Ягодиночку убили

Нина Веселова
из цикла
РУССКИЕ ЖЕНЩИНЫ

Эти встречи случились на переломе эпох, в предперестроечные годы.
Нет больше таких женщин на Руси. И никогда уже не будет.
Пусть же память о них сохранится хотя бы в слове...

ЯГОДИНОЧКУ УБИЛИ

Нигде нет таких звёзд, как в деревне. Небо и помню с той поездки - звенящий чёрный шатёр над головой, а я стою посреди поля, запрокинув голову. Звезды мигают во мраке, искрятся, затягивают в свою бездну, и сладостно оттого, как никогда прежде, - словно маялась душа в поисках пристанища, и вдруг - иные песни, иная музыка зазвучали для неё... А ведь что и случилось? Ничего вовсе. Просто в снежном просторе без конца и края, рядом с одиноко светящим фонарём, я стою, согретая мыслью о хороших людях. И не щиплет мороз, не кусает щеки - за спиной моей, на горушке, ярко светит огнями затерянный клуб. Там, за сценой, они. Переодеваются...

Не раз ездила я с нюксенским народным хором по району. Каждую зиму слали мне женщины приглашения: «Мы снова продолжаем свои гастроли. Сделали уже семь (двадцать... тридцать) выездов. Встречают нас везде хорошо, в газете пишут про наши выступления. Но мы на достигнутом не хотим останавливаться. Собираемся вечерами, повторяем старое, разучиваем новое. Приезжайте, съездите с нами. А то годики идут. Нам ведь по семьдесят стукнуло! Приезжайте!»
И вот я выбралась опять. И летим мы по снежной дороге, летим в автобусе. Покачиваются в проходе чемоданы с костюмами, счастливо взвизгнув, уселись на коленях гармошки. Рыжей лисицей помчался за автобусом закат, да так и отстал, помрачнел на глазах. Огни зажглись в избах вдоль дороги, и тьма накрыла снега.
Частушки рвались и рвались сквозь замёрзшие окна автобуса, сменяли одна другую, и шофёр не мог сдержать усмешки от озорства и веселья пассажиров.

...А клуб встретил нас замком. Такого ещё не бывало при мне. Разыскали где-то ключи. Но радость моя уже померкла. Только певицы, ко всему привычные, не сникли. Носили из автобуса чемоданы, хлопали дверью, шутили. Может, за оживлением этим прятали тяжёлую горечь, и от меня прятали особенно?
Я поразилась бесхозности здания. Парнишка, открывший клуб, провёл гостей в комнату за сценой - переодеваться. Щёлкнули выключателем - темно.
- Да тут лампочки нет!
Выкрутили в другом месте, принесли сюда. Парнишка влез на стул, поделал что-то на ощупь и сообщил из темноты:
- He-а. Патрон сломан...
Тогда женщины задёрнули занавес, прикрыли газетами обнажённые окна и стали наряжаться прямо на освещённой сцене.

А я спустилась в зрительный зал. Два мальчишки в углу по очереди крутили пластинки: один ставил быстрые ритмы, другой всё пытался дослушать песню «Деревенька моя». Она была слышна мне и в коридоре, на стенах которого я обнаружила рваные обои, пожелтевшие плакаты.
- Стулья бы надо! - нашёл меня кто-то из женщин.
Мы отправились на поиски.
Заглянули на тёмную веранду - на полу там угадывалась свалка.
За одной из дверей постукивали. Открыли... В студёном помещении с выбитым окном одинокий молодой человек пытался играть в бильярд. Шары глухо падали на пол: не было сеток, чтобы задержать их в лузе...
Щёлкнули выключателем в комнате с надписью «Кабинет директора». Там разбросаны были рваные журналы, битые пластинки, лампочки, балалайки без струн. Перешагивая через следы давнего веселья, мы выбрали два стула покрепче, снесли их на сцену.

Вот тогда я и вышла на улицу. Далеко-далеко светилась огнями деревня. Ну разве захочется кому-то идти оттуда на концерт в такой клуб! Вся надежда была на доярок, которые неподалёку вот-вот должны были закончить работу.
Досада и непрошенная злость скреблись в моей душе. Утопая в снегу, я спустилась по едва заметной тропке почти до гудящей фермы. Одиноко горел фонарь посреди спящего поля - и мириады звёзд по-родственному взирали на него с высоты. Задрав голову, я стала смотреть, смотреть в манящую бездну... Она затягивала, всасывала душу в свою прекрасную гармоничную бескрайность...
И вдруг оттуда, из леденящей вечности, снизошло на меня удивительное желанное успокоение. Я смиренно приняла вокруг всё: и заброшенность клубика, и безлюдье, и детскую, вызывавшую досаду оживлённость пожилых артистов. Я словно узнала, что по какому-то большому, космическому счёту эти люди правы, бесконечно правы, и нужно делать то, что они делают, невзирая на помехи.
Не помню даже, как я вернулась в клуб, заняла место в почти пустом зале и стала ждать, уверенная, что люди придут.

Изредка стала похлопывать дверь, слышался топот обиваемых от снега валенок, и нас, зрителей, становилось на два-три человека больше. Первые ряды заняли, конечно, ребятишки - самые благодарные и самые невзыскательные судьи. Прибрели старухи с палочками, в завязанных по глаза серых шалях. А когда концерт уже шёл вовсю, на последних рядах оказались и несколько молодых пар.
Что случилось в тот вечер в позабытом деревенском клубе, и случилось ли? Пели да плясали артисты из нюксенского народного хора, в очередной раз разворачивая свою программу, посвящённую сорокалетию Победы. Им хлопали. Старухи - те плакали. А молодые, что скрывать, порой даже не прятали усмешку: все теперь на телевидении воспитанные, местный уровень исполнения от столичного отличают и, если кто петуха пустит, заметят. Да и просто непонятно юным - чего старикам дома не сидится, ездят, выплясывают?! Впрочем, и молодые всё равно смотрели, не уходили. И заметила я, что чем дальше, тем реже мелькала на губах у них ухмылка.

Никуда не денешься от великого чувства, какое рождается в зале, когда поют люди о собственной жизни и личной боли.Это они, эти самые женщины, было время, выводили «По дороге неровной, по тракту ли...» Это они, когда грянул военный час, запели частушки, авторов которых и не отыщешь теперь, потому что в каждой душе находили они отклик и казались собственными: «В наступленье фрицы шли, хвастаться любили, а под Курскою дугой им хребет сломили!» Это они, оглядываясь назад, на подвиги своих земляков, слагают новые частушки и поют их в районе повсюду: «Кормановского героя была ловкость велика, его мастером прозвали по захвату “языка”!»

Но главные и самые сильные строки в концертах нюксян - всегда о женской доле. Вся она давно зарифмована и оплакана.
Мы давай с тобой, подруженька, винтовку изучать,
Добровольцами поедем наших дролей выручать.
Сколько грядок в огороде, столько ягод во саду.
Мы с товаркою готовы к обороне и труду.
Ягодинка изучает в армии винтовочку.
Я, девчонка, ухожу на лесозаготовочку!
Ягодиночку-то ранили у Дона у реки,
Он остался, роза алая, без правыя руки.
Пишет братец из окопа: «Милая сестрёночка,
На моих глазах убили твоего милёночка».
Боле разу не надену кофточку суконную -
Дожидалася письма - прислали похоронную!
Ягодиночку убили и засыпали песком,
Не играет боле веночка весёлым голоском...

Глазами читаешь эти строки - и то сердце сожмётся. А слушать? А видеть плачущие глаза?.. Сколько раз в ухоженных и заброшенных клубах выходили женщины на сцену и возвращали свою и чужую боль - кто мужа, кто брата, кто отца убитого вспомнит, и долго не просыхают слезы на лицах, а их и не смахивают, таких слёз не стыдятся. И никогда не считали женщины, сколько народу в зале, потому что не ради собственной славы пели. Им важна была память, которая в концертах вставала из забвения и жила уже сама по себе, наполняя пространство образами ушедших... А в небесах в это время мигали и падали, падали таинственные звёзды...

Я впервые увидела нюксян, когда только-только начинала приживаться в Вологде. Только-только схоронила бабушку. Только-только открывала по-настоящему глаза на мир. И тут - областной смотр самодеятельности.
Я сидела в зрительном зале и обмирала от обилия чудес, сменявшихся на сцене одно за другим: тальянки, пастушьи барабанки, танцевальные «восьмёры»... Никогда и нигде я, ленинградка, не слышала и не видела ничего подобного! Никогда и вообразить не могла, что на звуки голоса так вдохновенно может отзываться сердце!.. Будто свет явился мне тогда, обозначивший впереди весь мой путь. И я пошла по нему, вслушиваясь в старую народную песню. И обретая себя...

