Очень старое 8

Август Юг
Нашлись залежи десяти-и-большей давности. Пусть будут тут. Спасибо.

Птицы в легких, ночной ветер в голове, я еле двигаюсь и в какой то момент времени это прекрасно. И во время заката людские зрачки расширяются и обретают необходимые возможности для расширения границ воображения, в них втекают необычные звезды, растворившись в скоростной сверхтрансцедентальной космической молочной сыворотке, натурально холодной и притягивающей взгляды, отводя их от возможности созерцать новые грани, упершись в одну точку. Когда на руках бегут мурашки, поднимают на коже волоски, просыпаются дети и начинают курить сигареты, нежно причмокивая губами в теплом и любящем белковом продукте, находясь в коробке пространства узнаваемости своих и чужих первичных половых признаков, а потом все сошли с ума, сошли с ума, сошли с ума взрослые, дети сошли с ума, сошли с ума не рожденные, откинувшиеся на задворки реальности и погрязшие в похоти и песке сошли с ума, сладострастно веря в пропаганду удовольствия в пузырьках безалкогольных напитков на войне, где попадание пули из М82 "Barret" хотя бы рядом, заставляет прямую кишку сжиматься с такой силой, что по всему телу останавливается кровоток, а анальный сфинктер начинает душить изнутри, пока именем генерала Бенгернштайна не будет отдан приказ о сожжении этого отвратительно парня в распластавшихся джунглях в сорокаметровой печи ровной кладки из белого кирпича. За Родину! За Родину! Они кричат, пока у меня на коленях в нирване лежит кот и тихо мурлычет, вызывая желание объединиться с ним в одно прекрасное целое, пока не кончится порождающий опухоль словарный запас. Энергетический метроном первичных ощущений раскачивается взад-вперед, когда мой друг -- Банблберри Стаббф удирает прочь из полного придурков и пьяных скотов лечебного дома для душевнобольных и раздевается, бросает одежду в разные стороны в чистом поле и ярком свете, растрясая костями закатное солнце и поднимая облака пыли растоптанными в кровь ногами, а потом сходит с ума без ощущений целостности с единым электрическим полем и завидует скатам, танцующим в воздухе, запрокинув язык давится им и прыгает вниз и тонет в каком-то типа закате нейрональных импульсов, вывертов и ярких цветах мерцающих вывесок дымящегося и глазеющего мегаполиса звенящих монет и коптящих поездов и труб из глубин преисподней царства производства и денег. Его подбирали тогда, когда вместо него уже был мечущийся и рвущийся из стороны в сторону зверь, абсолютно безумный молодой человек, брызжущий слюной, мотая головой, стараясь обрызгать как можно большее количество людей, словно вместо слюны была кислота. Справа и слева, за ограждающими лентами, можно было стоять в одном ряду с высокими людьми в коричневых пальто и солнечных очках, с лицами, ничего не выражающими. Люди что-то писали в блокнотах, освещая происходящие события, а потом статьи с одним и тем же содержанием выльются на улицы и высохнут в людских головах, а истории о девочках, которых коричневые поглаживают по головке, а в темных переулках и квартирах с занавешенными шторами целуют с языком, так и останутся на бумаге и в поглаживаемых головах. Одна только Мария закидывается кислотой, выуженной из глубокого кармана и убегает в волшебный мир грядущих галлюцинаций с заряженным пистолетом, болтающимся где-то между ног. Мария всегда готова к любым опасностям: и к размывчатым червям, и к ленточным кошкам, собакам из асфальта и кирпичных стен, лесам, растущим из ее собственных туфель и скрежетащим змеям о миллионе ног, повелевающим ограждениями самозванцев сорок пятого калибра.
И каблуки уличных шлюх поскрипывают в тишине воя полицейских сирен, дымящиеся папиросы вытягиваются в однополушарном воображении и превращаются в огромных, покрытых светящейся чешуей, мурен, раздувающихся в лучах огромной вращающейся над исполинскими головами города монеты. В один момент на рыбине и человечье и ужасающее лицо с направленными в разные стороны глазами, меняющее выражения каждый раз при движении пропахших водостоком губ во время произнесения некоторых слов, проходящих через призматический свет горящих прожекторов в глазницах и разбивающихся на значения, похожие на нос кого-то из "Битлз". Ароматические свечи в помойных углах пульсирующего и скалящегося города, не при незнакомых людях - истина, несущаяся через улицы и хороводы плащей джентльменов, складки юбок молодых леди и уже поживших дам, отдаляющегося, красного цвета. Курок, девять миллиметров, волшебные поезда, несущиеся навстречу ветру, а платье развивается, где-то между ног пустая пистолетная кобура и вены вздуты и давление подскочило, и тысячи слов - слишком много для детской головы. Конвульсирующий песок и птичьи скелеты с ним и в нем, в отражении грибовидных кактусов, как ядерный взрыв - распространение звезд спорами пистолетных гильз, катящихся по полу и щелканье гашетки как реквием о пустой обойме. Мария Ран, двенадцать лет, чье имя никогда уже не будет прежним, в вагоне поезда, несущегося на запад, никогда не постареет.
Из воспоминаний о Банблберри
Перби Альфнкасл
И мне одиноко в повсеместной истерике этого века - говорит пьяный Перби Альфнкасл репортеру в переливающемся плаще, пока тот набивает ему трубку бензиновыми шариками. Но почему, почему, Перби? Ты же был таким хорошим мальчиком! За что? За что ты бросил нас. AND WHERE IS YOUR FACE NOW?!Растворенное в алкоголе, тело, отраженное в лампах и тысячах пылинок папирос. Перби Альфнкасл - не имеющий возможности передвигаться на ногах. Где то в городе, или селе, деревне, в одном или в нескольких барах одновременно Перби Альфнкасл растворяется как аспирин в этиловом спирте. Перби Альфнкасл стучит костяшками пальцев по подлокотникам механического кресла-каталки без двигателя, сделанного только из чистейших переработанных материалов, консервных банок, тубусов из-под туалетной бумаги, старых газет, папирос и кошачьих шкур, подаренное ветеранам псевдовойн зелеными, курящими траву в подворотнях и делающих рассылки бумажные и через интернет, собирая средства на поездку в тропические леса с целью прибраться там. Они берут с собой пулеметы М60, "Чучмек", пару ПКМ, распихивают по карманам рожки к автоматам Калашникова с универсальным патроном и креплением, подходящим под каждый автомат на похожей основе с деревянной ручкой, и гранаты. К ножам, запрятанным ближе к ступням, в черные непромокаемые носки они запихивают ручки BiK без стержня, до середины заполненные кокаином. В таком наряде, зеленых панамах, шортах, порванных джинсах, босиком, в босоножках, сандалиях, кроссовках, кедах, тяжелых военных сапогах, пончо, халатах, простынях и в военных жилетках, под которыми кевларовые бронекостюмы, они прилетают в амазонские джунгли и расстреливают каждого, чей отпечаток пальцев они найдут на рукоятках бензопил, рулях и рычагах бульдозеров, чей след от резиновой подошвы конверсов они обнаружат на влажной земле. Перби Альфнкасл смотрит на дно и видит там отражения каждого идиотского момента своей жизни. "Он всегда был радостным полудурком" - он говорит о Банблберри, радуясь, что речь зашла в это русло - "сейчас лежит в своей палате и видит восходящее солнце. Оно бьет ему в лицо сквозь стены, а он смеется и подставляется под эти тяжелые кулаки. И плевать, что он уже умер, я жопой чую, что именно этим Банблберри сейчас и занимается. Во времена нашей с ним дружбы он помирал по десять раз на дню. Мы курили эти бензиновые сигареты тогда, когда о их вреде еще никто ничего не говорил. Банблберри закатывал глаза, поднимал руки кверху, начинал кричать с такой силой, что птицы взлетали со своих мест по всей округе, уши начинали кровоточить, а Банблберри все кричал, пока его кто-нибудь не стукнет. Тогда он падал и начинал кататься по земле высунув язык и безумно шевеля руками. Тогда казалось, что его мозг прямо в этот момент покрывается коростой и пузырями. Мария всегда пряталась за мной или Арчибальдом. Ох, Мария! Единственная из ее семьи, кого действительно любили! Представьте: двенадцать детей - Мария, Мария, Мария, Мария... и Глитч - тоже Мария, только полом не вышел - мальчик, чтоб его... И из всех из них любили только нашу Марию. Мария Ран. Да. Интересно, что с нею стало?". Он замолкает и начинает раскуривать трубку. Перби Альнкасл - последний вменяемый смеется где-то далеко отсюда, пока его тело просиживает онемевшие ягодицы в баре.
И нам надо основательно подготовиться. Может, что-нибудь купить, выкрасть, вынести, запрятав под шляпы или майки, рубашки. Что угодно. Полет на самолете - не самая простая вещь в наше время. Гораздо сложнее, чем нас сейчас уверяют, особенно в придорожных кафе. Тот паренек - ублюдок из макдоальдс - в его голосе было запрограммировано сообщение " летать самолетом - как почистить уши, возможен легкий дискомфорт!". Теперь становится понятно, почему я рванул на полной скорости, не дав ему закончить фразу. А та официантка? Боже, а она была религиозным фанатиком самолетной секты! Это стало сразу понятно, когда она начала говорить о своих планах, мечте слетать к своему племяннику в штаты на серебристом Боинге, развалив свое мягкотелие в его красном салоне. Вы пока можете искать все необходимое, мне нужен только кофе. Наш рейс через четыре часа и летим мы в одну из жоп мира, только чтобы удостовериться, что Банблберри Стаббф лежит в свей могиле и не может двигаться, во-первых, потому что мертвый, а во-вторых, потому что его тело связали колючей проволокой, как когда то завещала его мать, в очередной раз разнося хибару где они жили, в пьяном угаре неся полною околесицу и бросая в печь все, что попадало под руку. У священника тогда слезились глаза, едкий дым проникал сквозь мотоциклетные очки с диоптриями, впитывался в его глаза, от чего его лысины приобретала ярко-красный оттенок. Казалось, что он мутирует и превращается в Сатану. Остатки волос вставали дыбом, а рот беспорядочно открывался и закрывался, будто произнося проклятия. За несколько минут до этого ополоумевшая женщина сдернула с него медицинскую маску, позволив рассмотреть его шепчущие губы. Может он молился? Истекающий потом, весь красный, едва держащийся на стуле он записывал на припрятанный под рясой диктофон весь набор звуков, весь хаос, происходящий в помещении, пока сам не начал истошно орать и ничего не стало слышно. Он еле дополз до участка и передал пленку кому надо, а затем рухнул на кафельный поли отправился в свою церквушку лежа. У меня еще есть небольшой сюрприз, но на то он и сюрприз. Затыкаемся и кидаем монетки вниз с высоты в четыре тысячи метров.
И оптимальным до сих пор остается вариант с глухим запиранием в собственном номере, заставленном предметами третьей необходимости. Обложившись со всех сторон пустыми банками и теплыми гильзами крупнокалиберных пулеметов, в истерической панике прятаться и избегать паразитических войн, белым шумом разносящихся в голове, перекрывающих единственные мысли - кто здесь?
И, оглядываясь назад, я вижу эти лица, покрытые мерзкой дымкой и чем-то липким. Стоит отметить, что в них есть что-то от рептилий - возможность к скоростной регенерации?, неправильные зрачки?. Нет. Они сами в секунду превращаются в точку, в тоннеле тонкого света электрических вывесок. Они растворяются в пузырьках кислорода, напоследок являя свои оскалившиеся, опаленные лица, нарушая мою самоидентификацию, мое царство в голове, и ставя под сомнение существование кого-то из нас.
Перби Альфнкасл заливается смехом, извергая на луну дым из жуков из газа и смол, он пляшет на крыше машины, размахивая ангельскими крыльями, которые он сорвал. Перби Альфнкасл - неизвестно откуда взявшийся, семьдесят пять лет, безумствует и вновь затягивает петли, из которых каким то образом выбрался до этого. Мария Ран - двенадцать лет - всхлипывает и кровоточит. Арчибальд Эссет Гусс раздувается и сужается как безумный воздушный шарик, сидя на месте смертника, поджигает все большее количество сигарет, галлюцинирующий, как малолетний школьник и теряющийся, превращаясь в огромную летучую мышь. Его голова взрывается на мелкие кусочки и складывается обратно, как кубик рубика. Арчибальд Эссет Гусс - сорок семь лет - впитывает в себя бензин с никотином и делает музыку погромче, чтобы трещала голова. Мария Ран - сто сорок четыре месяца - впивается пальцами босых ног в землю, руками прикрывая уши, и плачет. И последний - сверхчеловек, возможно, единственный, кого стоит оставить в живых, сбросив на центр ядерную боеголовку, сначала расплющившую в лепешку президента, а потом разорвавшуюся, забрав с собой в ядерный ад весь город. Абсолютный безумец, с трубкой и сигаретой в зубах одновременно, обмотанный ремнями безопасности, несется на всех парах вперед, святясь как какой-нибудь святой. Его руки трясутся и он поднимает их вверх, отпустив руль. Путешествующий по закоулкам чужих голов, в поисках будущего для себя и своего поколения, осознавая всю глупость этой задумки, но никогда не отступающий назад. Банблберри Стаббф - несется ракетой на разбитой машине обратно, безумно размазываясь по салону, отпустив управление и только давя на газ. Банблерри Стаббф летит как самолет и врывается в самую гущу прощальных воспоминаний. Банблберри Стаббф врывается в память и личность, разрушая все иллюзии сжимающий руку маленькой девочки. Мария Ран - 12 лет - в темноте закоулков поездов, домов, часовых механизмов и предметов неизвестного назначения, в хороводе людей, монстров и чисел твоей жизни, навеки застывших у каждого в голове, в свете флюресцентных ламп и светящихся испарений радиоактивных отходов, в пепле улетающих писем, приносящих все больше никотина в кровь, в четырех стенах твоего жизненного пространства нескольких измерений, сквозь ядовито-зеленую дымку сюрприза, который я обещал, зовет, светится, поблескивает в голубоватом лунном свете, нечто, что было необходимо все это время - murder face for you.
Шаг вправо, шаг влево. Где конец этой чертовой ванной? Я чувствую, как с моих пальцев на кафель падает аш-два-о, разлагается в голове на составляющие. А у меня ощущение, будто я двигаюсь прямо в ад бульона из ручных протезов ветеранов первой и второй мировых войн на тележке, груженной манекенами. Рядом сидит кто-то безглазый и шепчет, плюясь зубной пастой, что лучше не шуметь, дабы не разбудить цербера со свиными головами. Сам чувствую себя чем-то усталым и злым, будто превращаюсь во что-то отвратительное. В голове всплывают из булькающей лавы воспоминания двадцатилетней давности, когда прятаться приходилось только у стен, слышать - только топот теней, плачущий гул самолетов, темно-зеленое безумие, урчащее где-то в углу, властно шевеля ушами. Что тогда было? Остался только налет тех ощущений. Он жжет пальцы, а на старых шрамах вновь выступает кровь и обволакивает с ног до головы, как бы выставляя на показ новое Я - полностью черное. Мозг судорожно пытается отличить настоящие ощущения от тех, что были. Он случайно просчитывает чувства на несколько секунд, минут, пару часов вперед. Меня то и дело передергивает от сильных электрических импульсов, на секунду выводя обратно к сернистому воздуху, бьющему прямо в лицо душистым ароматом лаванды. Справа и слева, в ногах, над ухом - заметно краем глаза - Бог мой, я вижу свой глаз! - покореженные манекены, хрустя суставами, натягивают неадекватные улыбки. Детство поднимает мои руки и щекочет пятки мягкими лапками, легонько царапая пальцы острыми коготками. Я ныряю, вместе со всеми, в ослепительный бассейн жижи. То и дело, где-нибудь, да всплывет кусочек кожи, пока мы движемся все глубже, а встречные рыбы, все отчетливее и отчетливее, все больше походя на учителей младших классов, шепчут прокуренными голосами
"Мария".
