У порогов

Сергей Антюшин
                I.

      Разбитая после сильного ночного дождя осенняя дорога, по которой накануне прошла вся баварская армия, выматывала и без того раздражённых солдат арьергарда. Собственно, это был даже не арьергард, а маленький отряд пикинёров [1],  числом менее полуроты: фактически – «остатки хвоста» армии Максимилиана Баварского.
      От основного войска католической лиги этот отряд отстал вследствие стечения непредвиденных неординарных обстоятельств.
      Первое заключалось в дополнительном поручении Блитцу – лейтенанту роты Карла Шварца из Нюрнберга. Блитц считался человеком без предубеждений, без жалости, и почти без имени; все звали его Блитц или лейтенант Блитц, а полного его имени, возраста, откуда он родом, есть ли у него семья, похоже, никто толком не знал. И именно этому лейтенанту поручили казнить трёх протестантов; не умертвить, а организовать правильную казнь. Как будто до и после этого во время военных действий между католической и протестантской коалициями людей не лишали жизни просто за то, что посчитали или назвали их врагами, предателями веры, или просто от того, что они не в добрый час попали под руку... И все же часто приверженцев противоположной веры просто беззастенчиво грабили, иногда для острастки заставляли каяться, после чего забывали о них навсегда…
      Теперь же, в напряжённом предчувствии неизбежной и скорой кровавой схватки приказ о казни выглядел, по меньшей мере, несвоевременным, неуместным.
      Однако второе обстоятельство, как страшное эхо первого, оказалось ещё более  невероятным и зловещим.
      Внезапно отряд потерял командира. Да не одного, а вместе с большим начальником – генералом, отдавшим этот жестокий и нелепый приказ о казни. И сгинули они не от пули или шпаги, а по воле необъяснимой безжалостной силы, что повлекло за собой и третье обстоятельство.
      И это, последнее обстоятельство, могло показаться, также, по-своему странным. В нём сквозило нечто нелогичное и даже  неприличное: немало повидавшие хладнокровные наёмники-вояки, из которых не один и не два мечтали выбиться в командиры, вдруг оробели, потеряли уверенность, грубую безрассудность, отчаянную браваду ... И никто не пожелал встать во главе отряда, что в условиях войны давало бы верный шанс неплохой военной карьеры.
      Когда же тревожащие душу происшествия остались в прошлом, отделённом от настоящего несколькими часами и милями разбитой дороги, кто-то из честолюбивых солдат-наёмников, возможно, и пожалел об упущенном случае продвинуться к офицерскому патенту. Но из прорывавшихся сквозь множественное громкое хлюпанье сапог в дорожной грязи отрывистых реплик солдат, напоминающих, скорее, вялую перебранку, чем диалог, можно было посчитать, что события, произошедшие перед полуднем, они предпочитают не вспоминать...

      Вскоре угрюмо бредущих по раскисшей дороге солдат настигла сердитая туча, с полудня беременная тоннами влаги и холодного равнодушия ко всему, что попадалось на её пути.
      Крупные капли застучали по морионам [2],  кирасам[3],  обильно питая влагой и без того сырые плащи и накидки, которые от этого тяжелели с каждой минутой. Грубые солдатские шутки и ругательства стекли в усилившееся чавканье грязи под ногами. Смолкли последние возгласы и проклятья. Команд тоже не было. Никого не приходилось понуждать; все хотели поскорее догнать свою армию, которая, может быть, уже достигла предместий Золотого города у Порогов на Дикой реке. Хотя на предыдущем коротком привале пикинёры ненадолго смутились неизвестно откуда возникшей идеей о том, что можно бы не слишком торопиться к армии, которая вот-вот готова вступить в кровопролитную битву; кто-то даже неуверенно предложил поискать какое-нибудь ещё не до конца разграбленное селение...
      Однако новый командир легко развеял соблазны и неопределённость одной командой «стройся»...
      И теперь он отрешённо и упрямо, не оглядываясь, шёл во главе не очень стройной процессии, ведомый долгом чести, обещанием добросовестно отслужить герцогу Баварии[4]  положенный срок, желанием заработать авторитет и деньги. А вдобавок взвалил на себя ответственность перед людьми, которые, пусть нехотя, без какой бы то ни было приязни, но добровольно пожелали видеть своим командиром именно его. Он понимал, что все пикинёры, не обращая внимания на дождь, грязь, собственное недомогание, неотступно следуют за ним. Прожжённые в прямом и переносном смысле вояки, не верящие ни Богу, ни дьяволу, не доверяющие ни вельможе, ни священнику, они отчего-то наивно надеялись, что с командиром им удастся избежать наихудших из возможных бед...
      Но ощущение подкарауливающей опасности и тягучей ноющей неизвестности никак солдат не покидало…

      Тревога тяготила, обезоруживала, раздражала. Однако в эти последние сутки она лишь обнаружила себя, обострилась, много раньше вкравшись и обосновавшись в душах людей, бредущих ненастным днём по осенней дороге.
      Некоторым тоска и безысходность досталась по наследству, кто-то ощутил её липкое дыхание в детских обидах, издёвках сверстников, от кого-то отвернулась удача, кого-то постигло разорение, а над кем-то безжалостно пошутила несчастная любовь...
      Многих тревога настигла, когда они, отчаявшись найти своё место в мирной жизни, в последней надежде победить безысходность, решили стать солдатами-наёмниками. Кто-то пустил тоску в своё сердце, когда значение слова «родина» для него потеряло вес, а вес кошелька вместил в себя все значения благополучия и идентичности. Для некоторых мир потерял цвета надежды и живую привлекательность, когда они по своей воле отказались от собственного мнения, человечности и, понадеявшись на Бога, в действительности, делегировали хладнокровным вельможам и жестоким авантюристам право орудовать собой, как мясник тесаком; когда «своими» оказывались ловкие рекрутёры и хозяева, обещавшие больший куш, а «чужими» – те, кого «свои» назначили врагами …  А остальные просто вдруг ощутили у своего плеча смерть, притворявшуюся до поры помесью романтики с бесшабашностью, а потом отбросившую всякую маскировку и неотступно до наглости следовавшую по пятам.
      И вряд ли кто-нибудь из них догадывался, что почти все их неприятности и страдания связаны с непониманием своих возможностей и целей, неумением видеть, наблюдать, размышлять, ценить знания и саму жизнь. И потому им привычно пребывать во власти предрассудков, и даже не своих, а чужих. Незначительные происшествия, не стоящие внимания безделицы, казались им значительными, а на самом деле, важные события могли остаться и вовсе незамеченными…
      Война полна волнений и опасностей, но в неё наёмники, ведомые своими командирами, ввалились, не задумываясь, и даже пусть и с напускной, но весёлостью. Однако последний всплеск тревоги оказался особенно болезненным; он вцепился в души солдат и не отпускал их.
      Солдаты ни разу не перебросились друг с другом ни единым словом о происшествии, вынудившим маленький отряд отстать от арьергарда армии. Но память возвращала их к странным событиям, свидетелями и, отчасти, участниками которых они оказались в первой половине дня, за несколько часов до хлюпающего шествия под пробирающим до костей и печёнок дождём …


                II.

      Ближе к полудню погода, и без того не слишком ласковая в ноябре, стала портиться. Командиры арьергарда подгоняли солдат, чтобы готовое разразиться ненастье не застало их в чистом поле. Однако ближайшие строения (по всей видимости, поместье с  небольшим замком в центре) маячили в стороне от дороги, почти на горизонте. Даже конным понадобилось бы не меньше часа, чтобы до него добраться. А для пикинёров и мушкетёров [5],  составлявших вместе с конными стрелками отряд, замыкающий армию, это было и вовсе немыслимое предприятие.
      К тому же не было уверенности, что там было чем поживиться, и не подстерегают опасности.
      А тут ещё прискакал гонец от командующего с приказанием немедленно догонять основные силы католиков: кавалерии – немедленно, пешим – ускоренным маршем. Начальнику арьергарда предписывалось направляться на соединение с армией во главе эскадрона.
      Поскольку солдаты к этому времени уже прошли достаточно большой отрезок намеченного на день перехода, командир арьергарда назначил привал. Он проверил подчинённых, припасы, приказал всем подкрепиться, после чего, отдав последние указания пешим, повёл конных стрелков вперёд.
      Не успели конники слиться вдали с предгрозовой дымкой, как неизвестно откуда возник начальник первой терции[6] Баварской армии – испанский генерал – жёсткий и импульсивный, оставивший последние крохи человеческих слабостей и способности к состраданию в далёких заокеанских колониях, хладнокровно истребляя тамошних местных дикарей. Ему-то и подчинялись пехотинцы арьергарда. Генерал приказал командиру роты пикинёров капитану Карлу Шварцу отрядить небольшую команду во главе с лейтенантом роты для проведения казни, а самому, согласно приказу командующего, с основными силами – спешить вслед за конными стрелками.
      Оставшемуся с пикинёрами лейтенанту генерал раздражённо указал на троих несчастных протестантов – двух стареющих, но ещё крепких мужчин, и довольно молодую женщину из прислуги какого-то аристократа-евангелиста, владельца того самого замка Южной Богемии, верхушки башен которого виднелись на горизонте. Обугленные, местами разрушенные стены и башни этого замка теперь нелепо торчали среди уродливых останков наспех сваленных деревьев; в его опустошённых закопчённых залах и галереях гулко и нервно бился сошедший с ума ветер, разносивший по его мрачным закоулкам запах отчаяния, непоправимой беды и нечистот.
      Людей, некогда служивших в этом замке, и следовало повесить.

      … Позже с трудом удалось восстановить события, ставшие причиной решения генерала-испанца.
      С протестантами была ещё девочка-подросток, потерявшая в военной круговерти родственников, но как ни один взрослый сохраняющая самообладание и недетскую отвагу. Из сбивчивых противоречивых мнений солдат генеральского конвоя следовало, что девочка была не то совсем отчаявшаяся, не то слабая рассудком, а их начальник-генерал называл её чертовкой, а то и самим дьяволом, принявшим облик ребёнка. Она пыталась самоотверженно защищаться и защищать своих старших земляков-единоверцев, прикрываясь обращённой ликом к генералу иконой, которая стала в её руках и знаменем, и знамением одновременно.
      Икона – средних размеров прямоугольная доска с изображением в строгом византийском стиле Девы Марии с руками, симметрично воздетыми ладонями вверх и контрастно светлой окружностью на груди, в которой угадывался младенец в свободных одеждах с маленьким лицом в ореоле золотого нимба [7] – казалось, не вязалась ни с чем, и ни с кем. У католиков что-то подобное почти невозможно было встретить; протестанты и вовсе к изображениям святых относились утилитарно-критически. Но это творение старательных человеческих рук и искреннего сознания, и в руках самоотверженного ребёнка оказалось неожиданно гармоничным и весомым аргументом трудно объяснимой, но ясной правоты.
      Отважная девочка пророчила разъярённому военному начальнику страшную кару неба, если он не пощадит их всех, не перестанет проливать кровь. Испанец был неописуемо удивлён смелости ребёнка и взбешён до потери контроля над собой. Он, не слезая с лошади, изрыгал проклятия, размахивал пистолетом, направляя на девочку коня, который, впрочем, сопротивлялся, не хотел топтать малышку. Не добившись испуга девочки, генерал обрушил взрыв гнева на подчинённых, требуя немедленно убрать со своих глаз "сумасшедшую ведьму", на которую он, теряя со злости остатки самообладания, даже не мог смотреть, при этом тыча в её сторону пистолетом…
      Выстрел грянул неожиданно и для самого испанца. Пуля, пробив икону, угодила в грудь девочки левее сердца, и она упала бездыханной.
      Большой начальник, не справившийся со своим же пистолетом, рассвирепев, немедленно обвинил в гибели девочки взрослых пленных протестантов, потребовал незамедлительной их казни по всем правилам.
      С этим он и появился во главе своего конвоя, арестовавшего пленников перед пешими солдатами арьергарда.
      Иные подробности растворились в утренней сырости…

