Вопрос Ивана Карамазова и тайна Фрейда

Бармин Виктор
                Вопрос Ивана Карамазова и тайна Фрейда.

                "Вот ВОПРОС, который стоял пред ним,
                как какое-то ЧУДИЩЕ..."
                (Ф.М.Достоевский "Братья Карамазовы")

                ***

      Таким образом, обнаруживается единая связка: поступок, диалог, бес-сознательное и мысли героя, которые в едином целом предваряются оценкой Автора, сопряженной с замыслом произведения.

      И тогда остается открытым вопрос: а как у Автора? Разве у Достоевского вопрос об Иване Карамазове остается открытым или все же в контексте романа Автор приоткрывает читателю Смысл загадки человека? И в чем, именно, состоит самый Смысл? И здесь мы вступаем на опасную тропу: догадок и гипотез. Мы рискуем, вместо постижения Правды Автора, заблудиться в паутине смыслов. Но, быть может, риск все-таки стоит свеч, так как вопрос остается открытым. И попробуем рискнуть в постижении самого Вопроса Ивана Карамазова и возможного ответа Автора, в котором сокрыт Смысл целого романа. Ибо Достоевский оставляет читателю возможность, как возможность для постижения и избрания родного и вселенского Смысла.

      Итак, Вопрос Ивана К. – это главенствующий и ключевой вопрос всего романа, озаряющий светом обратной перспективы весь роман: «кто не желает смерти отца?». С другой стороны, как замечают многие критики, в том числе и В.Я. Лакшин, «главный вопрос Ивана Карамазова и главная мука Достоевского – бог и бессмертие души. Когда герои романа размышляют о боге и с ними соединяется в раздумьях автор – в этом слышится не отвлеченный теологический интерес. Тут вопрос жизни и смерти каждого, цели и смысла жизни человека»*. И с таким замечанием нельзя не согласиться. Именно, что «тут вопрос жизни и смерти», вновь же, философско-мифологический. Вопрос о Боге и бессмертии, именно в устах Ивана, сквозь его парадоксальную постановку, есть новаторский вопрос. Так еще вопрос никто не ставил, хотя многие над этим вопросом размышляли. Но вот Вопрос, что выразил Иван о «желании смерти отца», есть еще не бывший, такого вопроса еще не было в целой Истории. Религиозно-верующие мыслители называют Ивана кощунником*. Так вот, Вопрос Ивана, с точки зрения религиозно-ортодоксальной,  есть вопрос страшный и кощунственный. Если Евангелие, с  точки зрения разных мыслителей и исследователей, представляет собой этический взрыв в Истории, то Вопрос Ивана – это вопрос Эпохи Достоевского, этический взрыв наизнанку, с обратной стороны. А вот с какой, про то поведаем чуть после.

      Самый вопрос Ивана есть, одновременно, и «вопрос-загадка», и «вопрос-смысл». Другими словами, Вопрос есть загадка смыслов. В этом вопросе сосредоточена вся кульминация загадки Ивана, как образа-мифа. Иван – «вопрошатель»; и его главный «убийственный» вопрос (вопрос всего романа): «кто не желает смерти отца?» – и есть загадка Сфинкса, как мифологического образа. Все слова-символы, как «Иван-могила», «Иван-загадка» и «Иван-сфинкс», исходя из глубины постановки вопроса, обретают реальность смыслов в контексте произведения, а не просто как отзвук пустых слов в сравнении некоторой интерпретации.

