Две фотографии. глава к Автобиографическому роману

Михаил Никитин 7
ДВЕ ФОТОГРАФИИ глава к Автобиографическому роману "Щелчки времени" http://proza.ru/2016/04/27/355


Я любил своих бабушек. Не любить их – это означает вычеркнуть себя из жизни!
Часто думая о своих успехах и неудачах в жизни, я прихожу к выводу, что причиной тому – противоречия их характеров, которые оказали на меня влияние, сделали отпечаток на моём мировоззрении, сформировали мои взгляды на Мир. 
Получалось так, что они лишком привязаны к своему домашнему хозяйству! Собственно, они и были «домашним хозяйством» – определяли календарь, сроки и дела в семье и ту мораль и нравственность, все приёмы и систему ценностей, что господствовала под крышей их домов.
Их соперничество носило заочный характер. Встречались они лицом к лицу крайне редко, на каких–то общих семейных торжествах. В такие моменты всё было в рамках приличий, они лишь зорко наблюдали за происходящим, фиксируя детали, которые и служили в последствие источником суждений.
Они отличались столь разными характерами, что любое событие в семье или сторонний факт становился поводом их ожесточенных споров.
Соперничество всегда было жестким, бескомпромиссным, что меня огорчало. Ведь мне приходилось быть судьёй, принимать или не принимать чью–либо сторону.
– Пойдешь к Шерстянничихе, так скажи ей, что так не делается, это позор! Ставить детям рюмки на стол!
В самом обращении уже чувствовалась неприязнь: «Шерстяничиха» производное от фамилии. Бабушка с материнской стороны носила фамилию Шерстенникова. Перевирая на свой лад, стараясь найти произношение пообиднее и делая ударение на «я», другая бабушка, – по отцу, получала от этого особое удовольствие. Спорить в транскрипции фамилии с ней было бесполезно.
– Это они себя приукрасить хотят! Такую фамилию выправили! Хотят позаковыристее! Знамо, что произносится «шерстяной», от слова «шерсть» Так ей и передай, Шерстянниковы оне!

Не зная как передать эти нападки другой бабушке, я заводил разговор издалека.
– Мама Поля!  – такое у неё было ласковое прозвище в семье, за добрый нрав и щедрую душу. – Мама Поля! Расскажи, как вы жили? Ну, когда ты была маленькая?
– Как жили? – переспрашивала она, отрываясь от стирки, отходя от оцинкованного корытца, полного мыльной пены к печке, чтоб тут же, что–то поправить на сковородке или подбросить в топку поленьев; или наооборот, от печке к корытцу, – дел у неё всегда было невпроворот. – Жили мы бедно! И много нас было, детей...

Говорила она нараспев, растягивая гласные.
– Бееедно жили... – протяжно произносила она, отирая фартуком мыльную пену с рук.
Её повествование всегда выглядело театрально, словно рассказ сказки, волшебного эпоса! И восприятие должно этому соответствовать. Как только она, похожей сказочной интонацией, произносила первую фразу, мы замирали и слушали её, стараясь не пропустить ни слова, душевно вибрируя сюжету.
– Поэтому, меня рано отдали в батрачки! Бельё стирала, убирала... Так жила, «в людях», до девичества.
«Батрачка» в её изложении тоже звучала сказочно! Что–то похожее на Золушку или Падчерицу из «Двенадцати месяцев»...
«В людях» – означало, что жила бабушка вне дома, в другой семье, будучи совсем ещё девочкой.
Так решался вопрос прокорма в бедных и многодетных семьях. Жить «в людях», на «дармовых харчах» считалось абсолютной бедностью. И будь мама Поля пессимистом, унынию и стенаниям не было бы предела!
– Бедно жили, но интересно! Бывало, «барыня наша», на праздники, всех одаривала подарочками! Устраивала праздники! С пением, хороводами, переодеваниями! Смеялииииись... – резюмировала она рассказ и уносилась в воспоминания.
В таких декламациях она непременно смотрела вдаль, будто сквозь «дымку времён» пыталась ещё раз разглядеть сценки детского веселья.
Иногда она увлекалась, но, встрепенувшись как от окрика или тычка, возвращалась к делам: продолжала стирку или хлопоты над многочисленным чугункам на плите.
Эта подсмотренная чужая красивая жизнь для неё стала примером. Мама Поля любое дело облекала в превосходные обстоятельства: приготовить и сервировать стол, создать убранство комнат, подготовиться к празднику...
Череда нескончаемых дел увлекала и нас, детей. Каждому находилось занятие. 
Мы расставляли тарелки, пододвигали к столу массивные стулья, носили столовые приборы и рюмки.
– Вот эта большая, с синей глазурью, чья? – спрашивала мама Поля.
Мы знали, и дружно, нараспев, стараясь попасть в интонацию отвечали:
– Папы Гоги! – так в семье звали нашего дедушку Георгия Михайловича Шерстенникова.
– А эта, поменьше?
– Эта – дяди Руфы...
Самые маленькие, вычурные серебрянные рюмочки, с вязью и разноцветной глазурью, напоминающие наперстки, ставили нам, детям...
– И у вас будут тоже свои рюмочки! Смотрите какие они красивые! Как царские! А Бородавчихе скажи, что ничего в этом зазорного нет, – кушать из красивой посуды! – говорила она мне, когда я, «как бы невзначай», и вполне по теме, передавал мнение другой моей бабушки по поводу рюмок

