Сивилла

Рустем Сабиров
[Сказание о Летучем Голландце]
Роман

Пролог

В городе Капстад жил человек по имени Бернт Янссен. Никто из соседей не смог бы, пожалуй, точно сказать, когда и откуда он объявился в городе, а сам он, хоть и был на диво словоохотлив, никому об этом не рассказывал, да его никто и не расспрашивал об этом, ибо известно, чем меньше расспрашиваешь о чужих делах, тем меньше потом расспросят о твоих. Говаривали, что он бывший моряк, но с морским людом старается не знаться. То был низкорослый, плотный человек с забавной, косолапо приплясывающей походкой. Лицо и волосы у него были цвета надраенной меди, отчего уличные мальчишки прозвали его Лисий хвост.

Когда он с кем-нибудь разговаривал, он так горячо и размашисто жестикулировал, гримасничал, много, по каждому пустяку смеялся, будто старался любой ценой растормошить собеседника. Однако это ему редко удавалось. Обычно люди отходили от него удивлённые, даже слегка раздражённые, так и не поняв, чего он, собственно, от них хочет. Когда человек с жаром говорит с вами о первом попавшемся пустяке, это наводит на мысль, что он либо вас считает за дурака, либо сам дурак.

Женат он был на дочери лавочника Анне Баккер, которая непонятным образом превратилась за пять лет из пышной красотки в редкостную дурнушку, имел от неё двух дочерей-близняшек. Девочки во всем походили на отца, особенно словоохотливостью и смешливостью. Начав смеяться, они часто уже не могли остановиться и дело нередко кончалось судорогами или даже обмороком.

Вот в общем-то и всё, что можно рассказать о господине Янссене, да и говорить-то о нем, по правде, не стоило, мало ли таких. Ежели бы не одно обстоятельство. Водилось за ним одно примечательное чудачество. Обычно непьющий и даже табак не курящий, раз в год, примерно на неделю, впадал он в какой-то несусветный, прямо-таки безобразный запой. И всегда в одно и то же время, где-то в середине сентября. В эти дни с запада, с Атлантики, начинают дуть сумасшедшие ветра, словно вся возможная нечисть слетается к Мысу Доброй Надежды на свой анафемский шабаш. Такая же богопротивная свара затевается и к востоку от Мыса, там, где начинаются воды Индийского океана. Вот эти проклятые исчадия и тягаются друг с дружкой, кто кого переорёт, перекуролесит. Не приведи Господь в этакую пору очутиться в море, пропадёшь за милую душу без покаяния. Да и на берегу в эти дни несладко, особенно ночами.

Вот тогда-то и случаются с господином Янссеном эти странные, с позволения сказать, загулы. А начинается всё с того, что этот почтенный господин вдруг перестаёт хохотать по каждому поводу, порой может, к примеру, ответить невпопад, а может вообще не услыхать, что ему говорят, а может и вовсе впасть в непонятную плаксивость, и опять же, по всякому поводу. Теряет всяческий интерес к торговым делам, будто и нет у него ни лавки, ни товару. Самое интересное — теряет аппетит. В обычные-то дни он за ужином может, к примеру, запросто одолеть копчёный окорок. А тут сидит, к еде едва притронется, а всё больше налегает на тёмное лимбургское пиво.

Так проходит дня три. И вот ближе к вечеру поднимается он после ужина и говорит, ни на кого не глядя: «Я, душечка моя, пожалуй, пройдусь, что-то душновато как будто здесь». Бедняжка Анна молчит себе, а что тут скажешь? Сказать «не ходи»? Так он не услышит, будто и не ему сказано.

И идёт он не куда-нибудь, а прямиком в трактир «Ватернимф», где, между нами говоря, порядочному человеку, да ещё в такой поздний час, вовсе не пристало находиться. Приходит туда и первым делом отыскивает некоего Виллема Бремера, тамошнего завсегдатая, забулдыгу и попрошайку, которому в обычные дни руки-то не подаст. Пробовали было к нему на дармовщинку другие трактирные прилипалы примазаться, да он никого кроме этого оборвыша Бремера знать не хочет. Садится с ним за стол, заказывает прямо-таки умопомрачительное количество крепкого вест-индского рома, и начинают они пить. Ей-богу, от такой дозы и фонарный столб свалится замертво, а их не берёт. Иногда начинают ссориться, в чем-то друг друга обвинять, но до потасовок не доходит. Только однажды едва не случилась. Тогда кто-то из матросов, сидящих в трактире, завёл разговор о Летучем Голландце. Есть в здешних водах, да и не только в здешних, такое чудо — корабль не корабль, призрак не призрак, а что-то между. Худого никому, вроде бы, не делает, однако те, кто с ним в море повстречались, ежели счастливо до суши дотягивали, долго потом на море глядеть не могли.

Так вот, значит, тот морячок болтал об этом Летучем Голландце, долго говорил, врал наверняка с три короба, потому что если моряк не врёт, то, стало быть, врёт, что он моряк. И вот тут поднимается этот самый Бремер и громко говорит: «Эй, трепло, если хочешь узнать про Голландца, то...» Тут господин Янссен хватает его за шкирку и силком сажает на стул.

О чем они меж собой говорят? Этого толком никто не знает, говорят вполголоса, по сторонам озираются. Однажды, кстати, тот самый матрос как-то из любопытства прикинулся мертвецки пьяным да и подслушал весь их разговор. Подслушать-то подслушал, но понять толком ничего не смог. Понял только, что забулдыга Бремер и лавочник Янссен плавали когда-то на одном судне (Янссен иногда, видать, по старой памяти, обращался к Бремеру «господин боцман») и ушли они с того судна вместе и по одной причине, а по какой — опять же непонятно. Сказал, что поминали они какого-то трёхпалого разбойника, какую-то глухонемую девчонку-англичанку, из-за которой весь сыр бор-то и приключился, да ещё про какую-то испанку-трактирщицу, не то ворожею, не то потаскуху. Говорили о каких-то островах, проливах, в общем, обо всём таком, о чём обычно болтают пьяные матросы. А более всего — о капитане своём. Будто бы проклят он. А за что — опять же неведомо. И ещё господин Янссен всё время силился вспомнить какую-то песню, но вспомнить никак не мог. Только и мычал: «Они не вернутся назад…», а дальше не мог припомнить.

Ну а потом, уже к самой полуночи, они оба встают и уходят, и где они всю ночь шляются — никому не ведомо. Но к утру они вновь возвращаются в «Ватернимф» и опять принимаются пить. Кто-то говорил, будто видел, что они всю ночь жгут костёр у подножья Столовой горы, но это уж, поверьте, полнейшая чепуха, потому что в такие ветра там не то что костёр разжечь, стоять-то нельзя, сдует ветер, как пушинку с плеча.

И вот так — целую неделю. А потом они расстаются. Не прощаясь, совершенно как чужие люди. Да они и есть чужие, Виллем Бремер плетётся к своим бродягам, выклянчив напоследок пару гульденов, а господин Янссен, бледный, осунувшийся и даже как будто не такой рыжий, возвращается домой, в лавку, где всё это время худо-бедно управляется его жена со своим глухонемым братцем Клаасом. И всё как ни в чём не бывало. До следующей весны.

Вот и всё о нем. Странно, конечно, но ежели по правде, у кого их не случается, странностей. Просто у одних они напоказ, а у других запрятаны. Да, но не такие же, скажете вы. Кто знает, господа, кто знает.

;

I часть
Мыс Доброй Надежды

Но в мире есть иные области,
Луной мучительной томимы...

Н. Гумилёв

Порт

Каталина Вальдес по прозванию «Гуанча» была певичкой, а
также стряпухой и даже посудомойкой в таверне «Эль Параисо», что в маленьком порту Санта Крус на острове Тенерифе. Плавная, и даже как будто бы ленивая походка не мешала ей поспевать буквально повсюду, делать всё с поразительной неторопливой быстротою. Иногда, ежели попадался посетитель посостоятельнее, прислуживала за столом, порой могла даже и подсесть и поболтать, ибо одинаково скверно, смешно коверкая слова, говорила и по-английски, и по-французски, и по-португальски, и даже по-арабски. Чрезмерно возбудившегося гостя могла урезонить коротко и почти мгновенно, однако внешне вполне улыбчиво и дружелюбно.

Иногда же, когда набивалось много народу, и народ был настроен сравнительно тихо, она пела. Песен Каталина Гуанча знала великое множество. Многие просто на слух, не имея понятия о языке — гэльские, датские, мальтийские. Кроме того, она неплохо играла на мандолине, лютне, виуэле, звонко била в тяжёлый французский тамбурин и выводила переливчатую россыпь кастаньетами. То, что она чаще всего безбожно перевирала слова, а порой просто перепевала одну и ту же запомнившуюся фразу, да и ту, прожжённую испанской шепелявостью, никого не коробило и не смешило. Людей завораживала мелодия, вроде бы, давно знакомая, однако как-то по-особому перепетая, нравился её голос низкий, слегка надорванный, словно выщербленный изнутри, и даже, как будто, гулкий, нравились её глаза, когда она пела — они словно расширялись и мертвели, будто у слепца, превращались в огромные воронки мглы, что словно вбирали в себя всё окружающее, нравились её руки, гибкие и цепкие, которые то сцеплялись в нервно пульсирующий узор, то фантастически оживали, взрывались фейерверком, и каждая косточка, каждый палец начинали жить своей жизнью. Нравилась её настороженная весёлость едва приручённого дикого зверька.

Гуанчей её прозвали потому, что род свой, во всяком случае по матери, она вела от гуанчей, древнего полузабытого племени, жившего некогда на островах и давно канувшего ледяную полынью времени. Её мать, Соледад Вальдес к тому времени была тощей и, как говаривали соседи, полусумасшедшей старухой, а когда-то гадалкой, ворожеёй и отменной красоткой. Годам к тридцати её вдруг обвинили в том, что она опоила дьявольским зельем, ограбила и задушила сильно загулявшего торговца из Порту. Её месяц продержали в городской тюрьме, покуда блудный торговец не сыскался самолично в борделе «Ла Палома» живой и невредимый, правда обчищенный до исподнего. Что с ним сталось объяснить был не в состоянии по причине невменяемости, ясно было, однако, что бедняга Соледад тут вовсе ни при чём. Её уже совсем было освободили, однако сконфуженный и раздосадованный тенерифский алькальд, дабы уж не выглядеть полным дураком, поспешил передать дело Святой инквизиции. Но на сей раз её обвинили в порче, чернокнижии и богохульстве. И поскольку добрые соседи всё охотно подтвердили, даже от себя добавили, а сама окаянная ворожиха не только не признавалась и не раскаялась, а злобно и насмешливо проклинала своих мучителей, дело могло закончиться совсем плохо, ежели б не неожиданное заступничество дядюшки Крисанто Руиса, приходившегося роднёю одному из судей Святого трибунала. Из врат преисподней Соледад Вальдес вышла, к общему неудовольствию, живой, однако словно постаревшей разом на два десятка лет, презрительно нелюдимой, мрачной, с лиловыми бороздами от калёной кочерги на сосках.

Каталину Гуанчу едва ли можно было назвать красавицей, хоть она и была почти точной копией своей матушки в её годы, с тою лишь разницей, что сеньора Соледад до той мрачной истории была чрезвычайно добродушна, насмешлива, дерзка на язык и незлобива. Каталина же была не то чтоб необщительна, иной раз она болтала без умолку, могла развеселить даже самого мрачного, проигравшего в карты полугодовое жалованье матроса. Но тому, кто в этот момент был рядом с нею, начинало вдруг казаться, что говорит она не с ним, хоть и смотрит прямо в глаза, многие даже оборачивались, словно ища глазами её незримого собеседника. Насторожённость и опаска жили в ней косою тенью, проступали даже когда она смеялась. Словно кочерга, раскалённая на адских углях инквизиции, прокалила и её грудь.

Горожане её не любили, даже остерегались отчего-то, она, однако, этого почти не замечала, благо в таверну «Эль Параисо» местные почти не хаживали, сама же она в город выбиралась нечасто разве что на городской рынок, да в церковь Непорочного Зачатия, да и то вместе с дядюшкой Крисанто и его сестрицей Хосефой, бойкой и языкастой.

***

В то утро в бухте Ла Лагуна стояло только одно судно, голландский флейт  «Сивилла». В таверне, однако, было почти безлюдно, если не считать одиноко сидящего в самом дальнем углу моряка, по виду офицера, подрёмывавшего за изрядной кружкой крепкого «Опорто» и давно погасшей трубкой.

 — Где, чёрт побери шляются эти голландские бездельники? — раздражённо произнёс хозяин таверны Крисанто Руис, вытирая по рассеянности лысину тряпкой, коей только что обметал стойку. — Одно из двух: или все разом бросили пить, что немыслимо вообразить. Или тешатся с девками в «Паломе».

 — Вернее всего последнее, дядюшка Крисанто. Качка для моряка дело обычное. А мулатки в «Паломе» по части качки изобретательны весьма.

***

Это был Рамон, штурман с флейта «Сивилла». Длиннорукий рыжебородый верзила.

Когда-то давно испанский военный галеон «Санта Ана», на котором был штурманом его дед, кабальеро Фелипе Армандо Тересия де Вилья Эрмоса, был взят на абордаж морскими гёзами близ Остенде. После долгой отчаянной схватки вся команда галеона была перебита, а сам кабальеро Фелипе, оглушённый и обгоревший, был захвачен в плен. И хотя гёзы не брали пленных, но то ли на радостях от богатой добычи, то ли пресытившись кровью и вином, несчастного дона Фелипе решили пощадить, благо он, стоя уже с петлёю на шее, прочёл «Отче наш» громко сперва на латыни, а затем, к общему удивлению, по-фламандски. Его напоили до бесчувствия, окуная за волосы в бочку с мадерой, затем выбросили за борт неподалёку от берега. Его подобрали мертвецки пьяного, и придя в себя, он почёл за благо дать стрекача от своих спасителей. Несколько лет скитался он, прикидываясь глухонемым, по дорогам Брабанта, пока не был вторично пленён богатырским, распирающим корсаж бюстом вдовы Эммы Якобс из города Брюгге, доброй католички и владелицы скобяной лавки. Лет через пятнадцать папаша Фелипе, сражённый неистовой страстью к тёмному брабантскому пиву, а также неуёмным любвеобилием супруги отошёл в лучшие миры. Вдова обрела утешение в новом замужестве, белокурые херувимы пошли на смену темноволосым, старший её сын Рамон, названный так в честь прадеда, родовитого виконта, покорителя Перу, был определён с глаз долой в католическую школу. Однако по прошествии двух с небольшим лет выяснилось, что бывшая вдова, отягощённая неумолимо растущей семьёю, уже не столь ревностно жертвовала гульдены и флорины на нужды святого прихода, а непутёвый сын её, сполна унаследовавший как отцовский норов, так и матушкино здоровье, разгульные возлияния и потасовки предпочитал богословским штудиям. Засим, распрощавшись навсегда с катехизисом и не слишком оплакивая разлуку, Рамон Эрмоса (фамилию родовую он изрядно подсократил) навсегда покинул благоухающий, как послеобеденная отрыжка, Брюгге, и налегке отправился на север, где свобода бродила, как молодое вино, дышала здоровьем, алчностью, мужеством и жестокостью. «Иди-ка ты в море, сынок, — посоветовал ему явившийся во сне папаша Фелипе. — Там ты, конечно, сдохнешь. Но, поверь, на суше это случится скорее». На следующий день в заведении «Лёверик» накачавшийся вином скорняк положил глаз на его подружку, а когда Эрмоса послал его к матери, ткнул что было силы в живот кованым филейным ножом. Спасла большая латунная пряжка с круговой надписью «Море — превыше земли». «А ведь, похоже, ты прав, отец», подумал в тот вечер, ощупывая погнувшуюся пряжку, будущий штурман Рамон Эрмоса…

***

 — Так говоришь, качка нынче в «Паломе»? — немедленно захохотал Крисанто, однако осёкся, покосившись украдкой на кухонную дверь. — А ты что же? У тебя морская болезнь? Или — хе! — бушприт не на должной высоте?

 — Э, нет. Бушприт, благодарение Богу, держит кливер. И опасаюсь я не морской болезни, а вполне земной. А остальные? Не переживай, Крисанто, скоро и они явятся. Мулатки мулатками, а вино в «Паломе» — дрянь? Правда ведь?

 — Истинная правда, Рамон, истинная, — с удовольствием согласился дядюшка Крисанто.

 — А здесь я потому, дорогой Крисанто, что дело у меня есть.

 — Дело? Отлично. Валяй, выкладывай.

 — А… где Каталина?

 — Каталина? — лицо Крисанто вмиг словно окаменело, с него разом слетела безмятежная улыбка. — А что Каталина. Здесь она, где ж ей быть. При деле человек, зря по улицам не шляется. Да только причём тут она?

 — Так у меня… у нас как раз к ней дело.

 — Дело. У вас. А меня, стало быть это дело никак не касается. Эрмоса, ты… то есть вы с капитаном ничего не забыли?

 — Я всё помню, Крисанто, — ответил штурман и хотел было дружески хлопнуть его по плечу, однако тот неожиданно резко отстранился.

 — А коли помнишь, пойми заодно, что негоже иметь какие-то дела с женщиной втайне от её мужа.

 — Но Каталина…

 — Каталина — моя — жена! Уже полгода как. Можешь справиться у священника в церкви Святого Франциска. В общем, кончен разговор. У меня ведь дела есть, ежели ты заметил. Будешь уходить, не забудь расплатиться за вино.

 — Погоди, Крисанто, — Эрмоса схватил за рукав и едва не силой усадил уже поднявшегося было на ноги хозяина таверны. — Как-то впрямь неловко получилось. Ты пойми, Крисанто, я и сам толком не знаю, что там приключилось. Капитан знает немного поболее, да и то не всё, но и из него нынче слово не вытянешь. Как подменили. Просто наваждение какое-то. У нас недавно такая переделка вышла — всего словами не опишешь. Да и не надо. Знаю одно: надо помочь одному человеку.

 — Человеку помочь надо, это верно. Только почему именно Каталина? И что такого он натворил этот бедняга, что ему позарез понадобилась помощь именно моей жёнушки?

 — Не он. Она. Это женщина. Девочка. Потому-то и нужна Каталина. И её матушка. Сеньора Соледад жива-здорова?

 — Благодарение Богу. Только едва ли она захочет…

 — А вот для того и нужна Каталина.

 — Ага. Перевелись бабы на свете. Вот взяли и перевелись. На всех одна моя Каталина и осталась, — дядюшка Крисанто шумно вздохнул и поднялся со скамьи. — Ладно, позову сейчас…

***

Большую часть дня таверна пребывала в тени выгнутого скалистого гребня, потому там царил прохладный полумрак, продуваемый океанским ветром. Когда-то на этом месте стояла крепость, лет полтораста назад она был дотла сожжена марокканскими маврами, в дождливые зимние дни в таверне порой ощущался кисловатый чад древнего пепелища. Сразу за дверью простиралась широкая терраса, выложенная базальтовыми плитами, она упиралась в почерневшие остатки старой крепостной стены, сразу за нею круто вниз уходил склон, заросший колючим кустарником. С одного края были видны плоские крыши города, а с другой — глухо рокочущий берег океана.

Дом Каталины Вальдес располагался по другую сторону скалы. То было весьма странное, прихотливое сооружение, напоминающее мавританскую сторожевую башню. Сложенное из плотно подогнанного обтёсанного известняка и кровлей из сланцевых плит, оно казалось чудом сохранившимся остатком той древней крепости.

Сказывают, дед Каталины по матери был состоятельным человеком, пожалуй, самым состоятельным в городке. Продавал на континент и заезжим купцам табак, сукно и шелковичных червей. А годам к пятидесяти внезапно умер, поражённый мучительною, в считанные дни словно съедающей изнутри болезнью, попавшую на острова из смрадного чрева нечестивых невольничьих галеонов. Она пропала так же внезапно, как и явилась. Однако старший сын, испугавшись эпидемии, а может, ещё по какой причине, распродал втихомолку за день всё, что только можно было распродать, и сбежал, не попрощавшись, в Сеуту, где и помер вскорости от холеры. Соледад с пятилетней Каталиной остались тогда без единого гроша.

***

Соледад Вальдес всё человечество делило на ciudadanos — горожан и marinos — моряков. Первых она опасалась и презирала. Крестьяне и чиновники, солдаты и священники, торговцы и нищие, дети и уличные девки — все без разбору — были ciudadanos, жадные, лживые, жестокие. Им нельзя верить, их следует обходить стороною и по возможности дел с ними не иметь. Среди marinos тоже всякие попадались, да взять хотя бы того про;клятого долговязого каталонца, от которого так и разит чадом Святого Трибунала. Он похуже любого ciudadano, да он по сути ciudadano и есть. Но то был всё-таки мир людей, его трудно было полюбить, но можно было как-то принять, пусть с недоверием и опаской, попытаться вникнуть в его устройство и течение, соотнести себя с ним. Горожан же она вообще не воспринимала как мир, это был отвратительный, злобный хаос, он как прокисшие, прогорклые испарения, струился снизу, с тесных городских улочек и по счастью быстро развеивался здесь океанскими ветрами.

Правда, есть ещё Крисанто Руис и Сантоме…

Когда-то давно, Крисанто был в неё влюблён по уши, хоть и был моложе на восемь лет. Был он тогда курчавый, пышноусый красавец-капрал с таможни. Отчаявшись покорить её сердце, бросил доходную таможенную синекуру, подался на материк, где угодил в лапы к вездесущим вербовщикам, благо война шла полным ходом, получил мушкетную пулю в бедро в бою у Бадахоса. Воротился в город, больным, сухим, как палка. К тому же вскоре у толком не залеченной раны началась гангрена. Совсем бы и пропал Крисанто Руис, да выходила его Соледад, вернее даже не она, а дочь её, Каталина, коей было в ту пору пятнадцать лет. Травами да заговорами. После этого Крисанто будто прирос к ним двоим. Соледад более не охаживал, но помогал чем мог, даже когда его о том не просили.

И ещё Сантоме — негр из Дагомеи. Сбежал с французского невольничьего судна, ночью задушив вахтенного матроса и отвязав бортовую шлюпку, чудом добрался до Тенерифе. Там его хотели было воротить обратно, но жалостливый Крисанто, который к тому времени только открыл таверну, выкупил его, отощавшего, полуживого, за полцены. Прозвали его Сантоме потому, что название этого островка неподалёку от экватора, большого невольничьего рынка, было единственным словом, которое он был в состоянии внятно произнести. Да и сейчас он слов знает немногим больше, изъясняется больше жестами и гримасами.

***

Пустовавшая с утра таверна стала заполняться, едва часы на Ярмарочной площади пробили два часа пополудни. Причём, очень быстро, в считанные минуты. Прохлада стала быстро разрежаться, словно люди, потные, галдящие разгорячённые, принесли с собою по изрядному куску нестерпимого уличного зноя. Здесь были матросы с «Сивиллы», свободные от вахты, распрощавшиеся наконец с бесхитростными альковами «Паломы», грузчики с гавани, трое шведских матросов, ещё месяц назад крепко загулявшие, отставшие от своего судна и с той поры пьющие безостановочно невесть на что, молчаливые, насторожённые, лёгкие на поножовщину контрабандисты с Корсики, Феса и Гибралтара, несколько негров из дельты Конго, давным-давно осевших в городе и живших скудными портовыми заработками, солдаты с форта Альмейда, рыбаки, только утром пришедшие с океана и с рассветом опять туда уходящие. Крисанто стоял за стойкой, как бывалый шкипер на мостике, неторопливо и уверенно управляя этим бурлящим и неверным морем. Ссоры, злобные и крикливые, гасились так быстро и умело, что зачинщики вдруг обнаруживали себя либо на задворках с расквашенными лицами, либо спящими мертвецки пьяным сном.

Цепким боковым взглядом он заметил, как в таверну вновь вошёл штурман Эрмоса. Постоял, поискал глазами и сел за единственный свободный стол у окна. Сразу вслед за ним вошли ещё двое. Первого Крисанто Руис знал хорошо. Это был капитан флейта «Сивилла» Андреас ван Стратен, невысокий, белокурый, с юношеской, несмотря на сорок с небольшим фигурой. Если бы не одежда и кряжистая походка, никто бы не подумал, что он моряк, да ещё и с немалым опытом. Своей почти детской, словно отродясь не тронутой ни зноем, ни ветрами кожей, негромким, словно простуженным голосом он выделялся среди своих собратьев по морскому ремеслу, и только холодный, невозмутимый прищур светло-серых глаз, которые кто-то однажды назвал волчьими, выдавали в нём железную выдержку, хладнокровие и умение в крутой момент стать решительным и даже беспощадным.

Рядом с ним — совсем молодой матрос, почти мальчишка. Щуплый, веснушчатый. Волосы — как копна сырой соломы, всклоченные, торчком, будто после недавнего купания. Озирается поминутно, вздрагивает на всякий шумный возглас или хлопок, опасливо втягивает в плечи голову.

Крисанто коротко и отчуждённо кивнул капитану, а встретившись взглядом с Эрмосой, едва сузил глаз и слегка качнул головой вбок, что означало: подойди на пару слов. Эрмоса кивнул, что-то сказал вполголоса капитану и, лавируя меж столиков, подошёл к стойке.

 — Ну, — с деланым равнодушием поинтересовался Крисанто, — справили дело своё?

 — А не знаю, дядюшка Крисанто, я так понял, что дело это необычное и небыстрое, но, по совести сказать, мне неинтересное. Что надо было, я сделал. Прочее — без меня. Хотел бы надеяться.

 — Оно и верно. И так бы во всём. От малого знания волос гуще, нрав круче, а здоровье — и того пуще, — вновь с охотой коротко хохотнул хозяин таверны. И тут же спросил, уже иным тоном: — А капитан? Он что?

 — Тоже не знаю. Не пойму я его, будто подменили. Эх, ему бы сейчас совсем не об этом думать. Дела-то наши плохи, дядя Крисанто. Плохи, чтоб не сказать хуже. А он… Может, я не всё знаю? Дай-то Бог.

 — Глядишь, обойдётся всё, — вздохнул трактирщик. А что это за мальчонка с ним. Не припомню. Вроде, не из ваших.

 — Кто, Фил? Из наших. Новый рулевой наш. У нас на судне всего-то недели три. Кстати, он тоже англичанин.

 — Тоже? — удивился Крисанто, — а кто ещё?

Однако по досадливой гримасе Эрмосы понял, что тот сожалеет, что сказанул лишнее, и не стал более расспрашивать…

***

… — Англичанка? — Старая Соледад — неторопливо, покачивая головой, раскурила тлеющим угольком погасшую в который раз трубку. Уголёк она ещё некоторое время подержала между пальцами, словно в рассеянности, и так же неторопливо бросила в глиняную плошку с водой.

 — Да, — ответил капитан, — англичанка с Антигуа, — вышло так, что…

Соледад нахмурилась и резко вздела вверх ладонь, что означало — помолчи.

 — Поди сюда, детка, произнесла она трескучим, сипловатым голосом, отложив трубку в сторону, — иди, не бойся. Меня бояться нет резона, да и как теперь бояться? Нечем: страхи-то все твои у меня, вот они где, страхи твои, все ко мне перебежали, вот они, в этой руке, — она сначала растопырила ладонь и тотчас быстро сжала в кулак, — раз! и нету их, страхов.

Страх колючий, страх тягучий не вертись веретеном. Злая память, словно туча, прочь лети кружным путём… Ни гнезда тебе, ни крова, ни яйца и ни птенца, убирайся в мрак свинцовый на корабль мертвеца… Зыбким вдохом невесомым пусть останется в тебе, лунным отблеском ведома, будь послушна ворожбе…

И вспоминать ты их будешь, страхи твои, только один раз в году, в сентябре двенадцатого дня, в этот день до утра спать не ложись, покудова луна не скроется. Делай, что вздумается, что душа попросит, но спать не ложись… Теперь скажи, как звать тебя, дитя моё.

 — Её зовут Эли… — начал было капитан, но Соледад сердито сверкнула глазами, властно взметнула ладонь, и он растерянно замолк.

 — Ну так как, детка? Никого не слушай, только меня слушай. И не торопись отвечать. Может быть, тебе и не хочется вспоминать. Это бывает, у меня точно бывало. Ой, как бывало! Однако ты попробуй. Можешь написать, если хочешь. Вот здесь, в уголке, — она протянула девушке исписанный и исчёрканный каракулями лист пергамента.

 — Мама, она не говорит по-испански, — робко начала было Каталина, — она вообще не говорит. То есть…

 — Что значит, «вообще не говорит», чёрт побери! — вдруг вышла из себя Соледад. — Как это не говорит! Дерево не говорит, да, камень не говорит, да. Человек говорит! Человек всегда говорит. Как может человек не говорить, ежели Господь одарил его речью?.. Никогда не говори так! Итак, слушаю тебя, деточка.

Девушка сначала потянулась к пергаменту, даже взяла в руки графитовый стерженёк. Однако затем отложила его в сторону.

 — Э-и-и-о! — выдула она наконец из себя протяжным дискантом, прижав ладони к ключицам, словно силясь выжать из себя так трудно дающиеся ей звуки. — Э-э-и-и-о- р-р!

 — Ну вот и всё, милая девочка! – облегчённо рассмеялась Соледад. — Только уж пожалуйста, назови своё имя ещё раз. Только погромче, я к старости глуховата стала. Ну?

Девушка вновь стиснула ключицы и, шумно набрав воздуха, произнесла громко и отчётливо — «Элинор».

 — Вот слышу теперь. Элинор. Леонора по-нашему. Так?

 — My name is Eleanor , — громко и отчётливо произнесла девушка и обвела всех сияющим взглядом. — Eleanor Aus…

Она вдруг осеклась, замолчала и вновь сникла.

 — Славное какое имя. Можно я буду звать тебя Эле? Так звали мою давнюю подругу. А ещё — Очу. Так звала её мама. Мы с ней играли в камушки. Была такая игра. Мы её называли «гихарро». Да. Той девочки уже нет на свете...

 — Я говорить по-испански. Немного. Понимать, — сказала вдруг Элинор, не сводя с Соледад сияющего взгляда. – Моя nurse  была mulatto  из Сан-Доминго. Анхела. Её такое имя. Много говорила сказки. И очень много пела песня. «Ay sol, solecito, cali;ntame un poquito? » — вдруг запела она тихонько, чуть пританцовывая.

 — Храни тебя Господь, солнышко моё, — вдруг расплакалась Каталина и прижала девушку к себе.

 — Погоди, Каталина, — . Соледад легонько отстранила дочь. — Ей не слёзки твои нужны. Девчонка устала, будет с неё пока. Поспать надо ей, вот что. Пойдём со мной, kiddy, я тебя уложу. А наговориться мы всегда успеем, правда? И песенки попоём. Я их много знаю, песенок-то…

 ***

… — Так вот, этот парень, англичанин, у нас рулевым. Причём, показал себя что надо, хоть и сущий сопляк по виду. Пристал к нам в порту Виллемстад на Кюрасао. Бродил там без гроша, голодный, напуганный, как брошенный щенок. А у нас как раз беда: сбежал рулевой. Спутался в городе с китаянкой, танцовщицей в опиокурильне да и пропал начисто, не знаю, где он сейчас, да и жив ли вообще. Взяли гардемарином. Видим, парень толковый. Спросили, сможет ли рулевым. Смогу, говорит, хотя и видно было, что врёт. Зато из такой передряги всех вывел, что до сих пор шерсть дыбом. Знаешь, этот парень родился моряком, судно чувствует сердцевиной хребта, хотя котелок у него покудова не варит, румпель путает с дупелем, а лисель-спирт  почитает за разновидность крепкой выпивки…

***

 — Эй, Каталина! — пронзительно и гнусаво прокричал один из вошедших в таверну, долговязый, нескладный, и с размаху бросил на стол широкополую мексиканскую шляпу. — Гуанчита!

«Однако и рожа у него, — презрительно сморщившись, пробормотал Эрмоса, — вот редкий случай, когда сукина сына видать за сто шагов. Изрядный же, видать, сукин сын, ежели Господь решил его пометить».

Тот, о котором он говорил, впрямь приводил преотвратное впечатление. Очевидного уродства не было, но сочетание узкого вытянутого лица, мясистого, приплюснутого книзу носа круглых, слегка навыкате глаз и маленького, будто обиженно поджатого рта с жидкими висючими усиками невольно вызывало чувство брезгливости.

Крисанто побледнел, поднялся со скамьи, глянул исподлобья.

 — Ежели вы, почтеннейший, изволите говорить о мой жене, то сеньора Каталина сейчас вышла.

 — Каталина твоя жена? — вошедший нарочито громко расхохотался вошедший. Кто-то из тех, кто был с ним, положил б ему руку на плечо дабы урезонить, но тот раздражённым тычком сбросил руку. — Мой бог, я и не знал. А что, тот голландец, капитан, её уже бросил? Я тут случайно услыхал про какую-то англичанку-малолетку. Потянуло на свежатину волка морского?

Гвалт в таверне разом стих. Матросы с «Сивиллы», их было человек пятнадцать, начали вставать, поглядывая то на вошедших, то на капитана. Вошедшие растерянно сгрудились и стали осторожно пятиться к выходу. Прочие тоже замерли, ожидая развязки.

 — Не лезь, в это, Эрмоса, — вполголоса вымолвил Крисанто, — ты не знаешь, что это за тип.

 — Отчего ж не знаю, — штурман заговорил нарочито громко, не сводя с вошедших насмешливого взгляда, — знаю. Тано Кассия, каталонец, бывший лоцман с Лансароте. Стукач и вымогатель. Остальных не знаю, но или такое же дерьмо, или не ведают, с кем связались. Такое случается. Лоцманом был плохоньким, зато доносчиком, по всему видать, стал отменным…

***

 — Так что, сеньор, можете уже уходить, — сказала Соледад, выйдя на цыпочках из комнаты, в которую увела полусонную Элинор. — Девчонка уснула. Проспит сутки, а то и более. Вы ведь не станете дожидаться, покуда она проснётся?

 — Нет, сеньора Соледад, не станем, — ответил капитан. — Завтра утром мы отплываем. Может, и того раньше.

 — Так и отплывайте с богом… Tu eres ingles ?

 — Это капитан «Сивиллы», мама, — вмешалась Каталина. — Его зовут…

 — А, вспомнила. Это тот самый голландец, да? Роттердам. Ты оттуда?

 — Точно так, сеньора, Роттердам. Вы там бывали?

 — Очень давно. Тебя, Каталина, ещё не было на свете. Корабельный спуск. Вандерхук, торговец пушниной. Знавал такого?

 — Если вы о господине Бернте Вандерхуке, то он, кажется, умер два года назад в Коломбо. Финиковая лихорадка.

 — О нём. Я прожила с ним месяц. Самый скучный месяц жизни, valgame Dios ! М-да. Где ещё помереть торговцу пушниной, как не в тропиках. А я было подумала, ты ingles.

 — Я похож на англичанина?

 — Нет. Просто твои мысли об ingles.

 — Пожалуй, что так, сеньора? А о чём ещё мои мысли?

 — Ты меня спрашиваешь? — усмехнулась Соледад. — Разве ты не хозяин своим мыслям? Ты много думаешь сейчас. У тебя тяжёлая голова. Мыслям тесно, они друг другу мешают. Я не знаю, что тебе сейчас сказать. Погоди.

Соледад подошла к маленькому искусной работы шкафчику из каменного дуба и вытащила тщательно отполированный камень странного зеленоватого цвета со змеящимися розовыми прожилками, неправильной формы, отдалённо напоминающей крест. Камень она бережно положила на столик перед собой.

 — Дай руку и смотри вот сюда. Думай и я буду говорить… Ты видишь море. Тот чёрный корабль, который увидела девочка-inglesa. Опасные камни… Огонь, много мёртвых людей. Да?

 — Да, — шумно вздохнул капитан. — А дальше? Что случится дальше, вот что хотелось бы знать. Очень хотелось бы…

 — Дальше? — Соледад провела ладонью по камню, глянула исподлобья и глаза капитану и вдруг вздрогнула и даже испуганно съёжилась. Мёртвые глаза её ожили на какое-то время, распахнулись, в них появился какой-то глубинный влажный блеск. «Правду говорят, она была когда-то истинной красавицей, — Господи, что с ней сделала жизнь…»

 — Как звать тебя? — произнесла вполголоса Соледад, не сводя с камня пристального взгляда.

 — Ван Стратен. Андреас ван Стратен.

 — Ван Стратен. Я не знаю, что тебе сказать, ван Стратен. Я не могу проникнуть туда, ван Стратен.

 — Я погибну? — глухо спросил капитан. — Сеньора, говорите прямо.

 — Не то, — Соледад покачала головой. — marinos часто гибнут, эка невидаль. Сегодня пьёт малагу в корчме, а через неделю — ни дна, ни покрышки. Тут другое что-то. Другое. — Она вновь вцепилась в камень, зажмурила глаза будто от перенапряжения и затем бессильно откинулась назад. — Не знаю. Только море. Одиночество, надежда и боль. И ещё чья-то воля. Не знаю имени этой боли. И воли. Я много повидала, но этого не знаю. Пресвятая Дева, помилуй его!.. Прости, ван Стратен, не могу больше говорить. Мне тяжело.

 — Благодарю вас, сеньора, — капитан тяжело поднялся. — Мне уже давно пора идти.

 — Ступай, ван Стратен, о девочке не беспокойся. Сдаётся мне, домой, в Англию ей ещё рано. Пока побудет тут. Ничего с ней не случится, на всё воля Господня. Освободи свою душу от неё. Хотя бы от неё…

***

 — Каэтано Кассия, хочу, чтоб вы уяснили себе: вы сейчас выйдете отсюда живым и невредимым только потому, что за вас замолвил слово всеми нами уважаемый господин Крисанто Руис. Однако убедительно прошу не испытывать более судьбу.

Никто и не успел заметить, как капитан ван Стратен поднялся из-за стола и, обойдя сидящих и стоящих, приблизился к тем, кто вошёл в таверну. Он говорил медленно, точно проверяя на зуб каждое слово.

Тано неторопливо оглядел своих спутников.

 — Капитан, — короткое замешательство и ознобный, втягивающий голову в плечи страх сменились его обыденной ухмыляющейся наглостью, — неужто ты думаешь, что я пришёл сюда и сказал то, что сказал, и не знал, что тут с два десятка твоих мордоворотов? Там, — Тано значительно кивнул головою назад, — отлично знают, куда я пошёл, и ежели со мной и вот с этими, не приведи бог, что случится, вы останетесь тут очень надолго. Может, навечно, как знать. У меня, кстати, в мыслях не было никого обидеть, уж тем более, добрейшего дядюшку Крисанто, — он глянул на хозяина таверны с плоской, осклизлой улыбкой. — Ни его, ни вас тут всех. И вообще ты мне не нужен, капитан. Ни ты не нужен, ни люди твои не нужны. Кроме одного, — тут он вдруг, сочно причмокнул и кивнул в сторону юноши-рулевого, — вон того, похожего на огородное пугало. Сдаётся мне, я его знаю. Скажу больше, за ним немалый должок, который я с него желаю непременно получить, а вот в противном случае…

 — Попридержи язык, Тано, когда говоришь о моих людях.

 — а вот противном случае, — не слушая его, нараспев продолжал каталонец, — им запросто могут заинтересоваться, к примеру, на английской торговой шхуне «Глориос», что бросила якорь в Тенерифской бухте почти борт о борт с вашей, капитана шхуны я знаю лично. Так что лучше бы вам всем подумать, как выходить из этой неловкости. Мой тебе совет…

 — Капитана «Глориоса», кстати, это не шлюп, а баркентина, так вот, её капитана, мистера Чейза, я знаю неплохо. Мы с ним вскорости непременно встретимся и всё обсудим. Так что можете себе проваливать с богом, Каэтано Кассия…

***

 — Мама, прости, ты устала. Но я хочу тебя спросить кое-о чём. Дело в том…

 — Ты хочешь спросить о том капитане, голландце?

 — Да. Он вернётся? Может, ты хотя бы мне это скажешь?

 — Если бы я знала ответ, я бы сказала ему. К чему тебе это знать? Забудь его, вот всё, что могу тебе сказать.

 — Почему? Он плохой человек?

 — Я не сказала плохой. Я сказала — забудь. И довольно об этом.

 — Прости, но я просто хочу понять. Просто понять. Это связано с женщиной? Может, с той девушкой-англичанкой с островов?

 — Дура! — глаза Соледад вдруг полыхнули такой яростью, что Каталина вздрогнула и отодвинулась. — Valgame Dios, какая же ты дура! Причём тут женщина? Причём тут эта baby-англичанка? Что ты всё носишься вокруг постели, как будто она сейчас может что-то значить? Этот человек не вернётся никогда. И никуда! Ему суждено нечто такое, чего мой слабый ум не в силах объять. Господь почему-то отвернулся от него. Не проклял, именно отвернулся. Почему?! Разве он великий грешник? Да он стократ чище всего этого окаянного города со всеми его торгашами, нищими, шлюхами и святошами! Он один. Один. Что-то отделяет его от всех. Тебе в самом деле лучше забыть о нём. Ведь у тебя есть муж. Можно я тебе это напомню? Я не была святой. Многие считают, что я была шлюхой, и, возможно, они не так уж неправы. Но если бы Крисанто Руис был моим мужем — а он едва не стал им, ты знаешь — я бы скорей удавилась на осине, чем навесила ему рога. Я могла бы от него сбежать – да. Но обмануть — нет. И если я только узнаю, Каталина, что ты…

 — Это лишнее, мама.

 — Пусть будет так. Девчонка-inglesa про него уже забыла. И он о ней тоже. И тебе тоже надо его забыть. Поверь мне, память может причинять страдания. И не только тем, кто помнит, но и тем, кого помнят. Забудь его, и ему станет легче. Память это часть души, а ему сейчас не нужна ничья душа, она только ранит. Память это всегда надежда. А её нет, Каталина. Только пустота и одиночество…

***

 — А теперь, Фил, ты мне расскажешь, всё по порядку, что у тебя приключилось с этим каталонцем, — сказал капитан уже изрядно нагрузившемуся вином рулевому. — Что-то многовато тайн за последнее время.

 — Простите, господин капитан, но я, право, не могу, — медленно, изо всех сил стараясь говорить внятно и отчётливо произнёс Филип Ларкинс.

 — Ты меня не понял, Фил, — капитан усмехнулся и покачал головой, — я не прошу тебя сказать, можешь ты или не можешь. Я говорю: расскажи. Видишь ли, парень, у капитана могут быть секреты от матросов. Иногда. У матросов от капитана секретов быть не может. Ежели у тебя на сей счёт иное мнение, нам не поздно попрощаться. Итак?

 — Да, — Ларкинс вновь по-птичьи втянул голову в плечи. — Конечно, господин капитан. Сейчас, господин капитан. Дело в том, что я… убил человека, вот в чём дело, господин капитан.

 — Ух-х, — Эрмоса шумно вздохнул и полез в карман за кисетом.

 — Не перебивай, его, штурман. Так как это вышло?

История рулевого Ларкинса

Это началось ещё три месяца назад. Была у меня девушка, Кэролайн Доджсон. Мы жили с ней на одной улице в Ливерпуле. У ней отец — страсть какой богатый человек. Может слыхали, слесарные мастерские Саймона Доджсона. У нас и улица называлась — Улица Жестянщиков. Папаша Доджсон меня не слишком жаловал. Правильно сказать, вообще не переваривал. Страсть как любил он нос задирать, этот мистер. Хотя с чего бы. Видал я эти мастерские. Грязь да вонища. А Кэрри… мы с ней с детства дружили, а два года назад обручились. Папа её был тогда не против, мы-то тогда ещё тоже были небедными, Отец, царствие небесное, владел на паях небольшим пакетботом, ходил в каботаж между Ливерпулем и островом Мэн. Потом он как-то в зиму застудился в непогоду да и помер от горячки, а напарник его, чёртов валлиец, сунул взятку кому-то из судейских да и завладел посудиной самолично. Вот тогда-то папаша Доджсон натурально потерял ко мне всяческий интерес. И решил я, сэр, податься в моряки, всё же какой-никакой опыт я имел, ходил на пакетботе с отцом. Потому быстро устроился на купеческую шхуну «Дайана». В порту коротко сошёлся с одним парнем по имени Гримбл. Тоже с «Дайаны», только он уже не первый раз на ней ходил в море, плавал аж до Невольничьего берега. Здоровый такой парень, вот вроде вас, мистер Эрмоса.

Папаша Доджсон как прознал, что я ухожу в море, надолго, аж подобрел с радости. Авось, думал, там и сгину с Божьей помощью, дело-то обычное. Расщедрился старый сквалыга, на вечеринку раскошелился, вроде как проводы. Ну я и пришёл вместе с Гримблом. Там были ещё две подружки моей невестушки — Энн и Лизи. И так как-то вышло, что усадили меня с Лизи, а с Кэрри рядом сел Гримбл. Не знаю уж, само вышло, или кто-то так распорядился втихомолку. Ну Лизи сразу глазки строить принялась, то плечиком тронет, то коленкой прижмётся, хоть провались. А Кэрри как раз не замечает, знай воркует с моим приятелем, а меня будто и на свете нету. Под конец мы с папашей выпили, по пинте крепкого «стаута», и Гримбл с нами. И пошли, вроде как, по домам.

И тут мне Гримбл и говорит: «Эй, стой, Фил! Кажется, я забыл у них трубку. Ты тут постой, я сейчас мигом ворочусь. И побежал, побежал, будто не трубка у него там, а кошель с золотыми гинеями! Я ещё подумал, какая трубка, он же отродясь не курил. Потом гляжу, Гримбл вместо того чтоб в дверь, как положено, зайти, — шмыг в окошко. И что-то мне стало не по себе. И ещё немного постоял и тоже к окну подошёл. А там темно, не видать ничего. Зато уж слышно. Да так, чтоб век бы не слыхать. Возня какая-то, стоны, смешки. Я сразу-то и не сообразил, что там такое делается. А как сообразил, так в меня будто бес вселился. Подбежал к двери, стал барабанить кулаками, ногами бить. Папаша открыл дверь бледный, перепуганный. Как меня увидал, так взъярился: «как ты смеешь, щенок!» Я его в сторону оттолкнул и прямиком к комнате Кэрри. Она, понятно дело, заперта. В общем, высадил я эту дверь, Гримбла след простыл, только шляпа на полу. Кэрри, вроде как, в обмороке. Такие дела.

На следующее утро отплытие. «Дайана» шла на Цейлон, плаванье долгое, опасное, мне того и надо было. Гримбл уже там, зубы скалит, сволочь. «Что ж, ты, Фил меня вчера не дождался? Трубку я, правда, не нашёл. Зато отыскал кой-что поинтереснее. Рассказать?» И так при каждой встрече. Пробовал с ним драться, да разве с ним справиться, с битюгом окаянным? В общем, житья мне от него не было. Изгалялся надо мной, как слепень. Хоть за борт прыгай.

И вот как-то стоял я ночную вахту на юте. Мы тогда стояли на рейде на Мадейре, ветер был крепкий, а к ночи вовсе начался шторм. На юте кроме меня никого. Потом ветер немного смолк, полил дождь, значит, урагану скоро и вовсе конец. Тут и появился Гримбл. Сильно выпимши. Они с боцманом, его дальним родственником, часто ромом баловались втихомолку. Идёт, качается. «А, Фил, и ты тут? Кстати, давно хотел тебе сказать: вот что мне не понравилось в твоей невесте — очень уж она сильно при этом потеет, я ещё только начал, она уже мокрая вся, как лангуста. Да ещё зубами лязгает». Тут я не стерпел и опять полез драться. А ему, видать, только того и надо было. Я и рукой махнуть не успел, он меня так двинул, что я летел до самых шканцев. А он, сволочь, знай себе смеётся. «Эй, Фил, поди-ка сюда, я расскажу, какая у неё славная чёрненькая родинка на бёдрышке. Славная такая, у самого степса . Так и сказал, у самого степса. Я опять на него с кулаками, но тут уж Гримбл промахнулся и я успел хорошо достать его по носу. Нос у него длинный, сразу кровища хлынула. Он смеяться-то перестал и за мной. Озверел вовсе. Тут нас сильно качнуло, едва за борт не смыло, мы откатились к фальшборту, там и сцепились. Начал он меня душить, да я вырвался, схватил вымбовку и с маху хватил его по голове. Кажется, раза два. Он вытянулся на палубе и затих. Кровь у него носом, кажется ещё сильней потекла. Через какое-то время — стих.

Я стою перед ним, дух не могу перевести, понять ничего не могу, точно меня самого дубиной огрели. Тут-то и появился этот… Он лоцманом был на Мадейре. Я слова выговорить не могу. А он говорит, спокойно так: «Что встал?! Кидай его за борт, пока никто не увидал. Ты ж его прикончил!» Я как будто во сне, сгрёб Гримбла в охапку и выбросил его за борт. Мне даже показалось, он ещё живой был, я, было, замешкался, да лоцман подтолкнул — живей, говорит, увидят. Потом говорит: «Беги к себе на ют. Ты ничего не видел, я ничего не видел. Шторм был, а он, говорят, частенько пьяным шлялся по палубе. Вот и дошлялся. Иди, утром поговорим».

А наутро он мне сказал: «Вот что парень, молчание нынче товар дорогой. Особенно в море. Сколько ты мне можешь предложить?» Я выгреб всё, что у меня было, он только посмеялся и бросил мне мои монетки под ноги. «Брось шутить, морячок. Двести фунтов и я стану молчаливым, как треска. И ещё сто моему приятелю. Иначе придётся тебе сплясать джигу на рее». Триста фунтов, сэр! Да мне за год половины не заработать. Ничего не оставалось, как сбежать. На Кабо-Верде я и задал дёру. Там нанялся на датскую бригантину «Дэнскер» марсовым. Попал на Кюрасао. А уж дальше вы знаете…

 — Понятно, — после долгого молчания подал наконец голос капитан. — Так то был Тано Кассия, тот лоцман?

 — Наверняка да. Очень уж похож. Голос особенно. Усов у того, правда, не было. Но усы отрастить разве долго.

 — Не долго… М-да. Скверное дело. Очень скверное… Надо сниматься с якоря. Прямо сейчас. Так ведь, штурман?

 — Не стоит торопиться. Тано сейчас здесь. И долго ещё будет здесь, он жаден до выпивки и, начав, не остановится. Кстати, ты ведь сказал, что обсудишь это дело с этим, как его… мистером Чейзом.

 — С каким ещё Чейзом! Ах вон что! — капитан коротко рассмеялся. — Я уж и забыл. Да не знаю я никакого Чейза. Баркентина «Глориос» впрямь стоит неподалёку от нас. Но Тано наверняка лгал, что знаком с её капитаном, потому я и брякнул. И, судя по всему, он мне поверил.

Вскоре в таверну тенью проскользнула Каталина. Её появление было встречено общим одобрительным гулом. Она была необычно одета: тёмно-красная юбка до пола, долгополая кофта с непозволительно глубоким вырезом и вольной шнуровкой, алая лента на шее, густые тёмные волосы перехвачены наискосок какой-то ранее невиданной бирюзовою дугой. Кто-то с ходу вознамерился было усадить её на колени, но удальцу пошептали на ухо и тот притих. Дядюшка Крисанто, изменив себе, сам уселся за стол, лысина его вскоре обрела свекольный оттенок, бессчётные кружки и кувшины носила к столам тётушка Мануэла, попутно сгребая в фартук мокрые от вина монеты. Кто-то побежал в город и притащил буквально на руках безногого и слепого гитариста Гильермо и тотчас в полумраке таверны полыхнул нервно пульсирующий ритм фламенко.

***

Запела Каталина, гул понемногу стих. Сначала под общие хлопки и ритмичные удары кружками прозвучала всеми любимая «Ay la gaviota marina!» . Затем она вдруг сделала знак Гильермо, тот кивнул, отложил гитару, вытащил из кожаной сумы завёрнутую в выцветшую бархотку бандуррию. Полилась нежная, пронизывающая душу трель, в неё вплелись мерные, глуховато позванивающие удары тамбурина. То была древняя неведомо где и когда услышанная северная баллада о Морском скитальце, о блуждающих огнях и разлуках и горечи. Эту песню знали давно, всяк на своём языке, на свой лад. Но на сей раз Каталине никто не подпевал…

Послушай! Они не вернутся назад, никто не увидит земли.
Лишь тонкие мачты мелькнут наугад за жадной волною вдали.
Послушай! Вглядись в этот призрачный взгляд, судьбы коченеющий взгляд,
Послушай! Они не вернутся назад. И ты не вернёшься назад.

Левантинец Акиф, вор и контрабандист, не понявший в песне ни слова, вдруг заплакал навзрыд, горько жалея неведомую ему судьбу.

 — Странная песня, — Эрмоса вдруг помрачнел. — Не первый раз её, вроде бы, слышу. Однако, капитан, хотелось бы знать, что будет дальше. Ты прав, многовато тайн за последнее время.

 — Не знаю. Что я знаю, то и ты знаешь. О чём догадываюсь, пусть побудет догадкой. Пока, во всяком случае, мы идём в Батавию   , это я знаю точно. А там будет видно.

 — Дай Бог. Хотя я не представляю, что, собственно может быть видно в Батавии.

 — Да что угодно. Там все берега усыпаны голландскими факториями. Молукка, Цейлон, Суматра. Неужели нигде не надобны неплохое судно и толковые моряки.

 — Свободный фрахт? Ты отлично знаешь, что мы…

 — Не имеем право? Знаю. Придётся пораскинуть мозгами. И, возможно, стать менее разборчивыми в смысле… содержания трюмов…

Послушай! Им не озарит небеса огонь путеводной звезды.
У чаек голодные, злые глаза. Скала холоднее воды.
Послушай! Их судно летит наугад, за ветром летит наугад.
Послушай! Они не вернутся назад. И ты не вернёшься назад.

 — Чёрт, действительно странная песня.

 — Капитан, а что тебе сказала Соледад? Ты ведь с ней говорил?

 — Говорил, — неохотно отозвался капитан. — Так… ничего особенного.

 — Не думаю. Видишь ли, Соледад никогда не говорит попусту. Если ты что-то не понял, это вовсе не значит, что она сказала бессмыслицу.

 — Она не сказала бессмыслицу. Она сказала, что моё, наше будущее ей непонятно.

 — Уж ежели непонятно ей, то нам тем более не стоит ломать голову. Я не Соледад, но мне кажется, что всё прояснится куда скорей, чем мы думаем.

Послушай! Услышь сквозь стенанье ветров печальный, прерывистый зов.
Послушай! Неведом им рокот портов и тусклый огонь маяков.
Ни солнца, ни звёзд, лишь туманный закат. Размытый слезами закат.
Послушай! Они не вернутся назад. И ты не вернёшься назад,

***

Через каких-нибудь два часа «Сивилла» уже готовилась к отплытию. Уже темнело, прохладный ветер с океана быстро свёл на нет дневное пекло. Подвахтенные с завистью смотрели на своих покачивающихся на волнах хмеля товарищей, те же, в свою очередь, весьма смутно представляли, каким образом им, с очугуневшими головами, карабкаться по вантам. Однако когда боцман Виллем Бремер дунул что было сил в свою гнусавую дудку, всё, хоть и медленно, но пошло чередом. «Брам-реи поднять! С якоря сниматься! Натужно заскрипел тяжёлый, как мельничный жёрнов, брашпиль. «Канаты в бухту! Ровнее, ровнее!»

 — Ветер самый подходящий, — сказал Эрмоса, невесть к кому обращаясь, — норд-норд-ост. Хоть в этом повезло, чёрт побери. Выбирать шкоты! Ах, выбрали уже? Замечательно. Из гавани идём правым галсом. Круче к ветру, ребята! У выхода меняем галс… Голова, однако, начинает трещать. Два кувшина Опорто не шутки… Капитан, будем ставить лиселя или обойдёмся?

 — Обойдёмся. Вообще-то, Эрмоса, тебе лучше пойти к себе. Ты на ногах не стоишь. Ступай, я позову ван Деккена.

 — Неплохая идея. Только навряд ли я усну. Не тот настрой. Да и нет у меня доверия к этому твоему ван Деккену. М-да. Уходить ночью в море — дурная примета. Очередная. Между прочим, у меня из головы не идёт эта песня…

Лавируя галсами, «Сивилла» вышла из тенерифской гавани. У входа её приветствовала пушечным выстрелом английская баркентина «Глориос». «Сивилла» не ответила, она шла с потушенными огнями

Послушай! Заклятье полночных морей молитвой не перебороть,
Послушай! Распятых на Южном Кресте прости и помилуй, Господь.
Сними с них солёную тяжесть утрат, бессонную тяжесть утрат
Послушай! Они не вернутся назад. И ты не вернёшься назад.

 «Сивилла» шла к Мысу Доброй Надежды.

Редонда

Капитан был родом из Роттердама. Отец его, Томас ван Стратен, за глаза прозванный Хромоножкой, служил некоторое время в портовой конторе Ост-Индской компании. То был долговязый, худой, изрядно придурковатый малый с повадками завзятого пьяницы, хотя хмельного не употреблял вовсе. Имел престранное обыкновение шляться по злачным местам, заводить с кем ни попадя нелепые, глубокомысленные беседы, шумно бахвалиться своим происхождением, кое он сам толком растолковать не мог, и, кивая на свою негнущуюся ногу, намекать на некое героическое прошлое. Его принимали за спившегося попрошайку, порой угощали вином, которое он тайком сливал на пол, ибо от спиртного у него тут же приключались сердечные спазмы. Однажды, кстати, за это его едва не прибили, приняв за тайного осведомителя. Портовое начальство его, однако же терпело за каллиграфический почерк и умение быстро складывать в уме большие числа.

Сына своего он не любил, ибо настойчиво считал, что к появлению его на свет прямого касательства не имел, причём этим своим предположением делился с кем только возможно. Зато нежно боготворил дочь Доротею, которая в полной мере унаследовала отцовскую говорливость и склонность к публичной истерике и лицедейству. Сын же не походил на отца ни в чём. «В деда парень пошёл, не в отца», — говорили те, кто знавал покойного Корнелиса ван Стратена.

Дед его, антверпенский купец, был потомственный фламандский дворянин и убеждённый католик. Испанцев в душе недолюбливал, однако прощал скрепя сердце, ибо презирал реформаторскую ересь. Когда в Антверпен ворвались наваррские стрелки; Алессандро Фарнезе, и кондотьеры герцога Анжуйского, он не разделял ни восторгов, ни негодования. Хотя то внезапное нападение на Антверпен было сущим вероломством. В городе вовсю шли резня и грабежи, у него просили заступничества, и он ходил к бургомистру, однако не знал, что ему сказать, потому как бургомистр, его давний приятель и дальняя родня, лишь испуганно тряс головой и умолял не делать глупостей.

На восьмой день, когда разбой и мародёрство поутихли, состоялась публичная казнь, господин Корнелис явился на площадь в отчаянной надежде, что на этом, может быть, закончится наконец бандитская вакханалия. Казнили семерых. Шестеро приняли смерть в презрительном молчании, один рвался, рыдал и умолял о пощаде. Когда же и он стих в петле, Корнелис ван Стратен, дворянин, почтенный землевладелец и торговец с годовым доходом в пятьдесят тысяч флоринов, твёрдый католик, бывавший в Риме и беседовавший с папой, вдруг, ничего никому не сказав, лишь незаметно перекрестив жену, решительными, неторопливыми шагами подошёл к помосту и, поворотившись к затихшей в изумлении толпе, прокричал срывающимся голосом, потрясая кулаками: «Проклятие нечестивцам! Господь покарает убийц! Да здравствуют гёзы!» Из казнённых гёзом был лишь один, он-то, кстати, и умолял о пощаде. Остальные — два брата-близнеца, защищая честь сестры, забившие вилами испанского солдата, некий домовладелец, вывесивший на крыше флаг Генеральных Штатов, трое горожан, у которых по доносу нашли фламандскую Библию и один бездомный бродяга, публично распевавший на городском рынке им же сочинённую песенку про герцога Анжуйского, грязного парижского педераста.

Отчего поступил так старик Корнелис? Того никому не узнать, потому как возмутитель спокойствия был на месте зарублен алебардой.

 — Кто таков? — холодно поинтересовался Фарнезе, когда убитого уволокли прочь.

 — Некий… ван Стратен, ваша светлость.

 — Кальвинист?

 — Никак нет, ваша светлость. Люди говорят, убеждённый католик.

 — Хм. Убеждённый. Каковы ж тогда неубеждённые?.. Он жив, этот ван… Стратен.

 — Никак нет, ваша светлость. Стражник его тут же и убил. Храбрый наваррец. Ежели угодно знать его имя, то я распоряжусь…

 — Нет, не угодно. Как храбрые наваррцы убивают безоружных, я насмотрелся предостаточно. Семья у него есть? Я не о стражнике, а об убитом.

 — Есть, ваша светлость. Жена, дочь замужняя. И ещё сын годовалый. Прикажете найти?

 — Найти.

Фарнезе не добавил по обыкновению: «живыми или мёртвыми». Но господин бургомистр решил не рисковать понапрасну. Кроме того ему вовсе не желалось, чтобы всплыла наружу его прежняя дружба с преступником. Несчастную Якобину ван Стратен, обнаруженную у приютившей её сестры Стефаны, задушили прямо на чердаке, где нашли, а годовалого Томаса выбросили в чердачное окошко. Узнав обо всём этом синьор Фарнезе нахмурился — он ведь не намеревался казнить, более того, предполагал принародно помиловать и даже облагодетельствовать. Однако вскоре простил нетерпеливых и незадачливых подданных.

Маленький Томас, однако, чудом уцелел, упав на кучу перегноя, лишь изрядно повредил левую ногу. Тётушка Стефана месяц продержала его у себя, а когда солдаты убрались наконец из города, отправила с надёжными людьми к родне на север, в Роттердам.

Андреас ван Стратен был действительно как две капли воды похож на деда, что, однако, не мешало его взбалмошному батюшке сомневаться в законности рождения сына. Он вообще склонен был считать деда Корнелиса виновником своих бедствий и неурядиц, и даже то, что огромное наследство, кое он получил, и кое вскоре почти сошло на нет из-за его капризной безалаберности, а также из-за ветреного мотовства его дочери Доротеи, он склонен был приписывать козням покойного Корнелиса. Кончились все эти родословные штудии тем, что восемнадцатилетний Андреас, к несказанной радости отца и сестры, покинул дом и определился по рекомендации старого моряка Яна ван Рибека, некогда знававшего его отца, в Роттердамскую навигационную школу. В двадцать лет на фрегате «Граф Эгмонт» он принял участие в скоротечном морском бою с португальцами возле Цейлона. Потом водил на страх и риск маленький пакетбот «Диана» опасным, кишащим пиратами путём между Новым Амстердамом и гвианским побережьем.

***

В тот день, 23 мая 17… года, флейт «Сивилла» шёл из порта Виллемстад, что на острове Кюрасао, с грузом табака и красильного дерева. Судно принадлежало Ост-Индской компании, чьи фактории располагались вообще-то вдалеке от карибских вод. Что привело его туда, где хозяйничали англичане и испанцы, а пуще их обоих – беспощадные, одуревшие от крови и золота флибустьеры, где не проходило дня без смертельной свары, где порой без всякой войны сходились в грохочущем побоище целые эскадры, где обглоданных рыбами трупов на морском дне было много крат больше, чем живых людей на островах? Об этом не ведал и сам капитан. «Ты хорошо знаешь те места», – вот всё, что объяснил ему господин ван Димен, губернатор Ост-Индии. Капитан знал те места.

Вообще-то маршрут был не самый опасный – от Кюрасао прямо на северо-восток, минуя «пиратское ожерелье» – цепочку островов от Тринидада до Гваделупы с их тихими бухтами, надёжно укрывающими быстроходные бандитские суда. К тому же «Сивиллу» сопровождал мощный английский крейсерский фрегат «Сент Пол». Ветер был попутный, он быстро гнал судно к Антигуа, где предполагалось выгрузить две сотни анкеров пальмового масла, затем надлежало подняться на север, к Бермудам, разжиться там провиантом и питьевой водой, и повернуть наконец в открытую Атлантику, прочь от этого пиратского вертепа.

 — Если мы спокойно дойдём до Антигуа, — сказал штурман Эрмоса, когда далеко на горизонте туманно обозначились очертания острова, — можно будет, восславив Господа, перевести дух. Слегка. А уж коли выйдем из Гамильтона, и вовсе пропустить стаканчик-другой. Это если дойдём…

 — А разве главный гадюшник не позади?

 — Э, нет, командор. Гадюшники, бывают всегда впереди. Здесь чуть западнее, за островами Весёлых Дев обитают два братца. Одного кличут Сарагосой, другого — Трёхпалым. Небось слыхали.

 — Слыхал. Они в самом деле братья?

 — Уж не знаю. Семьями не дружили. Что-то неспокойно мне сегодня, капитан.

 — С чего бы так? Ветер славный, барометр спокойный, впереди земля. Что ещё нужно моряку?

 — Моряку, положим, много, что ещё нужно. Но… мне не нравится этот англичанин. Какого дьявола он за нами увязался?

 — Фрегат? Ты же отлично знаешь.

 — Знаю, знаю. По договорённости с Компанией. Только лично я что-то не слыхивал о такой договорённости. С каких это пор англичане стали так щедры и предупредительны, что сопровождают чужие суда?

 — Ну да, странновато, конечно. Да и капитан их вёл себя странновато — глазами рыскал, как карманник на базаре. Вопросы пропускал мимо ушей…

 — Судно слева по борту! — встревожено закричал с марса матрос.

 — Очень мило. Не поминай, говорят, дьявола… Что там, капитан?

 — Кажется, шлюп. Ну точно, шлюп, — пробормотал капитан, не отрываясь от подзорной трубы. — Флага пока не разберу. Ну-ка, глянь ты.

 — … Пресвятая Дева! Вы не ошиблись, командор. Шлюп… трёхмачтовый шлюп. Могу добавить ещё: шлюп «Трапезунд» французской постройки. Флаг черно-жёлтый. Это Трёхпалый! Мы, кажется, влипли, капитан…

 — Все наверх! — капитан кричал в помятый латунный рупор. Жилы на шее напряглись и побагровели. — Марсо;вый, дать сигнал фрегату — встать в кильватер! Пушки к бою!

 — Он идёт на траверз, капитан! Прямо наперерез!

 — Ну и дурак. Наш фордевинд. Он не успеет.

 — Не успеет наперерез, догонит прямо по курсу У него дьявольская скорость. Мы по сравнению с ним ползём, как слоновая черепаха.

 — Ладно. Что там англичанин?

 — Чёрт! — Эрмоса вперился в подзорную трубу. — Фрегат забрал вправо, поставил все паруса. Нам за ним не угнаться! Ничего не пойму.

 — Что тут понимать! — рявкнул капитан. — Сукин сын драпает. Забудь его, Эрмоса, как будто его и не было…

Пиратский шлюп «Трапезунд» шёл наперерез «Сивилле», неумолимо сокращая угол. Тихоходный флейт, который плыл к тому же с полными трюмами, выручал пока лишь попутный ветер.

***

Братья Флетчеры служили некогда в английском торговом флоте. Потом нанялись возить черных невольников из Сенегала и Гвинеи в Центральную Америку. Однажды, это случилось близ Саргассова моря, обезумевшие от отчаянья и голода рабы взбунтовались, ночью выбрались из трюмов и, застав команду врасплох, перебили почти всех. Лишь троим чудом удалось бежать на шлюпке. Через месяц шлюпку прибило к берегу Флориды. В ней было два измождённых, почти лишившихся от жажды рассудка человека. Люди, знавшие обоих братьев Флетчеров, утверждали, что один из спасшихся — точно Уильям Флетчер. Другой же, называвший себя Питером Флетчером, не имел с ним, по их мнению, ничего общего. После двухлетнего испанского плена во Флориде оба Флетчера объявились на Ямайке, только что захваченной англичанами, где сразу втравились в некое сомнительное предприятие, связанное с контрабандой. Вынужденные, спасаясь от ареста, бежать с Ямайки, названные братья обнаруживались то на Багамах, то в Антигуа, пока не объявились на безлюдных Виргинских островах, называемых Островами Весёлых Дев, с небольшой эскадрой из двух первоклассных военных шлюпов и одной восьмипушечной яхты. Уильям взял себе кличку Сарагоса в честь того злополучного Саргассова моря. Питер же, лишившийся в схватке с восставшими невольниками двух пальцев, стал именовать себя Трёхпалым. Даже видавшие всякое джентльмены удачи с Тортуги и Доминики старались держаться от них подальше, всех поражала их неслыханная дерзость, бессмысленная жестокость к побеждённым и поразительная удачливость Вероятно именно это, и побудило капитана фрегата «Сент Пол» столь круто изменить курс.

***

«Трапезунд» был уже в десяти кабельтовых от «Сивиллы», шёл параллельным курсом, в ста ярдах от её кильватера. Ветер усилился, но теперь он уже не мог спасти «Сивиллу», ибо пират тоже положил руль под ветер и нёсся на всех парусах.

 — Эй, на руле! — прокричал капитан в рупор, хотя рулевой был почти рядом. — Взять ещё на один румб вправо! Идём в полный бакштаг!

 — Мы сходим с курса, капитан, — обеспокоено сказал Эрмоса. — Антигуа остаётся западнее. Мы выиграли ветер, но теперь идём в открытое море. Трёхпалый нас всё равно достанет.

 — Плевать! Сейчас мы идём на Редонду. Помнишь такой островок?

Редонда. Маленький, необитаемый остров в десяти милях от Антигуа. По обоим концам острова на десяток миль тянулась огромная полоса рифов и отмелей. Опасная для судов даже в пору прилива, она становилась вовсе непроходимой в отлив.

 — На Редонду? Мы там не пройдём! Сейчас отлив.

 — Вот именно! Благодарение Богу, сейчас отлив. Нет, ты все-таки осёл. Мы пойдём через «Святого Патрика»!

«Святой Патрик» — приметный, узкий и вытянутый, футов в тридцать длиной камень, гигантский каменный гриб, напоминающий искусственное сооружение, жутковатого морского идола.

 — Там, у «Святого Патрика», есть проход. Не скажу, что очень широкий, но вообще-то пройти можно. Лет семь назад я его на пари проходил на «Диане».

 — «Диана» — пакетбот. Он раза в два мельче «Сивиллы».

 — Знаю. Но другого выхода нет.

 — И что дальше?

 — Дальше пират или пойдёт следом и наверняка напорется — эти бандиты — отчаянные вояки, но скверные мореходы, — или попытается обойти барьерный риф. Но тогда он потеряет уйму времени и мы благополучно дотянем до Антигуа…

***

Расстояние между двумя кораблями медленно таяло. Порой капитану казалось, что «Сивилла» стоит на месте, а шлюп медленно, точно нехотя, приближается к ней. И лишь долетающие до самого мостика ошмётки жёваной пены говорили о том, что «Сивилла» идёт с предельной при таком ветре скоростью. Идёт, как обезумевшее, загнанное, взмыленное животное. Ветер из последних сил гнал её вперёд, и он же вероломно подталкивал настигающего её смертельного врага. Мачты гудели от напряжения, с трудом выдерживая мощь раздувшихся, гудевших от натуги парусов.

 — Капитан! Они разворачиваются лагом, — вдруг крикнули с юта.

 — Так. У Трёхпалого лопнуло терпение. Будет бить вдогон. Идиот. Внимание! Оба носовых фальконета — на ют! Живо! Да живей, живей, если жить не надоело

 — Они уже там, командор.

 — Отлично. Там теперь четыре ствола. Ступай туда. Они без тебя не сладят. Один заряжай картечью, прочие — ядрами. Бить ядрами по бортам, картечью — по мачтам. И самое главное. Ты должен нутром, брюхом чем угодно почуять, когда их канониры запалят фитиля. Ради всего святого, не дай им сделать прицельный залп. Сорви его, скомкай. Второй они дать не успеют, их снесёт ветром. Да и качка сильная. Возьми аркебузы, пистолеты, всё, что стреляет, всё сгодится! — кричал капитан, хотя Эрмоса его уже не слышал.

На юте гомонили канониры. «Сивилла» готовилась дорого продать свою жизнь.

Капитан сбежал с мостика и подошёл к рулевому.

 — Э, как тебя, Фил! Сейчас держи вон к тому длинному камню. Дальше будешь делать, как я тебе скажу. Даже не скажу, а покажу. Следи за моей правой рукой, за каждым пальцем следи. И всё понимай. Кое-где тебе придётся быть поумней и поопытней меня. Это нормально. Рулевой не должен быть глупее капитана. Ты, главное, хорошо пойми: если мы пройдём этой дорожкой, считай, что мы спасены. Даже если Трёхпалый не налетит на риф, мы его опередим и даже успеем сделать по нему два-три хороших залпа, покуда он будет плестись. Утопить не утопим, но скорость он потеряет… Фил, ты помнишь, как тебя рожала твоя матушка? Наверняка нет. Так вот, сейчас тебе, даст Бог, предстоит родиться вновь, и уж это ты наверняка запомнишь…

С кормы гулко ударили фальконеты и кормовая пушка, тотчас дробно застучали мушкеты. Ют густо заволокло дымом, послышался чей-то ликующий вопль. «Что там?» — не оборачиваясь, спросил капитан, но ответить ему не успели — воздух содрогнулся от тяжёлого залпа с «Трапезунда». Тошнотворно засвистели настигающие ядра. «Двадцать пушек! Двадцать ядер на наши головы», — успел подумать капитан, невольно закрыв голову руками. Одно ядро навылет проломило перила гакаборта, другое в щепы разнесло гафель, третье вскользь задело форштевень. Ещё два, к счастью, никого и ничего не задев, с грохотом покатились по палубе. Остальные бессильно зашлёпали по воде.

 — Эй, шлюхин сын! — хрипло закричал капитан в рупор, повернувшись в сторону шлюпа, и рванув душивший его ворот. — Твоей трёхпалой клешней не стрелять, а расчёсывать копчик! Жалко, у меня пока нет времени с тобой разобраться!.. Внимание всем! Больше не стрелять! Все на реи! Рифить паруса! Лиселя убрать!.. Паруса обезветрить! Оставить фор-брамсель! Я сказал, не стрелять, бараны! Фил, спокойно, скоро начнём.

«Трапезунд» начал было разворачиваться, но, заметив странные манёвры «Сивиллы», замер, словно в удивлении. В наступившей тишине явственно прозвучала пронзительная команда и правый его борт вновь утонул в белом облаке дыма. На сей раз залп был вовсе неудачным, видно, канониры окончательно сбились с прицела, ни одно ядро цели не достигло.

 — Торопишься, Трёхпалый, сильно торопишься! — расхохотался капитан. — Мне, ведь тоже не терпится полюбоваться, как ты наложишь в штаны, когда я тебя вздёрну на гафеле, я же, однако, не суечусь! Кстати, зачем ты, дурак, сломал мой гафель? Я как раз присмотрел его для тебя!.. Ладно, плюнь на него, Фил, не обращай внимания на мошкару и гнусь…

***

Беспрерывно маневрируя, уходя от огня преследователей, «Сивилла» погасила скорость и приблизилась наконец к узкому, видимому одному лишь капитану проливу. Матросы замерли на реях, до судороги вцепившись в ванты. Побелевший, как полотно, рулевой, словно в удушье, хватал воздух пересохшим ртом. Капитан неподвижно стоял у правого борта. О преследователях никто уже не думал, они перестали существовать, и когда грохнуло носовое орудие шлюпа, никто даже не обернулся.

Казалось, капитан подошвами ног ощущал упругое течение воды под килем, все изгибы дна, подводные камни, палуба как будто исчезла, под ногами было лишь зыбкое, колышущееся пространство. «Сивилла» неторопливо и спокойно шла по краю пропасти, словно её вёл не слепой ветер, а замершая в воздухе рука капитана.

В какой-то момент, на повороте корабль за что-то задел днищем, послышался утробный, хоть и негромкий, но леденящий кровь, особый скрежет дерева и камня. Капитан скривился, как от внезапного приступа боли, но судно, точно оправившись от испуга, встрепенулось и двинулось дальше. Все перевели дух, но боялись пошевельнуться, как будто любое неосторожное движение могло сбить судно с прихотливо изогнутого, но единственно верного курса.

 — Сивилла, деточка моя, — бормотал капитан, крепко вцепившись рукой в фальшборт и не отводя от воды напряжённого взгляда. — Ты сейчас должна быть очень послушной и покладистой. Все, что я хочу — это чтобы ты была живой и невредимой. Ну и, даст Бог, я вместе с тобою, да ещё эта толпа бездельников. Видишь ли, Сивилла, у меня скверный характер, я, может быть, вообще тебе не пара. Но дело в том, лапушка, что сейчас только я один знаю, что надо сделать, чтобы спокойно пройти этой дьявольской тропкой и отделаться от этого навязчивого джентльмена, Вон, видишь, Сивилла, буруны по правому борту? Это смерть наша, это подводный риф, его не видно, но я-то чувствую, как он торчит из дна, как гнилой зуб. Здесь надо быть особенно кроткой и послушной…. Фил, ещё чуть левей… Фил, ты оглох, скотина?! Так. А вон там вода так и ходит кругами, как в колодце. Даже смотреть приятно. Это, лапушка, мель. Это тоже смерть, и нам с тобой покуда неохота с ней встречаться… А вон там… Господи, прости! — там самое непотребное место. Там, помнится мне, даже твоя подружка Диана прошла чудом. А у Дианы, прости меня, деточка, талия раза в два тоньше твоей. Как же мы пройдём? А вот и не знаю… Фил!!! Теперь круто влево! Руль на борт!! Стоп! Так пока держи. Так вот, я говорю, Сивилла… Фил, мальчик мой, теперь так же круто вправо! Держать! Эх, мало зарифили парус! Эй, на марсе! Что там этот ублюдок? Пошёл следом? Ай да Трёхпалый! А ну-ка, пока есть возможность, салютуйте-ка ему, чтоб не заскучал, из четырёх стволов картечью по парусам!

«Сивилла» вышла наконец в маленький, укромный залив в двух кабельтовых от побережья Редонда. Орудийным залпом с её кормы на «Трапезунде» свалило с рей троих матросов.

 — Будь здоров, Трёхпалый! Это ещё только начало…. Ну, Фил, кажется, я могу тебя поздравить с днём рождения. Расти большой. Тётушка Сивилла оказалась неплохой повитухой, а?

«Сивилла» быстро развернулась лагом к горловине незримого пролива и приготовилась к решающей схватке. Все двенадцать её бортовых пушек были готовы обрушить на скованного манёвром флибустьера губительный продольный огонь. Матросы, почерневшие и мокрые от пота, точно рабы на галерах, замерли у пушечных портов, лица их не выражали ничего, кроме окаменевшей ненависти.

 — Они вляпались! — истошно закричал марсовой, — сели с полного хода!

 — Неужто! — капитан сорвал с головы шляпу и отшвырнул прочь. — И хорошо сидят, Квинтен?

 — Отлично сидят! — Квинтен кривлялся и гримасничал, как безумный. — Сидят по самые яйца!

 — Вот и славно… Все наверх. Наполнить паруса! Руль под ветер! Идём левым галсом! Сейчас обойдём остров и пообщаемся с Трёхпалым поближе.

***

Сделав большой предусмотрительный крюк, далеко обойдя остров и полосу рифов с северо-востока, «Сивилла» вновь, теперь уже с другой стороны, приблизилась к рифу Святого Патрика.

Шлюп грузно сидел на мели, не отойдя и сотни ярдов от рифа, нос у него неестественно вздыбился вверх, фок-мачта от сильного удара покосилась набок. Не дожидаясь команды, рулевой быстро развернул «Сивиллу» правым бортом к корме обречённого «Трапезунда», вне пределов досягаемости его бортовых орудий. Для точности стрельбы спустили якорь. Теперь «Трапезунд», ещё недавно всесильный и беспощадный, представлял собой лишь жалкую, неподвижную мишень.

Когда наконец рассеялся дым от первого залпа, стало видно, что шлюп под тяжестью срезанной под корень и завалившейся набок бизань-мачты накренился ещё сильней, бушприт его был бессильно заломлен вверх, судно словно молило о пощаде, точно зная меж тем, что её не будет. После второго залпа «Сивилла» подняла якорь и развернулась левым бортом. Канониры били почти не целясь, «Сивилла» уничтожала врага неторопливо, мстительно и расчётливо, ядра её кромсали неподвижное, лишь болезненно вздрагивающее от ударов тело шлюпа с яростной методичностью, паруса превращались в страшные, дымящиеся лохмотья, едва прикрывавшие переломанные суставы мачт и реев. Отчаянный ответный огонь кормовых пушек «Трапезунда» был быстро подавлен и не успел причинить вреда.

В какой-то момент на «Трапезунде» решились на последний шаг. С бака и с левого борта отвалило несколько остроносых вельботов. Они быстро выстроились и стали приближаться к «Сивилле». Гребцы лихорадочно работали вёслами, борта злобно ощетинились стволами. С носа одного из вельботов гулко ударил фальконет, сухо забарабанили мушкеты. Свора шлюпок мчалась в безумной надежде добраться до горла врага. «Сивилла» подняла якорь и повернулась круче к ветру, шлюпки вновь оказались в прицеле пушек, море вокруг них вспучилось смертельной картечной рябью. Один из вельботов был в щепки разбит ядром, другой повернул к острову, однако вскоре и он был опрокинут ядром, а кишащее в воде месиво людей было тут же накрыто визжащим облаком картечи под ликующий рёв с «Сивиллы». Третья же, последняя шлюпка сумела выйти из огня и подойти под бушприт флейта. Тотчас на борт полетели крючья, верёвки и через считанные мгновения на бак с кошачьей ловкостью и остервенением вскарабкалось с полтора десятка обезумевших флибустьеров. Отбросив бесполезные мушкеты, вооружённые лишь ножами, они с пронзительным, закладывающим уши визгом хлынули на палубу. Навстречу затрещали выстрелы, палуба стала мокрой от крови. После яростной, тесной свалки часть из них была зарублена на месте, остальные оттеснены пиками и сброшены в воду.

«Сивилла» меж тем, с ходу протаранив обезлюдевший вельбот, приблизилась к агонизирующему «Трапезунду», бросила якорь и вновь окуталась удушающим пушечным дымом. Когда на шлюпке, с треском ломая борта и обшивку, рухнула и фок-мачта, он на какое-то мгновение встал почти вертикально и вдруг, точно в судороге агонии, напрягся, неожиданно сорвался с мели и поплыл, почерневший и страшный, весь в беспорядочной путанице оборванных снастей, похожий на всплывшего из темных глубин мёртвого левиафана. «Сивилла» дала по нему последний залп, он лишь безжизненно дёрнулся от удара и поплыл дальше, прямо к «Сивилле», словно надеясь вцепиться в неё холодной мёртвой хваткой, волоча за собой по воде, как щупальца, две сбитые мачты. «Дьявол! — в ужасе закричал кто-то. — Стреляйте в него, стреляйте!»

 — Якорь поднять! — побледнев и перекрестясь, крикнул капитан в рупор. — Фил, разворачиваемся. Приготовить абордажные кошки! Все на штирборт! Прощальный визит Трёхпалому!

Леденящий душу треск — суда сошлись бортами, мёртвый «Трапезунд» и содрогающаяся от ярости «Сивилла». Едва устояв от удара, матросы забросили на борт шлюпа абордажные кошки и, подбадривая себя свистом и криками, приготовились к последнему бою.

***

Оставшиеся в живых флибустьеры почти не сопротивлялись хлынувшим на борт матросам с «Сивиллы», принимали смерть с презрительным спокойствием, их добивали палашами, сбрасывали за борт, никто не просил пощады. Тех, кто бросался в море, догоняли пули. Тех, кто пытался спрятаться, отыскивали, выволакивали на палубу и приканчивали.

 — Может быть, остановить их? — мрачно сказал Эрмоса.

 — Не думаю, — пожал плечами капитан. — Во-первых, их не остановишь. Пережитый страх — самый сильный возбудитель. Потом они уверены, что совершают богоугодное дело, а когда люди в этом уверены, их останавливать небезопасно. А в-третьих, напряги-ка воображение и попробуй представить себе, что было бы, если бы нас взяли на абордаж люди Трёхпалого, у тебя сразу пройдут спазмы совести. Кстати, о Трёхпалом… Эй! Трёхпалого не трогать! С ним будет отдельный разговор.

***

Капитан «Трапезунда» Трёхпалый, Питер Флетчер, или кто там ещё — сидел, привалившись спиной к грот-мачте, лицо его было исковеркано картечью, правый глаз вытек, превратился в неестественно огромный, отвратительный сгусток, кровавым плевком розовевший на щеке. Вокруг него плотно сгрудились матросы с «Сивиллы». Увидев капитана, они угрюмо расступились.

 — Вот он, — радостно сообщил боцман Франц Бремер. — Трёхпалый, значит. У него и впрямь двух пальцев не хватает…

 — Вижу, — кивнул капитан, подошёл. — Эй, Трёхпалый, гость на палубе. Ты не рад?

Сидящий открыл уцелевший глаз — все, кроме капитана, вздрогнули и попятились, — глянул с равнодушным презрением и что-то еле слышно произнёс.

 — А ну говори громче, скотина, — крикнул боцман и пнул его в бок.

 — Что ты хочешь, купчишка? — сипло выдохнул Трёхпалый, сморщившись от удара, но даже не взглянув на, Бремера.

 — Теперь слышу, — капитан толчком в плечо отвёл боцмана в сторону. — Что хочу? Ничего особенного. Хочу тебя повесить, вот и всё. Ты не станешь возражать?

Трёхпалый хотел ещё что-то сказать, но лицо его судорожно исказилось от боли и злобы, он вновь прикрыв глаз.

 — Он даёт добро! — громко засмеялся боцман. — Позвольте уж начать?

 — Капитан, — лицо Эрмосы задёргалось, — может, лучше прекратить? Он своё получил и скоро помрёт сам. Добить его, и всё. Зачем всё это?

 — Зачем? Допустим, за тем, что мне так хочется. Если тебе не нравится, можешь вернуться на судно.

 — Пожалуй, я так и сделаю, — бросил Эрмоса и зашагал к борту.

 — Давай, иди, Блаженный Августин, — вдруг вышел из себя капитан. — Только не хвати лишнего, потерпи до Антигуа… Ладно, экзекуция затянулась. Бремер, кончай дело. Янссен, ну-ка помоги ему!

Бернт Янссен побледнел, отшатнулся и часто заморгал рыжими ресницами.

 — Я… господин капитан… Я не знаю…

 — Что тут знать! — боцман Бремер сгрёб его ладонью и подтащил к себе. — Тут и знать нечего. Хватай эту падаль за ноги. Потащим его на гафель. Эй, ну-ка мне живо подходящую верёвку. И ворванью смазать погуще!

 — Ладно, оставь его, — сумрачно сказал канонир Брандер. — У меня брата убили такие же, как он.

Сказав это, он, пачкаясь в крови, взял сидящего за ноги, безжизненно прогнувшееся тело Трёхпалого стало медленно возносится к гафелю, где уже висела приготовленная петля.

***

Из угрюмого столбняка капитана вывели странная возня и выкрики возле кормы.

 — Эй, Эрмоса, глянь-ка, что там на юте, — сказал он, но, увидев, что штурмана рядом нет, выругался и зашагал на ют.

Часть команды «Сивиллы», возбуждённо галдя, сгрудилась возле запертой на замок низкой дверцы близ камбуза. Боцман Виллем Бремер, постанывая от усердия, силился сбить топориком массивный, добротный замок на дверце. Замок, однако, не поддавался и это придавало всем ещё больше лихорадочного возбуждения. Завидев капитана, матросы смолкли и насторожённо сникли.

 — Что, парни, проголодались? — в ответ молчание и смутное перешёптывание.

 — Я думаю, наш кок Кейкер уже приготовил фасолевую похлёбку с солониной. Ради такого случая, как сегодня, можно и по кружечке рома. Не будем падаль клевать, да? Так что бросай топор, Бремер. Мы возвращаемся на судно. Здесь нам больше делать нечего.

Однако Бремер лишь перебросил топорик из одной руки в другую и глянул на капитана с неожиданной дерзостью и озлоблением.

 — Э, нет, капитан. Тут, сдаётся мне, есть кое-то поинтересней твоего поганого фасолевого варева.

Бремера, всегда подобострастного и трусоватого, будто подменили. Уголки тонко очерченного рта преломились книзу, как у разъярённой кошки, глаза как будто побелели.

Какое-то время капитан не знал, что и ответить.

 — Будем считать, что я этого не слышал, хорошо? Мы моряки, а не мародёры. А сейчас брось-ка топор и свистай людей на судно. Мы снимаемся с якоря, время не ждёт.

 — А ежели не брошу тогда что будет? — Бремер злобно осклабился и обвёл матросов торжествующим взглядом. Те сумрачно молчали, уставясь в пол.

 — А ничего не будет, — услышал капитан за спиною голос штурмана. — Башку продырявлю и за борт. К ребятам с «Трапезунда». А как я стреляю, ты знаешь.

Эрмоса стоял, чуть покачиваясь, с пьяноватой улыбкой, держа в руках аркебузу.

 — Так я это… — Бремер поспешно отшвырнул топорик, придурковато осмотрел руки, точно удивляясь, откуда в них мог топорик взяться, и вдруг залился захлёбывающимся смехом. — как лучше хотел. Ну для всех. Там ведь, — за дверцей-то не жратва какая-нибудь. Человек там. Баба! — язык у боцмана изрядно заплетался. — Девка, вернее. Молоденькая! Я по голосу слыхал. Скулит там, как кутёнок. Кто как, а я уж скоро год, как бабьего мяса не нюхал. А там — молоденькая! В соку, наверное, ещё! А?! Молочком пахнет…

 — Вот потому я и повторяю, — капитан криво усмехнулся, — Мы возвращаемся на судно. Здесь больше делать нечего.

 — Так а с этой-то что? Так тут и оставим? — опешил Бремер

 — А не беспокойтесь о ней, боцман. Займитесь делом. Своим делом.

Бремер со вздохом пожал плечами, пнул в досаде напоследок дверь и неохотно полез за свистком…

***

 — Корабль! Фрегат! Справа по борту! — Пронзительный, встревоженный крик с бака заставил всех вздрогнуть.

 — Этого не доставало, — капитан вновь помрачнел. — Фрегат, — повторил он, сосредоточенно всматриваясь в старую богемскую подзорную трубу, — флаг английский. Ну, это куда ни шло… Ба! — он вдруг убрал трубу и облегчённо расхохотался. — Да это ж «Сент Пол»! Гордый и неуловимый! Вот уж точно, истинные герои приходят ко времени.

Над правым бортом фрегата взвился белый пушечный дымок, послышался гром приветственного салюта. Не прошло и нескольких минут, как «Сент Пол» бросил якорь в полусотне ярдов от мёртвого «Трапезунда». От борта его отвалила шлюпка. «Бросьте им сходный трап, — произнёс сумрачно капитан. — Ишь, сам капитан нас удостоил. Ничего, пускай поглазеет, ему полезно».

Вскоре капитан фрегата и шестеро матросов уже карабкались на борт «Трапезунда». Ван Стратен не сдвинулся с места.

 — Капитан флота его величества, коммодор Джеремия Спенлоу! — наигранным баском произнёс, едва запрыгнув на борт и перевести дух, англичанин.

Это был долговязый и длиннорукий молодой человек с повадками мальчика-переростка. Ослепительный парадный мундир и такой же парик решительно не придавали ему солидности. Он был до смешного схож с красующимся перед зеркалом комнатного слугу, напялившего в отсутствие хозяина его одежды. Капитан ван Стратен внимательно изучал остатки корабельного такелажа, посему не заметил протянутой руки.

 — Н-да. Славное было судно. Гаврская верфь. Когда-то там умели делать корабли. Не то, что ныне… О, я забыл представиться. Андреас ван Стратен, капитан флота Соединённых Провинций. Вам не жарко в парике?

Капитан Спенлоу побагровел и быстро убрал руки за спину.

 — Должен сказать вам, — начал он, решив отказаться от внушительного баса, — вам не следовало этого делать, — он кивнул на повешенного.

 — Вот как? А что же мне следовало делать.

 — Вам следовало, — голос капитана Спенлоу вновь стал чеканным, а сам он вытянулся и застыл, словно в почётном карауле, — арестовать преступника и передать в руки британского правосудия!

 — Да что вы говорите! — капитан огорчённо всплеснул руками. — Простите, сэр, в другой раз всенепременно так и поступлю. Прямо в руки и передам. Между прочим, тут неподалёку плавает его сводный брат Сарагоса. И как только он появится, а он непременно скоро появится, ж поверьте, на море хорошая слышимость, мы с вами его тут же и передадим британскому правосудию!

 — Напоминаю: это подданный его величества, короля Англии! — капитан фрегата гордо приосанился, в голосе его вновь прозвучал металл. — Судить и казнить его должно британскому правосудию, а не вам! — Однако тут же смягчился. — Видите ли, господин… ван Стратен, да? Так вот, у меня к вам не совсем обычный вопрос. Повторяю, не совсем обычный…

 — Любопытно будет узнать, какой? — равнодушно поинтересовался капитан.

 — Э-э, не заметили ли вы на этом судне… Не было ли на корабле… женщины? Молодой девушки, ежели точнее.

 — Девушки? На пиратском судне? Изволите шутить?

 — Увы, ничуть. Вот уж два месяца назад этот мерзавец, — он вновь кивнул на повешенного, покачивающегося, словно соглашаясь с его словами, — подло выкрал дочь губернатора Антигуа Элинор Остин. Напал на прогулочный швербот «Скайларк», убил двух офицеров охраны и гувернантку, а саму несчастную девушку увёз с собой. Через неделю через посыльного потребовал выкуп — семьсот гиней золотом! Это же сумасшедшие деньги! Однако в назначенное время на место не явился. С той поры о несчастной нет никаких известий. Вообразите горе родителей. Миссис Остин даже слегла, бедняжка…

 — Сожалею, но и я ничего сообщить не могу, — помолчав немного, ответил капитан. — На судне её не было.

 — Убеждены ли вы в этом?

 — Совершенно. Судно осмотрено досконально. И палуба, и каюты, и трюм.

 — Печально, — капитан Спенлоу притворно вздохнул. — Кстати… — тон его тотчас переменился, — а что было в трюмах?

 — Ровным счётом ничего, — усмехнулся капитан. Видимо, золото они успели перепрятать.

 — Убеждены ли вы в этом?

 — Можете самолично убедиться, ежели угодно, — капитан сделал размашистый приглашающий жест.

 — Надеюсь, вам можно верить на слово, — снисходительно кивнул Спенлоу. — А что насчёт ваших трюмов, мистер ван Стратен? Не потяжелели ли они за последние пару часов?

 — О нет, — лицо капитана скривилось в усмешке. — Ни на гран, смею уверить.

 — Позволите ли вы мне в том удостовериться?

 — Боюсь, что нет, сэр.

 — Напоминаю, что вы находитесь в британских водах.

 — Боже правый, экая неожиданность! Я-то полагал, что нахожусь в Карибском море.

 — Советую вам оставить этот тон. Я и мои люди немедленно осмотрят ваше судно. Вам же и команде вашей надлежит…

 — А я вам говорю, что никто не ступит на палубу моего судна без моего ведома, — резко перебил его капитан. — Коли не верите, спросите вон у того подвешенного джентльмена.

 — Вы станете спорить с военным фрегатом флота Его величества короля Иакова второго?

 — Он мне не Господь Бог.

 — Как знаете, как знаете… Полагаю, наш разговор не окончен. Я тоже иду на Антигуа. Мы непременно встретимся, обещаю.

 — Ступайте с богом. Мне за вами всё равно не угнаться, у вашего фрегата, я заметил, завидная скорость…

Капитан Спенлоу глянул на него как можно более презрительно, для этого ему понадобилось далеко оттопырить и без того мясистую нижнюю губу, прищурить один глаз и по-женски вскинуть плечо. Постояв так, он кивнул своим насторожённо притихшим матросам и торопливо сбежал по трапу в шлюпку.

***

 — Командор, а почему ты не сказал англичанину про ту запертую дверцу. Он там толковал о какой-то пропавшей дамочке…

 — Сам не пойму. Уже собрался сказать. Потом взял да передумал. Не нравится мне этот тип. Ну совсем не нравится. Мне кажется, тёмная это история. Вот кажется и всё. Хочу для начала убедиться, кто там и что там. Может, и нету там никого. Сам видел, боцман лыка не вязал, могло почудиться.

 — Ладно. А если там всё же…

 — А вот посмотрю и решу, что делать.

 — Командор, а мы не лезем не в своё дело?

 — Случается так, что круг этот определить бывает очень затруднительно.

 — Мудрёно сказано. Ладно. В таком случае возьми вот этот ключ, — Эрмоса украдкой сунул ему в руку длинный бронзовый ключ с ручкой в виде корабельного якоря, — это, скорее всего от той самой двери.

 — Похоже, что так, — подбросил увесистый ключ на ладони. — Откуда он у тебя?

 — От Брандера. Ключ висел на шее Трёхпалого. Он его снял, когда накидывал петлю.

Капитан скривился, но сунул ключ в карман.

Фрегат между тем поднял якорь, судно как будто встрепенулось и стало медленно разворачиваться. Вдруг, в тот самый момент, когда фрегат встал прямо по траверзу, на борту прозвучала резкая, отрывистая команда, разом отворились створки пушечных портов тускло блеснули глазницы четырнадцати бортовых орудий. «Сент Пол» словно демонстративно поигрывал мускулами. «Давай, давай, порезвись, — зло прошептал капитан, следя глазами за манёврами фрегата, — напугай меня как следует. Дурак. Ряженый дурак!»

 — Штурман, ступай на корабль. Я побуду здесь. Через полчаса снаряди за мной шлюпку. С собой возьми Брандера, Ларкинса, и ещё пару-тройку толковых, надёжных ребят. Ничего никому не объясняй. За Бремером пригляди. Неспроста всё это у него. И ещё, — капитан с неудовольствием оглядел Эрмосу, — уж постарайся не пить до моего возвращения?

 — Всё понял, мой капитан, — козырнул Эрмоса и побрёл вразвалку к шлюпочной палубе.

 ***

Это было узкое вытянутое помещение. Похоже, часть камбуза, невесть для чего отделённая грубой дощатой перегородкой. Волна спёртой, слежавшейся духоты была до отвращения плотной и почти физически ощутимой. Капитан невольно остановился, сгущённый запах затхлости, плесени, запах человеческой скверны был непереносим. Неудержимо захотелось вернуться на палубу и хотя бы набрать побольше ветра в лёгкие. Под ногами ржаво громыхнуло опрокинутое ведро, какое-то мерзкое тряпьё повсюду… Кривясь от отвращения, он сорвал кусок парусины, занавешивавшей грубо, наспех прорубленное оконце, густо заклубилась пыль в щербатом столбике света. Стало, однако, светлее и, как будто, даже легче дышать

 — Эй, тут есть кто-нибудь? — негромко спросил он, с всё ещё трудом преодолевая желание опрометью выскочить отсюда вон.

Ответом было молчание. Затем — странный звук, похожий не то на долгий монотонный стон, не то на судорожное мычание глухонемого. В дальнем, самом тёмном углу некая бесформенная во мраке масса, которую он принял поначалу просто за груду промасленной ветоши, вдруг шевельнулась и издала тот самый протяжный зудящий звук…

Антигуа

Губернатор Антигуа и Барбуды Хьюго Реджинальд Остин знал цену случаю. Так же, как его отец Арчибальд. Оба они чётко знали: человека, вышедшего, как говорится, из грязи в князи, миссис Грязь в любой момент может затребовать к себе обратно, и более всего ликовать по этому поводу станут как те, откуда он вышел, так и те, куда он пришёл. Посему был всегда внутренне готов плюхнуться обратно, хотя всячески этому противился.

Став на склоне лет губернатором островов, папаша Арчи, конечно, ясно понимал, что сие есть безусловный и случайный пик его карьеры и помышлять отныне следует не о её продолжении, а, единственно, о её упрочении, ибо здравомыслие в той среде, из которой он вышел есть главное условие существования. Да и мог ли он, побочный сын шеффилдского лавочника, отсидевший в молодости в тюрьме за избиение приходского викария, сметь мечтать о должности облечённого властью наместника!

В том, какие чудеса с людьми может творить смутное время, он смог убедиться памятным августовским утром 16… года, когда нежданно для себя и всей улочки был вызван резиденцию грозного лорда-протектора Оливера Кромвеля. Чудеса вообще-то начались ещё с того, что те, кто явился за ним, вместо того, чтобы, как водится, надавать ему оплеух и намять бока, весьма почтительно сообщили ему, почти уже потерявшему со страху рассудок, что его старший сын, Клиффорд Остин, отличился в сражении при Марстон-Муре. Мистер Остин же, совершенно одуревший от происходящего, думал тогда не о погибшем сыне и даже не о возможной мзде и карьере, а только лишь о том, не углядели ли пришедшие за ним аляпистую литографию короля Карла I, которую он торжественно вывесил на стене в тот самый день, когда с бранью и проклятьями выгнал из дома своего сына Клиффорда, подавшегося на службу к республиканцам.

Кромвель сдержанно выразил благодарность отцу героя (батарея, в которой служил юный Клиффорд Остин, приняла на себя и отразила удар конницы роялистов, что и решило исход баталии), и без обиняков спросил, чем он мог бы отблагодарить безутешного отца, будучи уверенным, что речь сейчас наверняка пойдёт о каком-нибудь опустевшем земельном наделе и поместье, коих немало появилось в доброй старой Англии на третьем году гражданской войны. Однако мистер Остин с неожиданной для самого себя внятностью и напористостью заявил, что готов служить Республике и Парламенту на… Ямайке. «Отчего именно там?» — недоумённо вскинул брови Кромвель. И в самом деле, почему? Благодатный климат, быстро преумножаемые состояния колониальных чиновников? Мистер Остин сделал упор на климат. Ну и, знамо дело, отечеству послужить!

Кромвель усмехнулся, однако тотчас обмакнул перо в чернильницу и написал короткое письмо новоиспечённому и покудова не убывшему на место генерал-губернатору Ямайки, только недавно отбитой у испанцев, с указанием определить должным образом верного слугу Парламента, отца павшего героя, и прочее…

Губернатора мистер Остин сперва удивил, а затем утомил своей говорливостью, косноязычием и бестолковой суетливостью, и он поспешил отделаться от него, услав с глаз долой на острова Антигуа, резонно полагая, что сэр Оливер давно уже забыл как героя-артиллериста, так и его неугомонного папашу.

На Антигуа под властной дланью мистера Арчибальда Остина были полсотни солдат берегового форта, полусгнивший блокгауз, заложенный ещё во времена Колумба и сохранивший название «Форт Паскуаль», пара десятков белых чиновников с тёмным, как карибская ночь, прошлым да две сотни чернокожих рабов, привезённых с Ямайки дли работы на сахарных плантациях, но поскольку плантаций на острове не было, живших непонятно чем.

***

Младший сын мистера Арчи, Хьюго, был сперва, в трёхлетнем возрасте, наскоро перекрещён в Оливера, в честь триумфоносного благодетеля, затем же, полтора десятка лет спустя, выкрещен обратно, в Хьюго: благодетель, лорд-протектор Кромвель к тому времени помер от малярии, в стране начались сумятица и бардак, дело пошло к Реставрации, слово «парламент» стало почти бранным. Фавориты и ставленники диктатора спешно уходили в тень, распродавали поместья и фактории, бежали в колонии. Губернатора Ямайки Найджела Адамса от расстройства хватил удар, от которого он едва оправился. Хьюго удалось уговорить его перебраться вместе с семьёю во имя безопасности с Ямайки на Антигуа, и тот согласился, полагая, что едва ли кто-нибудь из Палаты лордов в состоянии отыскать на карте без посторонней помощи островок Антигуа. Восемнадцатилетний Хьюго, почуяв мясистым носом сквознячок перемен, убедил папашу Арчи, тоже изрядно перепуганного, уйти с миром на покой. И тут же уговорил, наобещав невесть что, впадающего в детство генерал-губернатора Ямайки назначить его преемником своего папаши. Хьюго умел добиваться своего. Отсутствующий у него дар красноречия он с лихвою компенсировал лошадиным нахрапом, неотвязностью, умением сочетать грубую лесть и скрытые угрозы. Поспел вовремя: буквально через месяц в Кингстон прибыл новый наместник, про прежнего быстро забыли, будто и не было его вовсе.

Вскоре он без особого труда соблазнил тридцатипятилетнюю содержанку бывшего генерал-губернатора мадам Элоиз Морель. Самого же мистера Адамса спровадил с глаз долой на Барбуду, где тот с удовольствием предавался ловле бабочек, кормлению ягуара в клетке и чтению скабрёзных книжек. Десятилетнюю Элинор, дочь мадам Элоиз от неведомо какого брака, мистер Хьюго удочерил, но проявил к ней такую нежную заботу, что папаша Арчи на людях пригрозил запороть его плетью, ежели он пальцем к ней прикоснётся. Хьюго знал отцовский норов и счёл за благо отступиться. Благо мадам Элоиз вскоре преподнесла ему вторую дочку, наречённою Ванессой…

***

Девушка сидела обхватив руками колени, немного раскачиваясь из стороны в сторону, то глядя в пол, то вскидывая на него расширившиеся глаза, в которых лишь ужас и ненависть. Одета в короткую блузу и длинную свободную юбку. Так одевались состоятельные креолки в испанских колониях. Покрой изысканный, ткань дорогая, это видно издалека. Однако у блузы почти напрочь оторван рукав, а у кожаного пояса пряжка. А юбка вообще разодрана в лохмотья. Стало не по себе, хотя он и ожидал узреть нечто подобное.

 — Я — капитан голландского флота, — намеренно чётко и монотонно произнёс он, для чего-то откашлявшись. — Моя фамилия ван Стратен. Андреас ван Стратен. Я не сделаю вам ничего дурного.

Ответа не последовало. Всё тот же бессмысленный, напевный полустон. Капитан, спохватившись, повторил то же по-английски. Ответ, однако, вновь был таким же.

 — Вы англичанка?

Тихий, сдавленный вой на какое-то время стих.

 — Вас зовут… Элинор Остин?

В ответ тонкий горестный, щенячий всхлип и затем вновь долгий, прерывистый вой, и невыносимо было его слышать.

 — Мисс Остин, — заговорил он, уже почему-то взволнованным, срывающимся полушёпотом, — прошу вас выслушать меня и поверить на слово. Я не причиню вам зла. Я не знаю, что вам пришлось перенести. Вероятно, нечто страшное. Но, прошу понять и поверить: те, кто причинил вам страдания, уже получили своё, вы их больше не увидите никогда… И… давайте выйдем на палубу? Вы сами всё увидите. Если пожелаете…

Капитан уверенно шагнул было к ней, но тут произошло нечто нежданное — девушка вдруг взвилась, издала какой-то яростный, свистящий горловой клёкот и что-то швырнула ему прямо в лицо. Капитан едва успел отстраниться, большая деревянная плошка угодила в дверной косяк и раскололась надвое.

Капитан не успел прийти в себя, как в дверь снаружи кто-то трижды тяжело постучал. Девушка вновь сникла, закрыла руками голову и зашлась в отчаянном, уже осипшем вое. Капитан отпрянул в сторону и, знаком приказав девушке молчать, вытащил из кожаного чехла итальянский четырёхгранный стилет.

***

Капитана ван Стратена губернатор принял самолично, однако не в своей резиденции, а на недавно отстроенной набережной Сент-Джонса. Внизу, в гавани покачивалась на волнах «Сивилла». Губернатор был весьма приветлив и, как всегда, словоохотлив.

 — Наслышан о ваших злоключениях, — сочувственно вздохнул он с напряжённой цепкостью оглядывая его с головы до ног. — Эти бандиты уж вовсе обнаглели. Хорошо ещё, что вовремя подоспел наш фрегат! Иначе бы не миновать беды, сохрани Господи!

 — Да, — капитан криво усмехнулся, — фрегат подошёл как раз вовремя. Ни минутой раньше.

 — Эти злодеи, — продолжал губернатор, метнув на капитана быстрый взгляд, — звереют от безнаказанности. Я ведь и сам, как вы наверное, слышали…

 — Да, слышал, — капитан склонил голову, ибо губернатор просто-таки впился в него глазами, — ужасная история. Но, к сожалению, не могу сообщить ничего утешительного. Главное, спросить теперь не у кого. Вот если б ваш фрегат пришёл не вовремя, а чуть пораньше… Но на судне её не было. На судне вообще не было ничего, что могло бы вызвать интерес.

 — Да почём же вам знать-то, что может вызвать интерес, а что не может?! — вдруг сипловато и отрывисто выкрикнул губернатор, однако тотчас осёкся и сменил тон.

 — Кто знает, кто знает, — протянул он, машинально комкая в руке так и не пригодившийся носовой платок.

 — Вас интересуют трюмы?

 — О нет, что вы. А скажите-ка… не было ль чего-нибудь интересного в капитанской каюте? Ну, к примеру, бумаги, судовой журнал, прочее.

 — Возможно, и было. Но каюта выгорела дотла. Зола, пепел, более ничего.

 — Вон как. И что, всё сгорело?

 — Вообразите, всё. Вообще, я не сильно интересуюсь бандитскими каракулями.

 — И совершенно правильно делаете, что не интересуетесь, — с жаром похвалил губернатор. — Совать нос в чужие дела дело скучное и, главное, небезопасное. Да и вообще… Я тут только что беседовал с капитаном Спенлоу. Вы очень грубо разговаривали с ним. Вы позволили себе… бог знает что! Напомню, что Френсис Спенлоу — коммодор английского флота. В недалёком будущем, возможно, станет контр-адмиралом. За что вы так оскорбили его?!

 — Этот ваш Спенлоу, — капитан вдруг взорвался. Он с тоской понимал, что следует немедленно взять себя в руки, но не знал, что ему делать с рвущимися наружу ненавистью, горечью и презрением. — Этот ваш хвалёный коммодор — подлец и трус! Не завидую флоту, в котором заправляют такие контр-адмиралы!

 — Довольно! — бугристый, похожий на древесный гриб, нос губернатора угрожающе побагровел. — Что это вы тут себе позволяете! Вы ещё Бога благодарите, что я не велел арестовать вам вместе с судном. Я не позволю всякому голландскому купцу устанавливать свои порядки в наших водах! Ступайте, господин капитан, ступайте. Признаюсь, был о вас лучшего мнения. В портовой конторе найдёте мистера Кристофера Херста, получите все документы и карантинное свидетельство. Куда вы сейчас направляетесь, если не секрет? В Европу?

 — Да. Но сначала на Бермуды, в Гамильтон.

 — В Гамильтон. Хорошо. Надеюсь, там вы проявите бо;льшую учтивость. До свидания. Не скажу, что был рад познакомиться с вами.

Капитан коротко козырнул, повернулся и торопливо сбежал вниз по лестнице к причалу.

***

Дверь с треском распахнулась настежь.

 — Э, да тут шумно? — Тёмный силуэт человека в треуголке стоял, слегка покачиваясь у порога. — Командор, я вас не вижу, чёрт побери!

 — Эрмоса, это ты! — капитан облегчённо рассмеялся. — И опять пьян. Я ведь приказал…

 — Так оно и было, командор. Точь-в-точь так и было. Но! Тут, на этом чёртовом «Трапезунде» матрос Кристианс случайно нашёл целую бочку барбадосского рома! И что? Прикажешь отдать его англичанам?! Этим…Но! Мы не о том говорим. Там, — он кивнул вглубь помещения, — та, о которой шла речь?

 — Похоже, что так.

 — И что, разговор не клеится.

 — Не клеится. Она мне не доверяет! Она вообще, похоже, никому не доверяет.

 — Не доверяет! О чём ты говоришь сейчас, командор! Какое ещё, к чёртовой матери, доверие? О каком доверии можно говорить с человеком, который вышел из ада, и покудова не понимает, понимает, вышел или нет? Для неё сейчас любой мужчина — воплощение сатаны. И это надолго. Дай Бог, чтоб не навсегда. Запомни — запутанные проблемы решаются простыми вещами… Эй, мисс, как вас там! Простите мой английский, но другого нет. Итак, мисс, сдаётся мне, вам очень хочется пить. Да, просто пить. Но! Вы стесняетесь об этом попросить. Не так ли?

Девушка тотчас смолкла, шумно сглотнула и широко раскрыла рот.

 — Ну да. Вижу, что так. И вопрос решается — проще простого. Сейчас мы все вместе выйдем из этого душноватого помещения. Заметьте, мне совершенно не нужно, чтоб вы мне доверяли, мисс Остин. Доверие эфемерно, а кружка холодной воды вполне материальна. Вы сможете выйти сами?

Девушка вместо ответа вскинула левую руку, она была натуго перетянута у локтя грубой смоляною верёвкой, привязанной к криво вбитой в стену скобе.

 — Ну, это тоже легко решаемо. Командор, не одолжите ваш стилет?..

***

Разгрузка «Сивиллы» меж тем почти закончилась. Из трюма выкатили последний бочонок и коротконогий негр с круглым, похожим на переспелую виноградину лицом проворно вскинул его на мокрый от пота загривок, хрипло выдохнул «хей-ла!» и быстро засеменил вниз по трапу. Судно, будто ёрзая от нетерпения, покачивалась на якоре, хотя паруса были ещё плотно пригнаны к реям. У трапа, всё ещё возбуждённо переговариваясь, сгрудились матросы, затянувшаяся разгрузка под раскалённым солнцем успела всем изрядно опостылеть. Вскоре между ними и слоняющимися по причалу без дела солдатами с форта завязалась насмешливая, беззлобная перепалка на презирающем падежи и спряжения лоскутном портовом жаргоне южных морей.

 — Виллем, — сказал капитан суетливо вертящемуся возле него боцману Бремеру, — на берег никого из команды не отпускать, будем готовиться к отплытию.

 — Да, но…

 — Бремер! — капитан в бешенстве ударил кулаком по перилам. — Ты уже давно испытываешь моё терпение! Я ведь ясно сказал: на берег никто не сойдёт. Я оформлю бумаги и мы тут же поднимаем якорь!

 — Не стоит, право, так торопиться, — услышал он вдруг совсем рядом чей-то голос. — Всё оформлено. Осталась ваша подпись. Можно прямо здесь.

 Капитан обернулся. Неподалёку стоял незаметно подошедший человек, капитан вспомнил, что видел его ещё там, на набережной. Он стоял тогда на почтительном расстоянии от них и увлечённо бросал низко летящим над водой чайкам куски галеты. Был он невысок ростом, плотно скроен, одет в поношенный, даже протёртый на рукавах камзол, шляпу с широкими полями, лицо его можно было бы назвать даже привлекательным, ежели б не глубокий белёсый шрам, пересекающий левую щеку и поминутно накатывающая волной судорожная гримаса тика. Говорил он по-голландски, с сильным акцентом.

Приблизившись, он протянул ему стопку бумаг, выросший, словно из-под земли маленький, коротконогий, подвижный, как мячик, негритёнок услужливо сунул ему в руки чернильницу и, точно изнемогая, заёрзал в ожидании.

 — Но мне сказали, что мне надлежит встретиться в портовой конторе с неким мистером Кристофером…

 — Херстом, — незнакомец широко улыбнулся и тотчас почтительно поклонился. — Он сейчас перед вами.

Капитан пожал плечами и бегло пробежал глазами документы. Херст искоса внимательно наблюдал за ним.

 — Прошу простить за навязчивость, — улыбнулся он, когда капитан поставил наконец свою подпись и негритёнок вприпрыжку, расплёскивая чернила, помчался в сторону блокгауза. — Просто хотелось с вами побеседовать. Без лишних свидетелей. О вашем приключении близ Редонды. Я о нём наслышан.

 — У вас тоже ко мне претензии?

 — Только одна, — подвижное и улыбчивое лицо Херста вдруг разом окаменело, словно на него разом надели маску, — вздёрнув Трёхпалого, вы сделали то, что обязан был сделать я.

 — Питера Флетчера, если я не ошибаюсь?

 — Да нет, как раз ошибаетесь. Питера Флетчера вот уж семь лет нету среди живых. Что с ним сталось там, в шлюпке близ Саргассова моря, про то никто не знает… Позвольте, однако, представиться: сэр Персиваль Ллойд Вернон, капитан шлюпа «Трапезунд». Бывший капитан.

История капитана Вернона

С ним был тогда небезызвестный Сарагоса и ещё пятеро. Я их взял в команду, хотя мимолётного взгляда было достаточно, чтобы понять, что это за птицы. Да они и не старались выглядеть паиньками. Злобой, гадкой порочной злобой были пропитаны, как губка уксусом. Зачем взял? Сейчас трудно объяснить. Наверное, дурацкий гонор, ребячество. Мне, вообразите, даже лестно было, что под моим началом будут конченые головорезы. Смешно и страшно. И даже когда стало очевидно, что они замышляют недоброе, я пальцем не шевельнул, чтобы выбросить их за борт или ссадить на каком-нибудь островке. Я втайне даже желал этого бунта, мне живо рисовалось, как я подавлю его железной рукою красиво и эффектно. А потом даже, возможно, помилую. Будет о чём потом порассказать в каком-нибудь надушенном салоне. Жалкий позёр. А кончилось всё мерзко до смешного. Меня попросту сволокли ночью с постели, потащили полуголого из капитанской каюты и пинками под зад погнали на бак. А там шла бойня полным ходом. Человек десять команды примкнули к мятежниками. Прочих они прикончили. И не просто прикончили. Страшно и отвратительно вспомнить, что вытворяли те извращенцы. Казалось, в них разом вселилась вся скверна, обитающая на свете.

Мне уже накинули на шею петлю и подкатили бочонок под ноги. И вот тут появился Трёхпалый. Всех растолкал и подошёл ко мне. «А вот этому я, пожалуй, подарю жизнь. Если он доведёт шлюп до Виргин. А? Жизнь, кэп! Подумай. У тебя одна минута». Не знаю, что может быть омерзительней, чем человек, упивающийся своей подлой безнаказанностью.

Позднее я узнал, что они то же предложили и штурману, но тот отказался. Тогда они обвязали несчастного линём, бросили за борт и смотрели, как его рвут на куски акулы.

Я же согласился, ублажая свою совесть вздорными фантазиями, мол, заведу их в какую-нибудь хитроумную ловушку и уж поквитаюсь за всех разом. Я даже решил взять себе имя убитого штурмана, Кристофера Херста. Как всё же может быть эластична и живуча человеческая совесть!

А ночью меня разбудили двое матросов и шёпотом, перебивая друг друга, сообщили то, чего, в общем-то и следовало ожидать: Трёхпалый лгал. Как только «Трапезунд» дойдёт до Виргин, меня тут же убьют. Трёхпалый вообще не понимал с чего это не убить, коли можно убить. Они сказали, что у них приготовлена шлюпка и небольшой запас воды и галет, благо на судне в ту ночь все были поголовно пьяны, да и сами-то они едва ворочали языками. Они умоляли меня простить их, мне же было не до прощений, я просто предложил им уплыть вместе, и один из них тут же согласился. Что стало со вторым, сказать не могу, боюсь, что его убили, потому что нас вскорости хватились, даже выслали шлюпку вдогонку, но стояла непроглядная темень и лил проливной дождь, и они повернули обратно. Через трое суток мы добрались до берегов Антигуа. Так вот и случилось, что я — работник портовой конторы по имени Кристофер Херст. А через полгода безупречной службы я узнал, что Трёхпалый получил каперское свидетельство …

***

 — Каперское свидетельство? — капитан невольно рассмеялся. — Так он был капер?

 — А вот вообразите себе. И он, и Сарагоса.

 — Кто ж ему выдал свидетельство?

 — Не догадываетесь? А его превосходительство, господин губернатор Антигуа и Барбуды самолично и выдал. Руки жал, как положено, — Вернон говорил, продолжая смеяться дробным деревянным смехом, преодолевая жутковатую, судорожную гримасу. — Он ведь, да будет вам ведомо, в десятке самых состоятельных людей британской Вест-Индии. И в десятке этой он отнюдь не десятый. И несчастный мой «Трапезунд» тоже немало потрудился во славу его мошны. С другой стороны, что ему остаётся делать? Вы видели здешних солдат? А форт? В арсенале форта аж десять пушек. То есть, было десять, теперь семь, три разорвало при попытке приветственного салюта. То есть, ежели каким-нибудь шутникам придёт в голову ради хохмы захватить остров, они это сделают без труда. Местные жители просто ничего не поймут. Бессилие, помноженное на алчность и приправленное наглой безнаказанностью, вот что такое мистер Остин.

 — Губернатор знает, кто вы на самом деле?

 — Нет, что вы! Если бы знал, меня бы прикончили в тот же день. Для него я Кристофер Херст, лейтенант с потерпевшего крушение корвета «Эвенджер». К слову сказать, ч числу его достоинств относится то, что он не интересуется чужими биографиями.

***

…Когда ей подали медную кружку, до краёв наполненную водой, она, пятясь, отошла к борту, словно боясь, что её отнимут. И пить начала не сразу, долго глядела на воду, желая, верно, убедиться в её реальности. Сперва понюхала, затем сделала маленький глоточек. Пила поначалу медленно, то и дело отводя кружку в сторону, зачарованно любуясь водой. Затем — жадными, шумными глотками, наслаждаясь реальностью. Допив до половины, она вдруг отошла от борта и, осторожно приблизившись, подала кружку капитану.

 — Но… Благодарю, мисс, я не…

 — Возьми кружку, командор, и пей, — прошипел сквозь зубы штурман. — Ты ведь хотел доверия? Так вот оно тебе, доверие. Плещется в кружке. Главное — не расплескать. Кстати, обрати внимание: кружку она протянула тебе, а не мне.

Капитан неловко взял в руки кружку, поклонился и сделал несколько нарочито шумных глотков. Хотел было вернуть кружку девушке, но та отрицательно покачало головой и кивнула в сторону штурмана. И в это мгновение едва уловимая тень улыбки легла на её лицо. Только лишь мгновение…

***

 — А его дочь? — спохватился вдруг капитан. — Как её там, Элинор Остин. Что там произошло?

 — А вот как раз об этом-то я и хотел с вами поговорить. Вы сказали, что её на судне не было. Хотелось бы кое-что уточнить, — капитан Вернон вдруг глянул с жёсткой, пронизывающей пристальностью. — Её действительно не было на судне?

 — Что бы хотели услышать?

 — Вы уже сказали. Хочу сказать: если девушка у вас сейчас, пусть она у вас и остаётся. И как можно дольше. И никто, никто здесь не должен об этом знать. Да и не только здесь. Это очень важно, поверьте. Вы уже знаете её историю?

 — Только то, что сообщил бравый капитан Спенлоу. Сама девушка молчит. Уж не знаю, почему. Ни слова не произнесла. До сих пор. Только смотрит с ужасом и дрожит.

 — Скверно. Неужто губернатор добился своего. Теперь остаётся надеяться, что время исцелит. Ибо больше не на что.

 — Я, признаться, не очень понимаю, о чём речь…

 — Дело в том, что чуть меньше года назад отошёл в лучшие миры старый сэр Арчи, папаша нынешнего губернатора Антигуа. Помер в собственном поместье в Дувре. Все знали, что он в последние годы сильно недолюбливал сыночка, и даже как-то за семейным ужином незадолго до уезда отметелил его тростью до полного посинения, причём прямо при жене и прислуге. Уж чем-чем, а силой его боги не обделили. Зато нежно боготворил внучку Элинор, которая, между прочим, была лишь падчерицей губернатора. Знаете, — тут Вернон неожиданно улыбнулся, — ведь она в самом деле была как ангел во плоти. Красива, добросердечна. А уж умница — каких поискать. К родной внучке Ванессе относился прохладно.

А через полгода стало ведомо о завещании сэра Арчи, в коем он всё своё состояние, до последнего пенса, оставил Элинор. Видимо, зная подлый нрав сына, старый сэр Арчи оговорил в завещании, что в случае её неожиданной смерти, всё наследство до;лжно будет передать в казну города Шеффилда, в коем он явился на свет, а также в монастырь Святого Духа, в коем скончалась его матушка. Вот так. Сказать, что Хьюго Остин был в ярости, почитай, ничего не сказать. Он даже и скрыть не пытался — рвал и метал при всех. Проклинал отца кабацкой руганью. Посему, когда за неделю до предполагаемого отбытия Элинор в Лондон на прогулочную яхту «Скайларк» напали бандиты Трёхпалого, никто даже не удивился. Тогда на яхте чудом уцелел только один матрос, негр по имени Калигула. Заполз под канатную бухту и остался незамеченным. Вернулся на остров на шлюпке, но тут и дня не проходил по городским кабакам, как нашли его под мостом зарезанным. Правда, не до конца. Мой человек оттащил его в безопасное место, там его выходили.

Он рассказал, когда пришёл в себя, что Трёхпалый, когда выволок оцепеневшую от ужаса девушку из каюты, сказал так: «вот вам девка, целочка, она ваша на один день. Но! Ежели девка отдаст богу душу, пеняйте на себя — лично кожу сдеру с живого, вы меня знаете». Кормить её велел сырой солониной, а воды давать по одной кружке в день. Так вот, именно сегодня Трёхпалый должен был, по моим сведениям, высадить измученное, истерзанное создание на болотистом, необитаемом мысе на севере острова, где, как я понимаю, её должны были как бы случайно найти рыбаки. И всё благополучно свершилось бы: потерявшая рассудок девушка (а с ней напоследок поработали бы чернокожие ворожихи из маронских  деревень на севере Барбуды), отправилась бы с отцом в Англию, где её непременно признали бы умалишённой. Добрый папа стал бы опекуном. И сколько бы после этого прожила Элинор — бог весть.

И вот тут явились вы со своим флейтом. Трёхпалого как и всех подобных ему, сгубила алчность, он, видимо, счёл вас лёгкой добычей, которая сама идёт в руки. Что ни говори, жадность, может быть, хороший кок, но скверный лоцман … Однако поговорим о вас. Вы как я слышал, идёте на Гамильтон?

 — Да вы просто чертовски информированы, мистер Вернон, — капитан усмехнулся и покачал головой. — Да, на Гамильтон. Затем на восток, в Европу.

 — Информированность для меня главный залог выживаемости. Да и слышимость на море лучше, чем на суше, уж вы-то знаете. Гамильтон… Послушайте моего совета, забудьте вы про Гамильтон. Это для вас верный путь к гибели. Во-первых, Сарагоса. Он скоро узнает о конце своего названного брата и наверняка пожелает с вами встретиться. А главное – господин губернатор. Уж он-то наверняка не поверил, что падчерицы его не было на шлюпе и предпочтёт встретиться с вами в открытом море, а не на многолюдном рейде Сент-Джонса. Едва ли вам это нужно. Итак, слушайте: когда выйдете из гавани, берите курс зюйд-ост, в сторону Бермуд. С вами будет лоцман, некто Чарлз Гудмен, старый, стукач с большим опытом. Поморочьте ему голову, не подавайте виду, что вы чем-то встревожены. Будьте подчёркнуто доброжелательны и беззаботны, болтливы, расспрашивайте его о Бермудах, короче, поваляйте с ним дурака. Только не переиграйте. Уверьте его, что идёте именно на Бермуды. А как только шлюпка лоцмана скроется окончательно из виду, поворачивайте на восток.

 — У меня неважно с провиантом. И воды всего тридцать анкеров.

 — Это плохо. Однако придётся потерпеть. Как-нибудь дотяните до ближайшей суши. До Азорских островов. Там, в Понта Дельгада подкрепитесь. Португальцы сдерут с вас, как водится, три шкуры, но это всё же лучше, чем встреча с людьми Сарагосы или губернатора Антигуа. И главное — лучше бы вам на некоторое время… исчезнуть. Как доберётесь до Роттердама, постарайтесь не слишком там задерживаться, берите любой фрахт и уходите как можно быстрее и как можно дальше, в Батавию, в Капланд, куда угодно. Меньше суши, больше моря. Вам придётся стать чем-то вроде корабля-призрака. Почему? Вы не догадываетесь. Потому, что вы попали в скверную историю. Не по своей воле, да. А кто попадает в скверные истории по своей воле? Так вот, если генерал-губернатор Ямайки потребует вашего наказания за убийство подданных королевства, а он потребует наверняка, ибо мистер Остин крепко держит его за горло, так вот тогда ваши соотечественники скорее всего не станут возражать. У Голландии крепкие интересы в Вест-Индии. Дело и без того пахнет войной, а она нынче Голландии вовсе не надобна. Стало быть, так получается, и вы ей не надобны. Это нормально, в таком положении можно жить. Я же вот живу.

 — Мне следовало дать Трёхпалому себя повесить?

 — В общем, да. Вот если бы вы погибли, тогда другое дело! О вам бы скорбели, требовали бы к ответу виновных, клялись отомстить. Нынче не любят незапланированных героев. Так что и вы, и я существуем как бы вне закона. Ну и вести себя нам следует соответственно.

 — Время работает на нас или против?

 — Отвечу столь же риторически: скорее против. Но его можно обмануть. Греха в этом нету, мы живём в поганое время и оно того вполне заслуживает.

 — Можете плыть со мной, если пожелаете. Доберётесь до Европы. Вы, как я понял, там, в Англии были человеком небедным. Далась вам эта захолустная портовая контора.

 — Верно, небедным. Благодарен за приглашение. Но у меня остались дела здесь.

 — Сарагоса?

 — Именно. Но не только. Среди тех, кто уцелел на «Трапезунде» был девятилетний мальчик Том, сын штурмана Херста. Кристофер вёз его домой, потому что мать его умерла от холеры в Бриджтауне. Трёхпалый сказал, что довезёт его до Тортуги , а там поглядит, на что он может сгодиться. Попробую его сыскать.

 — Но как вы можете это сделать… сидя в портовой конторе?

 — Смогу. Я ведь сижу не только в портовой конторе. Возможно, вы ещё услышите… Теперь вот что. У вас есть возможность укрыть девушку там, в Голландии?

 — Боюсь, что нет, — подумав ответил капитан. — У меня ведь и дома-то нету. Есть отец, есть сестра. А дома нет. Так бывает.

 — Бывает, я знаю.

 — Однако я, кажется, знаю, где можно до поры спрятать девушку. Но это не в Голландии. Дело в том, что у меня когда-то…

 — Стоп. Не рассказывайте мне об этом. Право, мне полезнее не знать. Я уже знаю так много чужих секретов, как бы не пойти на дно от перегруза. Теперь прощайте, капитан. И не забудьте всё то, что я вам сказал.

 — Прощайте. Жаль, больше не увидимся, скорее. Всего. Благодарю вас, господин Вернон.

 — Херст, капитан, Херст! Покудова я — Кристофер Джеймс Херст. Сэром Персивалем Ллойдом Верноном эсквайром я стану не раньше ноября…

***

 — Элинор, вот теперь слушай меня внимательно, — начал капитан, когда девушка наконец утолила жажду. — Ты ведь понимаешь меня?

 Девушка некоторое время молчала, переводя дыхание и вытирая залитый водой подбородок, затем осторожно кивнула.

 — Ты понимаешь, что здесь тебе оставаться нельзя?

После долгой паузы девушка кивнула вновь, глянув затем на покачивающийся на фор-стеньге силуэт висельника.

 — Ну да. Хотя он-то тебе вреда уже не принесёт. Но есть много другого на свете, девочка. Поэтому, Элинор: мы сейчас сядем в шлюпку и переберёмся на наше судно. Вон оно, посмотри, стоит на якоре.

Капитан ткнул пальцем в сторону кормы, однако девушка даже не повернула головы и лишь смотрела него с тревожным вниманием.

 — Там тебя никто не обидит, можешь мне поверить. Мы снимаемся с якоря и уже через три-четыре часа будем на Антигуа, — капитан широко улыбнулся. — И ты вернёшься домой, в Сент-Джонс. И всё для тебя закончится. Понимаешь?

Он торжественно взмахнул рукой, будто волшебник, совершивший чудо. Однако реакция девушки была поразительной: она вдруг, разом изменившись в лице, негромко, но отчаянно взвыла, обхватила голову руками и в ужасе затрясла головой.

 — Погоди, — опешил капитан, — ты не поняла. — Мы идём туда, где твой дом. Там отец, он тебя ждёт. И мама. И сестрёнка. Ты скоро их увидишь.

Услышав последние слова, девушка, казалось, пришла в полное неистовство. Взмыла в мановение ока на перила борта, вцепилась пальцами в леерный канат и вновь яростно затрясла головой.

 — Элинор, постой! – закричал капитан теряя самообладание. — Ты опять не поняла! Дело в том…

 — Да всё она поняла, чёрт побери! — зарычал Эрмоса. — В том-то и дело. Эй, мисс Элинор! Давайте спокойно. Вы не хотите возвращаться домой. Так? Это нормально. Не всем непременно хочется возвращаться домой. Я вот сам не хочу возвращаться домой. Вы, ежели не хотите, можете не сходить на. берег. Никто не станет неволить Хорошо?

Элинор медленно кивнула. Затем ткнула себя обеими руками в грудь и тотчас плотно зажала ладонями рот.

 — А! Я, кажется, понял, мисс! Мы не должны ничего говорить о вас. Так? А мы так и поступим! А теперь сойдите, пожалуйста с перил. Ветер усиливается, качка на море. Я уже не говорю об акулах. Мне бы не хотелось, чтобы…

Девушка нахмурилась, качнула было головой, однако затем, глянув вниз за борт, осторожно, не сводя с них внимательного и беспокойного взгляда, бессильно сползла на палубу. «Совсем истощена девчонка», — полушёпотом произнёс штурман…

***

Когда через четыре недели в Азорском порту Понта Дельгада капитан ван Стратен услышал интересную новость — кровавый бич Вест-Индии флибустьер по прозвищу Трёхпалый наконец получил по заслугам. Его судно было отважно атаковано британским фрегатом «Сент Пол» и потоплено, сам же морской разбойник был казнён именем короля, — он даже не удивился. Да и не до удивлений было. Команда «Сивиллы» была сильно истощена, пятеро суток непрерывного штормового дрейфа в центральной Атлантике, а потом почти три недели раскалённого, сводящего с ума мёртвого штиля. «Мы живём в поганое время», — только и ответил он португальскому офицеру Серториу, сообщившему сию интересную новость, с чем дон Серториу Сантуш охотно согласился.

В Роттердаме капитан ненадолго отлучился с судна дабы навестить отца. Но привратник после необыкновенно долгого отсутствия сообщил ему, что баас Томас сейчас нездоров и просил прийти послезавтра. Впрочем, неопрятный и нетрезвый с утра человек, коего капитан принял за привратника, оказался мужем его сестры Доротеи. Чаевые тот, однако, принял, даже пересчитал для верности.

Прошло, однако, добрых три недели, прежде чем «Сивилла» с грузом пороха и шерсти вышла из Роттердама и двинулась привычным курсом вдоль побережья Африки в жаркую Батавию. Путь ей, как и всегда, пролегал через маленький порт Санта Крус, что на островке Тенерифе…

Беглецы

 — А зря вы так торопитесь. Боюсь, что вам придётся внести некоторые коррективы в ваш маршрут.

Комендант капстадского порта, господин Лесперанс, сын французского гугенота, бежавшего полвека назад в Южную Африку, низкорослый человечек с плоским, словно гладко обкатанным лицом, ровно сутки, с тех пор, как получил из Роттердама то секретное послание, обдумывал, как он произнесёт эту замечательную фразу. Даже перед зеркалом стоял в парадном сюртучке, гримасничал и принимал позы.

Прозвучало неплохо. Правда, немного запнулся на трудном слове «коррективы», ну да ладно, всё гладко не бывает. И ведь как назло, никого из служащих конторы рядом не оказалось. Как не надо — вот они, трутся под ногами, вынюхивают, сплетничают, а тут — как ветром посдувало. Он откинулся в кресле и опять же продуманным, проницательным и в меру высокомерным взглядом осмотрел стоящего перед ним капитана. Интересно, что ж он мог натворить, этот ван Стратен? На преступника как будто не похож. Но и не овечка. Нет в нем этого, столь раздражающего, присущего многим его собратьям спесивого презрения к сухопутным служащим. Почтения, однако, тоже не видать. Равнодушие. Это даже хуже. Фу ты, какая птица! Думает, если он ходит враскорячку и может приляпать к своей фамилии пустую частичку «ван», так он уж и Господу кум и сват. Посмотрите-ка, даже не удивился. А поджилки-то небось затряслись. О-хо-хо, видывали мы таких! Шутка ли, выгружайся и обратно! За семь лет безупречной службы этакое впервые. Это что же, под суд? Вот тебе и «ван»!

 — Да, — продолжал он, видя, что капитан не повёл, бровью, — некоторые коррективы. Вам придётся, — голос его уже торжествующе набирал обороты, — разгрузить трюмы в портовых складах компании и повернуть обратно. В Роттердам. Причём — не-за-мед-ли-тель-но! Таково указание.

 — Чьё указание? — капитан холодно прищурил глаза с едва заметной и потому особенно обидной и даже опасной насмешкой.- — Ваше?

 — Ну что вы! — господин Лесперанс внезапно смутился, но сейчас же постарался взять себя в руки. — Вы же от лично понимаете... Вот письмо из Роттердама, оно подписано господином ван Леером. — Комендант торопливо схватил со стола заранее приготовленную бумагу и помахал ею в воздухе. Вышло, однако, не эффектно, а глупо и суетливо. Лесперанс помрачнел и насупился.

 — И что ещё сказано в письме, — капитан потянулся было, но господин Лесперанс с испуганным проворством отдёрнул руку.

 — Нет! Это письмо секретно. Абсолютно! Но тут вот есть другое, оно, значит, лично для вас. Так и написано — лично. А здесь... вам надо знать только то, что я вам сообщил, — комендант безуспешно силился вернуться к тому снисходительно-чеканному тону, с которого так удачно начал.

 — А все-таки? — голос капитана как будто дрогнул. — Должно же быть объяснение. Компания может понести убытки. У меня порох, шерсть. А тут туман и сырость.

 — Ничего, — господин Лесперанс наконец смог победно усмехнуться, — компания найдёт возможность подсушить и то, и другое, господин... как вас там?

 — Ван Стратен, — глаза капитана вдруг яростно сузились. — И постарайтесь более на забывать, иначе я найду возможность подлечить вашу память. Что ещё за другое письмо?!

 — Ба, да что же это я! — безнадёжно сконфуженно забормотал господин Лесперанс. — Вот оно! Это лично для вас, — он широко, примирительно улыбаясь, протянул капитану небольшой запечатанный конверт.

Капитан, не удостоив коменданта взглядом, сунул конверт в карман и вышел, оставив господина Лесперанса в совершенно испорченном настроении.

***

Ветер со стороны Мыса Доброй Надежды гнал на город волны густого тумана. Этот туман влажной кисеёй облеплял лицо, поблёскивал бесцветной плесенью на деревьях и камнях. Это был даже не туман, а словно просеянный через мелкое сито, беспорядочно мечущийся в воздухе и проникающий во все поры дождь.

Порой этот туман напоминал гигантское, студенистое живое существо, а всё, что внутри, — островерхие, ребристые крыши домов, башни, частоколы, колышущиеся мачты дремлющих на рейде судов — представлялось как бы внутренним устройством этого существа, сосудами, хрящевинными суставами, сочленениями, прожилками, отростками. Даже люди, бестолково суетящиеся в его дымчатом чреве, тоже были частью этой твари, без устали питающие её несытую, хлипкую плоть. Они словно спешили то ли слиться с нею воедино, то ли превратиться в жалкую, полупереваренную кашицу.

«Портовые склады Голландской Ост-Индской компании» — усмехнувшись, прочёл капитан длинную, выведенную прихотливыми готическими буквами надпись вдоль стены пакгауза. На крыше хлюпал на промозглом ветру отсыревший флаг Соединённых Провинций.

Во дворике у пакгауза, громыхая оружием и тяжёлыми ранцами, понуро строился только что высадившийся в порту отряд голландских ландскнехтов. У солдат после изматывающей месячной качки в бездонной прорве Атлантики были бледные, точно непроспавшиеся лица. Офицер, такой же бледный, изжёванный, с усталым раздражением покрикивал на солдат, машинально, словно не зная, к чему её употребить, вертел в руках шпагу. Похоже, она раздражала его более всего остального. Капитан увидел, как к офицеру, путаясь в полах грубого плаща, подбежал коротышка Лесперанс и принялся что-то говорить, жестикулируя и поминутно указывая на стоящую на якоре «Сивиллу». Офицер слушал его и нетерпеливо морщился, а потом, так и недослушав, махнул рукой, отвернулся, сказал что-то через плечо, похоже, ругательство, и шагнул к солдатам.

Неподалёку полуголые, в широких казённых шароварах, тщедушные с виду бушмены выгружали кургузые бочонки с порохом, ящики, позеленевшие от сырости пушечные стволы. Один из бушменов вдруг запнулся, выпучил глаза, быстро засеменил ногами и стал медленно приседать. Его тут же заменил другой, в точности такой же, едва не оброненная пушка как ни в чем не бывало поплыла дальше, а бушмен остался сидеть, раскачиваясь, сплёвывая и зажимая рукой бок.

Пушки и бочонки наконец взгромоздили на повозки, отряд после короткой переклички затянул скучными голосами песенку, ушёл в туман и исчез в нем. Там же, в тумане, пропали закончившие работу бушмены, оставив своего товарища скорчившимся и жалобно всхлипывающим на осклизлом бревне.

Капитан вдруг вспомнил про письмо, неторопливо взломал печати, «...незамедлительно... в распоряжение коменданта порта... от захода в порты категорически воздерживаться... всю полноту ответственности... считаю своим долгом предупредить... в противном случае...», — читал он, морщась, разбирая витиеватые каракули. Письмо, судя по дате, было отправлено через два дня после того, как «Сивилла» покинула Роттердам, и прибыло в Капстад за день до её прихода. Быстро, однако, нынче ходят почтовые пакетботы…

Прочитав до конца, капитан так же неторопливо порвал письмо в клочки и быстро зашагал к причалу. Господин Лесперанс, похоже, изрядно раздосадованный после разговора с командиром ландскнехтов, осторожно наблюдал за ним из-за угла пакгауза. Когда капитан скрылся в тумане, он быстро, бочком подбежал к перилам набережной, что-то сердито бормоча и прицокивая языком, собрал клочки письма, попытался было, близоруко щурясь, различить написанное, но затем махнул рукой, сунул обрывки в карман и снова скрылся за углом. «Эй, Ренкерс! — послышался оттуда его высокий, насморочный голос. — Гони-ка черномазых обратно! Сейчас будем выгружать ещё одно судно!»

* * *

 — Нет, как хотите, а эта земля не по мне! — громко рассуждал боцман Виллем Бремер, развалившись на койке. — Не пойму, кому могло прийти в голову строить город в этаком гиблом месте. Этот ветер, эта гнилая степь. Даже кабака стоящего нет. Это ж надо догадаться — порт и без кабака. А черномазые! Видал я всяких туземцев, но таких богомерзких уродцев, как бушмены, нигде не отыщешь, это точно. Бр-р! Видали их баб?

 — Господин боцман, — вкрадчиво подал голос кок Рихард Кейкер, — а вот скажите-ка, по правде, за сколько гульденов вы бы согласились переспать с той бушменкой, что пялилась на вас на набережной? За сотню согласились бы?

 — Я ещё не совсем спятил, дурень!

 — Ну и зря! — загоготал Гуго Мартене. — Ежели перед этим хлопнуть пару хороших кружек рому, завязать глаза, зажать нос, вообразить мулатку Мерседес из «Паломы», и чтоб никто не узнал, и чтоб денежки вперёд, тогда, пожалуй, можно и за пятьдесят.

 — Говорят, есть любители, — уверенно заявил канонир Брандер, — вот тут, говорят, в порту, есть один голландец, так он путается только с ними. Во-первых, говорит, никаких проблем, успевай штаны снимать. Во-вторых…

 — Ну, а за тысячу? А, господин боцман? — не унимался Иоост.

Бремер не успел ответить. В кубрик, пригнувшись, вошёл штурман Эрмоса. Он единственный из офицеров частенько туда наведывался, потому никто не удивился.

 — А о чем разговор? Да ещё так оживлённо, — спросил он, набив трубку. Он был опять же единственным на судне, кому было официально дозволено курить в кубрике.

 — Да вот, думаем, — ответил за всех Мартенс, — согласился бы господин боцман провести ночь с бушменкой за тысячу флоринов или нет?

 — Тема интересная Однако вот что. Кто-нибудь знает, где капитан? Тут по причалу шляются какие-то людишки и бормочут о какой-то разгрузке. Какая к дьяволу разгрузка?

 — Обыкновенная, господин штурман, — странно улыбаясь, заявил неожиданно возникший в дверях капитан. — Самая наиобыкновеннейшая разгрузка. Янссен, а ну-ка живо зови сюда всех офицеров, вахтенных. Всех до единого. Спустить грузовой трап. Пусть себе выгружают...

* * *

Капитана было трудно узнать. Всегда невозмутимо спокойный, способный лично установить нужную ему дистанцию с любым собеседником, от юнги до адмирала, не подавляющий свои чувства, но умеющий без труда ими управлять, теперь он был растерян и смят. Это все видели. Мокрые, всклоченные волосы, широко раскрытые, словно налетевшие с разбега на препятствие, глаза как бы подчёркивали смятение. Особенно странной выглядела слабая, будто забытая на лице второпях, улыбка. Невидящий взгляд его беспорядочно переходил с лица на лицо, как будто искал что-то безнадёжно потерянное...

Вернуться в Роттердам. Положим. И что потом? Абсурдный, невыносимый унизительный допрос, обвинения, которые нельзя ни принять, ни опровергнуть именно в силу их абсурдности. Люди, которые не пощадят именно потому, что знают твою невиновность. Виновного ещё возможно оправдать. Невиновного — никогда. Неправые судьи отомстят вам с лихвой за свою же неправоту. Жестокость создает видимость целесообразности и законности. Хуже всего, что это будет тайно. В лучшем случае — позор и сухопутное прозябание. В худшем — каторга. А если не подчиниться? Скрыться во мгле Пролива бурь. Уйти в Вест-Индию и вместе с капитаном Верноном гоняться за Сарагосой. И тогда уж безусловно кончить жизнь в петле, как Трёхпалый. Или контрабанда. Ночные порты, притоны, тайные объятия Каталины Гуанчи из Тенерифе. М-да. Каталина... Теперь и тебя нет для меня. Похоже, сбываются предсказания старой Соледад.

* * *

 — Итак, небольшое сообщение! — неожиданно громко и оживлённо сказал капитан, когда все наконец собрались в кубрике. — Черт, никогда не думал, что у меня на судне такая уйма народу... Постараюсь быть не очень многословным. Нам надлежит — согласно указаниям — незамедлительно... Вот тут все сказано... Тьфу, да я же порвал письмо! Ну ладно, поверите на слово. Итак, нам надлежит выгрузиться и следовать в Роттердам...

 — Куда?! В Роттердам? — лицо Виллема Бремера вытянулось, — но мы же, вроде шли в Ост-Индию, в Батавию.

 — Именно в Роттердам, — кивнул капитан. — И если господин боцман мне любезно позволит, я продолжу. Это не моя воля, но обязан вам её передать.

 — Понятно, — вдруг оживлённо подал голос подштурман, лейтенант ван Деккен. — Не нам судить. Компания знает, что делает.

 — Знает, знает, — криво усмехнулся капитан. — Однако сие не главное. Главное в том, — капитан на мгновение прикрыл глаза, — что в Роттердам мы не пойдём. То есть судно не пойдёт. Я уже распорядился выгрузиться. Выгрузка идёт, скоро закончится. А потом, — он медленно, исподлобья обвёл всех глазами, — потом каждый волен поступить по своему разумению. Всякий, кто пожелает, волен остаться здесь, в Капстаде. В Роттердам вас доставят первым же судном, я полагаю. Все, разумеется, получат полный расчёт. Ну а те, кто решит остаться на судне… Если будут таковые…

Он вдруг замолчал, отчётливо слышен был плеск воды за бортом, ровный шелест дождя и мерное поскрипывание шпангоутов.

***

 — То есть как-это?! — округлил глаза ван Деккен. — Что значит — судно не пойдёт? А куда оно пойдёт?

 — Это другой вопрос. И его мы решим с теми, кто решит остаться на судне.

 — С кем?! — ван Деккен картинно расхохотался, — ты полагаешь, найдётся хоть один дурак, который останется здесь, с тобой?

 — Не надо мне тыкать, господин ван Деккен.

 — Отчего нельзя, господин ван Стратен? Вы мне больше не капитан.

 — Вы намерены остаться в Капстаде?

 — Разумеется, я намерен остаться! — громко, с высокопарным надрывом выкрикнул подштурман ван Деккен. — Ибо покудова ещё в своём уме. К тому же я офицер, и служу Отечеству, да!

 — Я заметил, — холодно кивнул капитан. — Вы, конечно, вольны остаться. Ваше право. Но от призывов воздержитесь. Здесь пока командую я.

 — Пока! Вот именно пока! Выслушайте-ка, что я вам скажу, господин ван Стратен! Мне давно уже не нравятся эти ваши штучки. Вы постоянно ведёте какую-то игру. А мы — моряки, мы в море, а не в игорном притоне, помилуй, Господи! И мы вам не шестёрки и вальты. Вот если б вы почаще советовались с офицерами. А не только со штурманом Эрмосой, по которому давно…

 — Я и прежде не нуждался в ваших советах, — перебил его капитан, — о сейчас так и вовсе. Кто ещё?

 — И я тоже останусь, — тотчас поспешно, точно боясь, что его опередят, выкрикнул боцман Бремер. — Не по душе мне эта ваша затея, вот что я вам скажу. И вообще, давно хотел вам вот прямо в глаза сказать…

 — Отлично, Виллем. В Капстаде тебе впрямь будет лучше. Море не для тебя.

 — Должно быть, господин подштурман посулил таки боцману тысячу гульденов за бушменку, — захохотал канонир Брандер. Однако его никто не поддержал и он осёкся, замолк, растерянно оглядываясь вокруг. Все угрюмо молчали, уставясь в пол.

 — Простите меня, господин капитан, — всё так же, не поднимая глаз пробубнил мичман Руперт Якобс, — очень бы мне хотелось остаться с вами. Вы мне по душе, такого капитана мне уже не найти. Но ведь семья у меня в Харлеме. Трое детей, мне кормить их. Что тут скажешь…

 — Понимаю. Жаль, Якобс. Я рассчитывал на тебя.

И вновь слова повисли в саднящей душу тишине. Лишь всплески, поскрипывание и вопли чаек. «Никак не пойму, Каталина, почему в такие моменты мне хочется смеяться».

 — Ну так ясно дело, — повеселел боцман. — Чего тут думать-то! Молодчина, Якобс. Ребята, не стойте дурнями. Вы что, не понимаете, чем всё это дело пахнет?

 — Бремер!

 — А что Бремер?! Не больно-то командуйте тут, господин ван Стратен! Никто вас тут не боится. Ну, Беверут, Иоост, Ларкинс! Что пялитесь, как овцы! Янссен! Живо, потом поздно будет!

 — Я, господин боцман… — Бент Янссен густо покраснел и неуверенно шагнул вперёд.

 — Бремер, если вы не заткнётесь, я вас вышвырну за борт. Янссен, что ты хотел сказать. Ты ведь был неплохим матросом.

Янссен ничего не ответил, лишь по-птичьи втянул голову в плечи и закрыл глаза, дабы него не видеть и не слышать, шагнул к двери, желая встать как-то особнячком, однако Виллем Бремер хлопнул его плечу, бесцеремонно сгрёб его в охапку и привлёк к себе. Ван Деккен улыбался вполглаза и теребил пальцами редкую остроконечную бородку.

 — Выслушайте меня, господин ван Стратен, — квартирмейстер де Кифт нервно откашлялся, — а по-моему, ещё не поздно поступить разумно. Я не знаю, что у вас произошло, вы не сочли нужным поставить меня… нас в известность. Но я одно знаю точно: вы всегда могли бы рассчитывать на нас. Мы так много вынесли вместе. Там, в Роттердаме, мы будем вместе, мы выстоим. Вы ведь знаете, я не трус, я умею рисковать. Но я должен знать, за что я рискую. И потом — да, я моряк, но я ещё и голландец, уж простите за высокопарность…

 — Верно! Я вот как раз то же самое хотел сказать? — неожиданно вступил в разговор канонир Брандер, его бычья шея напряглась, будто от неимоверной тяжести. — Мы ведь друг друга давно знаем. Я ведь с вами, ежели вы помните, плавал с вами на «Диане». Так вот, я…

 — Достаточно, Брандер, — капитан нетерпеливо поднял ладонь — можешь не продолжать.

 — Я только хотел сказать…

 — Да брось ты, Якоб! — вновь подал голос боцман и распростёр руки точно для дружеских объятий. — Нашёл перед кем оправдываться! Да по нему тюрьма плачет. Я ведь не буду молчать про ту немую девку-англичанку, которую он три недели тискал в своей каюте, а после продал за большие деньжищи на Тенерифе! За всё ответит.

 — Ну-ка заткни глотку, ты! — взревел вдруг канонир и, набросился бы на боцмана с кулаками, если б на нём не повисли сразу трое.

 — Ты… как смеешь! Ты смеешь как… так говорить со своим боцманом! — сбивчиво залепетал немало перепугавшийся Бремер.

 — Боцманом?! Ты заднице своей боцман, а не мне! Знай, гадина, только слово пикнешь, найду и глотку сломаю!

 — Всё! — голос капитана прозвучал как выстрел. — Всё, я сказал. Я пока ещё тут капитан. И пока я капитан, ни дуэлей, ни мордобоя тут не будет. Я прошу всем, слышите, всем, слушать внимательно: никто не должен думать, что он кого-то там предаёт. Это касается всех без исключения. Жизнь есть жизнь…

***

Бывшие матросы и офицеры «Сивиллы» гуськом, в затылок, точно приговорённые, покидали кубрик. Никто не оборачивался. С капитаном остались семеро. Остальные нестройной толпой сгрудились на набережной. Растерянные, насторожённо озирающиеся по сторонам, они походили скорее на пленных, пригнанных в расположение неприятеля. Разговаривали мало, странное, нахлынувшее невесть откуда разъединяло их, и лишь смутная опаска не давала разойтись, сплачивала против воли ещё сильнее. Примолк через какое-то время даже Виллем Бремер, доселе болтавший без умолку и поминутно хохотавший в лихорадочном возбуждении. Лишь подштурман ван Деккен был спокоен и деловит. Он словно предвидел какие-то грядущие перемены и обдумывал, как бы разумнее к ним подготовиться. Его-то и приметил снующий по пирсу комендант порта. Он вкрадчиво взял его за локоть и отвёл в сторону.

 — Не нравится мне всё это, видит Бог не нравится, — сумрачно произнёс, ни к кому не обращаясь, Якоб Брандер.

 — Да уж, заварил кашу наш капитан, — поддакнул было Иоост, но Брандер насупился ещё сильнее и отошёл, бормоча под нос.

***

 — То есть как это уходит? — господин Лесперанс в испуге выкатил глаза и даже слегка попятился. — Да вы думаете, что говорите?! Надо немедленно его задержать!

 — Не в моей власти, — равнодушно пожал плечами ван Деккен. — Мне он не подчинится. На команду надежд никаких, сами же видели.

 — Ну хоть задержите его. Эй, Стевен, — нетерпеливо крикнул он стоящему неподалёку долговязому юнцу. — ну-ка живо ко мне фендриг-корнета Келлерманса!

 — Так ведь он не придёт. Я ж звал его сегодня. Не пришёл. Только ругался, как грузчик.

 — А я тебе говорю живо! — визгливо крикнул комендант и для убедительности капризно, по-женски топнул ногой. — Посмотри на него! Рассуждать научились!

 — Как будет угодно вашей милости, — проворчал Стевен. — Мало того, что не придёт. Ещё и в морду даст. Что хорошего…

Ван Деккен тем временем коротко поманил пальцем уныло стоящего особняком от всех Янссена. Тот поначалу просиял и торопясь подбежал. Однако поговорив некоторое время, вдруг жалобно сник, даже замотал было головой, однако ван Деккен крепенько сдавил рукой его плечо и встряхнул что-то выкрикнул негромко, но пронзительно, развернул, как ребёнка, и подтолкнул в спину, а сам вернулся к коменданту.

 — И куда пошёл этот малый?

 — Попробую вытянуть этого чёртова капитана на берег. Хотел боцмана послать. Но боцман туп, как башмак. Янссен тоже туп. Однако же пронырлив. Справится, думаю.

Со стороны пакгаузов размашистой, корявой подходкой приблизился командир ландскнехтов, волоча за собой слабо упирающегося и виновато улыбающегося посыльного Стевена.

 — В чём дело?!! — гневно заорал он. — Какого такого дьявола вы подсылаете ко мне этого недоноска? А?! Вы накормили моих солдат? Ни хрена вы не накормили! ВЫ привели в порядок тот вонючий клоповник, который нам выделили. Ни хрена вы не привели! Тогда зачем вы ко мне? Или опять будете мне морочить голову этим кораблём, которого я не знаю и знать не желаю. Я солдат, а не жандарм, чтоб вы знали тут. — Для убедительно он так тряхнул беднягу Стевена, что у того что-то жалобно булькнуло внутри. — Жаловаться? Да на здоровье. Хоть самому статхаутеру .

 — Да полноте ж вам кипятиться, господин фендриг-корнет! — лицо коменданта растеклось в желеобразной улыбке. — Всего-то надо с пяток солдат. Пойдёт с ними вот этот господин, — комендант кивнул на строго приосанившегося ван Деккена.

 — Н-да? — Келлерманс пренебрежительно прищурился. — И что это за птица залётная в краях наших скорбных?

 — Это лейтенант флота господин ван Деккен, — поспешил сообщить комендант, видя, что бывший подштурман грозно насупился и положил руку на эфес палаша. — Он сам всё и сделает. Он ведь сам с того судна.

 — Ха! Так он что же, пойдёт арестовывать своего капитана. Ай да лейтенант флота, ай да…

 — Господин фендриг-корнет! — повысил голос ван Деккен.

 — Что?! — вновь рассвирепел Келлерманс, однако же тотчас успокоился. — Вообще, нету мне до всего этого никакого дела. Эй, крысёныш! — воротник бедняги Стевена вновь затрещал, а сам он взболтнулся, как тряпичная кукла. — Ступай бегом к моим солдатам. Найди капрала Хокке, скажи, чтоб взял троих-четверых парней и шёл сюда.

 — Надеюсь, господин комендант, теперь вы позаботитесь о моих людях? — деловито осведомился ван Деккен.

 — О да! — широко развёл руками комендант порта. — как только получу на сей счёт указания…

***

С моря подул сильный ветер, он быстро разредил и отогнал волокна тумана в сторону плоской, всегда укрытой облаками вершины Столовой горы. На короткое время, буквально несколько мгновений в прогалине между тучами полыхнул ослепительный зрачок предвечернего солнца и тут же пропал. Погода менялась на глазах, тучи беспорядочно сдвинулись с места, небо, словно тяжелобольной, с трудом переворачивалось с боку на бок. Корабли на рейде, как лошади в конюшне в грозу, жались друг к другу бортами.

 — Да что же это, — растерянно и встревоженно бормотал Якоб Брандер, прислушиваясь к обрывкам разговора на набережной. — Это почему же? — тупо бормотал он и озирался на тающую толпу матросов на набережной. — Это что ж выходит?! — взревел он, когда увидел бегущую рысцой группу солдат с мушкетонами со штыками. Сбив невзначай кого-то с ног и продолжая выкрикивать своё «это что же», он помчался к пирсу.

 — Эй!!! Эй там, на «Сивилле»! Кто там есть?! Да отвечайте же вы, небось не оглохли. Фил! — он увидел выглянувшего из-за фальшборта рулевого Ларкинса и обрадованно замахал рукой. — Ну-ка, пацан, живо бросай мне трап!

 — Какой ещё вам трап, — гордо ответил Ларкинс. — Не велено. Идите себе, куда вам надо.

 — Я тебе говорю, бросай сюда трап, мать твою в грот! — побагровев заорал Брандер. — Я тебе дам не велено, сучий хвост! Бросай, говорю, трап, пока я не проломил твою окаянную башку!

 — Шум на палубе?! — на палубу из освещённой каюты вышел капитан. Он был бледен, его слегка покачивало. — Брандер? Ты что-то забыл на судне? Так для этого не надобен трап. Скажи Ларкинсу, он тебе бросит.

 — Бросьте трап, господин капитан, — лицо Брандера скривилось и он заплакал, как ребёнок. — Бога ради, господин капитан!

Ответа не последовало и тогда канонир бросился с пирса в холодную воду, в несколько взмахов достиг борта судна, впился ногтями в позеленевшие доски, крича и отплёвываясь.

 — Брось ему фалинь, — лениво сказал капитан и тотчас спохватился: — Чёрт, он же не умеет плавать! Фил! Живее фалинь, а то болван утонет.

Брандер уцепился наконец за конец фалиня и, тараща глаза от натуги, начал карабкаться на борт.

 — Господин капитан! — хрипел он едва успев мешком перевалиться через перила фальшборта. — Скорее, выхаживаем якорь! Они… — он тыкал пальцем в сторону пирса, — что-то скверное замышляют. И комендант, и ван Деккен этот, чтоб его! Выхаживаем якорь, говорю я вам. Покуда не поздно.

 — Но минут пять назад прибегал Янссен. Сказал, что для меня в комендатуре порта лежит какое-то письмо. Я так и не понял, что за письмо и откуда оно вдруг свалилось. Но он кричал, что это очень важное письмо, и что мне…

 — Нету там никакого письма. Врёт гадёныш. Это его ван Деккен надоумил. Чтобы вас с судна выманить на берег. Бог ему судья…

 — Не поминай Господа некстати. Мы уходим. Я верно понял, что ты решил остаться?

***

Через считаные минуты всё было готово. Брандер и Ларкинс вдвоём, со скрипучим стоном навалившись на вымбовки, подняли якорь. Остальные во главе с Эрмосой обрасопили реи и подняли парус. Ларкинс опрометью кинулся к штурвалу. «Сивилла» встряхнулась будто от спячки и стада медленно разворачиваться бушпритом в сторону выхода из бухты.

Мыс Доброй надежды

Ветер резко усилился, теперь он дул с моря и походил на резвящегося зверя — то неподвижно замирал, то налетал диким, пронзительным шквалом. Резко потянуло холодом. В небе неожиданно, никто не успел заметить откуда, появилось огромное, иссиня-чёрное облако, оно так стремительно меняло очертания, что невольно начинала кружиться голова. Облако походило на рваную прореху в небесном куполе, и, казалось, именно оттуда, из жуткой непроглядной выси, дул этот адский ледяной ветер. Вскоре он стих ненадолго, повалил снег, ветер, точно спохватившись, вскинулся вновь, погнал снежную сыпь почти параллельно поверхности моря гигантским валом в несколько ярусов. Самый нижний, во всех изгибах повторяющий вздыбленный рельеф волн, казалось, почти не касался воды, однако море тотчас вспучилось серой игольчатой чешуёй. Верхний же ярус почти начисто закрыл небо, принял его цвет, слился с ним воедино, небо исчезло, лишь гигантский чёрный провал в тучах, разрастающийся, захвативший зенит колыхался угрюмо и неотвратимо. Порой в мглистом чреве его угадывались короткие сполохи, казалось, неведомая недобрая сила рвалась на землю из ледяной пустоты.

 — Ушёл! — преувеличенно зло выкрикнул господин Лесперанс и добавил немного неуверенно: — Может… погоню снарядить?

На самом-то деле его уже мало интересовал этот мятежный корабль. Главное — не здесь, не занозой в заднице. А уж куда, на северо-запад, в Роттердам, или на северо-восток, к чёрту на кулички — не все ли нам равно?

 — Вы спятили, господин комендант, — хмыкнул Тиммерманс, не отрывая восторженного взгляда от уходящей «Сивиллы». — Какая к чёртовой матери погоня! Ай да капитан! — Тиммерманс даже не пытался скрыть злого восхищения. — Ведь ушёл! Ушёл в самое пекло. И ведь выживет, сукин сын, нутром чую! Не перевелись ещё морские волки! Да что ж вы на меня вылупились, господин комендант, да я так сказал! Так и запишите у себя там: есть ещё морские волки. А не только морские свинки, господин комендант порта…

***

«Сивилла» пошла правым галсом, взяв сильный крен, глубоко зарываясь в волны. Снег с сухим шелестом бил по парусам, ложился на палубу. Сменив у выхода из бухты галс, судно пошло быстрее и вскоре скрылось во мраке.

***

Однако настоящий шторм начался как только «Сивилла», маневрируя, меняя галсы, миновала высокий клювообразный утёс, прикрывающий вход в Столовую бухту. Чёрная туча окончательно захватила небо и стала небом. Над океаном стоял глухой, невообразимый гул, но шёл он не сверху, не с небес, не ветер вызывал его. Он словно поднимался откуда-то снизу, из беспросветных глубин, из беспросветного мрака. Глубина оживала на глазах, она словно отделяла себя от верхней оболочки воды и готовилась вырваться наружу и явить себя. Цвет воды поминутно менялся, океан, словно в приступе ярости, покрывался пятнами.

В тот вечер в Южной Атлантике буйствовало сразу несколько ветров, верх брал то один, то другой. Юго-западный был самый слабый из них, он наскакивал лишь изредка, когда уставали другие, но именно он гнал впереди себя липучую снежную сыворотку, ослепляющую судно, мёртвой хваткой виснущую на парусах, именно он налетал предательским шквалом, гнал одуревшее судно обратно к берегу, чтобы с маху расщепить его о прибрежные скалы.

Грот-мачта, скованная до судороги, стонала и охала, словно умоляла освободить её от напора бешено раздутого паруса, но убрать парус и лечь в дрейф было невозможно, судно неминуемо будет взято за бока сразу двумя ветрами и вышвырнуто на берег. Приходилось, срывая до крови кожу на ладонях, отчаянно работать поминутно переплетающимися, рвущимися из рук брасами, ловить ветер, признавать в нем вероломного союзника. Дальше, дальше, прочь от берега! Работали по пояс голыми, несмотря на холод, и привязанными длинной скользящей верёвкой к бортам, дабы не быть смытыми волной.

 — Мне иногда кажется, что океан не подвластен Богу, — вдруг глубокомысленно изрёк Эрмоса в короткое мгновение передышки в безумной пляске ветров. — Или у него свой Бог. Когда видишь океан в бурю, не веришь, что это творение Божье.

 — Дьявольское это творение! — со стоном прошепелявил Брандер. Концом взбесившегося шкота ему в кровь расквасило лицо.

 — Заткнись, дурень, и не говори о том, о чём не ведаешь, — перебил его Эрмоса.

Когда «Сивилла» достигла наконец оконечности Мыса Доброй Надежды, в дело вступил помалкивавший доселе за скалистой грядой суши юго-восточный ветер. Он тут же заткнул глотку юго-западному. Снег исчез, словно его обратно всосало небо. Парус убрали и закрепили, судно стало сносить на юг, но спохватившийся западный ветер надсадным воем заставил замолчать остальные, «Сивилла», подгоняемая волнами, помчалась на восток.

У Игольного мыса ветра нежданно стихли, переводя дух, стало непривычно тихо, слышалось лишь прерывистое, хриплое дыхание океана. Тишина однако вскоре была нарушена необычным зловещим гулом с востока. Оттуда же, прямо навстречу судну, неслась, словно подгоняемая ужасом, орущая стая птиц. Короткий, мощный шквал разом остановил «Сивиллу», мачты её отчаянно заскрипели, прогнулись назад, будто пятясь в страхе. Прямо на них нёсся гигантский тёмный вал. Такие волны не рождаются ураганами, это был сгусток тьмы преисподней, его рождением и назначением была смерть. Волны, что прежде вселяли ужас, казались рядом с ним мелкой рябью. Ослепляющая вспышка молнии на миг осветила бешеные кущи пены на её невообразимо высоком гребне. Это была бездна, вывернутая наизнанку. Противиться этому буйству мрака было бессмысленно.

 — Все к борту! — закричал капитан, теряя самообладание. — Лечь на палубу. Лицом вниз! Держаться за шпигаты!

Бездна гнала впереди себя другую, уходящую отвесно вниз, словно своё перевёрнутое изображение,

 — Иисусе! — страшным голосом закричал Брандер, на миг открыв глаза и увидев прямо перед собою закрывшего зенит чёрного исполина.

Корабль замер, словно налетев на какое-то вязкое, упругое препятствие. Исступлённый рёв ветра заглох, будто за ним затворили дверь, остался лишь гулким фоном, зато вместо него возник Звук. Сквозной, свербящий, словно высверливающий мозг. Он пульсировал, перерастал в некую мелодию, простейшее, завораживающее чередование двух-трёх нот. И эти две-три ноты выкладывали постоянно меняющийся калейдоскопический звуковой узор.

«Сивилла» меж тем, словно сорвавшись с края, отвесно полетела в бездну. Казалось, она уже не касалась днищем воды, неслась почти вертикально, кормою вниз. Возможно, это её и спасло: окажись она выше, она была бы смята и раскромсана ударом чудовищной толщи воды. Судно зарылось под самое основание вала, прошла как бы меж его корней, ниже его чрева. Никто из людей на судне не смог бы сказать, сколько продолжалось это неимоверное скольжение по глубине. Вода, казалось, была податлива и разрежена, как воздух в грозу, даже, как ни странно, позволяла дышать. Тем не менее, дикая, неимоверная тяжесть вдавила всех в доски палубы, не позволяя шевельнуться. Бездна, переросла в колодец со стенами словно из литого волокнистого стекла, испещрённого вихревыми протоками, завораживающими, мгновенно ускользающими из памяти виденьями.

Толща воды наконец выдавила судно из своего нутра, страшное давление, распластавшее людей на палубе, исчезло, но люди с трудом осознали это. Невероятная, адская какофония, волной поднимавшаяся снизу, стала оглушительной, ощущаемой не только слухом, но и всей кожей. И было невозможно в исступлении зажать ладонями уши, ибо звук проникал сквозь плоть, как сквозь сгустившийся, волглый воздух. Вселенная вздыбилась, как обезумевшая взмыленная лошадь у края пропасти.

Не нужно было открывать глаза, чтобы понять что их окружает непроницаемый мрак. Этот мрак – нечто большее, чем отсутствие света, то был невообразимо плотный сгусток сумрачных, вихрящихся фантомов, отдалённо напоминающий те болезненно пульсирующие блики и соцветия, которые рождаются в мозгу, когда сдавливаешь пальцами сомкнутые веки. «Где мы?!» — вдруг в ужасе захрипел Фил Ларкинс. Пространство, сотканное тьмой уродливо преобразилось, утратило все мыслимые очертания, небо, казалось, осело под тяжестью и выгнулось в колышущийся дымчатый свод. Люди перестали ощущать себя, отделились не только от обессиленной плоти, но и от угасающего, подёрнувшегося пеплом разума, Затем кромешный хаос звуков стал вдруг обретать черты зыбкой, постоянно ускользающей гармонии. Бледное, матовое свечение в глубине свода стало приближаться, и все четверо, точно заворожённые, увидели в переливающемся световом конусе своё судно, отрешено скользящее по склону воронкообразной пропасти неведомо куда, и самих себя на палубе, бледных, с обесцвеченным безумием лицами…

Время перестало существовать. Никто не успел заметить, как тьма и хаос выпустили их наружу. Люди, ещё не оправившись от душного, обморочного бреда, с трудом узнавали друг друга, боялись даже самих себя, словно души их, оставившие было плоть, неохотно и наощупь возвращались обратно. Потрясение было слишком велико, чтобы верить в избавление. Да ничто вокруг и не походило на избавление, изматывающие душу звуки как-то незаметно стихли, наступило глухое, мёртвое безмолвие. Тишина словно свинцом вдавливалась в уши. Зато мрак как-то странно разредился: откуда-то сверху облачными волнами опускалось тусклое, светло-лиловое свечение, обозначившие не людей и предметы, а лишь слабые контуры их. Свет словно стелился с небес мелкими снежными хлопьями.

***

«Эй, кто тут есть?».. Ты, Эрмоса? Ну слава богу».

 «Я, капитан, я. Я, между прочим, тебя вижу. А ты как?»

«Пока не пойму, пятна какие-то в глазах. Даже тошнит. А как ты думаешь, мы сейчас живы?»

«Странный вопрос, старина…»

«Да нет, вовсе не странный. Видишь ли, эта тишина… Такой тишины не может быть на этом свете. Там, где есть жизнь. И уж тем более, в море… Эй! Ты что замолчал?!

 — Нормально. Просто пытаюсь вспомнить кое-что. Давным-давно один португалец … Ну да, португалец, Фаустино. Так вот, он однажды рассказывал мне нечто подобное тому, что было с нами. Неподалёку от Мадейры французский бриг отбил его у марокканских корсаров. Его и ещё полтора десятка невольников. Тот бриг шёл в Марсельский порт, но до порта не добрался. Тот португалец всё толковал о каком-то колодце в океане. Представляешь? Колодец в океане. Поначалу он мне показался чокнутым…

Полёт над Преисподней

… Ничто не предвещало беды. Ничто.

Наверное, не счесть повествований, которые бы начинались с этих слов. И тем не менее, именно так оно и было: ничто не предвещало беды. Более того, всё было исполнено радостною надеждой и счастьем избавления.

Пять лет провёл я в марокканской деревне Ахзар неподалёку от моря. Пять лет ада, среди жителей деревни, коих я склонен называть нелюдями, и ничто не может меня в том разубедить. Конечно, где-то, в отдалённых селениях на отрогах Атласских гор за соляными болотами или среди мирных, кочевников-бедуинов обитают чистые от скверны души. Но в тех приморских селениях, близ Агадира, где люди веками отродясь не ведали иного ремесла, кроме свирепого разбоя и безжалостной работорговли, живут сущие исчадия тартара. Подлое ремесло выжгло их разум, и вместо души у них — обугленное дупло. Как-то на моих глазах караванщики зарубили палашами полста человек — что алжирский купец отказался их покупать, ибо они были чрезмерно истощены, и, по его мнению, половина не дошла бы до Орана. Зарубили обыденно, неторопливо переговариваясь, на глазах у восторженно вопящих детей. Однако деяния этих изуверов — вопрос отдельного повествования. Моё же вовсе не об этом.

Итак пять лет ада закончились 6 марта 17… года. В трёх милях западнее Мадейры французский военный бриг «Ля Пантер», следовавший из Порт-Руаяля в Марсель, настиг и взял на абордаж марокканскую фелуку. Команду после короткой схватки побросали в море, старшего повесили на рее. Именно так принято было обращаться с алжирскими и марокканскими корсарами.

Нас было четырнадцать человек — французы, скандинавы, итальянцы, левантинцы. Спасение, которое казалось абсолютно недостижимым, стало явью, и я никогда не был, и уж точно, не буду так счастлив, как те блаженные три дня.

В конце третьего дня пути, когда мы уже миновали Гибралтарскую скалу, после почти полного безветрия, когда паруса висели, как сырое бельё, вдруг при совершенно ясном небосклоне налетел ужасающей силы шквал, который завертел двадцатипушечный бриг, как фанерный ящичек, лишь чудом не сметя с палубы двоих матросов. Причём небо оставалось кристально безоблачным, словно его не касалось то, что происходило на море в этот миг. Однако не прошло и минуты, как шквал стих, будто и не было его вовсе. Паруса вновь сонно обвисли, на поверхности моря лишь ровная округлая рябь. И команда брига, и все мы восторженно и облегчённо загалдели, сгрудились на баке. И только один человек, пожилой датчанин Холлдор, проведший в рабстве шестнадцать лет и непостижимым чудом выживший, угрюмо забился под самый румпель. «Святая Богородица, помилуй нас, окаянных», — скороговоркой бормотал он, торопливо крестясь почерневшей и костлявой, как сухая веточка, рукою. Я тогда, опьянённый ещё не до конца осознанной свободой, помнится, посмеялся над ним мимоходом…

О том, что случилось после, давно не решался повествовать, ибо это никак не укладывается в рамки реальности и здравого смысла. Читатель мой волен предположить, что я вздорный лгун или просто выжил из ума.

***

Итак, сначала была туча. Вернее, просто облако, облачко на ослепительно синем небе. И она тотчас привлекла внимание необычными очертаниями и, главное, цветом. Очертаниями напоминала крабью клешню, а цвета была воистину иссиня-чёрного. Её заметили все разом. Шум и веселье стихли тотчас. Потому что туча на глазах разрасталась, набухала, словно накачивалась тёмною влагой, как гигантское хищное растение. Во-вторых, она неслась по небу со скоростью, необычной даже при шквальном ветре, тогда как вокруг царил, как я уже упомянул, знойный тягучий штиль. Когда она наконец закрыла солнце, нахлынул мрак, тот особый недобрый мрак, который случается лишь в часы полного затмения солнца. Наше судно очутилось как бы в центре зыбкого купола сгущённой мглы. И вслед за мглою наступила невообразимая духота, воздух точно застревал в гортани влажным сгустком, не желая опускаться к лёгким, стекая лишь тонкими струйками, не давая задохнуться до конца.

А затем приключилось уж вовсе странное. Замерший на месте, словно разбитый параличом, корабль, вдруг рывком сдвинулся с места. Шпангоуты протяжно заскрипели, словно их с обеих сторон сдавила незнаемая сила. Я не сразу понял, что движение было не вперёд, не в сторону, а по кругу. Причём, паруса по-прежнему висели безжизненно. Движение, поначалу едва ощутимое, становилось всё быстрее, казалось, нас неотвратимо сносит в какую-то гигантскую воронку, хотя поверхность воды была ровной, всё та же округлая сонная рябь. Невозможно словами передать это невероятное ощущение: стремительное движение при полной сонной неподвижности вокруг. Судно наше словно отделило себя от моря и стало существовать независимо от него. В конце концов вращение стало таким, что всё окружающее, за пределами этого туманного опрокинутого конуса слилось в бесцветный вращающийся вихрь. Меня притиснуло спиною и затылком к бизань-мачте. Запрокинув голову, я к удивлению и ужасу своему увидел прямо над собою нашу палубу и распростёртых на ней людей и себя в их числе. Однако это не было отражением! Люди там никак не повторяли наших движений. И я увидел, как Я, там, за туманной кисеёю, привстал сначала на колени, затем, тяжело, цепляясь за мачту поднялся на ноги. То же происходило и с другими. Они поднимались и бродили по палубе ошалевшие, на подкашивающихся ногах, словно после долгого хмельного сна. Однако же не все. Большинство так и оставалось безжизненно распластанным на досках палубы. Кажется, они были мертвы. Я попытался приподняться, однако руки и ноги были тяжелы и недвижны, как якорные цепи. Страха не было, как ни странно, было лишь отвлечённое любопытство. То есть, я как бы смирился со скорым и неизбежным своим концом, и был даже в непонятном восторге, что смогу его лицезреть со стороны. Кому из смертных выпадало такое. Случилось, однако, иное. Лёгкая сиреневая дымка, опутавшая бриг, стала неожиданно быстро густеть и через считанные минуты стала вовсе непроницаемой. Туман, влажный и осязаемый, словно сглотнул весь оставшийся мир. Я же, отчаявшись не только подняться, но и просто шевельнуть рукою, закрыл в изнеможении глаза и, кажется, почти мгновенно погрузился в сон. Совершенно спокойный и блаженный…

***

Я проспал около часа. Может быть, чуть больше. Проснулся от жары и слепящего солнца, которое било прямо в лицо. Понадобилось время, чтобы осознать, что я нахожусь в шлюпке, что в руках у меня вёсла, что вокруг меня гладь океана, а прямо передо мною — тощая спина другого гребца. «Эй, — осторожно сказал я, с трудом понимая собственный голос, — где мы сейчас? Ты можешь сказать?» Там, где я провёл про;клятые пять лет, португалец был я один, посему я выучился говорить на семи языках, не считая окаянного берберского. Спутник мой мне не ответил, хотя по тому, как вздрогнула его худая медная от загара шея, он меня услышал и понял. Ответил только на третий раз.

 — Почём мне знать. Там земля, — он мотнул головой назад. — До неё примерно пять-шесть миль. Часа за три доберёмся, авось. А там — проваливай с Богом.

Я наконец узнал его. По голосу. Тягучему и шепелявому. Это был Жерар, матрос-сигнальщик с брига «Ля Пантер».

 — Хорошо-хорошо. Только ведь там, как я смотрю, остров. Причём довольно маленький. Так что провалиться-то мне, получается, некуда.

 — Провалится всегда найдётся куда, чёртов чужеземец, — Жерар наконец поворотился и ощерил кривые и редкие от цинги зубы. — И довольно трепать языком. Доберёмся до берега — катись от меня подалее.

 — Что ж я тебе плохого-то сделал, Жерар? — поинтересовался я.

 — Глотку заткни я сказал, чёртов нечестивец! — вдруг взревел Жерар. — Гляньте-ка! Что плохого ему сделали! Это был мой последний рейс, слышишь, ты?! Я нанялся на пять лет, и в Марселе я должен был получить расчёт за пять лет плаванья и вернуться домой. И всё было бы так, если бы на нашем пути не оказалась ваша дьявольская фелука. Да! Дьявольская! Я давно слыхал, что берберы принуждают невольников продавать душу дьяволу. Тем и живёт их чёртово племя!..

 Тут он зашёлся в мучительном, с хриплым клёкотом кашле замахал руками, я же почёл за благо разговор не продолжать.

***

Островок в самом деле оказался крошечным и почти безжизненным. Редкие клочья травы и кустарника в расселинах скал, всё прочее крыто слоем спёкшегося вулканического пепла, бледно-серого, делавшим этот ошмёток суши ещё более безжизненным, чем он был.

Остров, однако, был, как ни странно, обитаем. На плоской, скошенной вершине скалы возвышался полуразрушенный маяк, в котором, в ветхой хижине у его подножия, жил непонятно на что его служитель, колченогий грек Вангелис. Он-то и сообщил мне то, что надолго лишило меня дара речи, и едва не лишило разума. Островок тот крохотный именовался Аспро и располагался он в полутора милях от большого, очертаниями схожего со сломанной надвое подковой, острова Сантори;н. Мне приходилось бывать на том острове лет за пять до того дня, и я отлично помнил, что от него до того места, где нас застиг адский тот шквал, примерно пять суток пути при полном попутном ветре. Пять суток пути, который мы прошли за час с небольшим. Получается так. За час с небольшим, попытайтесь себе это представить, господа.

Так вот, тот грек, сам бывший моряк, говорил очень много и непонятно. В общем, по его словам выходило, что в заливе, внутри подковы Санторина — выход или вход из какого-то «морского колодца», что сам он там не бывал, слава Богу, но те, кто побывали, а он знавал таких, уже не могут жить прежней жизнью.

Должен сказать, что вся моя последующая жизнь, которую, право же трудно описать словами и которая бог весть чем и где закончится, подтвердила совершенную его правоту…

***

… — О португальце ничего не слыхал. Зато о бриге том французском наслышан весьма. Корабль, ведомый мертвецами. Матросские байки для полуночного трёпа в кубрике.

 — Его прозвали Неприкаянный бриг. Говорят, он останавливает встречные суда. Ничего дурного они, вроде, не делают. Но капитан просит, просто-таки умоляет взять у него письма на родину, ибо сам он к берегу по какой-то причине пристать не может. Так вот, письма эти ни в коем случае брать у него, якобы, нельзя. Потому что корабль после этого и мили не пройдёт. Уйдёт на дно, без всякого шторма.

 — Я знавал человека, который видел этот «Ля Пантер» своими глазами. Говорит, бриг этот стоял на якоре близ Лимасола. Стоял двое суток. Турки занервничали: сперва пальнули по нему из береговой батареи, затем взяли на абордаж. А на судне-то — ни души. Пытались увести бриг в порт, но так и не смогли поднять якорь. Но что самое удивительное…

Капитан не успел договорить. Корабль словно пронизала судорожная оторопь. Наверное, так приходят в сознание больные после тяжкого забытья. Сгущённый, зачумлённый воздух распался, ворвался наконец стосковавшийся взаперти ветер. И вновь началось ускоряющееся круговое скольжение по периметру бездны. Они словно очутились внутри громадного бешено вращающего водяного веретена. Ускорение было стремительным, однако совершенно безболезненным. Ощущения пропали. Осталось лишь одно: чувство ослепительной, непостижимой высоты…

***

Утро застало «Сивиллу» на якоре. Все, кому удалось уцелеть, а их осталось четырнадцать человек, беспробудно спали на палубе, не хватило сил даже развязаться.

Над степенной гладью Индийского океана вставало мутное, словно похмельное, солнце. Оно тупо пялилось на носовую фигуру «Сивиллы», изрядно потрёпанного ангела, смотрящего вперёд из-под пухлой детской ладони. Над палубой, оживлённо кружили чайки, распростёртые человеческие тела вызывали в них известное любопытство.

 — Ну-ка ты, дура, — проснувшийся Эрмоса ногой прогнал самую наглую из них. — Катись отсюда. Мы, похоже, не сдохли.

;

II Часть
Бухта Рождества

Но те, кто были там, в просторах океана,
Останутся пред ним заведомо в долгу.

Эмиль ВЕРХАРН.

Сивилла

О таинственно пропавшем беглеце в Капстаде вскоре забыли. Никто не сомневался, что судно погибло в ту страшную даже для тех краёв бурю, когда шквальные ветры с трёх сторон рвали побережье в клочья, срывали и корёжили крыши, корёжили и ломали низкорослые, клочковатые деревья. Даже в самом городе буря унесла с десяток жизней. Что ж о море говорить. Два судна с солдатами, прихода которых ждали со дня на день, так и не пришли. Обломки одного из них видели потом близ скал в миле от берега. Так что, можно сказать, преступнику или ослушнику воздала сама природа. И хвала Создателю! Ничто так не укрепляет веру и дух, как наказанное зло. Даже если и зло, и воздаяние призрачны и малопонятны…

Бывшую команду «Сивиллы» комендант порта поспешил отправить первым же торговым судном в Голландию. Уплыли все, кроме двоих. Бывший боцман Виллем Бремер и старший матрос Янссен пожелали остаться в Капстаде, никто препятствовать им не стал.

***

В те дни на рейде Капстада грузно теснились военные суда, спешно достраивалась цитадель, город наводнялся военными. И не из-за стычек с зулусами. Голландская колония Капланд, из тщедушного уродца выросшая в кряжистого крепыша, давно лишала сна нестерпимо охочую до чужих земель Англию. Голландия настороженно и мстительно готовилась к новой схватке за морские просторы.

***

Однажды в конце ноября года 17… капитан фрегата «Валфис» Бернард Галенкаф доложил, что самолично видел в бухте в устье реки Оранжевой, на западном побережье неизвестное трёхмачтовое судно. По виду — флейт. В подзорную трубу он не приметил на палубе ни единого человека, однако судно, по его словам, не производило впечатления брошенного. Снаряжённый туда двадцатипушечный корвет никакого судна однако не нашёл, обнаружилась лишь брошенная, пришедшая в негодность шлюпка с надписью «Сивилла». Вот и всё.

Кочевавшие неподалёку туземцы зулу на расспросы только разводили руками, озабоченно цокали, хватали за полы одежд и, перебивая друг друга, настойчиво лопотали о каком-то маленьком «мбоу», большом и бородатом «зунга» добром, весёлом «нгвази». На вопросы, куда ушло судно, их вождь после долгих раздумий ощерил гнилые зубы и показал пальцем сперва к небесам, потом почему то себе меж бровей. Правда, потом выяснилось, что все они, в особенности вождь, совершенно пьяны и просят, чтобы «мбоу» дал им ещё «весёлый нгвази». Засим боцман, знавший по опыту, что у зулусов переход от ликующего радушия к безрассудной ярости и наоборот — дело обыкновенное, поспешил беседу завершить и воротиться на судно.

К счастью, с проходившего неподалёку португальского галеона «Сан Триндади» сигнальщик сообщил, что пару часов назад они видели голландский флейт, шедший курсом норд-ост. Португалец, по всему видать, хотел добавить что-то ещё, даже начал: «Внимательно…». Но отчего-то передумал, а лишь ещё раз просигналил: «Норд-ост!» и даже для верности ткнул флажком по курсу.

Ничего не оставалось, кроме как пойти указанным курсом. Суда выстроились в кильватер, и к концу дня на горизонте впрямь обозначился силуэт трёхмачтового судна. Когда расстояние сократилось до полумили, с головного корвета дали беглецу сигнал остановиться. Тот не подчинился, хотя ходу не прибавил. Он вообще будто и не замечал преследования, вёл себя с беспечной издёвкой.

Тогда с корвета решили сделать предупредительный выстрел из носовой пушки. Когда же развеялся дым, команда корвета к несказанному замешательству и оторопи увидела, что судно то бесследно исчезло. Там, где только что вскипала под килем вода, на спокойных волнах глупо распласталась удивлённая чайка.

Капитан флагманского корвета «Альбатрос» Дирк Госсенс потом едва ли не со слезами на глазах клялся, что это не был мираж. Удивительнее же всего, что на бригантине, идущей следом, никакого судна вообще не видели.

***

Весьма примечательна также престранная история чудесного спасения одиннадцати моряков с французской шхуны «Сен-Пьер» сокрушённой ураганом в Тихом океане, примерно в сто двадцати милях от берегов Южной Америки.

Относительно целостное представление можно было составить из дневниковых записей некоего лейтенанта флота Паскаля Лавандьера. Однако и они, увы, нимало не проливают свет на случившееся в океане двадцать шестого января 17___ года. Скорее, добавляет таинственности…

Из дневника лейтенанта Лавандьера

… Чудо заключалось хотя бы в том, что мы остались живы. Потому что выжить у нас не было ни единого шанса. Да, ни единого шанса, вообразите. И исток тех событий и явлений, из коих соткалось это чудо, для меня неведом и не будет ведом, думаю, никогда. Я даже не знаю, а хочу ли его знать…

На шестиместной шлюпке нас было одиннадцать человек. Более чем в тысячь миль от берегов Чили. С одним веслом и без единой капли пресной воды. Шквал, который за считаные полчаса растерзал шхуну «Сен-Пьер», стих, но ветер был по-прежнему сильный и неумолимо гнал нас на северо-запад, то есть, всё дальше и дальше от берега. Честно сказать, я молил Всевышнего, чтобы он наслал на нас ещё один шторм, дабы прикончить нас окончательно и не дать сойти с ума от жажды и отчаянья.

Похоже, впрочем, сходить с ума начали уже все. Включая меня самого. Все, кроме одного из нас. Да, был один чудаковатый немец, имени его, право, не припомню. Однако, как это ни странно, именно он производил тогда впечатление умалишённого. Да и немудрено — в то время, когда все мы впали в чёрный слезливый столбняк, ненавидя, проклиная себя, друг друга и Господа Бога, он один вёл себя так, будто ничего страшного не произошло, что всё идёт как должно. Не причитал, не молился, а увлечённо рассказывал о каких-то чудесах на Богом забытом острове Пасхи, о таинственных пещерах в джунглях Амазонки, о каких-то рисунках на неведомом плато, которые, будто бы, видны лишь с высоты полёта кондора, и ещё невесть что. А у меня, по правде сказать, не было сил даже велеть ему заткнуться.

«Эй ты, шут гороховый, — потерял наконец терпение палубный матрос Клод Боннэ — Ты хоть понимаешь, что скоро мы тут все сдохнем? Понимаешь или нет? Что ж тогда ты скалишься, чёртов бош? Отвечай, когда тебя спрашивают! И скалиться перестань, пока я…»

«Видите ли, мсье Боннэ, — немец вновь широко улыбнулся и тщательно протёр рукавом стёклышки пенсне, на которые попали брызги морской воды, — пять с небольшим лет назад мне довелось сидеть в тюрьме Поцци в Венеции. Такое порой случается, с людьми, которые не привыкли сидеть на одном месте. Меня обвинили, вообразите, в шпионаже в пользу Австрии и Генуи. Каково? И у меня были все основания считать себя конченым человеком. Должен признаться, я тогда почти утратил присутствие духа, можно даже сказать, впал в отчаянье. Вот точь-в-точь как вы сейчас, мсье Боннэ. Так вот, в тюремной камере, она напоминала высохший колодец, нас было двое — я и старый еврей по имени Авешалом. Он всё время молчал, изредка напевал нечто заунывное и что-то вычерчивал на стене. Вычерчивал и вычерчивал Знаки какие-то острым камушком. Когда ему осточертело моё нытьё, он отложил камушек, вперил в меня прищуренный взгляд и произнёс, усмехнувшись: «Послушай, парень. Я немало пожил и, поверь, знаю, о чём говорю. Послушай и запомни: смерть — вежливая дама и никогда не войдёт без стука. Вот ко мне она постучалась, я это явственно слышал, и завтра или чуть позже меня казнят. Я это знаю точно, хотя приговор мне ещё не зачитали. За что — того тебе лучше не знать.

 «Вот просто взяла и постучала? Тук-тук-тук? — я рассмеялся долгим смехом умалишённого».

Старик Авешалом усмехнулся и покачал седою копной волос.

«Не совсем так, друг мой. Однако мне едва ли удастся сейчас объяснить, как именно она стучит. Наверное, ко всем по-разному. Но мне думается, со временем ты поймёшь сам…»

И вообразите, мсье Боннэ, всё так и вышло. На следующий день старика Авешалома отправили на эшафот, а еще через два дня меня выпустили на свободу. Оказалось, хозяин постоялого двора синьор Балдуччи написал на меня донос, ибо приревновал к своей переспелой жёнушке. Благо прямо на стене Дворца дожей висит ящичек, в который законопослушные граждане могут опустить наводку на соседа. И мне, пожалуй, снесли бы башку на плахе, как и бедняге Авешалому, ежели б благонамеренный гражданин не проболтался в кабаке о своей хитроумной проделке соседу. Сосед похвалил его за смекалку, но наутро решил сообщить властям. От греха подальше. К чести Венеции, там хоть и поощряют доносительство, но за ложные доносы карают жёстко. Так вот, вышло так, что синьор Балдуччи очутился в тюрьме Поцци вместо меня. Так-то mein Herr Bonnet …»

***

Кажется, я недослушал того словоохотливого немца и заснул. Да, вообразите, именно заснул. Причём внезапно, без всякого дремотного перехода от яви к забытью. Впрочем, это нельзя назвать сном. Я словно перестал существовать, просто удалился за кулисы с подмостков бытия, и вместо меня вышел некто другой, какой-то, с позволения сказать, дублёр, лишь отдалённо со мною схожий.

Мир переменился неузнаваемо, вернее он попросту исчез, исчезла шлюпка, люди на ней тоже исчезли, даже океан исчез. Мир превратился в огромный опрокинутый пустотелый конус, и я как бы пребывал в его опущенной книзу вершине. Туманные превращения, клубящиеся вдоль упругих, податливых стен этого конуса, не удивляли и не обескураживали меня. Я, кажется, даже понимал их смысл, но не стремился его истолковать, вникнуть. То есть, понимал и принимал не я сам, а, опять же тот, другой, мой двойник.

И наконец это беспорядочное мельтешение закончилось… радугой. Точнее, неким диковинным подобием радуги, ибо там было не семь цветов, как должно, а по меньшей мере раза в три больше. Но главное не в этом. А в том, что ни один из тех цветов я не могу назвать. Ибо ни одному из них нет названия на земных языках. Их нельзя даже приблизительно сравнить ни с одним из известных нам цветов. Я неотрывно вглядывался в эту радугу, стараясь вживить в память её оттенки. Самое странное, мне это в полной мере удалось. Эта поразительная гамма до сих пор отчётлива в моей памяти. Но до сих пор всё так же непередаваема словами.

Радуга медленно надвигалась на меня. Или же меня сносило к ней незримым течением. И когда она встала надо мною в зените полукольцом, меня вновь унесла дремота. Вернее просто окунула с головой на несколько секунд. Или часов? Бог весть. Однако обнаружил я себя снова в шлюпке, полулежащим на корме, причём в полном одиночестве. Однако, как ни странно, это меня нимало не расстроило и не встревожило. Я просто вновь принял этот как нечто естественное.

Солнце уже оседало за горизонт, хотя, казалось бы, еще несколько минут назад оно показывало полдень. Впрочем, сейчас я уже ничего не могу сказать со всей уверенностью.

Океан оставался океаном. Однако мне почему-то показалось, что он схож с внезапно ожившим рисунком. Прекрасным, точным, но рисунком. Таким же рисунком выглядело и небо над головою.

И вот в тот самый момент, когда в душу сквозняком стала проникать тревога, появилась птица. Да, вообразите, большая белая птица. Вернее вначале возник странный звук, отдалённо напоминающий скрип вёсельных уключин. Когда я приоткрыл глаза, я её увидел. Она отдалённо напоминала чайку, однако была примерно втрое крупнее, оперенье её было не просто белым, а поистине ослепительно белым, если не считать иссиня-чёрного ободка вокруг шеи и тёмно-сиреневого венчика на макушке.

Птица покачивалась на ленивых волнах. Самое странное — не касаясь их. Между нею и водой была как бы незримая, упругая прослойка.

 «А скажи-ка, милая птичка, мне крышка, да?» — спросил я, подмигнув, почти не слыша собственного голоса.

Вот, кажется, она и пришла, подумал я тогда. Оказалось, всё не так страшно. Даже наоборот.

Вода за бортом непостижимым образом высветлилась до полной прозрачности, так, что стало видно дно океана во всей головокружительной глубине. Справа от меня простирались безбрежные подводные джунгли, слева же — полого уходили вниз, в кромешный мрак склоны Чилийской котловины, называемый андскими индейцами Уайякуа. Область вечной, студёной глубоководной полночи, изредка озаряемой волнистыми искроподобными сполохами. Над колышущейся стороною мглы возвышались лишь острые вершины подводных гор. И я парил над этими подводными хребтами, словно птица небесная. Или ангел. Воистину, то было зрелище, ради которого стоило жить.

 «Эй, птица! Невежливо молчать, когда к тебе обращаются. Скажи-ка, мадам Смерть уже постучала ко мне? Или, может, ты и есть эта самая Смерть?

Птица склонила голову, точно прислушиваясь и силясь понять. А потом вновь возник необычный звук. Но уже другой, совсем не похожий на тот, предыдущий. И исходил он именно от птицы. Я это помню совершенно точно. Хотя клюв птицы, напоминающий по цвету отполированный чёрный коралл, оставался недвижным. Я лишь очень приблизительно могу передать этот звук, долгий, переливающийся, словно водопад под солнцем, ни с чем не сравнимый и совершенно не птичий звук. «Ллиию;кью…» Вот как-то так. Я хотел сказать что-то, но слова будто затвердели в горле.

Птица ещё трижды пропела своё ллиию;кью, затем невесомо оттолкнулась лапками от поверхности воды, будто от земной тверди, со свистящим шелестом расправила крылья, плавно взмыла вверх, затем косо спланировала вниз, пронеслась прямо над моей головой. Я ощутил лишь упругий, тёплый толчок воздуха в лицо…Ллиию;кью…

 ***

Дальнейшее являло собою хаотическую мозаику, состоявшую из видений. Они, эти видения, словно вплывали из океанских глубин, из той беспросветной прорвы подводного каньона Уайякуа. Сначала то были напрочь забытые картинки из детства, и даже младенчества. Они проплывали мимо, и я даже не успевал в них вглядеться. Я видел именно то, что напрочь забыл, вернее, что было замуровано в закоулках памяти. Я увидел отца, который погиб в лесном пожаре возле города, когда мне едва перевалило за два года, и которого я не помнил даже мимолётно. Но, оказалось, я помнил его совершенно отчётливо, вплоть да маленького белого шрамика над левой бровью.

А затем я увидел сестрицу Соланж, первенца в нашей семье, утонувшую в речке Дюранс за год до моего рождения. И облик её лишь отдалённо походил на тот, что я видел на олеографической картинке в нашем доме в комнате отца и в медальоне у мамы. Я увидел Соланж ещё отчётливей, чем это могло бы быть в жизни.

Должен сказать, в нашем доме было нечто вроде культа Соланж. В ту пору. Да и поныне, пожалуй. Мне ставили её в пример, когда стыдили за проступки, повторяли, что сестрица Соланж так бы никогда не поступила, и она теперь глубоко печалится, глядя на меня с небес. Каждое воскресенье меня водили в часовню святой мученицы Соланж Буржской. Отец мой, рантье средней руки, был сам родом из Буржа и построил часовню на свои средства. Походы эти для меня были сущим мучением. В часовне было тесно, пахло отсыревшей, свалявшейся пылью. Вдобавок у преподобного отца Андре руки несносно пахли прогорклым конопляным маслом, и мы, прикладываясь к ним, старались не дышать.

Сама Соланж рисовалась тогда в моём воображении девочкой с прилизанными тёмными волосами, аскетичным лицом и сухим, скорбно поджатым ртом. А оказалось, она была смуглой худенькой девочкой с волнистыми светло каштановыми волосами ниже плеч, с ямочкой над подбородком и большими сияющими смеющимися глазами. То, что она была в жизни именно такой я тогда не сомневался. Да и сейчас не сомневаюсь ничуть.

 «Это же ты, Соланж?» — спросил я каким-то чужим, раскатистым голосом.

Она улыбнулась и слегка кивнула в ответ.

«Скажи, Соланж, — слова мне давались с трудом, словно перелезали через частокол, — я… я ещё живой? Или…

Я хотел сказать что-то еще, но она вновь улыбнулась, помахала, прощаясь, рукой и исчезла. Впрочем, нет, она сказала что-то. Совсем неслышное. Но я услышал. Правда, долго не мог вспомнить это самое слово…

***

А потом я пробудился окончательно. В шлюпке. Возле насыпного мола у входа в гавань Вальпараисо. Нас было по-прежнему одиннадцать человек. Одиннадцать человек, истощённых, сходящих с ума от дикой жажды, с многодневной щетиной, с трудом сознающих, кто они вообще такие и что с ними произошло. Нас взяла на буксир шлюпка тамошнего лоцмана. На все вопросы мы несли наперебой какую-то несусветную чушь. Причём, каждый своё. Тот чудаковатый немец, всегда словоохотливый, на сей раз отстранённо молчал в тряпочку, что-то сосредоточенно обдумывал. Я подумал тогда, что, может быть, только он и сможет хоть как-то растолковать всё то, что с нами случилось. Хотел к нему обратиться напрямую, однако он, вероятно, поняв это, намеренно меня сторонился. Когда же я всё же приблизился к нему и тронул за рукав, он, опередив меня, произнёс сухо и отстранённо:

 — Herr leutnant. Вы ведь наверняка хотите спросить, что я думаю обо всём этом, не так ли? Как, каким образом мы на перегруженной шлюпке без вёсел, за пару часов прошли расстояние, которое крепкое парусное судно при самом что ни на есть попутном ветре, прошло бы, самое меньшее, за четверо суток? Вот вам мой ответ: решительно ничего. Что толку думать о том, чего не в силах объять разум? Придёт время — подумаю. Не уверен, правда, будет ли с этого прок. И не спрашивайте меня, что я видел там, я вам не отвечу. И вы не отвечайте. Никому. Ибо всё, что вы скажете и попытаетесь истолковать, будет более чем далеко от истины. Храните это в себе, не множьте. Возможно, со временем вам приоткроется истина, хоть на щёлочку, и будем надеяться, это не сделает вас несчастливым. Пока же мне понятно только одно: с нами случилось невероятное, и имя этому невероятному — Сивилла. Запомните это слово, herr leutnant. Си-вил-ла…

Сивилла! Ну конечно. Именно это певучее, птичье слово произнесла Соланж, вернее, оно прозвучала во мне серебристым отголоском. И что мне теперь делать с этим отголоском, с этой памятью…

***

Засим записи Паскаля Лавандьера прервались и более уже не возобновлялись. Власти Вальпараисо по каким-то своим соображением решили тогда не предавать огласке невразумительную, смехотворно фантастическую историю спасения одиннадцати моряков c «Сен-Пьера» и поспешили избавиться от беспокойных гостей, спровадив их первым же подходящим судном на Маврикий, да и постарались забыть поскорее дабы не смущать умы сограждан.

Насколько известно, мсье Лавандьер благополучно добрался до родины, морскую службу оставил без сожалений, вернулся в Тулон, где принял от постаревшего, тяжело больного отца доходный дом, что по улице Мирабо, и ломбард.

Записки свои он, однако, опубликовал под названием «Моря и суша. Путевые заметки бывшего морского офицера». Книжица, с иллюстрациями самого автора (господин Лавандьер с детства имел склонность к живописанию), даже имела некоторый успех. Однако описанного фрагмента там уже не было, он остался лишь в рукописи, которую некоторое время хранила его вдова, мадам Гаэтан. О событиях же того дня написано буквально следующее:

«Когда в августе 17… года погиб бриг «Сен-Пьер», я оказался в числе тех немногих счастливцев, коим несказанно посчастливилось спастись. Не стану сейчас описывать всех подробностей и перипетий, дабы у любезного читателя не зародились сомнения: в здравом ли уме автор сих записок. Наше спасение было поистине чудом, причём, чудом необъяснимым, разумом неохватным, и ежели такова была воля Провидения, то почему Провидение выбрало именно меня? Неужели для того, чтобы впоследствии я мог ссужать согражданам деньги под залог столового серебра и угождать жильцам доходного дома? На этот вопрос у меня нет да, пожалуй, не будет ответа…»

И всё за сим.

Бухта Рождества

Март 24, года 17….

Архипелаг Кергелена. ((49°16; ю. ш. 69°37; в. д.)

Неожиданная встреча с французской шхуной. Четверо парней даже отважились пожаловать в гости. Что само себе уже странно. В море народ суеверный, да и кто бы не стал суеверным после двух месяцев плаванья в Южной Атлантике. Один из них даже решил остаться у нас. Смышлёный, умелый, парень.

Главное, удалось передать три письма. И в том числе капитана. Он его писал, кажется месяц, да так и не отправил недописанным. По сей час не знает, правильно ли поступил, что отправил…

[Из судового журнала флейта «Сивилла»]

…Ещё более странная история приключилась с французской китобойной шхуной «Сирэн» близ островов Кергеле;на.

Рейс удался из рук вон скверный – пара десятков тюленьих туш да неполная сотня шкурок морских котиков, вот весь улов за почти два месяца тяжелейшего плаванья. Киты, которыми всегда изобиловали здешние воды пропали напрочь, будто чёрт утащил их в преисподнюю. Большой австралийский кит, неумело подраненный, разъярённый, в щепы разметал шлюпку с гарпунщиками, двоих отправил на тот свет, троих изувечил.

***

…В ту ночь над морем тяжело нависал необычайно плотный туман, плыть вслепую было рискованно, море, как и всегда в эту пору, кишело плавучими льдинами. Капитан Жан-Луи Бастьен решил встать на ночёвку в бухте Рождества. Скалы отвесною стеной обрамляли эту бухту, оставляя лишь узкую, протяжённую горловину, заслоняли от свирепых разгулов океанских ветров. Даже в самый лютый ураган внутри бухты царил гулкий колодезный покой. Однако же было в ней нечто такое, что заставляло суда проходить мимо, не останавливаясь. Изглоданный, изрытый ветрами базальт был исполосан грубыми, хищными мазками багрового полярного мха и куцего щетинистого кустарника. Они сливались, особенно по весне, в немыслимые часто сменяемые, не то картины, не то письмена с грозным, скрытым для разума смыслом. Оттого, видать, истории о ней, о бухте этой, ходили одна другой страшней и нелепей.

; Как ни говори, а тут самое спокойное место в чёртовой этой округе ; сказал капитан Бастьен несколько неуверенно. ; Хоть и не самое уютное.

; Не знаю, ; сумрачно отозвался Огюст Бюжо, старший гарпунщик, он же боцман, единственный чудом оставшийся невредимым после той несчастливой охоты на кита. ; не очень-то мне спокойно тут, ваша милость. Ежели по правде, так и вовсе неспокойно. Ей богу, по мне лучше там, в открытом море. Так и кажется, что тут кто-то есть. Где-то совсем рядом. А?..

Мир вокруг действительно переменился. Даже небо над головою было другим. Там, за скальным панцирем неистово лютовало ненастье, режущая снежная крупица тугими волнами застилала небо, до слёз секла лицо, запутывалась в снастях. Так было ещё совсем недавно, менее часа назад. Здесь же, в бухте, в этой ребристой базальтовой чаше со сколотыми краями, в помине не было никакого шквала, а лишь ленивая округлая рябь на глади воды и вязкая тишина. То была поистине странная рябь. Она шла не со стороны океана, как оно должно было бы быть, а будто бы снизу, из глубины, то расходилась кольцами, то вновь соединялась и уходила назад в пучину. Да и тишина была необычной. «Тишина есть не отсутствие звуков, а мерный, тревожный сон пространства», – вспомнил вдруг капитан Бастьен чьи-то слова. Именно так оно и было. Именно сон пространства. Звуки не исчезли, они продолжали жить, Но как бы в полусне. «Так и кажется, что тут кто-то есть…» А ведь впрямь. Кажется. И эта тишина, и эти тяжёлые, сонные волны, словно из подкрашенной ртути – всё неспроста. И бухту эту корабли сторонкой обходят – тоже ведь неспроста. Всё, чему быть не должно, но оно есть, то не от Бога. Коли не от Бога, то, от Дьявола, не к ночи будь помянут. Так, кажется, говаривала его матушка некогда. Он уже собрался сообщить эту простую мысль Бюжо, который стоял рядом и говорил что-то неслышное, жестикулируя и тараща встревоженно глаза, но тут неожиданный странный звук сквозняком выбился из тишины. Какой-то странный упругий, свистящий перещёлк, сырая, переливчатая дробь, то звучащая в отдалении, с безжизненных склонов опоясывающих бухту обглоданных ветрами скал, то совсем рядом, будто прянувшая из-под ног. Это был птичий голос, но вовсе не схожий со злобными, истошными воплями морских птиц. Это была та, дивная птичья трель, как сквознячок из иного, давно отторгнутого от него мира, мира тёплого и вязкого речного песка под босою ступнёй, весёлой ряби мальков на отмели и неторопливого ветра в прибрежных ракитах…

; Тише, ; властно перебил он взволнованно тараторящего Бюжо. ; Слышишь? Птица поёт. И не одна. Это трясогузка, правда? Я вот не сразу признал.

Капитан Бастьен говорил, сам не узнавая своего голоса, будто слыша и приглядываясь к себе со стороны.

; Да, Бюжо, вообрази, именно трясогузка. Я-то совершенно явственно слышал. Не пойму, откуда они здесь. Право, не пойму. Но это были трясогузки, мне не померещилось, я покуда в своём уме! Трясогузки, точно как у нас там, на речке Дордонь в Аквитании. Наша деревня, Виоле, стояла на холме на самом берегу. Даже и не знаю, есть ли она сейчас, наша деревня, нынче ведь так всё меняется… Так вот этих трясогузок там, на речке, было просто видимо-невидимо! Особенно по весне. Они носились над самой водой, только что брюшками воды не касаясь. Аж воздух свистел ; фр-р-р! И голоса! Лесные птицы так не поют! Они поют красивее, но ; не так. Когда одна ; ничего особенно. Просто ; цюи-цюи! А когда много их, то это как дождик из серебра. Со всех сторон. У нас так говорили: коли поют трясогузки, стало быть, лето пришло. Да… Что это ты на меня так смотришь, Бюжо?

Бюжо впрямь смотрел на него снизу вверх, округлив глаза от удивления: всегда сухой, желчный, злоязычный, слова лишнего не вытянуть, капитан Бастьен вдруг заговорил, взволнованно, запинаясь, как чувствительное малое дитя, ни дать ни взять.

; Не знаю, мсье, я по правде никаких трясогузок не слыхал. Даже не пойму, о чём вы. Я о другом думаю. Вон гляньте-ка туда. К выходу из бухты. Вроде как чернеет что-то, а?

Там, где бухта опрокинутым раструбом переходила в узкую, извилистую горловину, у подножья раздвоенной, похожей на опрокинутую арку скалы впрямь что-то темнело. Некая сильно сгустившаяся и, как будто слегка поблескивающая изнутри тень.

; Не пойму, ; изменившимся голосом пробормотал капитан, то пристально вглядываясь в подзорную трубу, то, чертыхаясь, протирая её поминутно запотевающие линзы. ; Неужто корабль? Быть не может. Его ж там не было, клянусь Небесами!

; Не было. А может, это кит? Киты иногда заплывают в такие бухты, когда гонят рыбьи косяки.

; Может, и кит, ; кивнул, усмехнувшись, Бастьен, ; ежели существуют на свете киты с тремя мачтами и бушпритом. Как ты думаешь, Бюжо, а не поднять ли нам поскорее якорь, покудова этот трёхмачтовый кашалот не надумал познакомиться с нами покороче?..

***

Без лишних раздумий и суеты на «Сирэн» подняли якорь и потушили огни. Опасливо прижимаясь к берегу, шхуна двинулась к выходу из бухты. Однако у выхода, решив не рисковать во мраке, бросили лот. Под килем было почти двадцать футов, но Бастьен отчего-то не торопился двигаться дальше.

; Слушай-ка, Бюжо, ; задумчиво сказал он, ; а на судне-то, похоже, никого нет. А?

; И мне так показалось, мсье. Хотя поди разбери в этакой темнотище. Ведь, посудите сами, если б там…

; Постройка голландская, ; бормотал, не слушая его капитан, щурясь и гримасничая в подзорную трубу, ; Ну да, голландский торговый флейт. Ост-Индская компания. Интересно, кой чёрт его занёс в эти широты? Засада? Смешно. Какой им прок водить за нос совершенно безоружную шхуну. У них пушек с полтора десятка, захоти они нас выпотрошить, сделали бы это без всякой засады… А судно-то ; целёхонькое.

; Слыхивал я о таких историях, ; мрачно кивнул Бюжо. ; В море часто находят целёхонькие суда, да с полными трюмами. И ; не единой живой души на борту. И ли все ; Господи, прости! ; мёртвые. И опять же, не понять, отчего, ни крови, ни ран. Будто уснули. Эх, ваша милость, на море-то тайн поболее, чем на суше.

; Да. Ежели нам повезёт привести судно невредимым в Капстад, мы за это заполучим такой куш, какого нам не заработать и за пять рейсов. Да ещё с полными трюмами. А ведь они полные, судя по осадке! Слушай, Огюст, есть смысл рискнуть а?

; Конечно, есть! ; тотчас загорелся в азарте Бюжо. Прикажете спускать шлюпку, мсье? Я бы пошёл старшим. А?!

Бастьен глянул на него с удивлением, таким он Бюжо ещё не видывал. Его просто-таки трясло от какого-то весёлого лихорадочного возбуждения, даже ожесточения.

; Не сейчас, ; он, невольно улыбаясь, покачал головой. ; Давай-ка дождёмся утра.

; Э-э, господин капитан! До утра! Утром всякое может случиться. ; У нас говорят: удача ; ночной цветок. Давайте уж сейчас, мсье! Возьму пяток ребят. Гарпунщика так легко не застращать. Ну а ежели там есть кто ; эка беда. Извинимся, выпьем рому, выкурим по трубочке да и разойдёмся себе. Моряк с моряком всегда договорится. Я ж с Эльзаса, потому по-немецки разумею с детства. А голландский с немецким схож, как я слыхал. Так как, мсье?

Капитан кивнул. Похоже, соблазн и мальчишеское нетерпение передались и ему.

; Возьми с собой Лакруа, Фабрэ, Готьера. И, пожалуй, Пао;ли. Только не спускай с него глаз, мальчишка горяч не в меру. Заходить с левого борта, швартоваться к корме. И уж давайте без глупостей там.

***

Шхуна «Сирэн» колыхалась на внезапно участившейся водной ряби примерно в ста ярдах от таинственного судна. Даже цвет воды как будто переменился, стал каким-то тёмно-красным, вода словно перебрала сонного, туманного зелья. Четверо матросов сошли в шлюпку. Трое угрюмо молчали, изредка исподлобья переглядываясь. Зато Бюжо болтал без умолку, отчаянно жестикулируя и поминутно сплёвывая за борт.

А капитану вдруг показалось, что тишина, которая заполняла бухту Рождества, как молоко чашу, вдруг плотным коконом сгустилась вокруг него: он отчётливо слышал звуки, но смысл и значение их упорно ускользали от него. Бюжо, сдавленно выдохнув «С богом!», оттолкнулся кормовым веслом, мрак и туман бесшумно поглотили шлюпку, лишь три неровно горящих факела да носовой фонарь тусклым созвездием посверкивали темноте. Не было слышно даже плеска вёсел. «Святая Дева, прости, помилуй нас», ; протяжно всхлипнул рулевой Бойер. Капитан Бастьен вздрогнул, переспросил и раздражённо посоветовал ему заткнуться. Хотел было засечь время, но с удивлением обнаружил, что безотказные лионские карманные часы, которые он заводил ещё днём, после полуденных склянок, ; стали. Удивляться, однако, времени уже не было: шлюпка, похоже, достигла наконец судна и зыбкой тенью скрылась за её бортом. «Какого чёрта?! Ведь сказано же было – швартоваться к корме!» Бастьен нахмурился и беспокойно стиснул в руках подзорную трубу.

***

Швартовый крюк, проворно брошенный Бюжо, описав дугу, с глухим, вязким стуком вклинился в чёрную, волглую древесину чуть ниже фальшборта. Звук тотчас многократно и дробно отразился от скалистого хребта по обе стороны бухты. Боцман несколько раз с силой потянул трос на себя, проверил надёжность.

– Вроде, нормально, держит. Ну, – он, усмехнувшись, обвёл взглядом вновь притихших матросов, – кто полезет первым? А?...Что, неужель некому?

– А давайте я! – Марсовой матрос Джанкарло Паоли, самый юный на судне, обвёл всех сияющим взглядом заигравшегося ребёнка. – Я мигом. Уж пожалуйста, capitanu mister!

Весёлое нетерпение распирало его, он уже сжимал наготове моток верёвочной лестницы и кривой корсиканский нож-вендетту.

– Да пусть идёт, он самый вёрткий, – как бы неохотно , но со скрытым облегчением кивнул Лакруа, и тотчас хохотнул, – только нож-то тебе к чему, парень? Ежели там нету никого, так он и не понадобится. А ежели есть, так не поможет.

– Да как же без ножа? – Фабре, судовой бондарь, залился беззвучным смехом. – Корсиканец да без ножа? Никак это невозможно. Корсиканцы, говорят, даже с бабой в койку ложатся с ножом в зубах. Правда ведь, Паоли?

Однако Паоли его уже не слышал. Он стремглав, извиваясь по-змеиному, словно отталкиваясь босыми ступнями от воздуха, взмыл вверх по пеньковому тросу, перевалился через поручни фальшборта и тут же сбросил вниз верёвочную лестницу…

***

Вскоре блуждающие огоньки факелов замаячили на темной палубе. От этого стало как будто немного спокойнее, даже светлее.

– Вот мы уже здесь, Мсье капитан! – послышался неожиданно гулкий голос Бюжо. – Эй, вы слышите меня?! Тут, по всему видать, нету ни души!

«Да слышу, не ори, – почему-то шёпотом отозвался Бастьен. Откуда-то из мрака, чуть не из-под борта шхуны потревожено выпорхнула гигантская тень альбатроса. Он едва не налетел на мачту, задел крылом фалинь, исполинским распятием взмыл вверх, на мгновение недвижно и пристально завис над шхуной и скрылся за скальной грядой. Бастьен невольно отшатнулся и перекрестился дрожащей рукой. «Тьфу, воистину дьявольское местечко», – буркнул он смущённо.

– Это впрямь голландское судно, мсье капитан! – вновь крикнул Бюжо. – Роттердам. Это ведь в Голландии? Э, да тут… – голос его неожиданно оборвался.

– Ну?! Что там ещё? – нервно подался вперёд капитан Бастьен. – Эй, Бюжо, – выкрикнул он, сложив пальцы рупором, – что у вас там?! Да не молчи ж ты, собачий сын!

Глухое молчание. Лишь в отдалении – тоскливые одинокие выкрики кайры. Огоньки факелов как-то незаметно угасли.

– Шлюпку! – сорванным голосом закричал капитан Бастьен. – Робер! Шлюпки на воду! Дюваль, бегом в каюту за пистолетами и мушкетом.

– Они уходят! – вдруг пронзительно, по-бабьи закричал юнга Дюваль и закрыл лицо руками.

Неизвестное судно действительно разворачивалось с неслыханной быстротою. Еще мгновение назад убранные паруса были в мановенье ока расправлены. Происходило невероятное, непостижимое, но об этом не было ни времени, ни намерения размышлять.

– Все на брашпиль! – снова выкрикнул капитан. – С якоря сниматься! Ну! – он схватил вымбовку, сунул её, не глядя, в гнездо брашпиля и обернулся. Трое матросов стояли, не шелохнувшись, не сводя с него налитых ужасом глаз.

– Я сказал с якоря сниматься! – прорычал в ярости Бастьен, схватил Дюваля за шиворот и дважды наотмашь ударил его кулаком по лицу. – Делать, что тебе говорят, не то удавлю, как пса! Ну! Травить якорь-цепь! – и с силой швырнул упирающегося, истерически рыдающего юношу к лебёдке брашпиля. Тотчас, точно очнувшись от паралича, подскочили Робер и Топаж. Брашпиль тяжело заскрипел, вытягивая якорный трос.

– Нас же тут всего четверо, мсье, – с угрюмым страхом бормотал Робер. – Да ещё трое раненых в кубрике. Что мы сможем сделать с этой окаянной нечистью!

– Заткнись, Робер. Заткнись и делай дело. Что там, что это за судно, будь оно трижды проклято, я знаю не больше вашего. Всё, что я знаю, это то, что сейчас вам надо заткнуться и делать дело. Заткнуться и делать дело!

Тёмное судно меж тем развернулось и легко, точно скользя по льду, двинулось к выходу из бухты. «SIBYLLA. ROTTERDAM. VOC» – успел прочесть капитан Бастьен надпись на борту.

На «Сирэн» наконец подняли якорь и наполнили паруса. Капитан бросился на бак и запалил носовой фонарь.

– Сто-ой! – в глухом отчаяньи закричал он и выстрелил из пистолета вслед уходящему судну. С прибрежных скал и с узкой каменистой косы поднялась гигантская туча птиц. С протяжным криком она закрыла полнеба. «Господи, Боже праведный, помилуй нас!» – вновь забился в рыданиях Дюваль.

***

Сразу по выходу из горловины бухты шхуну вновь бесцеремонно облапил ветер, океан вновь вступил в свои права. Однако стало как будто бы легче дышать. Это походило на долгожданное пробуждение, но перед ними тяжеловесно колыхалась туманная, всепоглощающая безбрежность океана.

То судно совершенно пропало из виду. Оно попросту исчезло, будто отродясь не было его. Вокруг была лишь туманная, свирепая безбрежность океана.

– Они исчезли, мсье! – прокричал ему в самое ухо рулевой Бойер, будто капитан сам не видел этого. – Видно, сам сатана унёс его в преисподнюю.

Бастьен до слёзной рези в глазах вглядывался в подзорную трубу, но вокруг было лишь молочно-лиловое месиво неба, тумана и океана. Капитан, точно обезумев, гнал шхуну, лавируя между плавучими скалами, для чего-то приказывал стрелять из мушкета. Судно пропало без следа. Тогда Бастьен, обессиленный, едва держащийся на ногах и напрочь сорвавший голос решил идти в Капстад.

К утру следующего дня стал виден берег. Это было немыслимо: до побережья Африки ещё самое малое, двое суток пути при добром ветре, и никаких островов по курсу быть не должно. Сбились с курса? Но они шли точно по компасу, по звёздам и по карте. Вглядевшись, Бастьен вскрикнул и едва не выронил из рук подзорную трубу. Это было немыслимо: перед ними в подтаявшем тумане вновь маячили скалы и отмели Бухты Рождества.

– Эта окаянная нечисть навела порчу на наши компасы, – сказал, побелев от страха, рулевой Бойер. – Гляньте-ка, стрелка и сейчас показывает север, хотя дураку понятно, что там юго-восток. Нас морочит дьявол, мсье, вот что я вам скажу! Сам дьявол!

– А ну спокойно, Бойер, – сиплым шёпотом перебил его Бастьен. – Сейчас быстро переложить руль. И не орать, как пугливая торговка, понял меня?! Заткнуться и делать дело. Делаем полный оверштаг. Потом поймаем долготу и определимся. Потом пойдём по ветру, дальше будем ориентироваться по солнцу.

– Эй! Там шлюпка! – истошно закричал юнга Дюваль. Лицо его напряженно окаменело, он точно не мог понять, ликовать ему или кричать от страха. – Клянусь Святыми апостолами. Люди там! Машут руками!

– Отставить разворот! Идём к бухте. На руле не зевать! Право на борт!

– Может, не надо мсье? – вдруг изменившись в лице, вскрикнул рулевой Бойер. – пальцы его конвульсивной хваткой впились в штурвал. – Уходить надо отсюда, верьте слову, уходить!

– Там наши люди! Что, забыл?!

– Нет!!! – лицо Бойера внезапно ощерилось ненавистью. – Это не они! Бюжо, Лакруа, Готьер, все они давно мертвы, неужто вы не поняли ещё! Это ловушка. И с нами тоже хотя так же! Неужто вы не поняли, будьте вы прокляты!

И вот тогда возник Голос. Поначалу – тихий, но пронизывающе высокий, переливчатый, срывающийся. Он отдалённо напоминал звук кельтской волынки, но куда насыщенней и звонче. Затем, после секундной паузы, – уже полный, наливающийся яростной силой, затем вновь взлетел ввысь и мгновенно заполнил пространство закладывающим уши неистовым воем. Он ослепляющим штопором ввинчивался в сознание и отпустил, казалось, лишь у порога безумия.

Когда грянула тишина капитан Бастьен обнаружил себя бессильно сидящим у подножия фок-мачты, взмокшим, несмотря на пронизывающий холод.

– Слыхали?! – Бойер вдруг разразился захлёбывающимся припадочным смехом. – Слыхали, я вас спрашиваю?! Как вы думаете, кто это? Не знаете? Так я вам скажу: это Дьявол, ваша милость! Нам повезло, мы сейчас увидим самого Дьявола. Это будет интересно, я думаю…

– Марш на руль! – просипел Бастьен, с трудом приподнимаясь.

– Э, нет, ваша милость! Сейчас тут не вы командуете, а Он! Он прикажет, куда нам всем плыть. А вы, мсье капитан, можете убираться в задницу!

Капитан Бастьен выругался, отволок его, бессвязно бормочущего проклятия, от штурвала, с силой отбросил в сторону и сам встал за штурвал. «Сирэн», словно с трудом перевалив через незримый порог, прямиком двинулась в сторону бухты Рождества.

***

Шлюпка бессильно колыхалась на приутихшей волне на том же самом злополучном месте, у раздвоенной скалы. В ней было трое продрогших до немоты, обессиленных людей.

– А где Паоли?! – первым делом спросил Бастьен, когда моряки с трудом поднялись на борт. Фабрэ поднял на него мутные, невидящие глаза и кивнул, лицо его растянулось в бессмысленной улыбке.

– Я спрашиваю, где Паоли, чёрт возьми! – Капитан тряхнул его за робу.

– Погодите-ка, мсье, –рассудительно сказал ноковый матрос Робер. – Нешто не видно, парням надо согреться, выпить и перекусить.

Переоблачившись в сухое, подкрепившись галетами с вяленой рыбой и выпив рома, Фабрэ немедленно повалился на рундук и уснул. Лакруа же, который ничего не съел, зато хватил разом две кружки, тут же и опьянел и говорить был не в состоянии.

Тогда Бастьен тронул за плечо ссутулившегося рядом Бюжо, коротко и повелительно мотнул головой в сторону капитанской каюты на корме. Тот вздрогнул, затем безучастно кивнул, поднялся и побрёл, не оборачиваясь, за ним.

***

– Ты ничего не поел, там, на палубе. И не выпил ничего. Почему? – спросил Бастьен лишь только Бюжо почтительно опустился на скамью в капитанской каюте.

– Что-то мне неохота, мсье, – глянув исподлобья, ответил Бюжо.

– Да неужто? – капитан усмехнулся. – Бюжо неохота выпить? Возможно ль такое? Однако дело твоё. Но ты сейчас мне скажешь, что с вами приключилось на том судне, и, главное, – где Паоли?

– Где Паоли? – Бюжо поднял на него неподвижные, потемневшие глаза. – Ну коли так, я пожалуй осушу стаканчик. Можно?

– Можно, чёрт побери! – Бастьен ударил кулаком по столу, да так, что пузатая бутылка тринидадского рома едва не опрокинулась. – Бюжо, ты испытываешь моё терпение!

Бюжо, однако, вместо того, чтобы в ужасе вскочить, ничуть не смутившись, нацедил себе кружку до краёв и, сипло выдохнув, осушил её в один приём.

– Эх и славный же у вас ром, ваша милость, – сказал он отдышавшись и утеревшись. – Это совсем не то, что китайцы матросам в кабаках наливают. Сивуху крашеную. Да. А что это вы осерчали-то как, мсье капитан? Сами изволили спросить: отчего не пьёшь? Я и выпил за здравие ваше. Так вы про Паоли изволили спросить. Не знаю – вот вам ответ. Не-зна-ю!

Бюжо вдруг стиснул большими, узловато-красными ладонями лоб, точно стараясь выжать из него что-то.

– Не верите, небось. Верно, и я бы не поверил: как так, сели в шлюпку пятеро. На борт того корабля поднялись опять же пятеро. А вернулись – четверо. Пятый-то где? А не знаю! Помню, как причалили к тому судну. Как кошку на борт забросил – помню, как сейчас. Потом мальчонка Паоли на борт вскарабкался. Потом мы все по лестнице поднялись, я самый последний, шлюпку привязал и полез. Помню палуба – никого на ней. Дальше… Название судна помню… Как его там, господи. «Севилья» что ли? Как-то так.

– «Сивилла», – мрачно кивнул капитан. – Дальше.

– Дальше. – Бюжо сосредоточенно насупился и снова стиснул голову пятернёй. – Дальше…

– Ладно, – нетерпеливо перебил его Бастьен, – говори просто. На корабле был кто-нибудь?

– На корабле… – как зачарованный повторил за ним Бюжо, крепко зажмурился и вдруг произнёс твёрдо и уверенно: – Был. Люди были. Только они…

Бюжо вновь мучительно зажмурился, встряхнул головой, не то прогоняя наваждение, не то призывая его воротиться.

– Что – они?.... Мертвецы? – капитан поднял руку перекреститься, но почему-то опустил.

Бюжо надолго замолчал, затем испуганно затряс головой.

– Нет, не то! Они… – он судорожно прижал к вискам кулаки и вдруг расплакался навзрыд. – Ваша милость, я не могу это сказать, режьте меня на части, не могу. Отродясь со мной не бывало такого. В памяти держу, сказать не могу. Небось думаете, из ума выжил Бюжо, а я вам скажу…

– Нет, не думаю, – Бастьен нахмурился. – Такое бывает, говорят. Мысль не рождает слова, так говаривал наш приходской аббат, преподобный отец Валери.

– Пожалуй что так, ваша милость, пожалуй, – Бюжо шумно всхлипнул и вытер нос рукавом. – И вот только чую я, просто нутром своим грешным чую, что жив наш Паоли, жив. Он – там, – Бюжо кивнул в сторону туманного ока иллюминатора, – на судне. Этой, как её там, Севилье…

 – «Сивилле», – вновь отрешённо поправил его капитан, думая о своём…

«Сивилла». Странное имя, похожее на тонкий посвист спущенной тетивы. Тетива ещё дрожит, а стрела ушла без возврата в клубящиеся сумерки…

Разговоры о некоем беглом судне, которое сперва вроде бы сгинуло без следа, а после диковинным образом являлось то там, то здесь на просторах Южной Атлантики он слыхивал не раз. Явление его считалось дурным знамением. Однако все те, кто его, вроде как, видел, были, казалось бы, вполне целёхоньки. Рассказывали, тем не менее, неохотно, немногословно и, главное, – всегда одно и то же. Будто сговорились все. И всё же, рассказы эти неизменно собирали слушателей, завораживали до немоты чем-то особым, глубоко сокрытым. Неспроста же сказывали, будто увидевший раз это судно, уже не позабудет его никогда, намертво вживлённый в память, он будет вечно неистовым, выворачивающим душу зовом, и не пройдёт ночи, чтобы не явились из неясных глубин сна зыбкие, как рябь, контуры мачт, снастей и парусов…

– Так вы мне не верите, мсье капитан? – Бюжо вновь глянул на него с потаённой враждебностью.

– Не верю? Чему не верю?

– Ну… тому, что Паоли остался там, с… Голландцем.

– А что мне остаётся, Бюжо? Только верить и остаётся. У одного видите ли «отшибло память», другой пьян в задницу, третий дурак от роду. Так вот и живём. Остаётся верить, ибо говорить-то не о чем. Так что – поди прочь, боцман. Но помни, просто помни: мальчишка Джанкарло Паоли останется на твоей совести! А про какого-то там «Голландца» расскажешь портовой шлюхе в Гавре. Прочь, я сказал!

Бастьен говорил медленно, с жестоким удовольствием вглядываясь в темнеющее лицо Бюжо. Капитану хотелось каким угодно путём выбить его из состояния деревянного ступора.

– Я, мсье капитан…

– Что – я?! Расскажи об этом также родителям Паоли. Им будет интересно послушать, как храбрый боцман Бюжо…

– У него нету родителей, мсье капитан, – угрюмо перебил его Бюжо. – Он сирота с десяти лет. Отец его, Лукас, плавал на фрегате «Тоннэр». Помните, фрегат пропал лет семь назад возле Маврикия? Ни слуху ни духу. Говорили, что…

– Не надо мне рассказывать сказки! Лучше расскажи, как вы его бросили. Четверо здоровых мужиков бросили мальчишку…

– Бросили?! – вдруг взревел Бюжо и тоже хватил кулаком по столу. – Это мы-то бросили?! Да это вы кинулись наутёк едва мы впятером ступили на палубу! Что, нет?!

– Что ты несёшь, Бюжо! Куда мы пустились? Мы… Так. Ну-ка давай спокойно, по порядку расскажи. Куда пошло то судно. Почему оно так внезапно снялось с якоря, да ещё с такой адской быстротой, почему…

– То судно, ваша милость, стояло на месте и никуда не уходило, покудова вы не дали стрекача. Хотите верьте, хотите нет.

Капитан Бастьен уже открыл рот, чтобы вновь прокричать нечто гневное, желчное, но осёкся. Ожесточение вышло из него угарным дымом.

– Вот вы сами изволили говорить, помните? – трясогузки поют. Да так складно говорили, что я чуть не поверил. Цюи! Хотя – ну какие тут, к чертям трясогузки? Тут кайры, бакланы да пингвины. А вы – трясогузки! Да эти пташки тут и часу не выдержат. А вы ведь слышали, да?

– Слышал, – капитан Бастьен мрачно кивнул и вдруг, расплёскивая, наполнил разом ромом две кружки до краёв. – Слышал. И это был не бред, клянусь небесами. Пей, Бюжо, иначе недолго свихнуть разум…

***

– А знаете, ваша милость, – Бюжо прервал долгое молчание, уже тяжеловато ворочая языком. – Я ведь видел Мать Виллемину.

– Кого?! – насмешливо переспросил капитан. – А ещё чью мать ты видел? Бюжо, право, тебе не стоит больше пить.

– Мать Виллемину, – угрюмо повторил боцман. – Знаете, поди историю эту?

Бастьен нахмурился. Он, как и все китобои, не раз слыхивал эту историю, произошедшую лет семь назад в здешних водах, историю, как и все подобные, обрастающую всякий раз новыми, диковинными подробностями.

Мать Виллемина – так прозвали капские голландцы самку гигантского синего кита. За ней гонялись несколько лет. На неё заключались пари, делали ставки, её трижды изобразили на литографиях – среди волн, чаек и утёсов, в пучине вод и даже в небесах! О ней даже ладную поэтическую балладу сложил некто Даниэл Кармелу, моряк, португалец с Мадейры. Он описал её сочно и чувственно, как нестерпимо желанную женщину. Правда окрестил её на свой лад – Вилфридой.

Она впрямь была чертовски красива, эта Виллемина. Упругое, сильное светло-синее тело с мраморно-серым отливом, иссиня-чёрный спинной плавник, светлый, серповидный хвост, и главное – глаза, два огромных, тёмно-фиолетовых глаза, в которых, казалось, мог отразиться разом весь окружающий мир. Отчего именно завораживающая красота вызывает порою такое азартное стремление поймать, заклеймить, убить и тотчас громко известить об этом свет – бог весть...

И вот как-то голландский китобойный баркас «Гидеон», ухитрился загнать Виллемину с двумя детёнышами в мелководный залив у острова Реюньон и там всадить гарпун глубоко возле грудного плавника. Обезумевшее от боли животное с корнем вырвало гарпунный трос и вырвалось на волю, однако китобоям удалось поразить и проворно втянуть на борт её годовалого детёныша.

Виллемина, сама истекая кровью, оставляя за собою чёрный клубящийся след, плыла за судном и трубно и страшно голосила, точно умоляя отпустить детёныша. Трижды её пытались загарпунить, но она всякий раз уворачивалась и продолжала плыть. Двое суток она шла за баркасом до самого порта Капстад. Однако и там она, не входя в гавань, утеряв всякие надежды на спасение детёныша, целую ночь и утро оглашала мглу протяжными, отчаянными воплями.

И тогда Франц Хогедрик, боцман на «Гидеоне», приказал матросам подтащить растерзанную двадцатифутовую тушу китёныша к самому борту и лихо оттарабанил на ней матросскую джигу. «Эй, Виллемина! – горланил он, хохоча во всё горло, выделывая непристойные жесты и размахивая окровавленным беретом. – подплывай к нам, полакомишься кусочком своего вы****ка!» Крики, сказывают, сразу прекратились. Будто по команде. А вот Хогедрик в тот же вечер пропал начисто. Причём, на море в тот день стоял мёртвый штиль вода была глаже богемского зеркала. Его искали три дня, а на четвёртый его тело выбросил прилив в стороне от города, на дюны возле Столовой горы. Со стороны можно было подумать, что беднягу Хогедрика пару раз пропустили через мельничные жернова. Рёбра перемолоты в крошево, головы не было вообще. Что могло с ним приключиться, как он, не склонный отнюдь к чудачествам и к обильной выпивке, очутился в море – никто понять не мог. Пошли слухи, будто Мать Виллемина как-то заманила его, криками своими диковинными, заворожила, как коварная, сирена. Так или иначе, но на следующий же день с той шхуны сбежала, не дождавшись расчёта, добрая половина команды, а ещё через неделю баркас «Гидеон» пропал без следа. И опять же, без всякого шторма. Пропал и всё тут…

***

– Мать Виллемину? – Бастьен скривился, желая сказать что-то насмешливое, желчное, но вдруг осёкся. – Ты впрямь её видел?

– Видел, ваша милость. Только не спрашивайте, как. Видел и всё. И слышал. А вы? Неужто не слышали?

– Слышал, – глухо ответил Бастьен. Но… то, что я слышал, – это непохоже на голос кита. Это другое что-то, другое, другое. Так киты не кричат, уж я-то знаю.

– Верно. Простые киты так не кричат. Но это – Виллемина. Говорят же, что, от её крика люди сходят с ума. Верите в это?

– Пожалуй что верю, – пробормотал капитан, отчего-то покосясь на дверь.

– Пойду я, ежели позволите, ваша милость, – сказал Бюжо, поймав его взгляд. – Вахтенного пора менять, Бланшар, раззява как пить дать склянки прозевает. Да и вообще…Спасибо за угощение. Этак вы запросто со мной. Дворянин с простым матросом…

– Знаешь, человек в море ближе к Небесам, чем на суше. А в Небесах ведь дворян нету, там все едины. Так и живём. И потом, – Бастьен коротко усмехнулся и покачал головой, – какой я тебе к чертям дворянин! Мой отец плавал таким же боцманом, как ты, на клипере «Лефевр». А мать… мать была прачкой. Их у нас называли трясогузками. Они впрямь были похожи на этих пташек, когда выбивали на берегу Дордони бельё валька;ми. Целыми стайками. Да и вальки у них походили на птичьи хвосты. М-да… Ну ты иди, Бюжо, иди себе. По-моему, тебе отдохнуть не мешает.

– Ваша правда, мсье. Уморился я, по правде…

***

«Сирэн» снялась с якоря, взяла курс норд-вест, к острову Новый Амстердам. Ветер был попутным, полный фодервинд, стрелка компаса, будто оправившись от недомогания, твёрдо показывала верное направление. Команда повеселела – уже одно то, что через какие-то неполных двое суток они ступят на твёрдую сушу, пусть прохладную и дождливую, но всё же без тех адовых ветров и снежной нежити, которые выматывали душу все эти окаянные полтора месяца, придавало сил и бодрости. Даже рулевой Бойер перестал всхлипывать, бормотать и затравленно коситься по сторонам.

А капитан Бастьен молча сидел возле каюты у кормы на опрокинутом бочонке, неторопливо дымя изогнутой в турий рог пенковой трубкой и провожая неподвижным взглядом удаляющиеся гребенчатые контуры Бухты Рождества. Его мысли были неторопливы и ясны. Ему казалось, он нашёл наконец то, что искал давно, хоть и не мог осознать, что именно. Он и не силился охватить разумом, истолковать всё то, что случилось прошедшею ночью. Видимо, для того надобно своё время. Он лишь отрешённо вслушивался в неумолчный гул вселенской чаши Океана, пытаясь, вероятно, расслышать в этом скопище звуков не то весёлую, небесную трель стаек стремительных трясогузок, не то горестный, рвущий душу вопль Матери Виллемины.

Старый жрец с Мадагаскара сказал: "Давным-давно, когда боги только создали мир, люди жили в море. Боги тогда одарили разумом три существа: китов, дельфинов и людей. При условии, что они не будут убивать друг друга, иначе на них обрушится кара. Но люди выбрались на сушу и нарушили завет богов. Когда киты спросили, отчего вы, боги, не караете людей, те ответили: а вы взгляните на них. Разве они не карают самих себя?"

Молитва святой Агнессы

Август 6, года 17….;
20°09;52; ю. ш. 55°31;57; в. д.

Неожиданная встреча с британским корветом. Сам по себе корвет малоинтересен. А уж капитан его, тем более. Забавно напоминает того капитана Спенлоу с Антигуа. Ну да Господь с ними обоими.
Зато судно посетили двое забавных существ. Отец и дочь. Похоже, они хлебнули немало горя, и оно скорее разъединило их, чем соединило. Однако, кажется,, нам всё же удалось помочь им хоть немного.
Они взяли письмо от бедняги Ларкинса…

Из судового журнала флейта «Сивилла».

За «Летучим Голландцем» — с лёгкой руки капитана Бастьена, за престранным сим беглецом закрепилось это прозвание — пробовали даже охотиться. Особенно почему-то после той диковинной, так, кстати, и не прояснённой до конца истории с преподобным отцом Франклином. Впрочем, пожалуй, о той истории есть смысл поведать подробнее.

Однажды, случилось это в конце ноября 17… года, английский корвет «Морэй» был остановлен в открытом море, в двенадцати милях от острова Реюньон неким неведомым судном.

В этих водах, в стороне от морских путей корвет оказался случайно — был снесён невероятно долгим ураганом на пути из Мадраса в Плимут. Капитан корвета решил завернуть в порт Сен-Дени, дабы там поправить изрядно потрёпанный в шторм такелаж, запастись заодно сухарями и пресной водою.

То судно стояло на якоре прямо по курсу корвета, явно дожидаясь его. Причём, появилось нежданно, словно вынырнуло из тумана. Хотя погода была яснее ясного. Пушечные порты были задраены, судно словно демонстрировало мирные намерения.

Вскоре на мостике показался человек, который в рупор на прескверном английском, энергично жестикулируя для ясности, спросил, нет ли на судне священника.

 — Положим, священник есть, — прокричал после напряжённой заминки капитан корвета Дуглас Огилви. — Да только он нездоров. Очень нездоров, понимаете? — Капитан как-то странно подмигнул, всем лицом. — И тотчас поменял тон — А в чём дело, собственно, дело? И вообще, кто вы такие, хотелось бы знать.

 — На нашем судне есть матрос, англичанин, — ответил незнакомец, пропустив мимо ушей последние слова капитана. — Он сильно болен. Настолько сильно, что, похоже, надобен священник.

Суда сблизились, человек на мостике говорил уже без рупора. То был рослый, немного сутулый человек с коротко остриженной остроконечной бородкой, с большими, тёмными, глубоко запавшими глазами. Судя по одежде — штурман голландского торгового флота. На мачте, однако не было голландского флага. Это и настораживало капитана Огилви.

 — Сожалею, но едва ли мы сможем вам помочь, — нетерпеливо возразил он, для чего-то оглядывая ясный горизонт, будто ища подтверждения своим словам. — Я же сказал, пастор сильно болен и… — тут капитан вновь сделал туманный круговой жест, означающий, вероятно, что он сам не уверен, дотянет ли святой отец до Плимута.

***

Преподобный отец Франклин Уоллес возвращался из Индии, где полтора с небольшим года прослужил в пресвитерианской миссии на восточном побережье. Возвращался, однако, и сам уже не ведая, вернётся ли домой. Тому причин было много. Тяжёлая лёгочная лихорадка, от которой он надеялся избавиться под тропическим солнцем, поначалу впрямь благополучно прошла, однако недавно вдруг воротилась вновь, да ещё изрядно усугубилась, стала вовсе уж нестерпимой. К тому ж лодыжка, перебитая давно в молодости, во время штурма форта Муэлье-Нуэво под Гибралтаром, которая, казалось, давно благополучно зажила, вновь стала опухать и по ночам болела нестерпимо. И главное, полтора месяца назад случилось нечто и вовсе ужасающее: тамилы, подбиваемые, по слухам, то ли голландцами, то ли португальцами, подняли безумный мятеж. Внезапно, точно по какому-то чудовищному магическому жесту, люди, ещё вчера всецело занятые неторопливыми своими трудами и заботами, превратились в остервенелое скопище, кипящий яростью клубок. Они пытались захватить арсенал и форт Сент-Джордж, однако попали под картечь и мушкетные пули. Пролитая понапрасну кровь и досада взбеленили их, однако они, внезапно начисто утратив интерес к осаждённому арсеналу, бросили у стен форта полсотни своих убитых и изувеченных, ринулись в Чёрный город. По пути сожгли хлопковую прядильню, магометанскую мечеть, роскошный розовый особняк на холме Сан-Томе, а затем отправились громить миссию. Отчего именно её — неведомо, однако они жгли и рушили эти ветхое, неказистое двухэтажное сооружение с двумя флигельками с таким истошным остервенением и буйством, будто именно в нём и была заключена первопричина всех их унылых горестей, окаянной нужды.

Отец Франклин в тот день с утра отправился в порт, где провёл изнурительно бессмысленные полдня сперва в тягостном ожидании, а затем в унизительных препирательствах с бесстрастными чиновниками из адмиралтейства, пытаясь договориться наконец о возвращении семьи Англию. Беды; ничто тогда не предвещало. Когда же он, уже к вечеру, добрался наконец до миссии, там всё было уже кончено. Растолкав всё ещё взбудораженную, галдящую толпу полуголых людей, он приблизился к пепелищу, оглядывая дымящиеся остатки стен и стропил, распростёртые полуобгоревшие тела с потрясённым непониманием. Он не мог взять в толк, отчего никто не может ясно и коротко ответить на простой вопрос: где сейчас пребывает его супруга Бернадетта Уоллес с двенадцатилетней дочерью Агнессой, ибо ошеломлённый разум его решительно не желал соединить этот истошный, смрадный кошмар с крохотным миром своей семьи, который, казалось, светлым, радужным пузырьком парил над хладною бездной.

Его никто не тронул. Поначалу сочли безумным, потом двое из мятежников признали в нём мужа той самой , английской мистресс, который некогда принимала роды у их жён. На него сумрачно косились, стараясь обойти стороною. И лишь когда народ стал понемногу рассеиваться, услыхав, к тому же, что к миссии спешат солдаты с форта, кто-то осторожно, но настойчиво потянул его за рукав.

Пожилая тамилка в тёмном сари и в надвинутом на самые брови платке с бахромою, одной рукой безостановочно теребила его за рукав, а другой прижимала к себе девочку, одетую точно так же, как она, бормотала нечто непонятное, изредка вкрапляя английские слова — «страшно…камень… огонь… бедняжка…очень кричал…беда…маленький девушка, совсем такой маленький…белый леди…мёртвый… резал… страшно очень»

 — Простите, сударыня, — нетерпеливо перебил её пастор, — но не встречалась ли вам миссис Бернадетта Уоллес, моя супруга? С нею была ещё…

И тогда, не дав ему договорить, тамилка придвинулась вплотную к нему и, быстро оглядевшись по сторонам, одним махом откинула платок с лица девочки…

***

Каюта отца Франклина располагалась неподалёку от капитанского мостика, и он, придя наконец к тому времени в сознание после тяжкого забытья, слышал весь разговор.

 — Прикажите спустить шлюпку, сэр, — слабым, надломленным голосом произнёс пастор, с трудом, опираясь о стены, добравшись до раскрытого окна, — я помогу брату моему. Мой долг…

 — Ай да полноте вам, ваше преподобие! — капитан Огилви даже не пытался скрыть досадливой гримасы. — Какой долг! Какому такому брату! Лежите уж себе.

 — Я, однако, прошу спустить шлюпку, — даже от небольшого волнения лицо священника покрылось испариной, а голос стал вздрагивать, он несколько раз, судорожно сглатывая, подавил в себе колючий, рвущийся наружу кашель. Вдобавок вернулась терзавшая его всю ночь тяжкая боль в ступне.

 — А и не нужно шлюпки, святой отец! — обрадованно крикнул незнакомец. — Шлюпку мы сами пошлём. Да она вообще-то уже и готова.

И действительно, тотчас из-за кормы неизвестного судна проворно вынырнул четырёхвесельный ял. На вёслах, однако, сидело двое: рыжий гигант с ликом брабантского тяжеловоза и, в контраст ему, худощавый горбоносый темноволосый юноша, почти мальчик. Капитан перевёл раздражённый и настороженный взгляд со шлюпки на пастора, едва передвигающего ноги от слабости.

С собою отец Франклин взял лишь старую кожаную суму ещё со времён войны да трость. Вслед за пастором, боязливо, как зверёныш, озираясь по сторонам, не отступая от него ни на шаг и вцепившись в полы сутаны, выбралась его дочь Агнесса.

 — Однако кто вы такой сэр? И откуда вы? — спросил отец Франклин, с трудом переводя дыхание и щурясь от непривычно яркого, выглянувшего впервые за несколько недель солнца.

 — Я? — Тут бородач вдруг широко улыбнулся, снял треуголку и прижал к груди. — Я моряк, святой отец. И посему я аккурат оттуда, где в данный момент нахожусь. У моряков одна родина. И вера одна. И Римский папа, и епископ Кентерберийский для нас мало значат, покудова не ступят на борт нашего судна. Хотя нигде на свете не верят в Господа столь истово, как в океане. Вполне ли вы удовлетворены, святой отец?

 — О да, — ответил отец Франклин, то укоризненно покачивая головой, то невольно улыбаясь.

Шлюпка меж тем вплотную подошла к борту корвета. Рыжий великан встал на носу и неуклюжими жестами, как глухонемой, попросил сбросить забортный трап.

 — Эй, парень! — прервал наконец молчание капитан Огилви. — а откуда на вашем корабле англичанин? С чего бы, а? Вы ведь не англичане? Так?!

Капитан говорил, браво подбоченясь и властно выпятив челюсть, однако голос его предательски вздрагивал, он явно с трудом не давал вырваться наружу какой-то неясной нутряной опаске.

Однако великан показал пальцами на свои красные, веснушчатые уши и замотал головой, что должно было означать, что он его не то не слышит, не то не понимает.

 — Звать его Филип Ларкинс, он родом из Беркшира, — вмешался в разговор штурман. — Он у нас рулевым. То есть, был. Он сам всё поведает святому отцу. Вы, однако, распорядитесь сбросить трап, а то Брандер перевернёт шлюпку, не приведи бог.

Огилви презрительно скривился, однако повелительно махнул рукой. И только тут осознал, что он, потомственный сквайр, офицер флота Его величества короля Англии Иакова второго, капитана двадцатипушечного корвета, стоял, жалко переминаясь перед каким-то непонятным субъектом в потёртой штурманской робе, не смея не то чтобы сурово потребовать от него объяснений, но попросту возразить, даже слово-то вставить поперёк. Это пренеприятное открытие столь его поразило, что оно украдкой огляделся вокруг: не смеётся ли кто из команды? Никто, однако, не смеялся, лишь с любопытством разглядывали неведомое судно и негромко переговаривались.

Отец Франклин меж тем, кривясь от распирающей боли в груди, добрался до борта. Вслед за ним, цепко ухватившись за его локоть, семенила Агнесса. Завидев, что она тоже намеревается ступить на трап, веснушчатый верзила вдруг вскинулся, разом вышел из состояния полусонного равнодушия, округлил глаза и негодующе замахал руками.

 — Ноу, ноу! Импосибл! Девочка — нет! Пастор — велком, девочка – нет, никак не можно.

Агнесса смерила его исподлобья негодующим взглядом и ещё сильнее вцепилась в локоть священника. Отец Франклин остановился и покачал головой.

 — Простите, но моя дочь Агнесса должна пойти со мной. Таково условие. Ежели угодно, я вам объясню почему именно. Видите ли…

 — А ничего и не нужно объяснять, святой отец! — Штурман развёл руками. — Эй, Брандер, не стой же, как истукан, помоги его преподобию и юной леди подняться.

***

… Из кубрика отец Франклин выбрался как будто бы ещё более понурый, осунувшийся и потерянный. Он словно силился вспомнить нечто важное, что не сказал только что, даже остановился, но Агнесса вновь впилась пальцами в его локоть и удержала. Покрасневшие глаза её были широко раскрыты, она протяжно и тоненько всхлипывала.

 — Как там Фил? — негромко спросил сухощавый человек в изрядно поношенном капитанском мундире. — Простите, не представился. Андреас ван Стратен, капитан этого судна. — Так как там наш Фил?

 — Раб божий Филип Ларкинс оставил этот мир, — вновь понурился священник. Стоявшие рядом молча сняли береты и треуголки. Агнесса всхлипнула ещё протяжнее и уткнулась лицом в сутану. — Он благодарил Господа, благодарил Белый свет. Душа была исполнена печали, но не было отчаяния и ожесточения. Господь примет его душу.

 — Аминь, — кивнул капитан. Стоявшие вокруг перекрестились.

 — Это был честный, добрый парень, — срывающимся, едва не плачущим голосом произнёс вдруг один из младших офицеров. — Да! самым добрым из нас. Он спас мне жизнь. Ежели б не он, меня бы не было сейчас. А я… А я так и не смог ничем ему помочь….

Штурман молча похлопал его по плечу и отвёл в сторону..

 — Как его похоронят? — спросил негромко отец Франклин, глянув искоса на дочь.

 — Как положено, — пожал плечами капитан. — Парусина, пушечное ядро в ногах, заупокойная молитва, поминальная трапеза. Как и на суше, в сущности. Только с ядром.

 — Покойный Филип, — говорил что-то о письме, — спохватился вдруг пастор. — я, правда, не понял до конца, ему трудно было говорить.

 — Да, — неожиданно вмешался штурман. — Его последняя воля. Он просил непременно передать письмо. Взгляните.

Штурман бережно извлёк из-за пазухи свёрнутый рулон бумаги, перевитый лентой с печатью. «Госпоже Кэролайн, урождённой Доджсон в собственные руки» — успел прочесть штурман выведенное чёрною тушью.

 — Он написал письмо?

 — Ну да. Вернее, наговорил. Бедняга Фил грамоты почти не знал. Писал я, с его слов. Как мог опять же, — Штурман помолчал, подошёл ближе. — А смогли бы вы, святой отец, передать письмо, кому должно? Там сказано, кому. Ливерпуль, улица Жестянщиков, дом Сэмюэла Доджсона…

 — Ливерпуль? — священник смущённо потупился. — Но это… Это далеко, очень далеко от Плимута. Я, право, не знаю, когда я смогу оказаться там…

 — А вот когда сможете, тогда и передадите. Для бедняги Фила время уже потеряло значимость.

Пастор с сомнением покачал головой, однако Агнесса вдруг, отбежав от отца к общему удивлению взяла из рук штурмана свиток и быстро спрятала в складках долгополого сари.

 — О! Благодарю вас, милая мисс Агнесса. Вы истинная леди, клянусь локоном Святой Девы! Помо;литесь за нас при случае?

Агнесса нахмурилась, коротко глянула на штурмана и едва заметно кивнула.

 — Признателен вам, милая леди, — повеселел штурман. — Заступничество святой Агнессы — добрый знак для моряка. Славная у вас дочка, — кивнул он пастору. — Что молчит, оно понятно. Видать, впервые видала такое. Не стоило ей туда ходить.

 — Тут не только это, — сказал пастор, шумно вздохнув и понизив голос до шёпота. — Агнесса тяжело пережила гибель матери. Вот уж больше месяца как не говорит, не улыбается. И не желает верить в её смерть. «Когда мы вернёмся за мамой?» — вот что она написала сегодня утром пальцем на холодном стекле.

 — Её мать погибла? — осторожно спросил капитан. — Когда это было?

 — Не так давно. В октябре, в Мадрасе. Тогда случился…

 — А, знаю, — кивнул капитан. — Мятеж Селлапана Венкаты-младшего. Странный какой-то мятеж, который продолжался всего-то несколько часов. После чего мгновенно стих, а верховоды сгинули, будто и не бывало их. Знаете, такое обычно происходит тогда, когда хотят убить только одного человека. Или нескольких. А сотня других — просто чтобы создать должный ландшафт. Штука нередкая. Большинство мятежей на Востоке, думаю, именно потому и случаются. Венката сейчас наверняка прячется в родовой деревне где-нибудь в джунглях, а когда всё вчистую уляжется, воротится в Мадрас как ни в чём не бывало. Так вы говорите, погибла ваша жена? Сочувствую. Однако я слышал, что в ходе бунта не погиб ни один англичанин. Только местные жители.

 — Откуда вам это знать? — пастор вздрогнул.

 — В море слышимость получше, чем на суше, — усмехнулся капитан.

 — Разве?.. Ну да, в Миссии погибли в основном тамилы, новообращённые, — отец Франклин отчего-то ссутулился и вновь перешёл на беглый шепоток, обеспокоенно косясь на дочь. — В основном.

 — Вы сказали, ваша жена погибла на глазах у дочери?

 — Да, по сути, так оно и было, — отрывисто ответил священник.

 — Что значит — по сути?

 — Их было около сорока человек в миссии. Погибли все, кроме Агнессы, понимаете? — Тут отец Франклин почему-то нетерпеливо повысил голос.

 — Понимаю. А как уцелела она?

 — Она, ежели вам так уж угодно знать, спаслась потому, что некая пожилая тамилка переоблачила её и выдала за свою дочь… Однако довольно об этом, — вдруг произнёс пастор сухо и неприязненно. — Вы просили меня исповедовать матроса? Я это сделал. Брат мой Филип Ларкинс оставил сей мир, облегчив душу исповедью. Теперь же прикажите подать шлюпку.

 — Шлюпка-то давно готова, ваше преподобие, — оживлённо вмешался в разговор штурман, доселе равнодушно кормивший чаек. — Осталось всего-то сблизиться с вашим кораблём, и вы, считай, у себя дома.

И тут только преподобный отец Франклин заметил, что корвет «Морэй», ещё несколько минут назад маячивший столь близко, что были слышны переговоры матросов на борту, вдруг непонятным образом отдалился едва ли не на полмили. Однако не успел священник удивиться этому, как его потрясло другое — немыслимо и неузнаваемо преобразившееся лицо его дочери Агнессы. Недвижное, отрешённое, словно погружённое в спячку, оно внезапно воспрянуло, словно яркая вспышка высветило его изнутри. Уныние и безразличие слетели, как застарелая короста. Глаза ожили и превратились в две маленькие зияющие бездны.

 — Что-то желаете сказать мисс? — участливо спросил штурман, не сводя с девочки пристального взгляда, и не успел отец Франклин раздражённо ответить: «Моя дочь не говорит, и уже давно», как Агнесса вдруг негромко, но совершенно отчётливо произнесла:

 — Ту женщину зовут Л-лилавати. Мы с мамой её звали Лилл. Она м-мыла полы в миссии, варила еду, ходила на базар, за лошадьми ухаживала...

Девочка говорила, порой заикаясь и зажмуривая глаза. Вероятно от нахлынувшего волнения.

 — Добрая, добрая тётушка Лилл, — нараспев произнёс штурман.

 — Нет! – отрывисто произнесла Агнесса. — Не добрая. Совсем н-не разговаривала по-английски, а сама всё понимала, я же видела. Даже когда говорили шёпотом, всё-всё слышала и понимала. И глаза у неё злые. Как у чёрной с-совы. Все тамилы добрые были. А Лилл — злая. Она Христа ругала. Да! И смеялась над ним, показывала, как он висел на кресте, руки растопыривала, язык высовывала. Да! А нас, англичан, называла отродьями ракшасов .

 — Христа ругала, а в миссии работала. Англичан отродьями звала, а тебя спасла. Тебя одну?

 — Меня спасла. И м-маму спасла.

 — Агнесса! — пастор умоляюще прижал руки к груди. — Пойми же ты, мамы нет. Не рви моё сердце!

 — И маму спасла! — выкрикнула Агнесса, зажмурившись, высоким, сорванным голосом так, что отец Франклин потрясённо умолк. — Ты ничего не хочешь понимать! Мама жива! Ты меня не слышишь совсем, да?! Мама там, а мы здесь!

 — Мисс Агнесса. Постой, — капитан подошёл к ней вплотную. — Тётушка Лилл спасла только тебя и маму? Больше никого?

 — Нет, — всхлипывая, ответила Агнесса. — Только нас. Нас не любила. И нас спасла.

 — Когда человек спасает того, кого ненавидит и презирает, он делает это либо за деньги, либо за чьё-то благорасположение, — задумчиво произнёс штурман, вновь занявшись кормлением чаек. — Например — на небесах… А порой — за оба вместе.

 — Не кощунствуйте, сын мой, — негромко произнёс отец Франклин, не сводя напряжённого взгляда с дочери.

 — Да. За деньги, — кивнула, подумав, Агнесса. — Тётушка Лилл всё время вот так вот трясла рукой и говорила, быстро так: — «Ма;и, ма;и!». Я п-потом поняла, это значит — деньги.

***

… Увидев за откинутым бахромистым платком вытянувшееся и неестественно оцепенелое лицо Агнессы, пастор с криком метнулся было к ней, но тотчас налетел грудью на выставленный вперёд костистый локоть.

 — А не спешите-ка, мистер Уоллес, — сказала вдруг женщина на чистом английском, лишь с лёгким гортанным налётом, — не пристало так суетиться при вашем-то сане.

 — Госпожа Лилавати?

 — Ну… можете называть меня так, если угодно, — тамилка хрипловато рассмеялась, временами, однако, насторожённо косясь по сторонам. — Однако у нас времени мало. Значит так: жизнь дочери вашей всецело в ваших руках, святой отец. И времени, повторяю, у нас в обрез.

 — А Бернадетта! Моя жена, Бернадетта Уоллес. Она…

 — Сожалею, мистер Уоллес. Сожалею весьма. Но… она погибла. Когда начался пожар, люди вместо того, чтобы бежать за ворота, стали прятаться в прачечной. Боялись толпы у изгороди. Прачечная стояла в стороне и огонь удалось быстро сбить. Но когда рухнула крыша главного здания, одна из балок упала на крышу прачечной, она загорелась снова, а выбраться оттуда люди уже не смогли, что-то у них случилось с замком. Ещё раз говорю, мне очень жаль, мистер Уоллес. Однако вынуждена напомнить: времени у нас нет.

 — Чего вы хотите? — к пастору вернулось самообладание.

 — А вот и правильный вопрос. Чего хочу? Да ровно того ж, чего хотят все смертные до одного. Денег, ясно дело! Много, много денег.

 — Денег? Много? Но у меня не так много… Десять шиллингов вас устроит? Больше просто нет.

 — А ну хватит молоть чушь! — голос Лилавати прозвучал негромко, но глаза сузились и полыхнули такой яростью, что пастор вздрогнул. — Эти десять шиллингов, ваше преподобие, засуньте себе поглубже в… штаны. Мне надобны сокровища, которые ваш друг, богобоязненный прихожанин, господин Махендра, прячет в Миссии. Прятал, вернее. Потому как Махендра-джи, как мне стало ведомо, помер пару часов назад что неприятной смертью. Однако так и не успел поведать, куда именно упрятал сокровища. Сказал только что они тут, в Миссии. Так что у меня иного выхода не было.

 — Так это вы сожгли Миссию? Вы — чудовище!

 — Чудовище? Возможно. Но Миссию сожгла не я. Зачем? Когда люди начали швырять факелы через ограждение, я даже хотела их остановить. Мне нужно было лишь перевернуть тут всё вверх дном, но уж никак не жечь. Если я сожгла, то богатый дом господина Махендры, наш дом некогда. Вы, конечно, не знали об этом? Однако мы не о том говорим! Итак, я вас внимательно слушаю, пастор. Только не говорите, что вы про сокровища ничего не знаете! И не переживайте, дочка ваша не слышит. Она спит покудова. Сколько нужно, столько и проспит.

Лилавати замолчала, улыбнулась и вдруг легонько погладили недвижно застывшую девочку по щеке.

 — Знаешь, девочка, а я ведь тоже когда-то была такой же маленькой и нежной, как ты. Маленькой и нежной. О, я была самой счастливой девочкой на свете, потому что у меня было всё, о чём только могут мечтать маленькие девочки. У меня был огромный сад и пруд, в котором плавали лотосы и звёздчатые кувшинки и ещё особые поющие лягушки, прилетали утки и лебеди, даже свой зверинец, в котором жили кролики, золотистые олени-аксисы, розовые бенгальские кошечки, мангусты. Была крошечная бразильская обезьянка по имени Лодди, она вся умещалась на ладони, представляешь? Мой отец был самым богатом человеком Мадраса, а мама – первой красавицей. Она была гораздо моложе папы и мы смотрелись, как две сестрёнки. Мы с нею целый год прожили в Лондоне! Ты бывала в Лондоне, детка? Нет? Вот. А я там жила целый год! А потом случилась беда. Ой, беда! Один хитрый и завистливый человек написал губернатору Мадраса, что мой папа помогает деньгами какому-то мятежному навабу с гор. Губернатор Мадраса, мистер Йэл, приехал к нам домой. Они долго говорили, а потом губернатор вдруг выскочил из кабинета папы весь красный и напуганный. И сразу уехал домой. Мама потом сказала, что мистер Йэл кричал на папу, а когда папа вспылил, замахнулся на него тростью. Папа отнял трость и даже хотел ударить ею, но не ударил, только сломал об колено. Губернатор выбежал из комнаты, а папа бросил ему обломки трости прямо в спину. Я смеялась, а мама сказала: не смейся, будет беда. Так оно случилось. Через день на папу напали, убили лошадь, его любимую Тару, а самого его увезли. Потом пришли за мамой. Её посадили в какую-то клетку. Долго не давали кушать. А потом накормили. Досыта. И знаешь, чем накормили, детка?..

 — Лилл, зачем вы это говорите!..

 — Заткнись, пастор. Я же сказала: она не слышит. Вернее, слышит, но не слухом, а разумом своим детским. Так вот, когда она насытилась, ей сказали, что она отведала… плоти своего мужа. Да, детка, да — так случается на свете. Когда мама сошла с ума, добрые англичане её отпустили из клетки и она кинулась с моста в Адьяр. Меня и маленького братика родственники увезли подальше от города. А домом завладел тот пёс, что донёс на папу. Это друг твоего папы Махендра-джи. И знаешь, крошка Агнесса, зачем я тебе всё это рассказываю? Затем, чтоб твой папа не сомневался: если надо будет перерезать тебе горло, я это сделаю без раздумий. Эй!!! Вы наконец мне верите, ваше преподобие?!..

***

 — За деньги? — Отец Франклин усмехнулся. — Нет! Вернее, не совсем так. Та женщина была одержимой! Она всё толковала о каких-то фамильных сокровищах. О коих сама-то, похоже, имела слабое понятие.

 — То есть, они всё же были, те сокровища? — капитан ван Стратен вдруг глянул на пастора со странной пристальностью.

 — Ну да. Что-то, и было, пожалуй, — кивнул священник, глянув с тревогой на Агнессу. — Махендра, скотопромышленник, наш главный жертвователь…

 — А, это тот, что сгорел связанный в собственном доме?

 — Похоже, в море в самом деле изрядная слышимость, — криво усмехнулся пастор.

 — Исключительная, ваше преподобие! — рассмеялся штурман. — Странно, что вы сами это не заприметили. Надо только уметь прислушаться к тому, что говорит океан. Кроме того, наше судно стояло на рейде Мадраса примерно через час после тех событий. Вообще, самое главное заблуждение человека — полагать, что Океан есть лишь огромное вместилище влаги. С таким же успехом вместилищем влаги можно назвать человека… И всё-таки. Что же вам сообщил этот ваш богобоязненный скотопромышленник?

 — Нечто путаное. Малопонятное. Да. Он сказал, — тут священник вновь с плохо скрытой опаской глянул на дочь, — сказал, что есть какие-то сокровища. Огромные! Но это якобы не его сокровища, а даны ему кем-то там на хранение, посему дома он хранить их не может. Их владелец нынче в отъезде, а как он воротится, он ему их и отдаст. Сказал, что открывать его ни в коем случае нельзя, что на нём будто бы заклятье Индры, и что тот, кто осмелиться его открыть…

 — Что открыть? — немедленно заинтересовался штурман.

 — Ну этот, сундучок открыть. В общем, полный бред! Вообразите — якобы откроешь этот про;клятый сундучок и тотчас …

 — Сундучок?! — Агнесса вдруг рывком отпрянула от отца, прижалась спиною к мачте, глянув на него с яростным непониманием. — Так это всё из-за сокровищ? Наша мама погибла из-за того жёлтого сундучка, который в нашей каюте, под твоей койкой?! Нашей мамы нет, а этот гадкий сундучок есть?! Почему мы все не умерли вместе с мамой?..

***

 — Я в самом деле что-то слышал о сокровищах Махендры, но не знал, что они в миссии. Боюсь, что вы ошибаетесь. В любом случае, я вряд ли смогу вам помочь.

 — Вы определённо не понимаете. Я не помощи у вас прошу. Я просто даю вам обоим шанс выйти отсюда живыми. Итак, я считаю до трёх. Больше уговоров не будет.

 — Всё! — выкрикнул отец Франклин, вытянув вперёд обе руки, будто для защиты. — Я согласен. Да, чёрт побери! Я согласен и нечего на меня так смотреть! Но! У меня условие…

 — Плевать я хотела на ваши условия, святой отец! Показывайте, живо!

 — Нет не плевать! — вдруг фальцетом закричал пастор и даже топнул ногой. — Иначе вы чёрта лысого вы получите. Слышите меня?!

 — Да вы охальник, святой отец! — вдруг рассмеялась тамилка. — Ладно. Давайте ваше условие. Только не наглеть. А то ведь придушу ненароком вашу божью коровку.

 — Агнесса пойдёт рядом со мной. Мы пойдём впереди. Вы пойдёте сзади. Только так! И никак иначе.

Тамилка поколебалась, кивнула, затем легонько подтолкнула Агнессу в спину — ступай к папочке. Та сделав, шаг, замерла на месте, стояла, слегка раскачиваясь, будто на ветру, и упала бы, если бы пастор, рванувшись, не подхватил её на руки, прижал к себе и зашептал: «сейчас сейчас деточка мы выберемся отсюда вернёмся осталось очень немного спишь ну спи потом ты проснёшься будешь уже дома а потом мы отсюда уедем навсегда нам ведь тут ничего не нужно только я и ты правда ведь…

***

 — Кстати, ваше судно, святой отец! — крикнул вдруг штурман. — Вы не находите странным, что оно исчезло, покудова мы тут с вами ведём приятную беседу?

До отца Франклина не сразу дошло услышанное. Он растерянно огляделся, точно ожидая, что сие недоразумение как-то само собою благополучно разрешится. Произошедшее не желало укладываться в сознании и бродило где-то возле, точно утренний сон после пробуждения.

 — Как же это?!

 — Да кто ж знает, — пожал плечами штурман. — Когда вы были в кубрике, сигнальщик с корвета дал отмашку: «поднимаю якорь». Наш вахтенный просигналил: «пастор!». Те поначалу не отвечали, а потом ответили: «so long ». Уж простите, но именно так оно и было. Когда вы вышли от Фила, я вам вообще-то сказал, но вы ничего не ответили, я и подумал…

 — Так. И что же нам теперь делать? — отец Франклин растерянно глянул на Агнессу, затем на штурмана.

 — Продолжать жить, ваше преподобие, — развёл руками штурман. До английских берегов мы вас доставить не берёмся, однако до Маврикия — это за сутки. Острова, хоть и французские, но английские суда там случаются часто. А вещички — дело наживное. Не оплакивайте утраченное. Лишиться не есть потерять, найти не значит обрести. Настоящее всегда в полутьме, лишь время добавит света и осветит должным образом. Уж не взыщите за нравоучение. Это, кстати, и о том сундучке, ежели он был…

 — Сундучок? — пастор глянул на него с удивлением. — Странно, я сейчас менее всего думаю о том сундучке, будь он… — отец Франклин запнулся и вдруг побледнел пуще прежнего.

 — Проклят? — договорил за него штурман…

***

…Они осторожно, крадучись обошли дымящиеся, отвратительно дохнувшие палёной человечиной остатки прачечной, дотла выгоревшее здание воскресной школы и монашеской обители с обугленным деревянным изображением скорбящей Богородицы над крыльцом. Отец Франклин нёс дочь на руках, с трудом подавляя в себе судорожное желание обернуться. Он шёл, как во сне, на одеревеневших ногах, безучастно обходя трупы, шёл к часовне Сошествия Святого духа, единственному зданию, сложенному из рыжего саманного кирпича, и потому благополучно уцелевшему в огне. Шагов сзади было не слышно. Однако они ощущались дробным, птичьим пунктиром в подсознании. Шёл спокойно, ибо знал, что ему надлежит делать, и ведал, что творил. Шёл, прижимая к себе поминутно вздрагивающее тельце дочери, и обдумывал, как он сделает то нестерпимо тяжёлое, но единственно возможное…

Подойдя к, окованной наискосок латунными полосами двери часовни, отец Франклин, остановился и, не оборачиваясь, медленно полез в кожаную сумку, висевшую у него на плече. Его тотчас остановил негромкий сухой окрик:

 — Эй, вы ведь не будете безрассудны, отец настоятель?

Пастор обернулся. Тамилка стояла вплотную к нему, держа в согнутой руке на уровне его шеи криволезвийный йеменский кинжал джамбию, едва не касаясь подбородком его рукояти. Она резко откинула с лица платок назад, глянула на него с насмешливой угрозой. «А ведь она красива», — неожиданно подумал отец Франклин. — Да только — дьявольская какая-то красота...»

 — Случись что, я ведь не с вас начну, святой отец, вы хоть это понимаете?

 — Я это понимаю, мисс Лилавати, — кивнул он. — мне нужно вытащить ключ от двери, только-то.

Отец Франклин вновь с нарочитой неторопливостью извлёк из сумки увесистую связку ключей, неторопливо, точно примериваясь, отыскал нужный. Всунул в скважину, с усилием и скрежетом провернул, шепнул дочери на ухо: «Dominus nobiscum » и шагнул в душный, промасленный полумрак, едва подсвеченный лампадою…

***

 — Это там, — кивнул отец Франклин в сторону расположенной слева от алтаря ниши, задрапированной холстиной с аляповатой картинкой Страшного суда. — Вот вам ключ от дверцы. Откройте, убедитесь, что там есть то, что вы разыскиваете, и выпустите нас наконец с миром.

 — Открывайте дверцу, настоятель! А когда и куда вам идти, решу я, а не вы.

 — Нет, мисс Лилавати, — пастор криво усмехнулся и покачал головой. — Извольте-ка открыть сами. У меня нет привычки рыться в чужих вещах. Ещё раз: вот ключ. Откройте и заберите то, что вам надобно!

Тамилка нахмурилась, высоко подбросила в руке кинжал, ловко поймала за рукоять и вдруг вихреобразно, со свистом крест на крест рассекла воздух перед самым лицом отца Франклина. Однако священник не шелохнулся, лишь прикрыл глаза и слегка втянул голову в плечи. Тогда женщина выругалась и с силой вырвала у него из руки ключ. После недолгой возни дверь с протяжным скрежетом отворилась. Пастор хотел было отойти чуть в сторонку, но тамилка с грозным клёкотом выбросила вперёд руку с кинжалом, преграждая ему путь.

 — Да что ж вам ещё нужно-то! — потеряв терпение, закричал отец Франклин. — Вот они, ваши сокровища, берите их, подавитесь ими. Мы вам больше не нужны.

 — Спокойно, отец настоятель, — сказала тамилка, левую руку запустив в тёмные недра ниши, а правую по-прежнему держа на излёте. — Вы ошибаетесь. Нужны. Ещё как нужны. И долго ещё будете нужны…

Сначала на свет были извлечены перевязанные тесьмой пергаментные и шёлковые свитки. Затем — инкрустированный изумрудами жезл-анку;с. «Это папин!» — радостно всхлипнула тамилка. Затем она, постанывая от натуги, вынула из ниши тёмно-жёлтый, окованный медным орнаментом сундук.

 — Ключ от сундука! — тамилка требовательно выставила ладонь.

 — Но у меня его нет, сударыня, право слово, нет…

 — Ключ, я сказала!!! — глаза тамилки полыхнули бешенством.

 — У меня нет ключа, — твёрдо, раздельно, даже с некоторою издёвкой произнёс пастор. — Он — там, в нише, на крючке на задней стенке. Только руку протянуть.

Тамилка презрительно сплюнула и, протянула левую руку в сумрачный зёв ниши. «Где он, этот ваш крючок?» — раздражённо пробормотала она и тогда отец Франклин схватил её за кисть, отвёл от себя лезвие кинжала и, протяжно и сипло выкрикнув: «хх-ааа!!!», ткнул её без взмаха самым тяжёлым, входным ключом в висок, а затем, всей связкой, наотмашь по затылку. Женщина тонко, по-щенячьи пискнула, повалилась навзничь прямо на священника и медленно сползла вниз, пачкая кровью полы его сутаны.

Отец Франклин ногой отбросил кинжал подальше и опасливо склонился над распростёртым телом. «Прок-ляты…», — задыхаясь, произнесла женщина, глаза её страшно закатились, она содрогнулась и затихла.

***

 — Прокляты, — растерянно повторил отец Франклин.

Это слово, всплывшее оттуда, из запредельной мглы, вдруг обратилось в воющую вихревую воронку, поглотившую его разом, будто он и был частью этой мечущейся мглы. Люди, вообще всё окружающее проступал как в прокопчённом коническом зеркале, и он чувствовал, как его сносит вниз этого опрокинутого смерчеподобного конуса, ему стало легко, тошнотворная дурнота а боль в измочаленных лёгких оставили его «Пусть будет, что будет», — с улыбкой сказал он своему отражению в колышущемся тёмно-буром зеркальном полотне, и тотчас спохватился — «Агнесса!»…

 — Э. да вам совсем худо, отец услышал он сквозь многослойную пелену голос штурмана…

 ***

Преподобный отец Франклин окончательно пришёл в себя только лишь во французском морском госпитале Святого Луки в Порт-Луи, что на острове Маврикия. Ему коротко сообщили, что в порт его и его дочь доставили какие-то неизвестные матросы на шлюпке. Один из них, верно, голландец, по-французски не говорил вообще, другой, корсиканец, по-французски разумел сносно, однако говорил нехотя, известил лишь, что человек сей — священник из Англии, что он отстал от своего корабля и что он сильно болен. Как именно и от какого судна отстал, и чем болен, растолковать, однако, затруднился. При священнике была буковая трость с бронзовым набалдашником, франкфуртские часы с мелодичным боем, бумажник из акульей кожи с десятью шиллингами и двумя полупенсами внутри, связка массивных медных ключей, Библия и Псалтырь на английском языке да свиток из льняной бумаги, перевязанный синею лентой и запечатанный воском. Всё это, за исключением Библии и Псалтыря, пропало к следующему же утру. Трость, однако, вскоре обнаружили за дверью, видать, заимствователь не углядел в потёмках, что она изрядно обгорела, особенно каучуковое основание, свиток же валялся примерно в ста футах. Что же до бумажника и часов, то и они быстро сыскались под топчаном в келейке монахини-кармелитки Женевьевы, прислуживавшей за больными в госпитале Святого Луки. Плутовка поплатилась суровою епитимьей — ста поклонами пред Святым алтарём, пятидесятикратным прочтением «Ave Maria, gratia…» и многократным мытьём полов в комнате аббатисы. Вещи преподобная матушка Ксаверия прибрала себе с намерением воротить больному, да так, однако, и не сподобилась.

Придя в себя, отец Франклин к несказанному удивлению своему осознал, что распроклятый недуг, что по капле тянул из него жизнь, исчез, словно был выветрен дочиста одним порывом морского ветра.

В Англию отец с дочерью воротились лишь полтора месяца спустя на бриге «Дорсетшир». А до того жили в продувной чердачной каморке на окраине Порт-Луи. Дочь ухаживала за полупарализованной, впавшей в слабоумие хозяйкой, отец же с утра до вечера трудился в церкви Святого Франциска, где восстанавливали порушенный молнией купол: некогда в юности был он неплохим плотником на Плимутской верфи. Заработанного хватило не только на обратную дорогу, но даже на житьё в Плимуте на первое время.

***

Примерно через неделю после убытия отца Франклина и Агнессы в Плимут на коралловых рифах дугой опоясывающих Маврикий, разбился корвет «Морэй». На рифах этих всякое приключалось порой, но то крушение было воистину самым диковинным, ибо приключилось при полнейшем штиле и прекрасной видимости. По счастью никто из команды не погиб, добрались до берега на шлюпках. Изрядный казус, однако же, приключился с капитаном судна, Дугласом Огилви. Когда стало ясно, что пробоину заделать уже не получится, капитан вдруг взял да и заперся в своей каюте, кричал, оттуда, что прострелит башку каждому, кто попробует к нему сунуться. Между тем пробоина как раз располагалась возле капитанской каюты. Когда уже стало понятно, что капитан не ровён час захлебнётся, первый помощник выпалил в дверной засов в упор из мушкета. Мистера Огилви едва ли не волоком извлекли из каюты (а она уже была наполовину в воде), он поначалу впал в буйство, угрожал кому петлёй, кому узилищем, но затем, хватив в шлюпке изрядно рому, унялся, даже запел. Однако не допев, уснул и так проспал до утра следующего дня. Пробудившись, он поначалу был угрюм, потребовал себе вина. Затем вдруг осведомился, а не заходил ли, часом, в порт голландский флейт «Сивилла». Затем поинтересовался, не объявлялся ли тут священник Франклин Уоллес, и, узнав, что объявлялся и благополучно отбыл, вновь впал в ярость, кричал, что пастор сей преступник и изменник, коего надобно судить да и повесить, равно как и всю команду этой про;клятой голландской посудины.

Наутро протрезвевший капитан и первый помощник наняли двоих мальгашей, ныряльщиков за жемчугом, и направились к полузатонувшему корвету. Так ничего, однако, и не обнаружили. Однако же несколько дней после убытия моряков с корвета на родину те двое ныряльщиков, сказывают, вновь решились попытать судьбу и, вроде, даже выискали в возле кормы корвета в расселине между рифами тот самый сундучок. Однако когда поднимали его на борт, лёгкая долблёная лодчонка круто дала крену, сундучок сорвался, с кормы и ушёл в воду причём на глубоком месте, да ещё с головою зарылся в тёмно-бурый известковый ил. В завершение ко всему неподалёку замаячили акульи плавники, мальгаши сочли это знаком высших сил, порешили воротиться с миром да и забыть поскорей про то недоброе место и сундучок, от коего, по всему видать, добра не жди.

***

Бернадетта Уоллес, в некоем отдалённом прошлом — Лора Фитцджеральд, сперва, посудомойка в трактире «Долин» в Глазго, затем сиделка в полевом госпитале под Гибралтаром, где и сошлась с раненым в ногу молоденьким капралом Фрэнком Уоллесом.

В Плимут вернулась лишь полгода спустя после того, как туда воротились отец Франклин и Агнесса.

***

Когда в миссии запылал пожар, госпожа Уоллес, ухватив дочь в охапку, принялась криком и жестами собирать мечущихся людей в прачечную, которую к тому времени не ещё тронуло пламя. Камень, брошенный со стороны изгороди, угодил ей в плечо, едва не задев голову Агнессы. Бернадетта отпрянула в сторону, едва не налетела на стоявшую недвижно женщину. Она не сразу признала в ней Лилл, всегда исправную, безмолвную, уясняющую с полслова. Она и тогда была невозмутимо спокойна, будто этот кишащий кошмар её ничуть не касался. Когда Бернадетта попросила её увести и спрятать Агнессу, та, к её удивлению поначалу презрительно качнула головой, затем, торопливо, будто опасаясь, что Бернадетта передумает, кивнула и цепко взяла девочку за руку. «Храни вас Господь, — растроганно произнесла Бернадетта, глядя им вслед. — Буду молиться за вас…». Лилавати что-то ответила, не оборачиваясь, но лишь потом до Бернадетты дошло, что извечно безгласная Лилавати сказала тихо, но внятно: «За себя бы вам лучше помолиться, да за девочку вашу. Ей богу же, мадам Уоллес»…

***

Возле прачечной грудилась толпа мужчин, вооружённых кольями, мотыгами и косами. Они негромко переговаривались, благодушно и одобрительно прислушиваясь к отчаянным стенаниям людей в прачечной. Но когда она попыталась отбросить деревянную рогатину, коей была подпёрта дверь, один из них, выкрикнув пронзительно ругательство, оттащил её за шиворот и отшвырнул в сторону. «Так надо, мэм, — оскалился он. — Ваш бог велел им страдать, да? Вот они и страдают. Не мешайте им. Или пострадайте вместе с ними. Хотите? Не хотите. А коли так, проваливайте покуда целы!» Страшно оскалился и с клёкотом замахнулся багром.

Стиснув голову руками, чтоб не слышать душераздирающего воя из прачечной, миссис Уоллес побежала к воротам, оттуда вновь полетели камни, какой-то полуголый темнокожий мальчишка-дравид вырвался из толпы и, повизгивая от азарта, с размаху метнул в неё серп с широким лезвием, угодил чуть ниже ключицы. Она упала было, но тотчас поднялась, побежала в отдалённую часть двора, к часовне, там была запасная калитка, что вела к заросшему кустарником обрывистому берегу Адьяра. Однако возле часовни увесистый камень, ударивший в спину под лопатку, свалил её наземь…

***

В себя она пришла утром следующего дня. Но ещё двое суток пролежала в жару. Всё это время с нею была Лилл, такая же безгласная, тёмная, изъясняющаяся обрывистыми словами и жестами. Именно так она растолковала миссис Уоллес, что дочь её жива, равно как и супруг, и что вчера они отбыли в Англию на военном судне, что рана возле ключицы у неё глубокая, но неопасная, хотя крови ушло порядочно, вот только сломанное ребро срастётся нескоро, что и сама она тоже немного пострадала при пожаре, что еду им приносит сосед, потому что сама она боится лишний раз выйти на улицу. Потом она дала ей денег на дорогу с условием никому и нигде не говорить о том, где была всё это время. Многие видели Лилавати в кровяной луже возле порога часовни, порешили, что она погибла. Пускай так и думают. «Вы живая, я мёртвая. Пусть будет. И раньше так было. Но люди это не знали, теперь знают…»

Некая Мира Венката, именовавшая себя Лилавати, как оказалось, одна из виновниц кровопролития, была всенародно объявлена умершей. Брат же пропал неведомо где.

Имя Лилавати в семействе Уоллесов не упоминалось. А ежели вскользь и упоминалось, то беседа тотчас быстро и незаметно переводилась на иную, более отрадную тему.

***

А год с небольшим спустя случилось некое малопримечательное происшествие. В городе Ливерпуль, в дом портового служащего Юджина Карпентера, что на Ист Стрит, явилась странная парочка: пожилая, старомодно одетая леди в широкополой шляпе с чёрной вуалеткой и девочка лет двенадцати. (Кухарка, что потрошила рыбу на крыльце, заприметила, что вуалетка та прикрывала глубокий рубец возле левого глаза).

Леди всё больше помалкивала, девочка же, заметно волнуясь и немного заикаясь, поинтересовалась, могут ли они повидать миссис Кэролайн Карпентер, урождённую Доджсон. Сам мистер Карпентер отлучился по делам, а матушка же его, дама малоречивая и неулыбчивая, сперва по обыкновению долго и молча разглядывала обеих посетительниц в упор, да так, словно они обе ей сильно задолжали, затем сумрачно ответила, что, мол, миссис Доджсон сейчас нездорова и попросила засим немедля убраться обеих вон. Бог весть чем бы всё закончилось, однако из комнаты вышла сама миссис Карпентер, спросила, что дамам будет угодно, и, приметив в руках у девочки свиток, благосклонно позвала посетительниц к себе.

Провожала она их с видом весьма расстроенным, затем, удалилась к себе читать письмо. Прочтя первые строки, коротко всплакнула, но поскольку была в положении, решила далее не читать, сожгла письмо на свече, и уж через час была в чудесном расположении духа.

Бывает, что добрый человек, отродясь не творивший и не ведавший зла, вдруг вынужден в упор заглянуть ему прямо в чёрные, бездонные его зрачки.
Одни отводят глаза, другие набираются сил и выдерживают взгляд.
 А Третьи… силятся заглянуть за…
По-моему, это и есть то, что именуют Святость.

Из судового журнала флейта «Сивилла».

Фортуна

Так вот, именно после той безобидной в общем-то истории с отцом Франклином и началась охота на «Летучего Голландца». Рассказывали об этом разное, все истории обычно похожи одна на другую. Однако же об одном случае можно поведать подробнее.

Однажды небольшая эскадра из двух фрегатов и одной бригантины подошла к острову Кергеле;н и бросила якоря у восточной оконечности мыса, закрывающего ту самую бухту Рождества, о коей только и было разговоров в ту пору среди моряков в тех водах. Капитан флагманского фрегата «Фортуна» Оберон Магнус давно уже для себя решил не валять дурака, не заниматься идиотскими, никчёмными поисками, а, дождавшись утра, обойти пару раз эти богом забытые острова, убедиться, что никакого судна там нет и быть не может, да и повернуть обратно, подробно впоследствии обо всём отчитавшись. А ежели и встретится какая чертовщина, так наплевать и забыть «Я, господа, благодаренье Богу, христиани;н, а не какой-нибудь, прости господи, готтентот, чтоб гоняться за привидениями», — сказал он по этому поводу офицерам.

К ночи капитан бригантины «Дагераад» Дамиан Виссер неторопливо доложил ему, что проплыл вдоль северной оконечности необитаемого острова и ничего примечательного не обнаружил.

 — Но там на берегу был костёр! — вдруг нетерпеливо и взволнованно выпалил подштурман с бригантины, некий ван Деккен, неожиданно вынырнув из-за его спины.

 — Вот как? — даже не взглянув на него, и без всякого интереса произнёс капитан Магнус. — Что, в самом деле?

Капитан бригантины досадливо покосился на ван Деккена и нехотя кивнул.

 — Ну да. Однако, полагаю, ничего существенного. Верно, какие-нибудь... охотники, рыбаки. Мало ли.

 — Нужно высадить людей на берег, — насупился ван Деккен.

 — Сейчас? Вы с ума сошли, — капитан Магнус с трудом подавил зевоту. — В этакую темень рисковать людьми ради того, чтобы обнаружить на берегу угасший костёр и дрыхнущих охотников за морскими котиками?

 — Но...

 — Завтра. Утром. И довольно об этом. Господин капитан, — он повернулся к Виссеру и произнёс с издевательской отчётливостью, — как рассветёт, отправьте-ка подштурмана ван Деккена на берег, пусть лично всё изучит. Тщательно. До последнего дюйма. И ежели отыщет что-нибудь кроме камней и пингвиньего дерьма, пусть доложит во всех подробностях. А теперь, господин подштурман, явите любезность, оставьте нас, нам есть о чём потолковать.

Ван Деккен вспыхнул от обиды, коротко козырнул и скрылся, свирепо скрипя половицами.

***

Капитан Магнус ногтем отщёлкнул крышку табакерки с изображением пернатой головы индейца и взял щепотку.

 — Кстати, кто он такой, этот ваш подштурман? Что-то я его не припомню, — недовольно спросил он у капитана бригантины, когда, за ван Деккеном демонстративно громко захлопнулась дверь. — Не угодно ль по бокалу другому ликёра на сон грядущий? У меня есть пара бутылок старого «Шериданса». А? Как говаривал мой батюшка, — примерить ночной колпак?

 — Ну это с удовольствием, — охотно кивнул Виссер, ибо давно искал расположения мрачноватого и нелюдимого капитана Магнуса.

 — Так я по поводу подштурмана…

— Да он как раз с того самого беглого флейта, — криво усмехнулся капитан Виссер, лихо ополовинив бокал, — за которым нам тут велено гоняться. Вот и мается. Не терпится. То ли счёты свести, то ли, грех искупить, а то ли вместе всё. А то и, капитанские галуны примерить. Честно говоря, этот парень меня бесит с самого первого дня. Повидал я таких. Мелочный, злопамятный, фальшивый, как подложное яйцо. Мне его, вообразите, буквально силком засунули ещё в Капстаде.

Виссер был ещё молод, ему едва стукнуло тридцать. А выглядел вообще мальчонкой-переростком, этакий долговязый и неловкий, длиннорукий. На его широком конопатом лице постоянно блуждала гримаса не то удивления, не то восторга. Что не мешало в должный момент быть расчётливым, решительным и хладнокровным.

 — Кстати, господин капитан-командор, может, хоть вы растолкуете, что такого натворил этот, как его там, ван Стратен? — спросил он с неизменной улыбкой уличного простофили.

 — А не знаю, — буркнул Магнус, шумно втянув в себя воздух и скривившись в предвкушении чиха, — да, не знаю, вообразите. Во всяком случае, не знаю ничего преступного. Ничего не украл, никого не убил, не предал. Видите ли, Виссер, когда проступок очевиден и понятен, это одно. А когда преследуют, и не говорят за что, это совсем другое. И это другое — подозрительно и гадко, вот что я вам скажу, Виссер. Тем более, что прыть для его поимки проявляется прямо-таки неслыханная. Это ж ведь целую эскадру снарядили. И не одну, поди. Можно подумать… Вы хотите что-то сказать, Виссер?

Виссер вместо ответа лишь пожал плечами и молча кивнул на дверь. На что капитан Магнус кивнул, усмехнулся, подошёл бесшумно к двери и хрипло выдохнув: «А ну, то это там?!», с размаха пнул в дверь и выглянул наружу.

 — Никого, Виссер, — сказал он, расхохотавшись. — Однако, верно, предосторожность не лишняя.

Он вернулся к столу, снова взял понюшку, затряс головой и наконец четырежды громогласно чихнул, тряся головой.

 — Вам интересно знать, что мне ведомо про этого ван Стратена? Мало что ведомо. Знаю, что он родом из Роттердама, что моряк бывалый, хоть и не военный. Плавал, говорят, всё больше в вест-индских водах. И вот именно там, где-то возле Кюрасао, кажется, и приключилась с ним какая-то историйка, которая едва не закончилась прямо-таки мировым скандалом. В общем, надлежит отыскать этот чёртов флейт, арестовать капитана и офицеров и препроводить судно в Капстад.

 — Это я, положим, тоже слыхал, хмуро добавил Виссер. — А ещё я слыхал, что судно то запрещено досматривать, даже ступать запрещено на борт. Вот так! Это как же прикажете его препровождать? На верёвочке, как бычка-первогодку?

Капитан Магнус в ответ лишь замахал руками и вновь разразился чихом.

 — А ещё я слыхал, — вдруг повысил голос капитан Виссер и тотчас украдкой зыркнул в сторону двери, — что досматривать то судно будут англичане, не наши. Там, в Капстаде. Понимаете, что это означает?

Хотел добавить ещё что-то ещё, однако замолк, ибо сам не знал, что это может означать. Капитан Магнус угрюмо скривил лицо и выругался вполголоса.

 — Так всё-таки это правда. Чёрт побери! Это что ж за жизнь такая пошла нынче? Голландцы должны ловить голландское же судно и отдать его англичанам на какой-то постыдный досмотр? Бред! И, значит, я, старый моряк, который мальчишкой-гардемарином бился с англичанами у Данжнесса, должен буду, как потная шестёрка, искать своего же брата, голландского моряка, чтобы отдать на растерзание этим ненасытным псам. А вот не будет такого. Не будет!

Для верности Магнус бухнул по столу багровым волосатым кулаком, так, что раскрытая табакерка вновь захлопнулась.

 — А что вы станете делать, ежели мы его всё-таки повстречаем? Ну вот возьмём и повстречаем. А, господин капитан-командор?

 — А ничего не стану, Виссер. Знаете почему? Скажу по секрету и только вам: потому что мы его не повстречаем. Ну вот не повстречаем и всё тут. Вы меня ясно поняли, капитан?

 — Куда ясней, — усмехнулся капитан Виссер, вновь покосясь на дверь. — Так ещё по бокалу?...

***

 — Эй, Бруно, бездельник! Ты хоть знаешь, отчего то судно «Летучим Голландцем» прозвали?

Подшкипер фрегата «Фортуна» Якоб Дюнсте, коренастый и почти совершенно лысый детина с багровыми отметинами от картечи лицом, считал себя весельчаком и рассказчиком, а значит всеобщим любимцем и душою общества, что, впрочем, отнюдь не соответствовало действительности.

 — Да почём мне знать, дядя Якоб, — вздохнул матрос Бруно, — Это вы у нас всё знаете, у вас голова вон какая. А у меня — с ваш кулак, и того меньше.

Матрос Бруно, помощник комендора, глуповатый конопатый коротышка, неуклюже силящийся всех рассмешить, и тем снискать хоть какое-то расположение, обвёл всех сияющим взглядом.

 — Ты, лоботряс, на мою голову не кивай, она, небось, поумней, чем у всех у вас вместе взятых. Так не знаешь, значит. А отчего птиц называют летучими знаешь?

 — Чего тут знать. Летает, стало быть и летучая.

 — Так вот и он, корабль тот, — тоже поэтому.

 — Так он что, летает что ли? — Бруно уже приготовился залиться смехом.

 — В том то и штука.

 — Ой да ладно, летает! Вроде умный вы — человек, дядя Якоб, а скажете иной раз, как в лужу… извините.

 — Ты язык-то шелудивый придержи! — подшкипер Якоб Дюнсте побагровел от негодования. — В лужу! Забыл, паршивец, как пеньковый шкерт по жопе гуляет?!

 — Ладно вам, дядя Якоб, он же не то сказать хотел, — вмешался марсовой матрос Бертус, локтем осторожно отпихнул сконфуженного и напуганного Бруно в сторону и быстро пересел на его место. — Однако ж ведь и впрямь, странно это. Ну как это — летучий. Чего у него, крылышки что ли отрастают?

Подшкипер Дюнсте ещё некоторое время хмуро молчал, гневливо раздувая ноздри.

 — Крылышки не крылышки. А виданое ли дело чтоб корабль за единое мгновение проскакивал две мили?! Вот так просто — раз моргнул, а он уже на две мили вперёд ушёл? Так скоро даже златоклюв  не летает. Он ведь даже не перескакивал, а будто в одну дыру проваливался, а из другой выныривал целёхонький. И ловить его, ребята, это всё равно зайца в поле в одиночку.

 — Вы сами что ли видали, — осторожно поинтересовался Бертус, на всякий приготовившись отскочить в сторону. — Как он, это, проскакивает?

 — Сам не видал. Но человека, который видал своими глазами, знаю. И вот он болтать не станет. Он плавал на корвете «Дондерслаг», подшкипером, как и я. Джордан его звали…

Рассказ подшкипера Джордана

Ну да видел я его. И не я один. С тех пор и не забуду, хоть всякое перевидал, считай с четырнадцати лет плаваю.

Мы тогда пристали к острову Тристан-да-Кунья. Это, я вам скажу, такая чёртова глушь, каких поискать на свете. Острова — их там всего с пяток будет – всегда были безлюдными, да и как там жить. Вроде, и зима не морозная, и лето не знойное, но ветра;, особенно по весне, такие, что не то что человека, скотину с ног валят, вот какие ветра. Говорят, так оно порой и случалось, когда англичане намерились там коз разводить. Так тех животин просто со склонов кубарем сбрасывало. Вот какие дела. А прибились мы к острову чисто по большой необходимости, надо было водой запастись. Воду брали прямо в ручьях возле ущелий, их там видимо-невидимо этих ущелий вдоль берега. Но потом нам капитан наш велел подняться на гору Квинмери. Гора эта — бывший вулкан. Да и как сказать, бывший. Спящим его ещё называют. Спящий не спящий, а дымок порой курится с вершины. И серой смердит, как из чёртовой Преисподней, прости Господи. Вот проснётся такой «спящий», и мало никому не покажется. Там, короче, с горы стекает ручей, у ручья этого даже имя есть, Бо;ббер, так его англичане назвали. Ручей особенный, вода в нём мутная и тепловатая и такая же вонючая на вкус. Вот её-то наш капитан и велел набрать, вроде как она от многих болезней помогает, особенно для почек полезно. Послал троих матросов и меня за старшего. Причём набрать велел не снизу, возле берега, а наверху, возле самого истока, там, будто бы, вода самая такая, какая надо. А к истоку карабкаться почитай целый час через окаянный кустарник и колючий папоротник, да ещё с двумя плетёными флягами по десять кварт в каждой.

В общем, мы набрали этой самой воды и пошли уже потихоньку вниз, и тут один из нас увидал кострище. Потухшее, даже мокрое от прошедшего дождика. Однако, по всему видать, недавнее: одна головня даже дымилась ещё. Так стало быть, есть тут кто-то. Потом глядим — ярдах в пятидесяти вверх по склону — вроде как шалаш. Пять-шесть тощих лесин, забросанных жухлыми ветками, вот какой шалаш. Потом подошли поближе, оказалось никакой не шалаш, а вход в пещеру. Видно, чтоб ветрами не надувало. В пещере никого. Однако и хозяин вскорости обнаружился. Как нас увидал, припустился наутёк. Но так припустился, как будто нарочно, чтоб мы увидали: пробежал шагов двадцать да и остановился как вкопанный. Вид у него был, конечно, как у шута на ярмарке. Только пострашней. Волосы чёрные, грязные, спутанные, до плеч, бородёнка редкими клочками, будто опалённая. Лицо плоское, будто вовнутрь вдавленное. Роба на нём морская. Правда, рваная донельзя: на спине куда ни шло, а спереди — пузо голое, считай, и рукав один почти болтается, вот какая роба. Да и как вообще что-то осталось от тамошнего проклятущего кустарника, Бог не приведи. Стоит на нас посматривает с опаской. Потом заговорил, загундосил, как ручной попугай: «flint, flint, flint…». Мы-то не поняли поначалу, какой-такой ещё такой флинт. Потом поняли, что он нас за англичан принял . Нашёлся у нас один с огнивом. Как не дать, тем более собрату моряку.

Тут ещё выяснилось, что он вообще наш, голландец, и никакой не англичанин. Правда, кто он, откуда, с какого корабля, как сюда занесло — не сказал толком. Мычал, руками размахивал, да и всё. Мы ему: пошли с нами, пропадёшь тут один, дурак. Сдохнешь ведь тут без покаяния, прости, Господи. Он и согласился, хоть и отнекивался поначалу. Для виду, скорей всего.

Капитан наш, господин Крезье, человек нрава сумрачного, сперва накричал на нас за задержку, мол, погода портится, уходить надобно поживее отсюда, от этих чёртовых скал и ветров. А голос у него, у господина капитана, — слыхали, поди, как морские котики кричат? — вот какой голос. А уж как нашего найдёныша увидал, так и вовсе: это, что, мол, ещё тут за ряженая обезьяна! Я докладываю — мол, так и так, отыскался тут, на горе;, наш он, моряк, и говорит по-нашему. Один он тут. Забрать, говорю, его надо. А капитан мне — здесь я, говорит, решаю, кого забирать, а кого оставлять с богом. Почём, говорит, тебе, дураку, знать, как он тут очутился?! Люди ведь за просто так на безлюдных островах не оказываются. Может, грех на нём, да такой, что самому Каину про;клятому тошно в Преисподней? Вот как сказал. Только я хотел ему сказать, что, может на нём и грех, мы того знать не можем, да оставлять его тут ветрам и дождям на съедение, тоже ведь грех немалый. Капитан-то наш, господин Крезье, страсть какой набожный. Да тут найдёныш наш заговорил. Да складно так заговорил: «Эй, Микке! А давай я расскажу твоим парням, кем ты был годов пять назад? А? То-то удивятся твои парни, то-то удивятся!» Вот как заговорил.

Мы все, ясно дело, растерялись. Зато уж капитана нашего, господина Крезье, точно кипятком ошпарило. Он сперва выругался как-то по-особому, словами непонятными, потом пистолет рванул с пояса. Был у него пистолет, маленький такой, французский, фасонистый. Да только выстрел не получился, боёк впустую щёлкнул, видать, порох отсырел. Тогда он забрал у мичмана Бленка палаш, да просто-таки вытянул у него прямо из ножен и кинулся было за тем островитянином, да тот, понятно, дожидаться не стал, взвился, как дикая кошка, и прыжками по скосу через кустарник, поди догони такого.

Скрылся. Но напоследок ладони рупором сложил да и крикнул: «Эй, парни, а капитана-то вашего знаете, как звать? Микке Мес, вот как! Знайте и другим скажите. Микке Мес его звать! Кой-кому будет интересно узнать! Ведь по нему, поди, с десяток виселиц плачут!», вот что крикнул.

Глянули мы на капитана нашего, господина Крезье. А тот стоит, спокойней спокойного, будто ничего и не было, улыбается даже. «Давайте, ребята, грузимся поскорее, и так провозились дольше некуда. Не вековать же здесь, в адовом предместье в компании с этим сумасшедшим. Скоро поднимем якорь, хвала Создателю, ветер самый попутный. При таком ветре, глядишь, через двое суток доберёмся до Ла-Платы. А уж там нынче весна, благодать Господня». Таким его не видели. Добрый весь такой, улыбчивый… Погрузили мы на шлюпку фляги эти чёртовы, да ещё тушку пингвинёнка, они его с мичманом Бленком подстрелили на берегу, так, от нечего делать. Сели — сперва капитан, господин Крезье, потом мичман.

И вот тут, капитан наш, господин Крезье, вдруг схватил кормовое весло крякнул с натугой и что было сил, а сил у него навалом было, оттолкнулся от прибрежного валуна. Р-раз! Господин мичман, видать, что-то хотел ему сказать, мол, что вы творите-то, люди же там наши остались! А тот ему тем же веслом по башке — хрясь! Тот кулём в воду. А капитан наш скакнул к вёслам и погнал во весь дух в сторону судна нашего, оно на якоре стояло в четверти мили от берега. Мы все в крик, понять ничего не можем. А он только хохочет да ручкой машет. Пока, мол, ребята, не тоскуйте тут без меня…

Мичмана Бленка мы, однако, из воды выловили. Еле успели, ещё бы минута, его бы, пожалуй, насмерть о камни расшибло, ветрило к тому времени поднялся что надо. Он-то нам и сообщил, как пришёл в себя, что дела наши плохи, хуже некуда, вот какие дела. Острова эти — в стороне от всех путей, корабли здесь бывают, может, раз в два года, да и то, как мы, случайно. Но надеяться надо, ибо надежда это последний дар Господа человеку. Вот так и сказал.

И, верите ли, так оно и вышло. Пробыли мы на этом острове двадцать девять дней. И выжили только потому что была она, эта самая, Надежда, которая последний дар. Точно вам говорю. Если б не она да господин мичман, пропали бы мы совсем.

Жили в той самой пещере. Она большая была, пещера, и, главное, — тёплая. Вулкан её грел изнутри, видать. Что ели? Омаров ловили, их там пропасть, в заливчиках, ловили плетёными корзинами. В том же заливе тюленя забили палками. Так что еды, слава богу, хватало, не голодали. Найдёныш держался особняком, с нами не разговаривал, зыркал исподлобья. Пару раз драку затевал. Да как-то по-подлому, втихую. Напал на юнгу, Томаса. Искусал его всего до крови. Но Маркус ему охоту отбил. Отдубасил как надо.

Костры жгли, не переставая. Нарочно подбрасывали хворост посырее, чтоб дым был почерней да погуще, да повидней.

И ведь дождались! То судно первым увидел мичман. Была у него складна;я зрительная труба. Вот в неё он и увидал. Поначалу нам ничего не сказал, боялся, вдруг это мерещится ему. Ведь мы ж тогда ни о чём другом, как о проходящем мимо корабле и думать-то разучились. Потом сказал. Так мы чуть не передрались все, каждому желалось на корабль тот посмотреть. И тут он возьми и пропади. Вот просто был — и нету его совсем. Что тут было — словами не описать. Люди катались по земле, кляли Небеса, изрыгали богохульства. Лишь господин мичман, не пал тогда духом. И такие странные слова произнёс, как сейчас помню: «не отчаивайтесь. Он вернётся». Так и сказал.

И вот, вообразите, что что со всеми нами было, когда корабль тот впрямь появился у самого входа в бухту. Просто как с неба свалился. Да! На том самом месте, где месяц назад стоял на якоре наш корвет. И Бога помянули и Дьявола, пропади он совсем. «Не смотреть туда! Не смотреть!, — кричал один из нас, уж и не упомню, кто. — Это не человеческий корабль! Не люди там, не люди!» Не смотреть. Легко сказать. Мы о корабле четыре недели мечтали, а тут — не смотреть. Да пускай хоть призрак, хоть что. Лишь бы отсюда. Корабль…

А уж когда оттуда, с полубака, носовая пушка шандарахнула, подумал я, что ведь никакой это не призрак. Ветер вскоре принёс запах порохового дыма, а его разве с чем спутаешь! Мичман трубу свою подзорную чуть не в глазницу себе ввинтил. Мы стоим, считай, не дышим. А тем временем с судна спустили шлюпку с четырьмя гребцами…

Вышли на берег, люди как люди, ни серой не пахнут, ни ладаном, ни мертвечиной. А пахнут себе чем положено — морем, потом, табаком, от кого и выпивкой, ага. Да притом ещё, свои, голландцы!..

***

 — Ну и дальше что?

 — Дальше? Так не поймёшь. Толком не говорил он, что дальше. Говорил доплыли они на той посудине до Порт-Ноллота. Это портишко такой, мелкий, триста с лишним миль от Капстада. Говорил, что судно то называлось… Вот забыл уже, как. «Сильфида», что ли? «Сильвия»? В общем, как-то так. Говорил, что на берег сошли не все, только трое. А двое — мичман Бленк и тот найдёныш — так и остались на этой… «Сильфиде»… Чудеса да и только. Вот лично я бы — ни за какие коврижки…

[Из дневника мичмана Бленка

Отчего людей спокон веков тянет Океан? Жажда новых земель. Нажива. Страсть к приключениям. Однако это лишь то, что всегда лежит на поверхности. Я думаю, человек в сердцевине своего разума понимает, что суша лишь временное пристанище, как у морских птиц, — просто передохнуть, свить гнездо, вывести потомство и — снова туда, в святое небо Океана. И ещё – в Океане люди несравненно ближе к Богу. Да и суши как таковой и нету вовсе. Есть лишь устоявшиеся, обжитые отмели, и всего-то. Ведь одному Богу ведомо, сколько было их, твердынь, казавшихся незыблемыми и вечными…

Океан в моём воображении рисуется рекою. Да, такою же рекою, что те тысячи рек, что питают его. И он, как и подобает реке, имеет свой исток, низовье и устье — огромную, возносящуюся в бездну Дельту. Но Дельта эта — не ревущий водопад, а плавный, нисходящий вверх каскад. Бред? Ну да, мне и самому такое показалось бы бредом ещё с пару месяцев назад.

***

Сентябрь, 29, года 17….

Верил ли я, когда говорил товарищам по внезапному несчастью, что спасение неизбежно? Нет. Ни на грош не верил. Я был в том же глухом отчаянии, как и они. Может быть, даже в ещё большем, ибо лучше других понимал, в какую неимоверную океанскую глушь нас зашвырнул случай. Однако понимал и то, что лишь эта моя несуразная, вымученная надежда невесть на что держит нас у той грани, за коей мы все превратились бы в воющее, озлобленное скопище безумцев.

И когда тот корабль лёгким, воздушным опереньем обозначился на горизонте, а потом вдруг исчез из виду, я не испытал ни ужаса, ни отчаянья. Я словно уже пережил это некогда, в отдалённых закоулках разума: сумрачный, раздираемый в клочья горизонт и трёхмачтовый корабль, явившийся словно ниоткуда, и туда же канувший. Вообразите, я точно знал, что он вернётся. Так оно было тогда, так оно и будет сейчас. И я был счастлив, и счастье это можно сравнить разве что с ликованием врождённого слепца, немыслимым чудом узревшего Божий мир, которого прежде не видел и увидеть не чаял! И, клянусь перед Богом, не было для меня разницы в ту минуту, что глухой, безлюдный Тристан, что Порт-Ноллот, куда нас должны были доставить. Остаться на судне я не смел и мечтать…

И вдруг тот найдёныш с острова, он назвал себя Линксом, шепнул мне на ухо, что, мол, ему тоже сходить в Порт-Ноллоте резона нету, потому как тюрьма это есть самое лучезарное, что его может там ждать, но и это навряд ли, ибо скорее всего его просто повесят, можно. Конечно уйти за кордон к кафрам, но ведь и кафры, едва прознают, кто он такой есть, пожалуй, сдерут с него кожу, а после, пожалуй, и сожрут. Такие вот дела. Как, каким образом этот человек прочёл ми мысли мне неведомо, впрочем мне тогда было решительно не до того.

И всё же я не терял надежды.

К рассвету следующего дня мы подошли к Порт-Ноллоту. Однако же меня сие ничуть не удивило, хотя от Тристана до Ноллота, при самом что ни на есть попутном ветре, ну никак не менее четырёх суток пути. Я, можно сказать, принял это как должное, решив оставить все свои удивления для другого времени. Нам сказали, что в гавань судно заходить не станет. Бросили якорь неподалёку. Нам велено было перебираться на шлюпку. Трое из наших рыдали от счастья, завидев очертания городских крыш и верхушку церкви. Я и Линкс помалкивали. Каждый о своём. И тут неожиданно Линкс просто-таки бросился в ноги штурману, задрал голову, исступлённо выкатил глаза: «Мой господин! Славный мой господин! Дозвольте мне остаться здесь! Ради всего святого молю, мой господин, дозвольте!»

Я был ошарашен: ведь именно я должен был попросить об этом, а не он, причём, сам Линкс слёзно меня об этом умолял. Испугался в последний момент, что сразу двоих могут не оставить?

«Остаться? — человек с нашивками штурмана насмешливо сощурился. — Оно, вроде бы, возможно. — Вопрос к чему ты пригоден? На корабле ведь каждая койка на счету. Кем ты был на вашем судне?... Чего молчишь. Как хоть оно называлось, судно ваше хотя бы помнишь?

Линкс весь подобрался, обвёл всех нас ненавидящим и вместе с тем, ищущим взглядом затравленного зверя.

«Да где же ему знать. Он же вообще не из наших, его там, на Тристане… — рассмеялся было Суант, один из моих матросов, но я не дал ему договорить.

«Корвет голландского флота «Дондерлаг» — так называется наше судно! — я наконец решился вмешаться в разговор. — Оно ушло в Южную Америку, в Буэнос-Айрес. Я — Йозеф Бленк, мичман, на корвете, отвечал за артиллерию правого борта. А этот парень, — я кивнул на своего невольного сообщника, — Линкс, матрос-гальюнщик. Парень тупой, но дело своё делает справно». После чего обвёл взглядом всех остальных, дабы они не вздумали мне возражать.

 «Матрос-гальюнщик? — штурман рассмеялся. — Что вот так прямо — матрос-гальюнщик?

 — Ну не совсем, — ответил я, невольно поймав на себе взгляд Линкса, в котором вполне ужились мольба и злоба.

«А вы? Вы, сдаётся мне, тоже желаете остаться на нашем судне? — прищурился штурман.

«Пока ещё не решил, — ответил я, дивясь собственной наглости.

«Решайте. Нам комендор как раз нужен весьма. А вот гальюнщик — штурман снова рассмеялся и развёл руками — тут как-то обходимся.

«Да, я хотел бы остаться, — ответил я, позволив себя некоторую паузу. — но только в паре с этим парнем.

«Ого, вы, как будто, ставите условие?»

«Нет. Помилуйте, с чего бы мне. Просто, есть одна причина…».

«Ладно, причина так причина. Будь по-вашему. Хотя… лично мне он не нравится».

«Мне тоже не нравится. Но так легла карта …»

***

 — Запомни, мичман. Я не из тех, кто прощает унижение, — шепнул мне Линк, едва мы ступили на борт флейта. — И ты в этом убедишься.

 — Странно. А мне показалось, ты должен благодарить меня за спасение.

 — А я и поблагодарю, не беспокойся. Придёт время…

***

…Глупо считать Океан просто гигантским скопищем воды. Тогда и человек в сущности — лишь средоточие влаги, не более.

«Сладкая боль берегов», — говорите вы? Да, есть она, эта сладкая боль, и мне ли её не знать. Только нам она ведома куда острей и горше, чем вам. Знаете почему? Мы не отделяем сушу от моря. Мир — это океан. Суша лишь малая часть его. Человек слишком рано выбрался на сушу, утерял корневую, глубинную связь с Океаном. И теперь осваивает его вслепую, оттого и все его злоключения…

Суша манит доступностью и соблазнами. Океан влечёт свободой. Соблазны исчезают по мере насыщения. Свобода остаётся свободой.

***

 17… год, 2-е октября

Среди ночи разбудил торопливый, взволнованный шепоток: «господин комендор, эй, господин комендор, уж простите, что беспокою, но вам на палубу выйти очень необходимо…»

Я с трудом признал спросонок голос вахтенного, рулевого Фила Ларкинса.

«Ну?! Чего тебе? Что случилось? Толком говори».

«Да там с пушкой что-то неладно. Сам не понял…»

«С пушкой? С чего ты это взял?»

«Да мне этот сказал, новенький. Линкс. Поди, говорит, буди немедля господина комендора, не то беда может случиться Но больше, говорит, покудова никого не буди, а то разговоры, мол, пойдут. Тебя могут наказать. Зачем тебе это? А мы, глядишь, с ним вдвоём и управимся. Пойдёмте уж. Только плащ наденьте, ливень на палубе, сохрани Бог».

***

У четвёртой мортиры, что по левому борту, в самом деле был настежь распахнут щит пушечного порта. Это было невероятно: все бортовые орудия с вечера были исправны, до;лжно закреплены, по;рты задраены, что такое могло приключиться за пару часов — уму непостижимо. Возле лафета недвижно маячила тощая фигура Линкса. Он-то откуда тут взялся?

«Да тут вот петля у щита малость прогнулась, — закричал он, перекрикивая ветер, — щит и вздыбился. А ветер — сами видите, как раз с той стороны. Глянуть не успеешь, как палубу зальёт. Надо же делать что-то. А ты — он вдруг с непонятной властностью ткнул пальцем в сторону рулевого — ступай живо к себе на место. Шума покудова не поднимай. Тебе же лучше. Ну?! Ступай, я сказал!»

Властный тон Линкса мне показался странным, ибо на судне он был по сути никчёмным захребетником, поскольку ничего толком не умел. Однако это почему-то не насторожило, я словно начисто позабыл тот угрожающий тон, с которым он говорил со мной, когда мы ступали на борт этого судна. Не насторожило и то, что Линкса просто-таки трясло от возбуждения и остро разило недавней выпивкой. Судно шло в Южную Америку, в порт Кальяо, где этот дрянной субъект просил себя высадить, и я надеялся вскорости распрощаться с ним навеки.

 «Вот сами извольте глянуть, — сказал Линкс, когда рулевой скрылся из виду. — Петля там. Болтается почти… Да отсюда не увидишь. Давайте-ка я вас подержу, да приподниму, а то как бы вас волной, не приведи бог, не смыло.

 — Не надо, — я попытался отстраниться. — Мне и так видно. Щит исправен, петля на месте. Его надо просто опустить, задвинуть засов и...

 — А я тебе говорю, петля там! — зашипел Линкс прямо в ухо. — Петля там, ты понял?!.. Понял, ты, убогий?! — Застонав от натуги, он чугунной хваткой обхватил меня за пояс, сипловато ухнул и приподнял над палубой и прижал животом к перилам борта. — Значит говоришь, матрос-гальюнщик?! Сейчас поглядим, который из нас гальюнщик…

 Упершись ладонями в борт я что было сил оттолкнулся от перил назад, но Линкс был сильней и жилистей. Кроме того, им двигала непонятная, бешеная одержимость.

«А хочешь, я тебе расскажу кем я был на бриге «Слинг» с весельчаком Микке Месом? У меня даже прозвище было — Блодсо;кер ! Прежде чем выбросить тебя за борт, я покажу, как я это делал. А уж потом отправлю домой, в океан. Я ведь читал твои сраные каракули. Вот пусть океан тебе и поможет. Раз и навсегда…

Однако я даже не успел ужаснуться: Океан как будто впрямь пришёл на помощь: вздыбившаяся за бортом тугая и плотная волна с необыкновенной силой ударила и, едва не задушив, отбросила нас обоих далеко от борта, чуть не к середине палубы. Мне наконец удалось вырваться из дьявольских клещей Линкса и первым вскочить на ноги. Линкс был сильней и выше, но я немного владел ухватками английского кулачного боя, и с трёх ударов свалил его с ног и даже ненадолго лишил чувств.

В этот момент послышались частые удары корабельного колокола, и тут же, едва держа равновесие от качки, из-за стены кубрика появился рулевой Ларкинс. Линкс наконец приподнялся с залитым кровь лицом, схватил, видимо, заранее заготовленный двадцатифутовый багор, хотел метнуть в меня, но, завидев кинувшегося ему наперерез Ларкинса, наотмашь ударил его багром в бок…

***

Через несколько мгновений Линкс уже лежал навзничь, со связанными руками, таращил белки;, высоко вскидывал подбородок, выкрикивал что-то порой по-голландски, порой на каком-то вовсе непонятном, воющем языке. Рулевого, стонущего, плюющегося кровью, увели в кубрик. Кто-то из команды не удержался и с маху пнул Линкса под рёбра. Его тут же отвели в сторону. А Линкс зашёлся каркающим кашлем.

Подошёл рыжебородый штурман (имени его я называть не стану) и коротко приказал ему подняться. Тот сперва сплюнул розоватой слюной, затем, глянув ему в глаза, всё же, опершись о локти, попытался. Кто-то из команды рывком за ворот поднял его на ноги.

«Ступай за мной, — сказал штурман и, не оборачиваясь, пошёл в сторону штурманской рубки. Команда молча расступилась, пленник, боязливо озираясь, побрёл, спотыкаясь, за ним. Вскоре туда же зашёл и капитан…

…Капитан приказал сменить курс на зюйд-зюйд-вест.

17… год, 4-е октября

Сегодня вновь пристали к острову Тристан-да-Кунья. Меня прошиб ледяной озноб, когда я снова увидел сквозь туман этот мертвенный серо-голубой конус. Линкса, всё так же связанного, пересадили в шлюпку, с ним сели капитан, я и ещё трое матросов. Линкс сидел напротив меня, спиною к острову, косился и поминутно сплёвывал за борт. Странно, я не испытывал к нему ни ненависти, ни злорадства. Всё, чего я желал, это чтобы этот человек исчез наконец из моей жизни. Просто исчез.

Когда шлюпка ткнулась в прибрежную гальку, капитан вывел Линкса на берег, знаком приказав нам оставаться на местах.

«Вилли Чан, я не вправе судить вас за то зло, что вы совершили в этой жизни. Хотя оно велико и омерзительно. Есть судьи повыше меня. Но я считаю себя вправе принять решение, что вам не до;лжно более пребывать в обществе людей, ибо вы есть нелюдь. Судьбу вашу предсказывать не стану. Пусть её решит воля Всевышнего».

Сказав это, капитан коротким движением кортика рассёк верёвки, стягивающие запястья пленника и легонько подтолкнул в спину. Линкс шумно выдохнул, безмятежно запрокинул голову и вытянул руки в стороны, всплескивая запястьями, будто отряхивая от воды.

«Привет родным местам, — произнёс он, не оборачиваясь, скрипучим, ржавым голосом. — Эй капитан, не составишь мне компанию? Скучать не дам, можешь не сомневаться. Что молчишь?»

«Здесь сухари, — помолчав ответил капитан, — три фунта, сколько можем. На три дня хватит. Воды пресной здесь сколько угодно. Прочее добудешь сам…»

«А Библия?! — Линкс вдруг рассмеялся, всё так же, не оборачиваясь. — Обычно дают Библию. Мне вот в последний раз давали».

«На сей раз нет. Библия на судне одна»

«Эка жалость! — вновь расхохотался Линкс. — Мне бы на пару недель хватило на подтирку. Кстати, кэп. Ты вот стоишь за моей спиной. А я нутром чую твой страх. Склизкий, как дохлая медуза, страх. Так?!»

«Не так. Я тебя не боюсь, Вилли Чан из города Парамарибо, полуфламандец-полукитаец. Бандит и каннибал. Ты мне не противник».

«Знаю. Но ты уверен, что шлюпка, на коей мы прибыли, всё ещё тебя дожидается? Сдаётся мне, она уже потихонечку отшвартовалась от берега и плывёт себе обратно на судно. Так случается, уж поверьте. И вот тогда…

«Эй, мы здесь, господин капитан, — подал голос канонир Брандер, сидевший на вёслах. — И ежели надо…»

«Не надо. Твоё последнее желание, Вилли Чан? Говори быстро!»

Пленник открыл было рот, чтобы сказать что-то, вероятно, нечто злое и циничное, но я, по какому-то толчку наития его опередил.

«Огниво! — Крикнул я. — Как без него. У тебя нет огнива! Флинт! Флинт! Лови!»

И бросил ему огниво через головы гребцов. Тот поднял руку, но ловить не стал. Огниво упало, распластавшись, возле его ног.

«Флинт, — усмехнулся он, затем неторопливо и старательно вдавил огниво в хрустящую мокрую гальку. — Флинт! — выкрикнул он, с лихорадочным ожесточением вдавливая огниво в камни. — Фли-и-нт!!! — вдруг расхохотался он каркающим безумным смехом и торопливо зашагал вверх по склону горы, так и не обернувшись…]

***

На рассвете от бригантины «Дагераад» отчалили две шлюпки. Одна, с тремя матросами на борту, на всякий случай пошла в бухту, другая под командой ван Деккена обошла прибрежные рифы и причалила к мысу. Мыс этот походил на опрокинувшуюся в море длинную, почти идеально прямую, отшлифованную волнами скалу без малейшей растительности, если не считать бурого, щетинистого лишайника да выброшенных волнами водорослей. Никакого костра, даже остывшей золы, не нашли. Да и кому придёт в голову жечь костёр на скользкой, продуваемой ветрами каменной глыбе, которую хорошая волна запросто перехлестнёт поперёк? Матросы, злые, непроспавшиеся, продрогшие, открыто посмеивались над сконфуженным штурманом.

Но в тот самый момент, когда шлюпку наконец подняли на борт бригантины, а ван Деккен хмуро одёргивая мундир, собираясь доложить капитану Виссеру о результатах разведки, марсовый матрос, весь извиваясь от возбуждения, закричал пронзительным, срывающимися голосом: «Смотрите! Смотрите туда!» Из бухты, освящённый косыми, бледными лучами восходящего солнца вышел корабль. У выхода его резко подхватила боковая волна, он качнулся, накренился, точно махнул на прощанье мачтами, и стал разворачиваться на северо-восток.

 — Поднимаем якорь! — в бешенстве, потеряв представление о субординации, закричал ван Деккен, — Это он, я его узнал! Надо что-то делать.

 — Для начала надо дождаться второй шлюпки, — проводил сквозь зубы капитан Виссер, не отрываясь от подзорной трубы.

 — А что делать с ним?

 — С ним? Полагаю, нужно оставить его в покое, — невозмутимо ответил капитан Виссер.

 — Вы ответите за это! — срывающимся голосом закричал ван Деккен. — Это я вам гарантирую.

 — Вы? — Виссер снисходительно усмехнулся и потрепал его по плечу. — Что вы можете тут гарантировать, милейший. Успокойтесь наконец. Успокойтесь. Не то беду накликаете. Помяните моё слово.

 — Да вы изменник! — окончательно вышел из себя ван Деккен. — Такие, как вы… Можете быть уверены, в первом же порту я…

 — В первом же порту я вас высажу с корабля к чёртовой матери, — всё так же невозмутимо ответил капитан Виссер. — Вот в этом можете быть совершенно уверенны.

 — А ещё…

 — А ещё одно, — перебил его Виссер, — вот только ещё одно единственное слово и я посажу вас под арест, да вдобавок прикажу вас связать.

***

Вторая шлюпка отыскалась не сразу. Её случайно приметил ноковый с бригантины около устья неглубокого извилистого каньона. Издалека показалось, что она пуста, но когда подошли ближе, увидели, что в шлюпке, привалившись плечом к рукоятке румпеля, лежит человек. Это был матрос Мартин Вихте. Капитан Виссер встряхнул его за плечо, он с явным трудом открыл глаза и глянул на капитана пустыми, невидящими глазами.

 — В чем дело! — Виссер облегчённо перевёл дух и еще раз встряхнул безжизненно обмякшего матроса. — Вихте, что с тобой? Где остальные? Говори, ну!

 — Ос-тальные? — Вихте исподлобья посмотрел на капитана с напряжённым непониманием. — Кто остальные?

— Дамман, Роозе. Где они? Да говори же ты!

— Дамман... — Вихте с большим трудом попытался придать лицу осмысленное выражение. — А, Дамман! А он ушёл. С этим... И Роозе тоже.

 — Куда ушёл, с кем?! Говори ясней, скотина, пока я не вышиб из тебя мозги!

 — Ну с этим, с Лету... Да вы сами знаете, чего спрашиваете...

Более ничего путного вытрясти из Вихте не удалось, поскольку выяснилось, что он вдребезги пьян. К полудню он проспался, после чего был основательно выпорот линём и вторично допрошен. Однако бедняга плакал и клялся, что вообще ничего не помнит.

Матросы Дамман и Роозе были признаны утонувшими. А так называемый «Летучий Голландец» — не более чем миражом, досужим вымыслом. Так решил капитан флагмана Оберон Магнус и никто не стал ему возражать.

***

Однако уже на подходе к порту случилось происшествие, дикое и труднообъяснимое. Примерно в десяти милях к югу от Игольного мыса с борта бригантины «Дагераад» было замечено судно. Эта был голландский торговый флейт «Калипсо», шедший с Малабара с грузом сандалового дерева. И тогда штурман ван Деккен, воспользовавшись тем, что капитана Виссера не было на мостике, самолично приказал рулевому изменить курс и идти на сближение. Подойдя ближе, он велел канонирам открыть огонь, а когда те попытались возражать, выхватил пистолет и сам первым бросился с горящим фитилём к орудию. Ошеломлённый капитан Виссер, услыхав канонаду, выскочил на палубу, попытался было вмешаться, но был тут же тяжело ранен ответным картечным залпом с флейта, на котором решили, что подверглись атаке корсаров. После короткого боя флейт был подожжён и взят на абордаж. Побоища па палубе, однако, не случилось. Штурман ван Деккен, который в числе первых бросился с саблей на палубу несчастного флейта с пистолетом в руке, ясно увидел, что ошибся, и застрелился на глазах у всех…

[Океан отличается от Суши ещё и тем, что Судьба, Фортуна здесь является не предметом досужих догадок, а самой канвою жизни…]

Чапетон

[Низкорослый коренастый человечек. Какая-то нервная непоседливость, напряжённая опаска и нетерпение. Говорит то скороговоркой, отчаянно жестикулируя и тараща глаза, то — медленно, взвешивая каждое словечко, будто опасаясь сболтнуть лишнее. Подсел к нам в портовом трактире «Эль Гранадо». А до того с полчаса сидел в сторонке, то порываясь встать, то вновь в нерешительности садясь и что-то бормоча под нос. Похоже, более всего он боялся, что ему не поверят, заподозрят во лжи и, самое страшное, не дадут договорить.]

…Мой дед, Гарсия Косме Сантана де лос Кампос, был господином знатного рода, сеньоры. Так говаривала моя матушка, царствие ей небесное. Может оно и так и было, да только мне от той знатности ни черта не обломилось. Вот гляньте-ка, похож я на маркиза или на гранда? Ни фига не похож, то-то и оно.

А дед был человеком, как у нас говорят, крутонравным. С людьми попусту не вздорил, хоть насмешек не терпел, ясно давал понять шутнику неуёмному, чтобы тот остудился. Себя считал чистокровным галисийцем, испанцев недолюбливал, именовал их презрительно «каштилано», в доме признавал только галисийскую речь, и, бывало, ежели кто к нему обратится по-испански, изображал тугоухого, громко переспрашивал, даже ладошку к уху прикладывал, и уж только когда скажут по-галисийски, кивал и улыбался.

Его жена, бабка моя, тоже, вроде, родовитая дама, померла при родах. Родила третью дочь, Анхелу, да и померла. Так что папаша мой, чтоб вы знали, родился от простой дуэньи Мерседес, добрейшей, безропотной молчуньи.

Родитель мой пошёл не в деда. Вообще непонятно в кого пошёл. Был говорлив не в меру. Мало расположен к труду, предпочитая ему витийствования о несправедливости мироустройства и прочую хрень. Человеком слыл пустопорожним и лживым. Да что греха таить, таковым и был.

Когда умер дед, выяснилось вдруг, что дом, поместье, две лавки, конюшни были заложены. И никому иному, как самому алькальду города Луго, дону Анибалю Донато. И залог тот, оказывается, тот давно просрочен. И хотя в залоговой расписке вместо подписи деда красовалась какая-то жирная закорюка, а плешивый Хончо, стряпчий из ратуши давно слыл загребущим мздоимцем, из родового дедова дома нас — отца, мать, меня и сестрёнку младшую — выпинули пинком под зад через пару дней после похорон.

Приютила нас отцова сестрица, сердобольная тётушка Анхела. Точнее сказать, взяла в прислуги. Правда, прислуге тётушка платила, а нам нет. Долго, однако, не прожили: тётушка приметила, как папаша мой поглаживал бёдра её старшей дочке, рано созревшей и придурковатой, и с воплями и проклятиями выставила нас всех вон.

После этого каких только мытарств мы не хлебнули. Тётушка Анхела нас так основательно ославила в округе, что ни в один порядочный дом или заведение нас близко не подпускали. Обретались на постоялом дворе «Ла Гавиота» среди такого сброда, что самому сатане бы тошно стало.

Пришлось и поголодать. У папаши моего руки, как говорится, росли из неудобосказуемого места, посему ни на одной работе он более трёх дней не задерживался. Однако однажды он сыскал-таки работу. И не у кого-то, а у самого алькальда, дона Анибаля, чьё имя в семействе нашем даже и произносить было не принято, не сплюнув.

Фишка была ещё и в том, что устроился родитель мой ни кем иным, как конюхом, и не куда-нибудь, а в конюшни самого алькальда. То есть, наши некогда. Дед мой, дон Гарсия, был заядлым лошадником. Когда-то конюшни наши славились на всю Галисию. Лошадки были все как на подбор — берберские скакуны, красавцы андалузцы, неутомимые и выносливые нормандцы. Э, да что говорить, из самой Кордовы приезжали торговцы закупать коней для королевского двора. Скаковых, верховых, упряжных. Вот как жили! Сказывают, потому и затеял этот дон Анибаль ту свару с липовой распиской.

Папаша, однако, слушать никого не хотел, наконец-то, говорил, заживём по-человечески. Я и сам-то, грешным делом, думал, что беды наши засим закончились. Ага. А они, оказывается, ещё только начинались.

Папаша и десяти дней не проработал, как приключилась у него скверная история. Задал он годовалому марокканскому жеребёночку Гралито какого-то не того корму, и у того началась колики, жар, хрипы какие-то. Хозяин с перепугу поднял на ноги всю челядь. Вопил невесть что. Даже полицейского кликнули. Жеребёнка, однако, отходили, коновал влил в него снадобье у того жар спал и боли прекратились. Папаша всё это время сидел в чулане взаперти, как каторжный. Когда страсти чуточку улеглись, папашу выпустили из чулана, однако дон Анибаль всё успокоиться не мог, орал без умолку, тюрьмой грозил. Полицейский, рябой Пако, кивал да усы свои рыжие топорщил. Потом дон алькальд вроде как смилостивился. Послали за стряпчим Хончо, тот живенько примчался, как почуял, что магарычом запахло. В общем, состряпал тот стряпчий какую-то грамоту, из коей выходило, что должны мы дону Анибалю ни много, ни мало, пять тысяч эскудо. Пять тысяч эскудо, сеньоры! Пять тысяч! Этаких деньжищ нам за десять годов не заработать, вот что я вам скажу. Папашу они втроём так, видать, застращали, что он грамоту ту поганую подмахнул, лишь бы от них отделаться.

На улице, охолонувшись слегка, понял папаша, что бумажкой той он всех нас отправляет прямым ходом в долговую тюрьму Ла Торре. Тогда, он дождался, пока полицейский и стряпчий уйдут восвояси, воротился на конюшню, просто-таки повалился на колени перед хозяином и слёзно стал заклинать Христом богом порвать ту зверскую грамоту, а сам он, ежели так надо, пойдёт в тюрьму.

Да только ведь дону Анибалю-то денежки были надобны, а не папаша в арестантском балахоне. Да и счёты к нашей семье у него, похоже, были давние и крепкие. В общем, он только посмеялся, помахал у папаши перед носом той бумажкой, кинул её в шкаф, да и запер на ключ. А когда папаша огрызнулся, хозяин, дон Анибаль, его дважды огрел тростью по хребту. Чтоб понимание имел, с кем говорит, голь бесштанная. Папаша, ясно дело вспылил, да тут набежали другие конюхи, и ушёл он, как пёс побитый.

В тот же вечер он крепко напился в таверне «Ла Перла», кричал на всю таверну, что почтенный монсеньор Донато — запойный пьяница и тайный мужеложец, и что, мол, прадед его у моего прадеда, героя Фландрии и Брабанта, свиней пас на косогоре Лос Токос. Не знаю, правда ль всё это. Верно, правда, потому как сеньор алькальд осерчал несказанно. А он не из тех, кто серчает да отходит.

На следующий же день папашу крепко побили. Да побили не то слово. Слонялся он возле Кафедрального собора, его как раз в ту пору перестраивали. Искал, может, какая работёнка для него сыщется. Ну и заманили его двое в какой-то подвал, мол, кой-в чём подсобить надо, денежку пообещали, знали, видать, что он без гроша в кармане. И там отделали дубинками до бесчувствия. В подвале и оставили подыхать.

Папаша, однако, очухался, выполз наружу и едва не на карачках добрался до нашего постоялого двора. Провалялся три недели. Отбитые почки, сломанные рёбра и ключица. Да много ещё, чего я не знаю. А на Страстную пятницу тихо отдал богу душу. Перед смертью плакал да молился, священника звал, да тот не пришёл, остерёгся, видать, градоначальника. Диакона послал. Да и тот близко решил не подходить, будто мы прокажённые какие. Так и простоял в дверях, прошамкал что-то, перекрестил, зыркая по сторонам, да и убежал.

Хоронили его тихо и бесслёзно. Даже мама молчала, будто опалило её всю изнутри. Снаружи бело, внутри черно.

А меня отцовы предсмертные слёзы и мольбы будто наизнанку всего вывернули. Будто душу прожгли. Насквозь прожгли.

Я говорил уже, что человечком папаша был несуразным. И это, я вам скажу, ещё слабовато сказано. Отцом он был никаким, да и супругом тоже. Вот матушка моя, Грасиела, — та была мастерица. Шила, кроила, вязала. Сюртуки для служак с Торгового дома, что по улице Теседорес, холщовые робы и шерстяные блузы для пастухов с Кантабрийских предгорий. Не сказать, чтоб уж больно красиво. Зато надёжно и добротно, никто не жаловался. На это и жили. Вот так. Зато уж папаша от работы бегал, как от чумы бубонной. Лгун был несусветный, бахвал, врал и по выгоде, и без выгоды. Да и если б только это. С девками распутными на стороне путался, сам спьяну об этом рассказывал. А к одной такой, Маурисии, рыжеволосой бабе, с кобыльим задом, меня, четырнадцатилетнего, сводил. Чтоб, значит, жизнь понял. Ну я и понял, во всей красе. Особенно когда увидал на этой Маурисии, меж её круглых, толстых сисек, мамин серебряный крестик с ликом Девы Марии. Он пропал тогда дней за десять. Вот так и нашёлся. Я вам так скажу, сеньоры: я когда увидал мамин крестик на этой срамной курве, я сильно захотел их натурально обоих пристукнуть. Господь уберёг, однако.

Вот таков он и был, папаша мой. Всё так. Но…

Когда его душа оставляла тело, я его не то чтобы простил или полюбил. Нет, тут другое. Другое. Просто я почувствовал себя сыном. Сыном, у которого убили отца. Ага. Запросто так. Как комара пришлёпнули ладошкой. Хлоп! Прихлопнули, и даже не вспоминают о том, что сделали. Будто оно так и до;лжно. Да и кто ж мошкару-то вспомнит.

И вот тут решил я, что это неправильно. Не по-божески. Вот вы скажете, Господь заповедовал мстить врагам своим. Аз воздам. Ego retribuam. Может, и заповедовал, да. Да только кто это слышал? Может, наш падре Томазо слышал? Который дону алькальду грехи отпускал, а к отцу на смертном одре послал этого придурковатого диакона Исидоро.

Может воздаст. А может и не воздаст вовсе. Ведь коли люди вытворяют такое, что вытворял этот дон Анибаль, стало быть, Бога они не боятся. Ну кто бы стал вытворять, ежели б точно знал, что за это в аду гореть? Не дураки же они, в самом деле? Что-то тут не так, сеньоры…

***

Папаша, когда в горячке метался, сказал, что били его двое. Потом сказал, что одного он, вроде, не знает, нездешний, мол. А другого узнал — вышибала из таверны по кличке Росомаха. Вот я и решил для начала к нему наведаться. Что я буду с ним делать — он, считай, на полторы головы выше меня, и в плечах пошире вдвое — я понятия не имел. С утра подошёл к таверне, дал грошик какому-то забулдыге и велел ему сказать Росомахе, чтоб тот вышел на крылечко. Он вскорости и вышел.

«Эй, кто тут меня спрашивал? Не ты ли, парень?»

«Может статься, и я».

«Слушай, парень, говори, что надо, а? Некогда мне тут на ветер болтать».

«Я — Энрике Косме. Знаешь меня?»

«Почём мне знать. Тут таких, как ты — без счёта. Что надо, спрашиваю. И знай, у нас тут в долг не наливают».

«Я — Энрике Косме. Сын Рикардо Косме. Которого ты убил, Росомаха. Ты ведь не думаешь, что это тебе запросто сойдёт с рук?»

Тут я заметил, что руки у меня дрожат, будто с великого перепою. Я, чтоб это незаметно было сунул руку в карман. Без всякой иной мысли. А Росомаха, как увидал, что я руку в карман сую, вдруг с лица сошёл, зенки выкатил, попятился, спиной о дверь ударился, да и на колени рухнул. Словно подсекли его. А у меня ножа в помине-то не было.

«Энрике, я не убивал твоего отца. Прахом матери клянусь. Я к нему даже не прикоснулся. Это всё Беласко. Чёртов баск. К нам в тот день заглянул человек от дона Анибаля. Велел мне и Беласко (он тут в таверне мясо рубит да дрова колет) явиться к нему к вечеру. Ну мы явились. А куда деваться. Он нам говорит: надо нахала одного жизни поучить, больно, мол, много о себе думает. Денег дал, да. Этот Беласко мне так сказал: замани, говорит, его в подвал, а уж дальше я сам решу, дальше ты мне не надобен. Так оно и случилось. Я сказал ему, ну папаше твоему: Рике, есть работёнка как раз для тебя. Ну и привёл в этот сучий подвал. Беласко его сразу дубинкой по голове, тот повалился. Ну и начал он его месить. Я уж говорю: остановись, убьёшь ведь. А баск в раж вошёл, хохочет, глаза чумные. Проваливай, говорит, а то и тебе перепадёт. Дьявол он сущий, этот Беласко, изверг настоящий...»

В общем, я ему поверил. Видно было, что не врёт. Не из тех он, кто убить может, порода другая. Да и что б я стал с ним делать? И потом, главное для меня — дон Анибаль, ибо, Беласко, как сказал Росомаха, когда прознал, что папаша мой помер, уехал от греха подальше домой, в Бильбао.

Этот Росомаха даже деньги мне отдал. Ну те, что ему дон алькальд дал. За отца моего. Забери, говорит, не нужны мне они. Про;кляты они. Я хотел плюнуть, а потом взял. Не до церемоний мне было, сеньоры. И очень мне пригодились, между прочим, те денежки.

К алькальду, ясно дело, так просто, как к Росомахе, не подкатишь. Шестёрки дворовые близко не подпустят. Да и не хотел я ничьей смерти, Святой девой клянусь. Мне бы, думал, бумагу ту сволочную сыскать да сничтожить. Папаша-то мне, когда очнулся, сказал, что запер её дон Анибаль в какой-то шкаф прямо там, на конюшне во флигеле.

Конюшню-то я знал вдоль и поперёк, бывал не раз, когда отцу помогал. Даже ночевать доводилось. Через изгородь, десять футов высотой, перелез кое-как. Дверь во флигель открыл ключом, у отца его, видать, его впопыхах забыли отобрать. Шкафчик тот нашёл быстро. Красивый такой, красного дерева, на толстых резных ножках. Нашёл-то быстро, да что толку. Открыть его никак не получилось. Ни открыть, ни взломать. Стенки и дверца, считай, в два пальца толщиной. И замок мудрёный.

И что ж теперь, уходить впустую? Ну и решил я, сеньоры, сжечь этот флигель вместе со шкафом. Натаскал из-под навеса пяток тюков сухого сена, да ещё мешок опилок, обложил всем этим шкаф, да и поджёг. Сено сухое, так полыхнуло, что еле успел отпрыгнуть. Гори, гори, веселей смотри! В этом про;клятом шкафчике, поди, не на нас одних бумаги хранились. Так что многие мне спасибо скажут. Потом побежал в загоны, денники все пораспахивал, ворота раскрыл. Не гробить же лошадушек-то, разве ж я изверг. Они ржут в голос, страшно им. Я их аж кнутом к воротам гоню, сам плачу, поверите ль, навзрыд. Всех вывел, красавцев ненаглядных. Что странно, охраны никакой не было, куда они все подевались, перепились что ли?

В общем, я перелез через выбоины через стену, спрыгнул вниз, добрался до постоялого двора, благо недалеко было. Растолкал своих, улёгся и уснул. Ага, уснул, и спал сном младенца.

А наутро первое, что услышал, — сгорели алькальдовы конюшни дотла. Оно и немудрено — весна была в тот год сухой и жаркой, да и ветер дул в ту ночь изрядный, вот они и сгорела. Лошади все до одной сбежали на заливные луга возле речки Миньо. Оба сторожа дрыхли в своей каморке возле ворот, едва успели выскочить. А уж потом узнал, что сгорела не только конюшня, но и… хозяин её, дон Анибаль Донато. Закемарил он, оказывается, с вечера возле мойки для лошадей, в плетёном кресле, в обнимку с бутылью карибского рома. Так и не проснулся. Вот такие дела. И получилось, сеньоры, что я самый что ни на есть убийца и душегуб. Хотя, по правде сказать, дона Анибаля мне ни капельки жалко не было.

Прямо напротив нашей ночлежки была хибара слепого Игнасио, бандуриста в таверне «Ла Перла». Про этого Игнасио, патлатого толстяка с похабной татуировкой на брюхе, говорили, что он знает всё, что происходит в городе. Он как раз сидел возле дома на полуразвалившемся топчане и дымил трубкой из кукурузного початка.

«Что скажешь, парень? — спросил он едва я подошёл.

«Что я могу сказать, дядюшка Игнасио. Мне сказать нечего. Может вы что скажете мне неразумному. А я послушаю себе».

«Что скажу? Скажу, что знаю одного парня, которому надо поскорее рвать подмётки из города, вот что тебе скажу».

«Ишь ты! Что ж такого отчебучил такого тот парень, что ему надо сматываться из города?»

«А вот ты его самого и спроси, как встретишь. А только видели его, как он перелезал через забор конюшни дона Анибаля, упокой Господь его душу грешную».

«Вон оно как. И кто ж его видел?»

«Интересуешься? Это хорошо. А видел его Арнульфо-придурок, вот кто видел».

«Тьфу ты. Да что с него взять-то, с придурка?»

«Э, не скажи. Придурок, в отличие от умного не соврёт. Ежели видал, так уж, стало быть, видал. Господь отнял у придурков разум, но взамен подарил смекалку и приметливость. Иначе как бы они жили, придурки».

«Ладно, пусть их. А что ещё скажет дядюшка Игнасио?»

«А тебе мало? Хорошо. Ещё он скажет, что сынок покойного, Хоакин, из штанов выпрыгнет, но постарается спровадить того прыгуна на виселицу. Да и родным его, думаю я, сильно не поздоровится. Так что думай, парень, что сказать тому проныре. Если, конечно, увидишь его случайно…».

Такие вот, сеньоры, были для меня паршивые новости. Паршивей не бывает, вот что я вам скажу. Однако чёртов слепец был прав: подмётки надо было рвать из города, да поскорее. Домашним — матери и сестрёнке Селене — всё наскоро растолковал, купил, не торгуясь, на те росомахины денежки прямо на постоялом дворе тощую каурую кобылу и плетёную двуколку у торговца рыбой и, оставив весь скарб, дабы косых взглядов не вызывать, выехали, не дождавшись обедни. Знакомым встречным говорили, подались, мол, на заработки в городишко Кастроверде, однако не проехав полмили, повернули на север, в сторону Ла Коруньи. Мать говорила, что у неё там будто бы родня, большой человек, по торговым, вроде, делам.

***

До Ла Коруньи добрались к утру следующего дня. Там ехать-то всего полста миль, если по дорогам. Однако с богатеньким родственником матушки встреча получилась не такой, какой ждали. В дом свой сеньор, забыл, как звать-то его, не пустил. Оно и верно, как-то не очень любят нынче дальнюю родню с дырявыми карманами, да ещё не могущую толком сказать, что их привело столь нежданно. Особенно которые богатенькие…

Вышел он за ворота, нетерпеливо и без интереса выслушал то, что сбивчиво и путано тараторила матушка. Перебил на полуслове, всучил матушке в руки не слишком увесистый холщовый кошель с монетами.

«Вы, — сказал, глядя в упор на матушку и на Селену, — сейчас езжайте в Португалию. В Опорто. Это недалеко отсюда, сотни полторы миль. Найдёте там господина по имени Габриэл Морейра, это мой давний приятель и компаньон. Письмо для него в этом мешочке. Поможет, чем сможет, верней, как сочтёт надобным. На многое не рассчитывайте, мой друг человек степенный и попусту тратиться не станет. Тут ведь важно, как себя поведёте», — и глянул этак пристально на Селену. Та только глазоньки опустила.

Матушка тут залопотала всяческие благодарности, но сеньор Родственник её уже не слушал и по поворотился ко мне.

«Ты, — просто-таки прожёг своими рачьими зенками, — с ними не езжай. Не нужен ты там совсем. Да и своим не нужен. Да, брат, не нужен. Беду только на них накличешь. И здесь оставаться тоже нету резона… Куда податься? Отвечу, коль спрашиваешь. За океан. В Новые земли. Вот не далее как завтра отплывает каравелла «Хуан Баутиста». Знаю, потому что там едва не половина груза — это моё. Порох, свинец, сукно. Судно идёт до Эспаньолы . И дальше через Кубу на Веракрус. Тебе лучше плыть до материка. На островах нынче неспокойно. Да и плаванье, правду скажу, опасное. Зато уж доплывёшь, считай заново родился. Только дураком не будь. И норов свой, дедовский, не выказывай. Сам знаешь, с гонору ходят по миру…»

***

С родными своими я распрощался в порту, возле самого причала. Спокойно так попрощались, главное, быстро. Сестрица Селена, та вообще была рада радёшенька. Когда я только заикнулся, мол, может, больше и не свидимся, сестрица Селена просто расхохоталась в голос. Конечно, говорит, не увидимся! Уж я постараюсь, чтоб не увиделись. С чего нам видеться! Все ведь наши беды от тебя, и покудова ты с нами, не будет нам ни счастья ни покоя. Нигде. Так что уходи от нас скорее. Так ведь, матушка? А матушка, хоть и плачет, а головой кивает. Такие дела.

Уж потом, здесь, в Кальяо, я прослышал, что матушка моя вскорости померла. А вот сестра — вполне замужняя дама, замуж вышла, вообразите-ка за того самого степенного господина, овдовела вскорости, да так благополучно овдовела, что унаследовала всё мужнино добро. Два его сына и дочь того важного господина, говорят, до сих пор судятся, да без толку. Так что всё у неё хорошо, она теперь не сестрёнка-замарашка, а сеньора Селена ди Морейра, и Бог ей судья…

***

До Эспаньолы каравелла наша добиралась больше месяца. Знающие люди сказали, что это ещё по-божески, случалось и подольше. Не знаю, но мне хватило сполна. Меня ведь в ту пору малейшая качка выворачивала навыворот. А тогда качка, она как началась, так и не прекращалась до самого Сан Доминго. Штормов настоящих, правда, не было, на том и спасибо, Господи.

В порту работы не нашлось. Прослонялся попусту, переночевал прямо на досках, среди корзин с айвой и дынями, тухловатой рыбой, бочонков с арахисовым маслом. А наутро какой-то монах с обрубком вместо кисти левой руки сообщил мне, что, вроде, в трактир «Эль Нидо», что стоит на окраине города, близ дороги на Сантьяго, вроде бы, надобен повар и прислужник. Ну я туда и подался.

Трактир стоял на бойком месте, народу всегда было вдоволь. Работать приходилось без передыха. Драил посуду, подметал полы, таскал воду, колол дрова, помогал повару. Даже, случалось, корову доил. Хозяин, однако платил мне сущие гроши. Видимо, нюхом учуял, что прошлое у меня не самое светлое. Правда, позволил харчеваться в трактире. Мне того и достаточно было. Для начала.

Угол я снимал у девицы Жаклин по кличке Куклёныш, проститутки с улицы Сан Тринидад. Отцом её был негр с французской части острова, а мать — индеанка таино. Ей я отдавал бо;льшую часть того, что платил мне хозяин трактира. Спать с ней не спал. Только однажды с перепоя. Я знаете ли после той истории с девкой Маурисией на проституток смотреть не могу. Хотя, если разобраться, сеньоры, на одну явную проститутку приходится добрая дюжина неявных.

Я не собирался всю оставшуюся жизнь проторчать в том трактире под началом хозяина, у которого на роже написано, что он пройдоха живоглот с грязным прошлым. Но мне, как травинке на ветру важно была хоть как-то зацепиться на этой земле, корешок пустить. Глядишь, в гору пошёл бы со временем. Так бы оно, наверное, и вышло, ежели б не одна скверная история. Просто хуже не бывает, вот какая история.

***

Как-то уже поздно вечером в трактир вошли двое. Один — худой и жилистый, с жидкими висячими усиками с каким-то лихорадочным, дёрганым взглядом, другой, верзила вроде Росомахи, глаза неподвижные, но красные, как у кролика. Они потребовали пинтовый кувшин малаги и мохаму. Когда я им поднёс то, что заказали, худощавый глянул на меня цепко, как муравей и что-то сказал собутыльнику на непонятном жаргоне.

 — Эй, коротыш, — произнёс он с какой-то гнусавой растяжкой, — поди-ка сюда.

Я обернулся. Худощавый для верности поманил пальцем.

 — Что будет угодно сеньору?

 — Сейчас скажу, что угодно. Слушай Курро, — он поворотился к собутыльнику, — это ведь тот самый гальего  из новеньких, что трахает задарма нашего Куклёныша, жрёт и пьёт за её счёт и вполне доволен жизнью?

 — Сдаётся мне, Кайман, он и есть, — коротко хохотнул красноглазый.

 — И что ты скажешь, коротыш?

 — Скажу, что у сеньоры Жаклин я снимаю угол, плачу; четыре сентаво в неделю. Спать я с ней не сплю. Я так понимаю, ей без меня есть с кем этим делом заняться.

 — Да ты дерзок, — худощавый присвистнул и подмигнул собутыльнику. — Угол он снимает. Снимаешь, ага. Только не угол, а портки… Ладно, гальего, ступай. Работа не ждёт. Только разговор наш не окончен.

Когда я вернулся к стойке, хозяин, проходя мимо тронул меня за локоть и кивнул в сторону кладовки.

***

 — Слушай меня внимательно, Чапетон . — сказал мне хозяин трактира сипловатым шёпотком. — Ты хоть понимаешь, что ты крепко влип?

 — Очень может быть, сеньор. Мне не привыкать влипать. Дело обычное.

 — Я бы не шутил на твоём месте. Ты тут чужак, не всех знаешь. Тот человек, с которым ты говорил — Хуан Вальехо. Прозвище — Кайман. Слыхал про такого?

 — Слыхал. Кажется, бандит. Да?

 — Можно и так. За ним только одних убийств на семь виселиц наберётся. А он, чтоб ты знал, неделями гостит у городского судьи. Так вот, ты его, Каймана, похоже, сильно рассердил. А такие тут долго не живут.

 — И что теперь делать?

 — Не знаю. Попробуй смотаться. Они вот только что вышли на улицу. Так что тебе лучше всего выйти через чёрный ход.

Я глянул на него — глаза бегают, рожа трясётся, как свиной студень, прости господи, ручонки места себе не найдут. Смотрит, то в пол, то по сторонам, только не в глаза. Аж смешно стало. Я и рассмеялся.

 — Не ссы, хозяин, разберёмся.

Сунул незаметно в карман нож для потрошения рыбы. С утра отточил на славу, как знал, что сгодится.

***

Я чуял, что Кайман и его человечек меня ждут, и ждут именно возле чёрного хода. Уж больно сильно трепыхался хозяин. Видать сговорились.

 — Эй, гальего! Ты не меня ль ищешь?

 — Да уж получается, что тебя.

 — Ну так поди сюда!

Хуан Вальехо стоит посреди двора, ноги широко расставил, на пальце чётки из ракушек крутит, глаза блестят, издалека видать, и губы то и дело облизывает. Змея, ни дать ни взять. По всему видать, вкурил конопляночку

 — Гальего, сколько ты уже живёшь с Куклёнышем?

 — Да уж четвёртую неделю. Считай, с Пятидесятницы.

 — Четыре недели! Четыре недели ты раздвигаешь ляжки моему Куклёнышу, моему любимцу. Как будто это для тебя я холил и лелеял эту пышечку. Так вот знай, что ты теперь мне должен кучу деньжищ. Тебе жизни не хватит, чтоб со мной расплатиться. Ты теперь вообще никто. Ты — пёс приблудный. Как тебя звать-то, гальего.

 — Энрике. Энрике Косме…

 — Так вот забудь. Нету никакого Косме. Пёс тебя звать. Пё-ос! Скажу: лечь! — ляжешь, крикну: бегом! — побежишь вприпрыжку. Скажу: лай! — залаешь. Аф-аф-аф! Ну-ка, пёс, покажи нам как ты умеешь лаять. Аф-аф-аф! Ну?

 — Да пошёл бы ты…

***

А ничего другого и не оставалось. Видно же было, что Кайман заходится. Конопляное бешенство пошло через край. Даже если я впрямь залаю, замяукаю, закурлыкаю, это ничегошеньки уже не изменит.

Кайман подскочил кошкой, двумя паучьими пальцами цапнул меня за горло прямо под челюстью. Уж не знаю отчего, но я тотчас перестал и видеть, и слышать, и дышать. Когда я очухался я обнаружил, что сижу спиной к стене, у меня раскалывается голова, а Кайман стоит прямо передо мной, скалится и обильно мочится мне на ноги. Давясь от тошноты, я поднялся.

 — Ожил, Пёс? Однако я не слышал твоего лая. Ну-ка? Аф?

 — Я уже сказал: пошёл в жопу…

И едва Кайман вновь распялил пальцы в свою дьявольскую клешню, я выпростал из рукава нож и без замаха вогнал лезвие ему под нижнее ребро. Снизу вверх. Нож влез в его окаянную плоть, как в спелую дыню. Даже звук был какой-то такой же. Лицо у Каймана сморщилось будто от чего-то кислого, звук издал утиный какой-то, сперва на колени сполз, как будто прощения попросить. А потом сразу набок. Как бревно, ни дать ни взять.

Курро, приятель его, исчез куда-то. Перепугался, видать. А я, однако, ушёл не сразу. Сперва зашёл в трактир. У стойки налил себе кружечку рома ямайского и разом осушил. Ни на кого не глядя. Хозяина как гвоздём к скамье пришило, белый весь. Потом прошёл на кухню, вылил на себя ведро воды, чтобы от вони этой паскудной как-то избавиться. Вышел мокрёхонький, проходя, плюнул под ноги хозяину и пошёл себе вразвалочку, насвистывая «Пальмиру». Зато, выйдя за ворота, помчался, только пятки засверкали. Теперь каждый миг на счету. Ворвался в лачугу Жаклин, стал сгребать свои шмотки. Впотьмах, светильник зажигать остерёгся.

***

 — Чего это та там гремишь, Чапе? Перебрал? Топчан свой не сыщешь никак?

 — Ухожу я отсюда, Жаклин. Да… Так вышло.

 — Ну вышло так вышло, велика беда. Кстати, ты мне остался должен четыре песо. Ладно, три. Положишь их на стол и вали себе… А что ночью-то. Али натворил чего?

 — Натворил, натворил. Да такого, что тебе знать не надобно.

 — Ух, какие мы грозные! Ну хоть намекни. Мне ж интересно.

 — Человека порезал, вот что! И всё на этом. Нет у меня времени болтать тут с тобой…

 — Ты? Человека порезал?! Да ни по чём не поверю.

 — Ага. Я сам бы не поверил. Ладно. Где-то тут был мой мешок. Куда ты его заныкала?!

 — Заныкала! Свинья! Я его постирала. Висит вон на крылечке… А кого порезал-то? Можно узнать?

 — Нельзя. Вообще, не твоего ума это дело.

 — Ясно дело, не моего. Было б моемо, разве ж я б спрашивала… Скажи хоть: я его знаю?

 — Да заткнись ты уже. Мешаешь ведь. А знать — знаешь. И неплохо как я понимаю.

 — Знаю?!! Вот теперь ты не отвяжешься. Говори, кто он такой, иначе я крик подниму. Я могу, ты меня знаешь.

 — Знаю, знаю. Скажу, только не визжи. Пырнул я ножом Хуана Вальехо. Каймана. Ясно тебе наконец? Ясно. Тогда прости и прощай. Три песо на столе…

Что тут было, сеньоры! Жаклин выскочила, в чём была, из-за висячей циновки. В чём была! Да ни в чём она не была, в чём мама родила, в том и была, прости господи…

[И клянусь, сеньоры, такой я её ещё не видел. Мне показалось, что прекрасней бабы, чем она, нету на белом свете].

 — Ты зарезал Каймана? Каймана?!! Повтори ещё раз.

 — Жаклин, нету у меня времени повторять. Что слышала, то и случилось. Прощай, Жакоба. Ты славная баба, хоть и шлюха.

Я уже распахнул дверь, чтобы идти, но тут Жаклин с каким-то звериным воем кинулась ко мне.

 — Не уходи, Чапе! То есть… возьми меня с собой! Я тут не останусь…

 — С собой? Да ты спятила. Ты-то мне на кой?

 — Они скоро придут сюда! Люди Каймана. Они будут спрашивать: где галисиец? И если я им не скажу, где тебя искать, они меня убьют. И не просто убьют. Ты же знаешь, Кайман никого не жалеет. И люди у него такие же! Особенно одноглазый Дуарте, он вообще нелюдь. Они мне матку наизнанку вывернут, как чулок, прости господи. Так Кайман часто говорил, когда что не так. И они сделают это, так что…

Так что пришлось взять эту глупышку с собой. А куда было деваться. Убили бы её выродки эти, как пить дать. Такие дела, сеньоры.

***

Нет, всё-таки Господь милостив. Не обошёл и нас многогрешных. Мы едва успели отойти от лачуги Жаклин, как услыхали крики, ругань. С полтора десятка мужиков с факелами уже ломились в её дверь. А сама она дрожала, всхлипывала, прижималась ко мне и поминала Деву Марию, о коей, думаю я, имела слабое представление. Так что мы ушли аккурат вовремя.

Уходить решили морем, иначе никак. У Жаклин были какие-то мутные знакомые среди контрабандистов. Договориться сразу не получилось. Люди, которые ходят за кромкой закона, бывают разборчивы и малоразговорчивы. Разговорить удалось лишь самого молодого из них, по имени Мануэль. Может, оттого, что сам он был галисийских кровей, и мы с ним вдоволь поболтали на родном наречии. Думаю, поимели действие широкие, крутые бёдра и бронзовые колени невольной моей спутницы Жаклин и её гортанный хохоток со всхлипыванием, так что, бывало, не поймёшь, смеётся они или плачет. По дороге он так рьяно пожирал её глазами, что я, право, опасался, что он, пожалуй, может возжелать с нею уединиться, отправив меня ненароком за борт кормить барракуд. Обошлось, однако.

Доставил он нас до северного портового городишки Пуэрто-Плата. Лично мне городок этот глянулся. Куда больше, чем Сан Доминго. Тихий, неспешный, рыбацкий. И народ там добрее как будто. Я полагал тут пустить бы наконец корешки. Ну сколько ж можно мотаться-то, как степная былинка. Однако Жаклин подняла крик — мол, опасно, мол, Кайман запросто якшался с контрабандистами, посему его людям выведать, где мы, — как раз плюнуть. Уходить, говорит, надо в западную сторону, во французскую часть острова, там его людишки нас точно не достанут. И ещё она надеялась сыскать там какую-то свою родню по отцовой линии. Ну я и согласился сдуру.

Кто ж мог знать, что запад острова — сущий ад для чужеземца. Там, особенно в приграничьи, нет ни городов, ни дорог. А в деревнях сплошь чернокожие, беглые рабы, которые люто ненавидят не только белых, но и мулатов. Изъясняются на каком-то бесовском языковом вареве. Упаси Господь попасть им в руки. Раз как-то мы едва унесли ноги от вопящей оравы детей. Да, сеньоры, детей вообразите. Дети там — самой страшное.

Шли вдоль морского побережья. Там на пути попадалось немало брошенных рыбацких деревень. Кажется, люди ушли оттуда после землетрясения лет семь назад. В одной из таких нашли вполне пригодную парусную лодку, да не какую-то там туземную плоскодонку, а настоящий листербот голландской постройки. Даже название у него было — «SALAMANDER». Вот на этой саламандре мы и доплюхали с грехом пополам до городишки Кап-Аитьен. Городишка скверный, однако всё же город, как ни говори, а не утопшие в джунглях деревни с их богомерзким колдовством, истуканами и голодной злобой. К слову сказать, кто бы мне растолковал, ну как можно голодать, даже с голоду помирать в стране, где впору снимать по три урожая в год?

Там же, прямо в гавани, продали нашу посудину. Вселились в пустующую прибрежную хижину на сваях. Соседи сказали, что хозяин, вроде, ушёл в море по какому-то тёмному делу, и уж год, как не возвращается, вернее всего, и не воротится вовсе. А женщина его с горя спуталась с ворожихами, сдуру решила стать ясновидицей, хлебнула ихнего варева, окривела на один глаз, покрылась с головы до пят синюшными волдырями и говорить стала басом, как мужик. Ушла к знахарке в горы, там и сгинула. Тоже дело обычное.

Жили первые дней десять на денежки от продажи нашей «Саламандры». Потом Жаклин пробовала продать свои побрякушки — серьги, заколки с бисером из перламутра, колечки, браслетики из позолоченных ракушек. Ничего хорошего из этого дела не вышло: в первый раз ей всучили горсть фальшивых пиастров, во второй её ограбили и едва не зарезали трое черномазых пацанов. Гнались за ней до самой нашей лачуги. Когда я выбежал на крик, сукины дети припустились наутёк. Я таки успел догнать одного, огреть колом по башке, и пока остальные визжали и швырялись камнями, я усердно охаживал его тем колом по хребту, по заднице, по ногам. ««Если ты, le petit morceau de merde, попробуешь сюда ещё сунуться, я тебя утоплю, как паршивого котёнка, клянусь святым Флорианом. Tu Comprends?» Не знаю, хорош ли был мой французский, но те поганцы более не появлялись.

Жить, однако, впрямь было не на что. Жаклин, правда, как-то дала понять, что вообще-то для общего пропитания готова вернуться к привычному ремеслу. Тем более, что девицы чоло в этом деле ценились весьма, особенно у моряков. За особый, какой-то мельхиоровый оттенок кожи и за изрядную ухищрённость в непотребном своём деле. Однако я ей сказал, что ежели хоть краем глаза этакое замечу, брошу её ко всем чертям. Прости меня Господи, но, кажется, на неё это произвело куда более сильное воздействие, нежели увещевания дюжины отцов церкви. К слову сказать, мы с ней к тому времени уже вовсю жили как мужчина с женщиной. А Маурисия… Бог её простит, Маурисию эту...

Перебивались случайными заработками. И вот как-то подвернулась работка — разгрузить рыболовную шхуну. Выгружал корзины с сардинами и тунцом. Ну и ещё какую-то, бог весть какую контрабандную хрень. Заплатили, между прочим, неплохо — за работу, за молчок, ясно дело. Посему я счёл, что имею право промочить горло. Зашёл в портовый кабак «Экуатэр», там по большей части обретался белый люд.

Взял себе полупинтовую кружку дьявольски крепкого «Перно;» и осушил залпом в два приёма. С непривычки захмелел изрядно. И вот тут подсаживается ко мне человечек. Примерно моих годов, разве что чуть постарше. Росту невысокого, немного повыше меня. Бородка реденькая, рыжеватая, клином. Вина себе взял лёгкого, но недешёвого, пить, однако, не пьёт, так, прихлёбывает, больше для виду. По всему видать, не из местных. Однако держится уверенно, спокойно, по сторонам не зыркает, хотя в тутошних злачных местах всякое случается, и почти каждый день. Не из местных, но народ в кабаке его знает, это видно. Глянул в мою сторону, кивнул, рукой махнул, как старому знакомому. Потом и подсел.

Сильно мне это не понравилось. Напомнила ту историю с Кайманом. Думаю, зря я сюда пришёл. Однако на Каймана повадками совсем не похож. Спросил, откуда я родом, Спросил по-французски, но как узнал, что я из Испании, к тому же галисиец, перешёл на испанский. Даже спел полкуплета «A mi;a alma». Нет, Кайман бы так не стал. Тут другое что-то.

Предложил ещё выпить. Я и согласился, что, думаю, кочевряжиться? Надо ж показать человеку, что я не замухрышка какой. Да и парень, вроде, неплохой, хотя непростой. Ну совсем непростой. Назвался Аланом, сказал, что ирландец из Корка. Что невеста у него там, в Корке, Мэдилейн. Мол, родители её, страсть какие важные, к тому же валлийцы, замуж девку не отдают, дескать, голь бесштанная, а туда же, в женихи гнездится…

В общем, заговорил он меня так, что я ему выложил всё про себя. Всё! И про папашу, и про шлюху Маурисию, и про конюшню, и про Каймана, и про Жаклин… Как говорится, понесло меня по кочкам. Вот так.

Ну а очухался, сеньоры, я в какой-то тесной каморке без окон. Передо мной глиняная кружка с водой. Башка гудит, как колокола на Пасху, прости господи.

Часу не прошло, как отворилась дверца и вошёл этот самый Алан. Улыбается.

«Доброе утро, Чапетон. Ты ведь сам так себя назвал, посему ты и будешь теперь — Чапетон, и никак иначе. Знаю, что не очень-то оно тебе доброе, это утро. Знаю, надо бы тебе, страдальцу, опохмелиться, да никак нельзя, у нас на судне не пьют. Да, Чапетон, ты на судне. И судно наше зовётся «Лайтнинг», Молния по-вашему. И ты теперь — матрос. И это надолго. Чем мы занимаемся? Скажу так: наводим порядок. Пытаемся. Карибское море, оно ведь как лоскутное покрывало — тут испанцы, здесь французы, а там вообще англичане. А мы — мы ничьи. Буканьеры. Слыхал, небось, такое слово? Да, мы грабители. А что, те, кто убивает индейцев, разоряет их святилища, переплавляет их священные чаши в слитки и переправляет в Мадрид на прокорм тостожопых грандов, пэров, маркизов, праведники? На Гаити жили индейцы, и где они? А их нет. Их перебили во славу королей и святош, замордовали на плантациях, перезаражали холерой да сифилисом. И вот когда незваные хозяева узрели, что острова-то почти обезлюдели, и кормить их, получается, некому, они принялись возить чернокожих из Африки. Ты видел когда-нибудь невольничье судно? Вот я видел. И, скажу тебе: заглянешь в его трюм, и уж никаким адом тебя не испугать.

Однако полно об этом. Скажу напоследок: там, на берегу ты был никто. О тебя вытирали ноги. Скажу честно: ты и тут никто. Но! Тут у тебя есть шанс. Если ты выживешь, ты можешь стать состоятельным человеком. Если выживешь. Шанс небольшой, да. Но он есть. А там, в городе, у тебя его не было, уж поверь. И вообще, тут, на Гаити люди долго не живут, и редко кто умирает своей смертью. И не бойся, никто тебя тут пальцем не тронет, у нас запрещено на судне поднимать руку на товарищей. Здесь наказывают, да, но — по-другому. Не дай тебе Господь узнать, как именно.

И уж напоследок, Чапетон. Не вздумай удрать. Сарагоса тебя везде сыщет. Он сильно не любит, когда по суше разгуливают люди, которые знают про его дела…»

***

Вот так, сеньоры, я стал буканьером. Пиратом, проще говоря. Проплавал я с ними два месяца с небольшим. Был коком, плотником, брадобреем. Да много ещё кем. Но безвинной крови на мне нету, хотите Богородицей поклянусь.

Но повидал такого, о чём лучше и не вспоминать. Уж не знаю, что себе нафантазировал этот ирландец Алан, но только бо;льших сволочей и живодёров я не видывал. Разве что Кайман. Но тот хоть не мнил себя героем и мстителем. А Алан… ну есть такие люди, которые просто так на чёрное дело не пойдут, им непременно надо себя распалить изнутри словесами, думками, мечтами. Так им проще, видать. Это как если мужчина, у коего промеж чресл худоба, прежде чем блёклую бабёнку оседлать, вообразит себе в голове этакую пышногрудую цацу, а уж только потом за дело берётся. Да. Хотя сам-то он, Алан, никого не убивал. Только смотрел, как другие это делают, улыбался. Или кривился. Зато, говорят, был правой рукой у Сарагосы, капитана нашего. Во всех портах у него люди были знающие, подсказывали, что, где, куда да как. Сам-то Сарагоса был мясник мясником. К тому же и трусоватым. А про Алана говорили: этот чёртов Алан Келли никогда не ошибается. Да так оно и было.

Только вот однажды приключилась незадача. Пошли мы на город Картахена, которую Сарагоса называл не иначе как Курочка с золотыми яйцами. Порт и впрямь богатый, вот и решили пошерстить тамошние склады, не завалялось ли там чего лишнего. Всё шло хорошо поначалу. Пушки с форта били слабенько, наши только посмеивались, когда их ядра шлёпались, как лягушки, в полусотне ярдов от нашего борта. Уже и шлюпки на воду спустили. И вот тут, ударили недавно привезённые береговые пушки-карронады, да не с форта, а прямёхонько с берега, с мола. Кто-то видать, предупредил картахенцев. Вот они и приготовили для нас гостинчик. Сперва по шлюпкам ударили, после по кораблю. Шлюпка ни одна не уцелела. Да и кораблю досталось изрядно. Еле ноги унесли. Полкоманды осталось на дне бухты Картахены, вот такие дела.

Сарагоса, взбешённый и напуганный, решил идти на Тортугу — чиниться и пополнить команду. Ведь не ведал, что погибель он там найдёт, а не починку. То, что на Тортуге приключилась, даже Алан всеведущий не мог угадать.

На Тортуге с нами приключилось такое, что расстрел в Картахене пустячком покажется.

Я в тот день сильно умаялся, помогал корабельному плотнику чинить фок-мачту. Да и вздремнул в камбузе. А во сне матушка моя привиделась. Я её часто во сне видел. Но всегда такой опечаленной, заплаканной, горько жалеющей сыночка своего дурковатого. А тогда — ну просто веселей не бывает. Смеётся, просто заливается. И рукой машет, хохочет и кричит: «Беги, сынок отсюда! Беги!». А позади неё — Жаклин, да не одна, а с ребёночком грудным на руках. И тоже — беги! Я говорю им обеим — куда бежать-то? Некуда мне отсюда бежать… Тут я и проснулся. Стал сон свой вспоминать да обдумывать. И вот тут-то всё и началось…

Сначала был толчок, да такой, что я скатился кубарем с топчана. Чуть затылок не расшиб о плиту. А потом — грохот страшенный будто Конец света грянул. Думал вообще оглохну. Выбрался на палубу, а там всё в дыму кромешном, судно горит, грот-мачта рухнула палуба накренилась, на ней люди корёжатся, вопли, стоны, пальба. Чужие люди какие-то, все в чёрном, с палашами, ну просто нечистая сила, ни дать ни взять. Ужас! Смотрю, а они капитана нашего, Сарагосу, уже тащат волоком из каюты капитанской, да ещё пинками подбадривают. Живее, мол, скотина. Это что же, его Сарагосу, грозу Антильских морей пинками под жопу!? Тут-то мне и вспомнился опять матушкин крик во сне — Беги! Я и кинулся чуть не под ноги этим пришлым людям, хоть и страшно было.

Меня чуть не прикончили поначалу, едва увернулся. Да старший остановил. «Чего, спрашивает, тебе нужно-то, или скорой смерти захотел?» — «Никак нет, говорю, но только мне тут оставаться никак нельзя, лучше уж помереть».

Меня опять в сторону пихнули, даже прикладом замахнулись, не путайся, мол, тут под ногами, чёрт чумазый. Но старший опять остановил.

«С чего же ты решил, недомерок, что ты нам нужен? Нам такого добра не надобно, к своим ступай. Тебя не тронут, и будь доволен… Звать-то тебя как, бедняга?»

«Чапетон, так меня тут все кличут».

Тут он расхохотался даже.

«Как?! Чапетон? И кем ты тут служишь, Чапетон? Главным потрошителем?»

«Помилуйте, говорю, каким потрошителем. Кок я тут, кашевар».

«Ну так есть у нас на судне кок, так что не взыщи, Чапетон…»

«А я и плотником могу. Конюхом, ежели есть такая надобность. Брадобреем ещё…»

Тут он потрогал рукой подбородок, усмехнулся:

«Говоришь, брадобреем? Ха, это мысль. Ладно, Арчи, хватай этого Чапетона и тащи на судно. Пора уходить. Заторчались мы тут что-то. Боцман, командуй. Все на борт! С якоря сниматься, пошёл брашпиль! Лево не борт! Курс норд-норд-вест!...»

***

…А вот я и сейчас понять не могу, с чего это капитан того корабля, мистер Персиваль Вернон, храни его Богородица, взял меня на борт, а не прогнал к чёртовой матери? Ну не оттого же, что у него к тому дню отросла недельная щетина? Из жалости? Пожалел убогого? Ну нет, он точно не из жалостливых. Тут другое что-то, другое. Жаклин, помнится, говорила, что, мол, Господь подарил человеку три глаза. Пара снаружи, один — внутри. Это глаз, который в душу может глянуть. Может, этот самый глаз и углядел что-то? Родственную душу? А? Скажете, ну какие могут быть родственные души у английского барина, белой кости — белей не бывает — и у беглого босяка-висельника? Это как знать, сеньоры, как знать. Такие вот дела

***

С Тортуги пошли мы на Ямайку и там сдали эту окаянную четвёрку властям — Сарагосу, Алана, боцмана Дункана и ещё каптенармуса по кличке О;ктопус. Сдали да и смылись по-тихому от греха. Не было у нашего капитана, видать, охоты близко якшаться с тамошними властями. Да и у кого она, вообще, есть такая охота, с властями-то якшаться!

Я уже потом слышал, как их вешали, нечестивцев. Алан, сказывают, всё время молчал да улыбался. Не бранился, не плакал, а улыбался. Его и с петли сняли улыбающегося да с высунутым языком, помилуй Господи. А Сарагоса, тот сперва молился на коленях, только что лбом не бился, Библию лобызал. А после встал, портки приспустил, помочился на помост да и помахал своей пипеткой в сторону почтеннейших судей. Привет, мол, вам, почтеннейшие. Такие дела.

***

Проплавал я на «Эвенджере» чуть больше месяца. И скажу вам, сеньоры, то был лучший месяц моей жизни. Успел повидать всякого разного. Страшно было только раз — когда шли мимо Огненной земли. О, вы видали когда-нибудь ледовый шторм? Адский холод, адские волны, адский туман. Ей богу, кажется, что волна замерзает уже в полёте, а туман — прямо как скисшее козье молоко, и никакой ураган этому туману ни по чём — вот что такое ледовый шторм. Однако же выбрались, ни одного человека не потеряли. Такие дела.

***

Закончилось моё плаванье в порту Вальпараисо, дело у капитана там было какое-то спешное. А потом сказал капитан: теперь судно идёт в Европу, и это его последнее плавание, а кому в Европу не надобно, пускай останутся здесь. Однако рассчитал всех, не скупясь. Прямо-таки по-королевски рассчитал.

Возвращаться на Гаити, в эту клятую дыру, не хотелось. Ладно, думаю, разживусь деньжонками, да и перевезу сюда бедолагу Жаклин, как-то привязался я к ней за всё время, беззлобная, весёлая, ну и на койке страсть как хороша. Ей бы понравилось в Вальпараисо. Наверняка понравилось бы. Это в самом деле, чудный город. Вот уж воистину, райская долина . Думать думаю, а сам не верю, что так оно всё получится. Ну так и вышло. Прошлое моё шло по пятам, как побитый, злой пёс.

Угол я снимал у пожилой арауканки Ампаро Торрес. Она беспрестанно курила, лёжа в гамаке, свою расписную глиняную трубку. А в промеж этим врачевала болячки и немочи, снимала порчи, толковала Библию для неграмотных индейцев, искала и находила супругов и мачос для богатеньких старых дев, скупала и продавала краденое, гадала на костях, бобовых зёрнах, на воске и молоке сдавала комнатку для тайных любовников. К ней приходили за советом, пожаловаться на судьбу, поведать о тайных грешках. Индейцы называли её «мамита ». Была насмешлива и злоязычна, не боялась ни властей, ни бандитов. Её знала вся округа от мала до велика, на улице почтительно раскланивались, однако, пройдя, опасливо крестились, а иные и вовсе плевали вслед.

Мне тётка Ампаро гадать поначалу вовсе отказалась. Тёмный, говорит, ты какой-то, от таких, как ты лучше вообще подальше держаться, как от араукарии, пожжённой молнией. Как я ещё терплю тебя у себя, непонятно.

Я тогда не сильно расстроился, потому как ни черта не верил во все эти гадания и прочую хмарь.

Но вот однажды, когда я под вечер пересказал свои злоключения и напасти, мамита Ампаро вдруг перебила меня, по обыкновению, на полуслове да и отложила свою трубку.

«Погоди-ка, Чапе. Сядь вот сюда. Сядь и не пяль на меня зенки. Мне глаза твои вовсе не нужны. Глаза всегда врут. Даже у праведников. А уж у греховников вроде тебя, того подавно врут. Руку давай. Да не ту, левую. Правая знает явное, левая — скрытое».

И вот тут она свободной рукой сделала какой-то такой жест, этакий финт, будто нож метнула. Я аж вздрогнул. И, не поверите, у неё — из рукава что ли? — вылетела колода карт и так ловко выстелилась на столе ровнёхоньким полукругом. Ага. А потом сразу другая. Карты поменьше, и те тоже легли ровно, только не полукругом, а крестиком, вроде как буквой «X» и рубашкой вверх. А рубашка — цвета колёсного дёгтя, да с какими-то круговыми разводами. Потом тётка Ампаро взяла карту, ту, что посерёдке того крестика была, и перевернула. Пиковый король, как сейчас помню.

Что-то ещё поворожила, побормотала на своём тарабарском наречии, да ещё чётки свои из змеиного дерева перебрала трижды.

«В общем так: на сестру свою зла не держи. Она тебя прогнала? Она решила, что так будет лучше для семьи. И пусть думает так, Господь с ней. Может, и права. Она тебе зла не сделала? Не сделала. А доброе сделать может. Злая она к тебе, да. Но когда вокруг зло и бесчувствие, помощи жди от зла. Что ты о её жизни знаешь? А ничего. У каждого своя дорога, но есть такие дороги, где и Господь спотыкнётся.

Теперь тот разбойник, Кайман. Не сдох он тогда, выжил. Это точно. И сейчас ещё живой. Правда, не ходит и сикает под себя, ну так это дело житейское для таких, как он. Так что грех смертоубийства с себя сними.

Теперь про ту mestizo , как её, Жаклин. Говорить про неё много не стану, ты и сам про неё знаешь. Скажу одно: дитя она в утробе носит. Твоё дитя. Девочка будет, даст Бог. Эта твоя Жаклин баба добрая, жалостливая, но глупая и порченая. А такие в тех краях долго не живут. Да и не только в тех краях. Ты сыщи её, парень, дочку-то, потому как мамаша у неё непутёвая, и это, как я понимаю, слабо сказано, по всему видать, плохо кончит. Беда может случиться с девочкой. Родное дитя это дар божий. Пренебречь таким даром — Бога обидеть. А Господь её отметил, по всему видать. Сыщи её. Как?!! Ты меня спрашиваешь, как?! Ты, здоровый, крепкий мужик, спрашиваешь меня, немощную старуху, как найти своё единственное дитя?! Пошёл тогда прочь, Чапе. И больше не досаждай меня по пустякам. Прочь пошёл!»

Тут я вспылил, хотел встать да и уйти. Да куда там. Ноги — как сорокафунтовые ядра. Тётка Ампаро только усмехнулась.

«Посиди-ка ещё. Ишь, зенки выпучил, ноздри раздул, щетина дыбом!»

Гадалка махом смела карты, те, что поменьше, перетасовала их в два щелчка и снова выстелила на столе, только на сей раз не крестом, а треугольником, взяла карты со всех трёх углов. Помню, то были две дамы. А третья — маска какая-то с высунутым языком. Покачала головой и снова запалила свою трубочку.

«О-хо-хо. Не всё так просто у тебя, Чапе. Но Бог тебя не оставит. Мне вообще кажется, что Бог тебя любит. Не пойму, правда, за что. Но временами ты его бесишь. Так что постеречься тебе надо. Хотелки свои дурные угомонить до поры. Покудова Бог на тебя рукой не махнул…Ты чего хочешь-то вообще, парень? Сам-то знаешь?»

 «Знаю, — брякнул я в ответ, хоть и не знал ни черта. — Чего все хотят, того и я хочу. Вот».

«И чего все хотят?»

«Ясно чего, — я расхрабрился. Свободы, вот чего. Вот и я тоже».

«Ух ты! — тут старуха залилась трескучим своим смехом. — Ты хоть знаешь, что это такое, свобода, а, Чапе? Не знаешь. Ну так я тебе скажу. Свобода — это, вроде как, вино. Сладкое такое, пряное. Но — чертовски крепкое. Потому его на пустой желудок никак нельзя. Свобода и голодуха — это верная беда.

А вот что дальше ждёт, про то сказать не могу, не взыщи. Говорю же, тёмный ты какой-то. Вот и карты как будто взбесились…»

Тут она сняла карту с той, большой колоды и перевернула.

Передо мной была пустая, белая карта. Разве ж бывает такое?..

***

А белая та карта выпала мне очень скоро. Просто-таки на следующий день.

Тут надо сказать, что на «Эвенджере» нас было двое из матери Испании — я да ещё один парень, Висенте Рохас по прозванию Сплюшка. Прозвали его так не оттого, что спал много, а оттого что глаза у него были всегда как будто заспанные, щёлочками.

Так вот на следующий день после работы, а работал я помощником лоцмана в порту, заглянул по обыкновению в портовую пульперию «Росарио». Народу было мало. Сразу увидел Сплюшку. Сидит, уже порозовевший от выпитого, и играет в дудо с четырьмя индейцами-пеонами. Ну и лущит их, как горох. Дудо игра тупая, но чертовски азартная. Индейцам вообще садиться играть нельзя: они ведь покуда до портков не продуются, из-за стола не встанут, такой народ. А Сплюшка — жох и шулер ещё тот. В общем, так оно и вышло — спустили пеоны, похоже, всё, что за неделю заработали. А работа у них — не приведи бог, булыжники с каменоломни возить для нового мола.

Сплюшка как меня увидал, так рукой машет, как старому приятелю, иди, мол, сюда! Нашёл, приятеля, тьфу! Ну, однако, я сел. А Сплюшку аж распирает всего. Давай, говорит, раскинем костяшки. И этак стаканчиком с кубиками побрякивает.

Я говорю, нет, я косточки перемывать не любитель. Вот в баккару я бы перекинулся, пожалуй. Да ты, поди, не умеешь. Сказал нарочно, чтоб подзадорить. Он и завёлся — как, мол, так, не умею! И тут же — шасть! — колоду из-за пазухи. Ну я-то знаю, колода у него меченная-перемеченная. Но как-то так хитро, по-подлому.

Нет, говорю, мне твоей колодой играть несподручно Старенькая она у тебя больно, уголки откулупались, да и картинок не видать. А подайте-ка нам новую да справную.

Нашлась колода, как не найтись.

Баккаре меня ещё дед научил. Он, сказывают, по молодости игроком был что надо. Он мне так говорил: для баккары особого ума не надо. Только внимание, хладнокровие и память. То есть, как рысь на охоте. Не можешь, лучше не садись. Дуйся в Фараона или ещё какую пустышку. А уж сел играть — забудь про всё, кроме карт. Первые два кона — это так, мелкая рысца. Проиграешь — эка беда, оно даже и лучше. Первые два кона ты противника приваживаешь. В тон входишь. И вот тут надо жилку нащупать. У каждого человека есть такая жилка в голове. Нащупал — он твой. Ну и научил он меня, как эту самую жилку нащупать. Как? Это, сеньоры, трудновато будет сейчас объяснить. Как-нибудь потом, ладно?

В общем, понеслась игра. Сплюшка спрашивает, ставка, мол, какая? Я и говорю: а давай десять эскудо! А у меня в карманах-то всего двадцать и было. Двухнедельное моё жалование. Сплюшка аж подпрыгнул. Десять?! Не жалко, мол, денежек-то?

«А чего их жалеть? Денежки — что пташки перелётные. Сегодня улетели, завтра прилетели. Успевай силки ставить. Давай, Сплюшка, разговоры не говори. Ты банкир, я игрок. Первые две карты бери!»

«Ага, взял. Только ты, это… не зови меня Сплюшкой. Я тут как-никак уважаемый человек…»

«Ты-то уважаемый? Ха! Ладно. Как там тебя, Висенте Рохас?...»

В общем, в первом ко;не набрал он с грехом пополам свою девятку очков. Уплыли денежки мои белой лодочкой. Сплюшка аж закудахтал от счастья. Копытца вспотели, как говаривал мой дед.

А к концу второго кона, я, вообразите-ка, нащупал-таки ту самую жилку. Ага. И это было так просто, сеньоры, что мне захотелось смеяться. Да, смеяться, хотя и второй мой десяток монет уплыл к Сплюшке…

«Ну что, Чапе? Вот и вся игра? А хорохорился-то, хорохорился!»

«Игра? Да нет. Игра, брат только начинается».

«Шустрый какой. На что играть-то станешь, убогий? На подвязку от штанов?»

«Не, не на подвязку. Ты у нас нынче банкир, вот у тебя взаймы и попрошу».

«Хо! Взаймы он возьмёт. Это ежели я дам!»

«Дашь, Рохас, никуда ты не денешься!»

В общем, занял я у него сто эскудо. Да не просто занял, с процентами. Один к двум, вот с какими процентам. Сука такая. А я взял. И вот тут-то пошла игра.

До полуночи играли. Обстругал я Сплюшку, как липовую чурку, до последней монеты. Хотя пару раз отыграться давал. Так, для затравки.

***

«Ну что, Висенте? Вот и вся игра? — повторил я его же недавние слова. — А хорохорился-то, хорохорился!»

У Сплюшки рожа — будто кактусы у него в штанах с обеих сторон. Мямлит что-то, озирается.

«Денежки когда прикажете получить? Сам знаешь, карточный долг что несытый волк. Сам собою не отстанет».

Тот опять мямлит, мол, отыграться хочу. Я ему: так ведь нечем отыгрываться-то. В карманах-то, поди, ветер воет. Полный бакштаг. В общем, попросился в долг. Занял двести эскудо. У кого? Да у меня и занял, у кого ещё. Часу не прошло — и их продул. В общем, выиграл я у него восемьсот эскудо! Мне этих деньжищ при моей службе за два года не заработать. Правда, денег мне Сплюшка отдал только половину. Прочее, мол верну через неделю. Ну я-то не забеспокоился: вся таверна видела, что он проиграл, припрут — не отмажется.

В дом воротился как на крылышках. Вот, думаю, соберусь да и сплаваю туда, на Гаити, заберу дурочку Жаклин с приплодом сюда, в Вальпараисо! Заживём, как люди…

Хозяйка моя квартирная, старушка Ампаро ворчит: где, мол, шляешься, дурь ходячая? В таверне? М-да. Рожа трезвая, однако. Значит в карты дулся? Плохо это, Чапе, не до добра. И с кем? С Рохасом?! Ещё хуже. Проигрался, небось, в лоск? Выиграл?! Восемьсот эскудо? А вот это, братец вовсе хреново. У подонков деньги брать нельзя. Ни так, не этак. Постерегись теперь. Хорошо постерегись».

Ну да я махнул рукой, пусть болтает старая.

***

А ночью, под утро уже — стук в дверь. Да сильный такой! Я быстренько отворил, чтобы тётушка Ампаро не проснулась. А там — два амбала с кокардами на шляпах. Один меня сходу кулачищем под дых — хрясть! Другой руки мне за спину, да и бечевкой кожаной вяжет запястья. Я, поверите ль, пискнуть не успел, как уж лежал мордой в пол. Тут тётушка Ампаро вышла, щурится спросонья.

«Эй, кто такие? Это ты, Начо? Или я попутала впотьмах?»

«Я, мамита Ампаро».

«Ага. Теперь вижу. И чего тебе понадобилось в моём доме, да ещё в полночь, да шумно так? Какая такая нужда? Надеюсь, с твоей Пруденсией всё в порядке? Или опять колики в груди?»

 «Нет, Мамита. С ней всё хорошо. Вашими молитвами, вашими стараниями».

«Чего надо тогда?»

«Нам нужен вот этот человек. Сейчас заберём его и уйдём. Именем вице короля Чили и Ла-Платы. А вы спите себе».

«Эй, Начо! У этого человека есть имя. Это во-первых. Он мой гость и друг, это во-вторых. Что он сделал такого, чтобы вязать его среди ночи?!

«Этот человек — разбойник отпетый, вот он кто. Он флибустьер. Человек Сарагосы, будь он проклят. Теперь судить его будут, душегуба. Вы, поди, и не знали про это?»

«Отчего же, знала. Знала, что плавал с тем разбойником. Только он кашеваром был. Каши да похлёбки готовил, вот и всё его преступление. И за это на виселицу? Вы не с ума ли там не посходили с вашим вице-королём?»

«Может, кашевар. Может, сапожник. Нам-то что. Закон есть закон! Может, и не повесят вовсе. Разберутся. Там люди грамотные, не то что мы. Каторга ему выйдет…»

«Каторга. Это на медные рудники? Будто ты не знаешь, рудники эта та же петля. Только дрыгаешься подольше».

«Закон и есть закон»,

«Вон как?... Кто там второй? Эй, я не разберу. Это ты, Пепе?»

«Я, мамита Ампаро».

«Узнал, значит, меня. Что ж ты тогда так вылупился на меня, Пепе? Небось, когда я перереза;ла пуповину твоей Арманде и купала ваших близняшек, ты на меня иначе смотрел. А? Как они поживают, ангелочки? Крестники мои. Не стыдно им будет, что папаша их спровадил на виселицу безвинного?»

«Но… Мы ж подневольные люди-то. Нам ведь…»

«Подневольные?! А знаете, парни, что половина подлостей на земле делается именно с этими словами. Хотите его забрать? Забирайте! Я, старуха, мне с вами не совладать. Но уж впредь обходите стороной мою хибару. И родне своей скажите. Нету для вас меня больше, нету!»

«Мамита Ампа…»

«Вон я сказала!!!»

«Мамита Ампаро! Скажите, что нам сейчас делать? Просто скажите!»

«Что делать… Стой, дай отдышусь. Сердце заболело с вами. Уф-ф. Значит, что делать… Да ничего, pichi . Скажете там, своему вице-королю, хе-хе, что, мол, сбёг поваришка Чапетон. Натурально сбёг. Кто-то, мол, видать, предупредил… Да, кстати, парни. Сами-то вы от кого узнали про его дела?

«Да хлыщ один. Припёрся ночью, пьяный. Забыл, как звать-то его. Кличка у него ещё такая смешная…Засоня что ли?»

«Сплюшка. Сволочь. Ну он своё получит, даст бог. И не далее как завтра к вечеру. Ну вы-то всё поняли?»

«Поняли, мамита. А… А ежели сыщут его? Никому ведь тогда не поздоровится».

«Не сыщут. И знаешь, почему, pichi? Потому что ты, Пепе, сейчас, самолично отведёшь его в порт. Пока не рассвело. Там на рассвете отходит шхуна «Сан Сальвадор». Почтительно попросишь капитана, сеньора Рамоса, чтоб взял его на борт. Скажи, что я просила. Он меня помнит. Ещё бы ему меня не помнить, когда я у него картечину, считай, из самого сердца вынула этими вот руками? Шхуна идёт на север, в Кальяо, это в Перу. Чапе, не верти головой, слушай меня! В Кальяо найдешь человечка по имени Понсе Батиста. Или Асту;, его всяко зовут. Он старый лоцман. И он меня должен помнить, если, конечно, из ума не выжил. Теперь ступай, Чапе, ступай. И уж больше мне на глаза не попадайся…»

***

До Кальяо я на сей раз добрался без приключений. Лоцмана того нашёл. Чудной человек. С людьми не знается. Только с собакой своей вислоухой, да на своём наречии. Однако когда про старую Ампаро сказал, он встрепенулся, глаз на меня скосил и этак головой мотнул — ступай, мол, за мной.

Портовому начальству я, конечно, не сильно глянулся, но спорить со стариком не стали. Потому как он как раз из тех, кто не уйдёт, покуда своего не добьётся. И стал я, сеньоры, снова помощником лоцмана.

Жил я поначалу в его лачуге, потом сошёлся с его соседкой по имени Мария Фернанда, стряпухой из трактира «Эль Гранадо», вдовой двадцати трёх лет. Муженька зарезал её любовник, любовника вскорости нашли утопленным. Случается такое в наших краях

Работа была не тяжёлая: да и старик, по сути, всё сам и делал. Когда я пробовал ему подсобить, — отталкивал и бормотал сердито по-своему. Однажды только сказал: завтра меня не будет целый день, придётся тебе одному справляться. Справишься, отпущу потом на два дня. Когда я спросил, что у него за дела такие, он только скривился и цыкнул зубом, что значило, не твоего ума дело. Дел в тот день особых не было. Зато ночью меня разбудили, сказали, что надо провести в гавань к пирсу бриг «Сакраменто» с какой-то шибко важной особой на борту.

Когда дело закончил, уже светало. Иду к себе, кругом ни души, гляжу, сидит мой старик на парапете, как ворон на суку, ни дать ни взять. Колени руками обхватил, голову на колени положил и в море уставился, да так, будто ждёт кого-то оттуда. Ну псина рядом с ним, куда без неё. Я говорю: айдате уже домой, дядя Асту, скоро утро, ветер, дождь вот-вот хлынет. А он, знаете, так головой мотнул — проходи, мол, мимо. Ну мимо так мимо, пошёл себе. И уж до самой лесенки дошёл, как вдруг собака завыла. И воет, и воет. Как труба архангелова, вот как воет! Оборачиваюсь — они оба как одно: и человек, и собака. Человек кричит, руками машет, собака воет и тоже этак лапами сучит.

Глянул я в сторону выхода из бухты и вот тут вас и увидал. То есть, судно ваше. Ночь кромешная, ни луны, ни звёзд. А корабль — весь на виду. Как будто свет в нём какой-то. Хотя никакого света-то и нету. Он будто существовал отдельно от темноты, отдельно от неба… Хотя что я вам тут объясняю…

И знаете, что я вам скажу, сеньоры? Я понял, что я ведь и жил-то ради того часа. Что вот вся моя скрёбаная жизнь ради этого и зачиналась. И, поверите ли, плакать мне захотелось! Да что там захотелось, плакал я, как дитя обиженное, плакал в голос, и смеялся в голос. И, знаете ли, так всех жалко стало — и папашку моего несуразного, и матушку мою бессловесную горемыку, и Жаклин бедолагу. Как будто душу у меня промыло.

«Что за судно?» — я кричал в голос, силясь перекричать шум ветра и истошный собачий вой.

Старик мой поначалу отмахивался, отвяжись, мол. А потом прокричал мне в самое ухо: «Килла! Килла!!!»

А наутро растолковал мне, как вас найти, хоть я и не просил, вроде. Видно, сам понял, что я ни о чём другом теперь и думать-то не могу…

***

Вот так, сеньоры. Я вам всю правду про себя рассказал, да. Ничего не утаил. А и резону мне нету утаивать. Правда всё равно всплывёт. И чем она позднее всплывёт, тем для тебя хуже. Вот и решайте теперь, нужен я вам такой, или не нужен. Вы, конечно, можете сказать, мол, на кой ты нам ляд с таким корявым житиём. Воля ваша, но только это будет значить, что Бог на меня рукой махнул…

Бездна

Октябрь 27 года 17…. Яванское море. (0,43° с.ш. 107,8° в.д.)

… Когда тёмные души вдруг освещают проблески совести, это похоже на грозу в джунглях, и неизвестно, чего ждать от этих проблесков, добра или беды. Где, на каких недоступных разуму весах определяется воздаяние за совершённое? И существует ли она, Высшая Справедливость? Об этом, право, лучше не размышлять. Если Ад существует, то имя его – Бездна.

…Боюсь, этот корабль мы увидим ещё не раз…

(Из судового журнала флейта «Сивилла».)

Капитан голландского фрегата «Урания» Бернхард Крезье погиб на пути из Амбоина в Малакку весьма странным образом. Никто не видел, как вошла в него та окаянная пуля, в заварухе у входа в Малаккский пролив. А ежели кто и видел, то теперь всё равно не узнать.

Воды в тех местах неспокойные. Острова — как лихорадочная сыпь на теле океана. Не поскупился Господь, в избытке одарил их экваториальным солнцем и влагой. Даже дожди здесь такие, будто вода ещё там, в разбухших облаках, начинает подгнивать и цвести.

Людям тут тесно, как воде и островам, и злоба тут ленивая, больная, и потому особенно свирепая. Трёхцветный влаг Соединённых Провинций и звёздное полотнище Ост-Индской компании вгрызлись-таки с натугой и кровью в побережье, но вглубь островов, в их гнилое, малярийное чрево европеец ходить не отваживается.

Да и на море всякий выросший над волною парус мог оказаться врагом. Тихоходный с виду португальский купец или плоскодонная малайская прао могли, сблизившись, хищно ощетиниться стволами и баграми…

***

Лихорадка уложила капитана Крезье ещё на подходе к Борнео. Вообще-то лихорадка в этих местах дело столь обычное, что её порой и в расчёт не брали. Да к тому же капитан Крезье был крепок, как брабантский битюг, его не свалишь обычной лихорадкой. Но тут был случай небывалый — лицо у него не то пожелтело, не то посерело, белки глаз стали бледно-розовыми, точно их выварили в кипятке, и трясло его, будто душа сей момент вылетит вон. Когда миновали Понтианак, лихорадка чуть спала и капитан, не спавший две ночи провалился в забытьё.

Тогда-то и появилось то злосчастное судёнышко. Оно воровато выскочило из-за кромки маленького безымянного островка как раз по траверзу курса «Урании». То была двухмачтовая китайская джонка с широкой, низко посаженной палубой и высокой, скошенной, похожей на поднятый воротник, кормой. На таких посудинах ходили обычно торговцы и контрабандисты с Формозы.

 — Это что там за птица? — обер-штурман, лейтенант Фабиан де Фриз вперился в подзорную трубу, лицо его перекосилось. — Давайте-ка достанем её.

Лейтенант де Фриз — малорослый, щуплый человек с костистым, рыбьим лицом, всегда полуприкрытыми, тяжёлыми веками, нервной, вздрагивающей походкой. Пьяным его не видели, но от него всегда густо пахло несвежей выпивкой. В Ост-Индии он объявился чуть более года назад, прибыл с другого конца света, с Нового Амстердама, где, говорят, с ним приключилась тёмная история.

Джонка, заметив манёвр фрегата, тотчас стала тоже быстро разворачиваться.

 — Да они сматываются! — в радостном возбуждении вскрикнул де Фриз. — Быстро ставить лиселя! Прижмём косоглазого.

 — Вообще-то я думаю, не наше это дело, гоняться за джонками, — хмуро отозвался комендор Йохем Брук.

 — Думаете? Это хорошо, — усмехнулся де Фриз. — Думайте. Я сам иной раз люблю подумать.

Комендор вспыхнул, но сдержался и отошёл в сторону.

 — Воля ваша. Только едва ли мы её достанем. Эти джонки могут ходить даже в полный штиль, бросил он, не оборачиваясь.

Джонка действительно, весьма проворная в любое маловетрие, удалялась, её косые, как плавники, сплетённые из грубой циновки паруса, чутко улавливали любое шевеление ветра.

 — Да он уйдёт! — в злом азарте закричал де Фриз. — Клаас! Живо к «Курносой»! Цепными заряжай. Всадим им перчику под хвост!

Канонир Клаас кинулся к узконосой пушке-кулеврине, снятой когда-то с захваченного испанского галеона и потому прозванной «Курносой Кармен». Они вдвоём с помощником со стоном навалились на тугой пушечный клин и выровняли ствол. Сухо затрещал фитиль, Клаас, скрипя от нетерпения зубами, дождался, пока волна приподняла нос фрегата на один уровень с уходящей джонкой, и махнул помощнику рукой. Пушка едко захлебнулась дымом и тотчас, как ужалившая змея, отпрянула назад. Сразу три пятнадцатифунтовых ядра, скованных цепью, с воем рассекли пространство и чудовищной плетью хлестнули по корме уходящей джонки. Джонка, точно обезумев от боли, как будто бы шарахнулась в сторону и, похоже, потеряла управление.

 — Молодчина, Клаас! — вскрикнул де Фриз, — Ты, кажется, сломал ему румпель. Ай да выстрел, сукин сын! Ну-ка ещё раз!

На сей раз выстрел был неудачным, однако, в нем не было нужды. Подраненная джонка замерла на месте, человек тридцать команды сгрудились у левого борта.

 — Ну-ка, что они там затеяли? — де Фриз для чего-то приподнялся на цыпочки и вновь прильнул к подзорной трубе. — А приготовьте-ка, ребята, мушкеты!

 — Но у них, похоже, нет оружия, — мрачно произнёс комендор Брук. — К чему этот балаган?

 — А к тому, — пробормотал де Фриз, не отрываясь от подзорной трубы, что эти желтожопые шастают в наших водах без разрешения Компании.

 — Почему вы решили, что у них нет разрешения?

 — Отчего же они удирали?

 — Оттого, наверное, — Брук мрачно усмехнулся, — что поняли, с кем имеют дело.

***

Укрывшиеся на баке матросы зарядили мушкеты, и когда «Урания» была уже в сотне футов от джонки, они по команде лейтенанта поднялись и дали нестройный залп. С джонки донеслись вопли ужаса и проклятия, с фальшборта свесилось безжизненное тело.

Когда суда окончательно сблизились, в тело подрагивающей на волнах джонки впились абордажные кошки, и три десятка голландцев, вооружённых пистолетами и абордажными тесаками, подбадривая себя гоготом и бранью, запрыгнули на её борт. Китайцы, вооружившись самодельными пиками и баграми сгрудились вокруг грот-мачты. Вскоре толпа всколыхнулась и медленно выдавила из себя человека в богатом широкополом халате махровой ткани и маленькой бархатной шапочке, которая гляделась на его выбритой макушке, как большое родимое пятно. Он испуганно озирался то на своих, то на нежданных пришельцев, в глазах его были страх и угодливое почтение. Он то порывался достать что-то из-за пазухи, то поспешно одёргивал руку. Наконец вынул из-за полы халата большой, запечатанный свиток, повертел его в руках, и тут же боязливо запихнул его обратно. Голландцы глухо зароптали, не зная, что им делать дальше. Промедление исподволь остужало кровь, противник был жалок и почти безоружен. Плеснувшее через край ожесточение стало оседать, азарт погони не успел перейти в жажду убийства, а сухая алчность ещё не проявила себя. Китаец в халате, немного осмелев, вновь растянул лицо в древесном подобии улыбки.

 — Бартель! — с тяжёлой одышкой выкрикнул де Фриз, с усилием перевалившись через фальшборт джонки. — Беги к господину капитану и доложи. Всё как положено! Ну!

 — Что, вот прямо сейчас? — Бартель вдруг осёкся. — Но ведь…

 — Молчать! — в непонятном припадке бешенства закричал де Фриз и вцепился побелевшими ладонями в рукоять кортика. — Марш на борт, к капитану, скотина!

Бартель в страхе отпрянул, едва не сбив кого-то с ног, незаметно, перелез на фрегат, быстро перекрестился и побежал к капитанской каюте.

***

 — Ну и что вы тут делаете? — де Фриз был болезненно бледен и мокр от пота. Его будто корёжил приступ какой-то застарелой боли.

Китаец несколько раз торопливо поклонился, лицо его исказилось неестественной, будто вмятой вовнутрь улыбкой, он что-то забормотал, указывая рукой то на каюту, то на убитого, свесившегося с борта.

 — Что ты там квакаешь, тварь! — зарычал де Фриз, рванув на себе ворот, и в странном нетерпении обернулся в сторону фрегата. — Раз уж ты болтаешься в наших водах, мог бы выучиться говорить по-нашему!

Китаец торопливо, словно соглашаясь, закивал, быстро забормотал и вновь указал рукой на убитого.

 — А повесить бы его за косу, подержать нару дней на солнышке, небось, быстро бы научился, — крикнул Клаас, победно оглянув остальных.

Послышался реденький смешок. Китаец, решив, вероятно, что самое страшное позади, тоже мелко захихикал.

И в этот момент через поручни борта перепрыгнул Бартель. Его покачивало, лицо отвердело, как гипсовый слепок. Де Фриз, заслышав его шаги вздрогнул всем телом, однако не обернулся.

 — Там... это! — сдавленно захрипел Бартель, опускаясь почему-то на колени и указывая пальцем в сторону капитанской каюты.

 — Что — там?! — де Фриз подскочил к нему и рванул за плечо.

 — Там — господин капитан! — Бартель в паническом страхе шарахнулся от лейтенанта и зарыдал. — В каюте, мёртвые они. Застреленные!

 — Застреленный?! — де Фриз выпрямился и сжал побелевшие кулаки. — Как?!.. Кто стрелял? Отвечать!

 — Так они! — Бартель вдруг затрясся от безумного смеха и указал в сторону китайцев. — Они и стреляли. кто ещё. Я сам видал!

Китаец, поняв, вероятно, о чём идёт речь, в смертельном ужасе вскинул руки и протестующе замотал головой, но Бартель разъярённой кошкой бросился на него, едва не сбил с ног и вцепился в широкие рукава халата. Китаец, поняв, видно, что всё кончено, выкатил белки;, что-то сипловато, по-птичьи выкрикнул, в его руке невесть откуда появился узкий, как тростинка, стилет. Бартель тотчас тонко, по-женски всхлипнул, схватился за левый бок и грузно сел на палубу, закатив глаза и смачно кашляя кровью. В тот же момент пуля из пистолета размозжила китайцу голову, и не успел он тяжёлым, сырым мешком рухнуть на палубу, как вновь затрещали выстрелы, матросы с яростными воплями бросились на команду джонки. Китайцы дрались с безумным отчаяньем обречённых, после короткой остервенелой свалки голландцы отступили к борту, оставив четверых своих корчиться в луже крови.

 — Все назад! Быстро! — сложив ладони рупором, крикнул в отчаянии комендор Брук. Голландцы, поняв, в чем дело, гурьбой бросились на бак. С фрегата гулко и жарко полыхнуло огнём. «Курносая Кармен» изрыгнула облако картечи прямо в густое людское месиво у мачты…

***

Уже через несколько минут из экипажа джонки в живых никого не осталось. Голландцы, хмурые, словно не проспавшиеся, добивали тех, кто, как им казалось, были ещё живы, порой, не разобравшись, кромсали уже мёртвых. Над джонкой уже с криками кружили птицы.

Двое раненных голландцев испустили дух. Олоф Бартель лежал навзничь на задубевшей от крови циновке, отчаянно содрогаясь от последних мучительных спазмов. Он порой силился что-то произнести, но отяжелевший язык не желал слушаться, обращая слова с бессвязное мычание.

 — И этот кончается, — с внезапным озлоблением сказал Клаас, — помрёт без исповеди. И все мы тут помрём, чует моё сердце... Эх, загубили мы свои души!

 — Клаас! Ступай на место, — резко скомандовал де Фриз и подошёл к умирающему. — Что ты хотел сказать, Олоф? Говори.

Бартель бессмысленно пучил глаза, уже заволокшиеся пеленою безумия, бессвязно бормотал. Но когда беспорядочно плутающий взгляд его остановился на неподвижно, как статуя, стоящем лейтенанте, взор как будто прояснился, и тогда его лицо стало медленно растягиваться в жуткой гримасе улыбки, обнажились фиолетовые, источенные застарелой цингой десны, редкий оскал зубов. Когда минуту спустя глаза его остекленели, ужасная улыбка так и осталась на лице, смерть словно оставила её напоследок мстительным клеймом.

 — Мой Бог! — глянувший на умершего, Клаас вздрогнул и перекрестился. — Как будто дьявол вселился в него, прости меня Господи. Будь проклят сегодняшний день.

Он опасливо наклонился над покойником и неловко прикрыл его лицо полой циновки. Лейтенант де Фриз отрешённо, исподлобья глядел на него, что-то бормоча под нос, судорожно сжимая и разжимая ладони.

* * *

Через полтора часа все содержимое трюмов джонки — около сотни тюков шелка-сырца, пальмового сахара, полсотни бушелей хлопкового масла, в бурдюках и бочонках — было уже в трюме фрегата. Изнемогшие от зноя матросы, задыхаясь, ворочали плотно набитые тюки, корзины, липкие и грязные бочонки, с угрюмой опаской косясь на распростёртые на палубе, густо облепленные мухами трупы. Орава пронзительно крикливых птиц с шумом перелетала с рея на рей, в, жадном нетерпении дожидаясь, пока надоедливые пришельцы не уберутся со всем своим добром с палубы восвояси. Трое убитых голландцев были перенесены на палубу фрегата и лежали на шканцах, закутанные в парусину, вытянувшиеся и окостеневшие. Чуть поодаль, как царская мумия, затянутое в грубую ткань, лежало тело капитана Крезье. Корабельный капеллан готовился к заупокойной службе, прежде чем тела будут преданы океану.

 — Скоро нажрётесь, сатанинские отродья, — пробурчал матрос Хуго Верлой, выкатив на палубу последний бочонок и погрозив кулаком в сторону обезумевших птиц.

 — Да уж, к утру здесь будут одни косточки, — сказал кто-то в ответ. — Хватит нынче жратвы и птицам, и рыбам.

 — Э, что-то ещё с нами станет к утру, — вздохнул Верлой.

 — Ничего особенно, — кивнул успокоительно комендор Брук. — К утру мы будем уже в Яванском море, а уж к вечеру, даст Бог, — в Малакке.

 — Вряд ли, — с сомнением сказал вахтенный офицер, — при этаком штиле нам к следующей ночи не проползти и полсотни миль.

 — Комендор, — вдруг отрывистым, надтреснутым голосом произнёс де Фриз, — отойдём в сторону, есть о чем поговорить.

Все невольно вздрогнули — он неожиданно для всех вышел из капитанской каюты джонки. Глаза его по-прежнему были лихорадочно возбуждены, однако матовая белизна сошла с его ещё более осунувшегося лица, оно поминутно дёргалось, словно не могло подобрать подобающей гримасы. Брук хмуро кивнул: менее всего хотелось ему сейчас говорить с де Фризом.

 — Корабль! — вдруг закричал с пока фок-мачты «Урании» вахтенный матрос и в нервном возбуждении замахал руками. — Справа по борту!

 — Быстро трубу! Ну! — де Фриз, позабыв обо всем, бросился к поручням, требовательно, не поворачивая головы, протянул руку и в нетерпении щёлкнул пальцами. — Живей!

Должно быть, волнение лейтенанта волной передалось всем, потому что Брук, позабыв обиды, торопливо протянул ему подзорную трубу.

 — Свои, — нарушил тишину Клаас, я без всякой трубы вижу. Или флейт, или каракка. Кажется, флейт. Оно и к лучшему. Не очень-то тут весело...

 — Ну-ка заткнись, ты! — резко перебил его де Фриз. — К лучшему! Откуда оно взялось? Минуту назад его в помине не было!

И верно, никто, даже марсовый матрос на фрегате, перед глазами которого — океанская гладь на добрый десяток миль, не смог бы сказать, когда оно появилось на горизонте, и самое главное — было ли оно вообще на этом самом горизонте. «Глаза, что ли, у меня ослепли от солнца», — удивлённо бормотал марсовый.

Неизвестное судно стояло в полумиле от «Урании».

 — Си... Сивилла, — вполголоса произнёс де Фриз, щурясь в окуляр трубы, — и откуда её только черт принёс, «Сивиллу эту?

 — Как вы сказали, господин лейтенант? — в непонятном испуге переспросил Верлой, вглядываясь вдаль и вместе с тем непроизвольно пятясь от кормы.

 — Хм, «Сивилла», — не слыша его, продолжал де Фриз, — что-то я, как будто, слышал об этом... Нет, не помню.

 — Что там?! — вдруг требовательно подал голос Брук, но штурман лишь отмахнулся от него с презрительной гримасой.

Затем он с сожалением оторвался от трубы, сложил её об колено и засунул в карман и покачал головой.

 — Через эту стекляшку возможно увидеть то же, что простым глазом, только покрупней. Стоит подойти к ней поближе. Тайна, она как женщина, одно дело увидеть, другое дело пощупать, верно?

 — Надеюсь, вы не станете этого делать, — забеспокоился Брук.

 — Щупать-то? — он хохотнул. — Да будь я проклят, ежели не сделаю.

 — Вот, что, господин штурман, — комендор Брук грозно нахмурился. — Я не позволю вам рисковать командой.

 — А я и не собираюсь ни рисковать командой, ни просить вашего любезного позволения, комендор. Эй, на баке! — крикнул он срывающимся голосом, — шлюпку на воду! Ту, мою любимую, «Магдалину»! Есть кто-нибудь со мной? Клаас! Если ты уже наложил в штаны, живо подмойся и марш в шлюпку!

 — Отчего я, господин лейтенант? — канонир испуганно перекрестился, рябое, скуластое лицо его плаксиво вытянулось.

 — Оттого что из всех этих баранов на тебя одного можно рассчитывать. Прошу прощения, на господ офицеров это, естественно, не распространяется.

Вскоре шестивесёльная шлюпка «Магдалина» отчалила от борта и неторопливо двинулась в сторону сгустившейся туманности, которая тотчас приняла устрашающе багровый оттенок.

***

Вернулись они к закату. Молча поднялись по трапу. Клаас отрешённо молчал, лишь слабо отмахивался от любопытствующих. де Фриз же бесцеремонно всех растолкав, направился нетвёрдыми шагами на бак. Там он стоял, опершись локтями о перила борта, втянув голову в плечи и бессмысленно перебрасывай из одного уголка рта в другой давно погасшую трубку.

Солнце уже горбилось у кромки океана огромной лиловеющей опухолью. Океан не спешил делиться с небом прохладой, но немного усилившийся ветер разогнал застоявшуюся изнурительную духоту. Над фрегатом стлался дым кочующего человеческого жилища, над джонкой кружились черные в закатном зареве тени, ветер порой доносил обрывки жадного истошного клёкота. Иногда птицы резко взмывали вверх, словно желая настичь и растерзать клювами не только тела, но и несчастные души умерших. Третье судно исчезло. Но на том месте, где оно было совсем недавно, возник едва видимый глазу купол, который начал вдруг испускать волнообразное, пульсирующее свечение, то малинового, то вообще непонятного, неведомого цвета.

***

В капитанской каюте горел светильник, и пламя его беспокойно колыхалось от сквозняка, проникавшего сквозь разбитое пулей окно. Оно вздрогнуло и заметалось беспокойнее, когда дверь резко распахнулась, и вошёл, немного постояв на пороге, штурман де Фриз. Комендор Брук, сидевший за столом, обернулся, подчёркнуто рассеянно и кивнул и вновь вперился в развёрнутую на столе карту.

 — Что скажете, милейший? — спросил он наконец, когда де Фриз, тяжело усевшись на капитанскую койку, взгромоздил ноги в тяжёлых ботфортах на изящный, обитый шёлком табурет.

 — А что вы желаете услышать? То, что мы видели и слышали там, на судне? — де Фриз неопределённо указал рукой в сторону окна.

 — Нет, — Брук презрительно сморщился и покачал головой. — Меня мало интересуют байки.

 — Напрасно, — де Фриз усмехнулся и покачал головой. — Я бы на вашем месте поинтересовался. Впрочем, вы бы все равно не поняли… Так что вас интересует?

 — Меня интересует, — комендор говорил тихо и как будто, торжественно, — кто убил капитана Крезье?

 — Только то? — де Фриз скривился, будто разочарованно, — Вас это интересует? Извольте. Его убил… старший помощник Бартель. Подтвердить он это, вы знаете, не сможет, так что придётся вам поверить мне на слово.

 — Бартель?! — Но почему? Вы знаете, почему?

 — Ещё бы не знать. Но это долго рассказывать. А я не расположен к долгим беседам.

 — Вот оно что. Так вы — убийцы!

 — Безусловно. А что ж это вы порозовели как девственница перед будуаром? Разве вы сами не убийца? И разве этот сброд, что делит на палубе награбленное, не свора убийц? А покойный капитан разве не старый пират, по которому плачет виселица? Или вы не знали этого? Знали! Отчего же столь непорочно хмурятся ваши брови? Оттого, что вы всюду таскаете с собою Библию, как папуас крокодилий зуб? Ведь Господь всемилостивейший прощает солдат, что убивают на войне во славу истинной веры. Или смотрит на этот грех сквозь пальцы. Значит, у этого греха все же есть некая потайная дверца. Как и у всякого иного! Извините, сударь, но вы все относитесь к Господу Богу, как, впавшему в детство дядюшке, которого легко заболтать, задобрить грошовыми гостинцами и обвести вокруг пальца. Запомните, лейтенант, что я вам скажу: грехи, замаливаются не молитвенными бдениями, а делом. Если вы совершили убийство, вы можете хоть как-то искупить его только спасением другой человеческой жизни, а не тупым лобзанием Распятия.

 — Не смейте кощунствовать! — закричал Брук, сам устыдившись вдруг своего вздрагивающего, петушиного выкрика.

 — Я лишь говорю, что думаю. Кощунствуют те, кто полагает, что грошовыми свечками возможно вычеркнуть из жизни черные дела.

 — За что вы убили его? — Брук побагровел и ударил кулаком по столу.

 — Ого! Вот это уже резонный вопрос. Извольте. В шкафчике у изголовья покойного капитана лежало завизированное в Амбоине письмо с указанием заковать меня в кандалы и сдать в Малакке тамошним властям. Написал это письмо капитан самолично. Причём весьма давно. И сколько весит этот зад узнала б завтра шея, как сказал один французский пижон и прощелыга. Но я решил, что мне ещё рановато это знать.

Комендор Брук был безоружен. Да и команда скорее всего поддержит де Фриза. Значит пока следует сохранять невозмутимое спокойствие.

 — В чем вас обвиняют, господин штурман?

 — Да сущий пустяк. Двойное убийство и изнасилование, — де Фриз расхохотался, достал из-за пазухи флягу и сделал долгий, шумный глоток. — Успокойтесь. Да, убийство было. Но то была чистейшая самозащита, не более. Я опередил убийцу на долю секунды. Всё прочее — наговор. Подлый наговор. Я тогда попался в такую ловушку — сохрани бог. Ловушку, которая переломала всю мою жизнь…

Ловушка для мичмана Фабиана де Фриза

Её звали Ортанз, Ортанз Ламбер, француженка-гугенотка из Лангедока. Их немало было тогда на Манхэттене, где я служил в ту пору мичманом на пакетботе. Она обреталась в заведении под названием «Пансион мефрау  ван Зейль». На самом деле, никакой то был не пансион, а обыкновенный бордель со шлюхами. Правда шлюхи, коих принято было именовать воспитанницами, помимо основного ремесла заняты были также вышиванием лентами или бисером, игрой на мандолине или на фисгармониях в четыре руки, умели играть в фанты, гадать на картах, толковать сны и танцевать контрданс и кадриль.

Бывало, стоило мне свистнуть, да-да, именно свистнуть причём, этак по-особому: вот так «тиу-фью-фрр»! она бросала свои ленты, пяльцы, карты, даже мимолётных кавалеров, и кидалась ко мне на колени. Р-раз! У неё даже прозвище было Сиффле;  Чёрт побери, ведь я любил её. Да, господин старший комендор! Я верил в то, что в блудилище она попала в силу рокового стечения обстоятельств, каких-то интриг и прочее. Хотя в самой глубине души понимал, что всё это не более, чем простодушное враньё, которое нашёптывают несчастные блудницы своим постоянным кавалерам. Я клялся ей, что как только отработаю контракт, получу деньги, так тотчас и вернусь вместе с нею во Фрисландию, в родной Харлинген, где у моего батюшки была прядильная мануфактура, и там о её прошлом никто бы не узнал.

Возможно, так оно и было. Возможно. Но, как водится, случилось непредвиденное.

А случилось такое — индейцы мохоки, жившие в прибрежных лесах на материке, переправились как-то ночью на пирогах через пролив и дотла спалили посёлок Ауде-Дроп, что на острове Статен-Эйландт. Сожгли кальвинистский храм вместе с пастором и сторожем, перерезали скот, отравили колодцы, убили несколько человек. Англичане предпочли не вмешиваться, хоть и были осведомлены. Тогда наш пакетбот «Тритон», на свой риск и страх, разнёс из пушек их прибрежную деревню Сацкауэ. Всё бы ничего, дело обычное, но при этом погибла вся семья вождя мохоков, а сам он лишился глаза. Это уже не шутка. Мохоки такого не прощают. Миром уладить не вышло. Англичане опять же дали понять, что это не их дело. Приключилась война. Раза два краснокожие даже пытались взять нас на абордаж, приходилось схватываться в рукопашную. Мы тогда потеряли едва не треть команды.

Длилась эта заваруха месяца четыре. И вот на третий день мира, когда нас отпустили на берег, чёрт меня занёс пьяного в игорный дом «Dame de Pique», где тамошние ушлые шулера обобрали меня до грошика. Даже позолоченные часики, подарок незабвенного батюшки, остались там безвозвратно.

Ну а далее, как вы понимаете, ноги сами меня завели в тот почтенный пансион, где госпожа ван Зейль огорошила меня тем, что мадемуазель Ортанз Ламбер у них более не состоит, и, более того, она уже месяца два, как не Ламбер, а мадам ван дер Хиден, жена почтенного торговца пушниной и корабельным лесом, двоюродного брата господина бургомистра. О её гривуазном прошлом говорить вслух было негласно запрещено. Ибо чревато. Однако госпожа лисьим шепоточком сообщила, что почтенный ван дер Хиден уж три дня, как отбыл за Гудзон в фактории, и, верней всего, воротится не ранее субботы.

Дом господина промышленника я отыскал быстро. Подгонял сучий голод и мерзкое ощущение пустоты в карманах. Вообще, ветер в карманах всегда попутный, господа!

Дверь отомкнула пышная мулатка, служанка, с ворохом косичек и в кружевном фартучке. Я церемонно раскланялся и справился, изволит ли быть дома её госпожа. Та испуганно округлила и без того круглые, маслиноподобные глазёнки и попятилась, явив саму госпожу ван дер Хиден…

Клянусь вам, она выглядела как истинная аристократка, бог знает, каких кровей. Я вообще не думал, что на свете могут быть такие женщины. Просто дух перехватило. Однако пока я приходил в себя, Ортанз с радушной, холодной улыбкой вывела меня в залу, где уже был, похоже, наскоро, накрыт стол, горели свечи. А возле стола стоял, скукожившись, над какими-то бумагами, коротконогий, куцый господин, весь в чём-то серо-зелёном, как Болотный человек из детской сказки. И коего впору было бы принять за прислугу — конюха или кучера, ежели б не высокая треуголка с серебряным гербом Голландской Вест-Индской компании. Тут-то я понял, что явился ну совсем не ко времени.

 — Дорогой! — звонко и мелодично изрекла Ортанз, — дозволь представить нашего гостя, благородного моряка голландского флота Фабиана де Фриза.

Хозяин кивнул, от бумаг не отрываясь, а я ненароком подумал, донёсся ли до её супруга дух полгода нестиранного белья, дрянного табака, дешёвого бренди и вшей, ежели, конечно, вши имеют запах.

Затем господин ван дер Хиден отбросил бумаги, крякнув, откинулся в кресле, оглядел меня с ног до головы. Лицом своим он мне, опять же, напомнил тролля с какой-то шведской гравюры. Я даже едва не прыснул.

Мне сесть не предложил, и я, постояв некоторое время в неловкости, присел деликатно на краешек обитого лиловым плисом пуфика. Хозяин насмешливо оттопырил пухлую нижнюю губу, однако смолчал, лишь расстегнул ворот плаща, нацедил себя рома в узкий посеребрённый бокал и к моему удивлению выпил залпом, не поморщившись. Мне он выпить, опять же, не предложил, и тогда, пожав плечами, я в точности последовал его примеру. Ром оказался дьявольски крепким, видно, портариканским. Господин ван дер Хиден же слегка изменился в лице: у него мелко задрожал слоёный подбородок, а полукруглая залысина стала багроветь покрываться пупырышками пота. Это позабавило ещё более. Я уже не сдерживал смех.

Хозяин отставил бокал, бурно откашлялся в рукав и оборотился к супруге.

 — Ортанз, душечка, ступай-ка наверх. Я вскоре буду пить бенедиктин, а к нему, ты знаешь, я предпочитаю арахисовое пирожное. Ступай. Впрочем, можешь не слишком торопиться. Ликёры, как ты знаешь, я раньше семи часов не пользую, а до того ещё почти полчаса времени. Побудь у себя.

Ортанз поднялась наверх, однако на полпути остановилась на долю мгновения, глянула на меня и приподняла ладонь, что, как я понял, означало: «будь осторожен». Я успел заметить, что от внимания господина ван дер Хидена сие не ускользнуло.

Хозяин вновь откашлялся, на сей раз несколько делано.

 — Итак, покудова хозяйка отсутствует, я хотел бы кое-что вам сказать, господин, как вас там…

 — Мичман де Фриз, с вашего позволения. Фабиан де Фриз.

 — Так вот, пока хозяйка занята… Я в курсе прежней жизни мадам ван дер Хиден. И во многих подробностях, уверяю. Слыхивал и о вас. И скажу коротко: вы немедленно встанете и покинете этот дом до прихода хозяйки. И ежели вы посмеете хоть раз явиться сюда ещё, я спущу на вас псов. Всех разом Не искушайте судьбу, господин Никто. Настоятельно советую также вообще покинуть Манхэттен. Это положительно скажется на вашем здоровье и карьере.

Я, конечно, мог предполагать, что приём будет не слишком сердечным, однако такого, право, не ждал. Честно говоря, просто растерялся. Бог весть, что бы я ответил ему — со мной, верьте слову, ещё никто этак не говаривал. Я даже не успел встать на ноги…

 — Милый, — извини, что перебила, — Ортанз стаяла посреди лестницы. — Но арахисовое пирожное закончилось. Если хочешь я пошлю за ним Эмилию, она сбегает в лавку мадам Мейер и принесёт…

 — Марш наверх, распутная дрянь!!! — взревел ван дер Хиден и вновь зашёлся в приступе раздирающего лающего кашля.

 — Отчего же, — я наконец подал голос. — эка беда пирожные арахисовые закончились. Так тут других полно. Эй, душечка Сиффле. Ну-ка живо — тиу-фью-фрр!

 — Вот что, господин де Фриз…

 — Э, да вы вспомнили моё имя. Это обнадёживает…

 — Видит Бог, я хотел всё уладить миром. Теперь не получится. Дуэль, господин Никто. Ду-эль!

 — Извольте. Через полчаса я приду с секундантом.

 — Через полчаса?! — ван дер Хиден разразился квохчущим смехом. — Это чтоб вы ускользнули с утра пораньше на вашу посудину, и ищи потом вас, свищи? Так не пойдёт, господин Никто. Именно сегодня. Ждать долго не придётся. Сейчас придёт секундант, уж поверьте, человек проверенный, тут он хохотнул и подмигнул в сторону. — И мы вам растолкуем, ка;к следует обращаться к моей жене, госпоже ван дер Хиден! Впрочем, ежели вы попросите прощения, причём, громко и с чувством и преклонив колени…

 — Это как вам будет угодно. Но ежели вы ещё хоть раз назовёте меня господином Никто, я убью вас прямо здесь, без секундантов. Поверьте, не шучу. На войне таким замухрышкам, как вы, я бывало…

Я не договорил. Хозяин изобразил на лице ехидную гримаску, хотя, по всему видать, слова мои принял серьёзно.

 — Ждите! — вымолвил он, нахлобучив шляпу. — Долго ждать не заставлю. А вот чтоб вы ненароком не расстроили меня внезапным исчезновением, я, с вашего позволения, спущу во дворе с цепи собак. Всех! Знаете, сколько их у меня? Лучше бы вам этого не знать. До скорого свидания, господин… де Фриз.

***

Дверь захлопнулась, негромко проскрежетал ключ. Вскоре стало слышно, что двор впрямь наполнился безудержным собачьим лаем.

 — Ну и что думаешь делать, mon amour? — спросила Ортанз, когда за хозяином затворилась дверь. — Только уж не пей больше!

 — Да? А я как раз и намеревался выпить этого вашего забористого портариканского рому. Ты чертовски красива, Ортанз… Дальше? Дальше дуэль. Не бойся, убивать его я не буду. Прострелю ляжку и будет с него.

 — Дуэль?! — Ортанз упёрла руки в бока, глаза её полыхнули восхитительной яростью. — Какая дуэль? Какая, к чёртовой бабушке, дуэль. Никакой дуэли не будет. Сюда придёт не секундант, а убийца. Тупой убийца, который за всю свою жизнь ничего другого не делал. У тебя есть пистолет?

 — Нет, но…

 — Тогда погоди.

Она кошкой подскочила к стене, откинула большой овальный гобелен, открыла со скрежетом бронзовую дверцу и вытащила два пистолета Лепажа.

 — Ого! Неплохо, Сиффле. Но почему два?

 — Больше не зови меня так, ладно? И вообще, меньше вопросов. Стреляй сразу первым! Сначала убьёшь Анголу. Только не промахнись, pour l'amour de Dieu ! Потому что Ангола не промахивается никогда. На твоё счастье, они думают, что ты безоружен. Иначе бы муж не затеял это. Он не из храбрецов. Убьёшь Анголу, потом убьёшь его. Из второго пистолета. На перезарядку времени нету.

 — Кого, мужа твоего?

 — Да, чёртова тупица, да! Мужа моего, Риддера ван дер Хидена! Убьёшь да так, чтоб сам Дьявол не смог его поднять из мёртвых. Ведь только так ты сможешь пережить сегодняшний день. Да и я тоже…

***

И вот тут дверь распахнулась, сначала влетел порыв сырого осеннего ветра вперемешку с истошным собачьим воем. Первым вбежал хозяин, в мокром от дождя плаще и съехавшей на затылок треуголке. К груди он прижимал, едва не сгибаясь от тяжести, боевой пехотный мушкет. Это было бы забавно, ежели б сразу следом не ворвался негр примерно семи футов ростом, голый по пояс в черных шароварах и красной шапочке до ушей со старинным протазаном с укороченным древком.

 — Прощай, Ангола! — сказал я полушёпотом и выстрелил.

Это был лучший выстрел в моей жизни, клянусь святым Мартином! Пуля вошла в чернокожего чуть выше середины ключицы, начисто избавив, я полаю, его от мук предсмертных агоний.

Хозяин дома вознамерился было выстрелить в меня из мушкета, но даже поднять его нужный уровень не смог. Заплакал, отбросил его и уселся на пол, закрыв голову руками.

 — Успокоитесь, господин ван дер Хиден. Вам ничего не грозит. Ни вы, ни ваша жёнушка, ни ваши денежки мне не надобны. Ну да, не скрою, я зашёл к давней знакомой слегка разжиться деньгой. Поиздержался, знаете. Но коль скоро приключилось такое, я не возьму здесь ни гульдена, ибо получится, что я грабитель. А это не так. Всё, что от вас требуется сейчас, это посадить на цепь своих псов и дать мне уйти. Я моряк флота Соединённых Провинций, а не громила.

 — Да, — господин ван дер Хиден сопливо всхлипнул и закивал головой. — Истинно. Произошло недоразумение и мы его быстро уладим. Ведь правда, cher Hortense

 — Истинная правда, Поди-ка, муженёк, впрямь, уйми собак, а то я их страсть как боюсь, особенно Фанга.

Господин ван дер Хиден суматошно закивал, боязливо озираясь, засеменил к двери. Но едва он прикоснулся к дверной ручке в виде филина с кольцом в клюве, как за моею спиной грохнул выстрел. Пуля вошла ниже затылка, крови почти не было. Ван дер Хиден замедленно, точно лениво, сполз и лёг, свернувшись калачиком возле косяка, как домашняя собачонка.

 — Ты убила его?! Зачем?!

Спросил, хоть и ожидал в глубине души чего-то подобного.

 — Ты не понял, как всегда. Если бы он успел отворить дверь, он бы крикнул во всю глотку: «дерфайнд !!!» И сюда влетела бы стая псов. Восемь или девять. Из них половина — людоеды. Как тебе это?

 — Хорошо, и что теперь прикажешь делать?

 — Каждому делать своё дело. Тебе — уходить. Только не через сад, ясно дело. Собаки меня не послушают, а скорее сожрут вместе с тобой. Из дома есть другой выход. Подойди к убитому. К мужу, да! Вытащи у него из левого кармана жилета ключ с ручкой в виде шестиконечной звезды… Ну! Скорее же, merde ! Ты же мужчина! Ты же воевал!...

***

Дверца располагалась под лестницей, и была укрыта точно таким же овальным гобеленом с изображением ангелов с арфами и свирелями. Дверца была такою же бронзовой, в пол человеческого роста.

 — Иди вперёд, — Ортанз сунула мне в руку кованый подсвечник с тремя горящими свечками. — Я за тобой. Мне вперёд страшновато.

 — Э нет, милашечка. Вперёд пойдёшь ты. А я уж посвечу.

 — Боишься? — Ортанз ядовито осклабилась. — Может, ты и прав

 — Скажу так: остерегаюсь. Знаешь, как однажды сказал мой капитан… — тут я не договорил, запнулся о выбоину в брусчатке, едва не упал.

 — Так что он сказал, твой капитан?

 — А не сто;ит. Пожалуй, ещё обидишься. А нам нынче ссориться ни к чему.

Прошли тоннель, футов, пожалуй полтораста длиною. Остановились возле двери.

 — Кстати, как зовётся твоё судно, если не секрет?

 — А к чему тебе это знать? Хочешь прийти и помахать кружевным платком?

 — Кто знает, сладенький.

 — Фрегат «А;мбер», — соврал я, сам того от себя не ожидая. — Приходи. Я буду на корме с хризантемою в петлице. Ладно, пошутили и довольно. Кстати, что ты скажешь полиции? Что они перестреляли друг друга, играя в покер?

 — Вот как раз это я и хотела обсудить с тобой напоследок, mon chere, — Ортанз вдруг придвинулась совсем близко. — Полиции я скажу, что Ангола решил меня изнасиловать. И не просто решил, а натурально изнасиловал. Думал, что хозяин в отлучке. А хозяин-то возьми и вернись. Ну и увидел меня в объятиях этой чёрной образины. Схватился за пистолет. Но Ангола, парень прыткий, успел вырвать пистолет из его из рук и убил первым. А я… а я убила Анголу из второго пистолета, который в отсутствие мужа всегда держу возле под подушечкой на банкетке . А что оставалось делать?.. Как, убедительно?

 — Не очень.

 — Если б вторым убитым был белый. Ты, например. Стали бы разбираться, глядишь, докопались бы. А тут — чернокожий. Тем более, с очень даже дурной репутацией.

 — А мне сдаётся, ты хочешь сдать меня полиции, и зажить весёлою вдовой.

 — Imb;cile ! Если б я этого хотела, тебя бы уже вели в кутузку. Служанка Эмилия давно бы сбегала. Забудь об этом. Я о другом, — она прильнула ко мне так, что у меня перехватило дух, и встало дыбом всё, что только может встать. — Надо, чтобы было видно, что меня изнасиловали. Нет, я могу расцарапать себе лицо, спину, разбить губу, прочее. Но — это — детские игрушки . Надо, чтоб — поверили. Ты меня понял, mon chere? Вижу, что понял… Да, ma douce, да. Не вздумай меня жалеть. Brutalement! Будь зверем, а не мальчиком-кастратом в хоре…Да! Да!!! Mon sauvage  ! Да убери ты к дьяволу свой вонючий ранец…

***

Когда я наконец пришёл в себя, Ортанз, чертыхаясь и поминутно сплёвывая, силилась открыть неподатливый замок. Наконец раздался долгожданный скрежет, дверца отворилась вовне. Магический дух мокрой, грубой травы повеял, как исцеление от кошмара. Я оттолкнул её локтем и шагнул в проём, как в спасение своё. Это был отвесный склон оврага, наглухо заросший колючим, волнообразным диким плющом.

 — Эй, мичман! — Ортанз стояла, подбоченясь и вертя ключ на пальце у чёрного, как лаз в Преисподнюю проёма в тоннель. — Ничего не хочешь сказать на прощание?

 — Прощайте, мадам ван дер Хиден.

 — Скажи хоть, как называется твоё судно?

 — Я уже говорил.

 — Я успела забыть, скажи ещё раз, mon ami!

 — Фрегат «Амбер». Стоит на южном пирсе, неподалёку от складов.

 — Ну так торопись, mon ami. Пройдёшь оврагом, дойдёшь до моста святого Мартина. От него до южного пирса десять минут пути. Торопись, умоляю. Как бы не случилось чего… Кстати, а всё-таки, что такое-этакое сказал твой капитан, что ты боялся меня обидеть?

 — Хочешь знать? Он сказал так: «шлюха — не профессия. не образ жизни. Это особый ток крови», — вот что он сказал.

***

Взволнованная торопливость Ортанз мне показалась странной. Посему-то я решил не торопиться. У меня был ещё почти час времени, я слонялся по улицам, для чего-то заходил в лавки, даже завёл долгий разговор с полицейским о падении нравов, об индейцах, что англичан давно пора гнать отсюда взашей, ибо все беды от них…

***

Когда я приблизился в пирсу, увидел небольшое сборище аккурат возле фрегата «Амбер». Пятеро конных полицейских с пиками ещё столько же в штатском, в плащах. Редкая толпа любопытствующих и снующая меж всеми служанка Эмилия, что-то всем с жаром доказывающая. Я почёл за благо не попадаться ей на глаза и, нахлобучив треуголку на брови двинулся в сторону восточного пирса, где стояла на якоре наш «Тритон». Особый ток крови. Воистину…

***

На судне было спокойно. Я поднялся как ни в чём не бывало по трапу, ответил на приветствие вахтенного, прошёл в каюту, с трудом снял сапоги и завалился спать. Проспал, наверное с час, меня разбудил вахтенный и сказал, что меня немедленно зовёт к себе капитан. Я был спокоен, судно давно тронулась, Новый Амстердам  уже почти скрылся в волнистой, белёсой дымке. Кошмар уходил прочь… Так мне думалось тогда.

***

Капитан Крезье был доброжелателен и учтив. Посочувствовал моему конфузу в игорном доме, поинтересовался «оттянулся» ли я, по обыкновению, в притоне госпожи ван Зейль. Поинтересовался, как там красотка Ортанз, всё так же прелестна и волнительна?

 — Увы, господин капитан, мамзель Ортанз нынче почтенная матрона. Супруга некоего фабриканта, фамилию, право, не припомню. Ван дер…

 — Хиден, — улыбнувшись подсказал капитан. — ван дер Хиден. Так его зовут. Вернее, звали. Увы, мой, друг, увы. Сегодня, буквально-таки пару часов назад какой-то негодяй ворвался в их дом. Убил хозяина, убил лакея, зверски — именно так и было сказано – изнасиловал его жену. Ужас.

 — Известно, кто это?

 — Трудно сказать. Звать его, по словам служанки, — капитан сделал паузу, глаза его стали сонными, — Фабиан де Фриз. Сказала, что служит мичманом на фрегате «Амбер». Там, кстати, недавно были люди из городской полиции. Потом они пришли сюда. Я им сказал, что таковой на судне не значится. Да-с. Не значится. Тем более, что полицмейстер, мой давний друг.

 — Интересная история. Злодей ворвался в дом, убил хозяина и слугу, отымел хозяйку. Причём, зверски. После чего любезно сообщил ей своё имя и название судна. Пусть не совсем точно…

 — Бросьте мичман, бросьте, — капитан Крезье устало махнул рукой. — Всё серьёзно, мичман. Вот эти вещички были в вашем ранце.

Капитан с нарочитой неторопливостью выложил на стол сперва полновесный, туго набитый кошель с затейливо вышитой серебряной нитью монограммой «R v d H», затем увесистый золотой перстень с тою же монограммой, браслет в виде золотой змейки с рубиновыми глазками…

 — Там ещё кое-что. Бусы какие-то, броши. Всё недешёвое. В кошельке полторы тысячи золотых гульденов. И примерно столько же английских фунтов. Что-нибудь скажете об этом?

 — Скажу. Я не убивал ван дер Хидена и пальцем не прикасался ко всему тому, что лежит у вас на столе. Можете мне не верить…

 — А какое имеет значение верю я или не верю. Важно, кому поверит судья. Вам или вдове ван дер Хиден.

 — Сдадите меня властям?

 — Ежели б я этого хотел, ты бы, голубчик, уже был в кандалах.

 — Но при этом пришлось бы расстаться с содержимым моего ранца, которое, по всему видать, вам глянулось.

 — Дурак. Для того, чтобы выдать тебя властям, достаточно было показать тебя служанке. Просто показать.

 — Чего же вы хотите?

 — Послушания. Да. Полного. Слепого. Молчаливого. Запомните, мичман, вы — висельник, — капитан вдруг неуклюже подпрыгнул, глумливо вытянул шею и высунул язык. — Правда, ходячий. Покудова. А ходячие висельники должны быть молчаливыми и послушными. Понял меня?

 — Понял. Я могу идти?

 — Можете, можете. Барахло своё заберите да и ступайте себе.

Он швырнул мне в лицо мой опустошённый ранец…

 ***

 — Вот такая история, господин комендор. Однако разговор затянулся. Я здесь, вообще-то не для того, чтобы предаваться воспоминаниям. Есть кое-что поважнее, господин комендор. В халате того китайца из джонки было письмо…

 — Да, было письмо. И оно, вообразите, пропало бесследно.

 — Письмо не пропало. Оно у меня.

 — Я так и знал. А теперь — дайте его мне! — Брук требовательно протянул руку.

 — Письмо коменданта голландского форта Зеланд, что на Формозе, — продолжал де Фриз, демонстративно не замечая протянутой руки. — И вёз его лично губернатору Ост-Индии сановный мандарин из Гаосюна. И речь в том письме была о том, что японский сёгун, который давно уже выгнал почти всех европейцев из Японии, нынче взялся и за голландцев. Фактория в Нагасаки закрыта, восемьдесят пять голландцев очутились в тюрьме. Если выкуп в десять тысяч гульденов не будет доставлен к сентябрю, их казнят. Всё просто.

 — Вы вскрыли письмо? Взломали печати? — ошеломлённый Брук весь подался вперёд.

 — Да, вскрыл. Да, взломал, — де Фриз устало махнул рукой. — Бросьте, Брук, комедию ломать. Восемьдесят пять человек, говорю я вам. С семьями, заметьте. Всего, наверное, человек триста. Много женщин и детей. Их казнят, комендор. Обезглавят. Рассказать вам, как обезглавливают в Японии?

 — Расскажите лучше, за что вы убили Крезье.

 — Разве я не ответил? Капитан Крезье был мерзавцем и убийцей. Вам это не известно? Лжёте. Может, не всё, но кое-что знали. Неужто не знали, что он в оны дни плавал с Уиллом Дэмпиром и грабил, убивал, в том числе, своих же голландцев? В лихие времена у него была кличка Микке-Мес! Небось слыхали. Я кстати, до сих пор не знаю, какая у него настоящее фамилия. Вы с ним плаваете месяца три, а я — два с половиной года. Он как-то рассказывал мне, как они, бывало, обходились с захваченными китайцами: их по пятеро-шестеро связывали за косы и бросали в море. Это называлось «морская звезда». Капитан держал меня за глотку полтора года, как спрут. Вы что, думаете на эту чёртову джонку я самолично решил напасть? Да на кой она мне дьявол! Он её увидел и сказал: «Штурман, эти торгаши из Формозы страсть как богаты. Сделай так, чтоб эта джонка пропала раз и навсегда, а её содержимое пополнило бы наши трюмы». И ещё добавил: «тебя ведь все равно повесят, де Фриз. Но если будешь меня слушаться, повесят немного позже». Наши трюмы! Капитанскую мошну, правильнее было сказать. И тогда я решил выкрасть это письмо, а в Малакке задать дёру. Мир велик. Капитан был слаб после лихорадки и заснул. А может, притворился спящим. Я вышел и сказал Бартелю: «Рано или поздно капитан наденет нам на шеи пеньковые бусы. Как только сочтёт нужным. Ему не нужны свидетели. Помоги мне, а я помогу тебе». Бартель тоже трепыхался, как птенчик, в его костлявой лапе за разного рода грехи.. Да и кто не трепыхался. На судне полкоманды, включая офицеров, имеет такие заслуги, за которые жалуют намыленной пенькой. И добрый наш капитан обо всем этом знал. Бартель согласился. Но убивать мы его не хотели, уж поверьте. Бартель должен был лишь выкрасть письмо, благо я знал, где оно находится. Что произошло дальше, я сам точно не знаю. Похоже, капитан проснулся, увидел, как Бартель копошится в его столе и выстрелил в него. Но пистолет дал осечку. И тогда Бартель понял, что терять ему нечего и пальнул в него из аркебузы, которую предусмотрительно прихватил с собой. После чего перезарядил пистолет капитана и выстрелил в окно. Сами знаете, для чего. Ну а что случилось дальше, вы в курсе… Уф-ф, я устал говорить. Пересохло, знаете, во рту.

Де Фриз поднялся, подошёл к навесному шкафчику из тёмного гвианского палисандра, вытащил пузатую бутылку кларета и стал пить шумными глотками прямо из горлышка. Брук, видя, что он отвернулся, беспокойно зашарил глазами по столу и, обнаружив наконец ключ от каюты, быстро, украдкой засунул его в карман. И сразу стал спокойнее и увереннее в себе.

 — Вам что, не хватило рома, штурман, — спросил Брук, брезгливо усмехаясь, и вместе с тем облегчённо переводя дух..

 — Ром? — де Фриз оторвался от горлышка, шумно переводя дух и вытирая рукавом подбородок. — Ром весь до капли выпил Клаас. Всю бутыль, вообразите, как божью росу. Почему? Он решил, что так он сможет забыть то, что увидел на том корабле. Кстати, комендор, вы в самом деле не хотите знать, что мы там увидели, или просто деликатно скрываете любопытство?

 — Не хочу. Я хочу узнать кое-что поважнее.

 — В том-то наша беда. Мы все хотим непременно выглядеть ещё глупее, чем мы есть. Ладно, не стану навязываться. Впрямь, есть важные дела. Комендор, мы меняем курс. Надо идти в Батавию.

 — В Батавию? С какой это стати. Наш курс…

 — Знаю я наш курс, черт побери! — Штурман в ярости грохнул донышком бутылки о столик. — Поймите, там, в Нагасаки, несколько сотен человек. Через месяц их казнят, если не будет уплачен выкуп. Их казнят, но предварительно у них…

 — Да вы впрямь болван, штурман! — Брук кошкой вскочил и стал спиной к двери. — Вы не соображаете, что значит вручить секретное письмо лично губернатору Ост-Индии со взломанными печатями?!

 — Всё я понимаю. Каторга, а то и виселица. Это в том случае, если вести себя, как идиот или праведник. Но я-то не идиот и точно не праведник. По пути мы обсудим, как это сделать так, чтоб не причинить вреда друг другу. И что-нибудь непременно придумаем. В любом случае, вам-то ничего не грозит. И отойдите бога ради от двери. Поймите наконец…

 — Нечего понимать. Я моряк, а не святоша. Я имею приказ и выполню его. Кстати, давно ли вы, штурман, стали так сентиментальны.

 — Нет, недавно. С сегодняшнего вечера. Знаете, я все же скажу, что мы видели там. Не беспокойтесь, это всего одно слово. Бездна. Постарайтесь запомнить это слово, Йохем, более страшного слова нет в человеческом словаре. Кстати, кажется, вы второпях обронили ключ от каюты.

Де Фриз разразился смехом, а комендор, побледнев, стал шарить по карманам. Штурман, корчась от хохота повалился с ногами на койку. Нащупав наконец ключ, Брук пулей выскочил из каюты и, торопясь, запер дверь.

 — Брук! — послышался из-за двери голос штурмана. — Слушайте. Я ведь знаю, что вы ещё не ушли. У вас, Брук, есть ещё два часа времени, чтобы сделать так, как я сказал. ещё раз скажу: не бойтесь виселицы, бойтесь бездны. И главное….

Брук, не дослушав, в припадке внезапной ярости, пнул ногой в запертую дверь каюты.

***

К утру следующего дня исчезнувшее было куполообразное свечение возникло вновь. На сей раз оно нависло над погибшей джонкой. Комендор Брук дал приказ сбросить все трупы китайцев в море, однако увидев искажённые страхом лица матросов, махнул рукой.

Ещё более странным и вовсе необъяснимым был побег из-под стражи лейтенанта де Фриза. Матрос, что охранял капитанскую каюту, рыдал и клялся, что поста своего ни на миг не оставлял, и куда девался арестант, он не ведает. Однако же при обыске в кармане его рубахи был найден золотой испанский дублон, происхождение коего матрос объяснить затруднился. За сей проступок матрос был до обеденных склянок привязан к фок-мачте на самом солнцепёке, после чего бит кнутом. Всяк из команды должен был ударить по разу, после каждых десяти ударов иссечённую в мясо спину окатывали ведром морской воды. Когда дошёл черед корабельного кока, Брук распорядился экзекуцию остановить, потому, как выявилось, что несчастный отдал богу душу.

Подобный же дублон найден был в каюте лейтенанта с приложенной к нему запиской:

«Старшему комендору Йохему Бруку в порядке благодарности и возмещения за причинённое ему мною беспокойство. И ещё совет: не делайте глупости, а двигайтесь на север, в Макао, там мы могли бы к обоюдному удовольствию довершить наш разговор. Искренне ваш Фабиан де Фриз».

Вместе с лейтенантом пропала капитанская шлюпка «Магдалина». Вахтенный матрос лежал связанный и оглушённый у шлюпбалки. Он также не миновал экзекуции, однако более милосердной.

Беглого лейтенанта пробовали искать, обследовали близлежащий островок. Никого, однако, не нашли кроме того, один матрос едва не утонул в болоте, а другой чудом спасся от напавшего на него кораллового аспида. Команда была обозлена, поиски пришлось прекратить, фрегат снялся с якоря и взял курс на восток, в Малакку.

***

Лейтенант Фабиан де Фриз был обнаружен три недели спустя близ южной оконечности филиппинского острова Палаван в шлюпке, полумёртвым от истощения. Шлюпка, судя по всему, проделала немалый путь, и одному Господу ведомо, как несчастный ухитрился уцелеть: судёнышко было побито, дало течь и только чудом не пошло ко дну. Испанский береговой патруль сообщил, что все имевшиеся на шлюпе документы были невозвратно испорчены морской водой, однако найденный человек, судя по всему, голландец, назвал себя Олофом Бартелем, старшим матросом голландского патрульного фрегата «Урания». Это вызвало немалый интерес, ибо известие о бесследном исчезновении «Урании» было тогда на слуху. Исчезновение кораблей дело обычное, однако «Урания» пропала во внутренних водах, куда чужие совались редко, да и штормов в те дни не было, а наоборот, стояло долгое безветрие.

Когда несчастный окончательно пришёл в себя, комендант предложил переправить его в Манилу, в голландскую миссию, но поскольку тот рвения вернуться к своим не проявил, а отношения между Голландией и Испанией складывались не лучшим образом, комендант настаивать не стал. Вскоре голландец был замечен в гавани города Пуэрто Принсеса, где увлечённо беседовал с капитаном баркентины «Святой Антоний», уходившего в португальский порт Макао. Позже капитан Кристобаль Гарсиа рассказывал, что действительно, нанялся к нему на судно простым матросом один полусумасшедший оборванец и, между прочим...

«... и, между прочим, неплохим был матросом, не то что нынешнее соплячьё. Его стариком прозвали, он и вправду выглядел лет на шестьдесят с лишним, хотя ему не было и тридцати. Помню, только мы пересекли экватор, начался шторм, да такой, какой только в здешних дурных местах бывает — шквал среди белого дня, нежданно, как мешком по голове. А мы шли на всех парусах, нужно ложиться в дрейф, убирать паруса, а грот-фал, как на грех, зацепился за гафель, да так, будто его сам дьявол узлом затянул. Тут опять шквал, грот-брамсель не убран, ванты натянулись, цепь трещит, вот-вот её с корнем вырвет. Я ору ноковому: а ну наверх, сучье вымя! Отрезай фал!» Он ослушаться не смеет, но дрожит, как беременная монашка. Эх, думаю, не будет толку, и сам убьётся, и фал не отрежет. Хоть сам лезь! Тут Старик и говорит: давайте-ка я. И — наверх. Я моргнуть не успел, а он уже добрался до гафеля, встал на него и заскользил, будто и не касаясь ногами, как... Сказал бы: как ангел небесный, да нож был у него в зубах, какой же это ангел, с ножом в зубах. Как не упал — одному Богу ведомо, ведь такой ветер был — на палубе не устоишь. Однако добрался, одним махом перерезал фал и тут же вниз. И на все ушло не больше минуты. Вот так. Я даже подумывал его боцманом поставить. Но в Макао, после выгрузки он возьми и сбеги без всякого расчёта. То есть, не сбег, подошёл, прощался, поблагодарил. «Дело у меня есть в Нагасаки. Друзья там, выручить надо». Я говорю: «Ты спятил, лезть к Сатане в глотку, прости Господи!» Но его не остановишь. Так и расстались. А жаль, отличный был моряк. А что не в своём уме, так кто из моряков — в своём?»

***

В хронике времён сёгуна Токугавы Мицукини есть краткое упоминание о некоем бесноватом европейце, голландце, который тайно прибыл в Нагасаки, спрятавшись в трюме китайского судна. В городе его приняли за католического миссионера, а поскольку сёгун ещё на втором году Канъэй повелел изгнать из Японии жрецов бога Дзэсусу, чужестранца арестовали. Однако он упорно отрицал, что он миссионер, и дабы доказать это, усердно богохульствовал и поносил Святой престол. Утверждал, что послан сюда губернатором Ост-Индии Яном ван Хорном уплатить выкуп за арестованных полгода назад голландцев. При обыске у него впрямь было найдено несколько золотых дублонов. Прочие деньги, утверждал он, спрятаны в надёжном месте. При этом назвал сумму в двадцать тысяч золотых рё. Начальник тюрьмы, изрядно удивлённый, счёл нужным оповестить об этом правителя Нагасаки сайдадзина Идзуми. Тот поначалу счёл, что «красноволосый » по всей видимости, мошенник либо шпион и приказал подвергнуть его строгому дознанию. Тот пытки принял стойко, упрямо утверждал, что послан лично губернатором Ост-Индии, однако все документы его потеряны во время кораблекрушении возле Борнео. Сказать, где именно спрятаны его деньги отказался, говоря, что выдаст их лишь тогда, когда судно с узниками покинет бухту Нагасаки. Однако поскольку срок ультиматума подошёл к концу, а известий от ост-индского губернатора не поступало, властитель решил поверить красноволосому, благо ссориться с Голландией без нужды охоты тоже не было. К середине октября с Формозы пришло судно, узники были взяты на борт, оборванец выдал причитавшиеся деньги, даже с избытком. Дальнейшая судьба Фабиана де Фриза неизвестна. Вероятнее всего, что он так и не отбыл вместе с заложниками, ибо капитан отказался взять его на борт как не значившегося в списке, и он закончил дни в тюрьме в Нагасаки. Говорят, умер от пыток.

***

Что касается фрегата «Урания», то судьба его так и осталась неизвестной. Нередко приходилось слышать о некоем судне, похожем на фрегат голландской постройки, которое могло внезапно возникнуть средь бела дня на горизонте, даже сблизиться, и столь же внезапно исчезнуть.

Год спустя на песчаной отмели близ южной оконечности филиппинского острова Палаван была обнаружена шлюпка с фрегата «Урания». Владевшие островом испанцы вернули шлюпку, заявив, что о его судьбе экипажа ничего не известно. На шлюпке не было ни живых, ни мёртвых. Сохранился, однако, в целости вахтенный журнал. Впрочем, ясной картины, что же сталось с судном, и он дать не мог. Более или менее регулярно он вёлся до 15 июля 1662 года. Запись же следующего дня была таковой:

 ***

«Я, Йохем Кроммелин Брук, комендор, волею обстоятельств беру на себя командование сим судном и поведу его в Маллаккский порт, не имея ни штурмана, ни мореходных карт, ни опыта. Капитан был злодейски убит, а штурман, изменник и убийца, тайно бежал с корабля, похитив при этом карты и навигационные приборы. Доверюсь компасу, интуиции и воле Провидения. Господь не оставит нас и покарает нечестивца и вора. Летний муссон дует в корму, однако ни Полярной звезды, ни Антареса, ни пятизвездья Кассиопеи отчего-то не видно. Ежели опыт не изменяет мне и нас не снесло течением, мы находимся на 4° с. ш. и на 121° в. д. Благодаренье Богу, мы не в открытом океане, ежели нынче к закату покажется остров, означенный на картах Эндрахт, мы на верном пути...

Подштурман Адельберт, на которого я так рассчитывал, оказался безграмотным ничтожеством. Странно, что он ещё находит дорогу в гальюн. Все, что он делает, это плачется на судьбу, спрашивает, что с нами будет и клянчит выпивку.

1 авг. Острова нет. Должно быть, нас снесло на север. То, что я некоторое время принимал за остров, оказалось темною тучей. Странно, однако, что туча идёт против ветра...

2 авг. Вновь воцарился штиль. Свеча, зажжённая мною возле кормового фальшборта, горит идеальным конусом, без малейшего колебания. Судно наше, однако, движется, хотя паруса висят совершенно бессильно. Совсем неслышно плеска воды под килем, совсем нет птиц. Единственное, что нарушает глухую, ватную тишину, это мерный скрип шпангоутов.

3 авг. Умер матрос Мартен, раненный на той проклятой джонке. Перед смертью разум его помутился, он принялся петь. Это было невыносимо, некуда было спрятаться от этого ужасного голоса, невероятной для умирающего силы, который выпевал на некий площадной мотив ужасающую богохульную чушь. Господи, прости его. Он умер с тою же чудовищной улыбкой, что была у негодяя Бартеля. Когда труп завернули в парусину и бросили в воду, он не утонул, хотя в ноги уложили ядро. Так и плыл за нами, не отставая, покуда внезапный бурун не утянул его пенной лапой в глубину.

6 авг. Море изменило цвет, оно стало мутно-белёсым, словно невиданный подводный смерч взбаламутил дно. Иногда на поверхности мелькают очертания каких-то предметов, однако они тотчас исчезают, не дав себя разглядеть. Ночью на небе не видать звёзд, хотя на небе ни единой тучи, небо похоже на темное бутылочное стекло. Днём — солнце, раздувшееся словно от водянки. Бледное и не дающее тени.

12 авг. Сегодня оно вновь шло за нами. И вновь эта проклятая джонка. Ясно видел того убитого, свесившегося с борта. Эта ужасная коса...

Море переменилось совершенно. Оно мертво, как зрачок слепца. Клаасу мерещатся ангелы на реях. Велел ночью не зажигать огня. Нет ничего спокойнее мрака...

Двое матросов ворвались в каюту и потребовали вина. Вытащил пистолет, но увидел, что они не боятся смерти. Распил с ними последнюю флягу...

28 авг. Вот уж почти месяц этого бессмысленного пути. За это время при попутном ветре мы бы уже достигли Южной Америки, а нам не встретилось ни клочка суши. На исходе провиант и пресная вода. Команда меня ненавидит, лишь страх неизвестности мешает им меня прикончить...

10 сент. Вторую неделю без остановки идёт дождь. Не думал, что может быть так ужасно. Отсырело все, даже внутренности мои, кажется, плавают в подгнившей дождевой воде. Паруса превратились в огромные половые тряпки. Всюду дух плесени, невиданной, серо-голубой, в палец длиною мерзкой паутины, чуть сальной на ощупь и с запахом гнилых яблок. Она повсюду. Она даже переходит на одежду. Палуба скользкая, по ней уже невозможно ходить. Нет уже ни ночи, ни дня, есть лишь неизменный сумеречный полусвет. Причём, всегда с одной и той же стороны, будто солнце умерло и застыло, разлагаясь, в одной и той же точке небосвода. Море стало каким-то темно-красным, как глаз альбиноса.

Адельберт говорит, что мы достигли края света, что он уже видит очертания пропасти и слышит шум низвергаемой в бездну воды. Не представляю, что можно слышать и видеть в этом мутном водяном месиве...

Глянул впервые за несколько дней на себя в зеркало. Какое-то грязное, бородатое чудище с ввалившимися, безумными глазами..

20 сент. Сегодня вдруг прекратился дождь, небо очистилось. И — солнце, прежнее солнце, а не мутный, тлеющий мешок. Ветра по-прежнему нет никакого, но тяжёлая мёртвая зыбь раскачивает нещадно наше судно.

В море стали появляться невесть откуда сверкающие ледяные горы. Это несмотря на то, что вода за бортом тепла, как на экваторе. Иные похожи на плавучие склепы, в них туманно угадываются лодки и пироги с намертво притянутыми к вёслам окаменевшими гребцами. Воздух удивительно чист и сух, даже немного першит в горле.

 26 сент. Оно вновь возникло. Прямо по курсу. На сей раз внутри него ничего нет. Лишь удивительное малиновое, расходящееся кругами свечение. Оно — как живое существо. Бог мой, оказывается, я в сущности никогда его не боялся. Штурвальный впал в буйство, его пришлось оглушить и привязать к мачте. Ничего не остаётся, как встать у штурвала самому У меня нет ни страха, ни надежды. Есть только ясность и понимание, что я поступаю единственно правильно. Мой Бог, в сущности, я этого и хотел…

На берегах

Печально и нелепо завершил свою жизнь капстадский торговец, бывший матрос с флейта «Сивилла» господин Бернт Янссен. Двенадцатого сентября 17… года, крепко загуляв по обыкновению в трактире «Ватернимф» с пропойцей Виллемом Бремером, он поздно вечером отправился с ним прямиком на океанский берег. Бог знает, что они там делали, в тот поистине жуткий штормовой вечер, но со сбивчивого рассказа Бремера дело обстояло так: развели они костёр под заросшим кустарником утёсом, и вдруг господин Янссен как-то странно оборвал разговор, вперился в беснующееся море и вдруг переменился в лице, весь взвился« завопил: «Он там, Виллем! Я его вижу! Я же говорил, он придёт за нами!» и кинулся прямо к морю. Первою же Волной его сшибло с ног и наверняка утащило бы в глубину; но Бремер успел подхватить его за рубаху и отволочь на берег. Янссен при этом вёл себя как безумец, вырывался, угрожал, говорил, что это он, Бремер, во всем виноват…

Домой он пришёл под утро, бледный, с лязгающими от озноба зубами и, никому ничего не сказав, завалился в постель. Госпожа Янссен сперва не придала этому значения, муженёк всегда возвращался после своих недельных загулов немного не в себе. Спохватилась она лишь на третьи сутки, когда у Янссена начался сильный жар и кровохарканье. Вызвали было лекаря, тот велел пить какие-то снадобья, пустил кровь, да, видать, поздно. Вскоре господин Янссен впал в тяжкое забытьё, начал бредить, метаться, ругаться ужасными словами, а на шестой день помер, так не придя в себя.

***

Печальна была участь и бывшего каптенармуса с «Сивиллы» квартирмейстера Питера де Кифта. Оставив в тот памятный день судно, он вскоре вернулся в Голландию, подался в военный флот, участвовал в войне с Англией и пал в морском бою у мыса Дюнкерк. Двадцатипушечная баркентина «Фрисланд» была зажата в клещи двумя английскими корветами, попала под разящий перекрёстный огонь. Капитан был убит в первые же минуты боя, командование принял второй штурман де Кифт. Убедившись, что от преследователей не уйти, он решил пойти па абордажный бой, однако был встречен плотным пушечным огнём, баркентина лишилась мачты, практически потеряла управление, на юте вспыхнул пожар. Продолжать бой было бессмысленно, де Кифт приказал уцелевшей команде грузиться в шлюпки, а сам, оставшись на судне один, чудом сумел развернуть объятую пламенем баркентину, прикрыв бортом своих, успел сделать в неприятеля два выстрела из пушки и был убит наповал. В Хук-ван-Холланде у него осталась юная вдова и пятилетняя дочь Сибила.

***

Коммодор английского флота Джеремия Спенлоу погиб в октябре 17… года. Обнаружен он был повешенным на гафеле собственного судна, фрегата «Сент Пол», в двух милях от острова Невис. Судно, судя по всему, выдержало жестокий бой. Что стало с его командой, неизвестно. Зато ни у кого не вызывало сомнений, чьих рук это дело. Бывший капер Уильям Флетчер, прозванный Сарагосой, свёл счёты с тем, кого в ту пору считали виновником гибели его названного братца, Трёхпалого.

То была, однако, последняя кровавая победа Сарагосы.

Ибо вскоре приключилось событие уж вовсе невообразимое — знаменитый одиночный рейд на Тортугу. О происшествии том разговоров в ту пору было предостаточно, настолько, что истину от домысла отличить стало вовсе невозможно.

На Тортуге в те годы уже много лет росла, набухала, как гниющая опухоль, пиратская вольница. Там быстро и зачастую по дешёвке сбывали награбленное, продавали и меняли пленников, гноили заложников. Там буканьеры, тайные работорговцы, контрабандисты, торговцы «сатанинской соломкой», фальшивомонетчики и беглые преступники находили временный и надёжный приют в хижинах и притонах, что лепились вдоль побережья, как ракушки по дну лодки. Испанцы трижды пытались сбросить эту бесноватую свору с острова. Однако вероятно слишком многим из сильных мира сего был до зарезу надобен этот адский нарыв. «На Тортуге легко закопать, да трудно выкопать»…

Атаковать Тортугу врасплох было немыслимо: подойти ночью не отважился бы никто из-за несметного числа рифов вокруг острова. А днём любая эскадра была бы замечена за десяток миль.

***

А однажды на острове появился человек. Поначалу странноватым показался, подозрительным: одет скудно, однако же опрятно, по всему видать, не из бедняков. Борода всегда аккуратно подстрижена. Чем занят — опять же непонятно. Поселился в подсобке у стряпухи Жаклин, беглой невольницы с Эспаньолы. Выяснилось, однако, что владеет великим множеством языков и туземных наречий, может быстро и всегда безошибочно выявить фальшивку, подделку, легко разгадывал самые запутанные шифры, карты читал как свои пять пальцев, мог хвори врачевать, да и вообще много умел такого, что на острове ценилось, как золото.

Однажды решили-таки его прощупать. Вошли трое прямо в подсобку и, поигрывая тесаками потребовали рассказать, кто он, откуда, и какого рожна ему здесь надобно. Тот, однако, не струхнул ни мало, сказал, что скрывать ему нечего, хотя и болтать незачем. Сказал, что плавал подшкипером у капитана Вернона на шлюпе «Трапезунд». Потом, когда шлюп захватили люди Трёхпалого, подался к ним. А шлюп сел на мель возле Антигуа, и его расстрелял в упор какой-то чёртов фрегат. Да так, что в живых, считай, никого и не осталось. Может, только он один и остался, схоронился за камбузом за грудой древесного угля. И вот теперь ищет хоть кого-то из былой команды, может, уцелел кто.

Знающие люди сказали, мол, так и было, не врёт пришлый человечек, была такая диковинная история с «Трапезундом», так что пускай живёт себе. Да ещё добавили, что, вроде, у ювелира Леви Коэна уже года два как есть в услужении мальчишка, щуплый весь такой, имени его никто не знает, прозвище только — Пуссе;н , и что мальчишка тот, вроде какое-то касательство имеет к тому шлюпу.

Вот вся история, ибо на следующий же день незнакомец тот пропал начисто. Вместе с нем исчез с острова и мальчишка Пуссен. Никто их не хватился, да и ювелир особо не горевал: мальчишка был угрюмый, к делу ни к какому делу не приученный, и всё порывался дать стрекача, да ещё кричал по ночам благим матом..

***

А ровно через неделю и случился тот самый Одиночный рейд.

Никто из наблюдателей в окрестных горных крепостях, коими кишели пологие, лесистые склоны, не мог припомнить, а как он вдруг явился, невесть откуда, этот окаянный корабль? Погода была яснее ясного. Но даже это малопонятное появление никого тогда не встревожило. Эка беда, фрегат. Пусть и сорокапушечный. О Тортугу целые эскадры ломали зубы, а тут фрегат. Всех, понятно, удивило, опять же, что фрегат этот пришвартовался у входа в гавань Бастер, опять же в мановенье ока, аккурат борт о борт со шлюпом «Лайтнинг», и даже якорь бросил не становой, а лёгкий, подсобный.

Шлюп «Лайтнинг», прозванный неуловимым, принадлежал Уиллу Флетчеру, по прозванию Сарагоса. Сам капитан, одетый в дорогой, но тесноватый, явно снятый с трупа испанский камзол, уже собирался торжественно сойти на берег, однако был неприятно удивлён беспардонностью никому не ведомого фрегата да ещё под каким-то непонятным вымпелом. Он распорядился подать ему подзорную трубу и послал за старшим помощником, дабы разузнать поближе, откуда ж взялся этот беспардонный новичок. Он даже успел прочесть название фрегата — «Эвенджер»  успел заметить, что ни капитана, ни помощника на мостика не было видно…

И вот тут грянул залп.

Два десятка сорокафунтовых ядер, выпаленных почти в упор, с полста ярдов, мгновенно раскромсали в щепы левый борт «Лайтнинга». Качки почти не было, все ядра угодили в цель. Второй залп свалил грот-мачту и разнёс кубрик. Третий залп калёными ядрами — и шлюп стал гореть и крениться. Не дав рассеяться дыму, на палубу тонущего шлюпа с обезьяньим проворством перебралось полтора десятка людей, вооружённых лишь абордажными палашами. И после недолгой схватки захватили и уволокли с собой на судно троих-четверых из команда «Лайтнинга». Включая самого Сарагосу.

Безвестный фрегат скрылся столь же внезапно, как и появился. Впрочем, наблюдатели на горных крепостях уверяли, что был ещё один корабль, он стоял чуть в сторонке за мысом, в бой не ввязывался. Скрылись они, однако, оба вместе. О погоне никто не подумал, да и какая погоня, когда тонущий «Лайтнинг» по сути закупорил вход в бухту

***

Не прошло и двух недель, как в Кингстоне, на Ямайке, после на удивление короткого суда, во дворе городской тюрьмы Кейдж был повешен гроза Антильских морей, флибустьер Уильям Мэтью Флетчер, прозванный Сарагосой. С ним был казнён и квартирмейстер судна. Двоих других отправили на каторжные работы в мраморные карьеры.

Надо сказать, однако, что прибыли бандиты на Ямайку весьма странным образом. Их высадили в порту с лодки, отшвартовавшейся от фрегата, стоявшего на дальнем рейде Кингстона. Бандиты были связаны попарно, спина к спине, сопровождали их четверо — капитан фрегата и трое матросов. Прямо на пирсе капитан, представившись Кристофером Херстом, коммодором флота Его Величества, попросил выйти к нему коменданта порта. Документ, который он предъявил, отчего-то показался подозрительным, и комендант порта распорядился взять под стражу не только связанных флибустьеров, но и сопровождавших. Однако те, вместо того, чтобы с должной готовностью отдать себя в руки властям, учтиво отказались от приглашения, подкрепив отказ пистолетом и двумя невесть откуда взявшимися мушкетами, попрыгали в лодку и с необыкновенной для шестивёсельного яла скоростью направились к фрегату. Оторопевший комендант задумал было снарядить за наглецами погоню, однако, поколебавшись, отказался. Тем более, что в пленниках впрямь признали Уильяма Сарагосу и, главное, его квартирмейстера Алана Келли, человека обширно осведомлённого, и оттого весьма разыскиваемого. Генерал-губернатор Ямайки был несказанно доволен, что Сарагоса и его квартирмейстер попались в руки именно ему, а не кому-либо другому, посему о каком-то дерзком капитане Херсте даже и слушать не стал. Доволен потому, надо полагать, что оба пленника, в особенности квартирмейстер, могли рассказать много лишнего о карьере господина генерал-губернатора и об истоках процветания его семейства…

***

Сам же капитан Херст благополучно воротился в Англию, в Ливерпуль, год спустя, где вновь стал Персивалем Верноном. К несказанной радости своего отца и к великому разочарованию замужней, бездетной младшей сестры Эстер. Воротился вместе с десятилетним мальчиком Томом, коего представил отцу как родного сына. Старый лорд Эдвард был настолько счастлив увидеть единственного сына, коего давно счёл погибшим, что не только безоговорочно признал в маленьком Томе внука, но и безмерно к нему привязался, подолгу, порой до изнеможения играл с ним в крокет, и хохотал, как ребёнок, когда однажды Персиваль спустил с лестницы мужа его дочери, альфонса и игрока, за то, что тот обратился к мальчику: «Эй ты, выкормыш, поди-ка сюда!»

Сэр Персиваль — пожалуй, один из самых состоятельных людей Ливерпуля. Совладелец огромной Ливерпульской судоверфи, председатель престижного, дорогого и весьма закрытого шахматного клуба «Rook Club», завидный жених, признанный атлет, дважды побивший в кулачном бою на Ярмарочной площади знаменитого квартерона Джимми Монтего. Вдобавок ко всему, знал великое множество языков и наречий, с любым иноземцем мог запросто поговорить на его языке.

О своём морском прошлом Сэр Персиваль говорит неохотно. Точнее вовсе не говорит, что временами порождает всяческие слухи, которые, однако, вскорости рассеиваются. Корабли сэра Персиваля интересуют как каждодневное дело, как источник дохода и благосостояния, и никак более. Он спокойно провожает их в плаванье и тотчас позабывает о них. Зато в свободное время неразлучен с сыном, вероятно, оттого, видать, и разговоры о море в доме нежелательны.

Когда однажды в верфи на ремонт встал потрёпанный штормом фрегат «Авенджер», которым сэр Персиваль некогда командовал, он лишь приветливо махнул рукой капитану, и от приглашения войти на борт вежливо отказался.

Однако — есть один день. Да, вообразите, есть один день, и приходится он на двенадцатый день сентября. В этот день господину Вернону не сидится в душной, замкнутой раковине конторы, он вдруг с удивлением оглядывает бледные, ничего, кроме немого усердия и подобострастия не выражающие лица клерков, словно узрев их впервые, нахлобучивает шляпу и уходит вон, ничего никому не сказав. Давно знающие его служащие понимают, что в контору он сегодня более не вернётся. Да и завтра едва ль…

Покинув контору, господин Вернон, долго и вроде бы, бесцельно слоняется по верфи, выбирая наименее оживлённые её уголки. Он подходит к недостроенным кораблям, осторожно, точно боясь спугнуть, гладит вздыбленные, ещё не обшитые шпангоуты, что-то как будто нашёптывает. Он бродит по вечернему порту, заходит в злачные места, заводит разговоры с подгулявшими матросами. Те поначалу относятся к богато одетому джентльмену насторожённо, но вскоре, признав в нём почти что своего брата моряка, да ещё щедрого на угощение, теплеют душой. А господин Вернон пьёт с ними пиво, подпевает протяжным и заунывным матросским песням, прочувственно выслушивает их душещипательные, похожие одна на другую истории.

Домой возвращается уже затемно. Не сказав никому ни слова, запирается в кабинете, достаёт из самой глубины сейфа самодельную тетрадь с переплётом из буйволиной кожи и что-то пишет, порой торопливо, что-то невнятно бормоча под нос, порой вдруг надолго замирает, трёт виски, словно мучительно силясь что-то вспомнить. И так пока время не подойдёт к полуночи. Тогда он прячет тетрадь и на цыпочках, дабы никого не потревожить, поднимается наверх, в комнату Тома, присаживается у его изголовья. Ждёт. Он знает: вскоре после полуночи Том начнёт сперва беспокойно ворочаться, затем всхлипывать и вскрикивать во сне. Поначалу бессвязно, затем вполне отчётливо, начнёт звать отца, но не его, а того, другого, о котором в обычные дни вспоминает уже всё реже. Сэр Персиваль знает: именно в этот момент мальчика надобно разбудить. Осторожно, плавно, дабы ночной кошмар не перетёк из сна в явь. Затем, всё так же осторожно помогает ему ещё сонному, одеться, и они, затаив дыхание спускаются в сад. И долго, долго сидят на скамейке возле ограды. Просто сидят, не произнося ни единого слова. Потом сэр Персиваль задаёт ему взглядом немой вопрос, тот кивает и они возвращаются в детскую, где Том Кристофер Вернон засыпает, уже спокойно и безмятежно.

***

Время уже подходило к полуночи, таверна «Эль Параисо» была закрыта. Хозяин, Крисанто Руис, завершил неспешные свои дела и присел за стол осушить по обыкновению стаканчик риохи. И тут дверь, всегда скрипучая и неподатливая, вдруг отворилась почти бесшумно (странно, вроде бы, запер только что?) и в таверну медленно, мягко ступая, почтительно сняв шляпу и прижимая её к груди, вошёл, человек. Крисанто сразу, без всякого удовольствия признал в нём Тано Кассию.

 — В чём дело, Тано? Таверна закрыта, ты же знаешь. Если невтерпёж выпить, так налей себе сам. И помни, ты не из тех, кому я наливаю в кредит.

 — Есть разговор, Крисанто, — медленно с растяжкой произнёс Тано, ногой пододвинув скамью и бросив на стол шляпу. — Серьёзный разговор.

 — А нам говорить не о чем, как будто, — поморщился Крисанто.

 — Э, нет. Говорить всегда есть о чём. Постараюсь покороче: в городе есть один человек. Назову его se;or Alguien  Я его плохо знаю, и знать бы не хотел. Зато он меня знает. То есть, обо мне. И много лишнего. Ну есть такие люди, которым положено знать про людей именно лишнее. Ты меня понял. Так вот, он и о тебе знает более чем. И о Каталине. Не надо хмуриться, Крисанто, это нормально. И успокойся, мы его не интересуем…

 — Не возьму в толк, Тано, с чего это ты на ночь глядя задумал мне морочить голову. Я, видишь ли, человек занятой, мне эти твои байки не надобны.

 — А интересует его одна девушка, годов пятнадцати от роду, — словно не услышав его, продолжал Тано нараспев. — Англичанка. Ну та, которую привёз сюда тот голландец. Привёз да и оставил на вашу голову. Так, по-дружески. А сам отчалил, только его и видели. Его, кстати, теперь говорят ищут …

 — Ищут да не сыщут, — усмехнулся Крисанто. — А насчёт англичанки я тебе вот что скажу: брось ты это пустое дело. Не обломится тебе с того пирожка ни крохи. Нету её у нас.

 — Так я знаю, — Тано кивнул и улыбнулся, — знаю. В твоём доме нет. Ни в доме, ни во флигельке, ни на чердаке, ни в подвале, ни в подсобке. Нигде. И у Соледад тоже нет. Нет, чёрт побери! Но! Знаю, что она всё равно у вас. Остров она не покидала, это точно. У меня ведь везде люди — и в порту, и у солдат, и у контрабандистов. Везде, понимаешь? И вот тут вырисовываются два пути: ты говоришь, мне — тихо, по-дружески — где вы держите эту чёртову девку inglesa, она возвращается к папе, а se;or Alguien платит нам хорошие, очень даже хорошие деньги. На которые ты сможешь поправить своё заведение. А то у тебя, я смотрю, уже и половицы подгнили. И даже подарить пару недешёвых побрякушек своей красотке Cata. Кстати, а её саму уже месяц, как не видно. Где она, не с нею ли?.. И есть другой путь: я её всё равно найду. Найду, ты меня знаешь, я человек азартный и уж точно неглупый. Но! Но тогда вам всем придётся очень тошно. Погоди, Крисанто, не перебивай. А просто подумай, посоветуйся со своими. У тебя сутки, Крисанто, ровно сутки. Даже не думай меня обмануть. Пойми одно: твоя семья ещё никогда в жизни не была в такой опасности. Так что ты сейчас ничего не говори, иди к Каталине, где она там с нею прячется, и всё это ей растолкуй.

 — Тано, ты глухой? Я тебе ясно сказал: нету у нас той англичанки. Была, отпираться не стану. Хворала. Соледад за ней присматривала. Сильно к ней привязалась. А уж, считай, десять дней как нету. А Каталина по делам уехала. На материк.

 — Нету? — Тано весь подался вперёд. — И где она тогда? Англичанка эта.

 — Я так понимаю, там, где ей до;лжно быть. В Англии, в городе, как там его…Дувр, в доме деда своего, царствие ему небесное. Ты опоздал, Тано. Расскажу, коли тебе так интересно. