Голубой вьюн на зеленом поле. Часть 3

Лора Экимчан
               
                Мемуары. Часть третья.
               
                «Я буду, как голубой  вьюн на зеленом
                поле, виться вверх к золотому солнцу».
                «Песнь голубого вьюна» -
                молитва друидов.

«Каждый Божий день – подарок, а подарки следует принимать с благодарностью, ценить. И даже если кажется, что ничего существенного не произошло, это от недостатка ума или глухости сердца. Пустых дней в жизни не бывает. Совсем. Разве что у людей, кто смотрит – и не видит, слушает – и не слышит. У человека внимательного к себе и к миру важные события случаются повседневно – хотя бы в душе».                Борис Акунин. «Другой путь»

   В конце второй части мемуаров я начала уже говорить о Бердске – небольшом городе, в который мы направились, чтобы начать строить свою собственную жизнь после неудачных попыток объединиться с родственниками. Это была историческая справка и какие-то первые впечатления, которые были скорее прелюдией новой жизни. Но более интересно посмотреть, как мы укоренялись на новом месте, восстановить в памяти  дорогие сердцу подробности, которые только и придают смысл прожитому.
… Итак, в день переезда мне как раз исполнилось девять лет. Уже несколько померкли цветистые впечатления от встречи на шоссе с цыганским табором. Мы подъезжаем к небольшому одноэтажному дому, где будем снимать комнату на первое время, пока не определимся более конкретно со своим местом жительства. Мои родители оба стали работать на городской почте. Тогда и речи не было о нескольких почтовых отделениях, которые потом открывались в растущем на новом месте городе. Просто была одна почта, которая называлась конторой связи.  Жить мы стали на Почтовом переулке, дом 13, совсем недалеко от центра городка.  По какому-то необъяснимому совпадению в доме рядом уже жил так же, на частной квартире, молодой заместитель начальника конторы связи Петр Иванович Глушков. Можно сказать, образовался  какой-то почтовый квартал.
Нашими квартирными хозяевами были тетя Маруся и дядя Гриша Поляковы. К их домику, который состоял-то из комнатки, теперь «нашей», и совсем маленькой кухни, где теперь стояла кровать хозяев, столик-тумба да помещалась  печка, примыкал огород соток, наверное, на шесть. Тетя Маруся была доброй, позволяла мне бродить по огороду, срывать поздние августовские ягодки с кустов смородины. Почему-то больше всего я помню раскидистые кусты паслена, есть у него и другое, не совсем приличное название – бзника,  в углу огорода они гордо чернели среди других сорняков своими крупными  ягодами с травяным вкусом.
Сразу же я услышала из разговора родителей интересное о дяде Грише. Он был «колчаковец», прослуживший-то у адмирала,  может, несколько дней, а потом пришли «наши», сразу освободили, засудили и помиловали. В пятидесятые годы  в Сибири было немало таких стариков, которые, почему-то за службу в белой гвардии отделались перед советской властью легким испугом. Собственно, в годы гражданской войны было много  жестокости и неразберихи и у красных, и у белых, так что разбирались  в спешке, порой расстрельно, а порой даже и очень великодушно. А может, не великодушие это было, а просто наплевательство,  раздолбайство. До массовых репрессий тридцатых годов было далеко,  тогда еще поисками «врагов народа» никто особо не занимался.
А что касается местных мужиков и парней, они могли оказаться в том или другом лагере просто случайно, в силу обстоятельств. Не до принципов было, кто мобилизовал – под ружьем, тому и служили. И каждый это хорошо понимал или хотя бы интуитивно чувствовал, потому и к другим относился безразлично, без фанатизма.   
Дядя Гриша немного прихрамывал. Он ходил по двору и все что-то мастерил в сараюшке. Не знаю, была ли у них собака. Исходя из того, что домик этот мне пару раз потом приснился,  собака там, во сне, была, видимо, была она и в действительности.
У нас тут, в Бердске, местная история не раз изложена в местных же газетах и даже в книжках, но мне дороже первоисточник – собственные воспоминания. Например, о том, что наискосок от Поляковых, через дорогу, жили Евтушенки. Старика не помню, а вот главу семейства, которое потом вошло в историю крупнейшего в городе завода, забыть невозможно: уже не молодая, не полная, но крепкая, красивая чисто украинской красотой чернявая женщина. Временами она выходила на улицу по каким-то хозяйственным делам, и от нее исходила какая-то неуловимая властная сила.
Она стала родоначальницей   целой династии руководителей  радиозавода, который потом стал гордо  называться производственным объединением «Вега».  В лучшие для завода годы численность его достигала четырнадцати тысяч человек.  Все  сыновья этой женщины, Евтушенки,  стали начальниками: один - руководителем цеха, другой – заместителем генерального директора по производству, еще один – начальником отдела сбыта, и позднее,  в годы моей работы на заводе, сын одного из них тоже уже начинал свою управленческую карьеру. Талантливые люди, что и говорить. Так вот, в том далеком пятьдесят четвертом мне довелось видеть младшего из знаменитых братьев - Владимира.
Не знаю, сколько ему тогда было лет, наверное, учился в старших классах. Каждое утро, не только летом, но и поздней  осенью он бесстрашно выскакивал в огород в майке и трусах и начинал заниматься физкультурой. Невольно думаешь – какой был целеустремленный юноша, смолоду  понимал, как воспитать себя для будущей карьеры. Я с большим уважением отношусь к таким людям. Сейчас-то не сильно много физкультурников встречается, а тогда это была настоящая редкость. Соседи много не говорили, но я замечала, что вскользь обсуждая эту физкультуру, они обменивались быстрыми ироническими взглядами.
Уже той осенью  город вовсю  готовился к переселению, и скоро прямо напротив нашего дома, а переулок был широкий, как улица, кто-то стал рубить сруб,  с расчетом перевезти его потом в новый Бердск, и Вовины упражнения мне стали не видны, а обходить сруб и пялиться на человека ведь не будешь. Зато мы с соседской девчонкой стали играть в этом срубе. Там было чудесно: неизъяснимо приятный запах свежей сосны, куча запашистой  коры, содранной  с ошкуренных бревен, горы щепок, которые мы перебирали в руках, когда строители уходили на отдых.
Забавно вспоминать нашу детскую озорную дурость. Например, мы затаивались в этом срубе, и когда Петр Иванович Глушков шел с работы мимо сруба в свою частную квартиру, мы орали дуэтом изо всей мочи: «Пётра Иваныч -  хороший человек! Пётра Иваныч – хороший гражданин!». Какими словами бросались – «гражданин»! Это было что-то сродни нашему с моей родственницей Алкой баловству в Затоне – как мы с ней пели во все горло песню о Сталине, когда мой дядя Петя, старшеклассник, шел из школы мимо нашего снежного дома. Что-то везло мне в детстве на Петров…
Имени своей маленькой соседки я не помню. Она была младше меня порядком, ей было тогда лет шесть – она еще не ходила в школу, а о детском саде и думать нечего, не было тогда это в моде. Дети росли точно по молитве друидов -  как трава, только не голубыми вьюнами, а более скромной повиликой, или «березкой», и не на зеленом поле, а на обочинах улиц и переулков сел и маленьких городков. Подружка моя жила со своей семьей с другой стороны тети Марусиного участка. У нее были какие-то братишки и сестренки. Беднота это была настоящая. Мы не были  богатеями – семья почтовых служащих, а про них и говорить нечего – нищета.
Я, конечно, не очень-то знала, что такое маргарин, потому что на кусок хлеба всегда хватало масла. А эта девочка научила меня есть хлеб с простым маргарином – о бутербродных тогда и слыхом не слыхали, для жаренья был гидрожир, а для всего остального – маргарин. Мне это было странно и  необычно, поэтому вкусно. Мои родители днем всегда были на работе, еды дома всегда было не слишком изобильно, но достаточно, и я делилась с подружкой всем, что у меня было. Мы часто с улицы забегали в нашу комнату. Еще раз скажу доброе слово о тете Марусе Поляковой: другая квартирная хозяйка нас бы за нашу беготню туда-сюда уже сто раз изругала, но этого не было.
Август заканчивался, мама моя накупила  тетрадок и учебников, а тетрадей она всегда покупала  не менее, чем по 50 штук в клетку и в линейку, конечно же, я получила новый черный портфель. Видимо, из-за этих покупок я запомнила и крошечный магазин, где продавались книги и канцтовары. Он был площадью не более  15 квадратных метров и назывался непонятно: «когиз». Что это значит, я и сейчас не знаю, но девчонки говорили: пошли в когиз, открытки посмотрим. Тогда была отдушина для девчонок – покупать открытки с цветочной тематикой, с видами природы, с портретами артистов. Мы их накапливали, берегли, часто перебирали и любовались ими. Сейчас открытки тоже продаются, но уже не такие, а огромные, с глупыми поздравительными стихами. Более всего на дни рождения сейчас в ходу конверты для денег. Но чтобы копить их, подолгу перебирать и рассматривать… Нет, это что-то доисторическое. Сейчас смотрение примерно того же самого -  видео из жизни животных, кулинарные рецепты с демонстрацией всего процесса, цветочки и прочие красоты, -  все это  идет в Интернете.
В школу я опять стала ходить  базовую, как и в Татарске, при педучилище. Оно стояло как раз наискосок от конторы связи. У нас снова был сдвоенный класс. В Татарке я в первом классе училась вместе с третьим классом, в старом Бердске было так же, только теперь  уже я была в третьем и первоклассников совершенно не помню. Педучилище было деревянное,  длинное, как барак, обшитое  тесом,  покрашенным  кто его знает, сколько лет назад -  слабо угадывался голубой, что ли, цвет.
В одном крыле было педучилище, а в другом были мы – начальная  базовая школа. Базовая – потому, что на ее базе студенты-педагоги сразу и практиковались в ходе учебы. Такой был холл, одновременно актовый и спортивный зал,  мы в нем занимались физкультурой.   В холле же была сцена, слева от нее стояло пианино. На переменах около него собирались студенты, на черный крутящийся стул  усаживался Вова Красильников, начинал весьма бравурно играть знакомые мелодии. И студенты, и мы, мелюзга, толпились возле пианино и ловили каждое Вовино слово. Когда везло, он еще и пел.
Этот Вова потом всю жизнь работал во второй школе учителем пения, учил моих детей, и они его так же любили в семидесятые годы, как мы – в пятидесятые. Он всегда знал, что его любят, принимал это как должное и отпускал вольные шуточки без малейшей улыбки, был юмористом с серьезным лицом. Например, мог сказать с напускной строгостью про какого-то расшалившегося мальчишку: «Радости – полные штаны», и класс с ума сходил от восторга и любви к этому талантливому и доброму педагогу, что встречается нечасто.