Бабушка по отцу носила фамилию Бородавкина – это по второму мужу.
– Я буду «Шерстяничиха», тогда она – «Бородавчиха»! – добавила мама Поля простодушно.

Характер и жизненный уклад, что исповедовала моя вторая бабушка – Антонида Дмитриевна Бородавкина, тоже вытекал из её прошлой, совсем непростой жизни.
Статная, с круглым миловидным лицом, элегантно одетая девушка, соединившая руки на фото в меховой муфте, – к своим пятидесяти пяти годам превратилась в сварливую, нетерпимую старуху.
– Гляди, какая я была! – бабушка Тоня, не скрывая удовольствия, указывала на толстенную фотографию с красивой виньеткой.
Она всегда говорила «Гляди!» Иногда назидательно, чтоб предупредить об опасности, такая вот, форма запрета:
«Ух, гляди, у меня!» – всегда с ярким произношением «Я» в слове «гляди».
Показывая нам свою фотографию, – где она стояла в окружении студийной мебели, – она очень гордилась собой, закатывалась дробным тихим смехом, тыкала изуродованным пальцем с поломанным ногтем в своё изображение и приговаривала выдавливая сквозь смех порции слов:
– И не попадись... мне этот проходимец... Мушуля–то... ко мне сватались купцы! Богатыи-и-и... – и она от этого вдруг внезапно серьёзнела, смеха как не бывало, – на лице пробегала тень печали:
– А какой был красавец! Любила его!.. Проходимца... Горький был пьяница! Чуть нас с Юркой не пропил! Всё заложил... еле выбралась! 

Знакомство с юностью бабушки Тони проходило под аккомпанемент толстенного, обитого бархатом пурпурного цвета,  фотоальбома.
Походя, в суете дел, она на «свободные» темы не распространялась. Была занята с утра до тёмной ночи. Несмотря на значительное улучшения в шестидесятых годах, – как она произносила уничижительно: «приХрущови», – и достигнутый относительный достаток, в ней выработалась непобедимая привычка вести домашнее хозяйство так, как будто, завтра – война!  – выращивать овощи и растить птицу и домашний скот, делать заготовки впрок, беспокоиться о запасах.
– Вот, Юре вчера сказала, чтоб зерна купил, так он только фыркнул! – критиковала отца. – А ведь можно было два мешка купить пшеницы! Уж так подешевела... Передразнивает он ещё меня! Ему бы только всё обсмеять!

Отец в домашнем хозяйстве участия не принимал. Если и помогал, то нехотя, после большого скандала.
– Куда ей этой «пашеницы»? – передразнивал он бабушку Тоню. – У самой все углы забиты всякими мешками, вёдрами, плошками... развела грязь везде! – сетовал он, наступая в очередной раз на куриный помёт и отирая подошву ботинка о край крыльца.
Разойдясь в своём негодовании, он часто пинал миски с куриной едой, или запускал их, как «летающие тарелки» куда–нибудь в огород.
– Ты погляди! Хулиган! Куда подевал чашки? – бабушка Тоня переходила на дикий крик.
– И вот всегда был таким хулиганом! – рассказывала она нам за чаем, уже в спокойной обстановке. Бывало попросишь: «Юра, а Юр?! Пойди поросят накорми!» Он им в корыто вывалит всё, чтоб не раскладывать по кормушкам, они и рады! Заберутся туда, всё испоганят, сами изваляются, а ему смешно! Хулиган!
 