А через несколько лет было знакомство. На фольклорном празднике в Великом Устюге. Я услышала вдруг на улице долго снившийся мне голос той давней, с красным бантом тальянки на сцене...
Эта крохотная гармошка оказалась в руках у весёлой женщины, которая кивнула мне, зовя за собой... Сколько частушек тогда перепели для меня нюксяне - не счесть! Сколько плясок сплясали! На празднике не дали им развернуться вволю - так они во дворе гостиницы своё взяли! И народ собрался вокруг не избранный, не начальственный, как в зале, а свойский, простой, на открытость отзывчивый. Такой всё поймёт.
И вот тогда...

Как сейчас вижу этот миг: притопнула вдруг Филинская ногами, прошлась по кругу, и готовно прильнула к её дроби гармошка.
- А ну-ка, граждане, по леву сторону,
Да я военную спою «Семёновну»!
Эхом отозвались ей женские голоса:
- Ла-ла-ла-ла-ла-ла, ла-ла-ла-ла-ла-ла,
Да я военную спою «Семёновну»!
Как хорошо, что был у меня в руках магнитофон! Никогда больше не спела Филинская эти частушки так! Что тогда был за момент? Редкий какой-то, невозвратный.
- А раньше жили мы, цвела рябинушка,
Да защищать страну уехал милушка!
- Ла-ла-ла-ля-ла-ла, ла-ла-ла-ла-ла-ла,
Да защищать страну уехал милушка! - подхватывали женщины припев и дружно замолкали перед новым куплетом.
- А мы простилися с ним под берёзою,
А он махал, махал букетом-розою.
- Ла-ла-ла-ла-ла-ла...
Голос у Филинской был уверенный, не утративший молодой силы. Все невольно затихали, вслушиваясь в текст.
- А встала утром я, да умывалася,
Моё сердячико заволновалося.
Заволновалося моё сердячико,
А тут и вышла я да на крылячико.
А у крыльца стоит да почтальон лихой,
Он подаёт письмо, не говорит со мной.
Я взяла письмо, а пишет милый друг,
Да покатилися тут мои слезы вдруг...
Я думала, мне показалось... Но нет - голос Филинской дрогнул раз, потом другой, а когда запела она, как «от ранения да помер миленький», он совсем сорвался вдруг, и целый куплет пришлось ей под музыку без слов продробить по каменной мостовой. Припев в этом месте тоже зазвучал обрывисто, и женщины порознь заотворачивались к стене...

Много позже, вспоминая тот день и меня с магнитофоном, они так и спросили:
- Это ведь вы тогда плакали?
- Потому что вы плакали, - защитилась я, вновь близко ощутив те слёзы, неожиданнее и солонее которых, быть может, и не бывало в моей жизни. Из-за них поклялась я себе, что обязательно приеду в Нюксеницу разгадать загадку «Семёновны».
И я приехала. Приехала не одна, а с парнишкой-оператором, кинолюбителем.
Было лето, жаркое и томительное для северных мест.
В Сухоне плескались ребятишки, отгоняя с поверхности воды разводы солярки и масла.
От берега к берегу задумчиво плавал белый паром, переправляя в райцентр и из него машины и людей.
Сойдя с трапа, старики, женщины и дети начинали медленно подниматься по крутой шаткой лестнице.
Поджидая пассажиров наверху в поникших ветвях береговой ивы, я поражалась: каждый из них на миг во весь рост вставал на фоне заречного леса и закрывал собой горизонт, точно утверждая - вот он, я, Человек, неповторимый, неведомый тебе! Здравствуй и прощай!.. И исчезал из поля зрения моего, великодушно уступая место следующему. Одно за другим являлись новые лица: спокойные, обветренные, задумчивые, влекущие своим достоинством и загадкой...

Домик Филинской оказался в аккурат против этой лесенки, на самом оживлённом в летнее время пятачке. Быть может, поэтому все в Нюксенице и знали её, и дом могли указать, спроси только Алексеевну.
На зов Алексеевны часа через два собрался почти весь народный хор - от одного к другому по цепочке была передана весть о нашем приезде с кинокамерой и магнитофоном. Вскоре готовно пофыркивал у избушки автобус районного отдела культуры, и, покружив на нём по селу, мы выехали на окраину.
- Вот здесь поля раньше были, - кивнул за окошко сидевший со мной Александр Михайлович Бородин. - Сколько раз я их пахал! А теперь всё застроили, ушли поля на пенсию. И я тоже...
- Что-то наш дружочек годы считать начал! - задиристо молвила одна из женщин. - Ну-ка, смотри соколом! Про нас ещё кино казать будут!
- Почто бы старых таких и снимать, не знаю... - пробурчал кто-то в ответ.
За моей спиной началась лёгкая перебранка, из тех, которые так похожи на детские ссоры и потом вспоминаются светло.
- Который раз вы опаздываете! Ведь люди приехали!
- Да ладно...
- Исправляться надо!
Вдруг кто-то жёстко заметил, обрубая крылья:
- Всему скоро конец... все исправимся...
И стало тихо, и годы нависли над всеми своей однозначной очевидностью.