      Генерал приказал офицеру своего конвоя передать богемцев, обречённых на погибель, пикинёрам, обозлённым не столько неожиданно свалившейся на них грязной задачей, что уже раздражало и вызывало протест, сколько нежелательной задержкой, к тому же, не сулившей даже символических барышей. Однако начальник-испанец и не собирался замечать настроений солдат; он и сам хотел побыстрее закончить неприятную, но обязательную процедуру, которая должна была подтвердить справедливость его, генерала, решений и виновность несчастных богемцев.
      Отрывисто жестикулируя, испанец отдавал последние распоряжения лейтенанту. В эти минуты по небу прокатился отдалённый нарастающий гул, разразившийся над головами генерала и его подчинённых невообразимо тяжёлым грохотом. Небо хлёстко треснуло от горизонта до горизонта, обрушившись на землю отвесным водопадом. Генерал-испанец спешно увлёк безымянного лейтенанта под большое развесистое дерево, пышную, высоко взметнувшуюся крону которого, едва тронула осенняя позолота, обречённо быстро темнеющая от обильной и холодной осенней влаги.
      Что произошло дальше никто толком не разглядел и не мог объяснить.
      Кто-то как будто видел молнию, хотя солдаты если что-то и слышали, то, скорее, резкий и сухой негромкий треск или хлопок, и уж никак не гром. Другим почудился выпавший из ветвей дерева или возникший из-за его ствола ослепительный огненный шар размером то ли с кулак, то ли с голову, пронзительно-зеленоватый, синеватый или желтоватый... А один солдат сдавленным потухшим голосом признался в том, что видел и вовсе саму смерть. Все сходились лишь в очевидном: генерал и лейтенант оказались на земле, не подавая признаков жизни, а ствол дерева над ними какое-то время безмолвно лизали прозрачные язычки ленивого пламени.
      Поражённые внезапностью произошедшего вояки впали на несколько секунд в оцепенение, из которого их вывел возглас одного из пикинёров, единственного в роте наёмника-француза.   
      – Что они? – раздался его голос среди шума дождя, – можем мы помочь?
      К солдатам понемногу возвращалось самообладание.
      Огонь на стволе над телами, не успев разгореться, съёжился и спорхнул в уплотнённый  влагой воздух, не оставив ни облачка дыма.
      Солдаты-пикинёры и кавалеристы конвоя, преодолевая робость, обследовали клочок почвы вокруг злополучного дерева и под ним. Ничего нового прояснить не удалось; лишь подтвердилось окончательно, что оба начальника мертвы.
      За этими потрясениями свидетели странного происшествия не обратили внимания на то, что закончился дождь. Командир конвоя погибшего генерала приказал приготовить к перевозке тело начальника и лично убедился в том, чтобы простреленную им икону тоже захватили с собой. Не успели оставшиеся без офицеров пикинёры сообразить, что происходит, и как быть дальше, а конвой уже уносился прочь от гиблого места.
      – А нам что делать?  – успел крикнуть один из солдат вдогонку конным.
      – Выполня-ать при-ика-аз! – еле слышно из-за топота копыт донёсся ответ.
      Среди оставшихся пикинёров было немало опытных, отважных солдат, умевших принять решение, не упускавших возможности, если случалось, и командовать товарищами. Однако в этот раз претендентов в командиры не нашлось. Хотя и без команды каждый понимал, что следует немедленно спешить к армии.
      Но как быть с осуждёнными? И кто может принять ответственность за всё, что уже произошло и ещё может случиться.
      Солдаты постарше, собравшись в кружок, угрюмо вполголоса препирались между собой, пытаясь взвалить друг на друга командирские обязанности. Решение возникло неожиданно. Обычно молчаливый, далеко не молодой пикинёр из Швабии по имени Конрад вдруг открыл рот и все это приняли за особый знак.
      – Пусть будет за лейтенанта француз. Он, я слышал, уже командовал где-то на севере... Его и так поставят командиром, когда придёт время. Вот время и пришло. К тому же он умный ... и, похоже, честный.
      – Точно, – поддержал его швейцарец Лори, – пообещаем, что слушать его будем, как капитана.
      – Пока не догоним армию, – промычал вечно недоверчивый баварец Бартли.
      Солдаты, в основном швейцарцы и баварцы, практически поставили перед фактом внезапного служебного повышения единственного француза.

      Этот ещё довольно молодой пикинёр – действительно, образованный и рассудительный человек – был уроженцем города Лаэ провинции Турень в западной Франции, плодороднейшей земле, жители которой гордились тем, что говорят на самом чистом французском языке.
      За сто лет до появления на свет самого этого пикинёра-француза здесь родился великий французский писатель Франсуа Рабле, яркий сатирик, колкость и едкость которого в адрес церкви так и не смогли унять богословы и священники. А несколькими десятилетиями позже – за столетие до описываемых событий у Золотого города на Порогах – в Турени закончил свои земные годы величайший гуманист, инженер и художник, учёный и философ Леонардо да Винчи.
      Происхождения француз был благородного, но вряд ли можно назвать его судьбу счастливой. Он рано лишился матери, его отец занимал важную должность в соседнем городе провинции и там же жил, поэтому заботу о мальчике вначале взяла на себя бабушка, а позже он стал воспитанником иезуитского колледжа, по окончании которого оказался предоставленный сам себе и искушениям бурной столичной жизни. Полученное образование было избыточно для рядового кутилы или начинающего карьеру военного, но тесным для пытливого ума юноши, надышавшегося одним с Рабле и да Винчи воздухом, с детства обречённого задавать себе самые непростые вопросы. Не ставя одной определённой цели, он и после колледжа серьёзно, хоть и не регулярно, занимался самообразованием, искал применение своему широкому кругозору, знаниям, стремлениям.
      Так он оказался на войне. До недавнего своего поступления на службу в баварскую армию он уже успел повоевать в Голландии и приобрёл там не только боевой, но и командирский опыт. А теперь судьба привела его в баварскую армию, где он временно, «в виду отсутствия офицерских должностей в терции», согласился служить пикинёром в роте Шварца.
       Здесь у него не было соотечественников, и он не говорил свободно на языке, которым пользовались швейцарцы, баварцы, швабы. Но не по этой причине он ни с кем не сошёлся близко. Просто он в роте был совсем недолго и, к тому же готовился стать командиром и сразу пресёк попытки себя задирать, доказал, что не новичок на военном поприще, продемонстрировал отличное владение оружием. А главное – он не походил на вояк, у большинства из которых мечты не шли дальше доброй кружки пива с весомым куском телятины, да нехитрого куша в завоёванном городе, после которого будет можно завести собственное дельце, надеясь на прибыль, удачно жениться. Француз был молчуном и наблюдателем; иногда что-то писал по латыни или на родном языке. Уже одно это вызывало к нему в ком-то – уважение, в ком-то – зависть, в ком-то – злость, в ком-то – наивное недоумение.
      Словом, большинству сослуживцев он казался человеком не робкого десятка, умеющим за себя постоять, отменным солдатом, к тому же весьма грамотным, хотя и не без странностей…

      Француз выслушал предложение опытных сослуживцев спокойно и серьёзно, будто был готов к нему и командирская ответственность для него дело обыденное. Он медленно снял с головы морион и после минутного молчания, потребовал четверть часа для принятия решения. Повернувшись, он сделал несколько шагов прочь от солдат, остановился, окинул взглядом безучастное небо и, уперев подбородок в край кирасы, замер.
      Пикинёры, потоптавшись, присели в нетерпеливом ожидании. Некоторые бросали недовольные взгляды на француза и товарищей, но никто в не проронил ни слова. Лишь минуты три спустя нетерпеливый Бартли раздражённо шевельнул плечами.
      – И что дальше? – едва слышно буркнул он себе под нос.
      Никто не ответил. Все использовали паузу по-своему. Одни поправляли и подгоняли что-то в своей амуниции, другие жевали, третьи просто пользовались дополнительной возможностью отдохнуть. Кто-то рассматривал травинку с капелькой влаги на ней, а кто-то просто замер, закрыв глаза или уставившись в какую-то лишь ему ведомую даль... 
      Ещё через пару минут нервозный Бартли потянул за рукав Лори, пытаясь вызвать его на диалог. Тот нехотя повернул к нему голову, но дальше обмена взглядами дело не пошло.
      Земляк Франсуа Рабле неожиданно энергично развернулся к пикинёрам; некоторые из них вздрогнули, вскинули головы, кто-то из сидящих даже вскочил. За ними поднялись и остальные.
      Француз плотно до бровей надвинул морион. Он не задал вопросов, не высказал своего отношения к предложению, не обсуждал условия. Торговаться было не о чем.
      Француз отрывисто отдал приказ построиться, который пикинёры незамедлительно выполнили.
      Затем новый командир взял в руки пику и вышел перед строем, впечатав тыльную сторону древка пики рядом со своей ногой.
      – Первое. Я есть командир до прихода к армии и доклада капитану Шварцу или более высокому начальнику. Второе, – внятно произносил он тщательно подобранные слова, – все мои распоряжения нужно мгновенно и без вопросов исполнять. Обсуждение есть неповиновение. За это будет наказание, которое я считаю правильным. Давать советы можно, когда есть время, и я разрешаю.
      Француз обвёл всех взглядом.
      Стало отчётливо слышно, как претворившись слабым, ветер бесцеремонно перебирает один за другим листья на кустах вокруг, развязно ерошит не опавшее одеяние деревьев, облизывает их стволы и сучья ... Казалось, можно даже расслышать небесное хлюпанье скользящих низких туч.
      Пикинёры не шелохнулись.
      – Третье, – выждав паузу, продолжил француз, – эти богемцы, – кивнул он головой в сторону пленных, – мы их не знаем... Лишний грех нам не нужен. Пусть идут… и хоронят девочку. Каждому дать немного хлеба. Одному хлеб дам я. Тело лейтенанта Блитца предать земле. Потом – быстрый марш к армии.
      ...
      Всё было выполнено точно и без промедления. Меньше, чем через час пикинёры энергично шли на север.
      Ничего примечательного, а тем более важного для солдат, не произошло в тот день и в следующую за ним ночь, а потом и утро. Однако для француза, неожиданно вышедшего в командиры, неприятные происшествия странного утра оказались не последними сильными впечатлениями.


                III.

