Сизиф

Александр Вергелис
Настоящего графомана я видел только раз в жизни…
Но чу! Голова моя наполняется восклицательными знаками. Протереть глаза, оглядеться по сторонам, посмотреть в зеркало, наконец, советует мне хор возмущенных голосов. Только раз? Не смешите! Графоманов тьма тем! Имя им легион!
Воистину, легион. Да и сам-то ваш покорный слуга – так ли уж далек от этого легиона? Мой просвещенный друг Арсений говорит, что всякий пишущий должен быть немножечко графоманом: писателю надо любить свое дело, процесс должен доставлять удовольствие. Текст, написанный без приятного озноба, без азарта, на худой конец без мечты о славе – чаще всего вымученная дрянь. Это все-таки хуже, чем дрянь вдохновенная, порожденная в священной горячке. Творческий провал в этом случае скрашен минутами горения и парения над безднами.
Но как бы ни была важна буквенная страсть, ледяной скальпель рассудка, отсекающий лишнее – вот едва ли не важнейший инструмент пишущего.
 – В стихосложении главное – стиховычитание, – любит повторять Арсений.
Действительно, чем более беспощадно стихослагатель режет себя по живому – тем больше у него шансов стать поэтом. То же и с прозой. Но прежде чем к делу приступит внутренний редактор, дайте натешиться, накуражиться, наплясаться! Пишущий должен увлекаться, испытывать восторг, заноситься в безвоздушные выси, задыхаться и падать вниз. Хотя бы изредка он обязан испытывать этот ни с чем не сравнимый зуд, это маниакальное желание насылать на белоснежные поля чистых страниц черную саранчу стрекочущих литер.
Ты прав, хор возмущенных голосов: графомании обычной, графомании заурядной в мире великое изобилие. Рядовых графоманов миллионы. Как мужеложцы, они делятся на активных и не очень. Первые роятся в Мировой паутине, заваливают пухлыми эпистолами редакции чудом еще не вымерших толстяков, создают коалиции, организуют всевозможные чтения, вечера, фестивали, ристалища, где сражаются с конкурентами. Вторые пишут приватно, интимно, «для себя», заставляя страдать разве что близких. Есть бездарности буйные, требующие всеобщего обожания, а есть тихие, незаметные, всю жизнь таящиеся по углам. Я бы не применял ко всем этим чудакам и оригиналам высокое звание графомана. Это – так, мелюзга, доморощенные пачкуны, мелкотравчатые писаки. Это просто обманувшиеся на свой счет люди, несчастье и одновременно великое счастье которых состоит в том, что никто вовремя не убедил их бросить писать. Занятие «литературой» – не столько проклятие, сколько ниспосланное им утешение. Пусть же утешаются вволю.
– Постойте! – вскричат кухонные психиатры. – Видимо, ваш великий графоман попросту нездоров. Страсть к маранию бумаги – лишь часть клинической картины, графомания в исконном смысле – симптом болезни. Она наблюдается у шизофреников, параноиков и…
Никаких шизофреников! Я уверен, что мой замечательный знакомец совершенно здоров – насколько вообще может быть здоров современный человек. Хотя сказать, что он «нормален», все же, нельзя. Он бы и сам оскорбился, услышав о себе такое. Нормальность – синоним посредственности. Конечно, он ненормален. Но он не псих. Не шизик. Не маньяк. Он – почти безумец. Он – носитель высокой болезни. Он – человек трагической судьбы. Графомания – его избранничество, его мученичество, залог его гибельного величия.
Макс Волин – так зовут этого человека. Именно Макс – не Максим.