      Вопрос Ивана «кто не желает смерти отца?» – это «вопрос на лестнице», если перефразировать мысль В.Я.Лакшина, по которому «ответ на лестнице» – так определяют иногда в быту запоздалую и невысказанную реакцию, когда воображение рисует нам удачный ответ, удовлетворение мстительного чувства и т.д. там, где в действительности мы оказались ненаходчивы и робки. Эту игру воображения, тайную работу сознания Достоевский переносит в явь. Помысел получает у него форму произнесенного слова, желание выступает как действие…»*. Если вот это описание В.Я.Лакшина перенести к конкретной ситуации, как речь Ивана на суде, его там поведение и поступок в виде слов в защиту брата, то откроется впечатляющая картина. Однако, если мы будет смотреть на героя как бы изнутри движений его внутреннего мира, когда речь Ивана на суде, как свидетеля, внезапно превратилась в мстительное и презрительное осуждение всего общества и самого себя. И здесь ситуация оказалась вывернутой наизнанку Автором, когда потенциально виновный, задавая страшный и коварный Вопрос, оказывается в роли беспощадно-го Судьи над обществом и над самим собой. И, исходя из такого прочтения сцены романа, Вопрос Ивана есть страшный ПРИГОВОР обществу не только конкретного временного периода, Эпохи, но и обращенный назад в прошлое, как и вперед в будущее. Отсюда, Вопрос Ивана с двойным дном, где одно-временно происходит пересечение параллельных движений мысли от прошлого к будущему и из будущего к прошлому по горизонтали, и по вертикали вниз и вверх, где слово «ОТЕЦ» обретает уже символическое значение.

      «Вопрос-ответ – «на лестнице». В главе «Сговор» пятой книги «Pro и contra» г-жа Хохлакова в диалоге с Алешей Карамазовым выдает таковое со-поставление: «…Теперь я как Фамусов в последней сцене, вы Чацкий, она Софья, и представьте, я нарочно убежала сюда на лестницу, чтобы вас встретить, а ведь и там все роковое произошло на лестнице. Я все слышала, я едва устояла. Так вот где объяснение ужасов всей этой ночи и всех давешних истерик! Дочке любовь, а матери смерть… И Алеша выбежал с лестницы на улицу»*.

      В исследовании В.Я.Лакшина есть такие замечательные соображения мысли в сопоставлении: «Если Толстой изобличает условность светской, бюрократической и иной призрачной жизни, приоткрывая ее второе дно, то у Достоевского это второе дно, подпочва душевных движений и поступков, и проявляет себя как единственно сущее. С героев Достоевского не приходится сдергивать маски фальши, подобно тому, как это было у Толстого. Скорее хочется удержать их от избытка искренности: они словно с горы летят в своем непрошенном исповедничестве, саморазоблачении, выворачивании нутра… Состояние распахнутой настежь души – в порыве ли откровенности, в злобе и мести или в безудержном шутовстве – привычнейшее состояние героев Достоевского. Но так как стимулы «второго дна» (инстинкты, сокровенные желания, соблазны опасной мысли) смутны, двойственны, противоречивы – в них много мучительного и не высказанного сполна. В конце концов Иван явился на суд, чтобы объявить всем, что это он виновен в смерти отца. Но действительно ли он желал его смерти, насколько осознанно желал? А может быть, одна возможность желания выдана здесь за желание, как желание – за поступок? Достоевский не доверяет ни одному чувству, ни одному душевному движению вполне и безусловно и стремится проверить их, спровоцировать героя на крайнюю откровенность… Мимолетные движения психики, предположения, догадки и «соблазны» мысли Достоевский доводит до логического конца, выплескивает в прямых исповедях и заставляет проявиться в действии»*.

      Вопрос Ивана К. можно рассматривать как отдельно от контекста рома-на в виде универсально-философского вопрошания, так и в контексте речи героя и в контексте всего романа. Вопрос Ивана озаряет смыслом как самый его образ-миф в контексте событийной реальности романа, так и выходит за пределы реальности романа, освещая тем самым общественно-историческую действительность времен жизни Автора и даже за ее пределами. Третье и последнее, Вопрос Ивана, исходя из контекста всего романа, связывает в единый узел все точки-слова, завуалировано намекающие и напоминающие на сопоставление смыслов с мировыми шедеврами Софокла и Шекспира, как «Царь  Эдип» и «Гамлет».