Проходя у окна - краем глаза - след света, отраженный на пластилиновых деревьях, фокусировка на стекле собственных глаз, попытка разглядеть нечто, потерявшее форму и истлевшее внутри отражения, отрицая запах, сочащийся через щели кровеносных сосудов, нарушающий ритм работы головного мозга. Движения замкнутые, кукольно неестественные, по онемевшей спине будто стекает молоко, нежно подогретое матерью в далеком сорок пятом году, отрешенной от монастыря во имя великой цели. К чему надо было тогда брить голову, видя время на святых иконах, спущенных с самого верха ослепшим дистрофичным ребенком, звонящим по утрам в колокола под присмотром голого Адольфа Гитлера, обвитого проводами и питающим военную машину собственной кровью через полиэтиленовые трубки? Постоянство холодных полов, щекочащих ступни копошением онемения, живость полов с подогревом, лицом вышедших как испанский гомосексуальный любовник, разделяющий свою любовь с тысячей натурщиков - он высекает их из камня, ориентируясь на собственные фантазии, а чтобы ничего его не отвлекало от процесса - завязывает себе глаза черной бархатной повязкой, а потом срисовывает каменные изваяния, обзывая все картины одинаково - Мадонна. Хрупкие дети рассыпаются в музеях на поцелуи дедушек в платьях из перекроенной шинели и бабушек.
Новый шаг навстречу, рано или поздно приходится начинать мыслить по другому и сейчас самый лучший момент, самое лучшее время, в эту секунду, еще одну, следующая... В ушные раковины погружаются блестящие, гладкие, холодные наушники, будто чей-то язык, и начинают копаться в голове, приводить мысли в порядок - в хаос, беспорядочное движение, чтобы ни одна из них не отвлекала, чтобы была возможность находиться в здесь и сейчас, в холодном воздухе, в свете люминисцентных ламп и бензиновых паров, в этих секундах вдохов и сомнительных выдохов, совершаемых кем-то другим. Лишь контроль за движением присутствует на каком-то глубинном уровне, он выравнивает стопы и делает шаг мягким и кошачьим. Вновь возвращение к отсутствию слов вида "я" в предложениях, вновь отрицание существования собственной и чужих персоналий, вновь ожидание сновидений, выглядящих и чувствуемых более точно и гладко, чем существующая реальность, вновь ожидание откровения с чьей-то незнакомой стороны - тихим шепотом, не заметно вытащив наушник. едва шевеля губами, о не истинности и истинности восприятия каждого человека.
Мы не смотрим друг другу в глаза, не потому что не можем, а потому что не умеем, зато сохраняем неловкое молчание, вплоть до легкого агонистического состояния, продав за это навык прикосновений. Вытащив затычки из ушей просто смотрим в окно, пытаясь сравнить реальность друг друга и обнаружить в ней сходства. В головах закорючки и слова не имеющие смысла, не смываемые ничем, кроме других таких же слов. Лишенные снов, но видя их перед глазами наяву и в сладкой дреме, появляющейся незаметно после долгой бессонницы, удивляющиеся миру во всех его проявлениях и отражающие его характер всеми возможными способами. Где то в коробках ютятся, укрывшись газетами и старыми куртками, детские мысли и представления - они взрослели отдельно, укрывая воспоминания.
Старая музыка из старых колонок, старое сердце под старой кожей, между старыми ребрами, сосудами и жировой тканью. Старые тени застряли в асфальте - на веки веков забетонированные посреди улицы, отпугивают кошек и странно смотрят на людей с фотоаппаратами - плоскими, нового поколения - жидкокристаллические старые тени на рабочем столе мониторов детей родителей, обеспокоенных лучшими днями, прожитыми во Франции и военном Берлине. В это же время система работает таким образом, что у Джимми сегодня день рождения, и в этот светлый праздник мальчик сбегает из дома со своими друзьями, а мать смотрит в окно, претворяясь невидимкой, отчаянно улыбаясь и устало, с надеждой на кончиках пальцев, машет ему вслед.
Кажется наши шаги становятся медленней, холодный ветер делает все возможное, чтобы остановить нас и превратить в статуи, но до места назначения остаются считанные шаги. Вот уже виден первый двор - в нем дети, разодетые в летнюю легкую одежду, в разноцветные платья девочки и мальчики, бегают, веселятся, играют и стынут в этот отвратительный холод. Когда кто-то падает, содрогаясь всем телом и синими губами хватая и выдыхая равномерно холодный воздух, откуда то выходит тридцатиметровый дворник. Он складывается много-много раз, пока не становится нужного роста для хищения детской души. Он берет ребенка в свои огромные руки и дышит на него проспиртованным дыханием, делая мощные вдохи носом, вытягивая холодный воздух из легких и холод из крови. Закончив он расправляется во весь свой рост и уносит дитя на балкон к родителям. Следующий двор, за тем поворотом, разворачивает и оказывается сзади, мешая заглянуть в него. Оттуда доносится отрывистое жужжание и ноздри греет запах пирогов. В третьем дворе - день. Летний и прекрасный. Все лавочки заняты, в маленьком фонтане купаются дети и моют кошек. Веселый смех и алкогольный запах. Отрывистые агрессивно-шутливые фразы и легкий запах сворачивающейся крови, немного крика, смех девушек, родители уводят детей по домам очень поздно -- никогда. И они падают будто замертво, когда их лица превращаются в один большой синяк под глазом и вытягиваются. Они впитываются в фонтан, а на их место выходят новые и продолжают играть и веселиться, пока родители двадцать четыре на семь занимаются своей работой и их дома завалены деньгами.
Я очень рад, что вещи и события поворачиваются такими сторонами. Неожиданные, острые, сверхчеткие, анреалистичные, углубленные, испещренные нежностью времени углы, узоры и действия, распространяющиеся вокруг ощутимыми волнами. Я ли это врезаюсь в прекрасный свет радуги на асфальте? С разгона, вдавив педаль поглубже, сжимая руками руль, словно пытаясь вырвать - несусь вперед, стекла трескаются и разлетаются в разные стороны, на доли секунд, застревающих в замерзшем восприятии, отражая свет, даря тысячи и тысячи нитей в воздухе из тонких предметов, которыми они могли бы быть. И целый мир перед глазами, несущийся, сверкающий, крутящийся и рвущийся под неудержимыми ступнями. Совершенство.
Я видел, как взрывались звезды и поднимались небеса из самых глубин ртов кричащих младенцев.
Я чувствовал нашествие Христа, смеющегося в лица набожных своим миллионным экземпляром.
Я слышал свое дыхание в тысяче шагов от места, где я остановился, обернувшись в тихой пустыне.
У меня на языке вертелось слово, произнесение которого сломало бы мировую систему ценностей раз и навсегда, но его звуки невозможны к произношению с расширенными зрачками.
В моих руках пульсировали ярким светом что-то вроде органов самого мира.
Под моими ступнями обнажался песок из лиц счастливых пар, отцов и матерей самих себя.