Мануфактура, в понятиях бабушки Тони – это «материя», тканое полотно. Мешковина, чтоб шить мешки. Драп –  это уже для пальто. Ситец, крепдешин – годились для пошива нарядной одежды. Фланель – это халаты, платья для дома, пеленки для детей.
В каждой семье непременно имелась швейная машинка и запас «материи». Дом без швейной машинки Зингер – а других просто не существовало в Природе, – считай, – сирота! Умелая хозяйка обшивала всю семью с головы до ног!
– Лариска вот, сходила на курсы кройки и шитья, вишь, платьёв себе нашила! А нет, чтоб детям пошить одежонку! Всё в обносках ходят! Разве это дело? – ворчала бабушка Тоня, показывая на выцветшие бумажные рулоны выкроек, неряшливо торчащие из проёма над платяным шкафом и потолком.
Я помню этот увлекательный процесс вычерчивания на больших лоскутах бумаги, склеенных из обоев или полос кальки. Переплетение карандашных линий, прокладываемых по снятым меркам вдруг объединялись в жирную синюю или красную линию краёв выкройки, по которой старательно вырезалась ткань.
Мы, дети, мало понимая суть происходящего, вовлекались в процесс творчества, ремесла. Помогали, а может, просто мешали маме чертить выкройки, тут же сами рисовали какие–то фантастические платья – творчество увлекает!
Сестре Маше подарили красивую куклу–шаблон с магнитиками и бумажные наряды с металлическими скобками. Наряды легко примагнитивались к нужным местам – так кукла меняла наряды. Хорошая развивалка для девочек. Со временем, бумажные платьишки обтрепались, какие–то порвались, хоть и сделаны были из плотной бумаги.
Вот, в такие коллективные «творческие» сеансы, когда мама в очередной раз создавала выкройку, мне пришла в голову идея сделать для Машиной куклы платье. Полистав журнал мод, я нашел пример платья, показавшегося мне очень красивым, выдрал кусок ватмана из альбома и разметив основные пропорции куклы, скопировал понравившийся фасон. Раскраска акварельными красками получившегося платья не заняла много времени. Когда я прикрепил металлическую скобку для магнитов и платье успешно примагнитилось к «телу» куклы, сестра пришла в восторг!
Как известно, – инициатива наказуема, и я долго не мог отделаться от всё новых и новых её просьб «сшить»–нарисовать какой–нибудь наряд. Коробка из под куклы скоро разбухла от «обновок», просьбы пошли от Машиных подруг, которые тоже наряжали своих кукол. Перспектива стать «модельером» мне светила вполне, если бы не скоротечность молодости и мимолётность увлечений юности...

Бабушка Тоня на все наши творческие затеи отвечала привычным:
– Чем бы дитя не тешилось... – хотя, ревновала к нашему увлечению.
Однажды, наблюдая за нашей вознёй с куклой, предложила соткать настоящий половик!

Прялка, вязальные спицы, призваны были создать нитки из пучков овечьей шерсти, скатать в клубки, а затем, в свободное время женщины садились вязать носки для всей семьи. Прясть и вязать обязана была каждая хозяйка, в противном случае, вся семья должна была ходить голой или в обносках, которые достались от родственников, сердобольных соседей. Вся одежда береглась также тщательно, как и создавалась. В платяных шкафах густо посыпали нафталином от моли. В сундуках перекладывали пластинками нафталина в тряпочках. После того, как одежду извлекали из шкафа или сундука, она ещё долго и едко воняла. 
Особо умелые, валяли валенки. Сверхумелые  – вязали тончайшие и узорчатые платки и пуховые шали. Выглядело это очень богато!

Одна из подруг детства напомнила мне однажды:
– Я помню твою бабушку! Всегда такая элегантная, красиво причесанная, и с шалью тончайшей вязки на плечах!
Да, на давней фотографии мама Поля в этой, неизменной шали, –
я помню эту шаль! Она очень напоминала кружево, только связана была из шерсти. По краю полотна расположились красивые зубчики и они создавали условную рамку на тёмном платье в виде сердечка. Мама Поля часто носила эту шаль. Украшала она себя и всякими кружевными воротничками и манжетками. Она их накрахмаливала, и таким образом они долгое время держали форму.

