Пятясь спиной и энергично размахивая увесистым самодельным жезлом в руке в подвал от чинно занявшего места согласно классическому плану рассадки симфонического оркестра, отступал вертлявый возрастной «дядька».
Очередная «проекция»!
На «дядьке» были разношенные беговые кроссовки, не по размеру широкие брюки - хаки портовых рабочих c навесными карманами, гордая своими шевронами серая куртка авиатора, очки-хамелеоны участника велогонки «Giro d'Italia» и ковбойская шляпа. С тесемками. Рыжего цвета. Вероятно, в круг его щедрых друзей, способных сделать подержанный подарок входили: легкоатлет, докер, пилот, велосипедист и брат жены, уехавший далеко на ПМЖ в США, откуда он и прислал с оказией посылку с головным убором. Из любого «далеко» всегда проще прислать что-нибудь бесполезное или дать отважный совет.
«Бездари!» – кричал кому-то «дядька». То ли оркестру, то ли нет. «Меня зовут Мокэцэ. Лучший парковщик Гуджарати!» Наплывающие друг на друга «проекции» с «дядькой» и с явно недоумевающими музыкантами, глазами напряженно искавшими энергичного дирижера своего оркестра, периодически царапала рябь искажающих их помех.
Заметив замешательство Бати, Ило пробормотал, что дирижёры (и какие!) в Гуджарати есть, конечно, и сейчас, но, возможно, он не уверен, в будущем появится какая-то новая профессия – в транскрипции [парко;фщ’ик]. Связана ли она с музыкой, с гармонией - он не знает.
«Мишик!» - позвала Тайви. Из норки за Варкеном, на стыке земляного пола и кирпичной, страдающей от сырости, кладки выглянул неприветливый мышонок, беспризорник и разгильдяй с молодыми усами.
- Что хочешь?
- А ну, посмотри, что с проекцией? Искажение дает. Двоится!
«Как что надо, так - Мишик, а если, что не так, то иди на х*й?» - часто гонимый, он любил подчеркнуть свою ранимость. Бояться ему было нечего. И некого. Местные кошки предпочитали чердаки. Панорамный вид, свежий воздух. И к раю кошачьему, без слюняво дышащих языком «вбок» собак, ближе. Но мышонок, жертвенно, осторожными перебежками направился к «проекции». Послышался треск, испуганно взметнулcя сноп красно-золотых искр, как если бы Мишик перегрыз какие-нибудь важные провода, что он иногда и делал. Запах гари подскочил к потолку. «Проекция» вмиг ехидно погасла. Мишик знал, куда ему идти.
---
Без объявления, внезапно отключили центральное отопление. Его важная толстая труба, укутанная дранным изолирующим материалом, плотно лепилась к щербатому потолку, над которым располагался скандальный пол комнаты Пичоны. Весь город, сковал убийственный холод. Табурет, шкаф, стол, хомут, вешалка, диван, тахта, картоньерка и секретер покрывались инеем так как тогда, когда были еще деревьями. Сначала по ночам, а потом и днем, в открытую, по Гуджарати ошалело носились безнаказанные пули. Голоса, которые ими командовали, отдавали приказы на одном и том же языке. Как это бывает в Гражданскую войну.
- Разве люди, тем более «одного языка», не родные друг другу, как все мы, сделанные из дерева? – наивно удивлялся Бати.
«Три зонта у моих хозяев было. Взрослых, родных друг другу…Но, когда их сложенными куполами вниз укладывали ко мне в «ясли», они норовили таки друг друга вытолкнуть» - известную историю Тайви в этот раз все слушали, как в первый. «Кровное родство - не соглашение о взаимопонимании. Нередко оно - непостижимый повод для особой жестокости» - Ило выдал отточенный отрывок внутреннего и давнего диалога. С кем-то неизвестным, им непрощенным.
Все чаще город облетала пороховая копоть. Заработал древний «боевой» закон : в мир запахи еды расширяются, в раздор - сужаются. Куда-то исчез Мишик.
«Как же холодно я*цам!» - бывший инженер некогда знаменитой ткацкой фабрики, страдающий от артрита Гури, зло, «вне очереди», извещал мир о виде боли и анатомически определенных органах, ее терпящих. Леденели почти обретая очертания его слова , серебрилась не греющая лицо спутанная борода.
«Ляжешь спать» - советовал ему друг-одногодка, бывший заведующий правительственным гаражом Запало - «одень высокие шерстяные носки. И разложи я*ца по ним: левое - в один носок, правое - в другой. Боз бум-тля буду, тепло обеспеченно! Утром, если, конечно, проснешься, резко не вставай с кровати. Наступишь на них, забывшись, будет больно. Очень».
- Эх, старость, да на войну пришедшаяся…Несправедливость, несправедливость – качал головой завгар. А ведь он, Запало, не лудильщиком кастрюль был в свое время, встречал с букетами живым цветов в аэропорту вдохновляющих обещающими улыбками красавиц . Их, воздушных, «на всех» всегда не хватает… Поэтому, счастливчику Запало ревниво якобы завидовали толпы слабых соперников.
Внезапно и ненадолго появился заматеревший Мишик. Он потянул с дивана остатки обивки, покрутился у основания вешалки, понюхал ножку стола, ненадолго затих под тахтой, перебежал на другую сторону и пролез под секретером. Затем вскарабкался на полку книжного шкафа, погонял по ней пыль, осмотрел темневший на стене подковой хомут и перебрался к картоньерке. Мишик прощался.