Меня старило время, молодившее клетки клеток моего организма, делавшее их маленькими и незаметными как насекомые.
На мою кожу разрушались капли миллиардов вкусов и цветов со всей планеты, даря блаженство феномена.
Удаленное, за облаками, кипишащее интернет проводами, Солнце шептало мне в уши слоновьим голосом:
Не стоит растворяться в звуках печатной машинки, отдаваясь в пространстве шорохом. Но ради дорогих людей можно отдаваться и без остатка.
Я внимал каждому оттенку слов и звуков, вычленяя главную мысль - мы никогда не будем защищенными, и потому за усталость нужно платить порохом.
Только тело.
Вы же понимаете, насколько Вам повезло окунуться в это, стать участником тех событий, той реальности - ее каплей - того времени - его цветом и вкусом - ? Да, там была целая масса людей - потребителей того же блага, что и Вы, доили не смыкая глаз, все глубже и глубже уходя в грунт лет - его сверху присыпали - отнюдь не Вы - мелким гравием, пудрой, наверняка они до сих пор забиваются в кровоточащие ноздри, да? В этом есть правда? Кому же, кому, как ни Вам, знать, где кончается одно измерение правды - и вместе с ней - времени, света, звука и мыслей, пульсаций, дрожи деревьев и их теней, теплой земли, и начинается другое - полностью отличное, как черный и искрящийся белый, розовый с блестками, шизофренично красно-сине-оранжевый? Сейчас Вас не волнует то, что Вы видели и что пережили - прячетесь от своей памяти за столом и кипой бумаг, размеренным тиканьем настенных часов, обеда в шесть тридцать, внуками в мятых рубашках (Вы в них уже узнаете себя, правда?), спите, дергаясь, в судорогах, беспокойно - Ваша жена в небольших синяках - прячетесь под одеялом из верблюжьей шерсти от снов, мягких деревьев и кроликов в шляпах. Вы вообще спите, дорогой? "Находясь в здравом уме и светлой памяти..." у Вас в правом верхнем ящике стола - прямо под рукой - покоится холодный и черный, всего с одной, и Вы каждый год протираете и нажимаете - но ничего не происходит. И не в поломке дело, ведь она там всего одна и ей тоже не просто, каждый год Вы - со всем Вашим интеллектом и обширностью знаний, и четкостью, чуткостью чувств - понимаете ее, что ей гораздо страшнее, и в этом году - в последний раз, наверняка, ведь пять других были пустые. А всего лишь один вопрос - "зачем?" - как Вам вообще это в голову пришло, а? Ваше молчание, открою Вам секрет, тоже значит очень многое - рассчитывать даже на это - было бы смелостью и жадностью, но - Вам нужна помощь? Это тоже вопрос, к нему бы получить ответ, а уже почти обед и немного сна - с семи ноль-ноль до восьми тридцати, но нужны Ваши слова, Ваш голос, может даже - Ваши закорючки на листах бумаги. Сколько их? Пять? Шесть? Да, уже шесть - все давно готово и тут же рядом - фотографии родных и пыльные книги, пепельницы, вырванные страницы, где поверх машинописи все исписано от руки, обложки, банки, телефонные номера - Ваших старых друзей - из-за них вы и стали таким, но куда они спрятались, когда Вам стало совсем невмоготу? Кто-то из них никогда не стареет. Никто из них никогда не постареет, они куда-то несутся в смехе, бесполезном, безумном, хихиканьи, надрывном, что аж задыхаются, но остановиться не могут, и тоже у кого-то из них блестящий черный между ног, холодит, кому то очень страшно, но ничего не знает и потому тоже смеется, каждый из них смеется все дальше от Вас - взгляд шарит по комнате, как голодный пес, бросаясь на все - жует, выплевывает, берет что-то еще.. Но почему? Радость, грусть, страх, неистовство, что-то еще. Вы и тридцать пять значений одного и того же, потому, может быть, так мало пишете и говорите, а глаза уже почти мертвые. вы почти пережили свои глаза. Остается только усталый старый разум, беззубо пережевывающий мысли, да? Попытки подобрать свои замыкаются в круг самоуничтожения, Вы уже давно выбрали нужные, очень давно - пять назад, но они, наверное, напоследок, что ли? Остается только пожелать Наилучшего, как каждый Новый Год, Рождественские праздники, каждый раз, провожая гостей - Всего Наилучшего. Вы уже видели рай. ? . Или это был ад? Вы уже видели это, окунались с головой, дышали этим и Вам в этом повезло, потому что теперь остается
только тело.
Трубка повешена, на обратном конце провода зазвучали гудки, а на этом - немое оцепенение на фоне работающего телевизора и шелеста переворачиваемых страниц. Ведь в этом не было никакого смысла, правда? Все было обычно и тут... Войдя в комнату старайся держать себя обычно - но взгляд равно упирается в пол. Вот уже, в пустой, бессмысленной тишине, раздается все отчетливее бормотание - обычное бормотание Банблберри, будто он пьян - он же не пьян? Мы договаривались не пить при Марии - она сидит в другом углу комнаты и рисует. Он с ней разговаривает "Я бы жил в мире нейролептиков, если бы они были тут, они бы увиделись - ох, если бы они видели это как я! - они бы увидели и заставили меня жить в этом мире заторможенной и бесполезной эйфории, но мне от них плохо - мешают думать. Мешают думать, мешают думать..." - она не слушает, привыкла. Как она это сделала? За столь короткое время привыкла к бурчанию, ночным разговорам хождениям по дому в одном лишь халате суицидально-зеленых тонов - он сливался со стенами. Я сплю с ножом. Они еще не знают об этом разговоре, еще даже не знают, что кто-то слышал звонок и прямо сейчас мнется в дверном проеме, буравя глазами расплывчатый пол, немного дрожа - они не видят, не слышали звонка - Марии заглушили глубоким бурчанием, а он - водопадом собственных мыслей и треском костей. А может за всем виноват телевизор?
Они поражены, но не сказать, чтобы буйствовали. Мария не буйствовала. Как обычно. Что с ней такое? Просто молчит и смотрит по сторонам, довольно нервозно, но это не чувствуется, в этом только опыт помогает, еле видно помутненным взглядом. Через пару часов она выйдет на улицу и будет бесполезно ее искать. Банблберри кидается и воет, выгибается лежа на спине, на полу, держится за лицо, впиваясь в него, в глаза, пальцами, весь красный, рыдает - его руки твердые как камень, он опечален, он просто тонет в горе, как в тех телефонных гудках. Это ужасно. Всегда было страшно, но только сейчас ноги подкашиваются. Сон не возможен - он все еще ревет на кухне - Мария ушла - как и было предсказано - в какой-то Город Солнца, растворяется там, упиваясь своей простой детской радостью - черт знает где, может уже едет в поезде и - не исключено - смеется. Всегда либо никакая, либо по-детски добрая, Мария - заливается смехом в холодном деревянном вагоне - едет в одном своем платьице и ничего не видит перед собой, ей не нужен этот песок, у нее что-то свое - а значит - можно пить, пить на кухне, сидя только в пледе на полу, либо уже тихо упав на пол, либо сон подходит к голове.