Не уверен, что вы слышали о нем или читали его книги. Не уверен также, что это его настоящие имя и фамилия. Уж слишком литературно звучит. «Максимум воли!» – так можно было бы выкаламбурить творческое кредо этого человека, действительно обладающего колоссальной силой воли и завидной целеустремленностью. И уж вовсе невероятной, потрясающей, совершенно фантастической была и есть его работоспособность. Впрочем, лучше бы ему не иметь всех этих достоинств…
 Я познакомился с ним, вернее – он насильственным образом познакомил меня с собой во время одной из литературных  посиделок, на которые мой просвещенный друг Арсений изредка затаскивал меня в качестве вольнослушателя. На этих тайных вечерях для истинных любителей поэзии действовал неизменный, закрепленный многолетней традицией регламент: подобно рыцарям короля Артура любители садились за круглый стол с текстами в руках, кто-то один читал, затем прочитанное обсуждалось – как правило, вполне беспристрастно, что и привлекло Арсения к этому уютному междусобойчику. По его словам, в остальных городских «лито», куда он наудачу совался, поэзией не занимались – там, главным образом, по очереди кадили друг дружке фимиам и предавались «самовыражению» (надо слышать, а наипаче видеть, как Арсений произносит это столь ненавистное ему слово!). К тому же там никого, кроме себя, не читали. А тут читали и почитали, и не столько современников, сколько предшественников, что Арсения особенно радовало.
Звездой падучей влетел Макс Волин в этот тесный кружок. Он пришел с опозданием и молча обрушился на свободный стул. Стул при этом отчаянно простонал: «Спа-си-те!». Сидел незваный гость поначалу неподвижно и прямо, выпятив влажную губу, скрестив пухлые руки на выдающемся животе, будто каменая баба в подвале Эрмитажа. Но не было в нем покоя! Было движение – нервное, резкое, грозное – в глазах. Этими телескопическими глазами беспокойно скользил он по лицам, теребил складки одежды, шарил по карманам, проникал в чужие зрачки. Мне стало не по себе. Вот он, хищный взгляд настоящего писателя – искателя и взыскателя! Этого взгляда не минует ни одна деталь мироздания – всё он высмотрит, сфотографирует, занесёт в особую ведомость и пронумерует. Потом достанет в нужный момент и…
Когда юная, русалочьего вида поэтесса допела до конца третий по счету сонет, Макс в нетерпении вскочил с места и объявил, что теперь стихи почитает он. Большого труда стоило объяснить ему, что декламирует тут один заранее назначенный «автор», а остальные молчат в тряпочку и готовятся его обсуждать. Он со стоном бухнулся на стул – сопеть, пыхтеть и грызть ногти – но после следующего сонета, нараспев прочитанного русалкой, снова громогласно изъявил желание почитать. Основанием для нарушения регламента, по его заявлению, был тот бесспорный факт, что читаемые стихи суть пыль и тлен, и что тему любви и смерти он, Макс Волин (если кто не знает, автор девяти поэтических книг, десятая скоро выйдет), полностью раскрыл и закрыл еще пятнадцати лет от роду. Что он, собственно, и готов немедленно продемонстрировать.
Снова получив издевательски-вежливый отказ, он как-то неожиданно успокоился и, раскрыв толстую зеленую тетрадь, исписанную размашистым почерком, углубился в чтение. После того, как русалка отпела свое и был объявлен перерыв, этот большой, похожий на тюленя человек, которому на вид можно было дать лет тридцать пять, приволок из коридора большую, как спальный мешок, грязноватую спортивную сумку и приступил к раздаче литературных новинок. Это были толстые, пахнущие типографией пурпурные тома, на обложках которых золотым имперским шрифтом был обозначен автор – Макс Волин. Ниже было набрано: «Опавшие листья аканта». Любители поэзии вяло отбивались, не находя предлога не взять книгу. Настала моя очередь. Подойдя вплотную ко мне, он густо обдал меня табачной кислятинкой:
– Только что из типографии. Самое свежее. Роман в стихах. О гибели античного мира.
Рядом захихикали. Но ни смешки, ни ёрнические реплики Макса не задевали. Я подивился его невозмутимости. Или это была элементарная глухота?
– Когда мне вздумается почитать о гибели античного мира, я возьму Ренана или Моммзена, – проблеял ему в спину какой-то козлобородый сноб.
