Герцен и Шевырев - вехи взаимной борьбы

Кирилл Владимирович Ратников
        В качестве значительной интеллектуальной силы в культурной жизни русского общества середины 1840-х годов, как автор, обладавший, «безусловно, самым блестящим литературным дарованием среди западников» [1, с. 87], Герцен активно вступал во взаимодействие с представителями самых разных общественно-политических лагерей. Круг его общения включал не только союзников и единомышленников, но зачастую и непримиримых идейных противников, с которыми приходилось вести ожесточенные споры как в частном общении, так и, по мере возможности, на страницах повременных изданий. Яркие выступления Герцена вызывали закономерное противодействие со стороны его оппонентов, в результате чего завязывалась острая полемика, во многом определявшая собой духовный фон эпохи и весьма показательная в плане выявления принципиальных точек зрения на пути развития русского общества и литературы, традиционно служившей в России отражением основных тенденций общественной жизни.

        Одним из постоянных энергичных противников Герцена, оспаривавших его западническую общественно-литературную концепцию, был Шевырев – как видный представитель официальных кругов, профессор императорского Московского университета, ведущий критик проправительственно настроенного журнала «Москвитянин». По занимаемому им общественному положению и особенно по той активной идеологической роли, которую он стремился играть, используя трибуну «Москвитянина», Шевырев представлял собой знаковую фигуру, с которой необходимо было считаться, противопоставляя его консервативным политическим взглядам собственные либеральные убеждения.

        Не будет преувеличением сказать, что именно Шевырев в сороковые годы являлся рупором идей, наиболее неприемлемых для Герцена как сторонника радикальных общественных учений. Позиция Шевырева вызывала Герцена на открытую полемику, разоблачающую поддерживаемые московским профессором официальные установки. В глазах Герцена Шевырев, наряду с историком М. П. Погодиным, отождествлялся, согласно позднейшей характеристике в «Былом и думах», с «преимущественно университетской, доктринерской партией славянофилов» [2, с. 164]. Показательно это полемическое объединение руководителей официозного журнала с опальными славянофилами, оппозиционными петербургской правительственной бюрократии: основой для смешения столь разнородных сил служили не их взаимоотношения с властью, а солидарное противостояние вождей московских славянофилов и университетских адептов «официальной народности» западническим демократическим идеалам Герцена и его соратников. С этих позиций оттенки, пусть даже очень существенные, в их конкретных политических идеалах можно было вынести за скобки и рассматривать представителей обеих общественных групп как серьезных противников, чьи программы требовали решительного опровержения.

        Единства во мнениях ни с теми, ни с другими быть не могло. По сути дела, Шевырев удостаивался критических стрел Герцена исключительно из-за влияния, оказываемого на общество «Москвитянином», вступившим в непримиримую борьбу с «Отечественными записками» – в начале 1840-х годов единственным печатным органом западнических литературных сил. «”Москвитянин”, – ретроспективно обрисовывал Герцен в «Былом и думах» расстановку общественных сил в ту пору, – раздраженный Белинским, раздраженный успехом “Отечественных записок” и успехом лекций Грановского, защищался чем попало и всего менее жалел Белинского; он прямо говорил о нем как о человеке опасном, жаждущем разрушения, “радующемся при зрелище пожара”» [5, с. 164]. Иронически приводимое доносительское определение Белинского стилистически имитирует пассажи из шевыревских статей в «Москвитянине», направленных против ведущего критика «натуральной школы»; к Шевыреву же относится и намек на опубликованный в «Москвитянине» пристрастный разбор методологической основы публичных лекций Грановского по истории средних веков, о чем речь впереди. Все эти факты обусловили резко негативное отношение Герцена к Шевыреву, засвидетельствованное и на страницах «Былого и дум», и в сатирических фельетонах, частью опубликованных тогда же в «Отечественных записках», частью распространявшихся в рукописях, оказывая определенное воздействие на общественное мнение интеллигентских салонов и кружков.

        Сопоставление резких оценок, даваемых Герценом Шевыреву по горячим следам полемики, в подцензурных печатных выступлениях, а также в дневнике и письмах к друзьям, с позднейшими характеристиками «москвитянинского» критика, выведенного на страницах «Былого и дум» в неизменно ироническом освещении, наглядно демонстрирует тактику, выбранную Герценом в отношении своего давнего идеологического оппонента. Тактика эта заключалась в последовательном развенчивании образа почтенного профессора путем шаржирования его личных качеств, воспроизводимых в манере полемического анекдота, и, главным образом, пародирования стилевой манеры его писаний и разоблачения реакционной, по мнению Герцена, общественной позиции Шевырева. При сравнении относящихся к одному и тому же периоду – началу 1840-х годов – оценок Шевырева в герценовском личном дневнике и, позднее, в адресованном широкой читательской аудитории тексте «Былого и дум» бросается в глаза принципиальное различие в тоне, каким Герцен говорит о своем идейном противнике непосредственно в годы, когда Шевырев представлял собой серьезную общественную силу, имевшую возможность беспрепятственно выступать в печати и открыто поддерживаемую правительством, и спустя годы, когда Герцен, уже в эмиграции, наконец обрел собственную печатную трибуну и в полной мере пользовался возможностями свободного слова: «Теперь они (славянофилы. – К. Р.) ликуют и не нарадуются, что “Отечественные записки” запрещены, а через кого, как не через Погодина и Шевырева? И Грановского журнал отчего не позволяют, – я уверен, что по их гадким доносцам и проискам [3, с. 208] (запись в дневнике от 9 ноября 1844); «Возвратившись из Новгорода в Москву, я застал оба стана на барьере. Славяне были в полном боевом порядке, с своей легкой кавалерией под начальством Хомякова и чрезвычайно тяжелой пехотой Шевырева и Погодина... у них были свои кафедры в университете, свое ежемесячное обозрение, выходившее всегда два месяца позже, но всё же выходившее» [2, с. 151–152] (глава ХХХ «Былого и дум»).

        Хорошо заметно, насколько с английского берега, имея в своем распоряжении первоклассную Вольную русскую типографию, смешным стал казаться неуклюжий «Москвитянин», не вызывавший уже никакой досады, а только легкую насмешку, и, напротив, насколько осенью 1844 года болезненно воспринимался один только слух о возможном приостановлении выхода западнических «Отечественных записок» и какую желчную досаду вызывало запрещение издания заведомо малотиражного журнала, замышлявшегося московской либеральной интеллигенцией под номинальным редакторством совершенно непрактичного в подобных делах Грановского. Воистину, время залечивает раны и в какой-то мере вносит нотки примирения в отношение к былым врагам, переставшим быть опасными и не раздражающим больше своими неправедно достигнутыми успехами.

        Другой показательный пример изменившейся реакции Герцена на политические взгляды и общественную деятельность Шевырева в сороковые годы – эпизод с упоминавшимся выше печатным отзывом Шевырева со страниц «Москвитянина» о лекциях Грановского. В личном дневнике Герцена сделана 21 декабря 1843 года примечательная запись о восприятии лектором критических нападок его идейных и научных оппонентов: «Вчера Грановский публично с кафедры оправдывался в гнусных обвинениях, рассеваемых Шевыревым и Погодиным и, наконец, напечатанных в “Москвитянине”. Окончив чтение, он сказал: “Я считаю необходимым оправдаться перед вами в некоторых обвинениях на мой курс. Обвиняют, что я пристрастен к Западу, – я взялся читать часть его истории, я это делаю с любовью и не вижу, почему мне должно бы читать ее с ненавистью. <...> Далее, меня обвиняют в пристрастии к каким-то системам; лучше было бы сказать, что я имею мои ученые убеждения; да, я их имею, и только во имя их я и явился на этой кафедре, рассказывать голый ряд событий и анекдотов не было моей целью. Проникнуть их мыслию...” И тут еще несколько слов, которые я не разобрал. Гром рукоплесканий и неистовое bravo, bravo окончило его речь, с невыразимым чувством одушевления был сделан этот аплодисмент, проводивший Грановского до самых дверей аудитории. На этот раз публика была достойна профессора. И какая плюха доносчикам!» [3, с. 134].

        Историческая объективность требует отметить, что Герцен, видевший в лекционном курсе Грановского (кстати, на тот момент лишь доцента, а не профессора университета) долгожданное провозглашение гуманистических ценностей западной культуры и потому обостренно реагировавший на критику концепции лектора, направленную из заведомо враждебного лагеря, в оценке «москвитянинской» статьи как «гнусных обвинений» и доноса властям чересчур уж сгустил краски. Статья Шевырева «Публичные лекции об истории средних веков г. Грановского. Письмо в губернию» отнюдь не носила характера доноса, а напротив, была выдержана в достаточно уважительном и местами даже комплиментарном тоне по отношению к лекторскому мастерству молодого ученого: «...открытие курса истории средних веков принадлежит к числу самых утешительных явлений московской учено-общественной жизни. Г. Грановский, открывший его с таким блистательным успехом, обращается уже к интересам не материальным, но духовным, обращается к мысли и чувству. Живой дар слова дает ему возможность совершить с успехом его благородное предприятие» [4, с. 523].

        Основная претензия Шевырева (и стоявшего за ним профессионального историка Погодина) к методологической базе курса Грановского, столь болезненно воспринятая лектором и его горячим защитником Герценом, опубликовавшим, в противовес Шевыреву, в «Московских ведомостях» апологетический отзыв о лекционном курсе, заключалась в указании на слишком доскональное следование Грановского положениям философии истории Гегеля, вызывавшим активное неприятие со стороны Шевырева: «Много сообщил он любопытного, – сказано в «москвитянинской» статье о Грановском, – но главным результатом было то, что почти все школы, все воззрения, все великие труды, все славные имена науки были принесены в жертву одному имени, одной системе односторонней, скажем даже, одной книге, от которой отреклись многие соученики творца этого философского учения. <...> Справедливо заметили г-ну Грановскому, что его положение, как русского, есть самое объективное в отношении к истории Запада. Но первым же своим объявлением в пользу одной системы он сам разрушил объективность своего положения и отказался от всех выгод своего прекрасного места. Он сам добровольно стал в ряды западных мыслителей, там приковал себя к одному чужому знамени и обещал нам быть эхом одной только стороны исторического учения» [4, с. 524–526].