У бабушки Тони рукоделие тоже занимало существенную роль, но это не было связано с украшениями, её рукоделие нас согревало!  Бабушка Тоня во всех делах придерживались плана и держала его в голове. Она что–то вписывала в свой дневник, но прошедшие события, сведения о погоде, потраченные суммы. Вся стратегия у неё существовала в голове. Можно лишь догадываться, что тот перекидной календарь, – что был прибит гвоздиком к дощатой перегордке, выкрашенной в синий цвет, возле занавески, – давал ей какой–то стимул, ориентир в планировании. Но мне кажется, что она помнила о том, что предстоит сделать. И делала! Сейчас я могу лишь восстановить ту цепочку дел, что приводила к торжественному моменту вручения очередной пары вязанных шерстяных носок!
В то время, когда бабушка Тоня держала овец, мне предстояло их стричь. Я помню это утомительное и крайне волнующую процедуру – стрижку. Овце связывали ноги, укладывали на дощатый, крашеный пол в сенях. Начиная со спины, огромными ножницами, больше похожими на гигантскую скрепку с заточенными до зеркального блеска лезвиями, нужно было методично, близко к коже бедной, дрожащей овцы состригать клочки шерсти. Я опасался близко приближать лезвия к коже, и поэтому, шесть оставалась такими ворсистыми лесенками. Бабушка Тоня, глядя на это, ворчала:
– Будут ходить теперь как обгрызенные! Жуть! – и смеялась. – Лучше стриги–то, лучше!
Однако, я продолжал, как мог, жалея бедную овцу. Гора шерсти росла. За первой, – связывали вторую овцу, и так всех – пока не постригу!
В результате моих трудов, в сенях вырастал огромный вал из шерсти, а по двору бегали «обгрызанные» овцы, больше похожие на тощих, гончих собак, а не на овец.
Бабушка Тоня деловито взвешивала полученную шерсть, что–то помечала в дневнике, беззвучно шевеля губами.
– Куда это всё? – спрашивал я, глядя на результаты её умственной деятельности.
– Вот, взвешиваю! Сколько на валенки отдать, а сколько спрясть! Пане (Паня – Павел Александрович, её муж, отчим моего отца) надо новые чёсанки справить, да и Юре... А носков–то сколь надо–ти! О–о! – и она закатывалась только ей присущим, беззвучным смехом. – Почитай, каждому по две пары на зиму надо? Во–от! А нас всех, – если посчитать, – то шесть душ будет! Это двенадцать пар! Возьми по четыреста грамм на пару, вот тебе все пять кило шерсти! Это только на носки! – в этот важный момент подведения итога, она смотрела с укоризной поверх очков, ловя в нас признаки сочувствия или понимания.
Понимания ситуации она вряд ли усматривала, а сочувствия вполне, ведь мы тоже были вовлечены в процесс. Я стриг, помогал стирать шерсть, пытался прясть, опутывал ножки стула шерстяными нитками после стирки для просушки, сматывал шерсть в клубки...
Вязать меня бабушка Тоня тоже учила, но это ремесло мне не далось. Эти дела с шерстью были не единственные, а шли параллельно другим, тоже важным делам: уходом за скотиной, работой в огороде, заготовкой дров и сена.
Бабушка Тоня неизменно и добросовестно проворачивала всю домашнюю работу каждый день, зимой и осенью, весной и летом, и всё держала в своей памяти, не жалуясь и не причитая.
– А Шерстянничиха, ваша «Мама Полина», она вяжет носки? Или небось, башкирятам поручила? И–и, – тянула она протяжно и с осуждением на моё неуверенное пожимание плечами, – они вяжут грубые носки, шесть не чистят, как надо! Не отбирают, не вычёсывают... – вопрос опять засылался мне, и так образовывалась разница в мировоззрении, оттенялась собственная исключительность и компетентность. На акценте в мелочах.
– И пятка обычная! Не вяжут двойной вязкой! Видела я! От этого, носки тут же будут дырявые! Да...
Я помню эти «двойные вязки» не пятках шерстяных носков: будто резиновые накладки – упругие и прочные! Носки протирались на подошвах, дырявились на пальцах, а «пятка» и «резинка» оставались нетронуты! Поэтому, бабушка распускала прохудившиеся носки до прорехи, убирала порванные нитки и вывязывала недостающую часть новой вязкой, новыми нитками. Носок выглядел как новый! 


Живя в наши дни компьютеров и супермаркетов, возделывая на даче пару грядок, я вспоминаю их, тружениц, и удивляюсь той воле и внутренней силе, что в них присутствовала! И одновременно, испытываю горечь и сожаление, что та жизнь растаяла, утекла свинцовыми траурными ручейками в прошлое и никогда не вернется! Та жизнь утекла и унесла массу навыков, приёмов, правил жития в расчете на собственные силы и талант! Унесла и самоуважение.
Читая модных деятелей психологии семейной жизни, я задаю себе вопрос: были ли у моих бабушек модные нынче «депрессии»? Думаю – нет! Беды выпало на их судьбу много, но депрессиями не страдали! Может, не знали о таком заболевании души?.. 
Они выковали себя самодостаточными людьми, умевшими влиять на свою жизнь, обеспечивать себя и своих детей, воспроизводя руками и талантом многие ценности.