      Короткий ноябрьский день быстро таял и довольно скоро на землю стал наваливаться глубокий вечер. Дождь утих и пробившийся сквозь тучи свет, едва окрасив левые щёки и плечи солдат, всё глубже прятался за кустами и деревьями слева от дороги, неумолимо утекал за кромку горизонта.
    Солдаты не роптали, шли вперёд даже тогда, когда наступила полная темнота, хотя было ясно, что привал необходим. Когда уже казалось, что ночевать придётся в чистом поле, они вышли к маленькому городку. Сердца солдат, уже готовые ощутить предчувствие тепла своих ночных квартир, сжались и похолодели. Городок был разорён, разрушен войной. И, похоже, жители окрестных селений уже не один месяц довершали то, что начала война; руины стали источником стройматериалов. Ещё сохранившиеся каменные стены лишились крыш, и только некоторые из строений были увенчаны обгоревшими стропилами, нелепо торчащими над кладкой, сливающимися с ночным небом.
      Мебель, посуда, утварь, если и оставались после ухода захватчиков-разорителей, кто бы они ни были, пропали, скорее всего, в первую очередь.
      Словом, место это, вероятно, днём выглядело ещё более неуютно и отталкивающе, чем теперь. И всё же отдых был нужен. Француз приказал выставить дозоры, развести костры, обогреться и отдохнуть. Пикинёры выполняли указания так, как будто давно привыкли подчиняться именно этому командиру.
      Француз, сняв кирасу, присел рядом с ближайшим костром, достал сохранившийся у него сыр. Кто-то из солдат предложил вина. Француз крайне деликатно вылил себе в рот всего несколько капель терпкой влаги, буквально, на глоток, и с благодарностью возвратил кожаную флягу хозяину. Тут к нему подошёл расставлявший дозоры Конрад из Швабии и предложил место для относительного удобного ночлега.
      Француз отказываться не стал. Он, как и все, едва держался на ногах, и понимал: быть слабее других не имеет права, уже поэтому поднакопить сил ему совсем бы не помешало.
      – Смена дозоров каждый час, – приказал он, – если буду спать, разбудите меня с рассветом.

      В неживом городке пикинёры подобрали для отдыха командира необычное, но, пожалуй, единственное ложе, где можно было не опасаться ветра и даже укрыться от дождя.
      Лучшим пристанищем оказалась чудом сохранившаяся печь, стоявшая под открытым небом среди голых стен разрушенного строения.
      Француз на несколько секунд замер перед тем, как лезть внутрь. Пикинёр Конрад, расценив это по-своему, сухо пояснил:
      – Проверили. Сажи нет почти. Полезайте, а я прикрою вход хворостом, – и буднично, как бы между прочим, добавил, – за пикой присмотрю до утра.
      Француз кивнул, отдавая пику солдату, устало поблагодарил и, стянув с плеч успевший просохнуть плащ, бросил его в чрево печи. Затем, сняв перевязь со шпагой, забрался туда сам. Было тесно, но ему удалось расстелить плащ на сухой смеси соломы и тонких веток. Для мориона нашлось место у импровизированного изголовья, а шпага верно легла рядом вдоль тела. Видно, он был не первый, кто нашёл здесь временный приют. Пока командир устраивался внутри, солдат прикрыл творило снаружи оконной ставней.
      – Всё в порядке? – еле донёсся до слуха француза его голос.
      – Да, – крикнул в ответ командир, – спасибо. Danke sch;n ...
      И  сразу же почувствовал дикую усталость.
      Он немедленно начал проваливаться в бездну... Но его стремительное опрокидывание в сон было прервано невидимой волей. В сознание вторгся ужас... «Что происходит?!!» – блеснула воспалённая мысль.
      Странно и жутковато было то, что усталое тело никак не отреагировало на тревогу ясно работающего сознания, оставаясь к нему безучастным. Не ощущалось ни тепла, ни прохлады; слух заложила абсолютная тишина. Он сделал попытку различить запах – безуспешно. Вознамерился открыть глаза; веки, казалось бы, податливо-безразлично разомкнулись и ... ничего не изменилось. Тьма подступила к самому мозгу и отступать ей просто было некуда.
      Зашевелившийся было страх сменился удивительным ощущением небытия. Мысли вязко парили в непроницаемом вакууме из плотной темноты и тишины, лишённом запахов и любых других ощущений.
      Догадка пришла неожиданно, грубо вытеснив все другие мысли: «Умер... меня больше нет». А за ней запестрели трепетной стайкой вопросы: «Почему? Что теперь будет? Зачем? Зачем всё было до этого? В чём же смысл моих испытаний? В том, что они – насмешка небытия? Дразнящая приманка наивного сознания?»
      «Сознания?» – подумал он, – «Так значит я всё же в сознании? Я же думаю!»
      Тревога и взволнованность резко сменились уверенной радостью прозрения и способности взять судьбу в свои руки.
      «Что ж! Я не потерял способность размышлять, значит – я есть!»
     Он потянулся, почувствовав сквозь одежду упругость импровизированной постели, с наслаждением ощутил, как тепло пробежало по всему телу, как усталость вытесняется вовне. Теперь уже не было сомнений: это его тело, составляющее одно целое с сознанием. Губы сами собой сложились в счастливую улыбку: «Живой! Вот-вот наступит завтра и у меня есть время и удивительно счастливая возможность сладко поспать!»
     И молодой француз окончательно провалился в глубокий безмятежный сон...

      
                IV.

       Пробуждение встретило ощущением молодой уверенности в себе, ясности происходящего, предстоящего и возможного. Француз почувствовал небывалую легкость от понимания собственной способности видеть главное и второстепенное, связь одного с другим и свою неотделимость от мира. Ни сырость, ни усталость, не прошедшая до конца даже после крепкого сна, не повредили новому чувству.
       И растопырившие ветви деревья в медной чешуе крупных мокрых листьев, и вялые возгласы полусонных солдат, и собственные распоряжения, и важность правоты на поле ещё только предстоящей битвы… всё выстраивалось в логичный поток, яркий в силу своей естественной определённости и, одновременно, условный, вследствие множества смыслов обволакивающих каждую деталь, оттенок и движение действительности. Не было сомнения в том, что он, мыслящий человек, способен не только воспринять этот поток целиком, но с наслаждением отделить мысль от мысли, предмет от предмета. Он обладает силой чертить границы между явью и представлением о ней.
       В этой целостности частных проявлений мира обнаружилось основное, что не поддавалось простому пониманию, а, может, и никогда не нуждалось в нём; что представлялось безусловным и вечным, не подлежащим выбору; стала ещё более очевидной исходная данность. Это была сама природа, наделяющая человека его телом и, тем самым делающая его частью живого в необъятной материальной Вселенной, а также душой – формой и вместилищем сознания, отдавая ему часть Великого океана идей. Последнее выводило человека за пределы  материального мира, поднимало над всеми живыми существами на планете, приближало к пониманию величия мироздания и своего места в нём, а также истоков всего сущего – недосягаемого осмыслению Начала ...
       Француз с интересом и удивлением, как будто со стороны, наблюдал рождение смыслов, следующих чередой, сплетающихся в стройные и логичные соцветия рассуждений, порождающих иллюзию, будто мир чудесно вырастает из его собственного сознания.
      
       Избранный судьбой и принятый солдатами командир казался утром нового дня чрезвычайно сосредоточенным, сухим и даже одержимым. В скупых приказах он ставил ясные задачи, односложно снимая любые неясности и сомнения. Если бы кто-то из солдат попытался  задуматься об отношениях в этом небольшом подразделении, он бы поразился безоговорочности подчинения новому командиру, естественности восприятия подчинёнными его начальственного статуса. Вялые попытки анархических настроений самых отчаянных вояк, если и назревали, немедленно увядали, мгновенно съёживаясь, подхваченные осипшим ветром, растворялись в осенней неприветливости.
       И теперь солдаты шли за командиром с надеждой на лучшее, не обращая внимания на дождь и грязь. А он нёс в себе новое ощущение обладателя сразу нескольких безмерных богатств.
      
      Командирские обязанности, вместе с дополнительной ответственностью и заботами, дали одновременно больше свободы и даже дополнительное время для размышлений на марше.
      И француз в полной мере воспользовался этим ресурсом, отдаваясь между привалами размышлениям.
      Ему придавало уверенности осознание необходимости, насыщенности и, как ему казалось, логичности своего существования; которое, в свою очередь, было неоспоримым следствием сложного бытия – результата взаимодействия идеального и вещественного оснований, порождённых единым началом.

      " … двойственность сущего, – размышлял француз, – с необходимостью вытекает из того, что оно, как в своё время точно подметил Кузанец [8],  и едино, и бесконечно разнообразно. Но, помимо неизбежного начала и завершения, наш мир и все его проявления имеют две стороны  – телесную и идеальную. Стагирит утверждал формально-материальную сущность мира, всех его проявлений. И форма у него противостоит материи. Точнее, форма каждой конкретной вещи противостоит составляющей её части распределённой по Вселенной первоматерии, и только вместе с которой они – истекающая из первоформы формы и материя – образуют эту вещь.
       У материальной и идеальной составляющих мира тоже есть свой источник; единственный, надсубстанциональный в силу своей единичности и безальтернативности. Это начало люди верно угадывают в Боге, либо называют так источник всего, понимание которого возникает вместе с сознанием; ведь о Боге знают все и всегда. Однако вследствие его непостижимости, поддающимися осмыслению субстанциями остаются материя и идея, мысль ... "
      
       " … Значит, я не зря попал на эту войну, – размышлял он, – я здесь был нужен. Погиб лейтенант и мне выпало возглавить этих людей, по долгу солдата и по-христиански взять на себя ответственность за них, не допустить их смятения, не оставить брошенными.
      И лейтенант с генералом погибли, хоть и трагично, но не зря. Оказались спасёнными трое несчастных. Остались живы, не подобные механизмам бессловесные животные, а сложные создания, обладающие душой, способностью мыслить, делать выбор, принимать решения и, скорее всего, не совершавших никаких преступлений. Спасение этих душ позволило не совершить злодеяний солдатам, да и погибшие начальники не взяли на себя лишнего греха перед смертью.
      Наконец, стечение всех этих обстоятельств привело к возникновению нового в понимании сущности бытия; пусть лишь одним человеком, пусть в этом понимании ещё много неясного, но оно уже есть. И это понимание собственного существования в мире позволяет уточнять детали, прояснять важные частности. Как, например, понимание стратегических целей государства позволяет соотнести с ними отдельные политические решения и простые поступки, из которых складывается и повседневная жизнь правительств, дипломатов, армий, любых людей. Ясность общих задач влечёт за собой и большую обоснованность частных решений...
      Может быть, походы, обучение ратному делу, поле брани и есть моё предназначение?"
      В том, что военная карьера – почитаемая людьми стезя, а служба в армии – важна и ответственна, он никогда не сомневался. Но стоит ли этому посвятить всю жизнь? Это ещё предстояло понять.
      И выжить …
      Где-то впереди, за Белой горой, в нервной дрожи ожидал исхода сражения своевольный Золотой город на Порогах.


                V.

      Лагерь католиков ожил затемно.
      Ночью на него с Белой горы сползло усталое сонное облако, добавив вязкости и неопределённости в ощущение реальности.
      Но с первыми проблесками утреннего света, едва просочившимися сквозь окутавший лагерь влажный белёсый воздух, стан баварцев и имперцев охватил суетливый порядок. Сосредоточенные лица людей, собранность и подтянутость, мгновенное выполнение обычных повседневных приказов свидетельствовали о готовности и желании действовать и, наконец, разрешить растущее напряжение.
      Однако неопределённость и второстепенность задач выдавали недостаток решимости, обоснованные опасения, тщательно скрываемую неуверенность, причиной которых были сомнения и незнание. Командиры не знали, насколько силён противник и как хорошо он успел подготовить позиции. Как ни старались генералы католического войска переиграть расчётливых северных начальников протестантов, обойти их армию, она всё же оказалась у стен города раньше горячих южан. Некоторые солдаты и командиры в стане католиков сомневались не только в возможности победы, но и в самой этой войне. Кроме того, ходили слухи о новой и весьма эффективной тактике протестантов, об их численном превосходстве. Многих смущало и то, что в тылу протестантской армии был богатый город, чьи жители  и правители должны отлично понимать цену поражения.
      Сомнения и опасения тщательно скрывались за приготовлениями к встрече с неприятелем, за обсуждениями выбора наилучшего времени начала сражения, за спорами о том, как же построить католические армии для боя…

      Француз, которого капитан Шварц без раздумий принял в качестве своего ближайшего помощника, а новый командир терции также, не глядя, утвердил в должности лейтенанта роты, напротив, не питал никаких иллюзий и не испытывал серьёзных сомнений относительно событий наступающего дня. Круг его обязанностей теперь стал более широким, оставаясь предельно ясным. К тому же, после стихийного в прямом и переносном смыслах выдвижения в командиры и ночи, проведённой в печи, его не покидало предчувствие большого преображения.
      Ему казалось, что он в буквальном смысле слова стоит на пороге осмысления важной истины – многосложной, яркой, незыблемой, имеющей одно основание и множество следствий. Должно было произойти что-то ещё – очень значимое, что к его новому состоянию и пониманию добавит определённости, и других людей приблизит к прозрению.