А шофер меж тем вырулил по крутым дорогам на берег и выключил мотор.
- Прибыли! Можете наряжаться.
Женщины вновь оживились, высыпали на улицу, полезли в сумки и чемоданы, доставая юбки, бусы и вышитые передники. Мы незаметно снимали, как мелькали зеркала, перед которыми они подводили губы, повязывали старинные платки. И когда явились они передо мной на просторной зелёной поляне, я поняла, почему так любила их в этом наряде: то были одежды их молодости, и они умели носить их с достоинством.
Как-то в областном центре удивлённые горожане, оглядев диковинные костюмы, спросили:
- А вы какой национальности?
- Вологодской! - гордо ответили женщины. И запели...

И теперь на берегу, на закате долгого дня, расположившись на траве, они задушевно пели всё, что пелось им в те часы. Всплывали в памяти сказания о любви и разлуке, о коварных изменщиках и увядшей красоте, о печальной женской доле.
Я смотрела на просветлённые лица и перебирала в памяти имена: рядом с Филинской - Павла Платоновна Шушкова и Анна Ивановна Маринина, спиной друг к другу, вытянув ноги, сидят Мария Ивановна Лыкова и Александра Михайловна Клементьева, возле звонкоголосой запевалы Галины Николаевны Дьяковой - руководитель Валентина Григорьевна Седякина, скромно и затаённо подпевают им Нина Владимировна Федулова и Наталья Власимовна Попова. Да ещё разъединственный на всех мужичок Александр Михайлович Бородин. Вот и весь народный хор. А ведь было в нём когда-то 50 человек!.. Увы, жизнь не беспредельна. А молодые в народный хор не спешат - им эстраду подавай! Подрастут - поймут, конечно. Пока же записывали мы старые песни на магнитофон - молодым, до востребования. И пожилые люди, словно дети, восхищались чудо-техникой, и слушали через микрофон свои голоса, и улыбались.
- Будет жить?
- Будет! - отвечали мы.
- Тогда следующую!
И долго разносились над Нюксеницей, над притихшей Сухоной и радость, и боль, и светлая печаль.

Когда солнце коснулось леса, водная гладь заалела, точно напитанная дневным жаром. Оставив съёмочную технику, мы ступили на ласковое песчаное дно. Впереди покачивались на воде молевые брёвна. Беспокойные чайки, распугивая тишину, пристраивались на них и, величаво застыв, плыли дальше, влекомые сильной рекою.
Мы оглянулись, заслышав всплеск воды. Это кто-то из женщин, неразличимый издали, позабыто и стеснительно входил в речную прохладу. Остальные долго и заворожённо смотрели вслед уносимым водой белоснежным вольным птицам...

А вечером, когда прибрано было со стола и были политы в парнике огурцы, я, глядя в окошко на задумчиво ползущий паром, спросила Филинскую:
- А почему говорят, что «Семёновну» только вы поёте?
- Да потому, что это моя песня, я её сочинила...
- Вы?!
- Я, а чего такого? Приключилась у меня тогда с мужем беда, вот и сочинила. Как-то само собой вышло...
А я взяла письмо, да распечатала,
А распечатала, да горько плакала.
Да здравствуй, Аннушка, да и сыночек мой,
А за победу-ту да ранен милый твой!
А ранен милый твой, рана опасная,
Да прощай, милая, моя несчастная!
«Ла-ла-ла-ла-ла-ла, ла-ла-ла-ла-ла-ла», - отозвался во мне припев, и я ясно увидела, как отчаянно притопывают ноги Филинской по камням Великого Устюга.
- А фотография его есть у вас?

