Муха, к лапкам которой была привязана тележка из тонкой проволочки, отягощённая такой нагрузкой, взлетала тяжело и надрывно, как транспортный самолёт. На бреющем полёте она облетала классную комнату и в изнеможении падала на учительский стол. Только не на его уроках.
На педагога он походил меньше всего. В идеально подогнанном по фигуре сером френче из коверкота, в синих брюках-галифе, заправленных в начищенные до блеска хромовые сапоги, которые носил вместе с галошами, – больше напоминал партийного работника районного масштаба. Аккуратно подстриженный, надушенный одеколоном «Шипр», он соблюдал негласную моду того времени – быть похожим внешне на усатого генералиссимуса, с прищуром глядевшего с портретов.
Он шёл по узкому школьному коридору, дурно пахнувшему какой-то чёрной и липкой мастикой. Школьники останавливались, расступались по сторонам и приветствовали его нестройным хором.
Он был завучем школы, преподавателем русского языка и литературы и нашим классным руководителем.
Свои уроки начинал с десятиминутной разминки. Мы на слух определяли ритм стихотворного текста, и безошибочно отделяли ямб от хорея или амфибрахия. Он произносил поэтичные строки Фета, Лермонтова, Некрасова, Пушкина или Тютчева и мы, по чередованию ударных и безударных слогов определяли, в какой системе написан стих.
Мы хорошо знали наизусть отрывки из литературных произведений. Даже самый безмозглый, разбуженный среди ночи, мог выпалить наизусть «Песнь о вещем Олеге», монолог Чацкого, отрывки из «Евгения Онегина» или «Слова о полку Игореве». Он обучал нас основам Орфоэпии – красивой речи. Обладая режиссёрским даром, ставил отрывки из трагедии «Борис Годунов». Наши смазливые девчата охотно разучивали роль польской красавицы Марины Мнишек, а мы играли влюблённого в неё самозванца царевича и высоким слогом А. Пушкина вопрошали любви у польской гордячки. Словом, литературу он преподавал нам, выходя из рамок школьной программы.
На уроках сочинения обходя классную комнату, перетаскивал за уши, пересевших на
чужие места школяров, приговаривая:
– Всяк сверчок знай свой шесток.
В общем, его предмет мы знали хорошо, но наша изящная словесность исчезала на школьном дворе. Мы, рождённые в 1942 году, были детьми войны, в большинстве не имевшие отцов, и в наше воспитание значительную коррекцию вносила улица. Мы курили, матерились и хамили, обладали особой изобретательностью творить пакости. Приносили в школу патроны, толовые шашки, поджигали алюминиевые вешалки. Они содержали в себе магний и горели, разбрасывая искры, как бенгальские огни. Нам нравилось вливать очкарикам воду в брюки. Мы натирали школьную доску чесноком и заталкивали пойманных мух в чернильницы. Бросали в туалетную яму дрожжи, от которых нечистоты начинали вспучиваться и взбешённо расти, как клон.
Не терял бдительности и наш завуч. Он подкарауливал нас во дворе у туалета, успевая огреть палкой каждого выходящего курильщика. Затем безошибочно находил наш схрон. Из щели между крышей и стеной туалета он извлекал пару пачек папирос, и долго гордился тем, что лишил нас надолго запасов артельной махорки. Он никогда не жаловался на наши проделки директору школы, предпочитая свой, проверенный метод воспитания.
– Любыты буду, як душу, а трусыты буду, як грушу. – произносил он украинскую пословицу, предоставляя на наш выбор два вида наказания:
– Первое: – я пишу докладную директору. За ваши проделки вас ждет исключение из школы на две недели и поход в парикмахерскую, где вас ожидает стрижка «под нулёвку»
– Второе: – я применю старый метод – пройдусь ремешком по вашим задницам.
Потерять небольшой чубчик, который в пятидесятые годы разрешалось носить только с седьмого класса, было для нас невыносимым страданием. Стать «голомозым», как называли стриженных – означало лишиться мужской чести. Мы выбирали второе – порку.
К предстоящей экзекуции мы готовились тщательно. Завуч запирал нас на пять минут в в пустующем учительском кабинете вечерней школы. На одном из столов лежали подшивки районной газеты «Прибугский коммунар». Мы успевали затолкать газетные листы в брюки для смягчения ударов ремня.
Учитель велел нам поочерёдно ложиться на кушетку лицом вниз.
Ударов он наносил ровно пять, по числу известных нам стихотворных размеров.
– Ямб, – хорей, – дактиль, – амфибрахий, – анапест. – вскрикивали мы после очередного удара ремня.
Наконец, он заносил руку для шестого удара и задавал вопрос:
– Какой стилистический приём существует в произведении, когда для усиления звучания применяется перенос от общего к частному?
– Синекдоха! – отвечали мы и освобождались от шестого удара.
Как правило, наши бузотёрства заканчивались после 7 класса. Из нас, дебоширов, вырастали неплохие спортсмены. Мы первыми прыгали в воду с десятиметровой вышки, завоёвывали призы в акробатике и гимнастике. Мы приносили школе кубки и грамоты. Он очень гордился нами. Надевал двубортный костюм и на торжественной линейке перед уроками выражал нам благодарность, называя нас по имени и отчеству. На выпускном вечере он обнимал нас и, с накатившей слезой говорил:
– Ну, шмендрики, архаровцы и шкодники, не забывайте меня и мои уроки. Не поминайте меня злым словом.
Он называл нас по кличкам, данными нам в школе. Они были ему знакомы: « Шамиль, Нафаня, Порец, Пацюк, Мендель Маранц, Вонючка». Многие он придумывал сам и мы с гордостью носили их до окончания школы.
В лучах заходящего солнца пузырились пучки сирени. От медового запаха белой акации кружилась голова. Мы удалялись от школьного двора и нарезали последние круги от вокзала через парк к реке и обратно – к кинотеатру. Мы прощались со своими подругами, с детством. Многие не знали – вернутся ли они снова в свой городок.
А он долго стоял в воротах школы, грустно глядя нам в след. Затем медленно брел в учительский кабинет и ещё долго светились окна в опустевшем школьном здании.