На Новый Год в деревню к деду

Сергей Сиротин
На Новый Год в деревню к деду.
Этапы большого пути

Посвящается моему другу Александру П.

В славном городе Свердловске был самый-самый конец благословенного 1970-го года и самый разгар застольного социализма. В гастрономах уже давно не было ни мяса, ни колбасы, но ещё сохранились отделы с надписями на стенах, названиями пропавшего продукта, за стеклянными витринами, в промежутках которых скучали тётки с отсутствующими выражениями довольно таки холёных лиц. Они презрительными взглядами выпроваживали по ошибке случайно забредавших в пустоты храмов торговли трудящихся.
На одной из лекций по истории бытия в вузе, что находился совсем недалеко от нескольких главных злачных мест города, на улице одного из немецких друзей нашего главного вождя мой приятель Сашка предложил мне съездить к нему на родину, на новогодние праздничные три денька в колхоз-миллионер имени того же вождя и остановиться у его деда. В промежутках между восприятием основных постулатов и передряг партийно-пролетарской жизни советского общества, летящего при некоторых затормаживающих полёт моментах к своему недалёкому светлому будущему мы договорились ехать 31 декабря, сразу после окончания занятий.
И вот мы уже даже сидим в вагоне электрички и расслабленно, в предчувствии новогодних радостей, покачиваемся в такт толчкам и дёрганью вагона на убаюкивающих стыках. До Камышлова она прибывала в 23 часа 15 минут, а там нас ждал Сашкин отец на новеньком «Жигулёнке», а потом ещё минут через 15-20 мы угодим как раз за семейный новогодний стол…
Но, как говорится, мы предполагаем, а железная дорога располагает, сама живя по своим расписаниям и маршрутам. Мы уже готовились к выходу, наша станция не была конечной, как вагон вдруг как-то истерично дёрнулся и встал. Все пассажиры завыглядывали в подмороженные окна, где в темени ни хрена не было видно, население вагона заволновалось, загудело глухо и недовольно, а после минут десяти некоторые особо нетерпеливые вознегодовали. А толку-то. Заохала и сидящая напротив нас молодящаяся тётка, и только дремавшие с ней рядом два угрюмого вида мужика продолжали сопеть с закрытыми глазами.
Ещё через таковой же промежуток времени наступила гнетущая тишина. Кто-то неподалёку громко вздохнул: «Во попали». Дело в том, что подобное тогда с электричками случалось часто, но это бывало с весны до конца осени, а тут зима, да ещё последняя электричка в году. Приближалось время боя курантов. У Сашки была «Спидола», предпоследней модели, она стояла между нами, чтобы никто сдуру не сел на отчасти свободный кусок деревянной скамьи. Сашка включил приёмник, и из него в пространство полились радостные голоса дикторов «Маяка», гордо сообщающие о небывалых надоях, чудесах яйценоскости и рекордной настрижке шерсти. А когда Хиль запел про «ледяной потолок и скрипучую дверь, а за шершавой стеной тьма колючая» приятель добавил звук, и угрюмые мужики тоже открыли глаза на нерадостную действительность, тем более, в вагоне холодало. Один поёжившись, недовольно просипел: «Бля, и в праздник спокойно не примешь…»
Минуты неумолимо тикали к полуночи. И как бы по подсказке мужика я предложил Сашке одну из наших двух «Столичных» пустить на встречу нового, восьмого, десятилетия двадцатого века. Радиолу разместили у стенки, а посерёдке на моей гордости, жёстком коричневом дипломате, установили открытую бутылку. По неопытности ёмкости для горячительного у нас не имелось. Наши расстроенные лица всё сказали нашим соседям, наблюдавшим с любопытством за странными манипуляциями. Мужик с краю, порывшись во внутреннем кармане потёртого полупальто, какое даже у нас на севере было модным аж в середине 60-х, достал круглый футляр, извлёк из него 6 стаканчиков, вложенных один в другой, и протянул два нам. Сашка быстро сообразил и взял из рук мужика ещё три. Я понял без слов, разлил по пяти стаканчикам жидкость и кивнул, приглашая, следящих за моими руками мужиков, а Сашка протянул стаканчик тётке. Ни тётка, ни мужики не стали ломаться, и мы все выпили, закусив круглыми печеньками, фабрики «Рот Фронт», что нашлись у Сашки в его объёмистом портфеле. И пока один из мужиков, сладко прикрыв глаза, пропускал содержимое стаканчика булькая горлом, второй хлопнул сразу, засуетился и вытащил из рюкзака шматок сала и булку чёрного хлеба. Сало и хлеб порезали перочинным ножичком, тётку уговорили допить из стаканчика, звук радиолы добавили ещё и звякнули стаканчиками по второму разу. Вокруг стали обращать внимание на происходящее в нашем проёме. И скоро вокруг по всему вагону зазвенела посуда всеми звуками материалов, доступных к изготовлению разнокалиберных ёмкостей. Радиола гремела праздничными достижениями. Раскрасневшаяся тётка вытащила полбатона докторской колбасы, где она её достала, уму было непостижимо. Мужики, посовещавшись, положили на дипломат пухлую военную фляжку, пришлось занять у соседей сзади нашей скамьи водички, чтобы разводить её содержимое. В дальнем конце вагона хором пели: «В лесу родилась ёлочка», а когда наша радиоточка забила курантами, то там, то сям захлопали выстрелы, и пластмассовые пробки стали рикошетить от потолка вагона. Веселье было в разгаре. Нас, как зачинателей банкета, угощали и шампанским, и брагой. Мы уже были готовы встречать Новый Год следующего часового пояса, как электричка дёрнулась и поползла, набирая ход и всё больше разгоняясь, к станции Камышлов.
