех распускающихся и сгорающих в огне березовых почек, я не приклеился ни на секунду ни просто так, просто так я тогда был счастлив.
     Все оставшееся лето в траве, у стола под березками, пролежала пустая бутылка из-под кофейного ликера, черная изнутри от набившихся в нее и задохнувшихся мух…


     Вот такие дела, Дед, вот такие… Как говорится - разморозь и направь!

     Пока писал, все думал, не схожу ли с ума, - не веря в тебя, тебе же и пишу! Хотя многому по жизни не верю, но и не схожу. Не схожу и не прошу ни у кого и ни чего, окромя денег, и то взаймы. И у тебя просить мне нечего… Не-че-го... Но знаешь, Дед, я всю жизнь начеку, я всю жизнь жажду Чуда…


     Вчера сказал жене, что написал тебе письмо, с чем она меня тут же и поздравила, так и сказала «поздравляю», я пытался ей в глаза заглянуть, но она спешила на свою работу, на ходу лишь добавила - «кинь под елку!»….

(декабрь 2013)
…………………………………………………………………………………………………………………………………….

    
P.S. - Это письмо, Дед, семь лет пролежало в моих вордовских кладовых. Я наткнулся на него вчера, пытаясь в очередной раз упорядочить свой архив - избавиться от ненужного. Естественно прочел. Добавить мне нечего.
Не-че-го…  Только теперь я хочу попросить об одном… - верни прежний лик богородицы моей бывшей жене….

(январь 2020)