картина

Ирина Жеребина
Вот уже второй месяц я любуюсь небольшой картиной. И не потому, что я купила её всего за 1 евро, и не потому, что она мастерски написана – невооруженным глазом видны ей огрехи, а сама не знаю, почему.
Как-то поехали мы в соседний с Портбоу городок Льянса. Несмотря на его малые размеры, Льянсу можно назвать провинциальным центром нашей округи. Потому что там есть вековая башня, Дом культуры, музей акварели, рыбный порт и крупный супермаркет с французскими сырами. К тому же дорога до него настолько живописна, что можно целый день кататься по ней и ничуть не надоест смотреть на изгибы береговой линии, прикрытые голубой далью летящие за горизонт мысы, и просто на живое море.
От автостоянки к центру городка ведут две извилистые длинные улицы, по которым тоже нескучно ходить из раза в раз, потому что – что ни дом – то своя изюминка, что ни поворот, то своя декорация. А тут вдруг за ближайшим поворотом обнаружились двери, а за ними волшебный мир лавки старьёвщика. Не могу сказать точно, чем меня так возбуждает груда небрежно наваленных на прилавки разнообразных вещей: посуды, предметов интерьера, украшений. Что может сравниться с чувством азарта, возбуждения дрожащих рук, касающихся предметов чьей-то прошедшей мимо меня жизни! За каждой вещью стоит история, за каждой историей лежит судьба. Старьёвщики торгуют посланцами прошлых жизней, вполне вероятно, что жизней инопланетных существ. Внутренний трепет знакомства с нею, восторг кладоискателя, нашедшего в пещере золотую монету, всё мешается, закручивается, слепляется и укладывается в формы наслаждения.
Первое, что я увидела в лавке старьёвщика, были составленные лицом к стене картины. Иногда я покупаю такие картины с тем, чтобы снять раму и вставить туда своё творение, но тут моё внимание привлекла картина без рамы: старая, с осыпающейся с холста краской, на подрамнике, изъеденном жучком. Она из последних сил излучала свет жаркого полдня, пытаясь привлечь чей-нибудь участливый взгляд. Она была ни жива, ни мертва, потому что стояла на пороге в иной мир, и только миг оставался до последнего туда шага.
Дома я покрыла лаком внешнюю поверхность полотна, чтобы закрепить кусочки осыпающейся краски и клеем - внутреннюю поверхность, чтобы укрепить осыпающиеся нити холста, потом поставила картину на подрамник, и снова она показалась мне прекрасной. Надпись в левом углу сказала о том, что на ней изображён внутренний дворик в Гранаде. Да, конечно, это была Андалусия, где розы цветут как у нас одуванчики в мае, где солнце не покидает небо, а если покидает, то посылает взамен огромную лимонную луну. Журчащая вода в фонтане и тень кипариса – единственное, что пытается противостоять палящему солнцу Гранады.
Укладываясь спать, я поставила картину перед собой, а проснувшись, сразу вспомнила о ней. В комнате царил сумрак, а на картине вовсе была ночь. Но вот сквозь оконную занавеску стал проникать утренний свет и картина начала оживать. Я лежала, боясь пошевельнуться, следя за светом, открывающим деталь за деталью старого полотна. Вот осветилась полоска внутреннего двора, вот розы на переднем плане подставили свои лепестки солнечным лучам, вот заиграла вода в фонтане, вот проступила увитая плющом стена дома. Я смотрела пораженная на оживающий двор и, кажется, даже слышала первые голоса птиц в зелени кипариса, прославляющие наступающий день. И только глубокая тень, спрятанная в центре картины, не давала мне покоя. Там, за белыми колоннами открытой террасы, за яркими розами жила чья-то тёмная печаль. Невысказанная, неутолённая, неизведанная. Эта печаль осталась в сердце картины даже тогда, когда солнечный свет осветил её полностью. - Вот почему, - думала я, - сладкие на слух песни фламенко, что поются в Андалусии, горьки и остры на вкус, они полны печальной радостью, светлым сумраком и сдержанной яростной энергией.