Короткие истории длинной таксы 10 лет спустя

Галина Трилис
* * *

Я прожил десять лет собачьей жизни. И еще год.
Все ближе предо мною небосвод.
Что тут сказать?
Собакой быть непросто.
Двуногая моя скупа, вредна и без хвоста. Она меня не понимает.
Вчера, к примеру, мне судьба во тьме ночной преподнесла кусок свинины. За годы, прожитые в землях чешских, это впервые — чтобы среди травы да под окном большой кусок копченой свинской плоти.
Прямо на повороте.
Это был дар небес к моему юбилею!
Я приступил.
И не жалею.
Дар был большим. Пришлось жевать. К тому же быстро. Близилась та, что без хвоста, — немилосердная ко свиньям и ко мне.
Да. Я почтенный Чапа.
И немало лет мне.
Но все-таки на месте я стоять не стал. Свинину обнимая, ускакал.
Как зашипит она в тиши ночной! Осыпалась листва.
Как затопочет длинною ногой! Рыдают небеса.
Сквозь мглу ночную тянется рука…
— Не ты мне дар дарила, не тебе отнимать, — сверкнули мои пятки.
— Чапа, убью!
— Если догонишь, — я мчался по брусчатке.
— Тебе полтонны корма с рыбой тихоокеанской привезли, а ты, бесстыдник, побираешься под окнами?
Взглянул я на нее и стыдно стало.
Всю жизнь я прожил с нею. Нос к носу. Душа в душу. Всю жизнь она меня стращает. Но столько же и окормляет.
Повис мой хвост.
Поник мой взгляд.
Прощай, моя свинина.
Уши прижав, пришел я к ней с повинной.
Одиннадцатилетие — это когда ты уже знаешь: случается, свинью подложит жизнь. Но сил набравшись и воздержавшись, ты сделаешь, что подобает.


* * *


Хотелось бы сказать, что Чапа стал послушным старичком. Вот только это далеко от правды. Он стал куда более строптивым и вольнолюбивым. Одно бесспорно: в серьезных ситуациях, пес, будто чувствуя, что лучше не шалить, всегда сговорчив. Но в остальное время…
— Чапа, сидеть!
— Двуногая, это бесчеловечно, — он отвечает взглядом, полным осуждения.
— Сидеть, я тебе говорю.
— Ноябрь уже. А у меня хозяйство на коротеньком меху, — стоит он, хвост поджав, и показательно дрожит задними лапами.
— Чапа, сидеть! — настаиваю я.
День выдался прекрасный, залиты солнцем узенькие улицы, опавшая листва танцует хороводы, и ветер треплет черные таксячьи уши. Тепло.
— Вот что, скажи, изменится в этой вселенной, будет ли крохотная такса сидеть или стоять? — он продолжал дрожать.
Хорошо зная все эти таксячьи хитрости, я с напускной серьезностью, низко наклонившись, тихо говорю:
— Садись уже и перестань выдумывать.
И тогда Чапа, не смущаясь, пронзительно и долго смотрит мне в глаза и, взяв инициативу на себя, делает то, что часто делает в подобных случаях: дает мне лапу.
Будь у собак посольства или дипломатические корпуса, не сомневаюсь, что возглавляли бы их таксы.