Мы несемся в машине, без денег и без Марии, даже без мыслей о том, куда же мы все же несемся. - нам надо валить, такое же не могло произойти, просто так, он был слишком умен. Может он подал нам знак? Сам подумай - подумай, я тебе говорю! это важно! - разве могло быть такое просто так? Он не так уж был и стар. Сколько ему было? шестьдесят пять? шестьдесят шесть? - это не важно, нам надо валить, а она нас найдет. Что там со вторым?... - вместо него телефонные гудки. Но Банблберри незачем это знать - он и без того стабильно катится в пропасть, снежную пропасть - мы несемся туда вдвоем, вжимая педаль в пол поочередно и выкручивая руль в нужную сторону, подирая попутчиков и наворачивая круги вокруг аэропорта, развозя их просто так по домам, пока бензин не кончился, и мы только к вечеру добрались в аэропорт, где я уснул мертвым сном - мне снилось прошлое, накатывающее волнами, покрывающее с головой, и, когда отходило, тот человечек - которым был я - еще какое-то время оставался цветным, и там где-то вжималась спиной в стены домов малышка Мария, глядя, не то испуганно, не то заплаканно, куда-то вверх - словно на меня - видно даже руки, но я же где-то там - захлебываюсь сказками и снами наяву, догоняющими пятки, покрывая и лаская все тело и забиваясь в нос и глаза, оставляя свой вкус на языке и песочный хруст на зубах, хоть они и не смыкаются - я только глотаю слюну, мой рот пересох, но все равно, то маленькое тело ищет другое, что рядом с тем - где тоже я и оно - конечно - Мария - пока Банблберри в свои двадцать семь - он постарел - развлекал за билеты не так далеко.
И вот уже в воздухе наконец-то дошло - что я наделал?- обрек своих лучших - кого? - на страшное место - они потерялись, а я сам тоже тону - мне стоило ужасов начинать жить хоть как-то не крася то ощущение, которое прямо сейчас, ну, может пару дней назад - именно стонет. Руки трясутся, орешки невозможно открыть, и Банблберри что-то строчит, отвернувшись к окну, на газетном обрезке. Его красная ручка летает со скоростью падающих птиц, отвлекается только чтобы попить - каким то чудом выбил первый класс и издевательски доит его, использует все, но никому не смотрит в глаза, только глотает, немного трясется и требует что-то еще - это нужно будет отправить, еще сделать копию, две - одну бы оставить и сжечь - Мария должна это знать, не думай, что мне на нее наплевать - я ее очень ценю - и тебя тоже, не беспокойся, хорошо не будет. Это точно, но есть определенный шанс - надо сказать - что мы выберемся, в любом случае - я ничего не продумал, но что-то нам помогает... - нет никакого настроения и в голове все тормозит, то, что он мне говорит, будто растягивается на несколько часов, все движения кисельные, все идет к остановке...
И вот уже вновь на машине - я его не слушаю, что-то говорит и черт с ним, веду молчаливую одностороннюю беседу с ревущим и раскаленным мотором, который он силится перекричать, который несет нас через пыль, по барханам, неся вперед это квадратное сооружение, рассказывая мне всем своим звуком и стабильно-напряженным темпом работы, вибрациями, что черный парень за рулем, с безумными белыми глазами - что-то жует и от этого его глаза еще более безумны - его совсем загнал, но он все равно не намерен отдыхать - Банблберри уже давно не размахивает руками, а странно перегнувшись разглядывает мое лицо, что-то пережевывает, молчит, жует с открытым ртом, немного опуская глаза вижу что - что-то зеленое, уже почти превратившееся в пыль - но зачем, здесь же и так много пыли! - жует чавкая, глядя пристально-пристально мне в глаза - Боже! Да пусть же он жует с закрытым ртом! - запах режет глаза и сворачивает органы в трубочки, кружится голова и вместо глаз его уже какие-то кометы, по лицу - кажется моему- что-то течет, он перестает жевать, но продолжает смотреть какое-то время - вечное время, вечное время несущееся кометами по его лицу, лихорадочно-блудной кожей, липкой и подпрыгивающей - чуть стекаю вниз с сиденья, держат только руки ремней безопасности, ласково и врезаясь в кожу, прикрываю глаза - может посплю? - Изогнувшись еще больше, по-змеиному вытянувшись, извиваясь еще более безумно и дрожа всей своей кожей, продолжая ей дрожать в такт дрожанию Воздуха, Вселенной, дрожа всем своим тощим телом, Банблберри хватает меня и целует в засос - и нет ничего сопротивляться - затем также стремительно отскакивает обратно, совсем к себе, пропадая где-то внутри, оставляя только поцелуй - простое человеческое мясо - от которого отплевываться уже поздно, потому что нельзя, они увидят, у них глаза на затылках - пульсируют и перемещаются по саванне вслед за нами - надо сказать Бамби - какое смешное имя! - какое? - у него вместо лица уже совсем Галактика, только глаз не видно, а урчание рядом - катимся на огромном тигре, и бесшумный невидимый черный цокает языком, ему нужны еще глаза, наши глаза - мои глаза, у Бамби то их нет...
Я не устану считать падающие капли - вот они падают и разбиваются, и в каждой из них - я, один, не знаю где он - уплыл куда-то, в дождь, вместе с ним, не выражая никаких эмоций - тихо нашептывал что-то - вернул себе свое лицо, пока я скучаю в этом холодном мире агоний, тоскую и печалюсь в узорах стен и умывальника и тысяч капель дождя на стене во вспышке грозы - ужасы, кривые лапы деревьев, вой ветра, автомобильные фары и силуэты бродяг, врывающийся в это рокот кошки и ее теплое тельце - скучаю по аромату печенья и шелесту книжных страниц - мое совсем не то, толи книги не то, толи я не Мария, скучаю по ней. До смерти скучаю, до каждой капельки пота скучаю, листая какие-то записки и делая пометки, рисунки на полях, все еще многое помню и думаю, что когда зазвонит телефон - когда-нибудь зазвонит телефон, он, несомненно, должен зазвонить, зазвонить пылью и трясясь и режа треском комнату и уши, должен зазвонить телефон - одним кошачьим прыжком подлечу, возьму трубку и буду улыбаться и гладить по шерстке, буду греться и услащаться, смеяться от радости, ведь там будет Мария, скажет, что едет, уже у дверей и что ее силуэт превращается в войны и шум от отключенного телеканала - ее шепот на ухо, ее слова греют раковину, она нашепчет мне и себе колыбельную, от которой сны будут теплыми и очень спокойными, если будет сон, если зазвонит телефон и если будет шептать на ушко Мария, нежным кошачьим голоском и будет улыбаться и буду улыбаться я, бездумно держа телефон и там только сейчас - я слышу их четко и ясно - опять телефонные гудки.
И когда уже перестанет быть страшно. Мне. Он понял Марию и ушел вслед за ней. В тот же самый город, то же самое место, так же будет там веселиться, летая вместе с другими, а я - прижатый к земле, выпиваю что-то за чем-то в баре, просаживая последние деньги, чтобы потом, потеряв последний разум, слететь с ритма приема своих препаратов, остаться здесь навсегда, запечатанным в одном из дешевейших шершавых домов на окраине, в комнате, наслаждаться сном на верхнем ярусе кровати, звоном своей печатной машинки в углу, песком за окном и узкими улицами, шастающими, шумящими внизу бедными детьми, своим молчанием, будто бесконечным - все отдают без сигналов и почти бесплатно, а мне будет помогать одна из тех женщин, что любят усталых и хрупких людей, что живет далеко - в богатом районе - здесь таких много. Не знаю, что делать. Тот звонок сломал все, телефонные гудки - то, что я мог сказать, но не хотел, по ту сторону провода, даже -- проорать - не может быть, проверьте еще раз! дайте мне его! Он меня слышит! Его дыхание... - сейчас нет сил это писать и помнить - совсем нет сил помнить еще и это - может просто забудется? Как забывались до этого праздники и имена и отдельные люди - очень многие люди, почти все и меня забыли тоже, а кого-то забыли потому, что так надо было, просто необходимо, чтобы больше не дымило его прошлое и не провожало, не постанывало за спиной, необходимо было забыть.
Мария.