        В правительственных сферах реакция на учение Гегеля была весьма сдержанной, однако «Философия истории» отнюдь не числилась среди запрещенных в России книг, ссылки на которые преследовались бы властями. Но уже сам «антигегелевский» пафос статьи Шевырева, резкая критика им историко-философской концепции интеллектуального кумира западнического лагеря была в полемическом запале воспринята Герценом как донос, вызвавший незамедлительную гневную отповедь на страницах дневника, а Шевырев стал расцениваться в качестве едва ли не личного врага. Впрочем, поскольку, вопреки опасениям Герцена («Может, после этого власть наложит свою лапу, закроют курс...» [3, с. 134]), никаких санкций против Грановского не последовало и лекционный курс был благополучно дочитан до конца, обида на Шевырева постепенно улеглась и даже сменилась чувством облегчения и чем-то вроде временного примирения, о котором неоднократно рассказывал сам Герцен – в разгар событий и позднее, с дистанции прошедшего десятилетия. Речь идет об эпизоде на торжественном обеде, устроенном в честь Грановского по завершении им чтения лекционного курса. В письме петербуржцу Н. Х. Кетчеру из Москвы от 27 апреля 1844 года Герцен с нескрываемой иронией сообщал о том, что на радостях от общественного успеха западнического лагеря не грех было примириться и с врагом, благо никакого реального вреда тот не сделал: «Приготовлен был обед торжественный a la Liszt, в доме у Аксакова. Жаль, что и ты тут не был. Всё напилось, даже Петр Як<овлевич> уверяет, что на другой день болела голова; я слезно целовался с Шевыревым» [3, с. 316–317].

        Несколько в иной, более гротесково-пародийной манере передана эта же сцена в «Былом и думах». Акцентированы подчеркнуто смешные стороны личности Шевырева, склонного к неуместной патетике: «После курса был даже сделан опыт примирения. Мы давали Грановскому обед после его заключительной лекции. Славяне хотели участвовать с нами, и Ю. Самарин был выбран ими (так, как я нашими) в распорядители. Пир был удачен; в конце его, после многих тостов, не только единодушных, но и выпитых, мы обнялись и облобызались по-русски с славянами. И. В. Киреевский просил меня одного: чтобы я вставил в моей фамилье ы вместо е и через это сделал бы ее больше русской для уха. Но Шевырев и этого не требовал, напротив, обнимая меня, повторял своим soprano: “Он и с е хорош, он и с е русский”. С обеих сторон примирение было откровенно и без задних мыслей, что, разумеется, не помешало нам через неделю разойтись еще далее» [5, с. 167]. Но и юмористическое добродушие, с каким Герцен-эмигрант передает воспоминание прошедшей молодости, корректируя образ оказавшегося не столь уж опасным идейного противника, всё же не отменяет обвинений в доносительстве, которые безосновательно, но прочно ассоциировались у Герцена с образами руководителей «Москвитянина» еще со времен публикации шевыревской статьи: «Тем не меньше, хотя и дурным слогом, но близнецы “Москвитянина” стали зацеплять уж не только Белинского, но и Грановского за его лекции. И всё с тем же несчастным отсутствием такта, который восстановлял против них всех порядочных людей. Они обвиняли Грановского в пристрастии к западному развитию, к известному порядку идей, за которые Николай из идеи порядка ковал в цепи да посылал в Нерчинск» [2, с. 165]. Ради эффектного политического каламбура Герцен не удержался от возведения напраслины на своих идейных противников, правда, представляя их на этот раз уже не закоренелыми сознательными доносчиками, а, скорее, доносителями по недомыслию – людьми, страдающими «несчастным отсутствием такта».

        Памятуя о предвзятом отношении Герцена ко всему, что говорил и делал Шевырев, не покажется неожиданной резко негативная оценка им инициативы университетского профессора по чтению публичного лекционного курса, посвященного русской литературе эпохи Древней Руси и задуманного, действительно, во многом в противовес западническим концепциям Грановского. Герцен, исходя из логики необходимости решительной идейной борьбы с противниками, свел идеологический замысел Шевырева к более элементарным мотивам – чувству зависти к своему удачливому коллеге. Именно так это было представлено на страницах «Былого и дум» и некритически вошло с тех пор в исследовательский оборот: «Середь этих обстоятельств Шевырев, который никак не мог примириться с колоссальным успехом лекций Грановского, вздумал побить его на его собственном поприще и объявил свой публичный курс. Читал он о Данте, о народности в искусстве, о православии в науке и проч.; публики было много, но она осталась холодна. Он бывал иногда смел, и это было очень оценено, но общий эффект ничего не произвел. Одна лекция осталась у меня в памяти, – это та, в которой он говорил о книге Мишле “Le Peuple” и о романе Ж. Санд “La Mare au Diable”, потому что он в ней живо коснулся живого и современного интереса. Трудно было возбудить сочувствие, говоря о прелестях духовных писателей восточной церкви и подхваливая греко-российскую церковь. Только Феодор Глинка и супруга его Евдокия, писавшая о “млеке пречистой девы”, сидели обыкновенно рядышком на первом плане и скромно опускали глаза, когда Шевырев особенно неумеренно хвалил православную церковь» [2, с. 168].

        Обращает внимание нарочитое стремление автора к созданию комического эффекта, совершенно развенчивающего лектора и превращающего его лекционный курс почти что в пародию на аналогичный общественный труд Грановского. Под горячую руку заодно досталось и слушателям, которые тоже «оказались достойны профессора». А в завершение сатирического пассажа, подводя идеологический итог рассказу об анахронистической, с его точки зрения, сфере научных интересов Шевырева, Герцен делает вывод о причинах неприятия ученого передовыми кругами либеральной интеллигенции сроковых годов: «Шевырев портил свои чтения тем самым, чем портил свои статьи, – выходками против таких идей, книг и лиц, за которые у нас трудно было заступиться, не попавши в острог» [2, с. 168]. Путем отождествления консервативной общественной позиции Шевырева с запретительной политикой николаевского правительства «москвитянинский» деятель окончательно ставился Герценом в один ряд с самыми одиозными фигурами официальных кругов.

        Но это было позже, в эмигрантские годы, а тогда, непосредственно в период чтения Шевыревым своего лекционного курса, объективно конкурирующего с курсом Грановского, Герцен считал своим долгом всеми силами противодействовать возможному успеху труда Шевырева и с этой целью в опубликованном весной 1845 года в «Отечественных записках» полемическом фельетоне «”Москвитянин” и вселенная» применил против него свое испытанное оружие едкой иронии, основанной на пародийном перетолковывании фактов и представлении их в сатирическом освещении. Анализируя научный отдел «Москвитянина», Герцен указывает на тщетные старания редакции журнала привлечь внимание читателей к шевыревским лекциям и открыто поддержать высокую научную репутацию своего ведущего сотрудника. При этом автор фельетона словно бы ненароком разоблачает приемы, благодаря которым редакция «Москвитянина» пыталась создать ажиотаж вокруг лекционного курса Шевырева: «Целый отдел посвящен апологетическим разборам публичных чтений г. Шевырева в виде писем к иногородним, к г. Шевыреву, к самому себе, подписанных фамильями, буквами, цифрами; иные из них напечатаны в первый раз, другие (именно лирическое письмо, подписанное цифрами) мы уже имели удовольствие читать в «Московских ведомостях» (№ 2, января 12)» [5, с. 412–413]. И далее, для окончательного разоблачения претензий журнала на придание лекциям Шевырева статуса выдающегося научного события, Герцен применяет ловкий стилистический ход: иронически отталкиваясь от оценки лекций Шевырева одним из авторов хвалебных писем как «нового события нашего исторического самопознания», он намеренно доводит это суждение до крайней степени преувеличения, превращающего подобную оценку в совершенный абсурд: «Вообще во всех статьях доказывается, что чтения г. Шевырева имеют космическое значение, что это зуб мудрости, прорезавшийся в челюстях нашего исторического самопознания» [5, с. 413]. Таким нарочито несуразным, гротесковым образом полностью сводился на нет весь пафос апологетических выступлений «Москвитянина», а лекционный курс Шевырева, в саркастической подаче Герцена, непоправимо утрачивал возможное общественное значение.

        Вполне оправдавшую себя тактику полемического высмеивания якобы дутой репутации Шевырева в научных кругах Герцен применял и в дальнейшем. В частности, два года спустя, в 1847 году, в первой из публиковавшихся в «Современнике» статей цикла «Письма из Avenue Marigny» он мимоходом упоминает имена руководителей «Москвитянина» в одном ряду с прославленными мыслителями Запада, причем в таком контексте «сиамские братья московского журнализма» [2, с. 166], по позднейшей характеристике из «Былого и дум», смотрелись заведомо комично: «Лейбниц и Гейне, Погодин и Шевырев, Гете и Гегель и другие великие люди попарно и вразбивку согласны, что германский ум, при всей теоретической силе, имеет какую-то практическую несостоятельность; что немцы велики в науке и являются самыми тяжелыми, и, что еще хуже, самыми смешными филистерами» [6, с. 17]. Последнее определение, благодаря сатирическому контексту, проецировалось не столько на немецких философов, сколько на самих Шевырева и Погодина, дезавуируя их антизападнические суждения.

        Опубликованные в подцензурной прессе фельетон и заграничное письмо были не единственными и отнюдь не самыми острыми выступлением Герцена против Шевырева. В середине 1840-х годов среди московской либеральной интеллигенции в рукописи ходил герценовский памфлет «Ум хорошо, а два лучше», не имевший шансов быть пропущенным цензурой, будучи нацелен на разоблачение общественно-литературной позиции руководителей двух главных и наиболее влиятельных официозных изданий той поры – «Северной пчелы» Булгарина-Греча и «Москвитянина» Погодина-Шевырева. В основу памфлета был положен всё тот же принцип саркастического развенчивания дутых авторитетов противников западнической партии. «...Четыре героя, составляющие две пары, люди вселенской известности. ...г. Гете упоминает о г. Шевыреве...» [5, с. 403], – пишет Герцен, имея в виду усиленно пропагандировавшийся сторонниками Шевырева факт публикации еще в 1828 году в «Московском вестнике» частного письма Гете с благожелательным отзывом о критической интерпретации Шевыревым междудействия к «Фаусту». И затем, эскизно характеризуя основные вехи литературно-общественной деятельности Шевырева, Герцен использует сатирические намеки на отчетливо ассоциировавшиеся у современников с образом Шевырева факты его биографии. «...Шевырев никогда не забывает, как он был в Италии. <...> Степан Петрович любит Италию, поющую октавы...» [5, с. 403], – небрежно роняет автор фельетона, верно рассчитывая на то, что посвященные в тонкости литературной жизни читатели вспомнят при этом наделавший немало шума памфлет Белинского «Педант», направленный против Шевырева, в котором с иронией повествовалось о путешествии героя «в страну филологов и комментаторов» [7, с. 386], т. е. в Италию. Упоминание же октав прямо отсылает к осмеянной Белинским попытке Шевырева произвести просодическую реформу русского стиха, внедрив в отечественное стихосложение форму итальянской октавы: «...явится перевод “Освобожденного Иерусалима” – с шумом и скрыпом потянутся перед вами неслыханные октавы. <...> Новое поколение! – реформатор взывает к тебе, откликнись на высокое воззвание его октавою...» [8, с. 429].