Много позже, уже взрослым, я поражался тем, что не помню их рук... Как выглядели их руки? Смотрелись они как женские руки?
Я смотрел на ухоженные красивые пальчики модниц и терзался от невозможности вспомнить руки бабушек! Какие они были?
Нет, я помню всё то нагромождение вкусностей и почти цирковое исполнение разных вязаний, крутящиеся веретёна, прялки, лихо стрекочущие швейные машинки, подойники, вила, лопаты и топоры, которые держали эти руки, но не помню какие они?
У бабушки Тони отсутствовала конечная фаланга большого пальца. Отморозила на лесоповале, когда женщин, наравне с мужиками, гоняли пилить березовые чурки для паровозов: лучковой пилой валили деревья, распиливали на чурки по полтора метра и укладывали в поленницы два на полтора – получалось четыре с половиной, пять кубометров древесины... Зимой, в мороз, в непролазном снегу...
А мама Поля один раз показывала мне свои ногти и объясняла, что значат белые точки под ногтем...
– К обновкам! – говорила она.
Это всё, что я помню...

Я знаю, как много они успевали, – этими своими женскими руками! Но никогда не видел, чтоб натирали, намывали, чистили и красили ногти, выгибая и выпёрстывая веером перед собой, как произведения искусства, как драгоценность...
Эти руки были призваны цепко и твёрдо исполнять волю личности  – того представления о долге и призвании, которое сидело внутри них. Как они любили с такими руками? Смотришь фильмы, и эти – разные «штучки–дрючки», – приёмы обольщения, мягких, нежнотелых существ с бархатистой кожей, с прелестными пальчиками, дарящими чувственные ласки одними прикосновениями...
У бабушек присутствовал другой приём: они любили не кожей, не прикосновениями, а душой! – страстно и мощно проявляя своё чувство, цепко и крепко. Не обволакивать любовника желеобразной и обильной плотью, не имитировать страсть, а брать и притягивать к себе до хруста костей и зубовного скрежета... И ответить на такое проявление страсти нужно неподдельно, и тоже крепко! Тут не сфилонишь, не отделаешься флиртом или шуточками... В какой–то степени, такие отношения и диктовали  сдержанное  и корректное отношение друг другу, то – старшее поколение людей.  Показное считалось пороком...

Бабушка Тоня требовала, чтоб я помогал ей по хозяйству. Раздать курам приготовленную кормовую смесь, почистить в хлеву. сбросить сена с поветей, принести дров, воды из колонки, вывезти снег со двора, и много всяких мелочей, указания сыпались в течение дня. Не сказать, что я отличался особой ленью, но считал, что это не мои обязанности и выполнял поручения бабушки из уважения к ней, а не как осмысленные и нужные лично мне дела – мой уклад жизни. Двор и его обитателей, бабушка представляла, как большой организм, живой организм – и в этом организме мне тоже была уготована роль, как я сейчас понимаю.
– Запомни! Земля кормит! Кто умеет обращаться с землёй, умеет хозяйствовать, – тот и сам выживет и другим жизнь даёт! – говорила она. – Вот, Юре, мы сколько всего посылали? О–оо! – восклицала она, и довольная собой, или может прикрывая своё сожаление – те усилия и боль, с какой добывалось благосостояние, – она таким образом обращала в ценность человеческого достоинства, намекая на то, что пироги, пельмени, многочисленные тушки птицы, холодец и тушенка, конвертировались в дипломы с отличием, которые мой отец получал, обучаясь вне дома...
– А так бы ничего и не было! – вдруг, напуская на себя серьёзность, прищуривая глаза до колючих щелочек, резюмировала она. – Ведь голод! Всюду шаром покати! Как тяжело было выжить! А мы ему воз за возом посылали! Сами порой себе отказывали, всё – Юре!..

Меня её увещевания впечатляли, но понятий не добавляли – в то время я своего ничего не отдавал. Давали мне. Возможно, бабушка закаляла меня, давая задания. Давала почувствловать, как это затрачивать силы, напрягаться ради кого–то, отдавать, не требуя взаимности. И мне трудно определить, насколько её уроки повлияли на мой характер, но некоторые события отпечатались в памяти и отношение к жизни деформировали.