* * *
ОСНОВА БЫТИЯ


Осенний день ноябрьским дождем рыдает за окном. Там листья, кучкою собравшись, мокнут.
А тут лежу длинный и теплый я.
Соплю. Вздыхаю. И ворчу.
Поспав немного и пополнив внутренность свою, решил предаться философии, когда внезапно понял я: еда и женщины — основа бытия.
Еда нужна, чтобы наполнить себя миром изнутри.
А женщины нужны, чтобы наполнить мир собой снаружи. К примеру, сделать дюжину чапят.
Пришел к двуногой и довольно внятно говорю:
— Идем гулять?
— Чапа, там дождь.
— Мне надо.
— Но я простужена…
— Мне правда надо.
— Ладно, — вздохнула лысая моя и подняла великолепнейшую часть себя с дивана.
И вышли в дождь холодный мы — она с зонтом, а я с надеждой. Гляжу, из-за угла торчит мечта: прелестный зад любимой лабрадорицы.
— Чапа, вернись! — слышу я вслед.
— Сейчас-сейчас... — мелькают пятки черные мои в ручьях холодной дождевой воды.
Потом все как тумане.
И где рогалика кусочек раздобыл, клянусь, тоже забыл.
— Я покажу тебе основу бытия! — вопит бесхвостая моя, бредя по лужам. — Десяток лет, а он за женщинами все волочится!
— Ну я ведь это... жизнь люблю, — дрожу хвостом.
— Домой иди, — подталкивает она виноватого меня мокрым зонтом.
Я с нежною надеждой на нее смотрю:
— Будет еда?
— Будешь так продолжать — будет беда! — ворчит бесхвостая моя, на зад поникший мой двусмысленно взирая.
А я ведь что?
Я просто в поисках основы…


* * *


Насколько черный коротыш падок до хвостатых женщин — и чем внушительнее дама, тем более охоч — настолько же он зол на кобелей.
В округе Чапу уже давно прозвали крокодилом. И хотя он первым никогда не начинает, но и беспечности чешских собак не разделяет.
Стоит к нам подбежать веселому балбесу, миролюбиво помахивающему хвостом, как начинается театр одного актера. Как и полагается, в начале представления поднимается занавес — медленно, но выразительно Чапа собирает складки на велюровых седых губах, поднимая их точь в точь, как занавес в театре.
Акт первый. Слышится грудное зловещее рычание. Вибрирует брусчатка. Встречный пес в недоумении смотрит на косолапого злобного старикашку.
Акт второй. Подняв воинственный ирокез, Чапа гневно клацает зубами. Сверлит взглядом. С места однако не трогается. Противник, совершенно опешивший, медленно дает задний ход.
Акт третий. Чапа непримиримо гребет лапами, разбрасывая землю вокруг или источая жуткий скрежет когтей об асфальт. Обескураженный пес убегает восвояси, то и дело оглядываясь с выражением болезненного сочувствия.
Занавес седых щек опускается, но прожекторы черных глаз еще горят воинственным огнем.
Чапа негодующе фыркает.
Ни один чешский пес никогда его не обидел.
Но начав жизнь «в трущобах городских», таким он, похоже, уже и останется — милым злобным хулиганом.


* * *
ПОРА БЕЗЗАЩИТНОСТИ


— Вот и начинается зима, — сказала она, поглаживая мои длинные уши.
— Зима? — удивился маленький я.
— Зима, — с нежной печалью сказала она и посмотрела в окно.
Зима — это белые мухи.
Это время праздничной суеты, подарков и вкусной еды.
Это пора, созданная для горячего чая, мягкого пледа и теплой таксы рядом.
Зима — это время согревать друг друга.
— Ладно. Пусть будет зима, — согласился я и спрятал нос ей в подмышку.
Она закрыла книжку.
За окном падал снег…
— Жизнь — это скорби юдоль, — вздохнул я.
— Так говорили мудрейшие, Чапа!
— Кто, по-твоему, я?
Она улыбнулась.
А потом ей взгрустнулось.
А я лежал и слушал зиму. Она шептала о белых печалях и навевала тоску.
Зима — это время беззащитности.
Зима — это пора уязвимости.
Зимой у меня розовое пузо. До неприличности.


* * *


Приближалась зима. Последние осенние дни, дрожа от холода, спешили спрятаться в темноте долгих зимних ночей. Город простыл и принялся чихать, а дымоходы — пускать клубы сизого дыма. Собаки одна за другой начали приносить с прогулок заиндевевшие усы и долго спать.
Чапу стало труднее выманить из дома. Уютно зарывшись в одеяло, он даже не считает нужным возражать.
— Гулять!
— ... — отвечает мне тишина.
— Идем гулять!
— Никого нет дома, — блаженно сопит кончик носа, спрятавшись в складках мягкого теплого пледа.
И пока я, пытаясь взяться за работу, борюсь с тягучей ленью, он лежит с ней в обнимку, всем своим видом изображая сладкое блаженство.
Я вытаскиваю теплого сонного пса из нагретого кубла и беру на руки, пытаясь заполучить хоть капельку его услады. Он сонно жмурит глазки и, умостившись поудобнее, снова засыпает.
Идет снег.
Чешский снег — это когда подходишь к окну и долго смотришь на редкие снежинки, которые неспешно летят вниз и исчезают еще до того, как коснутся неприкрытой наготы земли…


* * *
ЛЯ ФАМ


Весна — это трудно.
Весна взывает к жизни буйной, красочной и страстной. А это чревато и опасно…
Весной я, как всегда, шершу ля фам.
Зачем ее шершу, и сам не знаю. Десяток лет живу.
И все шершу.
Приду к двуногой, трону лапой и взглядом пылким говорю:
— Идем пошершим ля фам?
Она смотрит на меня безразлично и говорит иронично:
— Отстань, животное. Сейчас мне не до твоих дам.
Я ухожу.
Вздыхаю.
Ною.
Изнываю.
У моей лабрадорицы прекрасная пора. Двуногая ворчит и возмущается, мол, это по-другому называется. Мне кажется, чего-то эта женщина не понимает.
Разучиваю партитуру третий день. Осваиваю соль бемоль, триоль и трель.
Двуногая начала жаловаться на мигрень.
Я прихожу опять. И снова лапой ее тереблю:
— Но мне бы все-таки ля фам…
— Чапа, где я тебе посреди ночи шерстяную женщину возьму? Шел бы ты спать, — ворчит противно та, что бедствует без совести и без хвоста.
Я ухожу и засыпаю. Скулю, вздыхаю и во сне мечтаю.
Сегодня я увидел ее наяву — лабрадорицу мою. Я мчался, страстью гонимый, сквозь кусты, ямы и ограды, под оглушительные окрики двуногой и нелицеприятные ее тирады.
Бежал я долго. Бежал я пылко. Бежал я страстно.
Пока не выбежал случайно на дорогу.
Раздался визг.
Со всех сторон ко мне взывали и отовсюду на меня кричали. Я вдруг остановился — маленький и черный. Остановился и автомобиль — белый и большой.
Потом случился «ой».
Вообще-то я послушный. Очень. Всегда к двуногой прихожу, как только лакомство в ее ладошках разгляжу. Но в жизни таксы бывают редкие мгновения, когда зов сердца сильнее голодающей утробы.
Там была ля фам. Стройная.
А внутри цвела весна. Знойная.
Стоял я посреди дороги, остановив движение, и размышлял. Двуногие вопили, визжали, руками сотрясали. Я от задумчивости лапу приподнял: позади двуногая, впереди ля фам.
Как все таки жизнь сурова!
Не успел понюхать лабрадорьин хвост — был лишен свободы. Арестовали старца среди дня и повели домой хромающего, не щадя.
Теперь со мной не говорят.
И даже ужин не сулят.
В мои-то годы, конечно, нужно знать: добра от фам не стоит ожидать.
Я это, к сожалению, уже знаю.
Но все равно шершу.
Каждую весну.


* * *


Весна — это пора пробуждения. Время новых надежд и ожиданий, новых мечтаний и дерзаний. Дни, ажурно пронизанные солнцем, и ночи, пахнущие цветением. Время долгих прогулок, красочных фотографий и будущих воспоминаний.
Но если вы живете с таксой, тогда весна — это время грязных лап, гнусных клещей и ночных серенад.
Еще до того, как первый солнечный луч нежно коснется подушки, в нее тычет мокрый собачий нос, который хитростью пробрался в спальню.
Обычно очень чуткий, весной Чапа становится невыносим. Он разговаривает сам с собой, с хозяином и иногда со мной. При этом сфера его интересов внезапно расширяется. Теперь его чрезмерно занимает не только дверца холодильника, но также и входные двери, через которые он то и дело норовит удрать.
Сидя рядом со мной, он принимается скрипеть, причитать и стонать. И долгими часами издает почти неслышимый свистящий звук, который запросто может свести с ума:
— Чапа, хватит пищать!
— А разве это я? — на меня невинно смотрят два хитрющих глаза.
— А кто? — прикрикиваю я от раздражения.
— Это не я. Это природа.



* * *
ЧЕТЫРЕ СТОРОНЫ


Та, что без хвоста, но с капиталом, купила мне печенья в форме косточек.
Явился я.
— А ты откуда знаешь, что это для тебя? — недоумевает лысая моя.
— То, что не мое — все равно мое, — уверенно гляжу я.
— И это правда, — улыбается она.
— Давай сюда!
— На.
— Я не распробовал, — облизываюсь я.
— Держи еще одну печеньку, Чапа.
Вторая канула туда же: внутрь меня.
— Я слышал, Бог ваш любит троицу, — скромно повесив уши, намекаю.
Хохочет.
Это добрый знак.
Томно вздыхаю.
А вот и пальцы длинные ее, несущие печеньку.
Почавкав всласть, я возвожу печальный взгляд:
— Число четыре тоже непростое — четыре поры года, четыре мировых стихии, четыре части дня и столько же бывает лап у всякого приличного земного существа. Мудрые говорят, четыре — число равновесия. Так не желаешь ли ты, о двуногая моя, меня уравновесить?
А эта вдруг не своим голосом мне отвечает, напевая:
— Благословляю вас, благословляю вас, благословляю вас на все четыре стороны!


* * *


Кто-то может подумать, что взрослая такса только тем и занята, что спит, ест и вредничает, с каждым годом все меньше играя и все больше бездельничая. Но как же он ошибается!
Такса следит. И всю получаемую информацию она тщательно осмысляет. За годы неустанных наблюдений этот длинный свидетель нашей жизни начинает понимать нас лучше нас самих. Такса знает все наши достоинства, но и, что намного для нее важнее, наши пороки, слабости и недостатки.
Однако в отличие от людей она не прицеливается, пытаясь ударить в слабое место, чтобы получить свою выгоду или выиграть. Она приходит, цокая когтями, чтобы коснуться нашей уязвимости своим целебным теплым языком. И в результате всегда выигрывает. Потому что ничто не вызывает такой искренней и горячей благодарности, как поддержка в трудную минуту и понимание, что твои слабости не будут использованы против тебя.
Тут, разумеется, длинная собака чуточку лукавит. Нет, она, конечно, никогда не станет использовать наши слабости против нас, но исключительно на пользу себе — получит и благодарные объятия, и обожание, и ласку. А затем, утешив хозяина, такса непременно заглянет в глаза: «Это все хорошо, но где моя еда?»



* * *
МУХА


Я ошибся, когда сказал, что у меня две страсти — женщины и еда. Их на самом деле три, не считая соседского кота.
Есть страсти плотские. Они соблазняют, искушают и сулят блаженство. Тем и терзают.
Так у меня с женщинами.
Так у меня и с едой.
А есть страсти идиотские. Они никого не соблазняют. И счастья на внушают. Только изводят бедного меня.
Таковы мухи.
Двуногая лежала в мягких одеялах, шурша страницами старинной книги, а я ютился на ковре под солнечным лучом и вспоминал интриги.
Тепло согрело мои кости.
Усы повисли в полудреме.
Я отдался истоме.
И снилась мне мастифа дочь.
Когда на самый кончик носа села... муха.
Я глаз открыл. Второй открыл. И злобно клацнул зубом, пытаясь ее прогнать прочь!
Злодейка улетела.
Морфей увлек меня обратно. И я увидел ее вновь — дородна, полнотела.
Одна нога ее была как окорок прошутто. Не то чтобы она была из рода свинского. О нет! Но этот ее необъятный пышный зад — он мог бы быть героем множества баллад.
На цыпочках я шел к ее подхвостью, когда…
— Вззззз.....
— Да чтоб тебя! — спросонья рявкнул я.
— Чапа, — послышалось нравоучение с дивана, — все-таки выражения надо выбирать.
— Эх, ну вас... — ворчал я недовольно, укладываясь спать.
Закрыл глаза.
О дочь мастифа, где ты?
Но ее нигде нет, простыл красавицы и след.
А ведь какой был силуэт…
Дрянная муха!
Я так тоскливо ее ждал, что от меня Морфей сбежал.
— Взз, взз?
— Уйди, пожалуйста, — вздохнул устало я.
— Взззз, — заискивала муха.
— Уйди, противная, — наморщив нос, я зарычал.
— А потому что мыться надо чаще, — двуногая ехидничала на диване, пока я на полу страдал.
Мастифа дочь ушла от меня прочь. И нечем было этому помочь. Что оставалось мне? Лишь думать о прошутто. Его, я слышал, сушат на крючках. Я утопал в мечтах, когда…
— Взззз? — раздался мерзкий звук опять.
— О боги!
— Вз-ззз-ззз! Со мной не будешь ты скучать!
— А не летела бы ты, муха, чешским лесом? — спросил ее я с неподдельным интересом.
— Чапа!
— Что Чапа? Она прогнала дочь мастифа и съела мой прошутто!
— Взззз, — не унималась муха.
— Она всего лишь муха, — смеялась та, что без хвоста.
Всего лишь муха, возжужжав, села передо мной и лапами показывала чудеса. Я поднял уши и скосил глаза. Двуногая чуть со смеху не померла. А расхитительница благ ко мне без совести и без сомнений прямиком ползла.
Я вспомнил дочь мастифа.
И сладко пахнущее свинское копыто.
И тонкие кусочки пармской ветчины.
Которых я лишился из-за этой сволочи!
И не сдержался.
Взметнувшись вверх и пасть разинув, я мощь свою призвал и, лапой зацепившись за лежак... на пол упал.
Но грациозно.
Двуногая сползла с дивана, чтобы Чапу утешать, и кости мои старые собрав, начала на руках качать.
— Не люблю мух, — изобразил я скорбную зверушку.
— Я, Чапа, тоже, — она поглаживала с нежностью мою макушку.
— Ужасно не люблю, — я закусил обиженно губу.
— Зато, дружочек, я тебя люблю, — она поцеловала меня в мокрый нос. И я почувствовал, что я счастливый пес.
Муха, взглянув на нас блаженных, завистливо сказала «вззз...» и улетела.
Я снова разложил на солнце великолепнейшее тело.


* * *

   
Мухи, которые доводили молодого Чапу до исступления, теперь вызывают в нем сдержанное возмущение. За долгие годы своей жизни, богатые неуклюжими, неловкими и подчас даже позорными падениями, он наконец понял, что муху ему не поймать.
С некоторых пор мудрый пес предпочитает молча, поочередно поднимая то одну, то другую седую бровь, наблюдать за этими мерзкими жужжащими созданиями. При этом вид имеет очень мрачный. Если же муха подползает слишком близко, седого Чапу это раздражает. Он долго терпит, но, не выдержав, может и встать. И очень грозно… зарычать. Муха, конечно, в страхе улетает. Тогда почтенный пес зевает с видом победителя и, бросив на меня надменный взгляд, снова засыпает.


* * *
АВСТРИЙСКИЕ БЕЗОБРАЗИЯ


Собрав огромный чемодан тряпья, двуногая взялась и за мои сокровища — подушку, мисочки, любимый мячик.
Я был немного озадачен.
Отмеряла еды.
Это были уже похвальные труды.
И мы отправились дышать чудесным воздухом свободы.

День первый
Здесь творится много всякого ракусякого. Булькает вода. Бегают олени. Пахнет еда. А с двуногой то и дело случается беда. Ее поглощает водная пучина, остается лишь лохматая голова.
Я привык, что двуногая всегда целая.
Нервничаю я.
И пищу до исступления всего окружения.
Ибо двуногая — залог благополучия. Она нужна мне целиком, я на остатки не согласен. К тому же голова у нее вредная и жадная. Этот вариант небезопасен.
Я потерял ее в альпийских водах и чуть не умер от недоумения. Однако шкуру зря мочить не стал. Ибо двуногая, конечно, хорошо, но я все-таки — лучше.
И вот разверзлась передо мной пучина.
Оттуда выбралась она.
Мокрая. Скользкая. Счастливая.
Схватила сухопутного меня и в воду утащила. Разве похож на жабу я?
Я поднял вопль на все Ракуско. Я лапами сучил и трепыхался. И вспомнив о судьбе Муму, я ужасался.
На глубину двуногая меня уволокла и в воду погрузила. И умер я. Парила надо мной душа. Когда гляжу, рядом плывет спина. Я на нее взобрался и так до берега добрался.
Двуногая три следующих дня ходила странно-полосатая.   
Выбравшись на берег, я долго обижался. Но еще дольше я чесался. Затем смотрел на серебристых рыб и шевелил ушами, слушая прилив.

День второй
Двуногий говорит, я аферист.
А я считаю, блеф — это искусство!
Я, Чапа Всеядный, я, Чапа повышенной вместительности, не пропустивший ни крошки, потерял покой и начал брезговать едой.
Ковырнув носом корм, я вздохнул.
Корм был сухой.
Двуногая — немного озадаченной.
Я зевнул, ушами встряхнул и за компанию с двуногими под шведский стол шмыгнул.
Сидел и ел из лысых сердобольных рук.
Много.
Пришел обратно.
И без вопросов съел свой завтрак.
Аккуратно.
Если сумеешь отказаться от немногого, получишь больше. Так я позавтракал двукратно.

День третий
Стало хорошо. Унюхал след оленя я и познакомился с австрийской кошкой. Она казалась неприлично флегматичной. Усаживала попу на пенек, остатками себя сползала на пол. Странная кошка.
Тем временем двуногая повадилась общаться с рыбами: «Хеллоу, фиш! Гутен таг, фиш!»
Похоже, новый фетиш.
Пока держусь.

День четвертый
Шведский стол меня изводит. Чувство вызывает гнусное. Кажется, что то, чего я не попробовал — то и было самое вкусное.


День пятый
Стало скучно. Начал ловить мух. Надоело. Теперь ловлю кайф.


* * *


Когда своим теплым, согревающим дыханием ветер касается моей кожи, я знаю — пришло лето. Время долгих прогулок по заросшим густым паркам, лежания на свежескошенной траве с Чапой в обнимку, посиделок у прохладной реки, по которой неспешно плавают грациозные лебеди, и стаканчка домашнего лимонада в уютном уличном кафе после жаркого дня.
Это время неожиданных встреч с разнообразными собаками — лохматыми, кудлатыми, гладкошерстными, куцехвостыми, косолапыми — которые, улыбаясь своими обаятельными розовыми языками, напоминают о радости жизни.
Лето раздает радость бесплатно.
У лета много голосов. Это вечерний стрекот сверчков, угуканье ленивых витютеней, детский смех, звук трескающегося арбуза и, конечно же, это звук звонко хлещущей воду собаки.