      Оценку настроя перед предстоящим сражением, исходящего от военных вождей католиков, он основывал на своём новом понимании сущего. Причину нерешительности генералов католического войска он видел в незавершённости ими акта понимания. Они, сами того не осознавая, как и рядовые солдаты не могли постичь истины.
      Пышно расцветший на речных порогах Золотой город, который защищали протестанты, и манил, и пугал их. И это прочтение сиюминутной действительности – по убеждению француза, упрощённое, некритичное и слишком земное или, скорее, приземлённое и поспешное – становилось препятствием для более точного и глубокого осмысления ситуации. Впрочем, эти же пределы превращали даже самых самонадеянных и могущественных властителей, не говоря о стоящих во главе армий военачальниках, генералах, офицерах, в простых исполнителей неведомого им вселенского замысла.
      Именно так, вероятно, творится история. Люди с ограниченным  опытом, оказавшиеся в конкретных условиях, пытаются в силу своих интересов и нравственных установок добиться намеченных целей, пытаясь при этом использовать и других людей. В итоге все вместе приходят к результату, о котором, возможно, никто и не помышлял. А потом, при необходимости, самые искушённые, изобретательные и самонадеянные "подгоняют" исторические ответы, объявляя сущее должным, додумывая оставшуюся в прошлом реальность и за предков, и даже за Бога. И так – неделя за неделей, год за годом, столетие за столетием ...
      И всё же молодой лейтенант полагал возможным и желательным прозрение окружающих его людей. Ему казалось: ещё усилие – и многие, как и он, откроют для себя истины, которые приведут к большей гармонии. Нужен только ясный опыт, умение делать выводы...


                VI.

      Полог большой палатки, в которой совещались вожди католиков, командующие имперской и баварской армий, вследствие чрезвычайности обсуждаемых вопросов и трудности принимаемых решений, а также и в силу конфиденциальности оставляли опущенным. Однако он непрерывно колыхался, то и дело грубо отдёргиваемый и непочтительно бросаемый, как будто злился на собственную малую значимость, неустанно сетуя по поводу людской бесполезной суеты, трусливой нерешительности.
       Шатёр то и дело выплёвывал адъютантов и посыльных, спешащих добыть нужные совещавшимся сведения, разыскать начальников подразделений и служб, опыт и совет которых мог бы пригодиться вождям. Не менее часто шатёр поглощал возвратившихся с докладом новых участников совещания и предстоящего сражения. Внутри шатра становилось всё жарче; слов, сказанных горячо ли, с осторожностью, говорилось всё больше, но ясности и решимости от этого не прибавлялось.
      Вновь назначенный лейтенант роты Карла Шварца это почувствовал ещё на подходе к шатру, куда он был вызван по формальному поводу. Ему следовало засвидетельствовать  гибель генерала-испанца. Эта процедура представлялась далеко не обязательной, если не лишней во время важного совета накануне сражения. Но, может быть, за этим нелепым поручением стоит что-нибудь более значимое, предположил про себя француз, который находил всё больше привлекательного в роли и статусе прилежного и бесстрастного наблюдателя. 
      С предчувствием приближающегося события и ощущением своей причастности к его рождению, офицер, предусмотрительно сняв морион, деликатно отклоняя полог, плавно нырнул в шатёр, наполненный раздражённо-сосредоточенными людьми в дорогих одеждах с кружевами, золочёных и посеребрённых кирасах.
      Однако он не только не успел представиться, но и вообще остался незамеченным. Его едва не смёл в сторону человек, ворвавшийся в шатёр сразу же вслед за ним. Им оказался папский легат при католической армии – испанский священник Доминик. В руках представителя Святого престола был большой плоский предмет, в полумраке принятый лейтенантом за книгу большого формата, но с малым числом страниц.
      Как форштевень галеона рассекает тягучую изумрудную волну с барашками пены на гребне, так легат, покачивая и раздвигая в стороны кружевные плечи совещавшихся, торжественно проследовал сквозь группу командиров и адъютантов, столпившихся у входа. Он замер у стола с картами и бумагами в середине шатра, в котором от неожиданности появления папского посланца все замолкли, обнажив лёгкое похлопывание сырого матерчатого купола шатра на слабом ветру.
      Уполномоченный главного католика мира обеими руками вскинул над головой принесённый предмет и продемонстрировал присутствующим, развернув его вправо и влево. Лейтенант узнал простреленную испанским генералом икону.
      – Нечестивцы, скрывшиеся за стенами города и дерзнувшие поднять голос и меч свой против истинной веры, во власти сатаны. От его вероломства пали доблестные воины-католики, командир терции и лейтенант, наказавшие безбожников, посмевших надругаться над святыней.
      Священник, пребывающий в искреннем негодовании потряс над головой простреленной иконой.
      – Они бояться сражаться с людьми, стреляют в иконы, но они трусливы и лишены разума, ибо в своей трусости покусились не просто на святой лик, а тщатся так предательски победить неодолимую силу.
      Легат опустил руки, но тут же снова воздел их над собой и произнёс почти торжественно:
      – Мы сейчас же пойдём на врага! За нами сила, честь и доблесть! В нас вера!  С нами господь Бог и Пречистая Дева! Мы победим!
      О молодом лейтенанте-французе никто так и не вспомнил. Он не покидал командирского шатра, но его присутствие в этот момент потеряло значение. Проникновенный призыв легата возымел действие; генералы быстро согласились с самым решительным планом и немедленно, с удвоенным рвением, бросились его выполнять.
       «Значит, я приглашён сюда напрасно? – размышлял он, – пытался бы я сказать что-то или нет, это не изменило бы мнения папского посланника и католических вождей. Зачем же я здесь нужен именно сейчас?»
      В шатре, тем временем, принимались последние перед битвой решения, отдавались четкие распоряжения. Исчезли колебания, решимость выиграть сражение зрела с каждой минутой.
      А француз, на которого никто не обращал внимания, продолжал размышлять, и пришёл к выводу о том, что оказался в командирском шатре не напрасно.
      Ему представилась возможность увидеть преимущество рациональных решений и трагическую цену пренебрежения рациональным, роковое значение ошибок. Рациональным был поиск возможностей и способов внести ясность в положение дел, объединить усилия и предать осмысленность и целеустремлённость всем действием. Но папский легат, не  разобравшись в том, как была обезображена икона, совершил серьёзную ошибку.
      Ещё большая его оплошность и заблуждение – подверженность соблазну опираться на эмпирический опыт и чувства, которые нас подводят, обманывают.
      Француз, как только представилась возможность, одним из первых покинул шатёр и немедленно направился к своей роте.


                VII.

      Командир роты, Карл Шварц, построил пикинёров и без всяких напутствий вывел их к месту сосредоточения терции в боевой порядок, где солдаты заняли своё место в общем строю и остались ждать новых общих команд.
      Задачи были ясны: их роте предстояло драться в составе своей терции, занимающей вторую линию баварской армии, бок о бок с пикинёрами и мушкетёрами других рот; поэтому большой помощи капитану от вновь назначенного лейтенанта не потребовалось.
      Природа в этот день не поражала новизной и необычайными красотами, да ещё туман, окутавший стан католиков под утро не желал рассеиваться. Разговаривать и греметь оружием запрещалось, чтобы не выдавать места своего расположения разведчикам протестантской армии, которые могли в тумане оказаться совсем рядом и со второй линией.
      Всем было ясно, что вот-вот грянет кровавое сражение, итог которого насколько судьбоносен, настолько и непредсказуем, особенно для каждого отдельного человека. Но, как и многим солдатам, вновь назначенному лейтенанту об этом думать не хотелось, да и не стоило. Чего доброго, вцепится в сердце хандра или, хуже того, жалость к себе, страх.
      У француза, слава Богу, было замечательное средство от уныния. Он размышлял.
      Он всё больше убеждался в необходимости руководствоваться результатами деятельности разума.
      Не доверяя в полной мере собственному рассудку, мы совершаем двойную ошибку: по собственной прихоти создаём неверное представление о мире и на этом основании, как минимум, принимаем неверные решения; кроме того, пренебрегая силой разума, мы не используем необходимый и самый лучший инструмент освоения действительности, тем самым, приводя его в негодность и бесполезность, а в этой роли он становится лишней ношей и даже злом, источником грехов и преступлений.
      Ведь разум – главное и единственное очевидное проявление души – того, что отличает человека, выделяет его из мира живого, превращает из бесцельного и аморального механизма в существо, способное творить, переживать, сострадать, делать выбор, совершать подвиги и преступления, совеститься, любить ...
      Используя разум и язык лишь для общения, выражения своих желаний, предпочтений и опасений, мы вместо желаемой достоверности и объективности добровольно принимаем иллюзию за реальность. И вот уже готово безапелляционное необоснованное заявление, которое помимо искажения собственного представления о мире, вводит в заблуждение многих других людей, приводя кого – к неверной самооценке, кого – к греху, кого – к гибели.
      Вот и теперь десятки тысяч людей у порога события, способного изменить судьбы стран и всей Европы – а значит, судьбы человечества – слепо полагаются на выводы малоизвестных им предсказателей, недоучившихся идеологов. Они покорно уповают на распоряжения начальников, по большей части не отличающихся добродушием, заботой о подчинённом-наёмнике, часто не имеющих ни достаточного командирского опыта, ни необходимых тактических знаний. Это значит, что если не большинство, то очень многие бездумно вверяют свою судьбу не истинному Общему, которое Платон называл Единым, Благом, а частным ошибочным мнениям, случайным суждениям, узаконенной узурпаторами несправедливости. И сегодня, накануне битвы, люди выказали сколько терпения и дисциплинированности, столько же наивности и неразборчивости. Но они проявили и укрепили солидарность, которая может выручить их в сражении.
      К счастью, далеко не все начальники злы и бездушны, не все чиновники алчны и продажны, большинство священников искренне стремятся донести до паствы главное о Боге – истину добра, жертвенности, любви. Немало монархов и иных вождей народов, которые главную цель видят не в войне, а в благоденствии государства и его подданных. Поэтому возможна жизнь и развитие.
      Со стороны главных участников сегодняшнего большого события проявилось нетерпение, опасение выглядеть не лучшим образом, нежелание потерять авторитет подчинённых и доверие могущественных правителей. Они предпочли следовать стечению обстоятельств и положиться на аргументы, преподнесённые им священником, представляющим интересы папы, сняв с себя бремя ответственности и труда исследовать действительность. Этим они подчинились той не вполне ясной, но чрезвычайно властной силе, которая уже три года заставляет десятки тысяч людей в центре Европы проливать кровь, которая привела под стены Золотого города на Порогах две армии, отстаивающие католические традиции, чтобы сразиться с армией протестантов, возомнивших себя свободными от диктата папы...
      Так, из совокупности переплетающихся цепочек частных событий и мнений, порой мгновенных, почти незаметных складывалось событие исторического масштаба. Так из удачных маневров, тысяч маленьких стычек и побед, сотен и тысяч потерь, жертв, увечий, складывается большая победа …