Анна Алексеевна отыскала в горке альбом и, полистав, подала мне крошечный снимок.
- Только эта вот, на документ снятая. Не собирался ведь помирать-то... Он такой у меня был хороший, муж-то, Сергей Александрович, - погружённо в себя начала она, и я затаилась, включив магнитофон. - Таких, наверно, нет больше! И так мы с им жили - просто на жалость! Бывало, на речку пойдём... а у меня косы большие были... Он то расплетёт их, то заплетёт, то меня попонесёт... За одиннадцать лет я не слышала от его что-нибудь грубое, не слышала! По дому-то всё сам делал. Ты, говорит, ещё наработаешься... Как знал! А если я чего-то не взгляну на его, он уж бежит: «Нюрчик! Что с тобой?» Как с дитём со мной водился - вот какой был...
Филинская замолчала, вглядываясь в фотографию, и улыбнулась чему-то потаённому.
- Очень я плакала, когда его проводила. Сын-то маленький был. Теперь говорит - помню только, как папа меня до речки нёс... Взяли его, значит, и на командира выучили... А он первого году и погиб! С госпиталя написал мне, что ранили его в левый бок, в левый бок груди, значит. Может, мол, мне ужо вас больше не видать...

Филинская смахнула слезы и продолжила:
- Вот я про всё это и сочинила. Вот всё как есть, так точно и было, эта «Семёновна» моя!
А меня ранили да в левый бок груди,
Да не видать мне-ка больше родной земли.
Да меня ранили, ты моя милая,
А ты найди себе второго милого...
Ла-ла-ла-ла-ла-ла...
- Выходила я за второго, как война-то кончилась. У его жена неладно сделала, он не стал с ей жить, пришёл ко мне свататься. Мы с им молодцевали вместе... Пошла я за его. Пожалела. Контуженный он вернулся... Сыночка тоже родили. Вот так и прожила с новым мужем двадцать семь лет. И его схоронила. А фамиль свою прежнюю так и не меняла - не хотела, чтобы один сынок остался Филинский. Вот. Теперь он полковником в Ленинграде...

За окошком серела северная ночь. Мы лежали с хозяйкой в разных концах дома и громко переговаривались, точно отгоняя окружившие нас видения прошлого. Но они были сильнее.
- Ой, а снился ведь он мне первое время! - вздыхала Филинская. - Беда прямо. Одну ночь придёт, на край кровати сядет, поговорит со мной... Вторую придёт... Я угостить его хочу, а он встать не пускает! Вот ведь как. Давай, думаю, матери скажу. Взяла и сказала: мама, ведь ко мне по две ночи Серёжа приходил!.. Да что ты, она руками всплеснула, это ж неладно с тобой! Всем-всем говори - это мать-то мне, увидишь, говорит, кошку, собаку, человека - всем говори, что к тебе Серёжа ходит. Только, говорит, в уме говори, а не вслух... Ну вот, до ночи дожила я до третьей, легли, на втором этаже легли с матерью. Лежу. Стук! Стучит в окно! На втором этаже! Я взглянула в окно-то, а он и стоит! Стоит и говорит: открой, сынок, смотри, что мамка сделала, - и кобелю на хвост навязала, что я к вам приходил! Да как состукает после этих слов, как состукает!.. Так до самого свету я и не уснула больше...

От рассказа этого и мне жутко стало бы лежать в ночи, если бы не слышать, как проходят мимо дома запоздалые путники. Понимаешь, что не один ты на земле и есть, быть может, горе погорчее. Хорошее, среди людей место выбрала Филинская, возвратившись после долгих переездов по стране на вологодскую родину. Когда память рядом, пусть и труднее, но дороже каждый день.
- А однажды, - после молчания вновь заговорила Анна Алексеевна, - бежала я просёлочной дорогой на мельницу. Бежу, под угор-то как  стала спускаться, и смотрю: стоит, в костюме чёрном и рубашка белая! Он любил так - всегда уж он оденет костюм, всегда носил рубашку, что воротник на костюм уголками... Ах, смотрю: Серёжа! Я бежу к ему, да и возьму его, и схвачу... Схватила - а и совсем пень!! Совсем пень берёзовый, окорённый... Тут я платочек и оставила - с головки у меня свалился... И не знаю, не помню, как я до этой мельницы добрела...
Почтальон принёс листочек беленький,
От ранения да помер миленький!..
А он костюм носил, рубашка белая,
А он меня любил, я очень смелая!..