Минут через двенадцать мы уже сидели в машине Сашкиного отца, который встречал наступление года у вокзала, в машине, на площади опять же имени главного вождя. А ещё через некоторое время, протрясясь по просёлку, сидели за большим столом в ожидании московского Нового Года.
Потом в ночи мы с дружком барахтались в глубоком снегу, угодив по перебору мимо общей тропы в овраг. Благо было не холодно, градусов 5, безветренно и лёгкий снежок – идеальная новогодняя погодка. Наконец, мы выбрались на подзабытый Сашкой нужный маршрут.
Дед нас, осоловевших и продрогших, сразу повёл в протопленную с вечера белую от дерева и электричества баньку, где под его веничком отогрелись и вместе оприходовали вторую нашу «Столичную» за Новый Год и за нас…
Пробудился я поздно, за полдень, на огромной кровати, утонувшим в пуховой перине и такой же подушке с рядом похрапывающим Сашкой. А разбудил меня странный побулькивающий звук, словно льющегося через камешки ручейка. Вывернув шею, увидел огромный старинный шкаф с открытой дверцей, откуда и раздавалось прерывистое журчание. Тихонько поднявшись, подкрался по домотканой дорожке и заглянул за дверцу. За ней худой высокий дед в чёрной сатиновой косоворотке из пятилитрового зелёного эмалированного чайника наполнял гранёный стакан. Он поставил стакан на широкий подоконник окошка у шкафа, прижал палец к губам, потом выпил, снова нажурчал грамм 100 и протянул его мне, тут же задвинув чайник в дальний угол полированной громадины. Завалил заначку каким-то бельём, подал мне с блюдечка солёный огурчик и задёрнул шторку. Потом стал громко якобы будить нас с Сашкой, который уже не спал, а сидел на кровати, прислушиваясь к происходящему. Из кухоньки, как в детстве, сладко пахло оладушками, кто из нас не помнил этого запаха воскресного, утреннего пробуждения.
Умывшись, сели за стол. Хозяйка, в вышитой цветными узорами полотняной блузе потчевала нас и холодцом, и пельменями, и грибочками к квашеной капустке, правда, время от времени укоряя деда за то, что он подливает в стопочки ребятишкам. А из динамика неслось «Летит январская вьюга…», но за окошком было полное белое умиротворение…
Мы сидели за столом в тесной кухоньке настоящей уральской избы, нам всем было хорошо. Хозяйка, поставив нам ещё литровую бутылочку калиновой настоечки, ушла в большую комнату. Дед всё подливал в стопочки, нахваливая «пользительность» напитка.