Арчибальд Эссет Гусс умер. Вот что скрывала за собой в неловком молчании телефонная трубка, а потом вылила - на кого? - разорвала и испортила только вставший порядок и, наверное, счастье, в котором не приходилось бояться за Ран и этого дикого, а теперь... Попробуй, угадай, где они - она то вернется, а дикий... дикий заблудится - его горе больше - нарочно пойдет в самую чащу и там рухнет в беспамятстве - как он хочет и как делал всегда и ему это всегда удавалось - но вот вернется ли? Ей больше нечего делать, все разошлись, может и она отойдет, постареет - я видел несколько раз, как это было, люди старели за миг, за мгновение, на года и десятилетия - может и она? Смерть старит всех близких, но только бы не Марию! Это не то, что можно добровольно, сильно усталая и потом еще долго болела, но если бы не она... Может это и страшно. даже - это так, и прямо сейчас, бьет по голове, пока мне несут кофе - или это похмелье? Или это и дрожь в руках, и в сердце, подергивания правого глаза, шум в голове - так надо? Как надо всегда прятать нож в рукаве.
Так долго не видел снега, не чувствовал холода - всего лишь полгода, может и меньше, но с таким же успехом может и больше, так что просто полгода - сейчас они как раньше верблюды - к этим наоборот, привык - не отвыкнуть - все из-за писем, целые горы конвертов, в которых написано было мягким почерком, что ни с одним не спутать, и хаотичные потоки мысли, имеющие свое место лишь единичном экземпляре - писалось явно под диктовку - и этот звонок, полный звона тишины и запаха имбиря, имбирного печенья, и голоса, который так ничего и не сказал, только телефонные гудки расплывались долгое время по комнате, пока автоответчик снова и снова воспроизводил запись с двумя вздохами, легкими, и биением сердца, а потом - гудки. Я не верил своим ушам и глазам - перед моими глазами танцевала Мария в бежевом платье в комнате текущего черного цвета и Банблберри сидел вдалеке на полу, абсолютно здоровый, под конусом света софита - он сам же его и издавал, на самом деле - радостно улыбаясь и его глаза были живые и добрые, он веселился и смотрел, не пожирал, ими Марию, и она была светом - сама себе ярким и танцевала с закрытыми глазами - и радостью, выпущенным счастьем, которое мне хотелось потрогать, прижаться, обнять и смотреть на сидящего здорового друга, как он испаряется, шепча своими губами - "спасибо" , затем закрыть глаза и просто держать этот свет, это счастье, тепло... Я вырвался туда, бросился сразу, все еще слушая эти гудки, до боли в костях и головокружения, сойдя с самолета кинулся к дому, бросив все вещи и большинство записей - практически, бросив часть своей личности, ненужную ее часть - задыхаясь от холодного воздуха и, то и дело, падая в снег от усталости и разбивая коленки, как маленький мальчик - маленький я... Не спал примерно полгода.
Дым поднимается вверх, впутываясь в стальные лопасти, вращающиеся под самым потолком - как акульи зубы - думаю, выдыхая еще одну каплю, изможденный, забыв, что вокруг совсем никого. На столике рядом - телефонные счета, счета, спички и их фотографии - вчера звонил Перби - его лицо тоже перечеркнуто, под рукой ничего не было, так что рядом лежит сгоревшая спичка. неужели больше никого не осталось и я заперт в этих стенах абсолютно один? Они капают и капает сверху, сверху и впору зажмуриться, чтобы открыть глаза уже в неузнаваемом месте - от него, от одной мысли только - уже посасывает где-то под ложечкой и сердце начинает стучать гораздо более бешено, как одна из тех бродячих собак, убегающая и тощая - мое сердце, убегающее, тощее, бьется в тени, в адской жаре - я вернулся обратно, где все так дешево, так знакомо... Где, в свое время, в углу лежал упрямый Банблберри Стабф и шептал, рисуя что-то на стене, там абсолютно черный угол, очень мелкий почерк и огромное количество линий, пол продавлен коленями и подсохший пот и следы от слюны - как же он был тогда молод! Звонила мать, или кто-то вроде нее, точно не вспомнить, смеялась и плакала, закрыли любимое телешоу. теперь ей что-то мешает спать по ночам, теперь она меня понимает, ей хотелось этим поделиться - недорогое облегчение для полумертвых, сжигающих мои записи. Все еще помню ее, вспоминаю и содрогаюсь от ужаса. В том кресле всегда лежала Мария - что-то смотрела, сбегала от взгляда, до нее даже коснуться нельзя было, все ее сторонились и очень любили, издалека кто-то сказал бы "ни за что" - но мы то знал всю правду.
Но мы то знали всю правду, правду о том, что Мария умерла много лет назад от рака и что мы не так уж и молоды, и нам впору поступить как Арчибальд, когда он уже закончил свою диссертацию - он все знал, знал с самого начала, потому и был такой старый, зал даже то, что Марию звали абсолютно по-другому, знал ее настоящее имя, и что Мария, на самом деле, моя мать, приходящая во сне, Арчибальд все это знал, и потому был седой с самого рождения и старый, а Банблберри так и остался в том возрасте, когда у него вскрылась его шизофрения, как он потом постарел - его спасали наркотики - они, и его бесконечная любовь к почти потухшей Марии - ее отпевал Перби, пока не слег, не спился - он состарился из-за ее трагической смерти. Арчибальд нас пробудил - он ничего не сказал, просто думая, что никто не узнает, не росится к нему в его дом в Маракеше, лежать там с его женой и галлюцинировать и видеть, как Стаббф выходит из дома и растворяется в ливне, он бросил все силы, чтобы подать один единственный знак, максимально понятный для всех и максимально отражающий его горечь, жрущую его многие годы, жрущую изнутри горечь о мертвой Марии - он смотрел в ее гроб, и на лицо, и на закрытые веки, на ее белые руки, почти прозрачную кожу - смотрел на Марию и плакал своими, тогда еще детскими и мягкими, глазами, карими - они потом всегда были достаточно грустными, чтобы его оставляли в покое и он тихо работал, и больше пятидесяти лет терпел, страдал и вынашивал где-то внутри этот план, эти мысли, что-то грустное - Марию, конечно - вынашивал в своей голове, в своем сердце - это его так тяготило и тянуло на дно - безыдейное дно, полное густого тумана, и он там тонул - все возможное, только бы больше внутри вновь и вновь не умирала Мария - писал диссертацию, копошась в своей голове и сводя все к одиночеству и крайности, с которой удобно смотреть и тонуть - он обследовал Банблберри и бил его током, также бил током себя, как за компанию - ему было также печально, они вместе рыдали под ударами тока - чтобы глаза у нашего общего друга были как у человека, а не как у бедного Арчи - где внутри ютился мертвый ребенок, а потом отпустил его, чтобы больше не видеть, и скрылся в одной бедной лачуге, чтобы закончить.
