Про Глебушку и Зорьку

Лада Миллер
Писателя звали Глеб Иванович.
Зорька придумала дразнилку ,,Глебушка, дай хлебушка,, и часто бормотала ее про себя, когда скучала.
Скучала Зорька каждый раз, когда Глеб Иванович уезжал в город.
Случалось это раз в месяц, дом запирался, поворачивался к лесу задом, к деревне передом и принимался ждать хозяина.

В такие дни скучала не только Зорька, но и все вещи в доме, а больше всех - печь.
Она даже позевывала от скуки, прикрывая рот печной заслонкой, и потихоньку остывала, потому что если тебе некого греть, ты обязательно остынешь.

Печь была самая настоящая, какие в кино показывают.
А Зорька была мышь–полевка, поселившаяся в доме с незапамятных времен, достаточно взрослая и умная, чтобы сейчас сидеть на подоконнике, грызть кусок засохшего сыра и рассуждать о вечном.

Окно глядело в лес.
Лес начинался сразу за домом, и от этого было не так страшно сидеть дома одной.
Лес был густым и непроходимым, он был похож на печку, в которой никогда и никто не остывает.

Зорька отложила сыр в сторону, потянулась, улеглась, обмотала себя хвостом, прикрыла глаза и улыбнулась.
Все-таки хорошо, что у нее есть имя. И хорошо, что оно ей в самый раз.
Чтобы жизнь удалась, должно с именем повезти. Имя должно быть впору. А еще - уютным. С одной стороны, чтобы не потеряться. С другой – чтобы защищало. Что-то вроде норки, вот.

Зорькой ее называл Глеб Иванович.
А она его Глебушка.
Про себя, конечно.
Потому что мышам с людьми разговаривать запрещено. По крайней мере, пока. Зато со всеми остальными – и в лесу, и в доме – пожалуйста.

Глебушка работал писателем, и кроме Зорьки у него больше никого не было.

Правда в городе жила его бывшая жена, но она была сама по себе, то есть - у него с ней не было общей печки, если вы понимаете, о чем я.

Жена ушла ,,от безденежья,, - как объяснил Глеб Иванович однажды.

Глебушка, когда не писал свои книги, очень любил с Зорькой поболтать.
Она на звук его голоса всегда из своей норы вылезала, прихватив что-то из старых запасов, усаживалась в старый тапок у печки, который так и назывался ,,Зорькин Тапок,, , подпирала рыжую голову лапой и принималась слушать.

Слушать Глебушку было одно удовольствие, а уж в прикуску с кубиком сахара, изваленного в крошках, и-эх, не жизнь, а малина.

И вот что удивительно.

Глеб Иванович, как человек, был глубоко несчастен, но никогда на это не жаловался.
Каждая его история была похожа на зернышко, крепкое да мудрое, в землю его посади, полей щедро – что угодно вырастет. И пальма, что тень дает, и яблоня, что райский сад обещает.

- Может быть Глебушка не жалуется, потому, что он и не догадывается о своем несчастьи? – подумала Зорька и перевернулась на спину.

Покусывая и мусоля душистый прутик от веника, она продолжала размышлять.
Каждая мышь на свете прекрасно знает, что человек существо несовершенное, а оттого несчастное.
Несчастьем он готов считать все, что под руку подвернется. Например, дождь, и выйти из дома нельзя.
Так радуйся, что дом есть.
И уж тем более считается несчастьем то, что под руку подворачиваться не хочет.
Например, деньги.
Так радуйся, что жив и можешь с мышью поболтать.

Своей постоянной готовностью радоваться, Глеб Иванович совсем не походил на остальных людей.
Впрочем, у остальных не было Зорьки.

Когда историй у Глебушки собиралось на целую книгу, он их записывал на листах пожелтевшей от ожидания бумаги, складывал написанное в старый портфель, доставал из облупленного гардероба свой единственный, а потому лучший костюм, и отправлялся в город.

- В издательство, - сообщал он своему отражению в зеркале, наливал в пластмассовое блюдце молока, ставил его рядом с Зорькиным Тапком, запирал дом и уходил на целый день.

Что такое это самое ,,издательство,, Зорька себе представляла смутно, но понимала, что место это для ее Глебушки неподходящее.
Возвращался он каждый раз оттуда не то что бы смурной.
Но обескураженный, это точно.

Осторожно клал портфель с ненужными издательству рассказами на самое видное место.
Снимал парадный костюм, аккуратно вешал его на плечики, запихивал в пустой гардероб.
Доставал из хромого буфета заветный графин с огненной жидкостью внутри, усаживался в свое любимое продавленное кресло, и начинал, как говориться, употреблять.
Сам употребляет, а сам, нет-нет, а поглядывает на портфель-то.

Тут Зорька начинает суетиться не по-детски.
То в Тапок заберется, то блюдце вылизывает, то заложит лапы за спину и давай из угла в угол маршировать.
А все потому, что вот этот самый момент употребления огненной жидкости и сразу после - самый важный момент и есть.

Минут через сорок, сорок пять, даже можно время не засекать, Глебушка ее ненаглядный вскочит, как ошпаренный, и давай листы мелким почерком исписанные из портфеля доставать, в печку засовывыть, приговаривать незнакомые Зорьке слова и плакать.
Листы горят быстро.
Слезы высыхают еще быстрей.
И вот уже совсем ночь за окном, Глебушка снова в кресле сидит, Зорька напротив.