        Создавая памфлетный образ Шевырева, Герцен открыто ориентировался на многие приемы, с успехом использованные ранее Белинским в обрисовке напыщенного педанта, чью литературную родословную критик демонстративно возводил к горе-реформатору Тредиаковскому: «...мой Картофелин, сей внук (увы, не последний!) Василия Кирилловича Тредиаковского... Да, я непременно хочу сделать моего педанта учителем словесности: знаменитый дед всех педантов, Василий Кириллович Тредиаковский, был “профессором экловенции, а паче всего хитростей пиитических”; одной этой причины уже слишком достаточно, чтоб я сделал моего педанта учителем “российской словесности”...» [7, с. 384–385]. Герцен в своем памфлете воспроизводит полемический выпад Белинского, конкретизируя область реальных занятий своего героя «историей российской словесности, преимущественно древней»: «Греч и Шевырев – филологи и грамматики; Шевырев – первый профессор екловенции после Тредьяковского; он читал в Москве публичные лекции о русской словесности, преимущественно того времени, когда ничего не писали, и его лекции были какою-то детскою песнею, петой чистым soprano, напоминающим папские дисканты в Риме» [5, с. 404]. Иронизирование над тембром голоса Шевырева также было перенято Герценом из памфлета Белинского: «Педант мой говорит голосом важным, протяжным и тихим, несколько переходящим в фистулу, как будто бы от изнурительной полноты ощущений в пустой груди, как будто бы от изнеможения вследствие частой декламации ex-officio» [7, с. 387].

        Преследуя цель дискредитации общественных идей Шевырева, Герцен пародийно излагает основной тезис его пресловутой статьи «Взгляд русского на современное образование Европы», содержавшей резкие нападки на «разврат личной свободы», охвативший страны Запада, а также разносную критику философской логики Гегеля: «...г. Шевырев с ужасом указывает на разврат мышления, на порок логики, овладевшей Европою...» [5, с. 403]. Принципиальная враждебность западным либеральным идеям, как показывает автор памфлета, в полной мере присуща всем четырем деятелям официозной печати («Так же, как Европу, они не любят и современную науку и не токмо не любят, но и не знают ее, – да и зачем же знать то, чего не любишь» [5, с. 404]), но Шевыреву достается больше всех как запевале антизападнического хора и идеологу противостоящей европейским гуманистическим ценностям концепции чисто русского, особого пути развития: «...он хорошего слова о западной науке не скажет; у него есть своя “словенская” наука, неписаная, несуществующая, а словенская. В ее-то пользу он готов выдать за общество фальшивых монетчиков и зажигателей всех последователей презренной писаной науки. Гнев г. Шевырева какой-то католический; он обучался ему в Италии» [5, с. 404]. Неприятие консервативной общественной программы Шевырева распространяется и на приписываемое ему Герценом стремление воскресить утопический идеал патриархальной допетровской Руси: «...Шевырев восстановляет Русь, которой не было и, слава богу, не будет» [5, с. 405].

        Вместе с тем, по принципу: с паршивой овцы – хоть шерсти клок, в борьбе с представителями реакционного общественного лагеря Герцен иной раз использовал контраргументы, позаимствованные у своих идейных противников. Поэтому, прежде чем перейти к критическим выпадам в адрес Шевырева, Герцен ссылается, хотя и не называя имени временного «союзника», на остроумную оценку Шевыревым мировоззрения Греча, отразившегося в его путевых письмах, осмеянных, в свою очередь, автором памфлета «Ум хорошо, а два лучше». «...И у г. Греча есть свой взгляд на Италию, – с иронией отмечал Шевырев в «москвитянинской» рецензии на гречевские «Письма с дороги», посвященные описанию путешествия автора по Германии, Швейцарии и Италии. – Трудно определить и назвать его, а мы бы назвали этот взгляд полицейским – и нельзя иначе. Г. Греч, можно сказать, путешествовал в Италии по части порядка, чистоты и опрятности» [9, с. 438]. Охотно поддерживая политический намек на охранительную суть общественной позиции соиздателя официозной «Северной пчелы», Герцен приводит шевыревское выражение, единственный раз вполне солидаризуясь с ним: «Греч, по прекрасному выражению “Москвитянина”, рассматривает Европу в полицейском отношении, обращая всего более внимания на чистоту и порядок» [5, с. 403].

        Однако, несмотря на использование удачных аргументов своего идейного оппонента, для Герцена Шевырев до конца оставался представителем враждебного западным либеральным ценностям общественного лагеря, что исключало возможность соглашения между ними как по общим вопросам, так даже и в частных случаях. В этом отношении весьма показателен позднейший эпизод из «Былого и дум», касающийся спора, возникшего еще в середине сороковых годов между Герценом и Шевыревым по поводу поведения политического фрондера Ивана Головина, общего знакомого обоих спорщиков. В высшей степени знаменательно, что в передаче этого эпизода Герценом Шевырев играет роль воплощения ярых антизападнических сил, которым искусно противостоит западник Герцен: «Шевырев, возвратясь из Парижа, рассказывал о процессе Головина с лакеем, с которым он подрался, и ставил это на счет нас, западников, к числу которых причислял Головина. Я Шевыреву заметил, что Запад следует винить только в том, что они дрались, потому что на Востоке Головин просто бы поколотил слугу и никто не говорил бы об этом» [10, с. 401–402].

        Таким образом, в силу резкой противоположности общественных позиций, примирение не представлялось возможным, и Шевырев однозначно воспринимался как враг, всяческие отношения с которым способны были лишь скомпрометировать сторонников европейского пути развития России. Именно стремлением к бесповоротному размежеванию объясняется резкость раздраженного тона герценовского письма, направленного 3 августа 1847 года из Парижа Н. П. Огареву и содержащего упреки московским друзьям за их мягкотелость, выразившуюся в казавшихся Герцену недопустимыми попытках примирения с вождями враждебных западникам общественных групп: «Московскими я всеми недоволен... Распущенность и распущенность (в которой нас так усердно обвиняли) – то есть то самое свойство, которое заставило или, лучше, не остановило Гран<овского> снова сыграть патетическую сцену с Шевыр<евым> и Хомяк<овым>, что хотя было и в мае месяце, но я теперь только что услышал» [3, с. 344]. Однако с годами, по мере всё большего вовлечения Герцена в европейское революционное движение, прежние нетерпимые идейные противники, в том числе и Шевырев с Хомяковым, стали казаться чем-то настолько несерьезным, сугубо провинциальным и доморощенным, что интонации негодования на друзей за контакты с ними исподволь сменились нотками вполне добродушного подтрунивания над смешными сторонами их личных свойств и политических позиций. В послании московским друзьям, писавшемся в Женеве 27–28 сентября 1849 года, Герцен сам проявил снисходительный интерес к тем, кого за два года до этого числил в непримиримых противниках: «Что славянофильчики наши? Упился ли, наконец, Шевырев le Caligula “кровью мадьяров и немцев”? – как мужички тульские Алексея Степаноча?..» [3, с. 376 – 377].

        «Кровожадный» пассаж по адресу Шевырева имеет развернутое разъяснение в тексте «Былого и дум» и связан с неизменно ироническим отношением Герцена к бестактности общественных выступлений Шевырева. Речь шла о тожественном приеме, оказанном в августе 1840 года московскими общественными кругами хорватскому панслависту Людевиту Гаю, причем Шевырев, как горячий приверженец идеи всеславянского духовного единения, принял самое непосредственное участие в официальных чествованиях гостя: «За обедом один из нежнейших по голосу и по занятиям славянофилов, человек красного православия, разгоряченный, вероятно, тостами за черногорского владыку, за разных великих босняков, чехов и словаков, импровизировал стихи, в которых было следующее, не вовсе христианское выражение:
                Упьюся я кровью мадьяров и немцев.
        Все неповрежденные с отвращением услышали эту фразу. По счастью, остроумный статистик Андросов выручил кровожадного певца; он вскочил с своего стула, схватил десертный ножик и сказал: “Господа, извините меня, я вас оставлю на минуту; мне пришло в голову, что хозяин моего дома, старик настройщик Диц – немец; я сбегаю его прирезать и сейчас возвращусь”.
        Гром смеха заглушил негодование [2, с. 137–138].

        Комментарии излишни. Кстати, сама возможность импровизирования Шевыревым столь опрометчивого стиха не представляется относящейся к жанру полемического анекдота: зачастую в своих «застольных» стихах оратор допускал довольно-таки неосторожные высказывания, дававшие возможность их пародийного перетолковывания. Например, в стихотворном приветствии по случаю присвоения профессорских званий коллегам Шевырева по императорскому Московскому университету он, обращаясь к медику Иноземцеву, в шутку употребил столь же «не вовсе христианские» выражения, подобные тем, что запомнились Герцену:

                Ты – честь своих и зависть немцев!
                Нас славой русскою утешь!
                Гони ненаших, Иноземцев,
                Врачуя нас, ты их зарежь! [11]

        Вообще главным средством полемической борьбы Герцена с Шевыревым на страницах «Былого и дум» стало оружие сатирической характеристики – как личности оппонента, так и его общественно-литературного дела. К памфлету московского периода жизни Герцена «Ум хорошо, а два лучше» восходит парное сравнение издателей проправительственных официозов, причем, в силу большей общественной респектабельности руководителей «Москвитянина», а, стало быть, и большей их влиятельности в противостоянии западническому лагерю, основная острота критических обвинений была сосредоточена автором «Былого и дум» на фигурах представителей «университетской партии»: «Булгарин с Гречем не идут в пример: они никого не надули, их ливрейную кокарду никто не принял за отличительный знак мнения. Погодин и Шевырев, издатели “Москвитянина”, совсем напротив, были добросовестно раболепны. Шевырев, – не знаю отчего, может, увлеченный своим предком, который середь пыток и мучений, во времена Грозного, пел псалмы и чуть не молился о продолжении дней свирепого старика; Погодин – из ненависти к аристократии» [2, с. 165]. Используя и дальше прием полемического противопоставления плохого худшему, Герцен разделил пару «сиамских братьев», демонстративно отдав преимущество Погодину («Погодин был полезный профессор... Но как писатель он имел мало значения...» [2, с. 165]), чтобы на этом фоне резче прозвучали упреки в адрес Шевырева, чья общественная позиция как раз имела некоторое влияние на русское общество николаевской эпохи – влияние, воспринимавшееся Герценом крайне негативно, а потому и повлекшее за собой явно заниженную оценку не только общественной, но и даже и сугубо научной его деятельности: «Шевырев вряд даже сделал ли что-нибудь, как профессор. Что касается до его литературных статей, я не помню во всем писанном им ни одного самобытного мнения. Слог его зато совершенно противуположен погодинскому: дутый, губчатый, вроде неокрепнувшего бланманже и в которое забыли положить горького миндалю, хотя под его патокой и заморена бездна желчной, самолюбивой раздражительности» [2, с. 166].

        Традиция критики шевыревского стиля, саркастически отождествляемого с личностью автора, согласно известному утверждению: стиль – это человек, была унаследована Герценом у Белинского, уделившего в памфлете «Педант» особое внимание пародийному определению специфики художественной речи Шевырева. Неестественность напыщенного шевыревского красноречия свидетельствовала, в представлении автора памфлета, о коренной несостоятельности и ложности литературной позиции «педанта»: «...Так ему, знаете, при готовых понятиях, чужим умом и при фразистом языке нетрудно было показаться не тем, что он есть... впрочем, и тогда уже многие замечали в слоге Картофелина что-то пухлое, дряблое, какую-то искусственную простоту и натянутую оригинальность, что-то отзывающееся солодковым корнем и сытою...» [7, с. 386]. Подхватив полемический ход Белинского и применив его еще и к Погодину (фельетон «Путевые записки г. Вёдрина»), Герцен объяснил сумятицу стиля руководителей «Москвитянина» следствием их идейной беспомощности, поставив знак равенства между запутанными риторическими периодами журнальных статей и бесплодностью идеологических построений своих оппонентов из официального лагеря: «...как ни вертели они бедного Нестора и бедного Данта, они убедились наконец сами, что ни рубленой сечкой погодинских фраз, ни поющей плавностью шевыревского красноречия ничего не возьмешь в нашем испорченном веке» [2, с. 169].

Таково было итоговое суждение Герцена о личности и общественно-литературной позиции Шевырева. Наряду с аналогичными по своей направленности суждениями Белинского, а позднее Чернышевского и Добролюбова, оно закрепилось в последующих научных работах, посвященных изучению идейной борьбы 1840-х годов, и фактически не пересмотрено до сих пор (I). А между тем в литературно-общественной программе Шевырева, в частности, связанной с полемикой, направленной против Герцена как представителя западнического направления, содержалось немало положений, представляющих определенный исторический интерес и дающих возможность более объективно, что называется, из первых рук, уяснить сущность принципиальных разногласий двух общественных лагерей в противоречивую николаевскую эпоху российской истории. Всё это делает целесообразным обращение к литературно-критическим и публицистическим выступлениям самого Шевырева, касающимся оценки им роли литературной и общественной деятельности Герцена в качестве одного из лидеров «натуральной школы» и западнической партии 1840-х годов.

        Шевырев неустанно вел острую полемику с Герценом прежде всего как с представителем неприемлемого для него направления в современной литературе – направления, настолько негативно воспринимавшегося Шевыревым, что он отказывал новой литературной школе даже в праве на собственное имя, отрицая художественную состоятельность этой писательской группы. В программных «Очерках современной литературы», увидевших свет в первых номерах «Москвитянина» за 1848 год, Шевырев с пренебрежением пишет о «той школе, которая называет себя западною, хотя мы ее не признаем такою, школою прогресса, хотя мы этого прогресса также в ней не замечаем, школою натуральною, чем мы также не назовем ее, потому что натуральное, поскольку оно принадлежит искусству, ей, по нашему мнению, кажется, совершенно чуждо» [12, с. 30]. А поскольку Герцен выступал в 1840-е годы одним из наиболее заметных и ярких представителей этой отвергаемой Шевыревым школы, то естественно, что критический огонь «москвитянинского» критика сосредоточился на литературных произведениях и самой личности Искандера (Шевырев упоминал в печати только литературный псевдоним Герцена, не называя его фамилии, несмотря на достаточно давнее личное знакомство).

        Первым по времени открытым критическим выступлением Шевырева против творческого метода и общественной позиции Герцена-Искандера стала обстоятельная рецензия 1846 года на «Петербургский сборник», в котором было помещено и произведение Герцена. Стремясь полемически заклеймить это издание как образчик дурного вкуса и явной порчи художественного слова, Шевырев воспользовался прошлогодним выпадом самого Герцена против «Москвитянина» – фельетоном «”Москвитянин” и вселенная», в котором Герцен, укрывшийся за псевдонимом Ярополка Водянского, иронизировал над «вселенской» известностью погодинско-шевыревского детища, декларативно приписывая журналу успех среди «диких племен Африки и Австралии», а также у легендарной королевы Тиаити Помарэ, представленной в роли горячей поклонницы «вселенской книжки» [5, с. 408–409]. Полемические пассажи фельетониста «Отечественных записок» тем более не могли ускользнуть от внимания Шевырева, что буквально строкой выше упоминания о королеве Помарэ непосредственно досталось и самому Шевыреву за непонятность его трудов любознательным туземцам: «Ну вот, например, шлегелевски-глубокомысленные, основанные на глубоком изучении Данта, критики г. Шевырева не имели в тех странах далеко такого успеха, в них и Западу доставалось... а всё не то!» [5, с. 408].

        Теперь Шевырев, в свою очередь, обращал саркастические отсылки к культурному багажу диких народов в адрес литературных союзников Герцена, объединивших свои силы на страницах «Петербургского сборника»: «Побывав на время во всей этой современной так называемой изящной литературе, выйдешь из нее, признаюсь, как отуманенный и невольно скажешь: что я? что со мною? Где я был? Что читал? Где это сочиняют? В Пекине, на островах Сандвичевых? Неужели это западная Европа? Неужели это современное образование?» [13, с. 185]. И далее, в целях внесения раскола в ряды своих литературных оппонентов, Шевырев намеренно особо выделяет среди них Герцена, говоря о нем в тонах несколько более уважительных, нежели о Некрасове, Панаеве или Тургеневе. «Начитавшись этого, невольно впадешь в капризы и раздумье г. Искандера» [13, с. 186], – прибегает к каламбуру Шевырев, продолжая обзор содержания «Петербургского сборника» и обращаясь к разбору статьи Герцена «Капризы и раздумье» (в последующие годы перепечатывавшейся автором, под заглавием «По разным поводам», второй статьей в составе общего цикла «Капризы раздумье»).

        Видя в Герцене, в отличие от свысока третируемых им Тургенева и Панаева, серьезного противника, чьи взгляды требуют решительного опровержения, Шевырев пускает в ход самый разнообразный арсенал приемов борьбы с ним – от язвительной насмешки до серьезной попытки дать свою, принципиально несходную с авторской интерпретацию основных положений герценовской статьи. Прежде всего, рецензент безапелляционно отождествляет личность автора статьи с образом главного героя – социального пессимиста, «совершенно праздного человека», высказывающего свое разочарование в окружающей жизни и общих законах мироустройства. Искусно отталкиваясь от выразительного и глубоко своеобразного стиля Герцена, Шевырев возлагает всю ответственность за конкретное содержание капризов праздной мысли на автора статьи: «Г. Искандер (по имени отуреченный, по слогу онемеченный словенин) передает нам капризы одного странного человека, который впал в рефлектерство; слог этих заметок так похож на слог самого г. Искандера, что видно большое между ними сочувствие, сильное влияние одного на другого» [13, с. 186].

        Признание несомненной близости взглядов героя статьи и ее автора стало для Шевырева исходной точкой полемического спора с Герценом – эффектным приемом, благодаря которому дискредитация идей, развиваемых героем статьи, неизбежно должна была дискредитировать и авторскую позицию. Однако для маскировки своего намерения Шевырев на первых порах счел за лучшее мимоходом отдать должное интеллектуализму автора «Капризов и раздумья», тем самым лишний раз противопоставляя мыслителя Герцена легковесным и поверхностным, с точки зрения Шевырева, беллетристам «Петербургского сборника». «Надобно отдать справедливость г. Искандеру, что он своею статьею все-таки шевелит мысль, – пишет Шевырев, впрочем, тотчас же оговариваясь в отношении своей оценки сущности интеллектуальных построений Герцена. – У него есть мысль, но мысль больная: болезнь ее обнаруживается вычурною ее формой, которая доходит до уродливости. К ней можно применить то, что г. Искандер сам же говорит в заключение своих капризов: “Старый юноша имеет свои приемы, которыми он с двух слов обличает себя... Он любит средние века, платоническую любовь; ему надобен эффект, фраза...”» [13, с. 186].

        Выхваченное из контекста определение, отнесенное к самому автору разбираемой статьи, преследовало цель комического снижения серьезности тона оппонента, представления его в окарикатуренном ракурсе, на потеху читающей публике. Тем самым против Герцена употреблялся его же излюбленный полемический прием – убийственная для авторитета оппонента ирония. Но поскольку сам Герцен и его сочинения не предоставляли непосредственного повода к осмеянию, Шевыреву пришлось прибегнуть к натяжкам, некорректно сопоставляя стиль Герцена с подмеченными прежде «москвитянинским» критиком стилистическими просчетами публицистов «Отечественных записок», обоснованно рассматривавшихся рецензентом в качестве идейных союзников автора «Капризов и раздумья». «Иные фразы капризов напоминают сильно знаменитую фразу о том, как средний век ногами стал себе на грудь» [13, с. 186], – писал Шевырев, ссылаясь на вовсе не Герцену принадлежащий неудачный оборот. И далее, закрепляя задевающий Герцена комический эффект чужой оплошной фразы, Шевырев, вспомнив, вероятно, аналогичные приемы искусного в язвительной критике редактора «Библиотеки для чтения» О. И. Сенковского, настойчиво продолжает в гротескной манере развивать нелепый образ западнического журналиста: «Говорят, что эта фраза отозвалась даже в действительности: некоторые пытались исполнить ее на деле, но никак не могли. Предложено было даже новинским жонглерам, в подражание среднему веку, ногами стать себе на грудь; но ни один из них, даже с самыми изломанными ногами, не мог смастерить штуки среднего века» [13, с. 186–187].

        Позабавив читателей шаржированным образом, отвергающим претензии публицистов «Отечественных записок» на глубокомыслие и ясность изложения своих идей, Шевырев вновь возвращается к разговору о статье Герцена, красноречиво давая понять, что ее автор, как представитель того же литературного лагеря, должен в полной мере разделять ответственность за направление, которое приняла мысль под пером сотрудников западнического журнала: «Вот что значит славная фраза: из сферы разумного сознания она никак не может перейти в сферу непосредственности, в сферу жизни. Она, говоря языком г. Искандера, “оседает кристаллом” в области “рефлектерства”; она хоть и выдирается “из ежовой шкуры школьного изложения”, но переходит в другую мертвую форму – в окаменелость, в уродство умственное» [13, с. 187]. Специально выделенные ироническим курсивом цитаты из статьи Герцена имели целью зачислить их автора в один ряд с оторванными от реальной жизни «рефлектерами» западного лагеря. Для еще большей наглядности тезиса о неполноценности идейной сути герценовской программы Шевырев создал броский метафорический образ, в невыгодном свете оттеняющий интеллектуальные построения оппонента: «Это растение, воротившееся в камень, вместо того, чтобы идти в высший процесс органический; это монстр мира мысленного, плод такого же ненормального развития, какое бывает в душе человека, как и в природе физической, и разрешается уродами. К числу таких монстров мысли и слова принадлежит фраза г. Искандера» [13, с. 187].

        Теперь, истощив запас стилистических колкостей, Шевыреву предстояло опровергнуть концепции своего идейного противника по существу, а для этого необходимо было произвести подробный разбор если не основополагающих моментов статьи, то, по крайней мере, ее методологической основы. И здесь Шевырев построил свою критику «Капризов и раздумья» на упорном отождествлении содержащихся в ней философских обобщений с абстрактными, отвлеченными идеями, якобы механически перенесенными на русскую почву извне, из идеалистической немецкой философии. Тем самым доказывалась бесплодность и бесполезность умственных построений ведущего представителя прозападной школы в современной литературе: «Болезнь мысли г. Искандера, выражающаяся в больной его фразе, происходит от того, что эта мысль зачалась в сфере чистого отвлечения, что она отреклась от жизни с самого начала своего рождения, что она в гордости своей не захотела признать мысли в самой жизни; это мысль падшая; это осколочек, угодивший к нам от ее огромного развития в Германии» [13, с. 187].

        Однако Шевырев не ограничился утверждением беспочвенности чужеземной мысли в реальных российских условиях, а пошел в своей критике идеологии западничества значительно дальше, предъявив враждебному лагерю открытый упрек не просто в чуждости его народной жизни, но и в прямой противопоставленности своему народу, в разрыве с основами духовного бытия нации: «Зачавшись в сфере отвлечения от жизни, она чувствует антипатию ко всему, что носит на себе ее признаки, что без жизни непонятно. Так, например, для нее бессмыслен народ. Она не может ему сочувствовать. Она это выражает и тем, что не признает языка его, а силится создать какой-то свой, уродливый, для народа бессмысленный» [13, с. 188].

        Рецензент конкретизирует свои обвинения применительно к Герцену, ставя под сомнение состоятельность его научных изысканий и намекая на бессодержательность цикла «Писем об изучении природы», публиковавшихся на страницах всё тех же враждебных «Москвитянину» «Отечественных записок»: «Она (т. е. отвлеченная мысль. – К. Р.), чувствуя свое тяжкое отчуждение от жизни и с тем вместе ненасытимую к ней жажду, бросится на природу, но и в науку ее внесет свои отвлечения, и природа явится для нее призраком, и живой опыт будет ей недоступен, потому что между им и ее отвлеченностью бездна неисполнимая. Так платит мысль за ссору с жизнию, за то, что она ее не признала» [13, с. 188].

        В качестве общего заключения о характере связи западнических идей с русской реальностью Шевырев высказывает сентенцию о закономерной практической безрезультатности попыток судить общественные отношения с позиций чуждых им отвлеченных начал, в которых критик «Москвитянина» усматривал одно чистое отрицание без какой-либо позитивной программы: «Всё, что она ни предпримет, всё, что она ни скажет, будет отзываться чистым отвлечением, ни к чему не приведет, кроме бесплодного отрицания, и нередко, по недостатку истинного чутья к жизни, будет сказано не в пору» [13, с. 188].

        Свои теоретические обобщения Шевырев постарался подкрепить материалом конкретного разбора отдельных положений герценовской статьи, подвергая их перетолковыванию в невыгодном для автора смысле. В частности, касаясь поднятых в статье проблем воспитания, рецензент вскользь бросает пренебрежительное замечание относительно напрасных потуг отвлеченной мысли, далекой от практической народной сметки: «Воспитание захочет она создать какое-то воздушное, вне всяких наследственных преданий, которые назовет хламом, вне сферы жизни, без которой нет почвы, вне народа, без которого нет энергии» [13, с. 188]. Рассматривая одну из центральных проблем, поднятых в статье Герцена, Шевырев принципиально возражает против общей устремленности западнической мысли к коренному переустройству общественного и семейного быта, видя в этом одни лишь праздные попытки навязать народной жизни внешнюю и постороннюю ей западную философскую логику: «От нечего делать она будет бесплодно заботиться о том, как бы перестроить домашнюю жизнь людей, как будто бы эта жизнь может вытечь из какого-нибудь отвлеченного процесса, как будто бы она может быть разрешена, как философская тема» [13, с. 188–189].

        Но слишком уж важна была для Шевырева эта тема, чтобы ограничиться только выражением несогласия с мнением оппонента. Поднятые Герценом вопросы непосредственно волновали «москвитянинского» критика, и он, воспользовавшись поводом, выступил с развернутым обоснованием своей этико-христианской концепции развития общества, направленной против западнических индивидуалистических доктрин, озвученных в герценовских «Капризах и раздумье»: «Не поймет она в своем сухом раздумье, что сила жизни нашей соткана из множества самолишений, что в ней всё лучшее слагается из тайных самопожертвований, что в ней бесконечная жертва любви (тайна Божия) есть именно то, чем держится мир, чем полна сама жизнь и что так далеко, так недоступно ее отвлеченному бытию, ее бездонному эгоизму» [13, с. 189].

        Постепенно из области личной этики Шевырев перенес основное внимание в сферу социальных отношений. Реально существующим острейшим противоречиям в русском обществе и непримиримому социальному антагонизму, являвшимися преимущественным предметом рассмотрения литераторов «натуральной школы», Шевырев, недовольный их интерпретацией, дает свое обоснование, призванное значительно смягчить социально-критические тенденции современной литературы: «Бессознательно, хотя и гордится она своим сознанием, с голосу других, увидит она в самом процессе жизни насилие и страдание, палача и жертву, но не поймет, почему же и откуда он так разлагается. В порыве ли благородства, свойственного ее человеческому достоинству, или хотя бы для пользы современной, станет она против палача за жертву, но не поймет того, что путь к освобождению заключается не в ненависти к палачу, а в той бесконечной силе любви, которая таится в жертве; что насилие должно быть обезоружено и побеждено любовью страдания; что не время уж в жертве возбуждать ненависть и гасить еще последнюю любовь, которую она хранит на спасение; но что время сознавать любовь разумом и вызывать ее торжество и силу везде» [13, с. 189]. И в качестве вывода из своих слов Шевырев формулирует тезис, прямо противостоящий обличительным тенденциям «натуральной школы»: «Вот великая задача современного искусства» [13, с. 189], понимая под этой задачей разрешение социальных противоречий в христианско-этическом духе, а не на путях общественной борьбы.

        Вместе с тем для окончательного опровержения мнений противника и неотразимого убеждения читателей в ошибках и заблуждениях автора «Капризов и раздумья» Шевырев решил проиллюстрировать мнения Герцена общепонятными примерами, взятыми из статьи и легко доступными восприятию читателей, вовсе не осведомленных в выкладках новейшей философии. И первый же пример касался сугубо материальной – денежной – стороны жизни, близкой любому читателю. Тем более убедительно должны были прозвучать претензии Шевырева к позиции автора «Капризов и раздумья»: «В наше мотливое время отвлеченная мысль найдет смелость защищать мотовство против скупости. Она такими словами начнет оправдывать мота: “Обвиняют мота в неуважении к деньгам; но они и недостойны уважения, так как вообще все вещи, кроме художественных произведений”. Деньги недостойны уважения сами по себе, но достойны бесконечного уважения, поскольку они проходят через руки лиц, пока мне не достанутся. Для мысли отвлеченной они лежат без значения. Процесс жизни, через который прошли деньги, закрыт для нее и тут, как он закрыт для нее во многом другом. Кровь, пот, слезы, лишения на них для нее не видны, – и она готова оправдывать мотовство наслаждением» [13, с. 189–190].

        Другой показательный пример, призванный разоблачить несостоятельность выкладок автора «Капризов и раздумья», касался представлений Герцена об особенностях возрастной психологии. Шевыреву было тем легче воспользоваться этим примером, что, поясняя свою мысль, Герцен ссылался на семью Гете, с которой Шевыреву довелось лично общаться еще во время заграничной поездки, в мае 1829 года. Шевырев иронически комментирует суждение Герцена: «Всё представляя себе отвлеченно, не понимая жизни ни в чем, она (отвлеченная мысль. – К. Р.) вообразит себе, что можно переставить и возрасты. Она, ища везде любимой своей фразы, скажет: “В действительности, убегающей от арифметических однообразных определений, можно встретить старика лет двадцати и юношу лет в пятьдесят. Знаменитая Бетина оставалась ребенком на всю жизнь – тем самым восторженным ребенком (!), которого кудри ласкал олимпической рукой Гете, никогда не бывший юношей в жизни...”» [13, с. 190]. Поймав оппонента на слове, Шевырев дал полную волю своему торжеству над мнением противника, имея возможность опровергнуть его неотразимым, на свой взгляд, аргументом – апелляцией к собственным впечатлениям от тех личностей, которые упоминались в герценовской статье: «Жизнь и сама Бетина (Беттина фон Арним, издавшая эпистолярное собрание «Переписка Гете с ребенком». – К. Р.) доказывают совершенно другое. Юноша все-таки будет юношей, как бы ни напрашивался в старики, и юность возьмет свое. Есть сила духа, побеждающая возрасты, независимо от времени, но она вне сферы наблюдений праздного умствования. Отвлеченное развитие, правда, может иногда исказить порядок возрастов, но это одна мнимая перестановка. И Гете праздновал свою юность в Риме, в Cafе близ Марцеллова театра, а Бетина, которую мы имели счастие видеть, хотя и разыгрывала роль ребенка, но была довольно манерною и скучною старухой!» [13, с. 190–191].

        После таких неопровержимых аргументов оставалось только подвести итоги и истолковать опрометчивые суждения оппонента к вящему торжеству над ним. Шевырев поспешил объяснить причину ошибок Герцена его зависимостью от отвлеченной немецкой философии, пагубно сказывающейся на реальной жизни как в самой Германии, так и в тех странах, на которые эта мысль распространяла свое влияние: «Такие монстры, конечно, чаще встречаются в отвлеченной Германии, где правильное развитие жизни скорее искажается абстрактною мыслию. Сам автор невольно сознал это умственное уродство в Бетине, назвавши ее восторженным ребенком! Что такое восторженный ребенок? – Восторженность свойство юности, а не ребячества» [13, с. 191].

        Итак, полемическая победа над автором «Капризов и раздумья», по убеждению Шевырева, была одержана, и чтобы эффектнее оттенить свой успех, рецензент вновь отдал должное интеллектуальной силе противника, выглядящей особенно отрадно на фоне его сподвижников по западной школе в отечественной литературе. Таким образом, само признание некоторых достоинств статьи Герцена преследовало цель лишний раз рикошетом задеть других участников сборника: «Мы все-таки должны поблагодарить г. Искандера за то, что он своими софизмами заставляет мыслить и вызывает на спор. Это одно из исключений “Петербургского сборника”» [13, с. 191].

        Таков был первый этап публичной полемики Шевырева с Герценом, причем относительная мягкость тона объяснялась, как мы видели, прежде всего тактическими соображениями. Время окончательной бескомпромиссной борьбы Шевырева с Герценом как с одним из лидеров «натуральной школы» в литературе пришло через два года, когда на страницах «Москвитянина» увидели свет упоминавшиеся выше шевыревские «Очерки современной русской словесности», в которых Герцен оказался едва ли не главным объектом критики. Свой полемический замысел Шевырев демонстративно раскрыл, сопроводив текст «Очерков» кропотливо составленным «Словарем солецизмов, варваризмов и всяких измов современной русской литературы», причем в качестве универсального примера искажения языка были использованы исключительно цитаты из герценовской прозы – «искандеризмы», по терминологии Шевырева.

        Подход к языковой критике прозы Герцена имел у Шевырева тонкое обоснование. Согласно концепции «москвитянинского» критика, язык является не просто материалом художественной литературы, но в первую очередь отражением национальной самобытности, свидетельством самостоятельности духовной жизни народа. В связи с этим любое искажение языка воспринималось как покушение на культурную, а, в конечном счете. и политическую независимость России. Не случайно поэтому Шевырев столько внимания уделил вопросу о сохранности основ национального языка на протяжении многовековых испытаний русской истории: «Язык свой хранили мы в чистоте, как первый признак нашей несокрушимой самобытности, как чистую одежду народного духа» [12, с. 83]. Поэтому-то обнаруженные Шевыревым в современной литературе отступления от классических языковых норм расценивались им не столько в эстетическом плане, сколько как явное свидетельство идеологического расхождения многих деятелей современной словесности, в числе их и Герцена, с самим духом официально постулируемой народности: «Искажение языка – этого незримого народного образа – знаменует внешним образом искажение и народного смысла. Что не приходится по языку, то, конечно, не приходится и по народной мысли» [14, с. 56].

        Шевыреву принципиально важно было перевести спор из области чисто литературной в более широкую сферу общественной идеологии. С этой целью он выдвинул собственную концепцию развития русского общества, в котором литература выполняла бы миссию чуткого отражения общественной жизни, подверженной различным иноземным влияниям. Иллюстрируя свою мысль запоминающейся метафорой, Шевырев декларативно провозгласил факт наличия не государственного, а идеологического плена, который якобы грозит России со стороны Запада, – плена мысли, интеллектуального порабощения чуждыми русской жизни учениями и доктринами: «...у нас был и есть плен другого рода: плен мысли. Этот добровольный плен наш начинается с нового петровского периода нашей истории» [12, с. 83]. Хлестко обозначив либеральный западнический лагерь обличающим термином «западнопленные», Шевырев провел параллель между идейным размежеванием в обществе и разделением литературы на резко несходные по своим принципиальным установкам творческие группы: «То раздвоение, которое делит народ наш на две части: на западнопленных и на исключительных русских, русских древнего времени, перешло теперь и в современную словесность. Две стороны стоят друг против друга и не признают одна другой» [12, с. 97].

        При этом в качестве главной черты западной школы в литературе Шевырев усматривал гипертрофированное развитие личностного начала (II), приводящее к отколу эгоистической, гордой своей интеллектуальной мощью личности от коренной массы народа: «Из самой себя хочет современная личность почерпнуть всю жизнь, всё содержание, всё воззрение на мир, даже самый язык, как будто бы нехотя прибегая к русскому» [12, с. 40]. Для характеристики интеллектуальной программы современной личности Шевырев использует апробированное еще два года тому назад именно на Герцене определение общественной философии западничества как сферы отвлеченного, бесплодного умозрения: «Отвлеченность от жизни, как народной, так и европейской, в существенных ее явлениях, вот что составляет главный отличительный признак личности, как она проявляется в большей части явлений так называемой новой школы. ...Признак этот есть господствующий» [12, с. 41].

        Рассмотрев в целом тенденции современной литературы, Шевырев сосредоточил свой критический пафос на Герцене как наиболее ярком выразителе личностного начала и западнических идей. Свое полемическое нападение на давнего оппонента Шевырев начинает с указания на видимое внешнее противоречие: отчего же поборники идеала развитой личности предпочитают укрываться за псевдонимами, словно бы не доверяя состоятельности своей собственной личности? «Никогда еще у нас не появлялось такого множества псевдонимов, каким отличается деятельнейшая часть нашей современной словесности. <...> Есть еще... личность с псевдонимом, очень деятельная в литературе. Это г. Искандер. Мы уже однажды сказали, что он, судя по имени, должен быть отуреченный, по слогу онемеченный славянин» [12, с. 37–39]. Не ограничиваясь повторением старой шутки, Шевырев обосновывает необходимость решительного противодействия деятельности Герцена-Искандера в текущем литературном процессе: «Эта личность не без притязаний на сильное действие, на многочисленную партию, на завоевания в науке, на вопросы современные, на влияние общественное, на сочинение романов, на преобразование или, лучше, на извращение русского языка» [12, с. 39].

        Автор «Очерков» использует свой традиционный прием дискредитации противника указанием на какой-либо уязвимый пункт его идейной программы, в данном случае – на кажущееся противоречие между широтой поставленных Герценом-Искандером общественных проблем и анонимностью его собственного участия в литературе: «Она (т. е. подразумеваемая личность Герцена. – К. Р.) очень хорошо поняла, что в нашем литературном сонмище, где личность не слишком-то уважается, всего лучше не выдавать своего имени под чужое перо, а прикрыться каким-нибудь плащом, хоть бы албанским, замаскироваться. Она ценит слишком свое имя собственное, она уважает его, дорожит им – и потому не выдает его. Сама нападает она весьма охотно на чужие личности, на имена лиц, с нею знакомых или ей известных; но, чтобы вы не могли отвечать ей тем же, она вам даже и не выдаст всего Искандера, а подпишется какой-то И–р!» [12, с. 39].

        Для окончательной компрометации противника Шевырев обращается к саркастическому тону, представляя псевдоним Герцена в заведомо гротесковой манере, ссылаясь на хорошо понятные читателям примеры из произведений текущей литературы, ранее уже становившихся предметом критического рассмотрения в «Москвитянине»: «Эта хитрость стоит хитрости Собакевича, когда он подпускает Елисавету Воробья в список мертвых душ, им проданных, или завещательные распоряжения тетки Бурдюкова, которая на запросы племянника отвечает: э, э, э! или вместо Евдокии подписывает: обмакни» [12, с. 39].

        Подведя черту под сатирическим пассажем, Шевырев вновь, как и в рецензии двухлетней давности, по виду отдает должное незаурядности личности Герцена, выделяя его в укор всем другим представителям враждебной литературной школы: «Но мы еще возвратимся к г. Искандеру как личности наиболее замечательной между всеми личностями лжеименными» [12, с. 39].

        Свое обещание Шевырев реализует в уже упоминавшемся «Словаре», состоящем из 217 выражений и оборотов, взятых из герценовской прозы – романа «Кто виноват?» и цикла «Писем из Avenue Marigny». Исходным тезисом для языковой полемики с Герценом стала фраза «Очерков», объединяющая критику западнической концепции личности и восприятие языка как отражения народной идеологии: «Г. Искандер развил свой слог до чистого голословного искандеризма как выражения его собственной личности» [12, с. 41]. Именно с целью демонстрации глубокого неблагополучия положения дел в современной литературе, «для обличения всей незаконной контрабанды, которая подрывает силы нашего славного языка, искажает здравый смысл и оскорбляет чувство народной чести и достоинства» [14, с. 55], Шевырев и составляет, по его словам, этот «словарь всех чудовищных выражений, которыми так богата наша периодическая словесность», «исчадий современной беллетристики» [14, с. 55–56].

        «Как явление уродов в мире физическом, – обосновывал Шевырев свою полемическую концепцию, – свидетельствует нам о том, что не совсем исправно состояние организма природы, когда они рождаются, так точно и уродование народного языка должно в свою очередь обнаруживать не совсем разумное и здоровое положение литературы» [14, с. 56]. При этом главной целью проделанной работы явилось стремление достичь, так сказать, катарсического эффекта в общественной идеологии, когда через осмеяние речевых несообразностей виднейшего представителя «натуральной школы» в глазах читателей произошла бы окончательная дискредитация самой идейной программы западничества. Не случайно Шевырев в преамбуле к «Словарю» указал, что «предлагаемые теперь» искандеризмы «послужат отчасти и материалом для разбора самого произведения» [14, с. 57]. «Коллекция таких диковинок, – писал Шевырев о герценовских стилевых оборотах, – если взглянуть на нее разом, производит на нас почти такое же действие, как забавная комедия. Тут актеры – сами нелепости русской речи, нелепости, которые хочет наложить на нее произвол личности какого-нибудь писателя. Они, как лица “Ревизора” или “Мертвых душ”, действуя вместе заодно, могут произвести в публике тот комический хохот, который будет весьма спасителен для русского слова. Мы уверены, что этот хохот благотворно подействует и на самих писателей, которые, слишком пренебрегая правилами родного языка, приносят его в жертву своему незнанию или своему странному образу мыслей» [14, с. 56].

        Но прежде чем перейти к предполагаемому вразумлению и исправлению инакомыслящего оппонента, Шевырев находит выгодным, для подчеркивания беспристрастности своей позиции, отметить и некоторые положительные качества в критикуемом авторе, хотя, согласно своей точке зрения, видит в противнике гораздо больше отрицательных моментов, совершенно перевешивающих то немногое дельное, что все-таки можно было найти в проводнике западнических идей: «Никто, конечно, не отвергнет живого, замечательного ума в этом писателе; но личность, излишне развитая во вред русским понятиям и русской речи, чрезвычайно вредит ему самому и его произведениям» [14, с. 56–57]. Наконец, когда все необходимые оговорки были сделаны, Шевырев обратился к обещанному анализу искандеризмов, выдержанному в буффонадной манере, начиная с заголовка, данного перечню старательно выписанных цитат: «Один наш знакомый составил весьма остроумное определение искандеризмов словами самого же автора. Эта мозаика, очень забавная, совершенно в его же стиле, может служить достойным заголовком для нашего собрания... “Искандеризмы, или “Очень ячные” (стран. 167) “ненужности” (стран. 144) русского языка, “взлелеянные на тухлом” (стран. 119) знании родного слова и мешающие господину Искандеру, вообще “испорченному западным нововведением” (стран. 157), “прыгнуть к нам с видом русского писателя” (стран. 20)» [14, с. 57–58].

        За этим мозаичным заголовком следовал собственно перечень выисканных Шевыревым в тексте романа «Кто виноват?» искандеризмов, сопровождающихся иной раз язвительным комментарием составителя «Словаря». Так, приводя в качестве примера стилевой несообразности фразу, характеризующую отношение семейства генерала Негрова к Любе, выделив ироническим курсивом то, что казалось ему противоречащим нормам литературного языка («Лишенные деликатности, которую дает одно развитие, эти люди были бессознательно-грубы»), Шевырев сопровождает выписку пародийной переадресацией этой мысли не кому иному, как самому Герцену: «Эти слова можно применить к самому автору, что, лишенный в отношении к русскому языку деликатности, которую дает одно развитие, он бессознательно грубо с ним обращается» [14, с. 62]. К отчаянному восклицанию героини романа «Зачем я живу вообще?», заключающему перечень искандеризмов, составителем «Словаря» была сделана приписка, опять-таки метящая напрямую в автора: «Не лучше ли спросить: “Зачем я пишу вообще?”» [14, с. 67].

        Особое недовольство Шевырева вызвало пристрастие Герцена к неологизму «ячный», отражающему гипертрофированное личностное начало в современном человеке. Омонимическое созвучие изобретенного Герценом слова с просторечным обозначением крупы дало Шевыреву отличный повод для каламбурного обыгрывания этой ситуации: «Ячный по-русски говорится так же, как овсяной, просяной, грешневой, ржаной. Если же от местоимения личного я произвести ячный и ячность, то отчего ж от множ. мы не произвести мычный и мычность?» [14, с. 66]. Публикуя в одном из следующих номеров «Москвитянина» «Продолжение словаря различных измов. Еще искандеризмы», Шевырев столь же придирчиво прошелся по тексту «Писем из Avenue Marigny», выхватывая из контекста несколько тяжеловесно звучащие слова и обороты; при этом словцо «разметистость» («Разве вельможи Екатерины... не остались по всему русскими барами, со всею удалью национального характера, с его недостатками и с его разметистостью?») удостоилось откровенно издевательского комментария: «Это слово, изобретенное г. Искандером, в этом самом падеже можно употреблять вместо зубочистки» [15, с. 219].

        Пристрастная критика Шевыревым языка литературных произведений Герцена была с раздражением воспринята в рядах писателей натуральной школы. Белинский в последнем своем годичном обозрении «Взгляд на русскую литературу 1847 года» счел непременной обязанностью отреагировать на нападки Шевырева и дать ему отповедь, прибегнув к испытанному приему обвинения в педантизме и уничижительному сравнению с Тредиаковским: «Но самая болезненная выходка г. Шевырева касается Искандера: крайне неспокойное отношение духа г. Шевырева к этому автору заставило его взять на себя тон вовсе не литературный; он выписал из романа “Кто виноват?” все фразы и слова, в которых ему захотелось увидеть искажение русского языка. Некоторые из этих фраз и слов действительно могут быть подвергнуты осуждению, но большая часть доказывает только нелюбовь г. Шевырева к Искандеру. Не понимаем, когда находит г. Шевырев время заниматься такими мелочами, достойными трудолюбия только известного блаженной памяти профессора экловенции и хитростей пиитических!» [16, с. 411]. Белинский обратил против «москвитянинского» критика его же оружие, выписав из шевыревской статьи и впрямь громоздкую и не очень-то складную фразу, сопроводив свой фактический аргумент, уличающий самого Шевырева в несоблюдении рьяно защищаемых им строгих правил литературного языка, снисходительной к слабостям оппонента сентенцией: «Впрочем, в таком периоде мы не можем видеть искажение русского языка, а видим только искажение языка г. Шевырева, и, конечно, в этом отношении к Искандеру надо быть строже, как к писателю с влиянием; но все-таки придираться к таким мелочам – значит обнаруживать больше нелюбви к противнику, нежели любви к русскому языку и литературе, и грозить издалека своему противнику шпилькой или булавкой, когда нет возможности достать его копьем» [16, с. 411].

        Шевырев не остался в долгу и в ближайшем номере «Москвитянина» выступил с открытым ответом критику «Современника», настоятельно подчеркивая принципиальную важность сохранения незыблемости литературных норм русского языка и ограждения его от проникновения западного влияния, приводящего, по мнению Шевырева, к порче народной речи: «Двести семнадцать варварских выражений в языке г. Искандера для г. Белинского кажутся мелочами. У всякого свой вкус. Совершенно согласен с г. Белинским, что это искажение не русского языка, а языка г. Искандера, потому, вероятно, что язык г. Искандера нельзя назвать языком русским» [17, с. 123]. Попутно Шевырев рассчитывается с Белинским (а косвенно и с Герценом, в свое время применившим в памфлете «Ум хорошо, а два лучше» тот же ход) за полемическую отсылку к «педанту» Тредиаковскому: «Ломоносов не любил Тредьяковского не за что иное, как за искажение русского языка, как говорит Штелин в своих “Анекдотах”. Так дорожил Ломоносов русским языком. Г. Белинский не так думает, как Ломоносов. У него всё это мелочи. Он даже подносит мне сравнение с Тредьяковским за то, что я нападаю на язык г. Искандера, подносит не знаю в который раз. Благодарю г. Белинского. Такие сласти из уст его мне были всегда особенно приятны» [17, с. 123].

        Кстати сказать, Шевырев и в дальнейшем не упускал случая время от времени повторять полемические выпады против стиля Герцена, стремясь закрепить в сознании читателей скептическое отношение к публиковавшимся в журнальной периодике произведениям Искандера. В частности, в статье, посвященной теме, казалось бы, прямо не связанной с творчеством автора романа «Кто виноват?» (в рецензии на «Очерк истории русской поэзии» А. П. Милюкова), Шевырев, по ходу дела полемизируя с западническим воззрением на общественное положение женщины в Европе, саркастически отсылает читателя к герценовской стилевой манере, производящей в таком контексте впечатление, особенно невыгодное для приверженца гуманных западных ценностей: «И так ли давно на глазах у всей Европы граф Шуазель де Прален так страшно учил, или, по выражению г. Искандера, искрошил жену свою?» [18, с. 207].

        Не ограничившись обстоятельнейшим перечнем испещренных курсивными пометками искандеризмов, Шевырев в преамбуле к «Словарю» полемически отождествляет положение автора «Кто виноват?» в современном литературном процессе с незавидной общественной ролью героя романа, причем именно чуждые русской речи искандеризмы объясняли, по мысли Шевырева, роковую оторванность Герцена от окружающей жизни, развивающейся по совершенно отличным от чаяний западников социальным моделям: «Г. Искандер может оправдаться в них (искандеризмах. – К. Р.) разве оправданием, подобным тому, какое приносит герой его романа, Бельтов: как перед сим последним виновата, конечно, история, что он ей не занадобился, так и перед г-м Искандером виноват, конечно, русский язык, еще не доросший до такой замечательной, так широко развившейся личности» [14, с. 57]. И окончательно возлагая вину за своеобразный язык романа на личностную позицию автора, Шевырев противопоставляет Герцену, а в его лице и всей «натуральной школе», языковые заветы русской классики, с которой, как считает Шевырев, этой школе отнюдь не по пути: «Оправдание было бы оригинально, а оно совершенно истекает из духа и смысла всего романа. Язык, приходившийся по мерке гению Ломоносова, Державина, Карамзина, Крылова, Жуковского, Пушкина, не пришелся только по требованиям личности г-на Искандера. Кто виноват? – решите, гг. русские читатели» [14, с. 57].

        Роман Герцена вообще крайне не понравился Шевыреву не только языком и стилем, но прежде всего идейной стороной, изображением коренного неблагополучия современного общества, явственной социально-обличительной тенденцией, в которой автор «Очерков современной русской словесности» видел только проявление падения эстетических критериев художественности литературных произведений: «Существа, которые выводит Искандер в своем романе “Кто виноват?” из черного мира жизни, безобразны, но художественное его обращение с этими существами еще безобразнее, чем они» [12, с. 48]. Сами гуманистические идеи в том виде, как они были представлены в романе Герцена, казались Шевыреву недопустимой подменой истинно христианских идеалов любви, милосердия и добра, издревле составлявших духовную основу уклада жизни русского народа. Поэтому Шевырев посчитал необходимым выступить с непосредственным опровержением пафоса герценовской книги, выраженного автором знаменательной строкой: «О ненависть, тебя пою!» По этому поводу Шевырев пустился в целое рассуждение, призванное опровергнуть точку зрения западнического общественного лагеря и противопоставить ей ценности религиозного мироотношения и христианской этики: «Наша литература много говорит о гуманности и ввела этот языческий термин, променяв на него слово всем понятное – слово любовь. Понятие, которое выражается гуманностью, судя по проявлениям сей последней в литературе, гораздо ниже того понятия, которое мы имеем о любви. Любовь налагает на нас обязанность любить ближнего в каждом человеке, каков бы он ни был. Гуманность же сортирует людей – и к большинству их питает даже ненависть, а из ненависти не может выйти ничего изящного, ничего глубокомысленного, ничего возбуждающего, не во гнев тому романисту, который где-то высказался этим стихом:
                О ненависть, тебя пою!» [12, с. 54].

        После этого Шевырев, на правах одного из ведущих литературных критиков своего времени, декларативно провозгласил путь, на который ему бы хотелось перевести творчество авторов «натуральной школы», чтобы наконец-то достичь равновесия между вечными духовными ценностями русской культуры и поисками новизны современными писателями: «Давно уже поэзия задала себе великую задачу: в созданиях своих отгадывать душу человеческую и изображать внутреннего человека в какой бы то ни было внешней форме, во всяком народе, во всякой земле, во всех условиях жизни. Желательно бы было, чтобы новая школа вспомнила сильно об этой важной задаче, вникла бы в нее как можно глубже и устремилась бы к ее разрешению, всею душою полюбив человека во всяком ближнем, тем еще более в своем соотчиче» [12, с. 54].