      Вопрос Ивана «кто не желает смерти отца?» с двойным дном. Попробуем поставить вопрос иначе: «кто желает смерти отца». Таковой вопрос адресован к сознанию человека. И, соответственно, каждый в здравом уме ответит: «никто не желает, что, собственно, за несуразный вопрос» или «может тот, али вон этот», т.е. найти виновного среди общества. А теперь вернемся к вопросу Ивана Карамазова: отрицательная частица НЕ усиливает эффект и смысловую нагрузку самого вопроса. Постановка такового вопроса обращена более не к сознанию, а к подсознанию человека. Более того, такой вопрос конкретизирует адресат и направлен непосредственно к личности человека, ибо каждый соотносит его к самому себе и может, например, сказать: «я не желаю», «мы не желаем» или «все желают, в том числе и я».

      Сопоставим вопросы Достоевского и Шекспира. Вопрос Ивана сокровенно связан с гамлетовским вопросом:

                «Быть иль не быть – вот в чем вопрос».

       «А вопрос этот, если так можно выразиться, с двойным дном» – подчер-кивает  Ортега-и-Гассет. А для Ивана вопрос с двойным смыслом: «быть или не быть», «идти или нет» на суд, быть человеком совестливым и честным или поступить как подлец. Вот, например, отрывок из последнего диалога Ивана с Алешей перед судом (Иван пересказывает слова черта в свой адрес):
«…ведь ты поросенок, как Федор Павлович, и что тебе добродетель? Для чего же ты туда потащишься, если жертва твоя ни к чему не послужит? А потому что ты сам не знаешь, для чего идешь! О, ты бы много дал, чтоб узнать самому, для чего идешь! И будто ты решился? Ты еще не решился. Ты всю ночь будешь сидеть и решать: идти или нет?..».

      А теперь взглянем на сопоставление «Гамлеты и Карамазовы» со стороны критики, так скажем, изнутри романа. Так в своей речи на суде прокурор Ипполит Кириллович «рисует»:
«…Много картинности, романтического исступления, дикого карама-зовского безудержу и чувствительности – ну и еще чего-то другого, чего-то, что кричит в душе, стучит в уме неустанно и отравляет его сердце до смерти; это что-то – это совесть, это суд ее, это страшные ее угрызения!.. я не знаю, думал ли в ту минуту Карамазов, «что будет там», и может ли Карамазов по-гамлетовски думать о том, что там будет? Нет, господа присяжные, у тех Гамлеты, а у нас еще пока Карамазовы!».

    Здесь Достоевский, можно предположить, как бы даже самоиронически предвосхищает отрицательные нападки литературной критики в адрес своих героев, мол, в самом-то деле, «может ли Карамазов думать, вообще, а в частности, по-гамлетовски». Кто такие братья Карамазовы для прокурора Ипполита Кирилловича? Обычные чужие люди, которые попали в поле зрения его профессиональной деятельности. Он знает про них только то, что его обязывает знать в формальных рамках проф.деятельности. И здесь прокурор предстает в виде некоего зеркального отражения для некоторых критиков, которые в героях романа не видят личности, не желают постигнуть ее глубины и загадки, и как-то претенциозно рассуждают в стиле Ипполита Кирилловича. Однако, для внимательного читателя такового сопоставления «Гамлеты-Карамазовы» в стиле Ипполита Кирилловича со знаком умаления «Карамазовых», вообще, быть не должно, так как он знает, что Карамазов (и Алеша, и Дмитрий, не говоря уже об Иване) не только может думать, но и способен, причем уникально думать, и не только по-гамлетовски «что будет там» или «быть иль не быть», но и по-карамазовски. Как зорко заметил Л.Шестов, таким мыслям, как у Дмитрия Карамазова, могли бы позавидовать мудрецы Древней Греции*.