– Сегодня курицу Юре сказала зарубить, а он на работу усвистал, только его и видели! Придется тебе!.. – как–то утром заявила она.
Видя мою растерянность, она добавила:
– Я тебе покажу как! Ты дрова колоть умеешь, топор в руках держал, поэтому справишься! Иди за мной!
Бабушка решительно взяла большой эмалированный таз и пошла к амбару.
Возле амбара, под навесом, где располагался дровник, стоял огромный чурбак лиственницы. На нём и кололись дрова, рубили мясо; на нём мне и предстояло обезглавить курицу...
Это много позже я видел аналогии той жуткой «процедуре» – разные гильотины, лобные места, потоки крови и катящиеся с помостов, отрубленные головы... в кино, естественно...
В этот раз, от неведения пердстоящего, предчувствие чего–то жуткого веселило и будоражило. Бабушка так спокойно обо всём говорила, так уверенно вела меня к этой плахе... где я должен был исполнить роль палача!  «Но разве она могла мне что–то плохое предложить? – думал я.»
– Вот, возьми топор! Да не колун, кто колуном рубит головы? Вон тот, плотницкий, с короткой изогнутой рукояткой!
Я был знаком с этим топором, с топориком... Кованый оголовок с остро отточенным лезвием. Мне запрещали его брать. «Это для работ по дереву! Не смей им ничего рубить! – строго увещевал отец.»
– Взял? Молодец... вот таз... я тебе курицу дам... одной рукой держишь её за лапы, кладешь на пень и голову отрубаешь!.. И не выпускай! Как только голову отрубишь, в тазик курицу опустишь, чтоб кровь стекла! Успокоится, тогда домой принесёшь, я её ощиплю! И смотри: крепко держи! Всё понял?
Пока бабушка ходила в курятник, я несколько раз ударил топориком по много чего видевшей поверхности лиственного чурбака. Мелкие щепки разлетались из–под лезвия быстрыми пиками. Меня трясло от волнения, и эти удары топором чуть придали уверенности...
Курица покорно сидела у бабушки под рукавом телогрейки, беспокойно таращилась на Мир, не понимая, почему её сдёрнули с тёплой нашести.
Я всё сделал так, как мне советовала бабушка. Курица вытягивала шею на скользкой и мёрзлой поверхности пня, но в момент, когда я занёс топор для удара, она дернулась всем своим обречённым тельцем, и удар пришёлся вскользь, только частично повредив курице шею... Она вырвалась у меня из руки, и понеслась по двору, забрызгивая свеже–выпавший снег веерами кровавых брызг.
– Ой, батюшки! – орала бабушка, всплескивая руками, – что ты наделал! Лови её! Лови её, ну! Что ты остолбенел, криворукий?
Так я получил сокрушительный для психики удар и жуткий опыт, без которого не обходится ни одно домашнее хозяйство: убийство тех, кого приручаешь ради еды... 

Мама Поля удивлялась моему умению что–то делать по–хозяйству и захваливала меня за эти умения сверх меры. Я понимал, что она хвалит фактически не меня, а бабушку Тоню. Но я не мог, и не хотел рассказывать многое из того, что происходило со мной в компании бабушки Тони. Ведь всё, что я умел на тот момент, я получил от бабушки Тони, а похвалы получал от бабушки Поли. Она не скупилась на похвалы, делала это громко, картинно:
– Вы только посмотрите, люди добрые! Какой молодец–помощник! И дров наколол, и принёс сколько! И за водой сбегал! Да столько натаскал, уж столько, что нам можно несколько дней не беспокоиться! А мне и бельё постирать! Вот ведь какой молодец! Придется мне торт «Наполеон» состряпать!
Меня раздувало от гордости, я скромно что–то бубнил, что мне это просто, и я могу вот это, и – то! Только скажи! Я лез во все дела и старался помочь во всём, не понимая разницы: бабушка Тоня нуждалась в моей помощи, искренне доверяла мне, потому что считала, что дети должны нести нагрузку домашних дел, помогать взрослым вести хозяйство, получать «натурпродукт» вполне заслуженно, а не просто так; мама Поля наоборот оберегала от домашних забот, даря негу праздного времяпровождения, блаженной лени.
Она окружала заботой, развлекала и баловала, как могла, зная, видимо, что детство заканчивается очень быстро, и, с окончанием детства, столь же стремительно накатывает рутина повседневности взрослой, не совсем беспечной жизни.
Между такими противоположными «полюсами» и проходило моё детство, и понятно, что между разными зарядами возникают искры непонимания, возникают молнии ненависти, которые могут испепелить любые человеческие проявления, посеять уныние...
Мог ли я как–то противостоять несправедливым нападкам бабушки Тони на маму Полю? Когда та, зло и оскорбительно высказывалась в её адрес? Я пытался робко возражать, что ещё сильнее раззадоривало бабушку Тоню, она переходила на крик, на ругань, потрясала в воздухе кулаками, лицо её искажалось, губы синели, в углах рта появлялась пена...