      Как занавес сдвигается перед представлением, обнажая сцену и действующих лиц, так утренняя туманная пелена, сползая с наверший знамён католических войск, с кончиков пик имперцев и баварцев, тая, открывала насторожившееся поле предстоящей битвы, обнажала пего-свинцовое небо и саму неизбежность жестокого столкновения.
      Насупленные тучи равнодушно поднимались над мирным доселе пространством, обращаемым людьми в ристалище, которое истопчут тысячи ног и копыт, усеют зазубренным, измятым, изломанным металлом, пропитанным остывающей кровью ...
      И вот уже во всех деталях предстали кавалерийские отряды католиков, занявшие позиции между терциями, и сами соседние терции, ощетинившиеся пиками. Стала отчётливо видна и первая линия католического войска, и огромное безлюдное поле перед ней, полого поднимающееся к едва заметному плоскому центру возвышенности. Наконец и последние остатки восходящей к небесам облачной завесы, растворяясь, обнаружили выверенный, как по линейке, широкий фронт полков протестантской армии, оседлавшей высоту, за которой открывался путь к Золотому городу на Порогах.
      Пустота, разверзшаяся между низким плоским небом и землёй, между враждебными армиями, завораживала, хладнокровно втягивая в грядущий кровавый водоворот судьбы многих тысяч людей. Напряжение перед битвой сгущалось, разливаясь по колоннам и отрядам католических войск, прогоняя прочь остатки утренней неопределённости, заполняя души и тела солдат, незримое пространство между ними, объединяя роты, терции и всё войско боевой нервозностью, возбуждением, наливающим мышцы силой.
      Первыми в бой вступили кавалерийские отряды с той и другой стороны. Богемские всадники дрогнули, не выдержав дружных и метких залпов рейтар католиков  и, смешавшись, отступили зализывать раны за левый фланг линии протестантских полков. В атаку двинулись тяжёлые испанские и итальянские терции правого фланга католиков, где сосредоточились силы имперцев. Вскоре и первая линия баварской армии, размещённой на левом фланге глубоким боевым порядком, завязала схватку с правым флангом протестантов.
      Битва складывалась, одновременно, вязкая и импульсивная. Небольшие тактические удачи в отдельных потасовках и перестрелках не могли принести решающего успеха ни одной из сторон.
      Решающий момент наступил, когда тяжёлая кавалерия протестантов под командой юного Христиана Анхальтского [9] – сына предводителя протестантского войска, при активной поддержке пехотного полка Шлика опрокинула передовую терцию католической пехоты. Солдаты католической терции Бреннера бросили строй, побежали прочь от высоты, с которой на них скатывались эскадроны и полки протестантов. Венгерская конница, воевавшая на стороне протестантов, в предвкушении лёгкой победы лихо ринулась в атаку на дрогнувших католических пикинёров и мушкетёров. И могло показаться, что больше нет силы, способной вырвать победу из рук протестантов...

      Терции, в которую входила рота Карла Шварца, была отведена роль резерва второй линии баварцев с задачей поддерживать наступление терций первой и второй линии, прикрывать их с тыла на случай прорыва вражеской конницы, а также при необходимости выбивать протестантские полки, если они попытаются вклиниться между наступающими терциями, чтобы разделить и окружить их. Но и с этой позиции можно было разглядеть передвижения и столкновения впереди и выше, ближе к вершине холма, с которого наступали протестанты. От лейтенанта не скрылось замешательство в передовых отрядах католиков, он с тревогой наблюдал, как таяла передовая имперская терция, как побежали солдаты католической лиги на правом фланге под ударами стекающих с высоты отрядов протестантов.
      Однако вторая линия католических войск оставалась ещё достаточно прочная и способная встретить разгорячённых первым успехом протестантов монолитным строем пикинёров и мушкетёров. Паниковать было преждевременно, неуместно, а главное – недопустимо. Вероятно, так здесь думали все, кто твёрдо намеревался выжить. Так решил про себя лейтенант: командиры католиков просто обязаны предпринять любые средства, чтобы спасти положение. Но простреленная икона в такой ситуации вряд ли поможет…
      – Нужно немедленно направить вперёд все оставшиеся силы, – произнёс вслух лейтенант;
      – Тогда и нам придётся подставлять свои шеи под богем ... , – начал было оказавшийся рядом Бартли, но осёкся, вспомнив, что француз с позавчерашнего дня его командир, который к тому же, почему-то уже участвовал в совещании высших начальников накануне сражения.
      Лейтенант отреагировал мгновенно.
      – У нас будет больше шансов выжить, если мы вступим в бой прямо сейчас вместе с остальными войсками, а не будем ждать, пока нас перебьют по частям, – горячо протараторил он на родном языке, и добавил по-немецки, – мы имеем победу, если атаковать быстро и всем.
      В сознании лейтенанта пронеслось видение, в котором их неподвижную терцию захлёстывает докатившаяся волна схватки, бесцеремонно выхватывает из строя одного за другим солдат роты и закручивает в кровавом водовороте ...
      Француз раздражённо обернулся на небольшой холмик поодаль строя, где вокруг  штабных начальников, знамён и штандартов католических армий то и дело сновали адъютанты, посыльные, сигнальщики. Он увидел, как группа офицеров с суетливым почтением усаживала на коня важного начальника, который и на ногах-то держался не без труда.
      Сегодня он уже встречался с этим генералом, командующим армией имперцев и исполняющим роль главнокомандующего всеми католическим войском в этом сражении. Это был Шарль Бюкуа де Лонгваль. Утром в палатке француз подумал, что этому начальнику достоинства не занимать. Теперь же даже издалека лицо командующего показался лейтенанту бледным и отчаянным. Офицеры свиты, убедившись, что командующий достаточно надёжно держится в седле, немедленно оседлали своих лошадей, после чего все вместе направились вперёд, туда, где решалась судьба схватки.
      Вскоре в том же направлении проследовал большой отряд кавалерии из резерва католиков, который называли польским. Но любой, кто хоть немного знал польских кавалеристов, ни за что бы не принял этих разбитных всадников с вислыми усами всех оттенков за поляков. Поляки старались походить на саксонцев, датчан и одновременно стремились выглядеть богатыми; они предпочитали в бою облачаться в кирасы и шлемы, под которыми носили богатые кафтаны и мягкие шапки отороченные мехом, украшенные перьями. Эти же были одеты пёстро, разномастно и многие не по сезону легко; на них не было доспехов, в глаза бросались их широкие, заправленные в сапоги шаровары вместо привычных для большинства европейских военных коротких штанов. Одни были одеты в наглухо застёгнутые кафтаны, у других из-под кафтанов и безрукавок пробивались рукава белых свободных рубах и вороты с мелкой цветастой вышивкой, на третьих было надето нечто бесформенное – с мехом и без, из кожи и сукна, а иные оказались и вовсе без рубах. Большинство всадников вооружились пиками, пистолетами, некоторые мушкетами, кое у кого можно было заметить булаву, но у всех на боку висели длинные сабли, похожие на турецкие.
      Этих конных можно было бы принять и за разбойников, и за потешное войско, если бы не глаза, в которых было столько же жизни и отваги, сколько угрозы и беспощадности. В сёдлах держались они свободно и даже несколько небрежно; в их позах, поворотах голов читались уверенность, презрение к любым препятствиям и неожиданностям.
      Француз с любопытством всматривался в этих странных вояк. Его внимание приковывало даже не необычное одеяние или оружие этих всадников, а своенравность и свобода, сквозившая в отсутствии строя, в их независимой осанке, возгласах на непонятном языке и пробирающим от поясницы до пяток свисте.
      Когда последние кавалеристы пёстрого устрашающего сообщества поравнялись с ротой Шварца, лошади перешли с шага на необременительный легкий галоп. В полумиле от строя католиков вся эта диковато-воинственная масса не сбавляя скорости, стала вытягиваться поперёк общего фронта неровной волной-пилой с зубцами самых воинственных всадников и командиров, разворачиваться, нацеливаясь на эпицентр сражения. Француз видел, что бесшабашное восточное войско без опаски подставляет свой ближний к протестантам фланг под их удар, собираясь обрушиться на фланг пеших протестантских отрядов, увлекшихся разгромом передовых католических терций.
      Даже издалека было заметно, с какой небывалой скоростью эта убийственная волна понеслась на протестантскую пехоту, не ожидающую такой жёсткой бесцеремонности.
      До уха француза донёсся нарастающих отдалённый гул тысяч копыт. Казалось, земля застонала, задрожала, и рассекаемый бесстрашными конниками воздух обжигающим холодом ударил в лицо ...
      Все вокруг, кто мог увидеть это, замерли, не отрывая глаз от фантастической картины, готовой опалить сознание наблюдателей кровавыми тонами.
      По мере стремительного сближения с неприятелем, волна растекалась, явно намереваясь своим дальним от католиков краем охватить и тыл передовых отрядов протестантов, ещё находящихся по неведению в предчувствиях своей близкой победы. Когда до столкновения мчащихся в первых рядах конников с неготовым к этому удару противником, оставалось несколько секунд, до уха француза донеслось пронзительно гиканье атакующих! Протестантские пехотинцы и кавалеристы обернулись навстречу беде, намереваясь встретить её во всеоружии, но тщетно. Пожирающей лавой дикие конники накрыли фланг и тыл протестантов, которые стали таять, как тонкий ломтик масла на раскалённой сковороде. Вначале даже казалось, что скорость волны не снижается, пожирая протестантов, но это было уже не важно...

      Много позже кто-то из очевидцев – реальных ли, назвавшихся ли таковыми – утверждал, что степная орда, как по волшебству ворвавшаяся на ристалище прямо из легенд, состояла из несметной числа заговорённых от смерти наездников-убийц. Другие уверяли, что протестантов повергли вовсе не люди из плоти, а духи, которым достались души протестантов, потерявших Божью защиту из-за своего отступничества, маловерия. Были и те, что за кружкой пива с апломбом непревзойдённого знатока рассказывали о виртуозных кавалеристах-воинах, способных свободно управлять конями совсем не используя руки, в каждой из которых держали по сабле, превратившиеся в кровавые мельницы ...
      Предпринятый протестантами удар в тыл смертоносной волне отрядом венгерских кавалеристов был мгновенно сорван дикими всадниками. Едва лава огрызнулась последними рядами своих конников, как мадьяры дрогнули и повернули коней прочь от страшной мясорубки. Пехота северного фланга протестантов, было, двинувшаяся вперёд на баварскую армию католиков, впечатлившись смятением рубак-венгров, затопталась на месте, а когда вырвавшиеся из под сабельных ударов вислоусых дьяволов протестанты, белее смерти, бросая всё, что мешало спасаться, понеслись по полю, не выбирая пути, не чуя ног и земли под собой, пехотинцы-протестанты невольно попятились...
      Так они и отходили с отчаянными бледными лицами спиной на восток, под стены Золотого города на Порогах, пока терции баварской и имперской армий не настигли их. Солдаты-католики, воодушевленные нерешительностью противника, переполненные самыми сильными эмоциями, вымещали на протестантах все свои прежние неудачи, страхи, обиды, унижения ...
       Разразилась резня ...


                VIII.