      Однако, некоторые современные «мудрецы», например, как Фрейд, не только завидуют творческой интуиции Автора «Карамазовых», но и нечто утаивают у Достоевского, не желают открыть огласки то, что сокрыто от глаз многих. Речь идет об очерке З.Фрейда «Достоевский и отцеубийство» (1928). Ведь, Фрейд в этом очерке ни слова не сказал о ключевом Вопросе Ивана Карамазова «кто не желает смерти отца?». Ведь очень сомнительно, чтоб такой ученый, как Фрейд, с таким проницательным умом и не увидел, и не заметил ключевой Вопрос в романе. Скорее всего, Фрейд не желал придавать огласки значения Вопроса Ивана, иначе австрийскому ученому пришлось бы публично признать, что Достоевский не только и не просто предвосхитил те научные интуиции, что открылись Фрейду в постижении человека, но и пред-восхитил саму суть и атеистическое направление его учения. Более того, Фрейду пришлось бы признаться, хотя очень сомнительно, чтоб в таком признавались публично, – что Достоевский в своем романе не только предвосхитил суть учения, но и обличил самое мировоззрение Фрейда. В такой ситуации, в какой оказался Фрейд, чисто психологически, трудно и больно при-знаться не только публично, но и интимно лично самому себе, что, мол, «я-то, оказывается, отнюдь не первооткрыватель сокровенных глубин человеческой психики, а всего лишь второй и повторяющий уже открытое кем-то». Поэтому, исходя из вышесказанного, меня не удивляет та операция мысли, что Фрейд проделал в своем очерке. В самом начале очерка, выдав лицемер-ную похвалу творческому мастерству и таланту Достоевского, после Фрейд развернул свое исследование в сторону «развенчания» и профанации самого Автора «Карамазовых». Если, например, Вл.Набоков честно и открыто при-знался, что «желает развенчать Достоевского», то Фрейд не признался в этом публично, а скрыл от многих. Здесь, сопоставление Фрейда с Иваном К. Если Иван принимает Бога своим «эвклидовским умом», но не может принять Его мира, то Фрейд, метафорически, напоминает того верующего, который лице-мерно восхваляет Творца за чудесное Его творение, как «лучшее изо всех возможных миров»*, и в то же время скрытно в себе наводит хулу на Творца, придавая Ему самые скверные отрицательные качества, извлекая их из мира людей. Такова операция мысли, предпринятая Фрейдом в исследовании жиз-ни и творчества Достоевского. Видно, что диалог австрийского ученого с вымышленным оппонентом в работе, предпринятой ранее, «Будущее одной ил-люзии» (1927), оказался сопутствующим его будущему замыслу. И здесь возможна отсылка к диалогу Ивана и сопоставление двух диалогов, как Ивана с чертом в романе Достоевского и Фрейда с воображаемым оппонентом.

      С другой стороны, представим себе, хоть на минутку, что Фрейд, будучи ученым и тружеником в области науки, прочитав роман "Братья Карамазовы», в радости умилился бы с восхИщением тому, что "вот тот человек-художник, который приоткрыл завесу тайны, той тайны человека, над которой, в силу своей профессиональной деятельности, и я работаю и к которой и мне довелось приблизиться". И, возможно, Фрейд оказал бы огромнейшую услугу человечеству, кабы его желания были добры и направлены на единение рационально-научного и интуитивно-художественного постижения "за-гадки человека". Каково бы из сего сплава мысли и интуиции разных гени-альных личностей могло получиться величайшее открытие и невообразимые откровения в опыте разгадки тайны человека. В своем очерке «Достоевский и отцеубийство» З.Фрейд мог бы приблизить читателя к разгадке тайны романа "Братья Карамазовы", как и тайны его героев, в особенности же, к раскрытию тайны образа такого героя, как Иван Карамазов. Если бы Фрейд встал на путь творческого сотрудничества с  Достоевским и сорадовался бы его творческим откровениям и открытиям, а не предался бы пути соперничества и вражды, то каковы бы еще более величайшие открытия могли быть предоставлены человечеству в области постижения и разгадки образа человека. Нет же, это про-сто "фантастическое", а Фрейд стал самим собой, т.е. оказался предан своему научному полубогу РАССУДКУ и возжелал сам стать  одним из учителей и просветителей человечества. И что же из этого вышло? И, перефразируя Д.С. Мережковского с В.В.Розановым, можно так сказать: а вышло то, что стало пОшло. Другими словами, в литературоведческой статье Фрейда получилась пОшлость в самых мельчайших деталях, касательно образа Достоевского. И все-таки нам важно рассмотреть, опуская пОшлость, что есть интересного, с философской и с психологической точки зрения, в очерке Фрейда.