Была уже осень. В школу я ходила без особого энтузиазма, но и без сопротивления. Надо в школу – значит, надо. Уроки в третьем классе не ахти какие интересные, но временами  появлялось что-то запоминающееся.   Была, например, забавная встреча с прикладной математикой.  Мария Спиридоновна взялась выяснять наш глазомер. Она предложила тем, кто хочет, подходить к доске, чертить линию и отмечать на свой страх и риск отрезок длиной в метр. Вот почему я запомнила это: мой отрезок оказался точнее всех, я получила весомую похвалу, и этот вкус маленькой победы я ощущаю даже и сегодня.
  Русский язык как школьный предмет ни в третьем классе, ни позже  был мне совершенно неинтересен – слишком  много занудства и зубрежки. Но когда я, уже лет в пятнадцать, показала своему врачу и писателю Борису Иосифовичу Тучину свои стихи, он  обратил внимание на то, что в моих писаниях полностью отсутствовали орфографические ошибки, да и точки – запятые все были на своих местах. Так он и сказал: стихийная грамотность. Это правда, потому  что  правила русской орфографии и пунктуации меня не вдохновляли, все эти падежи, окончания и суффиксы так и остались для меня навсегда китайской грамотой, но интуиция работала и работает почти безотказно.
Физкультура?  Она была абсолютно чужда мне. Где-то класса с пятого врачи  освободили меня от физкультуры вообще – якобы потому, что у меня не было порока сердца, как у моей подружки Светы, но была найдена недостаточность митрального клапана. Без всяких УЗИ и МРТ обошлось, дали справку – и все. Я считаю, это был врачебный пофигизм: нужно вам освобождение от физры – нате, возьмите.
Сейчас мне семьдесят пять.  Лет двадцать пять назад, в девяностых, на пике широчайшего распространения «духовной» и «оздоровительной» литературы, бума литературы психологической, я пережила острое желание стать здоровой, начала много ходить, иногда даже бегать,  заниматься гимнастикой и здоровым питанием. Я поняла тогда: может, и была у меня недостаточность митрального клапана, но больше было психосоциального дискомфорта. Потому что я росла одна, без братьев и сестер, друзей у моих матери и отца практически не было, и мне в обществе сверстников было всегда  неуютно.
Школьная физкультура для меня была пыткой:  бегать стадом, играть в дурацкую эстафету, при всех обнаруживать свою физическую неразвитость, мешковатость и все такое прочее. Не надо было меня освобождать от физкультуры, а надо было перевести на индивидуальную программу и освободить от стадных занятий. Но тогда это было невозможно. Потом, я слышала, такие индивидуальные программы появились, но через много-много лет, когда мое физическое состояние было уже порядком запущено и даже загублено. И все-таки есть у меня хорошие воспоминания о физкультуре, связанные  именно с тем самым временем, о котором сейчас идет речь.
Во-первых, помню школьный двор и занятия на свежем воздухе. Мария Спиридоновна у нас физкультуру не вела, видимо, старовата была и характер  не тот.  А вот Вера Алексеевна, очень-очень симпатичная и полная, наверное, за сто килограммов весом, с этим вполне справлялась.  Звонким, энергичным голосом она командовала: раз,  два, три, четыре! Раз, два, три, четыре! Ноги на ширину плеч, руки в стороны. Наклоны влево – раз, вправо – два! А теперь – прыжки! Честное слово, это не ради издевательства и ехидства я пишу, как раз прыжки Вера Алексеевна делала вместе с нами. Все эти сто килограммов веса вздымались вверх и мягко приземлялись, это было феерическое зрелище,  в этом был полет, честное слово. Я вовлекалась в этот жизнерадостный процесс, и мне было хорошо!
И еще была у меня физкультурная победа. Это, уже, видимо, зимой – все в том же холле. Некоторые уроки у нас вел мужчина, кажется, физкультурник педучилища. Он взял стремянку, залез на самый верх, кольцом повесил на надежный, крепкий крюк в потолке гимнастический канат, и мы стали взбираться по нему, кто как сможет. Сначала у меня ничего не получалось, я добиралась до уровня полутора метров и сползала вниз. А потом учитель мне подсказал включить в этот процесс ноги, переплетая между ними канат как-то  петлей, и, сама не зная как, я оказалась под потолком, победно взялась левой рукой за кольцо и глянула вниз! Ручаюсь, все были рады моей победе – и ученики, и учитель. Как такое не запомнить?
Что касается чистописания – оно у меня не очень получалось. Не сказать, что я писала, как курица лапой – это такая была учительская поговорка.. Перья тогда были и чернила, не то, что сейчас шариковые ручки, чуть прошляпил – и клякса. Я еще не знала тогда, что в Японии и Китае каллиграфия – это всегда был не только школьный предмет, а вид искусства. Мне же тогда это казалось формальным, бессмысленным и никак не уживалось с моей стихийной грамотностью. Была в этом требовании чисто писать какая-то неискренность, фальшь и показуха, что я ненавижу всю свою жизнь. Лучше бы почаще лазать по канату, казалось мне,  в этом был хоть какой-то смысл.
В какой-то погожий осенний день Мария Спиридоновна повела нас на пришкольный огород. Приветливое солнышко, сентябрьское тепло, на грядке тесно сидели плотные капустные кочаны.  Мария Спиридоновна  срубила один кочан, очистила его, порезала на куски и раздала нам. Мы ходили по школьному огороду счастливые и хрустели капустой, как кролики.
Хочется немного рассказать о Марии Спиридоновне. Она была высокая, худая, костлявая, Темно-синее платье, серая толстая вязаная кофта под поясок висели на ней, как на вешалке, но это все было неважно. Она была мудрая и добрая, рядом с ней было хорошо жить и учиться. Она никогда не кричала, не язвила, не глядела в класс злыми глазами. Моя мать очень хорошо к ней относилась, от души, что было с нею чрезвычайно редко, потому что ко всем моя мать относилась настороженно и от всех отгораживалась. Если бы у меня в средней школе было побольше таких учителей, какой в начальной школе была Мария Спиридоновна Смагина,  я, возможно, выросла бы другим человеком.
У Марии Спиридоновны  была дочь Клара,  а у той был сын Женька, несколько помладше меня. Потом, через много лет, я узнала, что этот самый Женька стал видным поэтом в нашем городе и умер не старым. Странно, что мы с ним никогда не встречались взрослыми, а ведь оба ходили в одни и те же литературные клубы, печатались в местной газете, но выходит – в разное время: он обозначился как поэт тогда, когда я уже ушла из газеты и стала работать юристом.  Потом пошла перестройка, но и тогда мы не встретились – не судьба.
Поздней осенью того года у меня возникла проблема. Я уже упоминала, что в старом Бердске не было грязи, почва была  песчаная. Но лужи кое-где в конце сентября – начале октября, были.  Когда я шла домой из школы, мне надо было обойти одну лужу, которая раскинулась в двух шагах от моего дома на пожухлой уже мураве. Узкая дорожка льнула почти к самым палисадникам.
Все было бы хорошо, но  лужу эту облюбовала стайка чьих-то гусей, которые с наслаждением плескались в ее неглубоких водах, погружали в них свои клювы и искали там что-то на дне. Как только я приближалась к луже, предводитель стаи – мощный довольно гусак пригибал длинную шею низко к земле и с шипением, на скорости, набегал на меня – пугал. Вообще-то он ни разу меня путем и не клюнул, но было неприятно переживать эту агрессию от гуся, которому я ничего плохого не сделала, просто мне надо было пройти домой, а другого пути не было. Один раз налетел, другой, третий. Вообще, хоть домой не ходи. Маме, что ли, пожаловаться? Она бы устроила соседям разбор полетов, это было вполне в ее духе.
Я  не без удовольствия вспоминаю, как я вышла из этого положения. В очередное утро перед тем, как идти в школу, я положила в портфель мамины кожаные перчатки, которые она практически не носила. И  отправилась, пока еще по пустынному переулку, в школу с неким предчувствием будущего торжества. В общем, предчувствие оправдалось. Когда я шла из школы домой, я приближалась к знакомой луже без страха. Не доходя до нее  несколько метров, я остановилась, деловито достала из портфеля перчатки, надела их и с равнодушным  видом двинулась вперед. Гусак пригнул шею параллельно земле, зашипел и бегом кинулся ко мне.
Я бросила портфель, конечно, не в лужу, а на траву, и, когда гусак коснулся клювом моих ног в теплых уже рейтузах, я изловчилась, крепко ухватила его за длинную шею и начала мотать  изо всех сил в разные стороны. Гусак сразу все понял, вывернулся от меня и, переваливаясь с боку на бок, удалился, как будто бы ничего не случилось. С тех пор я ходила из школы спокойно, гусак демонстративно не обращал на меня никакого внимания, продолжал свои увлекательные дела, как будто меня и нет совсем. Отличное воспоминание. Я победила. Не гусака. Вернее, гусака – во вторую очередь. Я победила   свой страх.

В старом Бердске мы жили на двух частных квартирах. На Почтовом переулке -  видимо, с августа 1954 года и до весны 1955-го. Почему-то не помню совсем  ту зиму. А весной 1955-го мы оказались в самом начале улицы Коммунистической, которая, естественно, была центральной. Это на ней же – туда, дальше, к рынку, были как раз и почта, и педучилище. По сравнению с комнаткой у дяди  Гриши Полякова наша новая съемная квартира была просто шикарной.
Представьте себе далеко не новый двухэтажный деревянный домик на двух хозяев. Нашими арендодателями были Лучковы, глава семьи в военкомате, что ли,  работал, а может быть, был просто, как тогда говорили,  «отставником», то есть, военным пенсионером. Жена его, как и положено офицерше, хоть и не молодая уже была, держалась приветливо, но цену себе знала. У них было две взрослых  дочери: старшая была  замужем за известным в городе спортсменом, а вторая – тоже уже не школьница, но еще незамужняя. Жили они на втором этаже, а первый сдавали нам.
Второй половиной дома владела державная такая старуха, говорю это слово с большим уважением, а не для того,  чтобы ее унизить.  Без всяких биографических изысканий было видно, что Васса Матвеевна была, скорее всего, купеческого сословия. Было в ней что-то аристократическое. Властная, строгая, худощавая, может, даже, слегка  чопорная, в темном платье с белоснежным кружевным воротничком, но не злая и не заносчивая.
В девяностые годы я смотрела «Санта Барбару», и когда повествование дошло до Минкс, матери Лайонела, которая была матриархом большого и богатого семейства, я сразу вспомнила Вассу Матвеевну – такое же чувство собственного достоинства и самоуважения. Она  жила в своей половине на втором этаже, и помнится, что первый этаж у нее снимал  адвокат Крылов с женой и сыном, моим ровесником. Могла ли я тогда знать, что в новом Бердске я поселюсь через пять домов от этой державной женщины, а за стенкой у нее будет жить моя добрая подруга Лариса Поступинская, отчим которой – родной брат Вассы Матвеевны.
С этим самым домом на улице Коммунистической у меня связаны добрые воспоминания… Кто-то может сказать: да кому это все интересно!? Неинтересно – не читайте, вот сложности какие. Из авторского своеволия я все же коснусь здесь одного важного вопроса. Жанр мемуаров очень близок к другим жанрам – семейной хронике, психологическому роману.  Положа руку на сердце, скажите, разве не теплело у вас на сердце, когда вы читали «Детские годы Багрова-внука» Сергея Тимофеевича Аксакова? А Льва Николаевича Толстого «Детство. Отрочество. Юность»? А Виктор Астафьев с его пристальным вниманием к прекрасным простейшим непафосным мгновениям человеческого быта, например, в «Царь-рыбе»?
А когда вы читали воспоминания Михаила Чехова, не того великого русского и американского актера, театрального педагога и режиссера – племянника А.П. Чехова, а  младшего брата нашего великого писателя? Там тоже так много житейских подробностей, которые греют сердце. А если вы совершили читательский подвиг и одолели «Улисса» гения модернизма Джеймса Джойса, не трогали ли вас до глубины души обильные в этой книге картинки повседневности?
И ведь, сознайтесь, не тени великих вы искали в этих писаниях, а приметы жизни простого обычного человека.  Вы нередко откладывали книгу с грустью и начинали перебирать свою жизнь, с волнением ворошить в памяти разные мелочи, дорогие сердцу.  Чем вы дорожите больше  – престижными ли превратностями вашей карьеры, одеждами ли вашими модных брендов? Своей импортной сверкающей машиной? Даже самые циничные и не очень праведные наши капиталисты, обитатели Рублевки, наверное, тоже временами вздрагивают от невольных проблесков детских воспоминаний – обидных, радостных, удивительных? Например, о том, как они переживали какие-то свои первые движения души,  вдруг вспыхнувшие из прекрасного далека? Позвала ли вас тогда на день рождения одноклассница Валя? А как еще в четвертом классе вас провожал домой после уроков Васька Скоробогатов?
Вот именно поэтому я без всяких опасений буду и дальше рассказывать о своей жизни.  Даже здесь, в этих скромных заметках, описана не только моя, но и ваша жизнь – хоть немного. А, может быть, и немало?