«Ухожу я из города…». Тишина. «Может, со мной?» Он знал ответ, когда, подбирая живот малодушно протискивался обратно в узкую даже для его мелкого черного крупа с рубцом от стального удара неудачной ловушки норку со множеством тайных, прелых лазов.
Все чаще пугающе в подвал мрачно опускался запах жженного дерева.
---
Дверь при погромах всегда выбивают резко. С грохотом. Может, для того, чтобы им отогнать свои мысли и переступить не только через порог, но и через самих себя. Бати стоял, как его лет двадцать назад оставили Пело и Шико, первым у входа. Красивый. Ненужный. Портье, не страж. Его тяжело поволокли наверх. «Адели, Адели! К нам на балкон каждый день прилетали воробьи. Что с ними стало?» - отбиваясь, кричал по-французски Бати, задавая, возможно, последний и чем-то значимый для себя вопрос. В подвале беспомощно застыла немая Адели.
«Какой язык твой родной, ты узнаешь, когда будешь умирать, но французский предпочтительнее!» Адели помнила, как профессорша пила заварной чай из белой с золотом фарфоровой чашки, заедая его невинно пахнущим ореховым вареньем, и размышляла вслух. Убежденно. «Под» скрипичные этюды Пьера Гавернье, которые куда внимательнее нее слушала дефицитная декоративная лампа. Из гималайской розовой соли.
Ударом с ноги Бати повалили навзничь. Разламывая на щепки оттоптались на нем. Храбрясь и успокаивая себя Бати продолжал орать по-французски:
— Я верю в бессмертие души…
«О чем он?» — Ямрэ охватил ужас. Он, как и другие, тщетно пытался понять Бати. Адели могла бы рассказать им, как однажды профессор цитировал своего любимого Монтескье. Бати тогда невнимательно дослушивал его, спешившего из кабинета на кухню к ужину, и не полностью знал ироничную цитату, часть которой ошеломленно, ища спасения в словах, повторял и повторял, перейдя, наконец, на родной язык.
— Я верю в бессмертие души по полугодиям!
Заканчивалось как раз второе полугодие. Над подвалом стоял декабрь. Раньше он всегда дышал хвоей, вознаграждал испытываемое календарем терпение елочных игрушек и беззастенчиво пах оранжевыми мандаринами. Появлялись не нуждающиеся в словах мысли и становились чувствами.
«Ему бы помолиться, если умеет…» — голос Ило, с высоты своего роста и расположения видевшего через узкие подвальные бойницы часть происходящего снаружи, звучал мучительно. Как доска под строганком.
«Разве нам есть кому молиться?» — спросил потерянный Ямрэ.
«Нам есть, что вспомнить!» — стараясь казаться ниже, чем он есть, Будирис тщетно ждал от товарищей незатейливой поддержки. Все молчали, подавленные предсказуемостью своего, вероятно, недалекого будущего. Смирившегося с обреченностью Будириса охватила неуместная говорливость: «Вот, мой хозяин, предатель Робинзон, перед смертью вспоминал о пончиках и глясе, а это…».
«Буд, заткнись! Это он в детство возвращался»» — осадить его, как ветеран ветерана, попытался Гвин.
«Нет!» — упорствовал Будирис : «Любовница у него была. Такая, знаешь, лакомая! Торговала по соседству как раз пончиками и глясе…».
Покалываемый, как стеком дрессировщика, случайным железным прутом для переворачивания дров в уличном костре, желтый с багровым огонь занимался неохотно, соскальзывая с полированного, дымящего в прожилках разломов, дерева. Он огрызался словно униженный зверь в цирке, который не забыл о своей природе и достоинстве.
Бати, слабея от боли, сбивчиво, как мог, молился. Или исповедовался. На родном языке:
- Я часто трусил. Много лгал. Не раз тайно предавал. Думал, вечен и значим. Никогда не искал Тебя! Не знал имени Твоего! Если Ты есть …. Осанна ! Услышь! Я хотел быть счастливым. Всего то, счастливым. Клянусь, пощадишь меня, и я …
Когда степень поражения ожогами превышает более половины поверхности тела, а переломы не совместимы с угасающей жизнью, остается надеяться на чудо. Или быть абсолютно честным с собой. Бати выбор сделал. Не от смелости. От отчаяния:
- …и я останусь прежним. Ты! Это! Знаешь!
«Вдов всегда больше вдовцов» - возбужденное бормотание осведомленной Бигле оглушенная Адели не разобрала.
Бати недолго казалось, что он стоит на берегу гуджаратского водохранилища, признанного горожанами «нашим морем» - другого многие из них не видели - и смотрит, как на пресных искусственных волнах, поблескивая верхними деками, покачиваются в меланхолии ладные скрипки, тянущиеся к открытой воде резными головками надменных грифов, похожих на гальюнные корабельные фигуры .В безмятежности их мелодии и запаха свежескошенной травы вокруг белели бусинками крохи рассыпанного хлеба. На них, задираясь еще в воздухе, растрепанной, битой опесоченным ветром ватагой, слетались суетливые, как всегда голодные, воробьи.
Те самые…
Огонь, наконец, занялся. И запылал.