В отличие от большинства рыцарей Круглого стола, я книжку взял. Более того, из вежливости сделал вид, что рад этому приобретению. И тут же был наказан за лицемерие. Волин увидел во мне не только взыскующего читателя, но и благодарного слушателя. Он начал с ходу, без преамбул. Мне была прочитана краткая автобиография автора: родился, учился на романо-германском отделении филфака, ученик такого-то, однокурсник такого-то и такого-то, ныне – технический переводчик с английского и немецкого в такой-то фирме. Затем последовал невероятно длинный список произведений – как уже написанных, так и существовавших в области творческих замыслов. «Фантастика», – подумал я. Передо мной стоял относительно молодой еще человек, написавший два десятка романов (из них три в стихах), столько же пьес, одиннадцать киносценариев, книгу сказок для детей и семь книг малой прозы. Не считая переводов и эссе, а также девяти уже упомянутых книг стихов (десятая, повторил он, на подходе). Всё это было издано типографским способом. Разумеется, за счет автора, в чем он вынужден был признаться после учиненного мною бестактного допроса. Потому что в издательствах и редакциях толстых, равно как и тонких журналов сидят одни дилетанты, ничего не понимающие в литературе. Точно такие же дилетанты и в придачу идиоты просиживают штаны и юбки в театрах.
– Ни одна моя пьеса не поставлена. Ну что ж, это прекрасно характеризует современных завлитов! – заключил он.
Аналогичной характеристики удостоились руководители литературных объединений Москвы и Петербурга, где Макс в разные периоды своей жизни состоял. Точнее – сквозь которые он метеоритообразно пролетал. Тем не менее, общением с мэтрами он гордился.
– Помню, как сказал мне Булатовский… Вы, конечно, знаете Булатовского?
Я кивнул.
– Кстати, я только что из редакции «Звезды». Имел беседу с Гординым. Вы знаете кто такой Гордин? – деловым тоном продолжал он. – Думаю, он меня не вполне понял…
Я сочувственно потряс головой. Но унывать Волин не собирался. Он с блеском в широко раскрытых глазах поведал мне о творческих планах. Как оказалось, мыслил мой визави масштабно.
– Работаю над трилогией «Коростылевы». История одной семьи на протяжении пяти поколений. Охватываю несколько эпох – царскую, советскую и нашу. Но это так, мелочи. Впереди – большая историческая серия из двенадцати книг. Называется «Вехи и горизонты». Начну с романа об Иване Третьем – «Багряная твердь». Затем об Иване Грозном – «Искупление». Потом Алексей Михайлович – «Верой и славой».
И так далее вплоть до Николая Второго.
– Параллельно хочу сделать книгу о полумифическом славянском князе Бусе. Будет называться «Запах земли», – говорил он, прикуривая новую сигарету.
 О лирике он тоже не забывал:
– В работе книга стихов «Линия смерти». Думаю, что раз и навсегда закрою проблему. Что? Проблему бессмертия, конечно. Этим утром успел написать несколько стихотворений. Мне самому очень нравится. У меня метод: написал, закрыл тетрадь на два-три часа, прочитал как бы свежим глазом. Если нравится – стихи удались. Если нет – выбрасываю.
Полагаю, выбрасывал что-либо он крайне редко.
– Так прочитать мне что-нибудь из нового?
Мне хватило здравого смысла отказаться. Он не обиделся, он привык. Тем более что почитать я смогу и сам – вот очередная вышедшая только что «свежатинка». Сборник рассказов «Тернии».
– Через «Тернии» к «Звездам», – сострил я и спохватился. Но он, кажется, не обиделся. Наверное, потому что совершенно не слушал собеседника. Он продолжал вещать. Говорить Максим любил не меньше, чем писать. Он сообщил, что «для разгрузки» пишет «Историю человеческой мысли» – энциклопедию философских идей от Фалеса Милетского до наших дней. Тома на три. А еще он много переводит – его совершенно не устраивают существующие переводы Фаулза, Фолкнера и Джойса. Сейчас «вплотную» занимается Апдайком и Пинчоном.