...Повалили меня тогда на печку, потом я дней пятнадцать в больнице отлежала. Думала, с ума сойду. С работы прихожу, и всё плачу, плачу... А у нас была в лесопункте старушка, вот она и наведалась ко мне как-то. Водой меня опрыснула, по плечу колонула... Всё, говорит, забудешься теперь!
- И помогло?! - не поверила я.
- Помогло! Вдруг всё я забыла! А что она со мной сделала, не знаю, ей-богу. Мы не верим этому, и сама я не верю, но вот как бывает... Он же у меня не похоронен, потонул он, раненный, на переправе. Может, поэтому меня и беспокоил ходил... Ой, тяжёлое это было время, как вздумаю.. О-ой! Боже сохрани!
Филинская заворочалась на кровати, устраиваясь удобней, пошмыгала носом и незаметно умолкла.
Тикали ходики, мирно, вечно. Самотканые дорожки на полу потеряли краски: ночь. Она всё покрывает мраком. Вот встанет завтра солнышко, думала я, засыпая, и всё будет совсем иным...

...Какими радужными половиками встретила нас в своей летней светёлке Александра Михайловна Клементьева! Её руки проворно орудовали деревянным станком, постукивали сновалки, шептались меж собой нитки и тряпочки. И то светлое в душе, что скрыто у каждого человека и не всегда угадывается в мелочах быта, тут являлось непрошенной радостью, которую и пощупать можно, и пройтись по ней босыми ногами так сладко! Нет, подумала я, бывает свет и без тени: разве похороненное в душе горе может рождать такую красоту?
Может... Оказалось, что Клементьева пережила в Ленинграде блокаду. Муж у неё тоже погиб на фронте.
Эх, война, война, убила дролечку,
Посажу ему на память ёлочку!
Ла-ла-ла-ла-ла-ла,
Ла-ла-ла-ла-ла-ла,
Да посажу ему на память ёлочку!

А потом мы пришли к Марининой Анне Ивановне. Огромный дом, огород, мирно сохнут на заборе перевёрнутые вверх дном банки. На столе - пироги. Во дворе - внуки играют. Вот, с надеждой выдохнула я, устав от напряжения этих дней: здесь-то наверняка всё в порядке! Мы расслабленно сели за стол, славно пообедали. И потом, как принято это в добрых семействах, принялись рассматривать фотографии. Дети, внуки, племянники... А от кого племянники? От братьев, которые...
У Анны Ивановны Марининой погибли на войне три брата: Коншины Василий Иванович, Александр Иванович и Симон Иванович.
Да расти, ёлочка, ты в зеленой траве,
А мой милёночек лежит в сырой земле...
Ла-ла-ла-ла-ла-ла, ла-ла-ла-ла-ла-ла,
А мой милёночек лежит в сырой земле!

Не могли мы в Нюксенице избавиться от этой мелодии! Пришли к Павле Платоновне Шушковой. Небольшая, по-девчоночьи стройная, с лукавыми глазами, она с радостью вспоминала, как маленькой со старшими сёстрами ходила на свадьбы. Те пели, а она держалась за их платья, чтобы не потеряться. С тех пор и мурлыкала, мурлыкала. А когда потребовалось показать свадебные обряды, оказалось, что Шушкова помнит все многочасовые причёты!
- Вот, например, - бойко поясняла она, - причёты в тот день, когда невеста ждёт жениха. Девушки поют, а она причитает, потому что у неё отец давно умер. Вот она посмотрела, все собрались, а отца нет, вот она и призывает, чтобы он пришёл на её свадьбу.
 Погляжу-то я посмотрю, да по широкому терему,
Да у нас цело собраньице, да всё гости и гостеньки,
Сватовья да и сватьюшки, всё и братья, и сестрицы.
Только нет, не явилосе господа красна солнышка,
Нет родимого батюшки...
...Был у Павлы Платоновны жених, но ушёл на фронт и не вернулся. Поэтому нет у неё ни детей, ни внуков. И в концертах хора запевает она свадебные причёты, которые не суждено было ей спеть на своей свадьбе...

Вот об этом обо всём мы и сняли тогда любительский фильм. На всех добрых людей не хватит профессионалов, а я не могла успокоиться, пока не увидела дорогие мне лица на экране.
Эту единственную плохонькую плёнку привезли мы в Нюксеницу, собрали всех участников хора и показали им самих себя. Снова надевали женщины свои наряды, снова плясали и пели на зелёной лужайке на берегу СУхоны, снова запевала Павла Платоновна свадебные причёты, а Филинская помогала ей плачем. И хоть знали мы, что плакала Филинская «за невесту», на этих кадрах для нас звучала «Семёновна» - весёлая и горькая, как плач:
- Растёт ёлочка, на ней иголочки,
Поверьте, граждане, как жалко дролечки!
Ла-ла-ла-ла-ла-ла, ла-ла-ла-ла-ла-ла,
Поверьте, граждане, как жалко дролечки!..

