Одержимость

Наталья Мокроусова
      — Камера… И начали! — голос режиссера эхом раздался по огромному залу старенького особняка, арендованного на сутки специально для съемки очередной рекламы очередного алкоголя.

      Спросили бы у меня год назад согласие на участие в подобной съемке, то я бы ответила категорическим отказом. Но в последние три месяца коммерческие предложения забыли путь в мой почтовый ящик, а мои денежные запасы стремительно испарялись как мелкие лужицы после дождя в жаркий летний день. В общем, исключая некую поэтичность, мое состояние ожидало желать лучшего. Именно поэтому я сейчас нахожусь здесь, на мои плечи накинута шубка ярко-синего цвета, а в руках застыла скользкая бутылка водки.

      — Девочки, ну все не то! Совсем! — режиссер недовольно останавливает съемку, заставляя всю немногочисленную съемочную группу раздраженно фыркать, — Я вижу, какие вы красавицы! — в этот момент он развязно, совсем не смущаясь, облизывает толстые губы и подмигивает моей напарнице, — Но этого недостаточно…

      Он встает со своего складного стульчика, задумчиво (притворяется?) чешет небритый подбородок, и, в очередной раз, начинает расхаживать по площадке, громко вздыхая и хмыкая. Я уже жалею, что ответила на это предложение, но другого выхода у меня нет. Пока режиссер испытывает творческий диссонанс, к нам подбегает гример, поправляет и так идеальный макияж, щекочет наши носы своими всевозможными кисточками, и шепотом пытается приободрить нас с напарницей. Последняя же, в свою очередь, уже готова вскрыть эту несчастную бутылку, из-за которой мы все здесь и собрались. Мне остается лишь нервно улыбаться, кутаться в эту странную дизайнерскую шубку и с грустью поглядывать на другую девушку-модель, облаченную в обтягивающее тонкое платье, которая уже начинает немного мерзнуть. За величественными окнами с блеклыми витражами виднеется внезапно начавшийся холодный апрельский дождь.

      Наконец, режиссер возвращается на свой стульчик, тяжело вздыхает, все начинается заново. Мы опять игриво смеемся, чуть ли не кокетничаем с бутылкой, шутливо отбираем ее друг у друга, вызывающе смотрим в камеру, и…

      — Камера стоп! — режиссер вскакивает с места и резво направляется в нашу сторону, отчего меня прошибает холодный пот, — Покажите мне желание! Вожделение! Как будто это самая дорогая, самая эффектная, самая необходимая штука во всем гребаном белом свете! Одержимость! — он грубо выхватывает бутылку из наших рук и начинает пить прямо с горла, его слезливые глазки прикрыты от восторга.

      Что происходило дальше — я не помню.

      Я лишь помню как мой отец беспробудно пил. Нет, не так. Бухал. Каждый день и каждую ночь. Как он смеялся, слушая мои детские и нелепые попытки его вразумить. Как он злился и швырял в меня все, что попадется под руку, когда я пыталась спрятать от него алкоголь. Помню, как он кулаком пробил тарелку, а после в бешенстве гонялся за мамой с окровавленной рукой. Я даже могу показать расположение капель крови на полу, хотя они уже давно стерты. Но не из моей памяти. Они прожженны в ней словно следы на коже от сигарет, вышиты красными нитками намертво. Они въелись так же, как и его пьяный бред, преследовавший меня денно и нощно, повторяющийся из раза в раз, слово в слово. Он обожал доводить меня до слез, упивался моими срывами, подначивая плакать громче. Мое искаженное от боли лицо служило ему красной тряпкой. Так я научилась плакать молча и незаметно.

      Помню, как стояла на коленях, кричала и плакала, умоляя прекратить избивать мою мать. Но он не слушал. Лишь увеличивал силу ударов, жестче стягивал волосы матери в кулаке, оставляя красные пятна на голом теле. Мои глаза жгло от слез, а голос терялся в крике. Сердце разрывалось на тысячи маленьких кусочков, а легкие пронзали миллионы тончайших игл. Мне хотелось схватить длинный кривой нож с кухонного стола и покончить со всем этим. Но я не смела двинуться с колен, беспомощно ползая из стороны в сторону, вслед за ним. Его удары эхом отражались на мне.

      Кажется, это та самая точка невозврата. Тогда во мне что-то сломалось. Что-то очень важное, но я никак не могу вспомнить, что именно…

      Единожды я видела, как он плачет, скрючившись в моей комнате, беспомощно и тихо всхлипывая. Передо мной был раздавленный человек, решивший быть слабым. Он сдался. Таким видела его я. Такой впоследствии стала я.

      Одержимость? Для меня это слово не наполнено сладким, приторным томлением, от которого хочется прикусить щеки, а после провести мокрый след языком по контуру губ. Это не большие глаза с увеличенными зрачками, это не широкая, подрагивающая улыбка. Это трясущиеся грязные пальцы, тянущиеся за очередной стопкой, это гнилой оскал, страшнее звериного, это отсутствующий взгляд, не обремененный какими-либо остатками разума. Это ядовитый запах. Искаженная музыка, наполненная грубым трепетом стекла и пьяными, бессмысленно жестокими фразами…

      — Так-то оно так, гражданочка, но… — мой поток детских воспоминаний прервал полицейский, постукивая шариковой ручкой по планшету с типовым бланком, так и оставшимся незаполненным.

      Я посмотрела в его глаза и лишь горько усмехнулась. Он долго смотрел в ответ, громко выдохнул, и, пнув часть осколков в сторону, подобрал другую целую бутылку водки. Зажав планшет подмышкой, полицейский не с первого раза сумел открыть крышку.

      — Давай сюда свои руки, — мужчина сделал шаг назад, протянув бутылку вперед.
      — Но ведь это неправильно… — я несмело подставила ладони, на которых уже успела засохнуть кровь, под горлышко злополучной бутылки.

      Он не ответил. Молча начал лить водку сверху, отчего защипало царапины.

      — Он оклемается и даже не вспомнит, что какая-то соплячка попыталась ему розочку подарить. Я омываю твои руки, но на них нет чьей-либо крови.

      Его слова удивили меня, а грудную клетку словно что-то приятно сжало, но он не придал этому значения. Лишь вылил все до последней капли, протер бутылку да бросил куда подальше. Сел в машину и уехал, так и не взглянув на меня.