      Фрейд дает краткий аналитический обзор трем шедеврам мировой литературы на одну и ту же тему отцеубийства: «Царь Эдип» Софокла, «Гамлет» Шекспира и «Братья Карамазовы» Достоевского. «Во всех трех, – пишет Фрейд, – обнажается и мотив действия – сексуальное соперничество из-за женщины… В этом направлении роман русского писателя идет еще дальше. И здесь убийство совершил другой человек, но находящийся с убиенным в тех же сыновних отношениях, что и Дмитрий, у которого мотив сексуального соперничества признается открыто; совершил другой брат, которого, что примечательно,  Достоевский наделил своей собственной болезнью, мнимой эпилепсией, как бы желая признаться: эпилептик, невротик во мне и есть отцеубийца…»*. И здесь примечательна сама по себе характеристика интерпретации Фрейда, которая в очень тонких психологических деталях совпадает с интерпретациями таких персонажей в романе, как П.А.Миусова и М.Ракитина. Другими словами, если сочетать интерпретацию Миусова и Ракитина, то получится доктор Фрейд, как «толкователь сновидений», который выдал истолкование на вопрос Ракитина «что же сей сон означает?». Так по Фрейду выходит, что «Старец в разговоре с Дмитрием осознает, что тот таит в себе готовность убить отца, и бросается перед ним на колени. Это не может быть выражением восхищения, а должно означать, что святой отвергает искушение презирать или гнушаться убийцей и поэтому склоняется перед ним… После его преступления больше не нужно убивать, а следует быть благодарным ему, в ином случае пришлось бы убивать самому. Это не просто милосердное сострадание, речь идет об отождествлении на основе одинаковых влечений к убийству, собственно говоря, о минимально смещенном нар-циссизме…»*. Что ж, действительно, изощренное фрейдовское толкование «сновидений», впрочем, как и все учение австрийского ученого. А если по-смотреть на фрейдовское толкование, так скажем, изнутри романа глазами персонажа Миусова, который заявляет: «поверьте, что я всех обнаруженных здесь подробностей в точности не знал, не хотел им верить и только теперь в первый раз узнаю… Отец ревнует сына к скверного поведения женщине и сам с этою же тварью сговаривается засадить сына в тюрьму… И вот в такой-то компании меня принудили сюда явиться… Я обманут, я заявляю всем, что обманут не меньше других…»*. Можно предположить, что устами Миусова, как и Ракитина, Достоевский предвосхитил изощренное фрейдовское толко-вание, которое опошляет и  профанирует не только образ старца Зосимы, но и роман в целом. Так Фрейд заключает о романе в целом: «для психологии совершенно безразлично, кто на самом деле совершил преступление, для нее важно лишь, кто желал его в своей душе и приветствовал его совершение, а потому все братья (включая контрастную фигуру Алеши) в равной мере виновны – и искатель грубых наслаждений, и скептический циник, и эпилептический преступник»*.