      Рене – именно так звали молодого француза из далёкого французского городка Лаэ, ставшего лейтенантом баварской армии, воевавшей на стороне Священной Римской империи – позже избегал воспоминаний битвы у Белой горы. Старался не помнить он и того, что учинили католические войска в Золотом городе после полного разгрома протестантов. Он хотел вычеркнуть из памяти эти ненастные кровавые дни.
      Однако семь лет спустя, при осаде французского протестантского города Ла-Рошель – в западной Аквитании, на берегах Бискайского залива, у стен последнего оплота французских протестантов – в его память прорывались картины битвы за Город на порогах, жестокости католиков к жителям поверженного славянского королевства …
      Но в двадцатом году молодой лейтенант Рене этого будущего знать не мог.
      В разгар сражения под Белой горой, когда наступила его последняя фаза и солдаты католической армии обрушили на протестантов весь свой гнев и злость, он, к своему удивлению, довольно вяло, нерешительно и, скорее, неудачно пытался удержать воинов-католиков от расправы над беспомощными и ранеными. И потом, в течение нескольких дней он, как и где мог, удерживал солдат-завоевателей от грабежей и насилия; но чаще безуспешно... И тогда же, на исходе осени тысяча шестьсот двадцатого года, его потрясло разительное отличие между людьми, настолько по-разному распоряжающимися своей судьбой, своим даром рассудка ...
      Золотой город – когда при попустительстве, а когда и с одобрения или по указанию генералов и при молчаливом невмешательстве представителей папских интересов – подвергся унизительному насилию со стороны дорвавшихся до грабежа солдат победившей армии. Поверженный город захватчики терзали почти целый месяц. Покорители унесли из похожего на замок собора, что и сегодня украшает Старгородскую площадь, золотую чашу – символ свободы духа и политической самостоятельности протестантского западно-славянского королевства. Забирали всё, что могло показаться ценным. Не представляющее ценности в глазах грабителей выбрасывалось, могло было быть сломано ради забавы или уничтожено. К жизни горожан отношение было таким же. Протестантизм и всякие свободолюбивые настроения выжигались огнём, вырубались топорами, душились грубыми верёвками.
      Опустошена была не только столица, но и все попавшиеся на пути «законных» грабителей городки, деревни, хутора, в которых ещё теплилась жизнь; не стало и самого королевства. В водовороте его стремительного погружения в пучину прошлого канули все богемские протестанты...
      Золотой город со временем вернул значительную часть своего величия; через три с половиной столетия обрело независимость и маленькое трудолюбивое государство славян. Но католичество в этих землях, там, где религия ещё принимается во внимание, преобладает и поныне...

      Жизнь молодого французского офицера во время его недолгого пребывания в Граде на порогах оказалась отравлена отвращением к войне. Склонность к военной карьере, ещё вчера казавшаяся вполне обоснованной и естественной, сменилась опасением вечного раскаяния, если бы такое произошло. От этого всё внешнее, материальное стало ещё более зыбким, обманчивым ...


                IХ.

      – Господин лейтенант, это не католический храм и священник не католический.
      – Не буду повторять! Нарушение приказа есть преступление! Это есть храм и святой отец, – француз-лейтенант подбирал первые пришедшие в голову немецкие слова и даже потянулся левой рукой за пистолет, который ему уже помог спасти несколько жизней в несчастной павшей Богемии.
      Офицер был на самом деле раздражён и зол. Это подействовало лучше всякого оружия:   хмельная сила близкой наживы и безнаказанности, обуявшая ворвавшихся в храм солдат, ослабла. Спорить с командиром они не решились; каждый из них уже успел поживиться раньше, и не оставлял надежды найти другой объект грабежа, хотя после нескольких недель пребывания католических армий в Золотом городе привлекательных мест осталось немного. Во всяком случае, в этом небольшом храме золотых чаш, подобных Тынской, скорее всего, не водилось.
      – Слушаюсь, – недовольно тоном бросил Бартли, – Уходим.
      Последнее относилось скорее к остальным пикинёрам, чем к лейтенанту или священнику. Солдаты, не говоря ни слова, оставили священника с лейтенантом одних.
      – Вам, святой отец, нужно укрыться, – в голосе лейтенанта сквозило сочувствие к священнику, которого вряд ли кто-то смог бы уберечь, если бы солдаты всерьёз задались бы целью ограбить его и храм.
      – Спасибо, – едва пожав плечами, ответил пастор и неожиданно спокойно, как будто ничего опасного не было и не предвиделось, поинтересовался, – вы, молодой человек, не немец?
      – Нет, – почему-то смутился лейтенант.
      – И не испанец, не итальянец, конечно, – священник говорил уверенно и так, будто этническая принадлежность его случайного защитника была наиболее важным фактом не только их встречи, но и ключевым условием развития дальнейших событий.
      – Я из Франции, – с едва заметным недоумением уточнил лейтенант и зачем-то добавил, – меня, – меня зовут Рене.
      – Рене, – повторил священник, и продолжил по-французски, – вы, верно, давно не произносили своего имени вслух; никто не спрашивал... Война... Люди, их имена, родина мало кого интересуют. Имеет значение только положение, владения, престиж, желания самых властных сановников и вельмож в этом бренном мире. Остальным – малая плата: золото, вино или ... меч. Внешнее, тленное заполонило умы, опустошило и закупорило обмелевшие души...
      Размеренные негромкие слова священника мягко таяли под сводами сдержанно-строгого безлюдного храма. И Рене ощутил близость возможного очищения, освобождения от тяжёлого груза войны, густо облепившего душу, подбирающегося к рассудку. Напряжение офицера, не отпускающее его последние дни, стало ослабевать, ожидание самых грубых проявлений человеческой натуры, безжалостности, равнодушия, алчности отступило; одновременно навалилась и разлилась по телу усталость, наполняя его тяжестью. На фоне разбитости тела возвращалась ясность мысли и её независимость от материального давления.
      – Позвольте мне присесть, святой отец, – обратился офицер к собеседнику, неожиданно для себя продолжив с дружелюбной улыбкой, – отдохнуть немного подле вас...
      На лице священника промелькнула ответная улыбка.
      – Прошу вас, – кивком головы, одновременно означающим согласие, приглашение, доброе расположение, он увлёк офицера к скамейкам для прихожан. Приветливым жестом священник предложил собеседнику крайнее от центрального прохода место во  втором ряду, а сам примостился на краешке скамейки первого ряда вполоборота к собеседнику.
      – А Франция-то поддерживает север, – бросил священник фразу без интонаций куда-то под потолок гулкого пространства, понимая под «севером» протестантов; и не дожидаясь ответа, обратил всё понимающий взор к французу, – вы за меня не опасайтесь; мирские мелочные дрязги меня не касаются и не коснутся. Со мной Бог. Не так важны и страсти клириков ... До каких пределов будет простёрта длань папского престола или верховного иерарха лютеран, кальвинистов – думаю, не самое главное...
      Священник посмотрел прямо перед собой, демонстрируя собеседнику профиль.
      – Почему я это говорю вам, католику, который вопреки интересам своего правительства, стал наёмником империи? – ответа священник явно не ждал, – наверное, потому, что всё уже решено.
      Он устало поглядел на француза.
      – Я вам благодарен за помощь, но знайте: храм теперь будет... католический. И я вместе с ним перехожу под покровительство папы. Есть разрешение и грамота легата. Он был здесь... уже не первый раз, надо заметить. Стоит признать: посланник Ватикана проявил терпение и настойчивость! Уже завтра будет широко объявлено, что это, – священник взглядом обвёл своды церкви, – католический храм. И всё же вы правы: м;лодцы, которых вы так вовремя остановили и выдворили прочь, приходили сегодня и могли не поверить или проигнорировать известие о переходе храма под католическое покровительство.
      Француз удивился не перевоплощению храма, а тому, насколько эта новость оказалась бледной, малозначимой по сравнению с многочисленными трагедиями, разыгравшимися в королевстве и его столице.
      Он не проронил ни звука.
      – Да, я буду служить по католическому обряду. Ведь вы, католик, не будете против? – священник уколол собеседника взором, в котором вызов моментально сменился иронией, вытесненной невозмутимостью, – может, это странно... Храм трёх Янов, как я его про себя называю... Яна Кржижа, отдавшего под строительство свой участок земли здесь на Вифлеемской площади, Яна Мюльхаймца, построившего его, и Яна Гуса[10],   построившего в нём справедливую церковь… для народа Богемии, для чехов ...
      Священник вздохнул, погасив занявшуюся в нём искорку чувств, печали, вернулся к предмету разговора.
      – Сегодня мне должны доставить сутану, альбу, пилеолус [11]...  Я размышлял, требовал ответа у себя: что предаю? Бога? Веру? Или людей, которые вчера ненавидели и боялись католиков, а завтра их мечом, дыбой, посулом, лестью сделают католиками?
      – НЕкатолики, – он подчеркнул интонацией отрицание, – не придут... Ни сегодня, ни завтра... быть может, триста или пятьсот лет мы их не увидим под этими сводами. Но люди придут обязательно! У людей нет иного выхода. Людям нужна надежда и вера. А поскольку большинство из них не знают ни Кузанца, ни Галилея, ни Коперника, ни Браге, им нужен провожатый, который объяснил бы созданный Богом мир и вывел из этого общего знания частности. Богу же, смею предполагать, не так важно, кто и на каком языке к нему обращается. Он не создавал католиков и протестантов, иудеев и мусульман. Он создал Вселенную и людей, которым завещал их мир...
      Священник осёкся, взглянул на собеседника. Тот сидел неподвижно с закрытыми глазами. Оратор дёрнул уголком губ, устремил усталый взгляд прямо перед собой, заговорил монотонно и мягко, как будто убаюкивал собеседника.
      – Извините! Я вас утомил своими откровениями ...
      Офицер отреагировал мгновенно.
      – Nein. Entschuldigen Sie bitte, es ist interessant f;r mich, – по-немецки воскликнул он и перешёл на привычный родной, – я вас внимательно слушаю... мне нечего добавить. А кто такой этот ... Браг? Он богослов? Философ?
      – Браге, – поправил священник, – Тихо Браге...
      Святой отец как будто и сам вспоминал, кто он, этот человек, чьё имя заинтересовало офицера.
      – Мне почему-то он кажется чехом, хотя, в действительности его родина Дания. 
      Священник опять задумался, а потом, усмехнувшись, снова обратился к офицеру.
      – Вот и вы, француз, мне сегодня тоже кажетесь чехом, – он пожал плечами, и говорил дальше так, как будто всё сказанное и сам узнавал только что, – а Браге [12] ... Думаю, не так важно, где он родился, на каком языке впервые в жизни заговорил... Он жил и умер в этом городе.  Учёный-звездочёт, отмежевавший астрономию от химер, домыслов и новомодных скандальных гипотез. В отличие от сухого математика Коперника, Браге научно обосновал такое знание о мире, такую его картину, в которой он предстаёт в истинном виде, каким и был создан – с Землёй в центре, там, где ей отведено место Богом... как сказано в Священном писании.
      – А где в этом его мире сам Бог? – поинтересовался офицер.
      – Вы же где-нибудь учились, – полуутвердительно бросил священник, поморщившись.
      – Мне приходилось, и немало, заниматься самообразованием после окончания колледжа иезуитов, – поспешил успокоить священника офицер.
       – Значит должны отделять реальность от вымысла, притчу от жизни, образ от факта, – без малейшего удивления, как будто все лейтенанты учились в колледжах и потом занимались светским или духовным самообразованием, – для подготовленных... для образованных, для тех, кто не слепо верит в простенькую картинку, в миф, в первое поразившее ум знание. Аквинат[13],  Кузанец приоткрыли завесу иносказательности Священного писания, не нарушая его целостности и правдивости. Бог недоступен для обыденного понимания, только истинная вера открывает человеку путь к нему. Мыслить его как какую-нибудь материальную вещь, как личность в человеческом понимании, не только ошибочно, а и противно здравому смыслу. Бог вне материального мира... не где-то на облаках, и не в цветущем или полным прекрасных плодов саду с самым хорошим климатом, не за твердью небесной... И что это такое – твердь небесная?
      Священник пожал плечами.
      – Вы же не пытаетесь взвесить на весах свою или чью-либо идею? А насколько больше или легче ваша мысль о ... о вашей шпаге, например, в сравнении с самой шпагой, материальным объектом в ножнах у вашего бедра? А сравните Тынский храм с вашим мнением о нём...  И это всего лишь простенькая мысль, элементарное представление. Бог это источник всего, создатель всего видимого и невидимого, материального и идеального, понятного даже самому тёмному подмастерью и непонятного даже наисветлейшим умам человеческим.
      За время своего монолога оратор слегка возвысил голос, в котором появилось больше чувств и красок. Он остановился, как бы успокаивая себя.
      – Блаженный Августин, сумевший многое преодолеть в себе, пришёл к правильному выводу. Нам недоступно видеть Господа, если он сам того не пожелает, явившись сыну человеческому или дочери в приемлемой их скудному рассудку форме. Тем более невозможно Бога изучать. Поэтому искать ему место в схеме астронома бессмысленно. Браге этого и не делает. Он не пытается разобраться даже в природе и свойствах собственной мысли. Думаю, он никогда не помышлял узнать, где гнездится и его душа...
      Священник снова замолчал ненадолго, как будто силился глубже осознать сказанное самим собой. Этой паузой воспользовался офицер, теперь пристально глядящий на вещающего.
      – Прошу простить меня, святой отец... А вы что-то определённое о душе, о её отношении к телу, – француз замялся, подбирая слово, – полагаете?
      Священник возвёл глаза к потолку, затем плавно перевёл взгляд на лицо молодого человека.
      – Я живой человек потому, что одушевлён. Ощущаю тело своё и чувствую душу свою, единство души и тела. Если вам угодно, и представится возможность, оставляю за вами право выяснить, где у человека душа. Я же предпочитаю довольствоваться тем, что понимаю. А понимаю то, что во мне, как и во всём на свете, заключена мера гармонии материи и идеи... Не холодной перепатетической формы, а идеи живой, ибо идущей от заботливого Творца. Способность понимать идеи и самому мыслить, творить идеи и возделывать свой мир – великий дар и обязанность...
      Священник немного оживился и, может быть собирался сказать ещё что-то важное, но замолчал.
      Однако пауза длилась всего пару секунд.
      – Человек инструмент в руках Божьих, – продолжил святой отец смиренно, – но инструмент одушевлённый, ответственный за свои поступки. Бог дал ему ум, мир, сообщество сородичей и закон, тем самым указав не только цель, но поле и характер деятельности. Человеку надлежит вернуться к Богу, но вернуться не с пустыми руками и нечистой совестью...
      Священник вдруг, без малейшей паузы, неожиданно поменял предмет разговора.
      – Не слишком ли я утомил вас? – поинтересовался он, поднимаясь с места.
      – Простите! – мгновенно отреагировал офицер, – это я злоупотребил вашим временем и вниманием. Да и идти мне пора.
      И немного помолчав, он внезапно для самого себя добавил:
      – Я завтра заканчиваю службу в имперской армии. Собираюсь во Францию. Хотел бы заняться наукой...
      Священник понимающе кивнул головой.
      – Спасибо вам! Пока я здесь, пока моё место не занято другим священником или ... иезуитами, например ... для вас открыты двери храма и моё сердце. Благослови вас Бог на вашем созидательном поприще...
      Однако, в действительности, француз ещё не был готов так внезапно прервать только что наметившуюся военную карьеру.