Итак, улица Коммунистическая, конечно, была не такой уж длинной. Шла она параллельно  Оби, но не прямо по берегу. Кажется, там была еще одна улица, за которой был уже довольно крутой обрыв с косыми дорожками, ведущими к воде. Прямо на крутом берегу, например, там было расположено  медучилище. От нашего дома надо было идти к воде по какому-то переулку. И вот, в самом начале лета, возможно, в середине июня я повадилась одна ходить на Обь купаться.
Не скажу, что я дичилась  других детей, нет. Там неподалеку от нас жила моя подружка по базовой школе Лариса Сафронова, а с другого крыльца этого дома мы  часто слышали бойкую игру на аккордеоне – это играла ученица музыкальной школы красавица Лиля, которая потом стала парторгом одного из крупных цехов радиозавода.   Она была постарше нас с Ларисой года на два-три, но  перед нами не важничала, хотя  тогда два года разницы в возрасте – это была пропасть. Я часто ходила в этот дом к Ларисе, мы с ней часами играли «в школу» и  «в больницу».
Однажды, в разгаре лета, мы сидели с Ларисой на веранде, болтали ни о чем, слушали заливистый Лилин аккордеон, и вдруг раздались громкие азартные крики соседских пацанов: «Дрозд! Дрозд!». Мальчишки на скорости  ломанулись в огород, вслед за редкой птицей, мы – за ними. Дрозд не обращал на нас никакого внимания, легко порхал с куста на куст и позволял смотреть на себя, раз нам уж так было интересно. У нас было полно  воробьев и синиц, которых мой отец, да и большинство окружающих звали жуланами, а дрозд, видимо, считался птицей залетной, что-то вроде знатного аристократа, потому он и вызвал такой ажиотаж.
… Ходила на речку я  одна. Каникулы. Мать с отцом рано уходили  на работу, а я уже собиралась купаться. Плавать я так и не научилась, но с удовольствием погружалась в воду, еще холодную с утра. Все ребятишки ходили на речку потом, после обеда, когда уже становилось жарко, а мне нравилась именно эта утренняя прохлада и уединенность. Неописуемо страшно было, зайдя на небольшую глубину, окунаться вприпрыжку в холодную воду, аж   ребра сводило в первые секунды! А потом – ничего, тело быстро привыкало к холодной воде, и не хотелось вылезать на песок.


Лето пронеслось быстро, наступила осень. Удивительная это была осень – долгая и теплая.  В другие годы в это время иногда и метели закручивали свои снежные смерчи, а в октябре 55-го года в наших краях было столько погожих дней,  и такое было ласковое солнце, что – поистине нечастый феномен – зацвела черемуха  второй раз в году. Мы шли с мамой по улице и любовались чьим-то палисадником:  такое было нарядное деревце, усыпанное белыми цветами – глаз не отвести. Наши квартирные хозяева почему-то палисадника не имели, фасад дома выходил прямо на улицу, без всяких цветов и кустиков.
В четвертый класс я пошла уже в другую школу.  Педучилище закрыли, студентов расформировали по другим училищам. Такая же судьба постигла и находившийся наискосок от педучилища белый двухэтажный сельскохозяйственный техникум, а разместили в нем нас - школьников  из тех семей, которые еще не переселились на новое место.
В классах явно чувствовалось предстоящее переселение  – голые окна, голые стены. Обычно стены в школе увешаны наглядными пособиями, портретами ученых, стенгазетами, подоконники уставлены цветами, а тут – ничего. Сентябрьское солнце проглядывало сквозь еще совсем  густые зеленые, полные листьев, ветви деревьев, а во дворе еще остался какой-то учебный сельхозинвентарь. Класс был неуютным и просторным, учиться в нем было как-то странно. Нам было по 10 лет, мы еще не знали взрослых дел и не очень интересовались ими, но эмоционально мы прекрасно улавливали эту переселенческую атмосферу. И впечатления у меня остались непрочные, проходные. Кстати, в новом Бердске уже не возобновили свою работу ни педучилище, ни сельхозтехникум. Наверное, уже тогда формировался образ города областного подчинения, у которого уже не было связи ни с каким-то районом, ни с сельским хозяйством.
Идея скорого переезда в новый город витала и над нашей семьей, причем, с каждым днем она проявлялась все больше и больше. Меня это впрямую не касалось. Я не помню даже разговоров на эту тему. Но я помню события, которые явственно говорили о приближении новой жизни. У нас будет «свой дом» - это я хорошо поняла уже той осенью.  Отец ходил по инстанциям. Тогда земля давалась не в собственность, как теперь, а только в аренду под застройку. Построенный на этой земле дом стыдливо будет считаться «личной собственностью», а земля останется государственной. Конечно, думаю, что стольких хождений по мукам, которые сегодня сопровождают будущего застройщика, тогда не было. Особенно, в условиях переноса на новое место целого города. Мне почему-то кажется, что по сравнению с нынешними платными мучениями, эти вопросы решались за символическую цену, оперативно и споро.
Это потом, года через два-три из разговоров отца с матерью я узнала, что отец покупал «лес на корню». То есть, он сам его пилил на отведенном участке, сам его грузил и вывозил на лесовозе. Наверное, кто-то ему помогал, скорее всего, за деньги. Но это чуть позже. Участок земли на улице Островского в новом Бердске нам уже был отведен. Отец купил у какого-то человека по фамилии Андрющенко, уже переселившегося, разобранную времянку, которую надо было перевезти в новый Бердск и собрать  ее на новом месте.
С этой самой времянкой у меня связаны волнующие воспоминания. Кто бы мог подумать. И вот почему. То, что мы снимали квартиру, я понимала. Надо сказать, квартирные хозяева – и Поляковы на Почтовом переулке, и Лучковы на улице Коммунистической,  были хорошими, доброжелательными людьми, никаких конфликтов и даже недоразумений с ними ни разу не было. Но жилье было съемное, не наше. А тут меня ожидал какой-то неведомый «свой дом»! Это было удивительно и заманчиво. Кроме того, у нас будет свой огород, и даже садик можно будет посадить! Мечты обуревали меня. И с кем я делила эти мечты…
А делила я эти мечты – с собакой Пальмой. Это была небольшая, но и не маленькая собака красивого палевого окраса. Дело в том, что Андрющенко продал нам времянку и сарай на слом вместе с этой Пальмой. Почему он не хотел взять ее с собой, я не знаю. Даже мысли у меня не было этой собаки бояться. Мы с ней полюбили друг друга с первого взгляда. Она была доброй и покладистой, не сравнить с вздорной и упрямой Жучкой, которую мы оставили в Татарске. Какое-то время, может,  недели две, даже три, отец не вывозил с пустынного участка это все богатство.
Каждый день после школы, которой я в упор не замечала – что там было, понятия не имею ни об уроках, ни об одноклассниках, но ведь училась как-то, - я бежала к Пальме. Была все еще теплая, хотя и поздняя осень, и я после уроков ненадолго забегала домой. Не знаю, ела  я что-нибудь или нет, но брала еду для Пальмы и бежала с радостью к той, не разобранной еще,  дощатой сараюшке. Возле нее  были свалены в аккуратный штабелек пронумерованные тонкие бревнышки времянки. Благо, это было недалеко. Пальма уже ждала меня. И мы часами сидели в полумраке этого утлого строения. Наверное, я пристраивалась на каком-то ящике, а у ног моих ложилась моя новая четвероногая подруга.  Я что-то говорила ей, напевала тихонько песенки, и мне было хорошо. Может быть, мне больше никогда  не было так хорошо, как тогда – на пороге новой жизни в чудесной крошечной времянке, потом в новом «своем» доме…
Незаметно подкрадывалась зима. Вскоре по первому снегу отец перевез в новый Бердск времянку, мгновенно разобрав щелястую сараюшку и загрузив доски в тот же кузов грузовика. Времянку отец с друзьями собрал за несколько часов. Обильно проложили  между рядами влажный еще мох, промазали изнутри глиной, так же быстро сложили маленькую аккуратную печку с плитой.  К ночи мы уже вошли в новое жилье. Надо сказать, года два служила нам эта времянка, печка топилась превосходно – у нас было всегда тепло, в любые морозы.
Конечно, если долго не топить, домик выстывал быстро, но мать топила печку рано утром, до работы,   в обед я приходила из школы – было еще вполне терпимо, градусов шестнадцать. Не помню, чтобы я мерзла как-то ужасно.  Часам к шести приходила с работы мать и снова начинала топить печку – уже долго и от души. Со временем я сама, с позволения родителей, научилась растапливать печку и с удовольствием поджигала в топке сооружение из лучинок и поленьев, в сердцевине которого была смятая газета. Когда огонь хорошо разгорался, надо было сверху насыпать уголь.   У нас там не было электричества, но  мы даже в голове не держали, что это плохо. Над кухонным (он же обеденный) столом был забит надежный гвоздь, а на нем крепилась керосиновая лампа. Прямо смешно сказать – тогда мы были по-настоящему счастливы. Не было рядом ни уросливой затонской родни, ни, пусть добрых и хороших, квартирных хозяев. Мы, наконец, были уже сами себе хозяева, и это было превосходно.