Вечером гостеприимный дом Филинской вместил всех желающих. Когда вновь заговорили о фильме, Павла Платоновна молча прижала меня и оператора к своей груди.
- А у меня тоже муж погиб... - чуть слышно проговорила со своего места Евгения Васильевне Генаева, которая не смогла участвовать в съёмках.
Следом за ней подала голос Гранислава Васильевна Шемякинская, тоже из наших новых знакомых:
- А я в войну поваром на аэродроме работала... Помню, как под Шепетовкой кормили мы голодных ребятишек, а одна девочка и запела: «Раскинулись рельсы широко, меж ними колеса стучат. С Украины нашей увозят в Германию лучших девчат...»
- Хватит, бабоньки! - повелительно крикнул кто-то. - Хватит о войне!! Весёлое давайте!

И резко заиграли две гармошки, и Филинская взяла в руки драгоценную свою тальянку, и пошло веселье, и пошли бабы выплясывать!
- Не ругай меня, мамаша, что сметану пролила.
Мимо окон шёл Алёша, я без памяти была!
- Я иду, а мне навстречу трактора да трактора.
Почему любовь горячую не лечат доктора?
- Говорят, что постарели, это глупый разговор!
Большевистская закалка, комсомольский наш задор! - выскочила на простор и Павла Платоновна, снимая с плеч платок.

Ей отозвались из-за стола другие женщины, кто кого перепоёт. Частушка сыпалась за частушкой, одна другой хлеще. И когда я, заворожённая музыкой, добрыми лицами, вновь вслушалась в текст, то поняла, что главную для женщин тему нельзя заглушить никаким весельем.
- Ягодиночку убили из винтовки маленькой,
Он лежит в сырой земелюшке, цветочек аленькой!
- Ягодиночка убит, шинель на кустике висит,
Пилотка в травке зеленой, убит навеки мой родной!
- Ягодиночку убили, да и мне бы умереть.
Никоторый никоторого не стали бы жалеть!
- Мы не всё вам рассказали, сколько прожито беды.
Умываемся слезами, не расходуем воды...

Между прочим, это они, эти женщины, привели меня на Высшие курсы  сценаристов и режиссёров в Москве! При поступлении на собеседовании я откровенничала, что мечтаю снять о них настоящий профессиональный фильм.
И мы сняли его!

Долго выбирали тогда натуру. Нужно было место, где наши военные вдовы дали бы деревенским жителям концерт. Да такой, чтобы он вывернул душу зрителя наизнанку. В клубе ли, на улице ли должен он проходить, не было ясно. Тряские районные дороги измучили, близился вечер, и нарастало неудовлетворение прожитым днём.
И тут наш оператор попросил остановиться на берегу Уфтюги. Деревня Заречье так живописно спускалась по склону к воде, что ему захотелось сделать несколько снимков на память. Мы не стали противиться и тоже вышли, чтобы пройтись по траве.
Она повсюду была тревожно высокая, но мы не придавали этому значения. Предвечернюю тишину не нарушало ничто, кроме звука щёлкающего фотоаппарата. Разве ни у кого не было во дворах скотины?

Внезапно мы словно прозрели: почти на всех домах висели замки, и большинство окон были заколочены! Ниже спины похолодело, как на кладбище, но каждый старался это скрыть.
Не сговариваясь, мы отправились к одному из домов с провалившейся крышей и остолбенели на пороге: с развалин русской печи буйным цветом рвался в небо иван-чай, вдоль стены с ободранными обоями тянулась широкая старинная лавка, а в самом центре пустой избы, под светящимся проломом потолка, стояла ржавая железная кровать. В душе всё сжалось…

На поляне перед этим домом потом и состоялся концерт, который, подобно нитке из клубка, потянул за собой в фильме женские судьбы. После задушевных лирических песен, после весёлых частушек и плясок под аплодисменты деревенских не могла не зазвучать знаменитая «Семёновна» Филинской. В который раз она проникала нам в самое сердце! Но теперь мы были вооружены профессионально, и камера писала каждое слово.
А Филинская продолжала на экране свою исповедь:
- Таких людей мало!.. Каждый раз я реву. Когда помру, может, я уж тогда думать не буду, какой он был у меня хороший… Когда мне сон приснится, так я назавтра хожу, не знаю, я, не знаю, нет. И схвачу себя, и рву себя, какая, думаю, я несчастная, так получилось, что жизнь не сложилась…Проклятая эта война всё сделала!
У крыльца стоит да почтальон лихой,
Подаёт письмо, не говорит со мной…