Мне захотелось спросить его о двух вещах: о времени и о деньгах. Что, как известно, одно и то же. Судя по изможденному лицу с двумя серыми мешочкам под глазами, спал этот человек мало. Злоупотреблял кофе и сигаретами. Алкоголем, возможно, тоже. Зеленый растянутый свитер, скорее всего, купленный в секонд-хенде, свидетельствовал о том, что скромная зарплата технического переводчика регулярно перетекала на счета издательств и типографий. Уже потом кто-то расскажет мне о проданной Максом бабушкиной квартире – наследственные квадратные метры давно превратились в книжные штабеля, а внук снимал комнату где-то в пригороде.
Между тем перерыв закончился, и «литовцы», как они себя называли, снова расселись за круглым столом. Началось обсуждение. Я поглядывал на Макса: сначала он рассеянно слушал, но очень скоро совершенно утратил интерес к происходящему. Его кудреватая голова свернулась набок, как у висельника, беспокойные зрачки скрылись под слипшимися, будто кусочки теста, веками, а из уголка рта потянулась стеклянная ниточка слюны. Сон его не был безмятежен: Макс то и дело тихо постанывал, всхрапывал и шевелил губами. Возможно, и в объятиях Морфея он продолжал сочинять.
Когда русалка получила порцию конструктивной критики и заседание «лито» подошло к концу, он еще спал. Верхнюю одежду «литовцы» разбирали быстро и в полном молчании – чтобы не дай бог не разбудить. Высыпав на вечерний морозец, загоготали, загалдели, задымили – обсуждение стихийно продолжилось. Я поглядывал на русалку, нравившуюся мне гораздо больше ее сонетов. Арсений, перехватив мои взоры, посмеивался в поднятый воротник пальто.
Вскоре в соответствии со старинным обычаем рыцари Круглого стола направились к ближайшей рюмочной. Русалка поплыла вместе со всеми, мы с Арсением, кабаков не любившим, но готовым потерпеть ради меня, двинулись следом. Вечер сулил интересные перспективы, однако очень скоро сзади прорезался знакомый голос. «Только не оборачивайся», – простонал Арсений. Моё имя прозвучало еще раз. Громко и отчётливо. Потом еще раз – еще громче и еще отчётливее.
– Однако это переходит все границы, – скривился Арсений. В отличие от меня он умел сразу, с ледяной вежливостью отбрить любого неудобного собеседника. Я этим навыком не обладал и постоянно влипал в истории. Чуя слабину, на меня гроздьями навешивались разные неудобные люди, главным образом, поэты – начинающие и заканчивающие. Макс Волин ни к одной из этих категорий не относился, он был в расцвете творческих сил. Обернувшись, я увидел его, слегка запыхавшегося, в куртке пузырём и похожей на лётный шлем шапке. Вид у него был воинственный. Пустая сумка болталась на плече – книги, видимо, были рассованы по шкафам и подоконникам. Кое-что, возможно, перепало вахтеру.
Волин немедленно вцепился в меня мертвой хваткой. Спросил, сколько у меня вышло книг. Узнав, что всего одна, удовлетворенно кивнул. Потом вдруг заговорил о желании написать рассказ. О чем? Да вот обо всём этом – он мотнул головой, очертив зримую часть вселенной: неопрятную улицу с желтыми кляксами фонарей и двигавшуюся впереди группу любителей поэзии. К сочинению рассказа он приступил немедленно: в его руках появились знакомая зеленая тетрадь и изгрызенная ручка.
Никогда не видел, чтобы человек так ловко писал на ходу, да еще без нормального освещения. Он записывал и тут же читал вслух. Я забыл о русалке. Забыл о рюмочной. Пора было уносить ноги. Проходя мимо стеклянного зиккурата, на котором светилась синяя буква «М», я наскоро – чтобы не дать опомниться – попрощался со своим новым знакомым и схватил хихикавшего Арсения за рукав. Мы юркнули под землю.
