Трешшоцка

Анатолий Беднов
- Баска треска! – коршшик Андрей Анфимов запустил ложку в большую латку, стоявшую посреди стола словно карбас, доверху нагруженный рыбой, среди Двинской губы. Аппетитно причмокнул, прожевал кусок трески в соусе, извлек из рта косточку, облизнулся.
- И отчего ее прозвали-то «треска по-польски»? – Федор Морев тоже запустил свою ложку в кушанье. – Не пойму никак. Это ж наша, поморска пища! При чем тут поляки?
- Известно причем, - отозвался его сын Иван Морев, включаясь в общую трапезу. – Поморы ссыльным полякам сказывали, как ее сготовить. Те научились и за свое произведение выдали, когда в свою Польшу воротились. - Выпускник городской гимназии ухмыльнулся. – Это завсегда так бывает.
Стучали деревянные ложки, прожевав кус, поморы обменивались репликами.
И лишь один Данила Агапитов молча сидел, изредка откусывая от большой аппетитной шаньги, пока его сотоварищи расправлялись с хлебовом – ухой из трески, отварной треской в соусе, кулебяками с нею же.
- Пошто трешшоцку не ешь? Али главну поморску рыбу не уважашь? – Андрей изумленно глядел на невысокого рыжеватого мужика с рыхлым круглым лицом и толстым носом.
- А то не знашь… - нехотя откликнулся тот. – В сотый раз, что ль, пересказывать тебе?
- Другие-то, небось, не ведают, - подвижная голова коршшика, венчавшая тонкую шею, повернулась туда-сюда, взгляд серебристых глаз обвел сидящих за столом. – Вот и расскажи им.
Тяжко вздохнул бывалый мореходец Данила, отложив жирную шаньгу, вытер пальцы о бородку и начал:
- Был дружок у меня, почитай, с раннего детства, Алешка Пескишев, не разлей-вода. С ним и на тюленя ходили, и на рыбные промыслы. В юные годы он меня спас, когда я за борт ненароком вывалился, это уж на Двине было, не на море. Так что я другу своему по гроб жизни обязан. Носил Лешка на безымянном пальце перстенек с каким-то зеленым камнем, вроде как оберег. Никогда с ним не расставался. Над ним уж подшучивали: что ты, мол, как красна девица ходишь с этакой безделицей. Он не обижался, смеялся только и приговаривал: «Это колечко с камушком меня и в бурю, и в шторм, и в любое ненастье на море выручит, потому как заговоренное оно. Вишь вот вырезано на кольце-то по-латинскому: мементо мори, то есть помни о смерти. От смерти, от погибели случайной оно меня уберечь должно. А нашел я его на двинском бережку, на Жабинском наволоке. Может, его какой матрос иноземный обронил спьяну в реку, а река к моим ногам и вынесла».
В тот год мы треску на Студеном море промышляли. Наловили ее вдвое больше, чем обычно быват. Нагрузили шхуну нашу сверх всякой меры. А как возвращаться мы стали к беломорскому горлу - оттуда уж до дома недалече – и тут буря проклятушшая на нас налетела из голомени. И ходят волны вокруг нас будто живые горы, палуба с-под ног уходит, шхуну волны захлестывают, потопить грозят. Тогда пришлось нам часть улова-то обратно морю отдать, иначе бы мы на корм рыбам пошли всей артелью. Все мы бегаем по шаткой палубе, треску за борт выкидываем. А доски-то скользкие порато! Наш Лешка подхватил огромную трешшину, оскользнулся, на ногах не удержался – и за борт плюхнулся. Я за ним, за другом своим готов был в море кинуться, только удержали меня, отташшили от борта. А Лешка все кричит, все барахтается, мы ему трос бросили, а он ухватится да соскользнет, потом опять ухватится – и снова в воде бултыхается. А вода холоднюшшая и одежа вымокла насквозь. Так и ушел он навек к царю морскому. Море взяло парня.
Погоревали мы, хотели уж, было, обратный путь держать, да коршшик наш Аким Палтусов решил, что надо выброшенную в море рыбу новым уловом возместить. А слово коршшика на море – закон. Пошли мы опять ловить треску, благо после бури погодка на море стоит чудесная. Три дня ловили, эстолько трески поймали - страсть, пора и домой. А перед тем решили ухи сварить на всю артель. Отобрали мы, значит, самых жирных рыбин. Одна-то особенно уж велика была, не трешшоцка – рыба-кит, а усишше у ней – что у кайзера германского. Разрезали ее. Потрошить начали – а в брюхе-то, глянь, палец Лешкин с перстнем! Батюшки мои! Снял я перстенек тот, потом, когда в город вернулись, первым делом вдову навестил, отдал. Она – в омморок, на меня родичи ее накинулись: зачем ты это, надо жонку подготовить было. А то она упала и праву руку себе расшибла об печь. А тогда, на шхуне-то… - бывалый помор опять тяжко вздохнул. – Не мог я ту ушицу есть, как погляжу на треску – так меня наружу всего и выворачиват, будто болесть морская у непривычных к морю людей. С той поры я токмо на тюлений промысел хаживал, за наважкой к Канину носу, а чтобы за треской… Как увижу ее, так и вспоминается Алешка и палец его с зеленым камушком. Не уберег его оберег-то. И с той поры треску видеть не могу, хоть вареную, хоть жареную, хоть уху из нее… Вот хоть убей меня, а не могу – и все тут!
Он закончил рассказ – и все замолчали. Первым же нарушил молчание Иван, вчерашний гимназист. Прозвище у него было Пинагор, ибо однажды, на уроке математики он до колик рассмешил учителя, назвав по ошибке Пифагора «пинагором». Звонкий голос его взлетел над столом и ударился о матицу избы:
- Было уж это в истории, дядя Данила. Есть стихотворение Шиллера про перстень тирана Поликрата. Там тоже в рыбьем брюхе кольцо нашли, только что без пальца. А потом…
- Молчи, юнец сопливый, покуда старшие меж собой говорят! - Федор Морев внушительно стукнул ложкой по столешнице. – Много ты знашь! Может твой Поликарп, как с путины воротился, треску трескал за обе шшоки! У этих Шиллеров все не так, как у нас, у православных.
Коршшик поддакнул рассерженному Федору, Данила Агапитов отвел глаза.
Эрудит Иван хотел, было, вставить что-то ехидное, но, догадываясь, что следующий удар ложки придется на его лоб и понимая, что негоже вчерашнему зуйку морских орлов учить, благоразумно смолчал.
И это многозначительное молчание, нарушаемое лишь стуком ложек в латке да причмокиванием, царило до того момента, когда хозяйка принесла сладкой ягодной бражки и водрузила на стол медную братину. И стояли латка и братина важно, как два величавых поморских судна. Пили не по обычаю, как бывает на братчинах, а каждый наливал себе чарку и мысленно поминал ушедшего навек к царю морскому Алексея Пескишева – и степенный коршшик Андрей, и юнец Иван, и отец его Федор, и потерявший верного друга Данила. И с высоты глядела на них резная птица, будто душа помора, которая не уходит на дно морское вместе с телом, а отлетает на Гусиную землю, где находится незримый глазу живущих рай русских мореходов. Казалось, вот-вот выпорхнет птица-душа в окно и устремится к горизонту, над пучинами, обильными треской, коварными коргами, ледяными полями и плавучими горами, островами, где галдят сотни птиц. И, вернувшись на Гусиную землю, скажет собратьям:
- Помнят ныне здравствующие поморы про нас, ушедших!