      Вывод Фрейда и тезис Ивана «все желают смерти отца», с одной стороны, равнозначны, так как выражают, казалось бы, одну и ту же мысль о сок-ровенных желаниях людей, которые в них проявляются посредством слов и поступков бессознательно. С другой стороны, между тезисом Ивана и выводом Фрейда огромная разница, так как тезис Ивана – метафизический, мысль которого направлена к духовным корням человеческого существования, а мысль Фрейда эмпирична, она по сю сторону следствий и причин. Разница между Фрейдом и Достоевским в том, что для Фрейда преступление есть акт лишь физический, к совершению которого примешаны желания бессознательного. Для Достоевского же преступление есть акт, прежде всего, духовный, который совершается первично в глубине самого человека при сплаве мысли и желаний. Поэтому для Достоевского сами мысли и идеи, что движут человеком и внушаются другим, могут быть преступны. И Достоевскому вовсе не безразлично, кто совершил преступление, так как Автору «Карамазовых» важна личность в каждом человеке, важна взаимосвязь личностей между собой. А потому у Фрейда и у Достоевского различны смыслы к прочтению романа, так как для Достоевского – все братья виновны в смерти отца, но не в равной мере, как того желает Фрейд. Достоевский каждому герою романа отводит свою личную меру вины и ответственности. Разница в том, что Фрейд мыслит и выводит смыслы, как ученый атеист, а отсюда и формальное совпадение его мысли с тезисом Ивана, Достоевский же мыслит из глубины христианского миросозерцания, а отсюда и коренное различие смыслов. Касательно непосредственной вины Алеши за брата Дмитрия и за отца Федора Павловича, Достоевский прямым текстом от Автора проговаривает в романе три раза: после встречи Алеши с Иваном в трактире и после события в монастыре, когда старец Зосима испустил дух. Что же касается  главной мысли всего романа, сопряженной с ключевым вопросом Ивана, то Достоевский проговаривает её в романе также три раза в «исповеди брата Маркела».   

      И, казалось бы, диагноз доктора Фрейда совершенно безупречен и верен, а сам Фрейд мог бы торжествовать, указав на вопрос и ответ  Ивана Карамазова, по которому «все желают смерти отца». Но Фрейд почему-то и для чего-то избегает вопроса и ответа Ивана. Быть может потому, что Вопрос Ивана Карамазова и его парадоксальные идеи опасны в равной мере как для верующего Л.Шестова, так и для циничного атеиста З.Фрейда. Если для психологии и безразлично в вопросе «кто есть кто», то для Достоевского совершенно не безразлично «кто есть человек», т.к. для Достоевского важна личность, причем в каждом человеке. И здесь интересно воспроизвести сопоставление между Иваном Карамазовым и Фрейдом.

      Загадка Ивана, как образа-мифа и как персонажа романа, сокрыта в нем самом, а также в его ключевом метафизическом вопросе, в котором обнажается зло, мировое зло.  Но если Иван в романе Достоевского обнажает зло и обличает его как зло, то Фрейд, как ученый, открыв «ящик Пандоры» бессознательного в человеке, обнажив зло, использует его и выдает как «добро» в виде «нормального» учения (та же интерпретация Фрейда мифа об Эдипе). Даже не само «хитрое учение» Фрейда, завуалировано облекаемое в научную обертку концепции, а его практика обнажает суть создателя, который учит и внушает людям, что главное для человека – это телесно-физиологические наслаждения и удовольствия, то есть либидо диктует человеку установку «бери от жизни всё», а ради достижения «высшего счастья» – всё дозволено. То, что для Ивана составляет мучительные борения духа «тезис-антитезис», для Фрейда – изначально богоборческую установку: Бог и религия, лишь и толь-ко, иллюзии человеческого сознания. Если для Ивана тезис-ответ «все жела-ют смерти отца» (исходя из контекста его речи на суде) есть личное нравственное осуждение общества и эпохи, рожденной на «новых устоях» (отсылка к Сартру)*, то Фрейд основывает свое учение на таком тезисе и утверждает его, посредством «доказательств» психоанализа, как научный закон, подобный закону Ньютона о всемирном тяготении. Само учение Фрейда, в основе которого заложены две основные мифологемы, как жизнь и смерть, – само-разрушительно, так как тяга к смерти или желание смерти Другому отравляет само желание к жизни подспудно, а если не отравляет, то человек превращается в существо с качествами бесчеловечными, так как для этого существа нет мира высшего и возвышенного.