Хорошо

Что-то написано, перечеркнуто много раз, написано сверху, подтерто, нарисовано, накладывается друг на друга и вплывает в глаза, и загибается от ветра из щелей. Цель – вот она, рядом, помечена красной точкой на карте, совсем недалеко, в этой пустыне уже чувствуется кожей и слышится в скрипе товарных вагонов. Ее шепот волнует и мешает спать по ночам, так как бы не уснуть, выпрыгнув, когда скорость будет постепенно и все больше сходить на нет и катясь по насыпи, пока перед глазами все крутится и влечет за собой в дивный сон и мир песочного обволакивающего тепла? Сотню-другую километров нужно будет еще преодолеть на чем повезет – в вагоне кто-то шептался про лошадиную ферму со сторожем настолько податливым- мальчик же, лет двенадцати -шептали в темноте – что отдастся за что угодно и даже в хозяйский дом – бездушные негры, что у них в крови, в старое время его бы сразу застрелили, если бы он не стал чистить ботинки, но там слишком добрый, этот Балтимор – я дам ему что-то из своего рюкзака, спрятанного сейчас под соломой – в нем еще сотни страниц, разных выдержек, мыслей и писем, прикрытых медицинской повязкой со свастикой. Одно из них сейчас трясется в руках и я знаю что в нем написано, как и в каждом другом, во всех них, в каждом, иначе не поехал бы, не сбежал, не помчался, только не знаю как- какие слова зашифрованы в этом клубке чернил? Их нужно выложить вряд, в правильную линию, точно подобрав концы, только тогда можно будет найти начало и начать читать, что они могли написать. А так – там даже не вино, только отдельные закорючки, знакомые так, что кровь от сердца к горлу подступает, они наложены сверху, так, что не прочесть мягкий почерк за трясущимися мыслями, падающими и поднимающимися буквами с латинскими завитушками огненных оттенков нескольких голосов. Кто-то может сказать, что я несусь напрасно, вслепую, не зная что творю, что мне могут помочь, если я соглашусь и пройду с ними в длинные коридоры – они всегда это шептали за спиной, толком не зная ни меня, ни Мария, ни Стаббфа, они шептали и Перби долгое время поддакивал им, пока его разум не утек и не осталось ничего от него, что когда-то любила его мать, жена и Мария, когда он плакал и клялся, что больше не будет и падал разрушенный, рыдая и его глс всега был и разбит и опухший. Бедный, пьяный Перби! Всегда был бедным, его мать и отец, их хибара, бедный, больной ненужный подросток и его опухшие руки и больная спина, сан священника и жена – они не спасли его – он умер таким же бедным, каким и видели его мы и Мария, и является в несущихся хороводах Банблберрийских кошмаров.
Тридцать бессонных ночей – все пешком и пешком – дальше, чем ожидалось, планировалось и, разумеется, все запасы иссякли, и та мелочь, взятая с полок и из-под матраса, вырванная из подушки – монеты и мятые бумажки – уже давно пошла в ход и кончилась, где-то между *** и ***, оставив от себя только смутные чеки и полбанки фасоли, да полбутылки теплого вина. Уже совсем обессилев и валясь с ног, только ползти – переползти километр, может два – и упасть мордой в песок, рядом с раскаленной дорогой – может кто-то подбросит до госпиталя, или, хотя бы, бензоколонки? Там, вдалеке, между кактусами, пыхтит поезд и в нем видно, что я не могу остановиться, и что движет вперед мое тело то самое чувство, та самая память, о проехавших также, в скорости, спящие, с мелькающих днях и годах, прожитых больше для всех, для каждого члена этого мира, чем для себя – пил и ел как для всех, деля простую палитру легких, почти незаметных вкусов и пребывая от этого в радости, счастье и печали и горести, будучи в браке со всем миром и каждым в нем, и они это видели и радовались, что я такой, и может, они убежали именно потому – потому что устали от загнанной жизни в теплой, почти теплой, квартире с электрическим светом, устали от молчания, висящего в воздухе – возможно, от того он и начал так сильно бредить, ему стало скучно, ведь о этого мы все делала вместе, и с ним все было хорошо, а может просто я с ним был таким же, не отличаясь ничем, дыша с ним одним кислородом с самого детства? Может им тало страшно, что время уже не то, они не так его чувствуют, и, может – они меня ненавидят?
Шум на улице: лязг трамвайных путей и рокот моторов, крик дождя и его вопли на стеклах, на окнах и отражении – сколько лет я не спал, что так четко его чувствую и хорошо понимаю? Сидя в кафе и дыша легким дымом, пуская цепочки его вверх, можно только предаваться усталости, как и каждый здесь – терзаемый зверем прочно вставшего капитализма. Шепот за спиной, и повсюду, легкий солнечный луч пробивается в окно и сразу исчезает в стене огромного грузовика. Аромат в помещении не меняется – запах усталости, обедов и мокрой одежды и кожи. Сейчас думается, как никогда, чисто, полный желудок и отдых сделали свое дело – ночной просмотр телешоу и утром – вновь на улицу, блуждать полузабывшись и как подтанцовывать, подпрыгивать немного каждым шагом, вертеться в толпе людей, не касаясь их тел и цепляя подушечками пальцев только концы длинных шарфов и затем, ловя ароматы дорогого парфюма и завтраков, и запахи скучной и тяжелой работы, делая все так натурально, спокойно, вращаясь как ветер и нежно провожая каждого человека взглядом, каким провожал в свое время Марию, потому что он ничего не узнал и незачем его тревожить. А вечером, как можно позднее, можно залезть в одну из тех нор, с которой все было начато, и смотреть в окно и по сторонам, и затем снова не спать – не спать без Банблеберри, лежать и не спать, и то и дело вздрагивая и смотря в свои ноги и дальше, в отражение в потухшем экране, в лицо с ухмылкой и безумными вороными глазами и руки протянуты, а на них – лежит, как живая – вернее, как мертвая, как настоящая – и с криками, будя всех остальных, кидаться к экрану, сползать га пол и плакать, от усталости мыслей и натянутости вcех струн души, от горя и жажды, жажды испить «хорошо».
После первого препарата подозрительное тепло бежит по венам, но оставляет за собой приятный холодок. Пульс замедляется, замедляется сердцебиение, замедляется дыхание, давление падает, падает пульс, замедляется дыхание и сердцебиение, замедляется дыхание, падает пульс, падает дыхание, замедляется сердцебиение и дыхание, падает пульс и давление, зрачки сужаются, сужаются предметы, падает пульс и падает стол, мы падаем тоже, вместе с ним, падаем на пол, все замедляется: дыхание, сердцебиение, пульс, руки и ноги, предметы замедляются и не успевают попасть в угол обзора. Хочется спать, потому что все очень медленно и продолжает замедлятся. Приходят первые мысли о смерти – при ней, наверное, тоже все очень замедленно, стоит на месте, как пульс и дыхание, как сердце и предметы, потому что глаза тоже стоят на месте и предметам не надо к ним двигаться. Хочется спать, потому что очень скучно и ничего не происходит. Мы не видим эффекта и приходится по пол часа смотреть, как муха взлетает и падает как наше давление. Капельки пота медленно скользят вниз по коже и постоянно замедляются в своем нелепом падении. Нам очень жарко и холодно одновременно, в тех местах, где охлаждаются капельки пота. Мы шевелим языками и издаем протяжные возгласы. Мы сидим на полу и смотрим на часы. Секундная стрелка движется очень медленно, будто в обратном направлении.
Один из нас ушел. Он сначала уснул, а потом просто встал и ушел. Второй препарат колется в мышцу. Сразу же начинает клонить в сон, глаза сами собой закрываются, хочется держать их руками, но руки держат что-то другое, они заняты. Давление вниз, сердцебиение, пульс, дыхание – все проходили, зрачки превратились в точки. Хочется спать. Падает время. Мы закрываем глаза, но что-то происходит и мы просыпаемся в ту же секунду. Бессонница, депривация сна препаратами. Какое то время боремся с этим, ходим, пытаемся что-то делать, играем в приставку, но руки не наши, и ноги не наши, и все тело не наше, и голова тоже, по этому не слушаются, все, что мы можем – это лечь и постараться уснуть, закрыть глаза, которые все еще наши, которые и есть мы – абсолютно чужие в этом организме, испытываем страх и желание выбраться. Мы закрываем глаза, но что-то происходит и мы нас вновь открываем, нас слепит, все ярко. Закрываем опять – открываем, еще ярче, начинает болеть голова. Закрываем и терпим, терпим где-то с полгода, слышим, как щелкает стрелка часов, видим ворота, каменные изваяния предков, наших лиц, лиц сестер и братьев – их никогда не было, они – то, кем могли стать сперматозоиды, задохнувшиеся в презервативе, выпущенные на живот матери, проникшие ей в глотку, убитые спиртом и противозачаточными, человеком в маске, пропавшие в недрах анала и в недрах аналов мужчин, в унитазе и в ванной, в бумажных салфетках, смытые в душе, впитавшиеся в ткань вместе с потом и высохшие на руках. Их миллионы, миллиарды. Памятники смотрят так, что нет сил засыпать и мы открываем глаза и стараемся больше никогда не заснуть.