У меня в моём детстве не было ни деда, ни бабушки, и я очень ощущал это тепло пожилых людей, направленное на любимого внука и его товарища. Я был, как говаривал главврач нашей поселковой больнички Лев Карлович, «дитя неясного происхождения». Он следил за моими неуспехами, наверное, потому что я проболел, почти не вылезая из больнички все первые пять лет своей жизни. У меня даже первые воспоминания связаны с комнатой медсестёр, где я сижу на столе, и меня учат строгать палочки для каких-то медицинских нужд. И позже, через много лет, когда я был уже юношей, дядя Лев следил за мной и даже выручал пару раз меня из трудных жизненных ситуаций. Мне кажется, мудрый немец конечно знал истоки моей судьбы, но всё было не так просто, чтобы заявлять обо всём открыто… Словом, ни дедушки, ни бабушки в моей детской реальности не было, и я благодарен Сашке, что он дал мне возможность почувствовать, хотя бы краешком души, эту волну тепла, передающуюся через поколения…
Так мы и сидели: дед рассказывал забавные пастушьи байки, а мы кемарили прямо за столом. Мне понадобилось выскочить, а удобства оказались устроены на улице за глухой стеной, чтобы не видно было от калитки. И, хотя у Сашкиных стариков всё было чистенько и пристойно, я вспомнил наши северные общественные отхожие места, таких условий и внутреннего беспорядка, наверное, уже большинству народонаселения и представить невозможно. Возвращаясь, через сени прошёл нормально, а в дверях стукнулся о верхний край коробки двери, удивившись, как это дед при его-то росте не бьётся каждый раз головой. Всё дело конечно в привычке, серьёзная это штука привыкание к чему-либо. Ударился не особо шибко, потёр лоб и, как любил в те времена блеснуть знанием, громко заявил: «Вот теперь будет «головокружение от успехов»…
Дед как-то сразу помрачнел и, сглотнув очередную стопочку, сказал: «Да, головокружение было, с успехами было плоховато…» Когда мы ещё обсуждали поездку, Сашка сказал мне, что дед у него пастух и всю жизнь пасёт колхозное стадо с парой помощников. Поэтому меня сразу удивляла совсем не деревенская речь деда, а перед тем как засесть за трапезу, в комнатке, где мы ночевали, скорее всего, на кровати хозяев, я рассматривал карточки в большой раме на стене, как это было во многих сельских жилищах. Я сразу обратил внимание на военную фотографию деда, где он на чёрно-белой фотографии сидел с двумя друзьями, а на погонах было три звёздочки, медали и ордена: один «Красной Звезды» и один «Славы». Да и шкаф в несколько полок с книгами я успел узреть в простенке большой комнаты, – всё это как-то не вязалось с привычным для меня образом колхозного пастуха. Мне всегда было интересно расспрашивать пожилых людей за жизнь, и я начал задавать деду разные вопросы, и понял, что и Сашка особо не в курсе перипетий дедовой жизни.
Закуски на поверхности стола от своего огорода, хозяйства и леса было вдоволь, и я спровоцировал ещё пару подъёмов стопок. И если учесть, сколько времени дед находился в засаде у шкафа, то видимо он хорошо захмелел. Понял я, что деда разозлили именно те слова, которые вылетели у меня натужной шуткой и, как заправский агитпроповец, принялся излагать точку зрения на эпоху, вбитую в наши головы аж со школьной скамьи: про перегибы на местах, и как партия усекла сие и поправила деятелей на местах, словом, «Если кто-то, кое-где у нас порой…» и т.д.
Дед внимательно выслушал меня, хлопнул подряд две стопки и вдруг стал рассказывать.
Из его повествования наконец-то и внук узнал, почему дед не хочет переехать на центральную усадьбу колхоза-миллионера, а довольствуется своим положением, при том, что младший его брат при должности главного агронома колхоза, а дочь, Сашкина мать, директор новой большой средней школы.

Шёл 1929 год… Уже раньше, в двадцать восьмом больше десятка крепких хозяев из окрестных деревень, нанимавших батраков и живших в кирпичных домах под железом, но которым всё же на Среднем Урале было далеко до кулаков более южных широт, отъехали не по своей воле вместе с семьями в места в прямом смысле не столь отдалённые, но более суровые и почти безлюдные: на Северный Урал и к низовьям Оби. Но председателю новоиспечённого колхоза, объединившего несколько деревень и молодому бойцу партии, комсомольскому вожаку ячейки, состоявшей из двух парней и трёх разбитных девок, курьеры из района, а то и из самого областного центра каждый день привозили формуляры с напоминанием об усилении классовой борьбы в деревне и затаившихся врагах движения к новой жизни. К сим относили прокулацких элементов – это те, кто не хотел сдавать в колхоз родных коровёнок и лошадок, поэтому не записывался в колхозники, и иных, кто по пьяни дерёт рот против власти в окучиваемых колхозом деревеньках.