       Мысль Вышеславцева о Фрейде показательна: «если правда, что истинная любовь делает поэтом, то это значит, что она делает творцом и, след., поднимает на новые ступени бытия, где воплощаются новые идеи, смыслы, ценности. Конечно, все эти трансы, совершаемые стремлением, будут для Фрейда иллюзией, но тогда иллюзией будет не только влюбленность, но и поэзия, и искусство, и культура, и мораль, и, конечно, религия. Сублимация для Фрейда невозможна, ибо сублимация для Фрейда иллюзорна. Сублимация возможна лишь в совершенно ином миросозерцании…»*.

       Если в научной концепции, системе Фрейда сублимация невозможна («Эдипов комплекс», как подобие научного закона о всемирном тяготении (Ньютон), которому все подчинены), то возможна ли сублимация человека (образ личности Ивана К.) в художественной системе Достоевского, который в последнем романе предвосхитил идею австрийского ученого (конечно, с точки зрения сознания религиозного)?.. В художественной системе Достоевского сублимация человека (конкретно, в образе-мифе Ивана Крамазова) возможна. Автор «Карамазовых» в замысле художественной системы своему герою, в образе которого сокрыт миф о человеке-загадке, оставляет возмож-ность для сублимации, для преображения, для «тайны обновления». Образ «Иван-загадка», как спящий сфинкс, «хранящий тайну будущего»*, скрывает, потенциально содержит в герое возможность творческого акта преображения и обновления ветхаго человека. Смысл тайны личности Ивана в рас-шифровке Достоевского: предсказание или завещание старца Зосимы плюс эпиграф-образ к роману из Евангелия от Иоанна о зерне.

       Поэтому само учение Фрейда есть, своего рода, метафизическое мошенничество, то есть цель которого в овладении душами людей. Другими слова-ми, учение Фрейда – это такая операция мысли, в основе которой заложен обман, посредством которого обретается власть над людьми и их душами. Отсюда прямым текстом аналогия учения Фрейда («Будущее одной иллюзии») с «откровениями» «Великого инквизитора». И вот потому Фрейд избегал «откровений» и Вопроса Ивана Карамазова, так как знал, что под тень Вопроса Ивана К., подобно при солнечном затмении, подпадает и его учение в целом.

        И если вывод Фрейда, исходя из его интерпретации романа «Братья Ка-рамазовы», есть профанация, то такой же профанацией является интерпретация Фрейда мифа об Эдипе, из которой австрийский ученый сконструировал свое учение. Или Фрейд подогнал под свою систему-схему учения толкование мифа об Эдипе, что не меняет сути дела. Но есть и другие интерпретации мифа об Эдипе, в которых косвенно указывается и на учение Фрейда.

       Например, в интерпретации филолога С.З.Агранович* говорится, что Сфинкс – мифологическое существо двойственной природы. Он (она) загадывает загадку всем, но люди не дают верного ответа, потому что предполагают сакральную разгадку. Согласно логике мифологического сознания, загадку нельзя разгадать, её надо знать, и ответ знает только посвященный. Эдип дает ответ, но не сакральный, а профанный, обыденный, хоть и верный (здесь отсылка к Фрейду, который также дает профанный ответ на загадку человека в целом). И Сфинкс бросается со скалы, потому что профанный ответ Эдипа – это СИГНАЛ, что мифологическое время – время Сфинкса за-кончилось.

        И вот теперь сопоставим интерпретацию С.З.Агранович мифа об Эдипе с исследованием В.Кирпотина романа «Братья Карамазовы».