        Таким образом, идейная программа Шевырева ни в коей мере не сводилась к одному лишь безоговорочному отрицанию творческой практики «натуральной школы», открыто отстаиваемой Герценом с литературной трибуны. Гораздо более сложным, чем традиционно изображаемое в исследованиях по общественной борьбе сороковых годов XIX века как сугубо консервативно-охранительное, было и отношение Шевырева к западническим идеям на русской почве.

        Прежде всего, положительное значение западничества Шевырев усматривал уже в том, что само оформление этой группы послужило стимулом к ускорению объединения всех здоровых сил, противостоящих крайностям западных социальных доктрин: «Западнопленные породили у нас в литературе таких русских, которые алкают свободы от этого плена и хотят спасти народную самостоятельность в нашей словесности» [12, с. 100]. Следствием поляризации общества должен был стать, согласно концепции Шевырева, интенсивный обмен идеями, который мог бы в итоге привести к выработке более глубокого и верного взгляда на пути дальнейшего развития России, свободного от крайностей обеих партий, прозападной и исключительно русской. Однако лидерство в выработке стратегии общественного развития России должно принадлежать, без сомнения, именно русской партии как выразительнице коренных основ национальной жизни: «Западные явления должны непременно быть передуманы и переработаны нами согласно с собственными нашими началами. Наша задача отделить в них общее от частного, воспринять первое в народный сок и развить органически от своего корня» [12, с. 86].

        Выдавая желаемое за действительное, сознательно закрывая глаза на реальное решительное размежевание общественных лагерей, Шевырев упрямо стремится возвести представителей образованного сословия (по ироническому определению Герцена, «университетской партии») в ранг примиряющей силы, вокруг которой могли бы объединиться доселе непримиримые группы – западники и славянофилы, со всеми присущими их программам крайностями и взаимоисключающими увлечениями: «Задача эта решается в живом образованном сословии, которое освобождает нас от добровольного плена и выводит из первоначальной народной ограниченности, освобождает от чужих и от самих себя, от пустой подражательности и дикой брезгливости» [12, с. 86]. Завершались же рассуждения Шевырева декларативным призывом не столько к примирению, сколько к подчинению представителей западнической («западнопленной») группы требованиям единения со своим народом, – требованиям, провозглашаемым представителями образованного сословия, в частности, со страниц «Москвитянина»: «Пленные, отторженные от России, должны непременно отречься от плена и перейти на эту среднюю сторону, если хотят действовать, – мы всегда видели и еще видим примеры таких необходимых возвращений» [12, с. 86].

        Однако ни Герцен, ни его единомышленники отнюдь не собирались идти на уступки завлекательным декларациям своих оппонентов из рядов «доктринерской партии», и чаемого Шевыревым торжественного примирения не состоялось. А последовавшее вскоре после публикации шевыревских «Очерков» небывало резкое ужесточение цензуры в ответ на европейские революционные события исключило всякую возможность публичного обсуждения путей взаимодействия любых общественных сил, позволяющих себе выражать хотя бы малейшее несогласие с видами правительства. Расхождение пошло вглубь. Оказавшийся за границей Герцен выбрал судьбу политэмигранта, а Шевырев остался в числе наиболее активных адептов официального курса. Личные и литературные контакты между ними были прерваны, само имя Герцена надолго стало запрещенным к упоминанию в подцензурной печати, и только страницы «Былого и дум», посвященные горячим московским спорам и принципиальному противостоянию двух групп, закрепили в общественном сознании яркий эпизод идейной борьбы сороковых годов, ведущими участниками которого были Герцен и Шевырев.

                Примечания

        (I)  Ср. показательные высказывания о Шевыреве в работах разных лет: «Шевырев и Погодин! “Официальная народность” и “квасное славянофильство”! – нечто такое, от чего сторонились не только западники, но и славянофилы типа Хомякова и Ив. Киреевского. Славянофильство не в запрещенной мурмолке и гонимой жандармами бороде, а в чиновном мундире и с официально-выбритым подбородком, славянофильство не под жандармским надзором, а с крупными чинами, немалыми орденами и нескудными пенсиями – вот что вспоминается при имени Шевырева, и вспоминается с полным основанием: мундир с орденами, полученными за служение уваровскому “православию – самодержавию – народности”, так плотно и навсегда охватил невзрачную фигурку Шевырева, что из-под него не осталось видно ни клочка того романтического плаща, в котором ходил Шевырев в 20-х годах» (Дурылин С. Н. С. П. Шевырев и Гете // Литературное наследство. Т. 4–6. С. 450); «Мы знаем Шевырева – реакционного профессора 40–50-х годов, креатуру С. С. Уварова в Московском университете, ярого представителя “официальной народности”, литературного и общественного противника и гонителя Белинского и Герцена, Грановского и Чернышевского» (Аронсон М. И. Поэзия С. П. Шевырева // Шевырев С. П. Стихотворения. Л., 1939. С. I); «Шевырев вел ожесточенную борьбу с реализмом в литературе. Он делал злобные выпады против Белинского, Герцена и писателей натуральной школы» (Киселев-Сергенин В. С. Шевырев // Поэты 1820 – 1830-х годов: В 2 т. Т. 2. Л., 1972. С. 139); «Западное влияние Шевырев старался продемонстрировать в специальном “Словаре солецизмов, варваризмов и всяких измов современной русской литературы” (1848), в котором главное место заняли “искандеризмы” – цитаты из Герцена. <...> Он выставлял профессорские отметки стилю Герцена, нападал на слова, смелые обороты, которые несли в себе новые понятия и потом вошли во всеобщее употребление» (Кулешов В. И. История русской критики XVIII – начала ХХ веков. М., 1991. С. 177–178); «Поздний Шевырев – фигура во многом трагичная. Огромны его филологические познания. <...> И вместе с тем – косность, педантизм, озлобление против живых сил русской культуры...» (Манн Ю. В. Русская философская эстетика. М., 1998. С. 246). По сути, единственной новейшей работой, вполне свободной от прежних стереотипных представлений о Шевыреве, является обстоятельная статья А. М. Пескова «У истоков философствования в России: русская идея С. П. Шевырева» (Новое литературное обозрение. 1994. № 7. С. 123–139).

        (II)  Именно в последовательном отстаивании в литературе идеала развитой свободной личности, в «решении проблемы индивидуализма» и теоретическом обосновании концепции «индивидуализма социологического» видел одну из главных заслуг Герцена крупный исследователь общественного движения в России в XIX веке Р. В. Иванов-Разумник (см. главу XII «Герцен» его капитальном труде «Истории русской общественной мысли»: В 3 т. Т. 2. М., 1997. С. 3–53).


                Литература

    1.  Левицкий С. А.  Сочинения: В 2 т. Т. 2. Очерки по истории русской философии. – М.: Канон, 1996. – 496 с.
    2.  Герцен А. И.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 5. Былое и думы. Части 5–6. – М.: ГИХЛ, 1956. – 771 с.
    3.  Герцен А. И.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 9. Дневник 1842–1846. Письма 1832–1870. – М.: ГИХЛ, 1958. – 755 с. 
    4.  Шевырев С. П.  Публичные лекции об истории средних веков г. Грановского. Письмо в губернию // Москвитянин. – 1843. – Ч. VI, № 12. – С. 521–530 (Отдел «Московская летопись»).
    5.  Герцен А. И.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 2. Дилетантизм в науке. Письма об изучении природы. Статьи и фельетоны 1842–1846. – М.: ГИХЛ, 1955. – 515 с.   
    6.  Герцен А. И.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 3. Письма из Франции и Италии. С того берега. О развитии революционных идей в России. – М.: ГИХЛ, 1956. – 643 с. 
    7.  Белинский В. Г.  Педант. Литературный тип. // Белинский В. Г.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 4. Статьи, рецензии и заметки, март 1841 – март 1842. – М.: Худож. лит., 1979. – С. 382–389.
    8.  Белинский В. Г.  Просодическая реформа // Белинский В. Г.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 1. Статьи, рецензии и заметки 1834–1836. Дмитрий Калинин. – М.: Худож. лит., 1976. – С. 429–430.
    9.  Шевырев С. П.  Обозрение словесности русской за 1842 год. Путешествия // Москвитянин. – 1843. – Ч. V, № 10. – С. 435–454 (Отдел «Критика»).
    10.  Герцен А. И.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 6. Былое и думы. Части 6–8. – М.: ГИХЛ, 1957. – 691 с.
    11.  Шевырев С. П.  Стихи, писанные вечером на пир профессорам, праздновавшим свое профессорство // Отдел рукописей РНБ. Ф. 850, ед. хр. 22, л. 31.
    12.  Шевырев С. П.  Очерк современной русской словесности. Статья 1-я // Москвитянин. – 1848. – Ч. I, № 2. – С. 30–54. (Отдел «Критика»); Статья 2-я // Москвитянин. – 1848. – Ч. II, № 4. – С. 83–104 (Отдел «Критика»).
    13.  Шевырев С. П.  «Петербургский сборник», изданный Н. Некрасовым. Статья 1-я // Москвитянин. – 1846. – Ч. I, № 2. – С. 163–191 (Отдел «Критика»); Статья 2-я // Москвитянин. – 1846. – Ч. II, № 3. – С. 176–188 (Отдел «Критика»).
    14.  Шевырев С. П.  Словарь солецизмов, варваризмов и всяких измов современной русской литературы // Москвитянин. – 1848. – Ч. I, № 2. – С. 55–67. (Отдел «Критика»).
    15.  Шевырев С. П.  Продолжение словаря различных измов. Еще искандеризмы // Москвитянин. – 1848. – Ч. III, № 5. – С. 218–221. (Отдел «Критика»). 
    16.  Белинский В. Г.  Взгляд на русскую литературу 1847 года // Белинский В. Г. Собрание сочинений: В 9 т. Т. 8. Статьи, рецензии и заметки, сентябрь 1845 – март 1848. – М.: Худож. лит., 1982. – С. 337–412.
    17.  Шевырев С. П.  Ответы: г. Булгарину; барону Е. Ф. Розену; «Отечественным запискам»; г. Белинскому // Москвитянин. – 1848. – Ч. II, № 4. – С. 105–123 (Отдел «Критика»).
    18.  Шевырев С. П.  «Очерк истории русской поэзии» А. Милюкова // Москвитянин. – 1848. – Ч. II, № 4. – С. 200–217 (Отдел «Критика»).

         Март 2002