На ячейку приходился один наган, который наш герой носил за поясом ремня, реквизированного у одного из кулаков первого призыва, и обрез с патронташем, полным патронов с картечинами, выданных под роспись районным милицейским начальством для защиты жизни и чести верных проводников идей партии. Коммунист в колхозе был один, председатель колхоза, он ещё в двадцать первом, вернувшись с гражданской, создал в одной из деревень, в бывшей усадьбе какого-то большого чиновника, коммуну, но через пару лет остался в ней один, остальные разбежались, проев и пропив всё, чего можно было вынести из усадьбы. Ему некогда было заниматься мелкими врагами и хулителями колхозного строя, а может и не хотел… Поэтому он глухо пил и подпаивал молодую смену, давая им в промежутках меж излияниями направление деятельности на вверенной ему территории. Парни тоже пили, да и девки не отставали.
И вот, составив списки очередных жертв, конечно же, усиленно припомнив всех своих собственных недругов, вышли на битву. Длинная телега, с впряжённым конём выезжала из колхозного конного двора с полупьяными парнями и девками на отобранных для обчественного блага перинах и подушках, как сухопутный дредноут рассекала лесные дебри, пугая дикую животину выстрелами из обреза, ездила по намеченным адресам, отбирая предметы прокулацкого быта. Это был разнобой предметов и вещей, как то: самовары, фарфоровая посуда, та, что прибрали в окрестных усадьбах, гармони, яловые и хромовые сапоги, пуховые подушки и расшитые одеяла, да и всё остальное, что могло попасть под руку затуманенного алкоголем бедняцко-пролетарского сознания. Наш секретарь ячейки палил в избах из нагана по особо вычурным лампам под потолком, а девки, отобрав хорошие подушки, драли остальные, выпуская из них перо и вату. После проезда телеги с агитаторами за колхоз деревенька выглядела как крепость, взятая противником с налёта. Весь год так и прошёл в поисках припрятанного зерна, принятия на грудь самогона, как у социально близких, так и у тех, кто теперь оставался ждать отправки туда, куда уставятся оловянные глаза руководителя районной власти. Председатель пил всё больше, и комсомольский вожак стал судиёй и жрецом 5-6 окрестных деревень…
Вот тут-то и появилась в «Правде» статья о перегибах при головокружении от успехов. А в закрытых решениях и постановлениях указание на очередной поиск и наказание виновных. Председателя увезли в специальную больничку, лечить от запоя. Прибыл новый, хмурый рабочий-партиец из областного центра, с которым стала жить одна из разбитных комсомолок А ещё через некоторое время девятнадцатилетний вожак сельской комсомольской ячейки был объявлен «троцкистом» и главным виновником случившихся в округе перегибов, чувствовалась пухлая ручонка отвергнутой когда-то девахи-общественницы. Его исключили из Коммунистического союза молодёжи, а ещё через полгодика этот главный оппортунист окрестностей отъехал на пяток лет в один из первых уральских лагерей, где отбыл полный срок от и до… После возвращения в родные края не мог устроиться никуда, пока не стал от безысходности пастухом общественного стада, а потом, когда колхозникам запретили вообще иметь собственную животину, передан был вместе с разномастным стадом в колхоз.
Началась Отечественная война, осенью сорок первого ушёл добровольцем, оставив жену и дочь на младших своих братьев, ещё непризывного возраста. Закончил войну в Вене. Воевал, судя по наградам, неплохо, но, вернувшись домой после ранения в Маньчжурии, не принял никаких предложений и снова вернулся к колхозному стаду.
В 1959-ом пришла бумага о реабилитации с предложением вступить в ведущую силу страны, но при собеседовании с первым секретарём райкома, ядовито напомнил тому, что он «троцкист», а «троцкизм» не реабилитирован. Секретарь тут же прекратил беседу. И Сашкин дед остался пастухом с приставкой «старший».
Вот и мне показалось, что иногда полезно стукаться головой о притолоку, чтобы усвоить свой собственный уровень роста и сообразительности, начиная привыкать к неизбежностям…
А мы с Сашкой через тот же овраг убыли на центральную усадьбу и, потолкавшись в ДК на танцах, продолжили встречу нового года побед и достижений с его одноклассницами в одной из квартир, откуда родители отошли на какую-то взрослую вечеруху.
На следующий день на электричку нас провожало несколько девчонок. Мы добирались на автобусе, рядом со мной покачивалась полноватая брюнетка. На перроне за каким-то провинциальным щитом, демонстрирующим трудовые успехи районного масштаба, мы долго и протяжно дыша целовались. И в наших поцелуях было страстное и светлое сожаление о чём-то не случившемся и уходящем навсегда…
Больше я никогда не был в тех местах, где Сашка после института жил и работал на родине своего деда, хотя мой друг и звал меня в гости много раз…

Сергей Сиротин 15.12.2020