На первых порах нас сильно занимали организационные хозяйственные проблемы. Например, такая: по плану застройки улиц наша усадьба (никто никогда не говорил «земельный участок», а усадьба – как у помещиков) была на улице Островского.  Не знаю, в честь какого Островского была названа улица – замечательного русского драматурга, автора пьес-пословиц типа «На всякого мудреца довольно простоты» или советского классика, написавшего «Как закалялась сталь».
Я тогда еще мало что понимала, но склонялась сразу к первому варианту, потому что постоянно слушала радио. Да, радио точно было. Оно же тоже проводное. Наверное, оно было важнее света – тогда это был главный источник информации, необходимый, как воздух, нашим властям на случай неизвестно чего. Я хорошо помню, что у нас постоянно говорил уже четырехугольный динамик, а не «тарелка», как в Татарске.  радиоспектакли по пьесам А.Н.Островского время от времени появлялись в программе передач и они были очень интересные. Писания же Николая Островского я прочитала гораздо позже. Не скажу, что не прониклась героизмом главного персонажа.
Так вот, наш дом на Островской должен был встать вторым от угла улицы Лермонтова, а угловой участок еще никому не выделили, поэтому масса народа – и пешком, и тогда еще на лошадях,  на самосвалах и лесовозах – срезала угол и перла сплошным потоком через наш участок. Вопрос был в том, что надо было срочно ставить забор. Самое большое зло от этой дороги было в том, что на ней земля спрессовалась от ног пешеходов и колес транспорта и стала как каменная, а ведь весной нам уже надо было копать и сжать огород. Я уж не знаю, какими лопатами и какими усилиями потом этот утрамбованный угол участка родители мои превращали во вспушенные мягкие грядки.
К тому моменту отец мой уже хорошо потратился на лес и другие стройматериалы, поэтому он  решил сначала осуществить вариант подешевле. Видимо, кто-то из его знакомых уже хозяйственно укрепился и решил поставить хороший тесовый забор, а ворох разобранного частокола отдал отцу. Сегодня вряд ли кто представляет себе этот частокол. Надо было вкопать столбики метра на два с половиной друг от друга, через них протянуть верхний, средний и нижний ряд жердей.  Жерди эти становились основой для частокола – метра в полтора длиной гибких, естественно, не очень тонких древесных веток, которые ставились вертикально, оплетая среднюю жердь и выгибаясь за верхнюю и нижнюю.  Тот самый, воспетый в народных песнях тын, на торчащие  концы которого надевали вверх дном вымытые кринки – сушиться. Или трехлитровые банки.
Это была экзотика вполне в духе писателей-деревенщиков. Конечно, потом уже, когда дом был построен и мы в него переселились из времянки, отец выписал досок и поставил нормальный забор, но на тот момент и тын пригодился. Мать моя, когда стройка века для нашей семьи  в основном закончилась, увлеклась фотографией, купила дешевую «Смену», увеличитель, всякие там емкости для проявителя и закрепителя и поздними вечерами при красном фонаре все эти заснятые днем исторические пленки проявляла и печатала фотки, которые сохранились до наших дней. На некоторых фотографиях запечатлен тот самый тын.
В школу я стала ходить в первую, которая располагалась примерно в получасе ходьбы от нашей времянки. Причем, эта школа, сама по себе постоянная, для меня была опять временной, до следующей осени, когда нашу школу – девятую, тогда еще не достроенную, сдадут в эксплуатацию.
Ходить в первую школу зимой было  крайне затруднительно. «Козья тропа» проходила через только что заложенный городской парк. По улице, чтобы потом свернуть на углу направо, никто ходить и не думал, пробивались по наметенному за ночь снегу «через сад» -  тогда наш сегодняшний сквер назывался горсадом, хотя ничего плодового там не было, торчали из земли пока еще беззащитные прутики недавно посаженных тополей и кленов. В метельные дни идти было очень трудно – все переметало сугробами до невозможности. Ходили в валенках, проще, в пимах, и если сверху на их голенища не натянуть теплые штаны с резинкой, то, приходя в школу или домой, надо было срочно снимать пимы и вытряхивать из них горки снега, чтобы он внутри не таял и не делал пимы сырыми.
Идти по улице  не имело смысла еще и потому, что  тротуаров не было, о чистке от снега  проезжей части улиц не было и речи, так что «через сад» было хотя бы короче, хоть и ненамного. У входа в школу стояли дежурные в красных повязках и заставляли обметать пимы от снега, им помогала дежурная же учительница. Это была процедура – зимой при входе в школу пимы вытряхивать и обметать, а весной и осенью мыть резиновые сапоги тряпками, надетыми на палки, корыта стояли на улице, полные грязной воды, которая к началу первого урока превращалась в жидкую грязь.
Я представляю, с каким чувством мои нынешние, уже взрослые внучки и  маловатые пока правнуки  будут читать эти мемуары, если когда-то до этого дойдет дело. Да, даже дочерям  диким кажется это обметание и вытряхивание пимов – дети людей моего поколения уже учились в нормальных кирпичных и панельных школах.  Вот о какой древности пишу я сегодня, рассказывая все эти диковины потомкам -  абсолютно все они, может, кроме младшего правнука, четырехлетнего Пашки, оснащены смартфонами с Интернетом. Я помню, как читала в мемуарах Ильи Эренбурга  «Люди. Годы. Жизнь» примерно такую фразу: мол, какой я ископаемый человек – при мне в Москве пошел первый трамвай! Вот так и я выгляжу со своими писаниями..
Учебный год четвертого класса в первой школе я не очень-то  помню. Какие-то отрывочные картинки. Интересно то, что я потом вернулась в эту школу в восьмом классе. Почему? Формально – потому, что тогда впервые вводилась новая система образования с обучением какой-то профессии, девочки – одной, мальчики - другой. Причем, в разных школах были разные профессии. 
Тогда школ в городе было совсем немного, но выбор какой-то все-таки был возможен. Про мальчишек я ничего не помню, а вот девчонки девятой школы, где я училась в средних классах, должны были получать профессию  швей и проходить практику на швейной фабрике. Зато первая школа обещала девочкам профессию воспитателя детского сада. Мальчишкам же предстояло учиться на электриков.   
Разрешалось переходить из школы в школу в связи с выбором интересующей тебя профессии, тогда как раньше  можно было учиться  только по месту прописки. Вот я и перешла в первую школу, чтобы учиться на воспитателя детского сада. О других, неформальных, причинах перевода, а они были, я расскажу позднее.
В  девятой школе я проучилась три с небольшим учебных года. В чем был плюс, одновременно и минус нашего пятого класса – в том, что из-за переселения города коллектив складывался стихийно и бурно, часть семей  переехала  из  старого Бердска, но  было и много  приезжих, вроде нашей семьи -  из числа «вновьзастройщиков». Поэтому здесь не было «своих» и «новеньких». Новенькими были практически все. Правда, вспоминается несколько имен моих одноклассников по базовой школе при педучилище.
Это была Света Воронцова, которая скоро стала моей подругой и с которой мы поддерживаем связь и сейчас. Она остается моей хорошей знакомой, потому что потом я стала местной журналисткой, а Света была кадровиком на хлебокомбинате и многолетним парторгом. Ну, подумайте, можно ли было тогда писать зарисовку о передовике производства, не посоветовавшись сначала с директором,  парторгом и профсоюзом? Так у нас со Светой и сохранились до наших дней взаимное уважение и просто человеческая симпатия.
Были еще из бывших третьеклассников базовой школы грубиян Витька Васильев и тихий, спокойный мальчик  Ваня Копин – последний как-то скоро исчез из «девятки», наверное, семья куда-то переехала. Да, а Лариса Сафронова, с которой мы бежали за пацанами смотреть на дрозда в старом Бердске! Вот эта наша «троица» – Света и две Ларисы -  явно обозначилась в этом сообществе совсем незнакомых детей. Несколько позже, кажется, в шестом классе, у нас появилась Тома Толстова, отец у которой был управляющим отделением Госбанка, а мать работала на базе торга кладовщицей, поэтому у них были всякие дефицитные продукты.
Тома внесла в мою жизнь первые романтические нотки. У нее всегда были рассказы только о мальчишках, которые, по ее уверениям, сходили о ней с ума, торчали постоянно под окнами ее дома, кидались камешками в окно, чтобы она вышла поскорее, и злили ее родителей. «Любофф» была ее главной темой. Я приходила к ней домой после школы, она доставала карты и начинала гадать, самым интересным и важным для себя образом истолковывая положения и сочетания карт. У меня такое чувство, что по каким-то причудам повествования я уже в первой или второй части мемуаров упоминала о Тамаре. Но ничего плохого в этом не вижу: памяти свойственны скачки во времени, повторения, следования цепочке ассоциаций, и часто бывает, что воспоминания повторяются, но связаны с разным контекстом. 
В пятом классе нас было человек сорок. Почему-то надо мной взяла шефство Люда Ануфриева. Это была бойкая и доброжелательная девочка, которая искренне хотела меня расшевелить. Мне было свойственно на переменах оставаться в классе – сидя  за партой или болтаясь возле стен  и якобы созерцая  наглядные пособия и стенгазету. Люда подбегала ко мне на переменах, предлагала сбегать в буфет и купить мне пирожок или булочку, а иногда просто извлекала  меня из парты и вытаскивала за пределы класса. Мы учились на втором этаже, и классы выходили в холл, светлый и просторный. В нем были линейки, школьные вечера и всякие другие мероприятия. Кажется, там были и уроки физкультуры зимой. Хоть школа и новая, но все осталось – как в базовой. Спортзала и в помине не было, его пристроили к школе, когда я была уже совсем взрослой.

Может быть,  моя отъединенность от детского коллектива происходила от матери. Все эти ее стойбинские ссыльные годы в школе, где она была переростком и, видимо, чувствовала себя неуютно, сделали ее осторожной и настороженной в общении. Она, наверное, с ужасом представляла меня в школе, как в каком-то ужасном месте, где все скачут и орут, и куда среди этого деваться, она не представляла.  Весь этот  воображаемый дискомфорт переносила на меня. Перенос этот вполне состоялся. Уже в пятом классе мать потащила меня в детскую консультацию и выколотила из врачей справку об освобождении от физкультуры, о чем я уже упоминала ранее.
Я очень хорошо помню, как педиатр Шалина допрашивала меня о самочувствии, я как попугай твердила: у меня больное сердце – видать хорошенько мама вдолбила в меня эту формулу. Врач настаивала: покажи, где болит, когда болит – когда сидишь или когда бегаешь. Ничего вразумительного она от меня не добилась, а справку дала. Так и пошло потом из года в год до самого аттестата.
Как я сейчас понимаю, никакого сердца у меня не болело, причины были психологические, сложился, пусть в мягкой форме, некий аутизм. Как психологи пишут, «застенчивость». С тех пор я никогда больше не ходила на физкультуру, что усугубило мою интровертность. Все это у меня странным образом прошло впоследствии – когда я пришла в восьмом классе в первую школу. И совсем исчезло, когда я стала писать стихи и ходить в местную редакцию.
На самом деле, в 50-е годы меня сильно смущало это шумное сборище чужих детей, которые смеялись во все горло, орали, бегали, задирались друг на друга, просто дрались. У девчонок был излюбленный номер: схватить с парты – чужой, своей, учебник потолще и шарахнуть пацана по башке изо всех сил. Все это двигалось, гудело, гремело, и я чувствовала себя чужой на этом празднике жизни. Когда я через сколько-то лет прочитала эту фразу у Ильфа и Петрова, вложенную в уста Остапа Бендера, я подумала, что у меня было всегда обостренное чувство одиночества в людных местах. Я от этого не страдала, как это описано во многих книгах, а просто принимала  как должное. 
Не удивительно, что вот в таком стремительном потоке новой жизни в  Бердске классной руководительницей к нам была назначена свеженькая выпускница пединститута Людмила Дмитриевна Плавских. Она происходила из учительской семьи: мать ее преподавала в первой школе биологию, а у отца был какой предмет – не помню, возможно, потому, что он потом стал у нас директором школы.
А в самом начале истории этой школы на новом месте директором был Павел Александрович Власов. Интересно, что, будучи обыкновенной ученицей, никаким даже не председателем совета пионерского отряда или членом совета дружины, одно время перебивалась в должности звеньевой, -   я имела представление о директоре школы. Это был хороший педагог и доброжелательный человек. Он  заходил к нам в класс, ненавязчиво расспрашивал о жизни и учебе, говорил что-нибудь простое и доброжелательное.
В общем, был он настоящим интеллигентом и убежденным демократом не в сегодняшнем публицистическом смысле, а просто был естественным и демократичным  в общении и с учителями, и с детьми, чего я не могу сказать о директорах школ, которых мне пришлось узнать позже. Один директор школы, например, во время линейки стоял сзади нас, у окна, и следил за происходящим. Когда он счел, что какой-то мальчишка сильно разбаловался, он молча, тигриной походкой, подкрался к нему сзади и крепко схватил его за ухо, даже слегка выворачивая. Это я видела собственными глазами.