От ранящих воспоминаний мы монтажно убегали опять на концерт, где женский хор самозабвенно пел про Петрушу, которого девушки умоляли прокатить их на тракторе. Но опалённая ниточка вытягивала на обозрение ещё одну судьбу – звонкоголосой Павлы Платоновны.
- Я училась на курсах трактористов, – рассказывала она, сидя в горнице с яркими самоткаными дорожками на полу. – И нам сказали, что идут трактора, надо их встречать. А одна женщина бежит и крестится: «Господи, это ведь нечистый дух идёт!» Ну, вот у меня мысль и взбрела, что – «Первый трактор увидала, побежала во весь дух, побежала, запыхалась: бабоньки, нечистый дух!» Так я и стала частушки сочинять, прямо в поле. Смену отработаю, и там и отдыхать. А я маленькая была, дак не ложилась на землю, я на тракторе прямо – голову на коробку скоростей, ноги скрючила, и я помещалась на тракторе. И шума не было, мне не мешал шум-от никакой…
Чисто и уютно в доме у Шушковой. Но очень одиноко. Она выходит в фильме на улицу, чтобы - по нашей просьбе - пасть на землю и по-бабьи запричитать, как делали это прежде женщины перед началом семейной жизни...
 
А хор на поляне меж тем переходит к городским жестоким романсам, вызывая ностальгические переживания у собравшихся со всей округи сельских зрителей.
Под душистою веткой сирени
Мы сидели с тобой, милый мой.
Я сижу и любуюсь тобою,
Всё тобой, дорогая моя.
Чудный месяц плывёт над рекою,
Всё в объятьях ночной тишины…
Тогда мы выделяем лицо Александры Михайловны Клементьевой, вдовы, пережившей блокаду.
- Жди меня, и я вернусь, только очень жди. Жди, когда наводят грусть жёлтые дожди... – срывающимся голосом читает она выцветшие строки потёртых фронтовых треугольников.
А у нас в ушах продолжает звучать трагическое пение Филинской...

Все три героини разойдутся потом по деревне, оглядывая заброшенные дома, словно свои неудавшиеся судьбы. И мы убоимся того горя, которое обнаружим у них на лицах.
Сорвавшийся с небес ливень не сможет смыть давнюю боль.
И вдруг она прорвётся у всего вдовьего хора так, как мы совсем не ожидали. Усевшись на развалившемся крыльце, они запоют песню на знакомый мотив «На муромской дорожке». Но слова будут другие.
Не в поле ветер свищет – военный гром гремит.
Моё сердечко чувствует, что милый мой убит.
Никто так не сражался, как милый на войне.
Он пули не боялся, всё думал обо мне.
Пришло письмо печальное – мой миленький убит,
Убит, убит, израненный среди поля лежит.
Среди поля широкого ничем он не прикрыт,
Над косточками милого там ворон злой кружит…

Вот тогда и пришло к нам озарение: нужно посадить трёх наших героинь на голую лавку в том разрушенном доме! Где лучи солнца льются сквозь дырявую крышу на железную ржавую  кровать... Где стрелы иван-чая кричат о неистребимости жизни... Босые ноги на полу, поросшем мхом… Сложенные на коленях усталые руки с выпуклыми венами…
Но как поклониться заодно и другим таким же страдалицам?!
И мы усадили в мёртвом доме на скамью столько пожилых женщин, сколько она смогла вместить. Смогли бы – усадили бы вдов со всей России, со всей страны!..

А финалом фильма стало прощание. Героини пришли на рассвете на причал, чтобы проводить нас. Проводить не для кино - мы действительно уплывали из Нюксеницы, и всё было по правде: когда обнимаешься и не знаешь, встретишься ли ещё, когда слёзы сами подкатывают к горлу, а слов нужных не находится.
И последние фразы тонут в шуме теплохода «Заря», который равнодушно увозит нас всё дальше и дальше от женщин, обессиленно машущих нам белыми платками.

Была бы птичкой-пташечкой, слетала бы туда,
Все косточки собрала бы, во гробик сложила.
Сложила бы во гробичек, земельке предала,
Тогда б могилка милому красивая была.
На том злосчастном местечке трава растёт пустырь,
И там бы обязательно поставить монастырь.
Надела б чёрно платьице, в монашки жить пошла.
Без милого, любимого я счастья не нашла...

***
...То были славные годы, несмотря на печали.
Верилось в перестройку, в то, что у страны вызревает светлое будущее, в котором найдётся значимое место и нам.
Всем нам...