* * *
ГОДЫ МОИ, ГОДЫ


Старость — это когда идешь мыть лапы и стукаешься лбом о стеклянную дверцу, потому что плохо видишь…
Тебя поцелуют в лобик.
А ты тихонько хмыкнешь.
Старость — это когда каждую ночь снятся кошмары и каждый раз новые, потому что позади долгая жизнь и есть что вспомнить. Хочется зарыться в одеяло поукромней.
Она садится рядом и что-то шепчет мне на ухо, пока я не усну. Я морду ей в ладонь кладу.
Старость — это когда не слышишь ее голос на прогулке, зовущий «Иди сюда», и она верит. Потому что, проснувшись поздним вечером, я обнаруживаю, что она ест печенье без меня.
И она делится, сочувствуя.
Старость — это когда мячик возвращает в детство, как всегда. Но играть все чаще предлагает она.
Старость — это когда становишься стройным, потому что панкреатит, артрит и сердце шалит. И, значит, диета. Есть теперь хочется всегда.
Я побывал в пяти странах и множестве городов.
Я видел излишне много котов.
Я сменил семь квартир и один дом.
И знаю, главный в семье — он. Тот, что нечаянно роняет в меня сыр по утрам.
Но у меня главная — она. И если рядом ее лысые ноги и лохматая голова, пахнущая шампунем, мне не страшно. И я отважный.
Я — очень серьезной собаки сын, но стал человеческой мамы дитем. По крайней мере двуногая так думает. Моет мне лапы, уши, усы. Тискает по вечерам, укладывая спать, и шепчет о любви. Зимой надевает мне шапку и обувает в сапожки. Странная она у меня немножко.
Я говорю с ней глазами и хвостом.
Я многого не знаю и не понимаю в этом мире земном.
Ведь я шерстяной.
Но точно знаю одно: я не вырасту никогда.
Пусть я седой старикашка и лапы хрустят артритом, я навсегда останусь ее собачьим ребенком, ее ушастым Бенджамином Баттоном.
И буду ее любить всегда.
А она всегда будет моя.
Не страшно терять слух и нюх, если рядом есть те, кого любишь.
Страшно потерять любовь.
Ведь тогда и жизнь мимо пройдет.
Поэтому я нервничаю, когда она закрывается в ванной одна.
Мало ли. Вдруг ее засосет?


* * *


Кто бы мог подумать, что ворчливую стареющую собаку — с помутневшим взглядом, хромающими лапами и зловонным дыханием — можно так сильно любить?
Для постороннего человека это всего лишь усыхающее, утратившее очарование прыткой юности, изношенное и потертое жизнью старое животное, которое плетется за хозяином, время от времени останавливаясь, чтобы передохнуть. Оно стоит и безучастно смотрит в пространство перед собой в то время, как лапы бьет предательская старческая дрожь.
Но для хозяина это создание — живое воплощение небывалой преданности и любви. Дюжина вместе прожитых счастливых лет, в течение которых всегда рядом были длинный любопытный нос и тонкий бойкий хвост, между которыми на четырех коротких ножках колыхалось теплое, длинное, шерстяное тельце.
Что может быть прекраснее этих доверчивых собачьих глаз, которые в обрамлении разбросанных сединок заглядывают прямо в душу и робко спрашивают: «Я ведь любил тебя всегда, когда ты была неправа, больна, сурова, зла и некрасива. Я ведь любил тебя тогда. А ты? Будешь ты любить меня такого — седого немощного старичка?»
И глядя в эти преданные, подернутые пеленой глаза, вдруг понимаешь, что вот это и есть она — подлинная красота жизни.
Берешь на руки и обнимаешь маленького зверя, думая о том, что человечности в нем, возможно, больше, чем в тебе самом. И улыбаешься, поглаживая беленькие лапы.
А за окном падает первый пожелтевший лист. В воздухе пахнет осенью. Осень прекрасна. И осыпающейся красочной листвой, и ярко-белой сединой, и благодарностью за все, что было прожито.
Да, она грустна.
Но как она красива и мудра…


* * *


Здесь преведены лишь отрывки. Полностью книга доступна на авторском сайте: www.galinatrylis.com