Конечно, глупо расписывать сегодня выдуманные какие-то школьные будни, это никому не нужно. Но просто вспомнить учителей, увидеть их в своем воображении через плотные слои времени – соблазнительно. Нельзя забыть нашу дорогую Любовь Ивановну Якушеву. У нее было добрейшее лицо, не лишенное красоты, с крупными веснушками. Она была добра беспредельно. Например, когда она ставила в угол нашего неукротимого буяна Тольку Бедюха, который на уроках пения был громче всех и на математике также не мог смирить свой темперамент, так вот, Любовь Ивановна ставила его в угол и говорила: «Не подходи к окну, там сильно дует».
Нина Семеновна, ботаничка, была красавица – глаза такие были темные, говорящие, фигурка точеная, возраст – наверное, слегка за сорок. Помню, что она организовала у нас кружок, на котором мы после уроков учились тереть на терке туго скрученные газеты, смешивать эту бумажную пыль с клейстером – получалось папье-маше. По-моему, из загустевшей массы надо было лепить яблоки и вишни, потом сушить их и раскрашивать.  Вот тут вспоминается и другой способ. Бралась  форма – фрукт из наглядных пособий,  налеплялось на нее не  папье-маше, а мелкие кусочки газеты, смоченные в том же клейстере, они очень хорошо ложились на поверхность модели, и так надо было облепить всю поверхность.
Потом это все высыхало, разрезалось острым ножом, форма вынималась, половинки полученного пустотелого плода складывались, оклеивались внешним красивым слоем белой бумаги и раскрашивались акварелью. Даже лаком можно было покрыть. Класс!  Тот факт, что я, интроверт, вообще записалась в этот кружок, о многом говорит. Потом, летом перед шестым, перед седьмым классом Нина Семеновна руководила нашей летней практикой, учила полоть и поливать грядки. Очень она была обаятельной женщиной и педагогом от бога. Я даже и не помню, чтобы она кричала или вообще ругала кого-то. Наверное, не было необходимости – ради такого человека будешь стараться изо всех сил, чтобы не заслужить порицания.
Зато Таисия Дмитриевна, географичка, орала как бешеная по всяким пустякам. Я просто боялась ее физически. Потому что эти децибелы как-то предполагали возможное продолжение, казалось, она сейчас схватит тебя, выдернет из парты и растопчет в гневе. На меня она не кричала, потому что я и так была тихая и послушная. Но и на мне она однажды тихо, без крика отыгралась. Вызвала к доске, я ей  рассказала урок, но потом она заставила меня показывать Волгу, что ли, с притоками.
Я была парализована от одного ее устрашающего вида, стояла, тупо глядя на физическую карту любимой родины, и ничего не видела.  Ирония судьбы была в том, что у нас дома  всегда висела на стене большая политическая карта мира.  Отец меня частенько просвещал по административному делению СССР и показывал все страны мира, объяснял, почему на карте так много зеленого цвета – мол, это все колонии Британии, маленькой такой страны, занимающей островок на Севере Европы. А  физической карты, где зелеными были все равнины и низменности, светло-коричневыми -  плоскогорья и возвышенности, темно-коричневыми – горы, я не знала и боялась ее. В общем, я стояла, как овца, от страха со звоном уронила указку на пол и ничего не могла показать. Таисия Дмитриевна молча поставила мне мою первую в жизни тройку.
Я же была почти круглая отличница.  Это была трагедия, я еле добралась до парты, села, упала лицом на руки и безутешно заплакала. Полкласса столпились у меня за спиной и уговаривали, успокаивали меня от всего сердца. Я даже помню до сих пор, в чем была тогда одета. Был уже конец мая, и нам почему-то разрешили приходить в тот день не в школьной форме.  На мне было платье из модного тогда маркизета. Какие-то были мелкие красные цветочки по белому полю, фигурный неглубокий вырез вокруг шеи, поясок. Мать мне сама это чудо сшила.
А еще у нас в девятой школе был Георгий Иванович Комов, учитель-энциклопедист. В пятом классе он у нас уроки не вел, зато потом – и химия была его, и география, и основы дарвинизма и еще что-то. Говорят, и немецкий язык мог преподавать, и вообще – любой предмет.  Это был замечательный человек широкой  образованности.  Говорили, что он окончил какое-то высшее военное училище и пединститут. Артистическая натура, общительность, опять же, демократичность, делали его звездой педколлектива и любимым учителем каждого ученика. По любому предмету он очень интересно, эмоционально и широко рассказывал материал урока.
Он  знал о своей популярности и на переменах собирал вокруг себя своих почитателей – там были и девчонки, и мальчишки. У него был отдельный такой закуток, где под замком хранились реактивы и приборы, которые использовались на уроках химии. И я робко, вместе с другими, бойкими, забегала в этот закуток и слушала увлекательные короткие рассказы Георгия Ивановича.  Он нам раскрывал мнемонические приемы запоминания формул. Например: «Сапоги мои тово…пропускают аш два о», или: «Сера, сера, сера – S, тридцать два атОмный вес, сера в воздухе горит, образует ангидрид».
Помню я и свое, шкурное, как один раз он расхвалил меня перед классом. Вызвал  к доске отвечать, надо было что-то рассказывать о природе Северной Америки. Я хорошо, даже с вдохновением, рассказала. Георгий Иванович говорит: вот, сразу видно, что человек к уроку готовился, к учебе относится с интересом. Мне, конечно, было весьма приятно, но я не сказала никому, что 80 процентов моего рассказа было взято не из учебника, а из майн-ридовского «Всадника без головы».
Вот в кого мне надо было влюбиться – в Георгия Ивановича, но не он стал героем моих мечтаний. Это было моей страшной тайной, хотя, видимо, знали об этом не только мои ближайшие подружки, но и вся школа. Немецкая пословица: то, что знают двое – знает и свинья. Физика у нас началась с шестого класса. С нетерпением ждали первого появления учителя – любопытно просто. Звонок на урок. В класс заходит очаровательный юноша невысокого роста, красавчик такой, в модном пиджаке с какими-то мысиками и складками на спине. Ну и все, я пропала. Тут как раз на днях поздно вечером передавали по радио постановку по Чингизу Айтматову «Первый учитель», и сердце мое заходилось в волнении – это про меня.
Потом я узнала, что это такая банальность – то, что в учителя ученицы влюбляются. Это просто запланированная профессиональная ситуация. Как-то так сложилось, что это пошло мне на пользу. Я часто болела, это да, разными простудами и гриппами. И вот, однажды прихожу после больничного, а тут контрольная по физике. Написала, сдала.
На следующем уроке Вильгельм – такое у него было прозвище, потому что отца его звали  Вильгельмом – говорит: вот, большинству я поставил двойки, некоторым тройки -  еле-еле…одна пятерка, у Ларисы, а она, между прочим, долго болела, в школу не ходила. Я, естественно, была на седьмом небе. Мне что нравится до сих пор в той любви – то, что я просто любила, но совсем не страдала. Я просто восхищалась этим человеком, но не считала, что он имеет к этому какое-то отношение. Просто состояние любви ко всему миру, в котором есть такой человек. Это продолжалось долго – до самого моего перехода в первую школу в восьмом классе.
Единственное, что как-то омрачало мне жизнь – это отношения с нашей классной  дамой Людмилой Дмитриевной. Ее прозвище было Людмилушка. Видимо, опыта у нее было мало, а интуиция не особо была развита и  подсказывала ей что-то не то. Поэтому она строила из себя начальницу, надсмотрщицу и никогда не вела себя естественно, как скажем, Нина Семеновна или Любовь Ивановна. Было в ней какое-то напряжение. Какое-то было у нее уязвленное самолюбие, и она постоянно самоутверждалась.
Конечно, и ученички подбрасывали повод. У нас в классе был Сережка Сычев, который потом с третьего захода поступил во ВГИК, окончил его успешно и распределился на студию «Беларусьфильм». Там он работал потом на какой-то руководящей должности, чуть ли не директором студии «Беларусьмультфильм»  и попутно снимал свои художественные фильмы. Несколько фильмов он привозил потом в родной город, среди них - «Пока мы живы» о парадоксах перестройки и «Чудо-остров, или Полесские робинзоны»  для детей и юношества. Оба фильма мне понравились –  поставлены не только профессионально, но и талантливо.  Другие же его картины не нашли отклика в моей душе, но я все равно рада, что я с этим человеком училась. Хотя Сергей и не стал Тарковским, но все равно занял достойное место в кинематографии -  на студии «Беларусьфильм» он вошел в десятку признанных мэтров. О нем есть статья в Википедии.
У меня сохранилось фото нашего шестого класса, по традиции сделанное в конце учебного года. Там есть и Сергей Сычев. Он уже в детстве, хотя и  не был писаным  красавчиком вроде Элвиса Пресли, но красив был определенно. Вид у него на той фотке был  образцового артековского пионера,  конечно, красный галстук на фоне белой рубашки.  Какая-то вальяжность уверенного в себе человека у него была уже тогда. При этом он не был ни в детстве, ни в дальнейшей жизни  ни чванливым, ни занудливым, не изображал из себя всезнайку. Он не был в школе записным отличником, но все же незаурядность его натуры, эрудиция, энергетика будущего таланта, который проявится еще нескоро – все это было заметно уже тогда.
Так вот, с этим Сережкой тогда, в пятом -  шестом классах, мы как-то вступили в негласный и спонтанный сговор. Как только наша классная на своих уроках делала неправильное словоупотребление, неправильное ударение, иногда вообще несла какую-то ахинею, а такое случалось, мы с Сережкой переглядывались с понимающими  ухмылками. Например, однажды, уж не помню, какой разговор возник на уроке литературы, но что-то связанное с самолетами. Она рассказывает и поясняет, мол, шасси – это лестница, которую подают к самолету для посадки. Мы с Сычевым были вне себя, ведь каждый знает, что шасси – это система опор с колесами для передвижения самолета по аэродрому. Наши ухмылки не могли пройти незамеченными,  мы с Сережкой  классную просто раздражали, хотя  особо она этого и не обнаруживала. Так, реплику  какую бросит в его или мой адрес.
Когда я училась уже снова в первой школе, наверное, в начале десятого класса, Сережка почему-то проявил ко мне интерес. Он пришел ко мне как-то  домой вместе с другом – Толей Анчишкиным, которого я совершенно не знала, но слышала, что он тоже незаурядный и талантливый  юноша. О судьбе Толи я конкретно ничего не знаю, но мельком слышала – то ли он стал ученым, то ли видным конструктором. У нас с Сережкой тогда даже возник некий роман, который недолго продержался. Мы не поссорились, просто разошлись.
Он тогда сказал, что мужчина, который хочет себя посвятить какому-то серьезному, большому делу, не должен сильно увлекаться женщинами. Вообще-то он был прав. Он женился только тогда, когда почувствовал себя не последним человеком в белорусском кино и женился на женщине, которая тоже работала на «Беларусьфильме» на какой-то руководящей должности. Говорят, что самое лучшее – это брак по расчету, если расчет правильный.
Так вот, когда мы с Сережкой встречались, он много мне рассказывал о кино. Это он поселил во мне впервые трепетное отношение к таким культовым фигурам в мировом кино, как японец Акира Куросава,  итальянцы Микельанджело Антониони, Бернардо Бертолуччи, Федерико Феллини… Три раза поступать во ВГИК, будучи рожденным в Бердске, и поступить на режиссерский факультет – на это далеко не каждый способен…
Через много-много лет я, уже не очень молодая, и Людмила Дмитриевна, совсем уже пожилая, неожиданно встретились на перроне Новосибирского вокзала, где ждали электричку. Разговорились, сели в один вагон и даже на одну скамью. О чем-то разговаривали – обе уже хорошо научились общаться с кем угодно, независимо от того, нравится этот человек тебе или не нравится. А общее у нас было еще и то, что иногда мы виделись в суде, куда я ходила в судебные заседания как представитель ответчика или истца, а она была еще народным заседателем, которых вскоре отменили.
И вот, когда уже вроде все возможные темы обсудили и замолчали, она вдруг говорит: «А здорово твоя мать мне тогда крови попортила…». Я, конечно, признала, что моя мать – сложный человек, своеобразный, да…Но когда мы вышли из электрички и пошли каждая в свою сторону, я невольно подумала: жаль мне ее – бывшую классную. До сих пор она держала в душе эту обиду на мою мать, злость и раздражение. А ведь она не подумала тогда, что и мне, наверное, нелегко было порой с моей матерью. Я была подростком, а она была уже педагогом и не сумела просто беспристрастно наблюдать и оценивать ситуацию, остаться выше личной обиды и, может, как-то найти со мной общий язык. Ведь это было возможно.
А повод для обиды у нее был, все-таки. Был у нас в классе дурацкий такой инцидент. Перед 8 Марта родители скинулись и купили классной красивую белую блузку. Она, наверное, эту блузку потом ненавидела, может, и выбросила ее. Дело в том, что моя мать на родительские собрания никогда не ходила, считала это излишним, тем более со мной проблем не было, училась я хорошо и отлично, вела себя смирненько.
И вот, когда моя мама узнала от меня, что она должна дать мне столько-то денег, мол, родители собирают на подарок Людмиле Дмитриевне к 8 Марта, она пошла в школу и устроила разборку из-за этой злосчастной блузки, что это замаскированная взятка, что это недопустимо.  На эту тему даже, по-моему, в «Литературной газете» были потом дискуссии  – о подарках учителям, врачам. Конечно, я и сегодня считаю, что подарок учительнице от родителей нельзя приравнять к многотысячной взятке за, скажем, незаконное выделение  земельного участка. Эта позиция моей матери, конечно, была не очень. Она (позиция) относилась к разряду тех, когда, как писал в своей книжке «Исповедь дурака…» замечательный психолог Мирзакарим Норбеков, для такого  «борца за справедливость» гвоздь в заборе дороже человеческой жизни. Нередко нам встречаются люди, которые любят раздувать из мухи слона и стоять на своих принципах там, где  дело не стоит выеденного яйца.