 
Больше я никогда его не видел. Однако вспоминал о нем часто. Этот человек упрямо не позволял себя забыть: о его существовании в мире свидетельствовали багряные и ультрамариновые тома с крупно набранной знакомой фамилией. «Капитолий в снегу», «Сплетенные ветви», «Фатум и тщета», «Форум глупцов», «Острие клинка» – книжки Макса Волина с этими и другими, не менее выспренними названиями, приходилось встречать в самых неожиданных местах. Он распихивал своих мертворожденных детей тут и там, не ограничиваясь литературными тусовками – развозил по районным библиотекам, рассовывал студентам прямо в вузовских аудиториях, оставлял на скамейках в скверах, на сиденьях в общественном транспорте. Читать это было невозможно. Глаз вязнул в густом битуме слов, мысль отскакивала назад, как мяч от кирпичной стены. Стихи в этом отношении не отличались от прозы – тяжеловесной, неживой, как будто несколько раз переведённой с русского на китайский и обратно.
Однажды я вслух от души пожалел Волина и в его лице всех ему подобных. И тут мы с Арсением чуть не поссорились. 
– Как ты можешь сравнивать его с другими! – обычная сдержанность моего друга исчезла без следа. – И как ты можешь жалеть всю эту шалую сволочь? Они же абсолютно счастливы. Во всяком случае, они гораздо счастливее меня, например. И тебя, кстати, тоже.
Действительно, лишь самое черствое сердце не дрогнуло бы при взгляде на Макса Волина. Вид у него в тот достопамятный вечер был какой угодно, только не счастливый. Печать одиночества лежала на лице этого человека. Во всех отношениях он был слишком крупной фигурой и не вписывался ни в одно литературное сообщество – ему, упоенному собственной чепухой, никогда не хватило бы терпения слушать чужую. Ни семьи, ни подруги у него, конечно, не было и нет: какая женщина выдержит такое! Представляю себе его жилище: неопрятная холостяцкая берлога, заваленная книгами. Бумажный склеп для заживо погребённого.

В последнее время я стал терять границу между литературой и жизнью. Не поручусь, например, что мой прекрасный друг Арсений – не выдумка, не порождение разыгравшейся фантазии или, упаси Бог, шизофрении (см. выше). Вторая половина, alter ego автора, существует ли он на самом деле? А вот Макс Волин – да, существует. Клянусь вам, он – настоящий. В этом-то и весь ужас.
– О чем ты думаешь? – спрашиваю я Арсения (а на самом деле – себя самого).
– Я думаю о Сизифе. О человеке, закатывающем на гору свой камень. Нет, не камень, а огромный ком из бумаги, слипшейся от рабского пота и тайных слёз. С каждым годом этот ком растёт, и настанет день, когда он раздавит своего создателя…
– Ужасно, Арсений, ужасно…
– Удел Сизифа ужасен не потому, что ему приходится заниматься каторжым трудом, а потому, что труд этот бессмыслен. Лишение смысла – худшее из наказаний.
– За что же он так наказан, Арсений? Что он там натворил в прошлой жизни? Кем он был? Редактором? Театральным завлитом? Литературным критиком? Инквизитором, сжигавшим книги? А может быть, он был уличен в еще более тяжком грехе – нечтении книг?
– Так или иначе, столь жестоко боги могли наказать только великого злодея.
– И все-таки, я не верю, что его жизнь начисто лишена смысла. Смысл есть всегда. Графомана оправдывает величие замысла. Само вдохновение возвышает его над обыденностью. Возможно, там, глубоко внутри этого человека живёт настоящий писатель. Кто знает, Арсений? Стерн. Диккенс. Толстой. Просто он никак не может продраться сквозь толщу внешних наслоений. Всё, что он пытается донести до читателя, воплощается с чудовищными искажениями. Скованный цепями гений кричит нам что-то из пещеры, но слышим мы только невнятное эхо. Но есть ведь и другой читатель. Самый чуткий. Самый понимающий. Он – единственный, кто слышит его подлинный голос, кто способен оценить красоту изначального, сокровенного, невоплощённого слога. Имя ему…
Арсений морщится. Наш вымышленный диалог замирает. Воспользовавшись паузой, мой внутренний редактор твёрдо говорит мне: «Остановись».