Каштанчик

Михаил Забелин
«Есть только один Законодатель и Судья…
А кто ты такой, чтобы судить другого?»
(от Иакова, 4:12)


I

С Надеждой Сергеевной Агаповой творилось неладное, непонятное, не бывало с ней такого прежде. Как-то в один из зимних, тяжело ползущих, выдавливающих из себя минуты вечеров она вдруг остро, как рвущуюся изнутри боль, ощутила свое одиночество. Всё, что существовало за окном, тоже будто разом провалилось в черную пропасть, и от этой черноты и безлюдья, как из дыры в стене, веяло холодом и пустотой. Январь вслед за декабрем не принес снега, будто ухмыльнулся над ожиданиями сквозь затянувшиеся осенние слезы. День потускнел, вечер растерял светлые краски, и от этой нехватки белого снега, и от бесконечной оттепели зима казалась шамкающей темным беззубым ртом старухой, и становилось, как от неоправдавшихся надежд, еще тягостнее на сердце.

В прошлом году Надежда Сергеевна вышла на пенсию и поначалу, будто по заведенной привычке, еще куда-то бежала по городу, встречалась с кем-то, хлопотала по дому и в огороде. А нынче, этой размякшей в грязи, разваренной зимой, стало совсем худо: будто разом оборвались все нити, связывающие ее с людьми и с жизнью, будто вынули душу, вырвали радость из сердца, и осталась пустота.

Серый день был короток и казался нескончаемым. Она всю жизнь просыпалась рано, а дел было столько, что дня не хватало переделать. Теперь, когда она открывала утром глаза, она долго лежала в темноте, пытаясь угадать, который час, и так продолжалось до тех пор, пока серая хмарь со двора ни просачивалась в комнату сквозь занавески. Тогда она брела по пустому старому родительскому дому, скрипя половицами, доходила до кухни, ставила кипятильник и пила чай. Потом долго сидела на одном месте, не отрывая глаз от окна. За окном вылезал кусок почерневшего огорода, огороженного невысоким забором, пустая улочка и соседские домики с того края. Картина эта изо дня в день не менялась, но Надежда Сергеевна бездумно, часами вглядывалась в застывшее заоконье, словно ожидая, что это ограниченное забором и улицей пространство и тягучее, как тесто, время вдруг взорвутся яркой вспышкой, и что-то поменяется в ее жизни.

В свои пятьдесят шесть лет Надежда Сергеевна и фигурой, и лицом выглядела значительно моложе. Ей никогда и в голову не приходило делать всякие подтяжки или какие-то пластические операции, но больше сорока пяти ей не дал бы ни один мужчина. Связано ли это было с ее физической конституцией или с тем, что внутренняя ее энергия плескала через край и, видимо, благотворно отражалась на ее облике, но, как бы то ни было, это была яркая, кареглазая, черноволосая, живая и обаятельная женщина.

Состояние опустошенности, обессиленности и отсутствия каких-либо желаний было настолько ей незнакомо, что бездна, неожиданно образовавшаяся внутри нее, пугала и еще больше угнетала ее. Она пыталась разобраться в себе и в том, что с ней происходит, и чем усерднее она разматывала спутанный клубок мыслей, слипшихся, как глина, в комок, тем горше становилось на душе, и ей казалось тогда, что и мыслей-то никаких, ни чувств, ни желаний больше не осталось в ней.

Когда серый день чернел и бесшумно превращался в ночь, она садилась в комнате, подогнув под себя ноги, на диван и долго, безучастно смотрела перед собой в одну точку. Тягучее, сонливое шевеление души и мыслей паутиной всё сильнее обволакивало ее, и она с ужасом понимала, что с каждым днем трясина, неизвестно откуда взявшаяся, трясина, хлюпающая внутри нее самой, засасывает всё глубже, и нет сил бороться с этим медленным умиранием.
 
Раньше вокруг нее, как круги на воде, всегда было движение, и сама она бежала всю жизнь: на работу, в огород, к детям, внукам, подругам, - трудно даже сказать: куда? зачем? – но это была жизнь, а сейчас она вдруг споткнулась, присела на полдороге, и не было больше сил подняться и не то что бежать, даже идти, словно лопнула вдруг пружина внутри, словно треснул в сердце сосуд, и вылилась до капли та энергия, что толкала ее вперед. Сила, ведущая ее по жизни, иссякла, и осталась гложущая, разлитая в воздухе без цвета и запаха, непроходимая свинцовая тоска.
 