Нельзя говорить о девятой школе 50-х лет и не вспомнить при этом одноэтажный деревянный  дом, стоявший в углу территории и расположенный фасадом к улице Островского. Сейчас там этого дома нет, просто на пустом месте растет травка. Это была наша мастерская. Там стоял рядок электрических швейных машин, туда мы, девочки, по-моему, уже седьмого класса, ходили на уроки домоводства. Вела у нас этот предмет – имени и отчества совершенно не помню, зато помню ее необычную фамилию: Диордеева. Это была не первой молодости, но и не пожилая еще дама. Она была довольно красива, неимоверно аккуратна в одежде - с большой претензией на модный образ. Сама себе, наверное, все шила. В те годы редко можно было встретить нарядных женщин, да еще подкрашенных со вкусом – не как советские продавщицы красились, совсем по-другому.  И прическа у нее, да и вообще типаж, был -  Мерилин Монро.
Я невольно подумала тогда: мать моя портниха, вышивальщица, а рукоделию меня учит чужая тетя. Первым делом она стала учить нас выстраивать на большом листе бумаги основу выкройки лифа. Между прочим, забыла расчеты, но до сих пор помню этот профессиональный подход к выкройке, которому нас научила…давайте, я ее буду называть Надеждой Николаевной, а то как-то неудобно рассказывать. Каждая из нас сняла с себя все необходимые мерки – окружность груди, окружность талии, длину лифа, окружность бедер. Длину плеча, длину изделия (блузки, платья, юбки) мы измеряли друг у друга, потому что самим себе точно сделать это невозможно. Там целая премудрость при построении выкройки – что на что умножить, разделить и сминусовать еще пару сантиметров -  так строились основные линии, вытачки, скосы и т.д.
Я нисколько не обижалась на маму, что она принципиально не желала вникать в мои учебные дела, в том числе в предмет домоводства. И когда Надежда Николаевна сказала нам попросить у родителей ткань на платье или блузку, я все это дома озвучила, но даже не надеялась, что мама купит мне что-нибудь новенькое, приличное. И не потому, что я могла испортить материю, а просто потому, что «навыдумывают в этой школе, сами не знают что» - так она считала. В общем, я получила кусок красного ситца, оставшегося у отца от транспарантов к 7 ноября – парторгом же он был и отвечал за подготовку коллектива к праздничной демонстрации,  у нас где-то в чемодане под кроватью валялся «отрез» метра полтора ткани далеко не первой свежести.
Ни слова Надежда Николаевна не сказала, наверное, потому, что были и такие родители, которые не давали детям  в таких случаях ничего. И вот, когда основа выкройки именно по нашим конкретным  меркам была готова, учительница  стала терпеливо нам рассказывать, как прикладывать выкройку к ткани: вдоль, поперек нитки, в косую нить -  в зависимости от фасона и рисунка ткани, как припускать на швы и т.д. Сейчас всему этому учат на курсах кройки и шитья за неплохие деньги, а Надежда Николаевна просто от души делала это за скудную учительскую зарплату.
А как мы учились овладевать электрической машинкой! У нас дома всегда была ножная кабинетная машинка, там скорость шитья зависела от ножной педали. А здесь, в школьной мастерской, надо было регулировать это нажимом на крупную кнопку, которая была на пластмассовой коробочке на полу. Как сильнее надавишь – кусок ткани моментально уедет с кривым швом.  Слабее надавишь – еле ползет или на месте стоит. В общем, со слезами, научились. И, надо сказать, я эту красную блузку, которую сама выкроила и сшила, носила потом с большим удовольствием. Во всяком случае, она была оригинальной и даже элегантной по сравнению с мамиными цветастыми  изделиями, которые мне казались мещанскими.
А еще в мастерской центр этого не такого уж маленького,  метров восемь в длину, метров пять в ширину, помещения занимали два ряда столов,  на которых стояли в два ряда, лицом к внешней стороне …что бы вы подумали? Клетки с кроликами! О, это был особый предмет наших забот, ни к одному уроку не относящийся! Просто мы были в восторге от этих зверьков – серых, белых, черных длинноухих очаровашек. Ну, кто бы отказался за ними ухаживать! Мама и тут реплику выдала: ишь, эксплуатируют детей, а сами потом этих кроликов растащат по домам и съедят. Но ругаться в школу, слава Богу, не пошла.

Я не очень их боялась –этих зверюшек,  укусить, конечно, они запросто могли, но почему-то этого не случалось.  У меня дома была коза, с которой я вполне управлялась и все ее бодливые попытки умело пресекала, так что навыки обращения с животными кое-какие у меня были. Нам надо было пересадить каждого кролика в пустую клетку, его клетку вычистить, насыпать туда опилок и свежей травки и потом снова пушистика туда поместить. Тогда я дружила – не разлей вода – с Зиной Петуховой, которой давно уже нет на свете – умерла в дальневосточной быстрой реке: пошла одна вброд речку переходить. Никто из местных женщин не ходил через реку в одиночку, всегда -  на пару с подругой или с мужем.  А она никому ничего не сказала и пошла одна за ягодой какой-то, хотя уже был конец заготовительной поры,  и дома  уже  было этих грибов и ягод – завались. Река сбила ее с ног и здорово потаскала по камням, пока ее не хватились, не нашли и не выловили. Вот такое невольно пробилось среди школьных воспоминаний. Жизнь. Судьба…
А тогда мы с этой Зиной ходили за свежей травой для кроликов через дорогу - в городской «сад», который я преодолевала зимой по глубокому снегу в четвертом классе. За два года там уже было насажено много молодых тополей и березок, кленов, никаких тротуаров и прогулочных дорожек в помине не было – одна буйная трава росла на радость нашим кроликам.
  Когда я училась в девятой школе, у нас началась  перестройка с классной  на кабинетную систему обучения. До этого учителя-предметники ходили к нам в класс на уроки, причем, дежурные  должны были во время перемены бежать к педагогу, который придет на следующий урок, и тащить все его наглядные пособия, в зависимости от предмета. Хорошо, если это геометрия, на которую ничего было не нужно нести, кроме линейки,  или география – принести карту да указку, а вот на физику и химию надо было тащить разные приборы, реактивы, колбы, спиртовки, пробирки – ходки три за маленькую перемену надо было сделать.  При кабинетной же системе у предметников и дежурных забот не было, зато нам всем стало нужно идти в кабинет, который учитель оформлял  соответственно своей специальности.  Насколько я знаю, эта система действует в школах и поныне. Я ничего против нее не имею, но дети есть дети – мы постоянно забывали в партах и столах рукавицы, шапки, шарфы, учебники.  Ничего, привыкли.