Глубоко обиженный, я уходил во двор или забирался на крышу лабаза, и сидя в тишине, наблюдал за солнечными бликами на речном перекате, на едущие по мосту машины, идущих людей, раздумывая при этом о том, почему родные мне люди не могут с уважением и по–доброму относиться друг к другу? Ведь они во многом были похожи!
Вспышки ярости у бабушки Тони проходили также быстро, как и возникали. По прошествие нескольких минут, она уже зазывала меня, стоя во дворе и выглядывая меня из–под ладони, щурясь на солнце:
– Что ты там расселся? Айда чай с плюшками пить! Да с вареньем, со сливками! Айда! Слазь!..
Приступ ярости проходил, мы пили чай, сидя у самовара. На столе стояли тарелки с плюшками, вазочки со смородиновым и малиновым вареньем, молочники со сливками и топлёным молоком. Забыв о предыдущем разговоре, бабушка Тоня благодушно повествовала о чём–то, совсем отвлеченном: о сене, что надо купить; о соседском мальчишке, которого выпороли за то, что подглядывал за девчонками в бане; о том, сколько булок хлеба надо покупать каждый день, чтоб корова Марфа хорошо выносила теленка...
Корова Марфа отличалась редкой самостоятельностью и сметкой. Обходиться с ней получалось легко. Она лишь не говорила человечьим языком, а понимала почти всё, что ей говорила бабушка Тоня. Отправляя Марфу в стадо, бабушка наглаживала её, идя до калитки и приговаривала:
– Давай, иди вон с Мишкой! Он тебя проводит! Да не спеши, иди спокойно, попасись там вволю!
Марфа косилась на меня большущими влажными глазищами, в унисон бабушкиным увещеваниям.
– Доведёт тебя до самого стада! А вечером встретит! Айда!..
Марфа протискивалась в калитку, затирая бабушку в узком проходе и важно качаясь из стороны в сторону, шла по улице. Стараясь не обгонять Марфу, я катил за ней на велосипеде.
Стадо собиралось в конце улицы, на пустыре, и было видно, как из многих дворов выводили коров, кто на веревке, кто подгонял хворостиной; коровы «стекались» в группы, спешили наперегонки; такие же группки подходили и с соседних улиц. Марфа шла невозмутимо и тем же размеренным шагом, не обращая внимания на других коров.
Вечером, я уже ждал стадо на том же месте, где оно собиралось утром. Из огромной массы коров возникала Марфа, и шла точно и прямо ко мне. Я медленно крутил педали, и мы также степенно, как утром, шествовали домой. Провожать Марфу нужно было для того, чтоб она не повредила вымя. Молока она давала много! И бабушка Тоня объясняла, что если она побежит, или кто–то её напугает, то она повредит вымя, поэтому я должен оберегать Марфу, что я и выполнял каждый день провожая и встречая с пастбища.

С Марфой связана ещё одна история детства, или точнее – история моего взросления.
Каждый год Марфу водили на случку с быком на ветеринарной станции. Обычно, мужики – отец с отчимом, утром, по бабушкиному наказу одевали Марфе что–то наподобие сбруи из веревок, брали узелок «с гостинцем», – то ли быку, а может и хозяину быка, – и уводили Марфу со двора.
Бабушка весь день демонстрировала беспокойство: что–то готовила, беспрестанно выглядывала в окно, выходила на улицу, всматриваясь вдаль, долго стояла выжидая, когда Марфу приведут обратно...
Но в тот день, когда Марфе «приспичило» отправиться на случку – как недовольно и обеспокоено заметила бабушка, а «мужиков дома не оказалось».
Она решительно скомандовала мне собираться:
– Пойдём с тобой! Мужиков не дождёшься, а если «охота» пройдёт, то надо будет ждать ещё месяц! А это уже будет по–о–здно!.. – я лишь смутно представлял о чём речь, что касается «охоты» Марфы.
– Ничо–ничо! Я ей возьму побольше подкормки, пойдёт смирно! – успокаивала меня бабушка, видя нерешительность, испуг, от такой–то перспективы.
Возможно, она тоже побаивалась за меня, но виду не подавала. Видела за жизнь столько жестокости, что какие–то синяки и ссадины от рогов и копыт для подрастающего мужичка не представлялись ей серьёзным ущербом?..
После быстрых сборов, мы отправились на ветстанцию. Я удерживал Марфу за верёвку, обмотанную вокруг рогов и перекинутую большой петлёй на шее, бабушка шла с другой стороны, время от времени подсовывая «нашей страдалице» куски хлеба.
Готовность огромного, чёрного быка к случке угадывалась по длинному розовому члену, что торчал из мошонки, размером с ведро. Чтобы он не раздавил корову своей чудовищной массой, ему соорудили специальные помости, наподобие эстакады для автомобилей.
Маршрут быком, видимо, был хорошо изучен. Он проворно забрался на эстакаду, Марфа, испугавшись такого напора и нависающей громадины, подалась вперёд–в сторону, отчего бык никак не мог попасть болтающимся членом, тыкал ей в бока, в ляжки... Бабушка истошно кричала на ветеринара, тот дёргал быка за кольцо, то осаживая, то вновь возводя быка на Марфу.
И вот тут, видя, видя, как исчезает призрачная надежда на очередной приплод от коровки, – бык мог «сработать» вхолостую, сбросив семя на землю, – бабушка быстро подлезла под быка, схватила бычий член и ловко вправила его Марфе в нужное  место. Бык дёрнулся пару раз, засопел и попятился назад...
– Ну вот, дело сделано! – улыбался ветеринар слюнявым, беззубым ртом.
– Какой там «сделано»?! – вопила бабушка. – Напугал корову до полусмерти! Да и не вставил, как положено! Надо б несколько раз случить, для верности... да с вас что взять с криворуких?! Вам только «бутылки собирать»! – протягивая свёрток с колбасой и водкой, ругалась бабушка. – Будем ждать теперь, дай бог, – оплодотворится!
Позже, на уроках биологии, я рассказывал эту историю в параллель «пестикам и тычинкам». Здороваясь с друзьями, и произнося «Здорово! Я –бык, а ты, – корова!» мы заговорщицки хихикали, подразумевая под этими словами пошловатый смысл.