                Х.
 
      Решение о завершении службы в войске герцога пришло неожиданно.
      Причиной послужила лошадь.
      Она досталась ему как дар с неба, когда он, идя с Вифлеемской площади в Градчаны [14]  уже в сумерках перешёл Карлов мост. Её силуэт, как будто соткался перед ним из темноты и был одушевлён остатками вечернего света, сохранившегося не в остывающем, напитавшимся речным туманом воздухе, сминающем очертания тесного города, а в его собственных глазах.
      Лошадь оказалась далеко ещё не старым мерином без заметных изъянов, не измождённым и, самое поразительное, под седлом. Француз начал было искать хозяина, даже постучался в двери ближайших домов, но безрезультатно. Найдя постоялый двор, он вначале собирался попросить его хозяина найти владельца лошади, но в последний момент ограничился тем, что договорился о стойле и корме для неё, за которые сразу же и расплатился за два дня вперёд. Хозяин радостью принял плату и заверил, что сохранит и накормит лошадь самым лучшим, что у него был овсом.
      Поэтому лейтенант решил оставить лошадь себе, если хозяин не найдётся в ближайшие сутки.
      А утром француз столкнулся лицом к лицу с самим герцогом, который, вероятно, вспомнив молодого чужеземца, воспитанного, как и сам герцог, иезуитами, решил по-французски поинтересоваться, как он себя чувствует офицером в его армии. Лейтенант от неожиданности не только представился по форме, но и напомнил вельможе своё полное имя. На высказанное герцогом удовлетворение тем, что француз повышен в должности и выжил в битве, Рене сказал зачем-то, как в действительности была испорчена икона, которую легат принёс на военный совет перед генеральным сражением. И тут же добавил:
      – Наш сиюминутный опыт зыбок и не позволяет делать правильных выводов, может привести к катастрофе. Лишь общие знания представляют собой твердую базу рассуждений и действий. И вы сразу признали во мне надёжного офицера, руководствуясь не внешним опытом, а общими знаниями.
      Герцог едва улыбнулся уголком губ, но не отозвался на это замечание. Вместо этого он спросил, не учёный ли перед ним? Француз подтвердил предположение  вельможи, заверив, что вопросы метафизики и математики его очень волнуют.
      – Желаете сделать военную карьеру? – энергично поинтересовался герцог, явно собираясь прервать неожиданный для обоих краткий диалог.
      – Нет, – мгновенно и проникновенно ответил молодой француз.
      – Тогда не медлите, – отрезал герцог и, не прощаясь, направился прочь, но внезапно, обернувшись, добавил, – война не окончена и мне сейчас не до учёных. Но вам заплатят сполна и сегодня же. А если вы передумаете, найдите меня, и я подберу вам достойное место подле себя.
      Уходя, герцог бросил несколько слов сосредоточенному адъютанту. Тот что-то ловко черкнул на небольшом листе бумаги, догнал уходящего герцога, который почти не сбавляя шаг оставил на этом листе свой росчерк. Проворный адъютант подскочил к лейтенанту, вручая ему листок, сказал, где получить деньги и исчез вместе с герцогом и его свитой из жизни француза навсегда.
      В этот момент француз, пока ещё лейтенант баварской армии, ощутил себя у порога истины так же ясно, как ясно и однозначно обнаружил в себе решение немедленно уволиться и уехать во Францию, а может и в Соединённые провинции [15]. 


                ХI.