«Достоевский, – пишет В.Кирпотин, – по опыту собственной биографии и по опыту многих выдающихся своих современников знал, что смена общественных идеалов связана со сменой философских убеждений. Вдумчивый и сопереживающий наблюдатель, он видел, что характеры, деятельность, нравственные принципы, отношение к женщинам, к детям, сознание и даже под-сознание у многих и притом передовых людей поколения формируются под влиянием борьбы нового миросозерцания со старым и что у некоторых семи-десятников философские основы, философские противоречия и философские сомнения приобретают гипостазированное значение, овладевая всем их существом, определяя все их эмоции, все их искания, и ставят их в иных случаях в трагически-безысходное положение. Философская жизнь эпохи наложила резкий отпечаток на жанровое и композиционное строение «Братьев Карамазовых». Прежде всего следует установить, в чем Достоевский видел новое, и типическое и особенное, в идеологической жизни 70-х годов? Его краткая формула в письме к Победоносцеву своеобразна, но точна: люди, жизненно интересовавшиеся философскими проблемами, перестали интересоваться тем, что лежит в основании бытия – идея или материя, или иначе: существует ли бог или нет. На протяжении столетий струя материалистического мышления не прерывалась. Однако еще и в первой половине 19 века продолжала господствовать идеалистическая философия, выдвинувшая таких гигантов, как Кант, Шеллинг, Гегель. Но под влиянием общественного, научного и тех-нического прогресса в идеологической жизни Европы стали происходить ра-зительные перемены. Идеалистическое, метафизическое мышление было подорвано в самых своих основаниях и отодвинуто в сторону материализмом. Об этом с тревогой заговорили сами идеалисты. «…Интерес к философии и занятие ею достигли своего самого низкого уровня со времени Канта... – констатировал Куно Фишер в 1860 году, – собственная ее жизнеспособность приходила к концу», причем, уточнял он, даже в церковных кругах зародились сомнения в возможности отстоять ее позиции от натиска материалистической науки. «…В виде реакции против высоко поднявшейся волны идеа-лизма немецкой философии, – писал несколько позже В.Виндельбанд, – через все 19-е столетие протекает широким потоком материалистическое миросозерцание, выразившееся с наибольшей силой и страстностью около середины столетия». Еще резче и еще тревожней характеризует тот же про-цесс русский философ-идеалист С.Булгаков, начавший свой путь в рядах «легального марксизма». «Вершина немецкого идеализма, – писал он, – за-кончилась отвесным обрывом. Произошла, вскоре после смерти Гегеля, бес-примерная философская катастрофа, полный разрыв философских тради-ций»… В России процесс специфицировался еще тем, что позитивистами бы-ли и народники, во всех своих крыльях, включая народовольцев, во главе со своим лидером Н.Михайловским. В своих воспоминаниях, озаглавленных «В перемежку», написанных в 1876-1877 годах, то есть тогда же, когда Достоевский издавал «Дневник писателя», Михайловский, отчасти на собственном примере, рассказал о том, как происходил переход от классического философствования к позитивистскому отрицанию «изо всех сил» конкретного «мира божьего и смысла его»…»*.

                ***
       Сам Иван Карамазов, как миф и как «русский маятник», есть человек-загадка. Но у Ивана, как Сфинкса, есть своя загадка, одновременно, о человеке и о Боге, что содержит в себе сокровенный смысл Связи одного с Другим. И загадка Ивана сокрыта в ключевом Вопросе всего романа: «кто не желает смерти отца?». И расшифровку на вопрос Ивана Достоевский дает в самом начале романа, в так называемом «завещании старца Зосимы», в странном диалоге между Иваном и Зосимой. Но также сквозь весь роман Автор «Карамазовых» на дальнем фоне картины рисует образ странного мальчика, имя которому – Илюша, восставшему в эпизоде романа против всех мальчиков и даже против Алеши Карамазова за своего отца. И здесь Образ символический, указующий в виде ответа на вопрос Ивана. Илюша за Отца, восставший против тех, кто желает смерти Отцу. В этом образе мальчика, как и сквозь образ Иисуса Христа, Сына Божьего, запечатленному в центре произведения, Достоевский предвосхищает опровержение учению Фрейда, выведенному австрийским ученым из интерпретации мифа об Эдипе. И вот здесь открывается в романе, как взаимосвязь, так и столкновение двух мифологем: Богочеловека-Христа и человеко-зверя, как столкновение и противостояние в колеблющейся душе Ивана Карамазова


            (Выборка из "Иван Карамазов как человек-загадка", 2018)