Зиссерман А. Л. 25 лет на Кавказе. 1842-1867

Юрий Кисилев 5
Зиссерман   Арнольд Львович   
 
Двадцать пять лет на Кавказе   (1842–1867)


несколько отрывков из глав рассказывающих о  Тифлисе (Тбилиси), Грузии, высокогорной Чечне и Ингушетии

1. 1842 год
Мне было 17 лет, когда, живя в одном из губернских городов, я в первый раз прочитал некоторые сочинения Марлинского. Не стану распространяться об энтузиазме, с каким я восхищался «Амалат-беком», «Мулла-нуром» и другими очерками Кавказа; довольно сказать, что чтение это родило во мне мысль бросить все и лететь на Кавказ, в эту обетованную землю с ее грозной природой, воинственными обитателями, чудными женщинами, поэтическим небом, высокими, вечно покрытыми снегом горами и прочими прелестями, неминуемо воспламеняющими воображение семнадцатилетней головы, да еще у мальчика, с детства уже обнаруживавшего чрезвычайную наклонность к ощущениям более сильным, чем обыкновенные школьные забавы. Оставалось придумать средства привести план в исполнение…………
Скучна и утомительна была однообразная дорога по степям Херсонской, Екатеринославской и других южных губерний…...мы дотащились до Ставрополя, который хотя и считался уже Кавказом, но ничем не отличался от любого губернского города средней руки. Два условия только придавали ему особенный характер: костюмы линейных казаков и изредка попадавшихся туземцев, особенно верхами, в полном вооружении, и еще более великолепный вид на Кавказский хребет, который, невзирая на почти четырехсотверстное отдаление, в светлое утро весь, как выточенный рельеф гигантских размеров, величественно поднимался между мглой долин и синевой неба. До Георгиевска опять степная, изрезанная глубокими балками дорога. Вдруг вправо показывается Эльборус, как будто окруженный четырьмя огромными, отдельно стоящими холмами, и все это, кажется, рукой подать, между тем до этих холмов, у подножия которых Пятигорск и минеральные воды, 40 верст. Далее до Екатеринограда и оттуда до Владикавказа на дороге стояли пикеты казаков на вышках, ездили с конвоем, попадались двухколесные скрипучие арбы с вооруженными туземцами погонщиками, да на каждой станции угощали рассказами о тревогах, нападениях и вообще происшествиях, в которых только и слышались слова: немирные, мошенники-мирные, убили, зарезали, схватили, угнали… Все это очень резко бросалось в глаза едущим из тех городков, где тишина нарушалась разве пьяным криком «караул!»… Во Владикавказе туземный элемент уже видимо преобладал на улицах, и я останавливался на каждом шагу любоваться этими молодецкими фигурами в живописных костюмах, ловко сидящими в седле…..
 ...................
  Владикавказ, преддверие настоящего Кавказа, – очень оживленное место; миновать его нельзя, он связывает Россию и Грузию; окрестности его очень живописны, в самом городе с шумом быстро несется мутный Терек. ……
Все поэтические описания, посвященные этим местам, все-таки слабы перед действительностью. Понятно, что я был восхищен и с каким-то трепетом сердечным то поднимал голову вверх, чтобы смотреть на скалы, на торчащие из расщелин сосны, на сочащиеся источники, то опускал их вниз, чтобы смотреть на пенящуюся реку, с каким-то бешенством стремящуюся миновать все препятствия, образовавшиеся на ее пути в виде обломков скал и гранитных теснин; я вслушивался в этот особенный шум, будто не совсем однообразный, будто силящийся что-то выразить…..
................
    Итак, я очутился в Тифлисе.  Представить очерк этого города, по которому можно бы себе составить о нем приблизительное понятие, довольно трудно (не нужно забывать, что Тифлис 1842 и 1878 годов – это Азия и Европа; теперь приходится искать восточные особенности, а тогда они просто бросались в глаза). На каждом шагу встречалось столько разнообразия, столько обращавшего на себя внимание приезжего, так было мало сходства с нашими городами, столько смеси восточного с западным, что только талантливая кисть могла бы живо набросать эту картину. При самом отчетливом, подробном описании пропустишь какой-нибудь предмет, едва уловимый, но резко характеризующий город с его разноплеменным населением, оригинальными обычаями и веселой на свой лад, шумной жизнью.  Издали казалось, что увижу совершенно азиатский город с узенькими переулками, без площадей, с маленькими, скрытыми за каменными оградами домиками, с неподвижным населением, избегающим палящих лучей солнца, но, миновав заставу, мы поехали по широкой улице с красивыми этажными домами, встречались дрожки извозчиков, коляски, модно одетые дамы и франты, как во всяком большом губернском городе. Медленно подвигаясь вперед мимо гимназии, дома главнокомандующего, корпусного штаба, мы очутились на Эриванской площади, застроенной большими домами, но все это было не вымощено, в ухабах, пыль вершковым слоем покрывала улицы, носилась густым облаком в воздухе. Середина площади была завалена складами бревен, у которых толпилась кучка туземных горожан, передавая друг другу новости и сплетни. Затем поворот налево – Армянский базар, и картина резко изменилась: просто скачок из Европы в Азию. Узенькая улица, где двум дрожкам с трудом можно разминуться, и на ней «какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний»!
  Взгляните на этого важного персиянина в высокой остроконечной папахе, в нескольких, надетых один на другой, бешметах, подпоясанного широкой кашмирской шалью, постукивающего коваными каблуками зеленых кошей. Полюбуйтесь на этого грузина: какая красивая физиономия, какая энергия во всех движениях, как он хорош в своей загнутой папахе, в чухе с закинутыми на плечи рукавами (совершенно польский кунтуш), в шелковом ахалуке, обшитом позументами, в широких шелковых шальварах, шумящих при каждом движении, в сапогах с загнутыми носками в виде усиков; как он молодецки идет, держась одной рукой за большой в серебре кинжал и покручивая другой черные длинные усы. А вот купец-армянин, идущий медленно, не обращая никакого внимания на снующую мимо толпу, углубленный в собственную мысль – верно, коммерческие соображения; какая положительность во всем – от костюма до походки, от плотной материи ахалука до степенного покроя чухи, от гладко выбритого лица и даже затылка до объемистого брюха, от огромного носа до коротко подстриженных усов. Обратите внимание на этого мушу (носильщик тяжестей) имеретина, у которого на голове вместо шапки какой-то войлочный блин, длинные кудрявые волосы покрывают шею, на нем ободранный солдатский мундир, приобретенный за несколько копеек на толкучке, широкие шальвары и коломаны (род лаптей из сыромятной кожи); он согнулся под тяжестью огромного шкафа или непомерной длины мешка с хлопчатой бумагой, так что, глядя сзади, кажется, будто шкаф движется сам собой… Или вот борчалинский татарин с лицом оливкового цвета, в огромной рыжей папахе, в бурке, невзирая на 35-градусную жару, подпоясанный желтым шерстяным платком, на котором болтается кинжал. А как хорош этот черкес с черной бородкой, в круглой меховой шапке, подтянутый ремнем, за которым торчит пара красивых пистолетов, в разноцветных ногавицах и красных сафьянных чувяках (род башмаков); как легки все его движения, как все изобличает лихого наездника. Заметьте этих куртин, рослых здоровых людей в красных куртках, вышитых синими или желтыми шнурками, в широчайших синих шальварах, тяжелых красных сапогах, в разноцветных чалмах, с кривыми турецкими саблями у боков. А тут навстречу оборванный кро (так называют переселенцев азиатской Турции) в какой-то войлочной арлекинской шапке, несущий большой кувшин воды; или тулух-чи (водовоз), ведущий лошадь, навьюченную двумя огромными кожаными мехами, в которых он развозит воду. Дальше целые вереницы женщин, укутанных с ног до головы в белые чадры, как привидения, тихо подвигаются, постукивая железными каблучками; иные, уже обрусевшие, в салопах, но с грузинским головным убором; татарки в клетчатых чадрах; тут же попадаются и наши бородатые мужички, неуклюжие бабы с талиями под мышками, кучки солдат, форменные сюртуки – и все это перемешано, все движется, толкается, шумит на разных наречиях, дрожки скачут взад и вперед, гремя несносно по мерзкой мостовой, извозчики кричат «хабар-да!» (сторонись); продавцы зелени, полузакрытые кучами овощей и трав (до которых азиаты большие охотники), стучат железными весами, звенят привешенными к потолку лавки колокольчиками, зазывая покупателей пронзительными криками: «Ба, ба, ба: суда, суда!» (то есть сюда). Лавочные сидельцы поигрывают на гармонях, не забывая в подражание нашим гостинодворцам всякого проходящего забросать известными: «Что покупаете? Пожалуйте, дешево продаем» и прочее; в сапожных лавках стучат молотками, в шубных – распевают во все горло, в оружейных – стукотня и визг подпилков; множество мальчишек бранятся или поют, силясь издавать визгливые горловые звуки и шныряют между толпой; все открыто, нараспашку, и работают, и едят, не развлекаясь происходящим перед глазами. Плоские кровли домов усеяны женщинами и детьми: тоже иные ссорятся, иные пляшут под бубен; там идет веселая компания, пищит зурна (род кларнета), напрасно силясь заглушить звонкий голос восторженного певца, ободряемого возгласами пирующих дардымандов (так называли туземцы забубенных кутил, ведущих разгульную жизнь, главой которых в те времена был князь Арчил Багратион-Мухранский, к великому огорчению своей аристократической родни). Ту т скрипит арба, везущая огромный румби[1] с кахетинским вином; там ряд лениво выступающих верблюдов, навьюченных белыми кожаными тюками, столпился у ворот караван-сарая, загородив всю дорогу; десятки навьюченных ослов, понурив головы, пробираются в толпе, подгоняемые немилосердными мальчишками, израненные пинками острых палок. Наконец, после всего этого попадаешь на татарский мейдан (площадь, базар), на котором видны только сотни голов в бараньих папахах и чалмах или обнаженных, бритых; слышен какой-то гул, совершенное жужжание пчел, сливающийся с однообразным шумом реки, в нескольких шагах протекающей……..
  Чиновный класс так резко делился на высший и низший, что среднего почти не было; гостиные первых были недоступны низшим, а эти по недостатку средств жили замкнуто, вынужденные предаваться картам или вакхическим развлечениям, страсть к коим была развита в поразительной степени, особенно в уездных городках. Изобилие и дешевизна местного вина загубили не одного, даже и порядочного чиновника; пьянство доходило до безобразия, особенно резко бросавшегося в глаза среди туземцев – или не пьющих вовсе, как мусульмане, или пьющих хотя и много, но весьма редко пьянеющих, как грузины….
....................

  Я начал с того, что нарядился в черкесский костюм, самый удобный и красивый, получивший право гражданства на всем Кавказе, обзавелся собственной верховой лошадью, оружием и всеми принадлежностями коренного джигита (удальца-наездника), да с большим успехом и довольно скоро усовершенствовался в верховой езде. Одно это уже подняло меня в глазах жителей, которые не могли никогда без смеху видеть чиновников, уродливо болтавшихся на лошадях, державшихся обеими руками за гриву и действительно изображавших всей своей наружностью весьма жалкие комические фигуры. Повозочного же сообщения здесь, как и в большинстве мест за Кавказом, не было, и всяк должен был садиться верхом на плохо выезженных, горячих горских лошадей. Через год я стал свободно объясняться по-грузински, а выучившись после еще читать и писать, усовершенствовался на удивление всем грузинам.
Выговор – это неодолимое препятствие для всех европейцев – дался мне, однако, настолько, что даже трудно было угадать во мне не грузина. Постоянной наблюдательностью, расспросами, сношениями с туземцами я узнал в подробности их нравы, образ жизни, взгляды и наклонности, и впоследствии в обществе туземцы почти забывали, что я русский, однако перестали при мне пускаться в ругательства и насмешки. При этих условиях и жизнь моя стала разнообразнее и легче; я стал находить в этой воинственной, полукочевой жизни своего рода поэзию и, наконец, пристрастился к ней до того, что изменить ей и работаться со средой, у которой я приобрел уважение, казалось мне невозможным. …….
   Резко отличающиеся друг от друга тушины, пшавы и хевсуры проводили все время в своих национальных воинственных забавах. Скачки, стрельба в цель, фехтование хевсур, вооруженных мечами и щитами, продолжались целые дни, ночью вокруг костров раздавались громкие и заунывные песни, пляски, напоминавшие диких индейцев Америки; все это так поражало меня своей новизной и оригинальностью, что я проводил целые часы, смотря на этих полудиких людей, о которых в России едва ли кто и слыхал, и тогда же задался мыслью узнать и изучить их поближе, чтобы при случае познакомить с ними читающую часть общества.
...............
VII.

  В феврале или начале марта 1845 года на левом фланге лезгинской линии случилось происшествие… Человек шестьсот лезгин ближайшего общества Дидо под предводительством одного из своих вожаков, часто бывавшего в Кахетии, хорошо знакомого с местностью и грузинским языком, перевалились через главный хребет и в сумерки совершенно неожиданно появились в Кварели. Никому в голову не могло прийти, чтобы в это время года, при глубоких снегах, покрывавших горы, кто-нибудь из горцев решился спуститься в Кахетию, и потому, понятно, никаких мер предосторожности не было принято; горцы прошли чуть не половину деревни совершенно свободно, пока не наткнулись на возвращавшихся откуда-то домой двух-трех жителей, изумленных движением такой значительной толпы вооруженных людей; распознав по костюму лезгин, они сделали несколько выстрелов и побежали назад к дому участкового заседателя, где и подняли тревогу. Горцы бегом вслед за ними ворвались туда же. Заседатель Дадаев с женой, своим переводчиком из армян Сукиясовым и двумя-тремя рассыльными из грузин успели наскоро запереть и завалить кое-чем двери в свои комнаты и решились защищаться. Нападающие, изрубив между тем несколько встреченных во дворе и выбежавших на выстрелы человек, приступили к ставням и дверям дома, занятого Дадаевым; плохие затворки не могли долго выдержать, и лезгины ворвались в комнаты. Дадаев с рассыльными встретили их кинжалами, защищались отчаянно и пали, дорого продав свою жизнь; жена Дадаева в испуге спряталась за вешалку с платьями, но ее нашли, и один лезгин стал торопливо сдирать с пальцев ее бриллиантовые кольца, когда же это не удалось, он, недолго думая, отрубил ей всю руку и бросил омертвевшую женщину на пол; переводчик Сукиясов, струсивший ужасно в самом начале появления горцев, взобрался на какое-то возвышение вроде полки, устроенное в одной из комнат, но его заметили, стащили на пол и ударом кинжала разрубили голову, отчего он и упал замертво; лезгин, по своему обычаю, отрубил ему кисть руки, но вдруг заметил, что ошибся – кисть была левая, тогда он вернулся и отрубил правую… Между тем тревога распространилась по всему селению, дошла до укрепления, откуда была послана рота солдат; раздавшийся звук барабана заставил горцев торопиться, они заиграли в свою зурну для сбора рассеявшихся по ближайшим саклям на грабеж товарищей и двинулись обратно; пленных в этот раз они не брали, потому что они могли их задерживать при быстром отступлении и едва ли смогли бы перебраться по снегам через горы. Прибежавшая рота успела захватить еще хвост неприятельской партии, переколола несколько человек, но преследовать в темноте столь значительную партию не могла решиться, и горцы благополучно убрались восвояси. Кроме Дадаева и рассыльных погибли еще десятка два человек, жена Дадаева осталась жива, но помешалась, а злополучный Сукиясов, благодаря молодости и крепкой натуре, выздоровел, и я его впоследствии видел в Телаве квартальным надзирателем, с приделанными к обеим рукам перчатками, туго набитыми шерстью…
.................

  Первые шаги графа Воронцова в Кавказском крае были печального свойства, и не будь это именно граф М. С. Воронцов, пользовавшийся полным доверием государя, его постигла бы, без сомнения, участь Нейдгарта. Большая военная экспедиция под личным начальством графа, имевшая целью одним ударом порешить с Шамилем, окончилась, невзирая на огромные средства, полным нашим поражением… Взятием чеченского аула Дарго, в котором жил Шамиль, думали с нашей стороны достигнуть покорения всего подвластного ему пространства, вероятно, по тому примеру, как Наполеон со взятием Вены и Берлина предписывал по своему усмотрению условия Австрии и Пруссии. Но если так, то почему же забыли о Москве, взятие которой послужило поводом противоположных для Наполеона результатов? А главное, как не подумали, что какой-нибудь чеченский аулишка вроде Дарго с несколькими десятками хижин даже для нищих чеченцев никакого особого значения иметь не может и что Шамилю при его ограниченных требованиях хоть каждую неделю переменять резиденцию особого затруднения не составит? К довершению бедствия это непременное желание овладеть шамилевской «столицей» завлекло войска в глубь тех самых Ичкеринских лесов, которые в 1842 году так кроваво проводили отряд генерала Граббе, и новые батальоны подверглись не лучшей участи… Были минуты, когда боялись за жизнь, еще хуже – за свободу самого главнокомандующего!..
  Понеся огромные для Кавказской войны потери до 4000 человек, отряд, наконец, прошел кое-как часть дремучего леса и очутился на поляне Шаухал-берды в самом отчаянном положении, лишенный возможности дальше отступать, за неимением ни продовольствия, ни средств поднять раненых и больных, невзирая на то что все тяжести, начиная с графского багажа, были сожжены и лошади отданы под раненых; окруженный толпами торжествующих чеченцев, без хлеба, без воды, с весьма небольшим остатком патронов и снарядов, оберегаемых для крайнего случая, отряд был вообще в безвыходном положении[3]. Какой-то смельчак, из юнкеров кажется, успел пробраться сквозь усеянные неприятелем леса на нашу линию и доставил записочку генералу Фрейтагу в крепость Грозную; этот, схватив с покосов и разных гарнизонов все, что можно было найти под рукой, кажется три-четыре батальона с несколькими орудиями, поспешил на выручку. Опоздай он одним-двумя днями, может быть, уже и выручать бы нечего было… Правдивое, подробное описание этого похода, без сомнения, когда-нибудь появится и будет весьма назидательно. Я расскажу здесь вкратце только один из самых кровавых эпизодов, подробно мне известный из официальных и частных документов и по рассказам участников, совершенно различных по своему положению, заслуживающих, однако, полной веры. Дело в том, что отряд после продолжительной стоянки в Анди с истощившимися уже запасами продовольствия двинулся в Дарго, рассчитывая на скорый подвоз сухарей из Дагестана. После взятия Дарго, движение к которому стоило немалых жертв, войска очутились в местности, окруженной большими лесами, что в летнее время составляло для нас всегда самую главную опасность, так как мы имели дело с ловким неприятелем, свыкшимся с лесом, как рыба с водой. Ввиду значительных скопищ горцев, наполнявших леса, следовало избрать другой путь отступления и рассчитывать на трудное, опасное же, весьма медленное движение, сопряженное с беспрестанным боем и преодолением природных и искусственных преград, и потому нужно было обеспечить себя продовольствием на несколько лишних дней. Решено было отправить колонну для принятия провианта от имевшего доставить продовольствие дагестанского отряда, который должен был остановиться на безлесной высоте, над крутым гребнем, по которому спускалась дорога к Дарго. Колонна была составлена весьма неудачно, именно: от всех батальонов и команд часть людей, составивших сводные батальоны и роты. Сделано это было с тем, чтобы каждый солдат принес сухарей для себя и своего оставшегося в Дарго товарища, но это повело к тому, что эти, так сказать, на живую нитку сшитые части лишены были главного достоинства тактических единиц: офицеры, фельдфебели, капралы и солдаты не знали друг друга, нравственной связи у них не было никакой. Назначенный командовать этой колонной старый кавказский боевой генерал Клюки фон Клугенау, сознавая всю опасность предстоявшего ему движения с такими сводными батальонами, наполовину из недавно прибывших на Кавказ полков Пятого корпуса, не обстрелянных и не знакомых с особенностями Кавказской войны, при значительном числе вьючных лошадей, затрудняющих свободный марш в горных лесных трущобах, объяснил начальнику штаба генералу Гурко все это и просил изменить состав колонны, но требование его было отклонено, потому будто бы, что главнокомандующий сам так приказал, что противоречие будет ему неприятно (?) и что, наконец, теперь уже поздно изменять все сделанные распоряжения, когда колонна рано утром должна выступить. Клугенау, конечно, оставалось повиноваться, и на другое утро, 10 июля 1845 года, он выступил из Дарго. Все протяжение по лесистому, с обеих сторон обрывистому гребню было занято неприятелем, устроившим во многих местах из срубленных деревьев завалы. Войска наши в этот день, не обремененные тяжелой ношей и с порожними лошадьми, были подвижнее и потому хоть и со значительной потерей, однако двигались вперед, штурмуя завалы и отбиваясь от назойливых горцев. Авангард колонны под начальством приобретшего славу храбреца генерал-майора Пассека брал завалы один за другим, но Пассек по натуре своей увлекался вперед, не заботясь о следовавших за ним… Таким образом, в значительные остававшиеся промежутки врывался только что выбитый неприятель, опять заваливая тропинку деревьями, и главной колонне снова приходилось делать то, что уже сделано было авангардом – очевидно, напрасная двойная потеря людей и времени. Наконец, поздно вечером до крайности утомленные, со множеством раненых, бросив несколько сотен убитых и без вести погибших в лесной чаще людей (в том числе начальника арьергарда генерал-майора Викторова), добрались войска генерала Клюки до высоты, на которой застали отряд князя Бебутова, пришедший с провиантом. Всю ночь вместо отдыха несчастные люди должны были сдавать раненых, принимать продовольствие, разбирать сухари по ранцам, готовить вьюки и прочее.
Неприятель тоже не отдыхал. Подкрепленный новыми секурсами, ободренный успехом и видом рассеянных по лесу русских трупов, он всю ночь устраивал новые завалы и готовился ко вторичной кровавой встрече.
  Наутро 11 июля, сделав несколько условных пушечных выстрелов, чтобы дать знать в Дарго о своем выступлении, колонна двинулась обратно по той же адской, накануне упитанной кровью тропинке… В этот раз утомленные, тяжело навьюченные лошади и люди, очевидно, уже не могли так свободно двигаться. Генерал Пассек опять пошел в авангарде. При всем моем уважении к памяти генерала Клюки я, однако, нахожу в этом случай с его стороны непростительную слабость: вероятно, не желая уязвлять самолюбие своего приятеля, он, испытав уже накануне последствия легкомысленно храброго увлечения Пассека, опять поручил ему авангард. Дело было слишком серьезно, чтобы думать о чьем бы то ни было самолюбии. Даже напротив, на этот раз следовало в авангард послать возможно менее заносчиво-храброго человека, нужен был хладнокровно-распорядительный, стойкий человек, не забывающий отданных ему приказаний; увлекающегося же Пассека следовало оставить в арьергарде, где его беззаветная удаль принесла бы огромную пользу, а для увлечения не было бы места. В этот день повторилась та же история: Пассек, выбивая горцев из одного завала, бежал к другому; дружные штурмы, молодецкие удары в штыки, одним словом – вперед да вперед. Кончилось тем, что он удалился от колонны на несколько верст, и в одной трущобе залп из нескольких сотен винтовок скосил и Пассека, и многих офицеров, и множество солдат, и лошадей под орудиями; чеченцы воспользовались минутой неизбежного замешательства, выхватили шашки и бросились на добычу… Авангард был истреблен, пушки сброшены в кручу… Что произошло дальше с главной колонной, поражаемой с боков, спереди, смешавшейся в одну нестройную кучу вьючных лошадей, погонщиков, милиционеров, раненых, обезумевших от панического страха солдат, всякий, понюхавший пороху, может себе представить. Генерал Клюки, потерявший убитыми всех своих адъютантов, ординарцев и вестовых, пересаживался с одной убитой лошади на другую, бросался во все стороны, чтобы устроить хоть какой-нибудь порядок, приказывал солдатам, наконец, употребить штыки против смешавшейся, столпившейся кучи милиционеров, препятствовавшей выдвинуть хоть какую-нибудь сохранившую порядок роту… Надо отдать ему полную справедливость: не потерять в таком случае присутствия духа мог только поистине человек с сильной волей, наторевший в Кавказской войне. Положение было отчаянное, можно было ожидать совершенной гибели всей колонны, а между тем обещанная накануне при выступлении из Дарго высылка подкрепления навстречу не появлялась; в довершение пошел проливной дождь, и глинистая почва мгновенно превратилась в густую непролазную грязь, окончательно затруднившую хоть бы медленное движение, а люди и лошади между тем валились десятками, создав из себя самих завалы… Наконец, остатки колонны стали стягиваться к небольшой площадке, на которой генерал Клюки надеялся устроить хоть кое-какой порядок; в это время появился высланный навстречу батальон храбрых кабардинцев с майором Тиммерманом, которого генерал Клюки тотчас и послал отогнать по возможности неприятеля с боков и облегчить движение остатков арьергарда… Поздней ночью несчастные уцелевшие кучки отряда генерала Клюки прибыли в Дарго, потеряв двух генералов, трех штаб-офицеров, 33 обер-офицеров и 1500 человек; провианта же доставили очень немного, он остался в лесу…  Таков был этот эпизод Даргинского похода, названный солдатами «сухарной экспедицией».
................
 
  Сам же граф Воронцов, наученный печальным опытом своего похода в Дарго, что таким способом на Кавказе ничего не сделаешь, перешел к другой системе действий против горцев. Эту систему можно назвать системой топора, как прежняя была системой штыка. Она состояла в том, чтобы рубить в лесах неприятельской земли широкие просеки, дающие возможность свободно двигаться войскам, и по мере занятия ими позиций в тылу заселять отнятые у горцев земли казачьими станицами. Мысль эта была, впрочем, не совсем новая, она возникла еще при А. П. Ермолове и особенно подробно и наглядно развивалась его начальником штаба генералом Вельяминовым, но в те времена недостаток средств ограничил ее применение некоторыми небольшими попытками. Теперь же, более совершенно развитая, система эта, поддержанная щедрыми материальными средствами, в течение 10–12 лет энергически выполняемая, перейдя напоследок в еще более энергичные руки князя Барятинского, имела результатом падения упорного Шамиля, боровшегося двадцать пять лет с такой державой, которая казалась грозой целой Европе! Итак, кровавый урок, данный нам в Даргинскую экспедицию, пропал недаром.
 
  Тифлис  в период управления Кавказом графа Воронцова обратился в один из лучших городов России только благодаря заботливости и инициативе графа: улучшены пути сообщения, явилось пароходство в низовьях Куры и на озере Гокча, заведены женские учебные заведения и много благотворительных учреждений, поддерживались и развивались все виды промышленности, и если многое стоило только напрасных затрат казне и самому князю, то единственно по недостатку способных и честных людей и по общему невежеству, с которым так трудно бороться. Вообще, в крае всему дан был толчок вперед, к лучшему. В стране, которая дотоле не знала почти значения гражданской деятельности (если не считать таковой бюрократические подвиги на канцелярском поле), закипела жизнь, дремавшие силы были вызваны наружу; всякий почувствовал потребность если не делать, то хотя заявить о чем-нибудь полезном; и так как граф был чрезвычайно любезен и внимателен, то предположения и проекты посыпались со всех сторон. Как всегда бывает в таких случаях, многое оказывалось дельным, удобоприменимым, иное давало хороший материал или полезные указания, еще более оказывалось нелепостей, абсурдов, о которых долго ходили рассказы, могущие показаться анекдотами.
  Деятельность графа Воронцова была просто изумительна. От восьми часов утра до четырех пополудни он не оставлял кабинета, работая постоянно, то выслушивая доклады, давая решения, то диктуя своим кабинетным секретарям. Невзирая на свои почти семьдесят лет, он первые годы лично принимал участие в военных действиях, причем в 1845 году в Даргинскую экспедицию и в 1847 году при осаде Гергебиля и Салты ему пришлось перенести немало трудов и лишений лагерной жизни. Он не ленился беспрерывно объезжать обширный край по скверным, большей частью небезопасным дорогам и нередко верхом, затем уделять еще времени на разные приемы и удовольствия ради сближения общества. Его супруга тоже немало и серьезно занималась по делам женских учебных и благотворительных заведений, пожертвовав на это не одну сотню тысяч рублей. …..Одним словом, в истории Кавказа страницы, заключающие очерк наместничества графа Воронцова, будут одними из блистательных, и поставленный ему в Тифлисе памятник есть вполне заслуженная дань уважения и благодарности.  С 1846 года по желанию графа Воронцова стала издаваться в Тифлисе местная газета «Кавказ» под редакцией способного и вообще отличного чиновника Константинова. Все казенные учреждения и должностные лица обязаны были ее выписывать, на что, впрочем, тогда никто не роптал, потому что первые несколько лет газета, невзирая на свои скромные средства и чисто местную рамку, издавалась очень хорошо, заключала много интересного и при всеобщей бедности в книгах читалась с удовольствием. Несколько прочитанных мной номеров «Кавказа», в которых были помещены рассказы о некоторых военных действиях, поездках по краю и т. п., дали мне мысль попытать и себя на литературном поприще…
 Уныло монотонный вид Тифлиса при Нейдгарте вдруг превратился в какой-то шумный, праздничный; у всех стала как-то живее кровь обращаться. Дворец наместника с беспрестанным приливом и отливом экипажей сделался центром, около которого все вращалось – кто непосредственно, кто окольными путями. Появились театр, цирк, новые кондитерская и магазины, пошли новые постройки, громадный пустырь Эриванской площади украшался великолепным зданием театра, гостиного двора; вечера, балы и всякие пиршества в подражание наместнику стали даваться и прочей служебной знатью; местные князья, полные блистательных надежд впереди, развернулись по-своему, и обеды без Ага-Сатара (известный персидский певец) стали уже редкостью. А поелику в мире сем закон отражения сверху вниз неизбежен, то шумный образ жизни и вообще какое-то безотчетно веселое расположение духа сказалось почти на всем народонаселении. Не мудрено после этого, что город изо дня в день представлялся в каком-то праздничном, ликующем виде
..................

   Все протяжение Главного хребта, у истоков Ассы, в верховьях Аргуна и Бойсу, представляет один и тот же вид грозных скал, диких ущелий, кое-где поросших мелкими соснами или тощими кустарниками; деревни всех племен, населяющих эти места, строены по одному образцу: на вышине обращенных к солнцу горных скатов, ярусами (амфитеатром), с весьма узенькими переулками; дома сложены очень искусно и прочно из камня, без всякого связывающего материала – глины, известки и т. п., при каждом почти высокая башня с бойницами, все с целью сделать свое жилье неприступным нападениям врагов, а таковыми спокон веку считались у горцев все другие племена, и нередко по делам кровомщения и свои ближайшие одноплеменники. Встречаются сплошь и рядом места, от которых просто в восторг приходишь. Что за величие, грозное, поражающее! Какой мелкотой кажешься сам себе против этого торжественно-молчаливого окружающего! ………………
  В Тушинском округе находится гора Борбало, дающая начало большинству значительных рек – Алазани, Иоре, Арагви (пшаво-хевсурской), Андийскому Койсу и Аргуну; все они радиусами расходятся от нее по разным направлениям северного и южного склонов Главного хребта. Из Хевсурии в Тушетию дорога идет через Борбало, большей частью покрытую туманом и вообще известную негостеприимством. Мы проходили ее, кажется, около 10 августа, во многих местах по снегу, окруженные непроницаемым туманом и осыпаемые чем-то вроде небольших градинок, больно бьющих в лицо. Очень величественно ущелье реки Аргуна, которая начинает свое течение маленьким, едва заметным водопадцем, а через несколько верст, приближаясь к хевсурскому аулу Шатиль, составлявшему крайний предел покорной нам страны, превращается в разъяренный поток, низвергающий по ступеням, расположенным почти на правильно прогрессивном расстоянии, целые массы белой пены. По обеим сторонам потока отвесные скалы, у уступов коих едва нашлась возможность проложить узенькую тропинку; река обдает вас водяной пылью и ревом заглушает ваши слова. Из трещин в скалах сочится вода и, падая капля за каплей, отражается в солнечных лучах тысячью разноцветных камней. В некоторых местах уступы скал до того в упор примкнули к реке, что идти дальше нельзя, и пришлось перебираться на левый берег, пока там встречалось то же препятствие и заставляло возвращаться опять на правый; переправы эти совершаются по мостикам, если не «чертовым», то чертовски опасным и далеко не для слабонервных путешественников устроенным. Горцы перебрасывают два нетолстых сосновых бревна через реку, кладут на них без всякой связи и прикрепы ряд шиферных плит – и мост готов. «Дешево и сердито», как выражаются солдаты. Идешь посредине, лошадь сзади, мост гнется, качается, между плитняка виден кипящий омут, перил нет, и достаточно неосторожно ступить, чтобы очутиться в пучине… Дерзал я не раз, просто шалости ради, переезжать эти мостики верхом, правда на горских привычных лошадях, но все же это сумасбродство. Гродский и Колянковский, да и большинство не местных жителей, пробирались осторожно, держась рукой за идущего впереди горца, лошадей переводили уже после них и т. д.
Из Шатиля, где был с нами и сам окружной начальник, мы проехали верст десять вперед по ущелью Аргуна в сопровождении нескольких сотен шатильцев и других окрестных хевсур к ближайшему непокорному обществу Кистин-Митхо. С небольшой возвышенной плоскости нам открылась долина, окаймленная невысокими гребнями безлесных гор, и в ней несколько небольших аулов с башнями. Вид был очень красив, грозная природа Хевсурии заменилась более скромным, приветливым горным ландшафтом. Вдали, по направлению терявшегося в тумане ущелья Аргуна, виднелись перепутанные хребты лесистых гор, упирающихся в Чечню, этот кровавый тогда театр Кавказской войны.

  В первый раз, имея перед глазами непокорную, неприятельскую часть страны, я испытывал какое-то особое, труднообъяснимое чувство. Так вот они, эти аулы, высылающие людей в шамилевы полчища, ведущие войну с русскими войсками; отсюда-то выходят те мелкие хищнические шайки, которые пробираются то в Кахетию, то в окрестности Владикавказа, на Военно-Грузинскую дорогу, нападая на проезжих, на отставших от своих команд солдат или работающих в полях казаков; они-то заставляют нас ездить с конвоями и то только днем да принимать множество тягостных предосторожностей, а у себя живут эти люди совершенно беззаботно, не боясь никаких нападений и тревог…
  Наши хевсуры, желая погарцевать и хоть подразнить своих соседей, называемых ими урджули (неверный), так как они считают себя христианами, спустились к крайнему аулу и затеяли пустую перестрелку. Офицеры Генерального штаба в это время рисовали, записывали по рассказам бывалых хевсур разные сведения, а я сидел на площадке, весь погруженный в целый водоворот толпившихся в голове мыслей о возможности наступления с этой стороны наших войск для постепенного занятия ближайших кистинских обществ, не вполне еще порабощенных Шамилем и по отдаленности от центра его деятельности не могущих рассчитывать на серьезную с его стороны поддержку. Этим уменьшилось бы число ближайших наших врагов, приносящих столько вреда своими набегами. Отсюда мы постоянно угрожали бы следующим приаргунским обществами, удерживая их от свободного движения на плоскость Чечни против наших войск; далее мне казалось возможным войти отсюда в связь с Владикавказским округом и, так сказать, отрезать целый угол непокорной страны, особенно важный по соседству с главным путем сообщения России с Тифлисом;. С высоты человек вообще лучше видит, охватывает разом далекие пространства, и мысли принимают невольно более свободный, широкий полет. Что это не фигурная фраза, я убедился после неоднократно. Бывало, в Чечне с плоскости смотришь вперед, видишь перед собой поросшую непроходимым орешником равнину, далее – цепь лесистых хребтов, как бы барьером заграждающих взорам дальнейшее пространство, и не только нельзя представить себе какой-нибудь общий абрис местности, но даже и подробные рассказы проводников оставляют только смутное впечатление. Какая разница, когда с высоты какого-нибудь водораздельного хребта в ясную погоду следишь, бывало, за указаниями старожилов и как бы видишь перед собой самые отдаленные части огромного пространства гор, рельефно обозначающихся по направлению главных рек и отрогов, то снежно-скалистых, то выступающих темной массой дремучих, вековых лесов! Ту т человек чувствует себя как-то сильнее, свободнее, erhabener, как говорят немцы.

..............

XI.

 Полковник Золотарев  рассказад мне, что  очень давно служа на Военно-Грузинской дороге, имел случай близко познакомиться с кистинами, которые в качестве каких-то полупокорных часто приходят на работы или для мелкой торговли в ближайшие осетинские ущелья, что они же главным образом виновники всех происшествий в этих местах, что он вполне разделяет мой взгляд на важность занятия этих обществ, что это совершенно обеспечило бы свободное сообщение по дороге к Владикавказу и что его родственник полковник князь Авалов, начальник туземных племен по Военно-Грузинской дороге совершенно такого же мнения, но что не имели они об этом до сих пор случая заявить начальству............

XVII.

Я напомнил прежде всего главную суть моей записки, вследствие которой он и командирован, то есть что с проложением удобного пути через Хевсурию мы получаем возможность удобнее управлять ею и открыть с этой стороны действия вниз по реке Аргуну навстречу войскам, двигающимся из Чечни вверх и занявшим, очевидно, с этой целью еще в 1844 году аул Чах-Кари, где и выстроена крепость Воздвиженская (штаб-квартира Куринского егерского полка). Ближайшим результатом движения от Шатиля, прибавлял я, было бы покорение соседних кистинских обществ и избавление Тушинского округа и Верхней Кахетии от их хищничеств; отсюда (посредством кордона) можно войти в связь с Владикавказским военным округом, отрезав все лежащее на этом пространстве население от подчиненности Шамилю и значительно обеспечив таким образом спокойствие на Военно-Грузинской дороге, этой важнейшей артерии, связывающей нас с Россией. Наконец, кроме всего этого, лишний удобный путь сообщения, особенно в горах, – вещь весьма полезная и для правительства, и для народонаселения, тем более если сооружение его может обойтись дешево. Затем я повторил уже не раз сказанное, что мы прошли теперь главную часть пути в самое ужасное в горах время, что летом она вовсе не до такой степени скверна, и разработка может доставить возможность значительную часть проходить даже с повозками. Но чтобы В. мог лично и вполне уяснить себе пользу и доступность связи отсюда с Военно-Грузинской дорогой и определить, какие для этого потребовались бы средства, я считал необходимым совершить и другую половину пути, от Шатиля до Владикавказа, невзирая на то что тут придется вступить в борьбу не только с природой, но и с опасностью другого рода, именно: с возможностью попасть в руки непокорных горцев, через некоторые аулы коих придется проходить… Сначала и В., и Челокаев посмотрели на меня, как бы сомневаясь в нормальности моего состояния… Но я не смутился и продолжал доказывать необходимость такого путешествия, без которого перенесенные до сих пор труды окажутся напрасными. Я утверждал, что предприятие имеет все шансы благополучного исхода благодаря именно глубоким снегам и отвратительному времени, в которое горцы сидят по своим саклям, как сурки, да тем мерам предосторожности, которые будут приняты, и наконец, эффект, какой произведет в целом крае и даже в Петербурге известие о таком рискованном путешествии полковника Генерального штаба, приближенного к главнокомандующему лица. Последний аргумент, казалось, возымел хорошее действие, и В. стал уже добиваться подробностей, как я думаю устроить этот переход, без явной опасности быть взятыми горцами первого же непокорного аула и отправленными на веревке к Шамилю.
  Мой план путешествия был очень прост: во-первых, до выступления следовало не только никому не говорить об этом, а напротив, показывать вид, что мы собираемся обратно тем же путем, каким пришли в Шатиль; во-вторых, выбрать из шатильцев двух молодцов, бывалых в тех местах, по коим предстоит проходить, чтобы не нужно было ни к кому обращаться за расспросами о дороге, и под их прикрытием пуститься в путь, взяв с собой одного мула для вещей, на которого В. мог бы по временам садиться. Я рассчитывал, что в это время (март) там едва ли придется и встречать кого-нибудь, а если бы и встретились одинокие горцы, то нам, пятерым, бояться их нечего; аулы же мы постараемся обходить или ночью, или как можно дальше. Шатильцы все говорят по-кистински (почти то же, что по-чеченски), следовательно, могут на вопросы встречных отвечать весьма правдоподобно, что мы разыскиваем для выкупа пленных и т. п., а в этих случаях все горцы весьма снисходительны. Понятно, что В. и его урядник должны были нарядиться по возможности так, чтобы не быть похожими на русских. Первую ночь придется, вероятно, провести где-нибудь в скрытом лесистом месте, а к вечеру другого дня я рассчитывал быть уже в Цори – общество, считавшееся тогда якобы покорным, то есть не явно с нами враждовавшим. Там, пожалуй, можно будет, уже не скрываясь, попросить у старшины ночлега и нанять оттуда даже верховых лошадей с проводниками до самого Владикавказа, конечно, все за щедрую плату. Я был почти совершенно убежден, что мы непременно благополучно проберемся, если только шатильцы согласятся нам сопутствовать, на что они, знакомые вполне со всеми местными обстоятельствами, если бы была явная опасность, конечно, не решились бы – при всей своей известной храбрости они больше нас дорожат жизнью и играть ею не станут. Наконец, нужна же некоторая решимость, да и «храбрость города берет».

  После долгих «за» и «против» В. стал склоняться на мое предложение, а Челокаев и не умел, и не хотел оспаривать, он только весьма заботился о драгоценной жизни полковника и просил быть осторожными… Кончилось тем, что решили идти через два дня, в течение которых я должен был все приготовить; В. же напишет между тем донесение в Тифлис о первой половине похода и предположении идти дальше. Челокаев проводит нас до высоты за Шатилем (где я, как выше рассказывал, был летом 1846 года с Гродским и Колянковским) и вернется в Тионеты, а оттуда приедет в Тифлис, чтобы встретиться с нами и быть у главнокомандующего при докладе В. своего отчета об исполнении поручения.
  Шатиль, хевсурский аул, тогда крайний предел покорной нам страны, имеет около пятидесяти домов и может выставить не более двух сотен человек, способных носить оружие. Но эта горсть людей, жившая постоянно в тревоге и опасности, привязанная к своему родному гнезду, отличалась замечательной отвагой. Шатильцы не только защищались от всех неприятельских покушений, но сторожили вход в остальную Хевсурию, составляли нечто вроде Хевсурского Гибралтара и пользовались за то общим уважением, играя роль национальной аристократии. В 1843 году известный наездник помощник Шамиля Ахверды-Магома с несколькими тысячами горцев окружил Шатиль, требуя покорности. Шатильцы, запершись в своих труднодоступных башнях, три дня держались против этой в пять – десять раз превосходившей их толпы, убили ружейным выстрелом самого Ахверды-Магому и до сотни его людей; неприятель, опасаясь быть отрезанным могущими подоспеть подкреплениями, должен был уйти ни с чем. Из двух попавшихся при этом в плен шатильцев один был зарезан на могиле Ахверды-Магомы, а другой успел бежать. За этот подвиг шатильцы по высочайшему повелению получили, кроме нескольких Георгиевских крестов и медалей, триста четвертей хлеба, пять пудов пороху, десять пудов свинцу, и приказано было обнести аул каменной стеной, вделав в нее приличную надпись.

  Я часто бывал в Шатиле, производившем на меня особого рода поэтически-воинственное впечатление. Это дикое ущелье, сдавленное громадными навесными скалами, этот неистовый рев Аргуна с какими-то по временам отголосками будто дальних пушечных выстрелов (вероятно, от катящихся больших камней); эти почти дикие обитатели, в своих странных костюмах и оружии, со щитами и шлемами напоминающие средневековых рыцарей-крестоносцев, как-то особенно гордо на все взирающие; закоптелые стенки башен, унизанные кровавыми трофеями (кистями правых рук) да множеством огромных турьих рогов, за коими шатильцы взбирались на вершины недоступных скал и снежных вершин, – все это, повторяю, производило впечатление трудно передаваемое. С шатильцами я был в наилучших отношениях и оказывал им при всяком случае предпочтение перед другими жителями; у них, впрочем, было менее всех споров, тяжб и вообще наклонностей к сутяжничеству, чем отличались другие хевсуры и особенно пшавы. Некоторые из шатильцев, чаще пускавшиеся в Грузию для закупок, посещали меня всегда в Тионетах, чтобы взять билеты для свободного прохода, сообщали мне всякие слухи из соседних горских обществ, при этом никогда не уходили от меня без угощения и подарков. Особенно один, звали его, кажется, Важика (уменьшительное от важи – храбрый), чаще у меня бывал, выказывая искреннюю преданность. Я решился обратиться к нему насчет предстоявшего перехода во Владикавказ.

  Вызвав Важику из сакли, я прошел с ним подальше на берег реки и, взяв с него слово не передавать никому содержания нашего разговора, рассказал о моем предположении, с тем что если он разделяет мои надежды на благополучный исход, то не согласится ли быть нашим проводником, выбрав себе сам товарища.
Важика недолго думал и согласился; он не только разделял мои надежды, но почти ручался за благополучный исход, тем более что имел в соседнем кистинском обществе Митхо много знакомых и дзмобили. У хевсур и соседних горцев существует обычай удзмобилоба – братание. Два человека, оказавшие взаимную услугу или близко знакомые и желающие теснее сдружиться, совершают обряд, заключающийся в том, что наполняют ковшик водкой или пивом, старший или более зажиточный опускает туда серебряную монету, и оба по три раза пьют, целуясь за каждым разом, затем желают друг другу победы над врагом, клянутся быть братьями и не жалеть взаимно крови своей. Освященный временем, обычай этот, как и вообще всякие другие обычаи, соблюдается так строго, что примеры, где названные братья друг за друга делались кровоместниками или и совсем погибали, вовсе не редкость. Важика не скрывал, что летом такой переход был бы чересчур рискованным предприятием, потому что легко можно было наткнуться на хищническую партию, состоящую из людей дальних обществ, для которых ни митхойские знакомые, ни дзмобили никакого значения не имеют, но теперь встречи могут ограничиться одним-двумя человеками, и то из ближайших аулов, да если бы и из более враждебных, то с двумя-тремя можно справиться. Затем Важика назвал мне товарища, которого он намерен был пригласить, и кроме того, указал мне на одного из числа наших провожатых хахматского хевсура как на человека, известного своей храбростью, ловкостью и тоже знающего кистинский язык, советуя взять его с собой, ибо на всякий случай лишний де человек не помешает. Условившись еще насчет различных подробностей, мы разошлись.
  День прошел в приготовлениях, отчасти в препирательствах с В., который, особенно после обеда, то заговаривал о нежелании идти, то требовал от меня прочных ручательств, что он не будет взят в плен и прочее. Однако все, наконец, уладилось, и на следующий день к восьми часам утра мы собрались на площадку (В. и его урядник в папахах и старых черкесках сверх форменных кафтанов, так что только вблизи можно было бы заметить несовершенство горского костюма), где все и узнали, куда мы решились направиться. Впечатление было различное: тионетские наши спутники, мирные грузины, считали дело чуть не сумасшествием, а старшина их (нацвли) Давид Годжия Швили, мой кум и родственно преданный мне человек, просто схватился за мою руку, грозя не пустить. Шатильцы смотрели равнодушнее, советовали, однако, быть осторожными и не совсем доверять полупокорным аулам, «а впрочем, таких шесть молодцов могут-де постоять за себя и против двадцати», прибавили горские дипломаты. Я, со своей стороны, чувствовал только некоторое усиленное сердцебиение, но вообще был уверен, что все кончится благополучно; да я не только в этот раз, а постоянно, в течение двадцати пяти лет кавказской службы, как будто верил в счастливую звезду свою и пускался зачастую безо всякой особой надобности, так сказать, очертя голову, в рискованные путешествия, почти убежденный, что беда меня непременно минует.
  Наконец, попрощавшись со всеми и отклонив предположенные проводы Челокаева, мы тронулись в путь по левому берегу Аргуна, едва заметной, полузанесенной снегом тропинкой. Порядок марша установили мы следующий: впереди шатилец (авангард), затем Важика и я (главная колонна), далее урядник Астахов, ведущий катера (обоз), и г-н В. с хахматским хевсуром (арьергард). У последнего за спиной была гуда (кожаный мешок) с драгоценными остатками тифлисских запасов: бутылки три рому и две портеру, немного сардинок, сыру и прочего.
Поднявшись на возвышенную плоскость, о которой я уже упоминал прежде, мы на полускате достигли небольшой непокорной кистинской деревушки Джарего, которую никак нельзя было миновать. К счастью, мы застали дома одного из друзей наших шатильцев, вызвавшегося за приличное вознаграждение провожать нас до Владикавказа. Он недолго собирался, и мы пустились далее в ущелье, занятое шестью аулами общества Митхо, и прошли его боковыми дорожками ( по ущ. р. Мешехи)
Не более десяти верст прошли мы от Шатиля, а какая разница в характере местности, в постройке домов, в физиономии, костюме и вооружении жителей! В Хевсурии горы – масса громадных скал, из трещин которых изредка торчат сосны; здесь они не скалисты, гораздо ниже, покатости покрыты травой, дома не так стеснены, лучше построены, смотрятся опрятнее, по углам каждой деревни симметрично расположены башни. Кистины говорят чеченским наречием, одеваются по-черкесски, в ногавицы и чувяки, винтовки в войлочных чехлах, за туго стянутым поясом, с большим кинжалом, оправленный в серебро пистолет, шашек почти не употребляют, лошади редкость. Походка и все движения кистин очень грациозны, физиономии привлекательны, бритые головы, подстриженные бородки напоминают уже мусульманство, хоть они весьма плохие магометане, невзирая на все старания шамилевских мюридов. Здесь видны остатки некогда бывшего христианства, но все это смешалось с язычеством, исламизмом и составило какую-то особую религию. Они называют христиан неверными, а поклоняются святому Георгию; они не едят свинины, имеют по несколько жен, вступают в брак со вдовами своих братьев, но не делают никогда намаза, нет у них ни мечети, ни мулл. В каждом ауле есть кто-нибудь из более уважаемых жителей, считающийся старшиной, но власть его номинальна, в более важных спорах избирают посредников из стариков, знающих все старые обычаи.
  Выбравшись из Митхойского ущелья на довольно крутой подъем  ( на хребет Кюрелам ), мы увидели почти все окрестные кистинские общества; за ними постепенно расширявшееся ущелье Аргуна, поросшее темными лесами, множество горных хребтов, пересекавшихся в разных направлениях, полупокрытых снегом, и затем на горизонте синевато-темная полоса Черных гор, ясно обозначавших рубежи Чечни. Здесь в первый раз В. снизошел до выслушивания моих объяснений насчет предполагаемой мною пользы от прочного занятия этой местности войсками и возможности, с одной стороны, движения навстречу действующим в Чечне отрядам, с другой – устройства кордона к Владикавказу для обеспечения прилегающих к нему местностей от хищнических набегов. Для этого я считал главнейшим основанием хорошую дорогу через Хевсурию до Митхо. Он кое-что набросал карандашом в своей записной книжке, заметил названия некоторых главных пунктов, на речь мою отвечал, впрочем, большей частью: «Да, пожалуй… гм, может быть», и заключил, что доложит все подробно главнокомандующему, хотя полагает, что к выполнению моих предположений, вероятно, встретятся большие затруднения по неимению лишних свободных войск и денежных средств. Я окончательно убедился, что В. просто действует по заранее составленному предубеждению и на беспристрастное суждение рассчитывать нечего; я решился поэтому прекратить всякие дальнейшие разговоры о предмете, для которого, собственно, мы предприняли это трудное, опасное путешествие, и отвечать, только если он сам обратится ко мне с вопросом.
  Спустившись с высоты в какое-то глухое, дикое ущельице , мы опять поднимались  (на водораздел )то по снегу, то по камням, опять спускались, и вообще дорога была очень утомительная, а ноги мои, обутые в хевсурские кожаные лапти с ремешковыми подошвами, исцарапались кое-где до крови… Между тем нужно было спешить, чтобы не пришлось ночевать в поле. Сколько В. ни ворчал, жалуясь на утомление (хотя он частенько взбирался на катера), сколько ни укреплял себя глотками рома, однако не выходил из себя и, чувствуя себя, так сказать, в чужих руках, видимо, удерживался от раздражения. Только один раз, когда хахматский наш спутник, поскользнувшись, стукнулся спиной о скалу, и раздался звон разбитых бутылок, В. разразился громкой бранью и чуть не поднял руку на виновника такого бедствия. К счастью, две бутылки (из пяти) оказались целыми, и я успокоил его уверениями, что благодаря удаче путешествия мы достигнем Владикавказа гораздо скорее предположенного времени, и двух бутылок хватит.
  Одним из опаснейших пунктов на нашем пути была деревня Гул с весьма хищническим населением; нужно было обойти ее по весьма узенькой тропинке, на которой за довольно густым кустарником мы отчасти могли быть скрыты от аула. Почти смерклось, когда мы достигли того места и с большим трудом, двигаясь осторожно, чтобы не оборваться с кручи, кое-как миновали это пространство и пустились дальше берегом незначительной речки.
  Было уже совсем темно, когда лай собак известил нас о близости большого аула Цори, в котором старшина Бехо был нам известен как приверженец русских властей во Владикавказе, куда он свободно ездил, занимаясь торговыми делишками, пользуясь особым расположением генерала Нестерова, тогдашнего начальника этого округа. Мы надеялись найти у него приют и вообще всякую поддержку. Однако пускаться прямо в аул, не заручившись обещаниями Бехо и даже не зная, дома ли он, я не решился, и потому счел за лучшее послать вперед присоединившегося к нам в Джарего кистина переговорить с Бехо о принятии неожиданных гостей. Пока посланный возвратился, мы часа полтора просидели на снегу, дрожа от холода. Наконец, послышались шаги, и мы были обрадованы донельзя. Бехо был дома, приглашал к себе, ручался за нашу безопасность и выслал своего человека проводить нас до его дома. Необычное позднее вступление такой кучи людей в аул вызвало повсеместный бешеный лай собак, а затем стали выходить и люди с вопросами; кучка любопытных все возрастала, и мы достигли дома Бехо в сопровождении порядочной толпы, гуторившей без умолку и все старавшейся заглядывать нам в лица. Бехо принял нас очень радушно и все упоминал: «О, Нестеров кунак, Нестеров джигит».

  В кунацкой (отдельная комната для гостей; кунак во всей Азии – гость, приятель) пылал огонь; земляной пол был покрыт белыми войлоками. Нас окружили женщины и дети, смотревшие с любопытством и страхом на грозных урусс, про которых не забыли еще с 1832 года, когда наши войска под начальством барона Розена громили их.
Хозяин приказал зарезать теленка, который и был поставлен перед нами сваренный в чугунном котле; вместо хлеба подали в другом котелке вареные лепешки, вроде малороссийских галушек. Строго соблюдая чеченский обычай, Бехо ни за что не согласился сесть с нами вместе ужинать и все время стоял, прислуживая нам; подавая кому-нибудь воду, он снимал папаху и не надевал, пока не возвращали ему кувшина. Когда мы покончили с едой, он присел в угол, наскоро тоже поел и передал остатки толпившимся у дверей семье и чужим.
  Наш митхойский проводник оказался виртуозом: ему принесли балалайку, формы треугольника, с тремя струнами, и он целый час распевал какие-то унылые, грусть наводившие песни; концерт закончился грациозной и живой пляской нескольких мальчиков, ловко становившихся на носки и выразивших неописанный восторг, когда я каждому дал по новенькому двугривенному.
Было уже около полуночи, когда мы, наконец, улеглись и после такого утомительного трудового дня растянулись на войлоках, сняв мокрую обувь. Хозяин погладил каждого из нас своей папахой, приговаривая «дыкин буис», то есть «доброй ночи», и ушел. В одной комнате с нами остались урядник Астахов и хахматский хевсур, а оба шатильца с митхойцем отправились спать в соседний дом. На всякий случай я осмотрел двери и ставни, задвинул их накрепко; оружие повытерли, насыпали свежего пороху на полки и прочее. Я хорошо знал, что в Азии вообще, а в Кавказских горах в особенности, поговорку «береженого Бог бережет» забывать не следует. На расспросы о дороге до Владикавказа Бехо нам объявил, что обыкновенно они доезжают туда на другой день к раннему обеду, но если рано выехать, не жалеть себя и лошадей, то можно и к позднему вечеру в один день добраться. Мы порешили не жалеть себя и лошадей, лишь бы не пришлось провести еще ночь на открытом воздухе, или искать ночлега в каком-нибудь ауле, подвергаясь искушению туземцев приобрести лакомую добычу.
Было еще темно, когда мы согрели наскоро в медном чайнике воды, напились чаю и стали торопить отъездом. За шесть лошадей и двух конных проводников до Владикавказа Бехо взял с нас, помнится, 25 рублей, да обещание замолвить за него доброе слово генералу Нестерову. Митхойца мы отпустили назад, конечно с приличным вознаграждением, и чуть стало брезжить, тронулись в путь. Бехо поехал тоже с нами
Невдалеке от Цори, на холме, я заметил большой каменный крест, полупокрытый мхом. Бехо объяснил, что предки их были христиане, и по преданию крест этот поставлен их предводителем в память победы над мусульманами.
  С полным восходом солнца мы достигли реки Ассы и разбросанных по ее берегам деревень общества Галгай. Все пространство до поворота реки к северу представляет ряд небольших холмов, поросших мелким лесом. Местность вообще очень живописная и резко отличается от угрюмых ущелий Главного хребта. Галгаевцы ничем не разнятся от других кистин: они, должно быть, только богаче своих соседей, в одежде и в отделке оружия видна некоторая роскошь, часто попадаются верховые; женщины миловиднее и одеты опрятнее, в длинные, часто шелковые сорочки и ахалухи, обшитые позументами собственного изделия.
 К полудню мы приблизились к трудному перевалу через хребет, составляющий левый берег Ассы. Сделав у подножия двухчасовой привал, во время которого Бехо сообщил нам кое-какие топографические сведения об окружающей местности, мы пустились далее. Дорога была адская, то по обрывистым тропинкам, усеянным огромными камнями или гладким, скользким плитняком, то по вязкой глинистой грязи, под проливным дождем. Мы подвигались весьма медленно, ибо В. поминутно слезал с лошади, и когда я его успокаивал, что лошадь-де привычная, что бояться нечего, он пресерьезно ответил мне: «Конечно, вам весьма желательно, чтобы я себе шею свернул». Пришлось оставить его в покое. Урядник Астахов должен был всякий раз тоже слезать, чтобы поддержать стремя и вести лошадь В., а проводники наши все слезали по вежливому обычаю, требующему не оставаться на коне, когда старший идет пешком. Таким образом, я всю дорогу ехал впереди, часто останавливаясь и поджидая далеко отстававших. Да у меня, впрочем, ноги были так искалечены предшествовавшим переходом, что я едва мог несколько шагов пройти, особенно по камням и под гору.
  Наконец, одолели мы и этот, покрытый дремучими лесами перевал и спустились в Тарскую долину, населенную ингушами. Здесь нам нужно было более всего опасаться встречи с хищническими шайками, которым отсюда самые удобные пути к берегам Терека, нашим главным дорогам и казачьим станицам.
  Обширная Тарская долина представляет совершенно ровную степную местность; разбросанные по ней аулы совсем не то, что в горах: домики – просто плетневые мазанки с камышевыми крышами, по углам деревни деревянные вышки, на которых стояли часовые. На кладбищах поразило меня множество разноцветных значков, воткнутых в могилы, – они ставятся по убитым в делах с неприятелем, в то время, значит, с русскими. Все эти галгаевцы, ингушевцы и прочие мелкие племена по рекам Ассе, Сунже и их притокам считались тогда полупокорными, то есть не явно подчиненными Шамилю; по местности они были нам легче доступны, и сами, конечно, нашим отрядам противостоять не могли, да к тому же нуждались во владикавказском рынке. Однако это их ничуть не удерживало от участия в полчищах Шамиля против нас и, что еще хуже, от набегов мелкими шайками на наши проезжие дороги и поселения. Начальство считало нужным жить с ними на какой-то дипломатической ноге, принимать и награждать старшин, показывать вид, что верят в их преданность и прочее, чего я, признаться, никогда хорошенько понять не мог. Такие отношения слабого соседа к сильному были бы понятны, но обратно, русского начальства к каким-нибудь ингушевцам – просто забавны. Партизаны дипломатии ссылались на то, что-де и этих горцев нельзя строго обвинять за двусмысленность, так как они живут между двух огней, а мы были якобы не настолько сильны, чтобы защитить их от нападений шамилевских партии, и что все же лучше иметь их полупокорными соседями, чем совсем враждебными. Доводы эти не выдерживали строгой критики: во-первых, шамилевским значительным партиям не так-то легко и близко было доходить до окрестностей Владикавказа или других наших больших крепостей; туземцы прекрасно могли заранее знать все, что в горах затевалось, а следовательно, и сами собраться с силами для обороны и своевременно дать знать русским, у которых всегда нашлось бы несколько рот для поддержки, более нравственной даже, искренно намеренных защищаться жителей. Но в том-то и дело, что они не хотели быть врагами предводителя родственных и единомышленных людей, которым принадлежали все их симпатии; они служили ему верой и правдой и с его разрешения играли роль полупокорных русским. Во-вторых, лучше иметь десять врагов открытых, чем одного скрытого – это дипломаты забывали, а полупокорные отлично этим пользовались и, имея везде свободный доступ, знакомились со всеми проходами, со всеми местными условиями, обычаями наших караулов и оборонительных мер, выучились немного по-русски, и вооруженные этими важными в мелкой партизанской войне средствами десятки лет с блистательным успехом производили свои опустошительные хищничества, держа страну в постоянной тревоге и тормозя всякое развитие мало-мальски гражданственной жизни. Теперь, когда Кавказской войны нет, не стоило бы вдаваться в подробности таких специальных, так сказать, предметов; я коснулся этого, только вспоминая мои тогдашние соображения, которых почти никто из высших начальствующих лиц не разделял до графа Н. И. Евдокимова, напротив, требовавшего от горцев прямого ответа: ты наш или нет?
  Было уже около девяти часов вечера, дождь не переставал лить как из ведра; все мы, особенно В., невзирая на подкрепление остатками рома, еле-еле держались на седле; лошади видимо стали уменьшать шаг, и приходилось все чаще и чаще подергивать поводом и подталкивать их шенкелями. По словам проводников, до Владикавказа оставалось еще часа три, и мы опасались, что ни люди, ни лошади не вынесут этого расстояния, так что пришлось бы просто остановиться, и под проливным дождем, в непроглядную темь, простоять до рассвета; лечь же не было возможности: вся долина превратилась почти в одну сплошную лужу. Проехали мы еще часа два, и силы и терпение окончательно истощились, В. пришлось поддерживать, а то он уже раза два, задремав, чуть не свалился.
  Вдруг раздался пушечный выстрел… Мы просто обмерли от такой неожиданности! Понятно, нам тотчас пришла мысль, что где-нибудь вблизи появился неприятель, сделал нападение, и пушечный выстрел по обыкновению значит «тревога». Мы остановились; вдруг другой, третий выстрел, и даже огоньки показались со стороны Владикавказа. Как быть? Проводники решительно настаивали торопиться дальше, ибо если бы мы и встретили какую-нибудь шайку, то, во-первых, в темноте они могут нас принять только за своих; во-вторых, шайка не может быть значительная, а нас ведь тоже восемь человек; в-третьих, шайка, во всяком случае, может встретиться только отступающая или скорее даже удирающая от преследования, значит, ей не до враждебных затей со встречными. Я совершенно согласился с этими практическими доводами, и мы тронулись вперед. Особой тишины соблюсти не было возможности, потому что шлепанье тридцати двух конских ног по воде луж производило в ночной тишине довольно громкий своеобразный лязг. Опасность положения как бы прогнала усталость и сон; мы приободрились, пооправили оружие на всякий случай и зорко оглядывались во все стороны; даже лошади как будто ожили, навострили уши и ступали тверже…
  У меня, признаться сказать, всю дорогу от Цори вертелась беспокойная мысль, что какой-нибудь тамошний джигит, пока мы спали в ауле, мог пробраться вперед и предварить друзей о предстоящем проезде нашем, а такой лакомой добычей и заманчивой славой подвига весьма легко было соблазнить любого горца, даже покорного. Не хотел я, само собой, об этом и заговаривать, чтобы не испугать В., готового, пожалуй, отказаться от дальнейшего путешествия. Только моему шатильскому приятелю Важике сообщил я это, когда мы подъезжали в сумерки к Тарской долине. Каково же было мое удивление, когда он не только совершенно подтверждал возможность моего опасения, находя такую выходку вполне в характере лукавых кистин (то есть всех без исключения кавказских горцев, подумал я при этом), но еще в подкрепление опасения рассказал мне следующий казус: во время длинного отдыха нашего у подножия перевала ему вздумалось вынуть свою винтовку из чехла и смазать бараньим жиром (это делают все азиатцы против ржавчины), при этом из ствола вдруг потекла вода, очевидно, нарочно туда налитая; Важика сейчас сообщил об этом своему товарищу шатильцу – у него оказалось то же самое! Мне они положили ничего об этом не говорить, чтобы не возбудить опасений; между тем тотчас же шомпольным штопором вывинтили промокшие заряды, вычистили, смазали стволы и зарядили наново. Случай этот они объясняли просто: спать их уложили в соседнем доме вместе с двумя какими-то кистинами, и те, пользуясь их крепким сном, налили воды в стволы винтовок, делая их совершенно негодными в минуту необходимости… С какой целью было это сделано, решить трудно, вернее, просто ради желания подгадить хотя чем-нибудь шатильцам как христианам, но тогда такое приключение, очевидно, должно было только усилить мои опасения, и я, признаюсь, с сильным сердечным постукиванием продолжал путь, которому, казалось, уже и конца не будет.
  Между тем пушечные выстрелы давно умолкли, темь стояла непроглядная, а ливень не переставал. Проехали мы, ничего не видя и не слыша, еще с три четверти часа, и вдруг с небольшого холмика увидали множество огоньков, расслышали звон церковных колоколов, лай собак – Владикавказ расстилался перед нами широкой площадью! Радость нашу при этом превзошло только разве неожиданное восклицание часового: «Кто идет?» и на ответ наш: «Свои, русские, казаки»; опять его же громкое слово: «Христос воскрес, коли вы русские». Ту т только разъяснилась загадка пушечных выстрелов! Это была ночь под Светлое воскресенье 1848 года, о чем мы и думать забыли, а на Кавказе это торжество издавна принято было встречать пальбой из орудий, ракетами и прочим. В каком-то порыве радостного чувства мы похристосовались тут же и с В., и с урядником Астаховым, и поздравили друг друга с праздником, и еще более с благополучным окончанием рискованного предприятия…
Наконец, явился дежурный офицер и только после подробных расспросов приказал отворить нам ворота. Через полчаса мы сидели в гостинице Лебедева за чаем, а вся трактирная прислуга толпилась у дверей, оглядывая нас, как редких зверей; очевидно, Астахов успел уже в буфете разразиться после долгого молчания самым фантастическим рассказом о нашем путешествии.
  Проспав мертвым сном до одиннадцати часов утра, я кое-как почистил свой архибайгушский костюм, вместо лаптей надел чувяки и вышел позавтракать. В передней стояли уже ординарец и вестовой, присланные комендантом к услугам В. Очевидно, местные власти уже узнали о его приезде ночью, и потому он поторопился отправиться к генералу Нестерову, к которому как главному начальнику во Владикавказе следовало явиться. Погода хоть и разгулялась, даже светило ярко весеннее солнце, но грязь была буквально невылазная; В. послал к коменданту просить верховых казачьих лошадей, и через час мы поехали в крепость.
Генерал Нестеров, старый знакомый В., встретил его в передней объятиями, поцелуями и закидал вопросами: как, что, откуда? Изумлению его не было конца, и на лице ясно даже выразилось сомнение в истине рассказа. Я стоял между тем поодаль, ожидая представления генералу; наконец, тот сам меня заметил и спросил, а это что же за чеченец с вами? В., рассмеявшись, назвал мою фамилию -Зиссерман, прибавив: да, только с этаким чеченцем и мог я совершить свою безрассудную поездку. Новое изумление и сомнение генерала, начинавшего, кажется, думать, что В. его мистифирует. И неудивительно, потому что сами чеченцы не усомнились бы признать меня своим земляком, так преобразился я нескольколетним пребыванием среди горцев и увлечением поэтической стороной их воинственной, полудикой жизни; ну, а наружно и говорить нечего: бритая голова, маленькая русая козлиная бородка, загорелое лицо, костюм, оружие и все ухватки до тончайшей подробности не уступали оригиналу. Однако когда я заговорил с ним да еще добавил, что хотя лично никогда не имел чести быть ему известным, но по переписке об одном довольно важном деле полагаю, он не может меня не знать, и рассказал ему при этом о враждебных отношениях подчиненных ему галгаевцев с подчиненными мне хевсурами-архотцами, прекращенных благодаря нашим обоюдным распоряжениям, – генерал убедился, наконец, что видит перед собой в действительности русского чиновника, а не байгуша из Чечни, и наговорил мне тьму комплиментов. В эту минуту вошли в комнату жена генерала и ее сестра, похристосовались с В. и пошли ахать: как это вы рискнули на такую поездку и т. п. Петр Петрович Нестеров, кивнув мне незаметно головой, обратился к жене: «А вот позволь тебе представить молодого чеченца, проводника А. Н., который так отлично выучился говорить по-русски, что никак узнать нельзя, просто как будто родился в России!». И опять несколько минут мистифирования, затем удивления и т. д.  Когда дамы ушли, В. вспомнил, что в передней остались ждать Бехо и все наши проводники, которых тут же и представил генералу. Этот их обласкал, подарил им денег, обещал Бехо представить к награждению медалью за такое усердие и преданность и прочее. На приглашение остаться обедать мы решительно отказались, ссылаясь на усталость и желание скорее лечь спать…….
.................

XX.

Как только стаяли снега и наступило удобное время для разъездов по горам, я оставил Тионеты, чтобы в последний раз побывать в ущельях Пшавии и Хевсурии и распрощаться с местами, к которым я в течение четырех лет не только привык, но чувствовал какой-то особенный род привязанности. Эта грозно дикая природа, эти бешеные потоки, тропинки над бездонными пропастями, эта торжественная тишина на высотах, блестящих снегом, укрепленные аулы, с ног до головы вооруженные люди, напоминающие о беспрерывной борьбе с опасностями, – все вместе заключало в себе какую-то особенную, труднообъяснимую поэзию и производило какое-то наркотическое действие, вызывавшее в моей юношеской голове бесконечные фантазии. Я провел в этих разъездах все лето, посвящая большую часть времени разбирательству бесконечных тяжб горцев между собой и целыми обществами да наблюдениям и собиранию материалов для подробного описания Пшавии и Хевсурии.
В половине июля я переехал из Шатиля в один из самых диких аулов Ардотского ущелья Муцо, прилепившийся в виде большого орлиного гнезда на вершине полуотвесной скалы. Как Шатиль составлял крайний пункт наших владений на Аргуне и граничил с непокорным обществом Митхо, так Муцо был крайний пункт правее Аргуна, в Ардотском ущелье, и прилегал к враждебному обществу Майсти, из которого хищнические шайки чаще всего проникали в округ. Успешный исход рискованного путешествия с В. разохотил меня к подобным предприятиям, и непреодолимое любопытство влекло меня посетить Майсти, осмотреть окрестности правее Аргуна и с большой высоты Майсти-Тави (через которую нужно было проходить) увидеть панораму Чечни и прорезывающего ее надвое Аргунского ущелья, в конце которого, на месте аула Чах-Кири, в 1844 году была воздвигнута крепость Воздвиженская – штаб Куринского егерского полка.
 В Муцо жили несколько семейств кистин, переселившихся сюда, скрываясь от преследования кровомстителей. Один из переселенцев – Лабуро, тот самый, который был со мной в Тифлисе, вызвался по моему желанию сходить в Майсти, узнать, что там делается, и, если окажется удобным, переговорить с одним из тамошних вожаков о моем намерении посетить их. На третий день он возвратился с весьма благоприятными известиями: самый удалой и почетный из майститцев – Джокола заверял, что я могу смело прийти к ним и положиться на его слово и священный закон гостеприимства.
 Недолго думая, я решился привести свою затею в исполнение, и 18 июля 1848 года в сопровождении Лабуро, одного хевсура из Муцо, моего Давыда и рассыльного Ниния Далакия Швили (о котором я уже упоминал выше, при описании моей попытки зимой перевалиться в Хевсурию) пустился пешком в путь, взяв с собой всяких запасов на несколько дней. Не помню наверное, но, кажется, был со мной и некий князь Эристов, бедный молодой человек, служивший в округе в качестве начальника горных караулов.
 Перебравшись с немалыми трудами через хребет, во многих местах еще покрытый снегом, мы достигли лесного урочища Гаришка, и хотя было еще рано, но решились остаться здесь ночевать, не надеясь засветло достигнуть Майсти. Здесь, в глубине ущелья, я в первый раз видел большого совершенно черного медведя – чрезвычайную редкость на Кавказе. Над урочищем тянулся гребень острых шиферных плит, и только в некоторых промежутках выдвигались холмики, поросшие влажным мхом. Лабуро, опытный охотник, нашел, что такие места – самое любимое пребывание тура и что можно бы до потемок еще поохотиться. Оставив Давыда с хевсуром разводить огонь, греть воду и вообще готовить ночлег, мы тотчас отправились за Лабуро на гребень; карабкаясь по острым ребрам плитняка, я окончательно убедился, что едва ли в какой-либо другой обуви, кроме хевсурской с плетеными ремешковыми подошвами, можно двигаться по таким местам, но и при этом нужно иметь много привычки и крепость нервов необычайную. Через полчаса карабканий мы вдруг услышали шум посыпавшихся с кручи камней, и вслед за тем из лощинки показалось несколько туров: впереди предводитель с огромными рогами, за ним штуки три-четыре поменьше и без рогов; оглянувшись в нашу сторону и как бы нюхнув воздуху, они вдруг, как по команде, сделали прыжок в сторону с кручи, головами вниз; в эту минуту раздались наши выстрелы, один из безрогих взмахнул набок задними ногами, и все исчезло. Нам показалось, что один должен быть убит, и решено было попытаться пойти в направлении, взятом турами. Поиск превзошел наши ожидания, ибо тотчас под местом, с которого туры сделали свой прыжок, в рытвине с полурастаявшим снегом мы нашли убитого молодого тура. Спор между Лабуро и Далакия Швили, кем убит тур, разрешился в пользу последнего, потому что когда вынули засевшую в кости пулю, она оказалась его.
 До крайности утомленные, но в веселом расположении духа возвратились мы к месту ночлега, и пока пили чай, Давыд на шомполах нажарил турьих шашлыков, и мы поужинали отлично, проспав затем до восхода солнца, покрывшись бурками, невзирая на то что лежали просто на камнях, а в головах у меня вместо подушки стоял погребец с чайным прибором и на нем вдвое сложенная переметная сумка. Поднявшийся перед рассветом сырой туман пронизывал до костей, бурки побелели, ноги окоченели, и высота в девять-десять тысяч футов над поверхностью моря давала себя знать. Но как только показались первые лучи солнца, мы поторопились тронуться дальше и после нескольких верст быстрого движения согрелись; часов около девяти мы остановились, чтобы помыться, принарядиться и позавтракать, затем пустились дальше, все по гребню, по узкой каменистой тропинке, пока не достигли покатости, с которой начинался уже спуск на северную сторону хребта. Ближе к нам, с правой стороны, в боковом ущелье виднелись аулы Майсти; дальше, по едва заметному направлению Аргуна, открылся вид на Чечню, но все представлялось сплошной массой пересеченных лесистых хребтов, и никакого определенного понятия о местности составить нельзя было.
  Не доходя несколько верст до Майсти, мы были встречены Джоколой с двумя товарищами, поздравлявшими нас с благополучным приходом. Джокола – стройный горец лет тридцати, с блестящими карими глазами и темно-русой бородой, ловкий, полный отваги, протянул мне руку, которую я принял, выразив благодарность за доброе расположение и готовность познакомить меня с его родиной. Часов около двенадцати мы, наконец, вошли в аул Погой, в дом Джоколы.
 Я достаточно исходил кавказские горы во всех возможных направлениях, но ничего угрюмее, мрачнее ущелья, в котором расположены три аула общества Майсти, я не встречал. Один носит название Цахиль-Гой, то есть Деревня Креста, без сомнения здесь была когда-нибудь христианская часовня. Бедность жителей самая крайняя, за совершенным отсутствием не только пахотной земли, но даже удобных пастбищ; все ущельице – почти ряд голых, неприступных скал; лучи солнца проникают в него на несколько часов, а зимой, вероятно, весьма редко и не более как часа на два; все достояние жителей – оружие да несколько коров и коз; соседи они весьма беспокойные, и хищничество составляло их специальность. Таково это общество, подобное которому едва ли можно встретить еще где-нибудь. Интересно бы узнать, что они делают и как живут теперь, когда с покорением всего Кавказа и утверждением нашей власти их ремеслу должен был быть положен предел. Оставаясь на своих местах, едва ли они могли найти достаточные средства для существования – может быть, переселились на более удобные места?
  Несмотря, однако, на бедность, для угощения меня зарезали барана, которого тут же стали варить; дым, не находя выхода, клубами поднимался к потолку, давно уже поэтому принявшему лоснящийся черный цвет. Вся деревушка состоит из двухэтажных башен, в верхней части коих помещаются люди, а в нижней – корова, несколько овец и запас кизяку. Хозяин долго рассказывал мне о притязаниях мюридов укрепить между ними мусульманство, о том, как Майсти еще недавно отстояли свою независимость, прогнав толпу чеченцев, окруживших их деревню по приказанию Шамиля; затем о своих набегах с мелкими партиями в верховья Алазани, откуда он не раз приводил пленных кахетинцев и т. д. После ужина он развлекал меня игрой на балайке, пел, плясал – одним словом, старался выказать полнейшее радушие. Я предложил ему «побрататься», на что он с радостью согласился. Я подарил ему три серебряных рубля и пистолет, а он мне – отличный кинжал.
  Утром человек пятнадцать собрались поздравить меня с приходом. Поблагодарив их, я обещал им дружбу, готовность быть при случае полезным и просил их жить, как добрым соседям подобает. По моему предложению затеяли стрельбу в цель. На расстоянии 200 шагов была поставлена расколотая палка и в ней пожертвованный мной серебряный рубль, служивший и целью, и призом. Много было отличных выстрелов, опрокидывавших даже палку, но рубль все еще оставался на своем месте; наконец, один старик, стрелявший уже два раза, с некоторой досадой передал ружье своему сыну лет десяти или одиннадцати; тот весьма проворно сам зарядил длинную винтовку, уселся на землю, уперся в коленки, стал целиться и выбил монету из палки. Нужно было видеть торжество мальчика и радость отца! Впрочем, у горцев это не редкость: я в Шатиле не раз видел как мальчишки девяти-десяти лет по нескольку человек упражнялись в стрельбе в цель, с большим искусством попадая в едва заметные точки. При появлении неприятеля многие из мальчиков выбегали с винтовками на тревогу.
 Часу в одиннадцатом в сопровождении брата Джоколы и еще нескольких кистин мы отправились из этой в следующую деревню Тут-Гой, куда нас пригласил на ночлег родственник Джоколы – Тешка. Вечером собралось в маленькую его башню много гостей, с большим любопытством смотревших на меня, на мой щегольской черкесский наряд и красиво отделанное оружие. Несколько прехорошеньких девушек, одетых в длинные красные или желтые сорочки, ахалуки, подпоясанные ременными кушаками по горскому обычаю, импровизировали в честь мою песнь, превознося мою храбрость, отвагу, меткость в стрельбе, ловкость в верховой езде и тому подобное – в глазах горцев наивысшие достоинства человека. После под звуки балалайки и другого инструмента, по волосным струнам которого играют смычками, как на виолончели, три девушки показали мне образец своей живой грациозной пляски, выделывая с необыкновенной быстротой мелкие, частые па и становясь на кончики больших пальцев, как наши балетные танцорки. Когда я предложил им в подарок несколько мелких монет, они отвечали, что не возьмут от меня подарка, пока и я не покажу им своего искусства в пляске. Никакие отговорки не помогли, я должен был выйти на средину, снять папаху, поклониться всей компании (таков уж общий обычай) и, выговорив себе условие получить в награду от каждой танцорки по поцелую, пустился выкидывать ногами, раскинув врозь руки, припрыгивать, потопывать – одним словом, как пляшут лезгинку в Грузии. Сделав таким образом несколько кругов под общее хлопанье в ладоши, я почти насильно расцеловал девушек (ощутив при этом крайне неприятный аромат кизяку и козлиного запаха), подарил им денег и возвратился на свое место при всеобщих кликах марджи конаг, марджи конаг! (удалец, удалец!), а мои люди просто в умиление пришли, что я так достойно поддержал славу их начальника…
 Было уже около полуночи, когда гости один за другим со словами дыкин буис (доброй ночи) удалились; нам на полу постлали по войлоку, и мы, наконец, улеглись. Лучина потухла, в амбразурку стены мерцала звездочка, тишина нарушалась однообразным шумом горного потока. Мне не спалось, я лежал в каком-то полузабытьи, мысли толпились каким-то хаосом. Я переносился от России к Тифлису, от родного дома и от княжеского дворца наместника к башне в Тут-Гой… Засыпая, я часто просыпался, взглядывал на окружавшие меня предметы. Как бы забыв, где и с кем я, ощупывал в головах свое оружие… Никогда не забуду я этой ночи! Занесенный в такую даль, в дикий, оторванный от всего известного мира угол, в трущобу живущих разбоем дикарей, не признающих ничьей власти, я веселился, рискуя между тем жизнью или, еще хуже, свободой… А все кипучая молодость да жажда сильных ощущений!
 Вертелась у меня там же еще мысль, не попытаться ли пройти по Аргуну до Воздвиженской, где тогда находился с войсками сам главнокомандующий, и озадачить всех такой сумасбродной смелой выходкой, но Джокола на мой вопрос о таком путешествии решительно отказался, не желая рисковать ни своей, ни моей головой; вся Чечня была тогда на ногах по случаю сосредоточения значительных русских отрядов, все дороги были усеяны партиями, караулами и вообще нельзя было думать пройти туда благополучно.
На другой день, распрощавшись с гостеприимными майстинцами, я пустился в обратный путь. До вершины горы провожали меня толпой с песнями и выстрелами, а Джокола и Тешка пошли со мной до Муцо «отдать визит»…….

.......................

Итак, после четырех с лишним лет (1844–1848 гг.) я оставлял Тионетский округ навсегда.  Грустно было мне покидать места, в которых протекли несколько лет самой пылкой, увлекающейся юности, где началась моя тревожная кавказская служба и где простые, бесхитростные люди выказывали мне, по-видимому, непритворное уважение и привязанность. Сколько поэзии в окружающей дико-грозной природе и таковых же населяющих ее людях! Сколько сильных ощущений в этих постоянных опасностях, в этой борьбе с бурными потоками, со снежными лавинами, с тропками над бездной, под нависшими скалами! Не бесплодно прошли для меня, однако, эти годы, ознакомление с нравами и обычаями туземцев, имеющих во всей Азии много сходного между собой, усвоением всех приемов обхождения с ними, отчасти даже их образа жизни.    Там я приучился по суткам не оставлять седла, по несколько десятков верст пешком проходить по крутизнам гор, вообще уметь применяться к местным условиям и переносить всякие резкие климатические перемены, всякие труды и лишения, о которых понятие имеют только люди, совершавшие не раз походы в  горах. Постоянно вооруженный, ежедневно на коне, скачка, джигитовка, стрельба в цель, отрубание кинжалом с одного взмаха бараньих и коровьих голов, что считалось своего рода удальством, значительный успех, достигнутый мной во всех этого рода упражнениях и ставивший меня при удовлетворительном знании грузинского языка в весьма заметное положение среди всего местного населения – все это не могло не привязывать к месту. И все это впоследствии мне пригодилось, все нашло себе применение и поставило меня на Кавказе в число людей, признававшихся годными для исполнения разнороднейших поручений.
Вот уже тридцать лет прошло с тех пор, как я уезжал из Тионет, но и до сих пор воспоминания об этом крае сохранились в полной силе, и какое-то тоскливое чувство, тянет меня хоть бы раз еще взглянуть на эти снежные вершины, послушать этот рев Аргуна, проследить за бесстрашным всадником, несущимся во всю прыть по тропинке над бездной, вниз по круче в 50 градусов уклона!

Зиссерман А.


....................