- Понимаешь, - говорит он, а сам удивляется, будто в первый раз, - Понимаешь, они говорят, что рассказы мои слишком добрые. И люди такие читать не станут. Просят, чтоб кровища и дымища. Тогда, говорят, дадим аванс.

Зорька понимает.
Кивает, подходит ближе, находит дырку на носке, греет Глебушке большой палец.
Аванс - это хорошо.
Аванс - это сыр и молоко, а еще хлебушек.
Глебушке без хлебушка никак нельзя.
Конечно, у Зорьки какие-никакие запасы есть.
Но долго на них вдвоем не продержаться.

- А я им говорю, - запальчиво продолжает Глеб Иванович, поглядывая на огненный графин, предусмотрительно убранный в буфет, - Отвечаю, значит, что от историй про кровищу и дымище, горя вокруг больше будет. Разве можно, чтоб горе-то, ну скажи, скажи?

Зорька и говорит.
С Глебушкой можно.
Он, вроде, как свой.

- Да ты, поди, голодная, - спохватывается он, - Надо нам с тобой ужин сообразить.
Глеб Иванович встает, идет к холодильнику, открывает, догадываясь, что он пустой, ну а вдруг?
Потом закрывает, оглядывается на Зорьку и смущенно пожимает плечами.

- Сегодня придется без ужина.

Опускает голову и возвращается, шаркая, к своему креслу.
Зорька оглядывается по сторонам, ничего подходящего не находит, хлопает себя лапой по лбу, убегает в норку, и через пару секунд возвращается с куском засохшего сыра подмышкой.

- Вот - бери, - протягивает она свое лакомство Глебушке, и повторяет еще громче, чтоб он наверняка услышал.
- Бери, Глеб Иванович. И не думай, у меня еще есть.

Звезды высыпали.
Лес качает мохнатой головой.
Зорька дремлет в Тапке.
Один Глебушка не спит.
Он теперь точно знает, как ему быть.
Он сидит за столом, согнув плечи, кажется, будто рука его сама водит по бумаге, а мысли далеко-далеко.

- Не могу же я у мыши на содежании жить, - бормочет он, будто сам себя уговаривает, - Не могу. Поэтому - будет вам кровища и дымища, ох, будет.
К утру, когда небо потеплело, новая повесть была готова.
Она называлась ,,Пепелище,, , от стопки желтых листов пахло гарью.
Зорька уже проснулась, она умывала мордочку и с недоумением смотрела на Глебушку.
Что-то случилось этой ночью, и ей стало труднее читать его мысли. И куда это он собрался, неужели снова в город?

Дверь захлопнулась.
Блюдце осталось пустым, молока в доме не было.

Глеб Иванович в костюме и при портфеле снова отправился в город.
Вернулся он только на третий день.
Издатель был настолько поражен тем, что ему предоставил безнадежный, казалось бы, автор, что пригласил Глеба на организованный тут же, на скорую руку, корпоратив, пообещав золотые горы, аванс, а очень возможно, что и сериал по сценарию.

- Вот только название придется изменить. Пепелище - это, батенька ты мой, недостаточно хлестко. Мертвячинки бы сюда побольше, а? Что скажешь? - уговаривал издатель, попахивая вчерашним луком и завтрашним успехом.

Обалдевший от голода и от издательской ласки Глеб Иванович, мотал головой из стороны в сторону, и было непонятно, соглашается он с мертвячинкой, или нет.
Потом был корпоратив, потом ночевка на чьей-то даче, потом утро в издательстве, помятое лицо, вспотевший костюм, ручка в дрожащих от вчерашней огненной жидкости руках.
Ручка сама вывела его подпись на договоре с издательством, аванс сам запрыгнул в карман.
Дорога домой не запомнилась, разве что ветер из открытого окна маршрутки, но позвольте, отчего так пахнет гарью?
Глебушка даже в портфель заглянул.
Да нет, не может быть.
Он же в издательстве рукопись-то оставил.
Но воздух горчит и горчит, и вот уже нечем дышать.

- Хулиганы. Говорю вам, хулиганы. У нас этих хулиганов - пол-деревни. Нечем молодым заняться, вот и бузят. То окна бьют, до траву поджигают. А тут, вишь ты, до домов добрались.

Люди стоят толпой.
Переговариваются.
Когда толпа, всегда страшно.
Вот и дом невидать, за толпой-то.
Глебушка стоит на краю своей деревни, смотрит тупо вокруг и не понимает, куда подевалось его кресло.
А печка?
И Зорьки не видать, люди, ау, вы мою Зорьку не видели?
Кругом зола и обгорелые доски.
От печки остался лишь остов.
Холодильник без дверцы похож на кричащий рот.

- Зорька! - шепчет Глебушка, - Где ты, Зорька моя?

Просыпается.

Встает с кровати, подходит к столу, смотрит на гору исписанных листов, берет в руки самый заглавный, с надписью ,,Пепелище,,
Хватает всю эту стопку и бросает в мирно пыхтящую печь.

- Правильно сделал, - говорит Зорька, потягиваясь на подоконнике.

Глебушка оборачивается.

- Надо же, - говорит он, - Я и не знал, что мыши разговаривают.

И, довольный, усаживается писать вот этот рассказ.