Огород мамы Поли представлял собой нечто среднее между прилавком овощного магазина и мемориалом с чётко организованным пространством: рядами высоких гряд и мощёными досчатыми межами. Посещение этого сооружения доставляло огромное удовольствие. Доски меж гряд укладывались с эстетической целью – «чтоб красиво»; и практической: «не марать ноги». И действительно, – пройдясь босыми ногами по чистым, нагретым солнцем, доскам, заходили в дом.
– Вот если эти доски покрасить, то огород был бы продолжением дома! – как–то заметил я.
– Да–да, и купол ещё хрустальный сверху возвести! Как в сказке! – хохотнул дедушка.
– Это было бы чудесно! Чудесно! – всплеснула руками радостно мама Поля, – и я ходила бы там, как королевна! – она тут же пустилась в пляс, показывая, как бы она ходила по огороду.
– Посмотри, какая чудесная в этом году капуста! – складывая благодарственно ладошки, – как это делают перед статуей Будды, – говорила она.
Капуста и впрямь, старалась вывалить свой огромный надутый пузо–кочан с грядки: казалось, вот высунутся ножки и этот капустный Будда засеменит по дощатым дорожкам меж гряд.
– А вот горошек! Царственное растение! Только успевай подвязывать! Вырастет и на два метра в высоту!
Каждый день мы отправлялись к шпалере с горохом, прихватывая пучок тряпичных полосок для подвязки бесконечных отростков. Все гороховые стручки у мамы Поли были под контролем. И каждый день она аккуратно, с неизменными шутками–прибаутками, набирала спелых стручков с горохом в карманы фартука. Ей предстояло угостить всех! И обсудить красоту и чудо–стручки со всеми. На мои эгоистичные попытки слопать горох тут же, у грядки, она терпеливо разъясняла:
– Давай наберём гороха, пойдём в дом и угостим всех! И папу Гогу, и Машу, и маму, и дядю Руфу, – всем достанется! Всей нашей дружной семье!.. Вот радости будет!
Проводя со мной время на огороде, она не преследовала цель напичкать меня чем–то вкусным, порадовать одного меня горохом, сладкой морковкой, – она давала большее: способность ценить семью и проявлять заботу, доброту к близким.
 
У бабушки Тони, огород выполнял функцию. Там росла «жратва». Там рос корм для животных, которые тоже превращались в «жратву». Никакого пиетета или благоговения к капусте или гороху она не испытывала. Выращивала она много, в больших объемах! Возможно от этого, а скорее от занятости, не акцентировала внимания на распределение того, что вырастила. Кто успел, тот и съел – этот принцип устраивал её вполне: не требовалось тратить время на пустяки, главное – выращивать побольше.
– Ты посмотри, какой хулиган! – смеясь, жаловалась она мне, – уж какой был огромный висел подсолнух! Ведь завязала его марлей, чтоб птицы не склевали... Думала постоит ещё, дозреет! И на семена... А, Юра вчера с обеда уходил, оторвал половину подсолнуха! А марлю порвал, не поправил! Птицы и довершили начатое! Склевали вчистую! Ну, какой хулиган! Он и в детстве такой был: глаз, да – глазыньки за ним... И так всё ему, всё ему! Никогда не спросит, хвать – и бежать! А–а, всё равно не углядишь! Где там! Заняты с утра до вечера... – и она обреченно махала рукой.
 
Мама Поля доживала жизнь в сострадании к своему любимцу сыну Руфину, в конец спившемуся человеку. Умерла от сердечного приступа у него на руках, как всегда пьяного и беспомощного...

Бабушка Тоня до последнего дня жизни вела хозяйство и умерла от инсульта в магазине, куда пошла за очередной порцией корма для коз... о чем её сын – мой отец, живший в другой части общего с ней дома, узнал позже, на опознании, куда труп доставили, как «неизвестная бабушка»...