Весной седьмого класса у нас сложилась интересная четверка. У моей подружки Зины был друг – Коля Карпов, он очень любил математику, как потом выяснилось, взаимно. Через много лет я узнала, что Коля преподавал математику в каком-то военном институте Петербурга. А тогда это был скромный, немногословный мальчик. Тем не менее, он вполне мог выразить свою симпатию к Зине, и симпатия эта была принята. У Зины была подруга – я, а у Коли был друг – Венка, он же Витька. Второй случай в моей жизни, когда родственники спорили об именах новорожденных. В Затоне у меня была одноклассница Таня – Наташа Антонова, и здесь было то же самое: в свидетельстве о рождении было записано имя Виталий, а часть родственников упорно называли мальчишку Вениамином, Венкой, вроде отец его воевал и в конце войны оказался в столице Австрии.
Наша четверка была неразлучной. После школы мы часто собирались вместе. И вот как-то раз, уже поздней весной, незадолго до выпускных экзаменов, а тогда седьмой класс был выпускным, после него можно было поступать в техникум, мы пошли за огоньками, их еще некоторые жарками называют. Мы решили собрать побольше огоньков, чтобы поставить цветы на стол  экзаменационной комиссии.
И вот, набрав два ведра оранжевого чуда – интересная единица измерения для такой красоты, мы пошли в школу, хорошенько залить цветы   водой, чтобы до экзамена не завяли. Вверили их заботам уборщицы тети Зои, мальчишки же сразу побежали в класс – там шла последняя консультация перед экзаменом по математике. Мы с Зиной немного помогли тете Зое, а потом отправились следом за пацанами.
Когда мы открыли дверь класса, нас встретил дикий хохот. Одноклассники буквально захлебывались от смеха и валялись по партам, даже Любовь Ивановна у доски неудержимо смеялась. Мы, конечно, смутились, но все же вошли в класс и невозмутимо пошли к своим местам. Как нам тут же рассказали, хорошо просмеявшись, было так: когда в класс вошли Коля с Венкой, кто-то сказал: «Ну, сейчас Зина с Лорой притащатся!». И только эти слова прозвучали, тут же открывается дверь, и заходим мы.
Рассказывая об этом случае, я невольно подумала: может, сейчас это кажется пресным, кому-то совершенно неинтересно. Но тогда это было, что называется, «здесь и сейчас», и это стало потом прекрасным воспоминанием на всю жизнь. По-моему, человек, который хранит в памяти подобные минуты, как-то  лучше укрепляется в своем внутреннем мире независимо от того, что у него было и будет в жизни дальше. В такие моменты, когда ты чувствуешь полноту и благосклонность жизни, и возрастает в тебе  вера в свои силы,  доверие к жизни и к людям.

…Еще есть одно  воспоминание совсем из другой  сферы – нелепое и страшноватое.. Это было, наверное,  в седьмом классе. Случай, который вторгся в наше детское сознание из пугающей взрослой жизни. Была у нас такая Света К.(не Воронцова!), по-моему, я что-то упоминала о ней – она единственная в классе ходила  в шерстяных кофточках, о которых тогда мечтала каждая девчонка, но купить их было невозможно, кроме как «по блату». Ну, свитера у нас кое-какие были, а вот кофточки… У Светы были пышные светло-русые волосы с естественными завитками надо лбом. В учебе, кажется, она была совершенно посредственной, большими интеллектуальными запросами и познаниями не отличалась.
Так вот, она вдруг исчезла из нашего класса и из нашей школы неизвестно куда. Ну, исчезла и исчезла, родители, должно быть, переехали в другой город. Но вдруг появились сплетни. Наша красавица оказалась беременной. Нам не было еще четырнадцати. Мы неумело еще, смущенно обсуждали это событие. Мы не знали, кто был виновником, думали, что это сделал с ней кто-то из старших. Эта новость просто потрясла нас, мы ходили подавленные и даже испуганные. Говорят, ей сделали…мы боялись даже помыслить  это слово…«аборт». Вот тебе и новости пионерской дружины. Основная часть наших девчонок и пацанов даже дружить-то еще не начинала, за исключением разве Томки Толстовой, но и у той была одна болтовня, явно, она просто щеголяла мнимой взрослостью и  набивала себе цену.
 
О школьной жизни я вспомнила достаточно много. Но думаю, так же интересно рассказать о нашей домашней жизни – жизни детей пятидесятых лет. Ничего исторического в этих воспоминаниях не предвидится, но меня всегда в чужих мемуарах очень интересуют и даже забавляют различные бытовые подробности, в которых явно просматриваются черты времени.
Не сразу, конечно наш дом построился, не так, как времянка – за несколько часов, а года, наверное, за два или даже больше. Мне кажется, в седьмой класс я ходила – дом уже был. А годом раньше он еще не был готов. Стоял сруб, по-моему, и окна уже были с косяками и застекленными рамами, для пола балки  были проложены, а доски через них еще просто так были проброшены, не прибиты. Внизу был подпол  вырыт – метра два глубиной. А в одном углу еще и досок не было, снизу на нас глядели черными глазами глубина и темнота. Потолок тоже был еще наживульку настелен.   Мы с Зиной лазали по лестнице на чердак, настелили  на доски всяких старых пальто и валялись там летом часами, рассказывали друг другу про свою жизнь. 
Жизнь у Зины была не ахти, детей в семье кроме нее было еще, наверное, трое или даже четверо. Она говорила, что отец ее по национальности был болгарин. И правда, в нем было что-то не совсем наше, даже в одежде. Например, он носил всегда жилетку из козьего меха, что было свойственно скорее кавказцам, а не русским. Халупа их, квадратных метров на двенадцать, была  слева от нынешней почты, причем, вся та сторона центральной улицы Ленина примерно до сегодняшнего ресторана&столовки «Вилка и ложка» тогда была застроена такими же халупами.  Дальше стояли капитальные двухэтажные дома «седьмого ящика» - такое было секретное название  хлебной базы, которая ведала хранением госрезерва зерна в элеваторах. Сейчас возле места расположения бывшей Зинкиной избенки стоят магазины из стекла и металла – промтоварный «Меркурий», «Версаль» из черного стекла и канцелярский «Бухгалтер».
Зина любила бывать у меня, потому что у нас всегда было малолюдно и тихо, не как у нее – гвалт постоянный. Мы не хотели расставаться и после бесед на  чердаке часами гуляли по улицам молодого, еще не благоустроенного Бердска. В то время я чувствовала себя хозяйкой маленькой обжитой уже, уютной времянки и еще недостроенного, но уже дома – с окнами, дверями, ну, только что не с тесовыми сенями, сеней еще не было.
До этой нашей дружбы с Зиной мы часто играли  с Ларисой Поступинской, которая жила через пять домов от меня.  У нее был отчим  Рахил Лейзерович, в просторечии Михаил Матвеевич, а за стеной, в другой половине дома  жила его сестра - Васса Матвеевна, о которой я уже упоминала, рассказывая о старом Бердске.
  Мать Ларисы была чистокровная полька, полячка,  говорили соседи, -  с  типичным польским лицом, как у Анны Герман. Ее звали тетя Маруся. В этой семье появился первый в округе телевизор, смотреть передачи и спектакли приходили соседи – не наглели: кто-нибудь придет взрослый и двое, скажем, детей.

Зато ко мне Лариса ходила играть в магазин - в недостроенный дом, наверное, мы это ощущали как романтику своего рода. В одном углу  из обрезков досок мы соорудили полки, расставили на них всякие мелкие предметы. В ход шла настоящая посуда и предметы обихода – моя мама не возражала, только предостерегала: посуду не бейте. Мы не пожалели времени и нарезали бумажных денег, полчаса, наверное, писали на них карандашом номиналы.

Честно говоря, сегодняшние девчонки, летом перед шестым классом, сидящие часами за ноутбуками или гоняющие по разным игрушкам смартфоны, посмотрели бы на нас, тех, с презрением, как на недоразвитых, может быть, они и были бы правы. Потому что весь мир уже тогда отряхнул прах войны со своих ног и довольно хорошо восстанавливал свое былое благополучие. И тоже был в этом полностью прав. Только мы, как всегда – и в пятидесятые годы, и сейчас как-то с остальным миром не совпадаем.
  Когда достроили дом - не могу точно сказать, это было к осени  пятьдесят седьмого года, видимо, к началу шестого класса в школе. У нас еще были существенные недоделки, но в дом мы вселились. Не хватало перегородок между комнатами. После долгих рассуждений и препирательств мои родители сошлись на том, что печь должна стоять в центре дома. И это было правильно, даже превосходно. Так как эта печь обогревала потом  сразу все три комнаты. А пока перегородок не было. И вокруг печи можно было бегать, что мы и делали с собакой Шариком. Пальмы к тому времени уже не стало – состарилась и умерла. А Шарик был, как сейчас сказали бы, еще совсем юный и заводной.
Деньги, конечно, лишние у нас  не водились – все ушло на стройматериалы. Мать с отцом купили весной цыплят, а к осени они стали курами. Наступали холода – куда их девать? Не резать же всех, ведь нужно было и свежее яйцо. В магазинах тогда этот продукт не продавали, до сегодняшних удобных упаковочных ячеек было еще очень далеко. Долго думать не надо было – достаточно посмотреть, как у соседей. Отец так и сделал – посмотрел и смастерил курятник метра полтора длиной, шириной сантиметров шестьдесят и высотой с метр – там и стали зимовать куры. Закупили опилок побольше, чтобы каждый день курятник чистить и засыпать пол свежими опилками.  Тогда жили так многие.
А еще мои родители решились в конце зимы купить поросенка. Он тоже сначала жил в кухне, в другом углу,  в том самом синем или зеленом ящике, в котором мы увозили багаж с Дальнего Востока. Доехал вместе с нами этот ящик и до Бердска.  Мы выпускали поросенка, чтобы почистить у него «в гнезде», как говорила моя мама. Поросенок был не дурак, вырвавшись на свободу он начинал нарезать круги вокруг печки, резво стучал по полу копытцами, ему было скользко, он иногда падал на бок, но снова подхватывался и бежал, не давая снова себя поймать и водворить обратно в этот чертов ящик.
Когда стало тепло, мы эту всю ферму перевели во времянку. Своеобразная жизнь была, не правда ли?  Были в той жизни и юмористические моменты с привкусом досады.  Упомянутый уже Шарик был весьма жизнерадостным и озорным песиком в черной шубке с белым галстучком и в белых носочках. Однажды я прихожу из школы – весь пол в доме вокруг печки засыпан овсом, а у дверей лежит пустой мешок с жалкими остатками зерен. Это Шарик заинтересовался наполовину наполненным мешком овса, купленного курам на корм. Как только такая маленькая собачка нашла силы ухватить мешок зубами и  тянуть его, тянуть! Правда, Шарик был невысокий, но толстенький и мускулистый. Потом, когда мешок упал на бок, Шарик начал его таскать по полу, пока все вокруг овсом не усеял.
Когда я начала ему выговаривать, песик упал на спину, схватился лапками за морду и стал всяко дрыгать задними лапами и извиняться, мол, вот, натворил я дел.  В другой раз неугомонный Шарик изгрыз руки и ноги моей любимой куклы Вовы, тоже  пол  усыпал опилками, которыми вся кукла была набита, за исключением пришитой к телу головы,  голова была -  нет, не пластиковая, а вроде из качественного папье-маше. Я плакала безутешно. Тут надо отдать должное маме. Мои уроки домоводства ее не занимали нисколько, а вот для куклы Вовы, которого она купила еще на Дальнем Востоке, и недешево, она  сшила новые руки и ноги и терпеливо набила их снова опилками. С тех пор я, уходя в школу,  прятала Вову в свою тумбочку и надежно закрывала ее на шпингалет. Кстати сказать, у меня был еще и сшитый мамой по выкройкам из журнала «Работница» чудесный набитый ватой тигренок, раскрашенный коричневыми полосами. Ведь заботилась же мама о том, чтобы мне было чем играть!
Может, я об этом уже говорила или хотя бы упоминала раньше, но именно в девятой школе я начала приобщаться к этому фальшивому пафосу первого мая и седьмого ноября. Обязательные демонстрации.  Это были мучительные и вымученные мероприятия. В мае чаще всего было еще довольно холодно,   солнце располагало к легкомысленным одеждам, хотелось чего-то легкого, весеннего, но часто это были ветреные и неприветливые дни. А в начале ноября в некоторые годы уже лежал снег, который мог еще растаять, а мог и остаться на зиму. Причем тут погода? Да притом, что так называемые «демонстрации» всегда проходили на один манер: каждой школе и каждому заводу говорили, где надо собираться на примыкающих к центру города улицах и когда потом присоединяться к общей колонне.
Это было крайне неприятное для меня и тупое ожидание. Стояли в нестройных рядах пятнадцать минут, полчаса, час, а команд никаких не поступало. Ноги  были окаменевшие от холода, как култышки, под лопатками ходил уже предвестник простуды озноб. И вот долгожданный полу-истерический клич: «Пошли!».  Мы суетливо трогались на уже окаменевших ногах,  нам кричали: «Быстрее, быстрее!», в каком-то гипнозе мы пристраивались к указанной нам колонне… Достигали трибуны с сияющими партийными бонзами и передовиками производства уже в  эмоциональном тумане, нас подстегивали  выкрики ведущего праздничный репортаж: «Да здравствует многотысячный коллектив краснознаменного радиозавода!». 
Когда дело доходило до школ, то кричали, например: «К трибуне приближается колонна педагогов и учащихся средней школы номер один! В рядах ее коллектива есть немало талантливых педагогов – отличников народного просвещения», и начиналось выкликание имен причисленных к лику местных святых. У нас в новой школе таких китов педагогики, наверное, не было, поэтому нам кричали попроще: «Привет отличникам учебы, пионерам и комсомольцам школы номер девять!». После этой пробежки мимо трибуны, метрах в ста, можно было разбредаться в разные стороны с чувством исполненного долга.
Наверное, это моя личная особенность, но я никогда не чувствовала не только политического подъема в связи с этими мероприятиями, но даже маленького пафоса. Я видела только одну тупую принудиловку и надрывный какой-то оптимизм стоящих на трибуне начальников – и только. Я бы ни за что не пошла на эту демонстрацию по доброй воле. И как-то эта напускная октябрьская и майская радость не сходилась с тем, что я видела каждый день в реальности. Я не понимала, зачем два раза в год надо проводить эти бессмысленные нестройные марши  ради  каких-то «да здравствует»?
К этому моему непониманию  добавились и еще некие серьезные  недоумения. Это был канун двадцатого съезда КПСС, который состоялся 14 – 25 февраля 1956 года.  Никита Хрущев раскрыл священные тайны своего недавнего хозяина, перед которым совсем недавно плясал в украинской вышиванке, как придворный шут.  Сам Никита Сергеевич пролил немало крови украинского народа за время «становления», точнее – насаждения огнем и мечом в Украине    советского режима, но  он решился на исторический подвиг и сделал великое дело – рассказал народу, что в действительности происходило по эту сторону железного занавеса. За это Хрущеву большое спасибо и можно простить совнархозы, всякие укрупнения, разукрупнения и кукурузную эпопею.
Если более буднично говорить об этом, то мой отец нарушил устав родной партии и пересказал дома содержание закрытого письма ЦК КПСС о культе личности Сталина, которое было разослано по городам и весям СССР накануне двадцатого съезда. Надо было хоть немного подготовить коммунистов – не весь народ! – к такой неожиданной новости. Это было как раз вскоре после того, как мы вселились во времянку – скорее всего конец 1955 и начало 1956 года. Я хорошо помню эту обстановку – зима, хорошо протопленная печь, тусклый свет керосиновой лампы. По сути, отец разгласил секретные сведения  жене, которая была дочерью спецпереселенца и одинаково ненавидела «Николашку» и «Картоплюга» (картавого плюс плюгавого) – так она называла «великого Ленина».  Все это стало известно также ребенку, которому было чуть-чуть за десять лет, то есть мне.

 Когда через некоторое время Хрущев присвоил себе титул «наш дорогой Никита Сергеевич», мне не надо было иметь семи пядей во лбу, чтобы догадаться:  Сталина он разоблачил, а сам себе опять устроил культ личности. Это вовсе не значит, что я с того самого времени стала оппозиционеркой или возненавидела советский строй. Я в нем существовала и не имела понятия ни о чем другом. Я оставалась юным пионером Советского Союза, потом я вступила в комсомол.
Когда я, от младых ногтей, учась еще в  десятом классе первой школы, стала писать стихи и околачиваться в редакциях местной  и даже областной молодежной и партийной газет, я даже очень мечтала «вступить в партию». Мне очень хотелось стать журналисткой, а каждая газета в стране была органом какого-нибудь партийного комитета – областного, районного, городского, заводского. Чтобы понять, что происходит, не надо обязательно быть большого ума или высокого образования. Достаточно просто быть внимательным и наблюдательным.   
Мне тогда  очень нравилось, что наш новый вождь стал дружить со всем миром.  Я собирала кусочки пазла, которые со временем и сложились в единую картину.  Я их собирала бессознательно, но от этого они не теряли своей будущей взрывной силы, для которой еще не наступило время.  Я вырезала из газет снимки, на которых Хрущев держал на руках подаренного ему французским народом белоснежного барашка, встречался  с разными правителями земного шара.
В моей коллекции были и Джавахарлал Неру, и Мохаммед Реза Пехлеви и еще много кто. А уж Фиделя Кастро я полюбила так же, как моего родного дядю Петю. У ребенка в голове часто уживаются взаимоисключающие вещи, он, как стихийный буддист, не забивает голову оценками и концепциями, он просто собирает все, что попадается под руку. Но потом его посещают прозрения.

…Постепенно у нас в доме появлялись перегородки, разделившие пространство на три части. С улицы мы входили в кухню, справа была печка, а перед ней в простенке появился дверной проем в длинноватую комнату моих родителей, после печки перегородка продолжалась до стены фасада. То, что по эту сторону перегородки оставалось после кухни, стало моей комнатой. Я до сих пор благодарна матери и отцу за то, что они устроили мне отдельную комнату. Со временем, уже в старших классах, у меня  появился даже письменный стол – мать фактически потакала моим поэтическим поползновениям. Это была комнатушка в ширину чуть меньше трех метров, а длиной – чуть больше двух. Да, в комнате была двустворчатая дверь, можно было даже запереться, но это мне было незачем – и так никто не мешал: у матери и отца было достаточно дел для того, чтобы не лезть ко мне с мелочным надзором и поучениями.   Это была моя комната, это был мой мир.
…Осенью 1959 года я пришла в восьмой класс -  в свою же девятую школу. Но меня ожидали странные и непонятные события. Довольно скоро выяснилось, что меня переводят в восьмой класс «б». Этому не предшествовали никакие значимые события или беседы с кем-то из педагогического начальства. Были какие-то отрывочные устные приказы, в которых меня ставили перед фактом – и все. Восьмой класс «б» считался у нас сборищем каких-то сомнительных подростков – хулиганов, грубиянов, двоечников. Скорее всего, это было не так. Просто наш класс уже устоялся за три года, а тот состоял из сборного, как говорят, контингента.
Тогда еще у нас в городе были  две школы-семилетки, вот из них-то дети  и пришли к нам в восьмой класс. Они были какие-то громкие, бесцеремонные, учителей не боялись и отвечали им на замечания беззаботно и грубо. Кажется, многие из них были из барачного квартала, который назывался в обиходе «Три туза». Почему меня туда определили, я не знала. Училась я на хорошо и отлично, дисциплину не нарушала, никаких проблем я учителям не создавала.  Я не понимала  насильственного вытеснение меня из моего родного класса.
 Это все я помню очень туманно, воспоминания только эмоциональные, тяжелые. Мне стало так плохо среди чужих, среди гвалта и шума, неприличных выражений. Рациональных впечатлений не осталось никаких, скорее всего они были вытеснены в подсознание как шокирующие и непосильные для понимания. Может быть, около месяца я жила в настоящем кошмаре. Каким-то периферическим умом я начинала подозревать: а может, это все из-за моей любви к «Вильгельму»? «Но ведь тогда меня надо было переводить в другую школу,  если из-за Вильгельма», - навязчиво крутилось у меня в голове, ведь физик вел уроки и в этом классе, значит, он здесь ни при чем?
Единственное, что я помню достоверно, - это то, что новая учительница литературы Зоя Трофимовна вдруг пробудила у меня интерес к литературе. Учась у Людмилы Дмитриевны, я слушала и не слышала, о чем она вещала на уроках, про каких писателей рассказывала? Она рассказывала, но серо и невыразительно. Что же касается Зои Трофимовны, ее уроки были великолепны, я до сих пор помню досконально многие цитаты из «Горя от ума» Грибоедова,  мало того, я знаю все, что в этой поэме происходило, имею представление о каждом основном и второстепенном персонаже вроде княгини Марьи Алексевны. С Грибоедова началось мое знакомство с литературой. Потом,  во взрослой жизни я иногда встречалась на улице с Зоей Трофимовной, и мы даже подолгу говорили о разном и понимали друг друга.
Как я понимаю теперь, это было, скорее всего, волевое решение Людмилы Дмитриевны, которая просто избавилась от меня, возможно, из-за моей мамы, и никто ее не одернул, не вник и не остановил. Ведь как-то директор тоже был в курсе этого перевода. Что-то мне вспоминается, не был ли уже тогда директором школы отец Людмилы Дмитриевны? Да, вероятнее всего: он появился на этой должности, когда еще у меня было все хорошо. 
Видимо, тут, наконец, реально  мама подключилась к проблеме со всем  ее нонконформизмом, так как скоро я была переведена в первую школу -  в тот самый класс, в котором я  училась в четвертом классе после переселения в новый Бердск, пока не сдали в эксплуатацию мою девятую школу. Никаких разговоров об этом переводе у нас с мамой никогда не было.
Несколько человек от того, четвертого класса, слава Богу, осталось, и мне показалось, что я как бы вернулась домой после долгого отсутствия. Меня встретили хорошо, приняли как родную, вроде я оттуда и не уходила. Вы не поверите, мы и до сих пор с этим классом встречаемся – раз в год или иногда пропускаем годик – чаще не получается: у всех дачи, внуки, правнуки, масса разных забот. Нам уже хорошо за семьдесят, но встречаясь, мы ощущаем нашу дружбу как наше Отечество. Совсем как у Пушкина: «Нам целый мир чужбина, Отечество нам – Царское Село». А нам Отечество было и остается – первая школа. А девятая – она для меня осталась как бы троюродная.

                Конец третьей части.