После третьего препарата в предложениях пропадают запятые а звуки становятся чуть громче и отчетливее. Мы в разных углах комнаты и нас стало еще на одного меньше. Сейчас он спускается вниз по лестнице его шаги отдаются в каждом сосуде в наших глазах и из-за них все трясется он будто кинг-конг динозавр в городе садится в такси и уезжает дома будет через пять минут но мы остановили часы из-за все той же секундной стрелки. Давление вверх, сердцебиение о.к. и пульс вместе с ним – все логично чуть чаще дыхание но мы стараемся сдерживаться чтобы не донимать друг друга потому что это жутко бесит. Зрачки расширены и повышена светочувствительность мы даже сидим к окну спиной потому что полоска света сильно бьет по мозгам. Мы тупеем из-за нехватки кислорода потому что приходится дышать реже чем хочется потому что мы все ближе чем хочется можно достать пальцами. Правая рука левая рука справа и слева глаза у всех закрыты потому что они не нужны мы и так все слышим даже мысли. Все логично. Очень важно чтобы все было логично пусть и хочется все сделать побыстрее но надо сначала все продумать чтобы все было правильно и логично и издавало меньше шума. Он приехал домой я слышу как он звенит ключами открывает дверь закрывает ее снимает обувь и падает на кровать и она скрепит а значит ее надо смазать. Надо сказать об этом чтобы кто-то пошел и смазал ему кровать. Надо сказать очень быстро чтобы голос был громким не долго и как можно тише чтобы никого из них не беспокоить и предложение должно быть построено правильно и логично.
Четвертый препарат меняет обстановку. После него все перестает существовать и остаюсь только я. Я вижу я со стороны, рядом с я еще один я, а еще один ушел смазывать кровать другому я, а я и я сидим на я и я собой освещаю я, чтобы позади я на стенах были я будто отдельные, но вместе с тем вместе с я и движутся также и я ощущаю тоже, что и я – потребность двигаться также, как и я и я напротив тоже и я чувствую потребность быть с я и двигаться, говорить и думать как я и как я за я и как тот я, на котором я стою и тот я, что крутит различные рекламные ролики, суть которых ясна и угадывается с закрытыми глазами – Я.
Пятый препарат учит дышать - мы его пили еще очень давно, когда некто, кто говорил, что сошел с ума еще до моего рождения, учил меня дышать так, как надо, похлопывая по спине и заднице, чтобы чувствовать движение молекул и угадывать их направление, чтобы быть вместе с ними в танце - но это длинная история. Мы вдыхаем пары - не по канону, из кружек для чая - затем насыпаем туда специи и растворимый куриный бульен и пьем зажмурив глаза, и сразу чувствуем, как глаза рвутся и расширяются и голова начинает дышать отдельно. Мы падаем в обморок, а когда приходим в себя - приходим в себя из-за того, что пол дышит и нежно поднимает нас на самом себе и думает за нас, что надо бы встать и послушать, что скажут окна и птицы за ними - что напоют? Они - нескончаемы длинные и бессмертные в своей песне и своем дыхании... Я отползаю от окон, держась за стены, вырывая руки из них, из их липкой мякоти - давление вверх, сердцебиение - дышит и дышат легкие, кожа и органы, голова дышит и зубы тоже дышат отдельно, но едино, приближая к прекрасному, единому, ясному -- последний препарат вгоняется в мясо у глаза и сразу дает о себе знать.
Шестой препарат – я остался один. Совсем один. Полный Дзен. Я сижу на руке Бога, на своей руке, на руке всех тех, у кого есть руки, я есть эти руки, я есть Рука Бога - мощная длань, слабая длань, есть и нет одновременно - рука светлого бога, рука темного бога - большая и маленькая одновременно, в уюте и ужасе, обнаружив баланс - я и есть баланс, баланс на лезвии - на руке бога, на руках всех тех, кто просит милостыню на улицах и в метро, рядом с храмами или валяясь без чувств, я руки те, что есть и руки те, что оторваны - те, что чувствуются, будто вот они тут, но невидимы, и те, что в траве, в песке, разорваны в клочья. Те руки, что копошатся в мозгах у тех, что их чувствует, и те руки, что режут органы тех, кто ничего сейчас не чувствует. Я те, что тянутся вверх, к Солнцу, к Небу, к Луне, Космосу, Кришне, Аллаху и Богу - ко Мне, те, что гладят тех, кто скоро будет в земле и тех, кто только оттуда и из околоплодных вод, кого будут шлепать по заднице - меня будут шлепать по заднице - мои руки - я - шлепаю себя - мои руки - по заднице.
Эвтаназия.
Молчание в пыли автотрасс, в свете, в искрах, в пурпурном газе, пьяные лица в машинах, весь город, пропахший мокрой псиной
Дети и смеющиеся взрослые в своих уютных квартирах, и их хомячки и рыбки в аквариумах. Все живут, наблюдая пустоты телевизора и навозные язвы под окнами
Запахи с лестниц домов, сырые подъезды, мокрый асфальт, бесконечная реальность быта и дней, наполненных чем-то смешным, но обычно-приевшимся, как новорожденный ребенок
Земля и песок, живая вода, алкоголь. Грязь и сонные глазницы домов. Несчастные ищут несчастных, чтобы обрести настоящее счастье.
Спусковые крючки, их треск и сноп искр в глазах и в висках, и на волосах и опаленной одежде, а затем тишина сквозь коридоры одиноко несется гулким эхом в просторных квартирах и ваннах
Чуть слышный электрический треск, звон в ушах, неколебимое магнитное поле, альфа волны во сне проявляются нестерпимым желанием что-то менять.
Поэзия замкнутых ртов для слепых на белой бумаге, шрифтом брайля то, что хотелось сказать от одного другому, летит через весь океан, задыхаясь в душном конверте
Одни одинокие – несчастные – другим несчастным – одиноким не менее – через весь океан и целый свод часовых поясов
Руки другим рукам, влажным от пота, в контейнерах, связке и негигиеничных мешках с самолетов и поездов в машины и секретные станции внутренних дел, где все стоит на пару
Читают слова слепые макаки, водят длинными пальцами с проводами до самого неба, а там электрическим богом, словарем Google печатается несколько вариантов письма
Другая пурпурная пыль автотрасс и другие дома, пропахшие мокрыми псинами, другие запахи с лестниц домов – запахи язв и сырого асфальта и искр и жженой одежды и просто едкого дыма
Крики новорожденных детей в мелких квартирах и людьми, не желающими что-то менять, никогда, ни при каких случаях жизни – неколебимы при треске электричества в тусклых лампах обшарпанной ванной
Руки другим рукам, а затем другим и еще раз другим рукам и вот уже и рук в Руки – письмо получает его Адресат и ставит крестик слепого на бланке.
Одинокие ищут несчастных, чтобы им быть одиноко несчастными вместе, тратя любовь своих матерей друг на друга.
Бесконечные будни реальности дней, наполненных чем-то скучным и сдавленным, как кусочек железа в правой руке и дымящийся выход наружу
Ожидание тянет, смердит алкоголь и ведет за грязной водой по земле, где свет от домов режет скупые глазницы.