      – И что же, господин лейтенант, сказал Вам его светлость, герцог? – казначей сощурился, испытующе глядя на счастливчика, которому приказано было заплатить жалованье без вычетов, по высшей для офицера норме.
      Хорошо знающий свойства и силу денег, баварский чиновник явно не торопился вручить офицеру уже отсчитанное серебро, положенное ему по контракту за службу в армии герцога.
      – Неужто он так просто вас отпустил? Или теперь война окончена?
      Француз, не испытывающий желания поддерживать подобный разговор, устало поднял ладонь с вытянутыми указательным и средним пальцами, ткнул ими снизу в полу шляпы, как бы поправляя её. На чиновника он глядел, как будто не понимал, кто перед ним и о чём спрашивает, но на казначея это не произвело никакого впечатления. Закалённый чиновник, способный в определённых ситуациях вообще не видеть человека, который страстно стремится пробиться к его душе, донести до его сознания мольбу или некое чрезвычайно важное обстоятельство, теперь был самой дружелюбностью, весело улыбался, сверля глазами офицера, как будто это была привычная беседа двух давних друзей.
      – Для меня, – растягивая немецкие слова, ответил лейтенант равнодушно, – здесь всё окончено... Осталось получить деньги.
      – Это же надо! Сам герцог, – глядя на офицера, как на дорогой, но преждевременный рождественский подарок, отчётливо улыбался острыми уголками губ.
      – И вы, как я узнал, – ободряюще энергично тряс безмерно радушный финансист подбородком, – займётесь науками...  И мне очень любопытно... Человек учёный – и снова учится? Непонятно! Так и вся жизнь учёбой станет?
      Чиновник от своих же слов едва не прыснул от смеха, но сдержался.
      Лицо же офицера стало ещё более печальным. Он медленно набирал в лёгкие воздуху, собираясь прекратить разом пустую болтовню казначея, но тот не унимался, изображая заинтересованность, дружелюбие и необъяснимую радость; не то деланно восхищался, не то насмехался над увольняемым из имперской армии.
      – От военной службы неплохой доход! – казначей скользнул ласковым взглядом по  столбикам выстроенных им перед собой монет, которые осталось поместить в уже приготовленный кожаный кошелёк, размышляя про себя, насколько герцог благоволит учёному офицеру и встретится ли офицер с его хозяином ещё раз, – а ученье даст ли доход, неизвестно. А оно, ученье, недёшево! Этого будет маловато...
      Разговорившийся страж герцогской походной казны сочувственно покивал головой, едва не лизнув взглядом монеты, и без паузы неожиданно спросил:
      – Так вы сразу и в университет? И станете алхимиком... через десять лет – и снова, не давая оппоненту опомниться, заговорил, на этот раз задушевно-вкрадчиво, – а вот я вам прямо сейчас уже предложу учение! Я – учитывающий золото и серебро, в своём роде, алхимик и астролог в одном лице. И талер превращу сейчас в шестьсот талеров, которые стоят шестьсот тысяч талеров! Целого государства! И даже, – казначей запнулся, изобразил испуг, настоящий или деланый, и пошевелил губами почти беззвучно, – даже правильной веры!
      Офицер улыбнулся, начиная понимать, к чему всё это представление.
      – Благодарю, – лейтенант легонько хлопнул ладонью по краю стола, на котором терпеливо покоились стопки талеров, – мне достаточного этого.
      – Что вы! – встрепенулся казначей, – я не собираюсь вас ни подкупать, ни обирать! Я вам предлагаю не богатство, не сокровище, а ... знание о сокровищах!
      – У-у, – понимающе-невозмутимо протянул офицер носом, не размыкая губ, – тем более...  Упаковывайте монеты, или я сам их заберу.
      – Конечно-конечно, – с готовностью закивал головой казначей и начал стопку за стопкой проворно и точно ссыпать деньги в кошелёк, но когда осталось поместить в кошелёк последние монеты, он замер и, взглянув на лейтенанта пристально, со всей серьёзностью и проникновенностью сказал, – но знания могут оказаться легковесными, не будут цениться, если достанутся просто так, без всяких усилий. Человек должен дорожить знаниями... Они даже важнее серебра и золота! Поэтому... два талера было бы в самый раз.
      Француз устало закатил глаза, веки его плавно сомкнулись.
      Стойкий чиновник так и застыл в ожидании.
      Ресницы лейтенанта дрогнули, он вытянулся, едва приоткрыл глаза и уверенно положив правую ладонь на эфес шпаги, процедил:
      – Первое. Кошелёк мне…  немедленно.
      Деньги в ловких руках казначея юркнули в кошелёк, горловина которого мгновенно затянулась тугим шнурком.
      – Второе. Пока я не услышал ничего полезного или интересного, – без пауз, не меняя интонации с расстановкой продолжал офицер, плавно-небрежно потянув пальцами левой руки шляпу за широкое поле вперёд и вниз, отчего тень скрыла половину его лица от лба до кончика крупноватого носа.
      Деньги в кошельке, между тем, уже были сдвинуты точным движением руки чиновника на край стола прямо перед французом.
      – Третье, – офицер не глядя приподнял левой рукой в перчатке туго набитый увесистый кошелёк, – я расплачусь... если посчитаю товар полезным. Плата зависит от качества товара.
      – Да будет вам известно, – начал чиновник так, будто собирался поведать самую главную истину жизни начинающему юному студенту, – что полученные вами монеты – часть тех самых шестисот талеров, которые не были выданы Христиану, требующему деньги на фортификационные укрепления, и которые совет города еретиков не счёл возможным выдать. То ли пожадничали, то ли не смогли договориться... Кто знает, как бы всё могло обернуться, сделай нечестивцы всё вовремя, не пожалей бы они этих денег. А теперь, когда вы получили жалованье, нет уже шестисот талеров, и страны нет, откуда взялись эти монеты, и протестантов теперь здесь не будет.
       Чиновник хитро посмотрел на офицера. Однако тот, никак не отреагировал.
      – А я чувствовал... Герцог по моей просьбе дал мне людей: офицеров, солдат и я с ними нашёл и эти деньги. Вот и получается, это серебро стоит страны и веры, –  стремился говорить весомо рассказчик, и нравоучительным тоном подвёл не вполне логичный итог, – не пожалеет человек двух талеров и может вернуться они ему вдесятеро или поменяют к лучшему жизнь.
      Офицер, чьи глаза было трудно разглядеть под надвинутой на брови широкополой шляпой, оставался недвижимым.
      – Талеры, – чиновник приложил все усилия, чтобы изобразить безразличие к деньгам, хотя это вышло у него не слишком убедительно, – могли бы к вам не попасть... Но я сделал всё в мэрии, чтобы они достались герцогу и в...
      – Это я, – неожиданно перебил велеречивого казначея офицер, – со своей ротой... 8  ноября на Белой горе мечом и пикой, с риском потери жизни добыл герцогу и католической лиге победу над протестантами... и эти деньги тоже. Частью этих денег герцог справедливо расплачивается со мной за честную службу.
      На чиновника, мгновенно сбросившего маску напускной простоты и фальшивого расположения к офицеру, его последние слова подействовали мало. Казначей оставался спокойно-настороженным; лишь дежурная полуулыбка с его лица сползла, оставив выражение ленивой утомлённости. Он просто ожидал, когда лейтенант, совершенно переставший его интересовать, исчезнет из поля зрения.
      Однако молодой француз снова заговорил.
      – А об этих талерах я здесь уже слышал краем уха... за кружкой пива у Староместской площади. Вряд ли эта байка мне пригодится когда-либо... Я не историк, не собираю анекдотов, и политикой и финансами заниматься не собираюсь, – офицер сделал паузу, пряча кошелёк, – но сегодня я её услышал иначе! Что-то во всём этом есть...
      Лейтенант изящным взмахом кисти руки обрисовал перед собой что-то вроде вопросительного знака.
      – В любом случае, я вам... признателен и поэтому как человек чести и христианин,  – офицер заглянул к себе в ладонь, – полагаю, что не задену ваши чувства, отблагодарив вас.
      Офицер довольно энергично и резко, чтобы не потерять содержимое, прихлопнул открытой ладонью по краю стола. Прощаясь, он легко кивнул и едва коснулся кончиками пальцев поля шляпы, и развернувшись, удалился.
      На столе перед чиновником остались не одна, и не две, а целых три монеты! Но не талеры. Это били три мариенгроша [16] – два госларских и один чудом сохранившийся старый брауншвейгский [17].
      Помимо трёх-четырёх дюжин крейцеров, это были почти все деньги, которые француз не успел истратить до этой минуты.
      Впрочем, теперь, после получения жалованья он мог считать себя непродолжительное время вполне состоятельным. Поэтому вернувшись в недорогую таверну при постоялом дворе в Градчанах, где он ещё вчера поздним вечером снял и оплатил маленькую комнатку на втором этаже, француз заказал себе сытный обед, не сильно заботясь об экономии. Тем не менее, увесистый кошелёк с талерами он открывать не спешил, да в том пока и не было необходимости. Остатков прежнего запаса как раз хватило на вполне достойную трапезу.

      Завтра он отправится во Францию, в Париж, а может быть, доберется и до родного Лаэ. А в этот вечер он хотел просто отдохнуть.
      И всё же вечером, перед сном, француз решил ещё раз пересчитать деньги, спланировать свои ближайшие расходы.
      Одного талера в кошельке не хватало...


                XII.

      Истина была где-то близко, но не спешила открываться...

      Молодой француз ожидал, что завершение службы немедленно даст свободу сознанию и подтолкнёт его к пониманию, позволяющему расставить на места все его до сих пор разрозненные знания и догадки.
      Освобождение от обязанности постоянно кому-то подчиняться, кем-то командовать, ответственности за решение задач, многие из которых в тягость, а то и вовсе представляются немыслимыми, недопустимыми, казалось ему, обещало раскрепостить тело и разум. Однако дорога во Францию, через Богемию, Саксонию, Франконию, Баварию, Лотарингию, Бургундию оказалась, вопреки его предположениям, более хлопотной и даже опасной. Голова его была занята, отнюдь, не размышлениями о возможностях человеческого мышления, о совершенствовании математического аппарата, о компонентах метода получения истины.
      Свобода личная принесла необходимость ежесекундно заботиться о себе; и к размышлениям, казавшимися Рене такими привлекательными, ценными, занимательными в ноябре, когда перед глазами непрерывно маячила смерть, в дороге вылетели из головы. На всём его пути бушевала или тлела война, несколько раз положение молодого французского дворянина становилось весьма тревожным. Поэтому приехав в спокойный, мирный Париж, Рене, почувствовав безопасность, остался там…

      Но и в столице новых откровений разума он немедленно не получил.
      Затягивала повседневная рутина, отвлекали светские обязанности, манили соблазны и приключения. Жизнь отягощали заботы об источниках средств, позволяющих вести «достойный» образ жизни, хотя он сам не очень-то понимал и не слишком стремился осмыслить критерии и признаки этого достоинства. На фоне возникающих неудобств и хлопот опыт военной службы, казался вполне удобным и действенным решением многих вопросов.
      И война – затянувшаяся, поразившая кровавыми язвами весь Старый Свет – не оставила Рене в покое. Ему пришлось стать очевидцем и участником осады крепости Ла-Рошель.

      Там, на берегах Атлантики он окажется в эпицентре противостояния, в котором его соотечественники с непреклонным упорством поведут бескомпромиссную борьбу, хладнокровно уничтожая друг друга.
      Католики заставят протестантов подчиниться, прогонят поддерживающих их англичан, принудят остатки защитников крепости стать неотъемлемой частью французского социума, хотя и оставят им право выбора вероисповедания…
      Рене снова увлекут раздумья о сущности человека, мышления, истине.
      Он в очередной раз решит порвать с военной службой и придёт к окончательному решению посвятить свою жизнь рациональному поиску истины.
      На этот раз Рене осуществит свои планы в полном объёме. Он покинет свою католическую родину, поселится среди протестантов, с которым воевал всю свою молодость, сделает много великих открытий, станет основателем европейского рационализма Нового времени…
      Многих своих целей он добьётся, хотя произойдёт это не скоро.

      Учёные, философы и всё человечество навсегда останутся ему благодарны.



       2020 гг.


               
  [1] Пикинёр – военнослужащий (как правило, пеший), вооружённых пикой. XVI – XVIII вв.

  [2]Морион – шлем, как правило, металлический с загнутыми полями, высоким гребнем; был наиболее распространён в эпоху Возрождения и в начале Нового времени.

  [3]Кираса – элемент защитного снаряжения, массово используемый в XV-XIX вв.; представляла собой пару изогнутых в соответствии с анатомией торса человека металлических пластин – на грудь и на спину (реже – только на грудь).

  [4]Герцог Баварии – Максимилиан I или Максимилиан Баварский (1573-1651), позже курфюрст Пфальца (1623 г.), курфюрст Баварии (1648 г.); получил воспитание у иезуитов, поэтому был активным защитником католицизма, в Битве при Белой горе (1620 г.) был одним из вождей объединённой (имперской и баварской) армии католиков.
            
  [5]Мушкетёр – пеший или конный военнослужащий (XVI – XVIII вв.), вооружённый мушкетом (гладкоствольное огнестрельное оружие).

  [6]Терция – в XVI-XVII вв. одно из основных воинских соединений численностью 2-3 тыс. солдат – пикинёров, мушкетёров, иногда мечников; впервые применялись в Испании и поэтому иногда называемое "испанское каре".

  [7]Икона Божией Матери "Знамение", появление которой связываю с осадой Новгорода войсками под командованием Андрея Боголюбского в 1170 г.

  [8]Николай Кузанский (1401-1484;  настоящее имя Николай Кребс; Кузанец или Кузанский – традиционное ещё с Античности прозвище по месту рождения: родился в немецком городе Куза на Мозеле)  – немецкий мыслитель, философ, кардинал католической церкви, политический деятель; сформировал оригинальную онтологическую картину мира.
            
  [9] Христиан Ангальтский – командующий протестантов в битве при Белой горе, граф Ангальт-Бернбург, которого назначил правителем Праги король Чехии Фридрих V Пфальц.

  [10]Ян Гус читал свои проповеди в Вифлеемской капелле, построенной на Вифлеемской площади в Старом городе Праги; после разгрома протестантского войска при Белой горе капелла в скором времени была отдана иезуитам; в 1786 году её снесли.
               
  [11]Элементы облачения католических священников.

  [12]Тихо Браге (дат. Tyge Ottesen Brahe, то есть, Тюго Бра;ге; 1546-1601)  – датский астроном, алхимик, астролог; один из первых, кто проводил систематические наблюдения за звёздным небом и регулярно фиксировал результаты. С его именем связывают открытие так называемой сверхновой звезды, появившейся в созвездии Кассиопеи в 1572 г. Последние годы жил и умер в Праге.
               
  [13]Фома Аквинский (1225 - 1274) – богослов, теолог, преподаватель; считается одним из самых ярких мыслителей эпохи Схоластики; канонизирован католической церковью в качестве святого.

  [14]Градчаны – в средние века отдельный город рядом с Прагой; позже вошёл в состав Праги; ныне один из районов на левом берегу Влтавы.

  [15]Республика Соединённых провинций; полное название: Республика Семи Объединённых Нижних земель, (нидерл. Republiek der Zeven Verenigde Nederlanden), конфедерации, образованная в 1598 г., но фактически признанная независимой в 1609 г., что было официально закреплено Мюнстерским договором  в 1648 г.

  [16]Мариенгрош –  используемая в Центральной Европе в 16-17 вв. мелкая монета с изображением Девы Марии с младенцем; содержала от 0,6 до 1,1 грамма (иногда, больше) серебра, в зависимости от места и времени чеканки и приравнивалась к1/21, 1/24, 1/36 талера.

  [17]Одни из первых мариенгрошей были отчеканены в Брауншвейге в первой четверти XVI в., городе, входившем в Ганзейский союз и бывшем свободным городом с 1430 по 1671 г.