Надежда Сергеевна родилась и прожила всю жизнь в маленьком провинциальном русском городке, и эта жизнь, ровная, как дорога в степи, была похожа на жизни десятков ее подруг, таких же одинаковых, как разбегающиеся по степи дороги. Ничего не менялось. Мужики, как исстари, так и теперь, пили и лаялись, но в трезвые дни мастерили и починяли, и зарабатывали деньги, да куда же без них! Бабы ругались, судачили и завидовали, вели хозяйство и воспитывали, как умели, детей; так и жили, что сто лет назад, что нынче. Дома ветшали, люди умирали и рождались, менялась власть, а жизнь в провинциальном городке оставалась такой же: ровной и скучной.

То, что в молодости казалось ярким и свежим, со временем поблекло, будто придорожная пыль прибила серостью полевые цветы. Прожитые годы неожиданно показались короткими, укладывающимися в один маленький день. Память слепила выдернутые из жизни кусочки и спрессовала их в крохотный кристалл, в котором были лица родных людей, умерших и живых, причем каждый из них имел несколько лиц, разных в зависимости от фрагмента жизни, и всего несколько значимых событий, хороших и плохих. Будто показали кино, - не про нее, про другую женщину, - в котором было детство, родители, муж, сын, внуки, подруги юности, а потом лента оборвалась, и все ушли, и остались на кинопленке, а она так и сидит одна в пустом, темном зале, и некому зажечь свет и сказать, что фильм кончился.

Надежда Сергеевна Агапова относилась к тому незаметному типу русских женщин, ныне почти исчезнувших, которые находят счастье и призвание в неосознанной заботе о других людях, к тем, кого одни со свойственной им категоричностью называют недалекими и странными, а другие – добрыми и самоотверженными. Эту особенность души она унаследовала от своей матери. Та жила бедно и скудно, но привечала всех: близких и далеких, родных и соседей, не рассчитывая на благодарность, с радушием и улыбкой. Надежда Сергеевна, будто продолжая ее путь, невольно повторяя ее судьбу, стала наполнять свою жизнь сначала заботой о муже, потом о сыне, потом о внуках. Это стало вросшей корнями в ее сущность потребностью и необходимостью, способом самовыражения, и по-другому жить она не умела и не могла.

Молодость, как разорванная линия на ладони, ушла, а вместе с ней ушел муж: сначала к другой женщине, потом из жизни. Со временем он тоже сделался частичкой того спрессованного кристалла памяти, что царапался в голове, и вся прожитая с ним жизнь, похожая на затянувшийся на два десятилетия спектакль, умещалась теперь в воспоминаниях всего лишь в нескольких ими вместе сыгранных сцен. Часто эти сцены путались, перемешивались в голове и накладывались одна на другую.
В этом сумбуре воспоминаний, словно дело было вчера, вырастали одни и те же декорации: то комнаты того же маленького дома, то зеленый берег извилистой речки, опоясывающей город. Причем сцены на берегу всегда были яркими, шумными и веселыми и вызывали сладкую боль ушедшей молодости, в которой было много друзей и праздников, а домашние сцены были неприятными и мучающими, как зубная боль, как тупое похмелье. Сцены у реки тепло пахли дымом и шашлыками, у тех, где они были с мужем вдвоем, был запах перегара и злобы. Спрятавшееся, но не исчезнувшее ощущение страха перед тем, что стоит лечь в постель, как ее опять будут насиловать, имело долгое, даже физическое послевкусие, будто оно было не в голове, а на губах, и к этому ощущению всегда примешивались отвращение и жалость к мужу. Она никогда его не винила, винила себя, и теперь осталась лишь горечь от того, что так бездарно, бесцельно, попусту просеялись песком сквозь пальцы прожитые с этим человеком годы.
После его смерти – от вина, как говорили, - она посвятила всю себя без остатка сыну, снохе и внукам. В этом и в ежедневной привычной работе она находила свое предназначение и счастье.


Сейчас, в нынешнюю унылую, промозглую зиму, похожую на межсезонье, к ней неожиданно пришло понимание, что ее бросили все: и сын, и сноха, и внуки, - оттого и саднит сердце, и мысли разбегаются и разбиваются вдребезги. Ее терзал и мучил один и тот же вопрос, что пятном проступал на стене, когда она сидела, поджав под себя ноги, уставившись перед собой в одну точку: за что они так? в чем она виновата? Как пасьянс пальцами, она перебирала в уме их всех – самых близких – и повторяла про себя в сотый раз: почему же так получилось? Тогда, ухватившись за этот малюсенький кончик спутавшегося в голове клубка, она подумала: «А ведь и я теперь не нужна, и смысл потерялся. И тогда всё оставшееся во мне бессмысленно и не нужно никому.» Эта новая мысль пугала невозвратным холодом и была сродни предчувствию смерти. Это осознание своей пустоты и бесполезности для нее означало тупик, конец всему.

Своим сыном Надежда Сергеевна гордилась. Николаю исполнилось тридцать пять лет. Это был крупный, рано полысевший мужчина, многого уже добившийся в жизни. Черты его лица тоже были крупными, будто вырубленными из гранита. В нем чувствовалась сила, и Надежда Сергеевна внутренне трепетала перед ним, но когда порой глаза его улыбались, каменное лицо разглаживалось и внушало доверие. В эти редкие мгновения ей хотелось его обнять и прижаться к нему, и верить: что бы он ни сказал и ни сделал, - это будет правильно и разумно.

Он заезжал к ней редко, и каждый раз для нее это короткое свидание с сыном становилось праздником, радостью, которую она лелеяла и хранила в себе, и вновь ее про себя переживала в течение многих недель после его приезда.       
Он оставлял машину на улице, и соседи с завистью и уважением выходили посмотреть на нее. Потом они, конечно, выспрашивали:
- Надь, кто это к тебе такой важный приезжал?
-  Сын, - отвечала она коротко, и от этого ответа, и от внимания к ней, и даже от Николиной дорогой машины испытывала гордость.

Он приезжал ненадолго, иногда просто стоял в сенях: «Тороплюсь», - и каждый раз Надежда Сергеевна и оправдывала его мысленно: «Конечно, у него дела», - и обижалась: «Мог бы ведь и рассказать, и расспросить», - но молчала, и лишь горечь разочарования от того, что ждала, а получилось на ходу и не так, как хотелось, накипью оседала на краюшке души.

Со снохой Натальей было проще, хотя, по правде говоря, это раньше так было, когда внуки были маленькие: сначала один, потом другой, - и Надежда Сергеевна бежала с работы, чтобы забрать Антошу из садика и нянчилась с ним вечерами. Когда он пошел в школу, родился Степа, и Надежда Сергеевна снова бежала с работы и теперь второго забирала из садика, и до ночи сидела уже с двумя. Да, тогда со снохой было проще: она была внимательной и терпеливой. В последние годы всё переменилось, может быть, от того, что Николай стал другим: богатым, солидным, и его жена как бы подросла вслед за ним в собственных глазах. Так во всяком случае Надежда Сергеевна сама себе объясняла эти перемены.

Наталья была высока ростом, худа, резка в движениях, прагматична в поступках и категорична в суждениях. В последнее время она и смотрела на Надежду Сергеевну будто бы сверху вниз. Та ей уступала и всегда признавала ее правоту.

Внуков своих Надежа Сергеевна обожала. Антону уже исполнилось шестнадцать, Степе шел восьмой. В минувший год они стали приходить к ней после уроков, вечером приезжала Наталья, и эта ежедневная суета на кухне, у плиты, и желание накормить и угодить каждому из них теперь заменяли Надежде Сергеевне и работу, и посиделки с подругами, и пересуды с соседками, и наполняли ее жизнь новым смыслом. 
Антон походил на мать: он был замкнут, закрыт словно на замок и на вопросы отвечал односложно. Степа напоминал Надежде Сергеевне маленького Николеньку, резвого, самостоятельного.

И неожиданно, прошлой осенью, всё оборвалось. Это было необъяснимо, непонятно, страшно.
- А что ты хочешь? Выросли дети, не нужна ты им стала, - говорили ей подруги.
После этих слов Надежда Сергеевна плакала вечерами, ничего не понимая, звонила снохе, приглашала прийти, та отвечала резко, скупо выдавливая слова, и Надежде Сергеевне после этих телефонных разговоров начинало казаться, что мир рушится, и она больше никогда не увидит ни Антона, ни Степу.
Она вспоминала разговоры со снохой, перебирала вновь в голове и ее, и свои слова, всё искала, что же она не так сделала или не так сказала, виноватила себя, плакала одна и ничего больше не могла понять. «Как жить дальше? Для чего? Для кого?» - и не находила ответа.


Прослезился моросью январь, робко и ненадолго прикрыл землю снегом февраль, и зима кончилась.

Душевное состояние Надежды Сергеевны в эти тягостные, тоскливые месяцы было похоже на ежедневное отупение и потерянность во времени.
Никто ей больше не звонил, никто не приходил, и неизвестно, чем бы закончилось это медленное умирание, если бы ранней весной ни появился в ее жизни Каштанчик.

-



II

Это был мужчина лет пятидесяти с соломенными неухоженными волосами, шапочкой обрамляющими его лицо, наивными, светлыми, какими-то детскими глазами и прилепившейся к уголкам губ вечно робкой, просящей улыбкой. Всем своим видом он напоминал бездомную дворнягу, которая подбежит к вам, дружелюбно махая хвостом, с благодарностью примет кусок хлеба и не обидится, если вы прогоните ее. Соседи звали его Каштанчик, то ли за цвет волос, то ли по созвучию с Каштанкой за беззащитность и собачью преданность, и отзывались о нем, как о человеке безобидном и никчемном.
 
Он был братом одной из соседок Надежды Сергеевны, где-то пропадал, потом вернулся, после какой-то ссоры сестра выгнала его из дома, он скитался по углам, но, как пес, возвращался и крутился около родного дома, не переступая, однако, больше его порога.

Очень скоро он стал как бы частью их маленькой, тихой поселковой улицы, такой же привычной глазу деталью ландшафта, как забор и лавки у калиток. Он сидел с мужиками, курил, выпивал с ними и иногда встревал в их обычные разговоры о том, что было раньше и как живут теперь, кого похоронили, кто где работает и как дальше жить на те скудные крохи, что платит государство, видно, чтобы не померли с голоду.

Говорили, что Каштанчик работает где-то на стройке, может быть, так и было, но чаще его видели в соседских огородах, где за какие-то малые деньги или за еду он копал, косил, пилил или чинил заборы. При этом складывалось впечатление, что он вполне доволен своей жизнью: он никогда не ругался, не роптал на судьбу, не обижался на сестру за свою бездомность, и от его не сходящей с губ улыбки, которой он будто бы извинялся за причиненное неудобство, становилось как-то неловко. Кто-то ему сочувствовал, кто-то называл деревенским дурачком.
   
Надежда Сергеевна жалела его, и когда он стучался к ней в дом, не часто: когда раз в неделю, когда раз в месяц, - выносила ему поесть: хлебушка, соленых огурчиков или вареной картошки, и спрашивала:
- Ты где же теперь живешь, Каштанчик?
- В землянке пристроился.
- Так ведь холодно.
- Ничего.
- А что не заходил давно?
- В больничке лежал, пальцы ног отморозил спьяну.
- Эх ты, бедный.

Он никогда не попрошайничал: позвонит, Надежда Сергеевна откроет дверь, а он стоит, молчит и просто смотрит на нее, улыбаясь. Наверное, ему было приятно видеть ее, наверное, он видел в ней то, чего не замечали другие. Он никогда и не проходил к ней в дом, жался на пороге и молчал с виноватой улыбкой, как напроказивший школьник.

Со временем между ними установилась какая-то внутренняя приязнь, невидимая нить взаимного понимания. Он, видимо, это почувствовал и стал приходить чаще, но теперь каждый раз приносил Надежде Сергеевне конфеты в целлофановом кульке. Видно, кто-то давал ему эти конфеты вместо платы за работу, а он приносил их ей.
- Надя, возьми, я всё равно их не ем.

Однажды, это был день ее рождения, он принес ей розу.
- Надя, вот, я тебя поздравляю.
Она еле сдержала слезы. Эта роза, купленная, видимо, на последние его гроши, показалась ей дороже всех подарков и самых красивых букетов.
- Что же ты стоишь в дверях, проходи.
- Спасибо, я пойду, пожалуй.
Откуда он узнал о дне ее рождения, так и осталось тайной.

В начале мая, когда перекапывали огороды, он постучал к ней и сказал, опять как-то робко, улыбаясь просительно:
- Давай я тебе огород вскопаю.
- Да как же, с больными ногами?
- Ничего, я привычный.
Когда дело было закончено, Надежда Сергеевна накрыла стол в беседке во дворе дома, поставила бутылочку:
- Я тебе сколько должна за работу?
- Что ты, ничего ты мне не должна.
Она сидела за столом, подперев ладонью щеку, смотрела, как он пьет и закусывает, деликатно, не торопясь, и взгляд ее был по-бабьи жалостливым, словно не он, а она сама скиталась по чужим домам и жила в землянке, без кола, без двора, как приблудная собака.
- Каштанчик, а у тебя дети есть?
- Есть, двое, в другом городе.
- А что же ты с ними не живешь?
- Выгнали меня, теперь другой человек там живет.
Говорил он об этом беззлобно, будто сокрушаясь, что такой он непутевый.

Надежда Сергеевна подумала, что, скорее всего, никто никогда не расспрашивал Каштанчика о его жизни, и рассказывать ему было горестно и приятно.
- Спасибо тебе, Надя, пойду я.
Когда он ушел, она прибралась и долго сидела в беседке: «За что спасибо? За участие что ли? Каждый хочет, чтобы его выслушали и пожалели.»
Наверное, именно в этот вечер схлынули с нее и куда-то пропали все ее страхи, переживания, обиды, боли, и захотелось жить.

Каштанчик умер летом, как верный пес, под забором своего дома.
Наверное, он предчувствовал свой конец и пришел к ней попрощаться. В тот день Надежда Сергеевна была на террасе, разбирала банки под закрутки, когда услышала, что кто-то скребется в дверь, не стучится, не звонит, а будто еле слышно просится войти. Она открыла входную дверь и увидала на пороге Каштанчика.
Он стоял молча, бледный, с увядшими, как осенние васильки, глазами, и лишь кончики его губ улыбались вымученно, просительно, словно извиняясь. Волосы его показались ей какими-то ненатуральными, словно это был парик, а не волосы – растрепанный, разделенный на жидкие пряди.
- Что с тобой, Каштанчик?
Он молчал, но губы шевелились, будто пытались еще, но не было сил сказать, а глаза словно умоляли или благодарили за что-то.
- Ты, наверное, голодный. Погоди, сейчас я тебе поесть вынесу.
Надежда Сергеевна засуетилась, собрала в пакет, что было на столе, вернулась, - он всё так же стоял, прислонясь к косяку двери, и было видно, что ноги еле держат его.
- Вот, возьми.
Каштанчик взял пакет и выронил его. Она подняла, вложила ему в руку. Он снова зашевелил губами, что-то пытался выразить, она не поняла, тогда он сложил пальцы двоеперстием и поднес к губам.
- Ты курить хочешь, - догадалась она.
Она бросилась во двор и закричала через забор.
- Петрович! Петрович!
Глуховатый сосед вышел не сразу.
- Петрович, дай сигарету.
- Надь, ты же не куришь.
- Не мне.
- Вот, возьми.
- Спасибо.
Она вытащила из пачки сигарету и побежала назад.
Каштанчик словно окаменел в той же позе.
Надежда Сергеевна протянула ему сигарету, но пальцы его не слушались, тогда она сама вложила ему ее в рот и поднесла спичку. Он сделал несколько затяжек и снова зашевелил губами. Теперь она его услышала.
- Спасибо.
Потом повернулся и, с трудом волоча ногами, дошел до калитки и прикрыл ее за собой.

Когда час спустя Надежда Сергеевна вышла во двор, из-за забора ее окликнула соседка:
- Надь, слышала? Каштанчик умер.
- Как умер? Я его видела только что.
- Да там он лежит – на улице, у забора. Уже скорая приезжала. Сейчас увезут.
Надежда Сергеевна зарыдала.
- Чего ты так убиваешься? Кому он был нужен?

Так он и умер на пороге своего дома, из которого его выгнали, никому не нужный, оплакиваемый лишь сердобольной Надеждой Сергеевной.
У Зины, Каштанчиковой сестры, вовсю шло строительство: ставили новый забор. Руководил стройкой его племянник. Он брезгливо обходил тело и досадливо морщился от того, как некстати и не к месту умер его дядя.

*                *
*

После смерти Каштанчика Надежда Сергеевна переменилась, будто эта смерть по-новому, по-другому перепахала ее мысли и отодвинула в сторону собственное одиночество и кажущуюся бесполезность. Она думала теперь о том, что каждое событие в жизни и каждое состояние души даны нам не случайно, и что у каждого человека, что бы ни случилось, всегда есть выбор: как жить и для чего жить. Главное – жить и оставаться человеком.
Однажды в одной мудрой книге она, как ей показалось, нашла ответ на свои раздумья, выписала эти слова и часто их перечитывала:
«Желаете – и не имеете, убиваете и завидуете – и не можете достигнуть, препираетесь и враждуете – и не имеете, потому что не просите. Просите и не получаете, потому что просите не на добро, а чтобы употребить для ваших вожделений.»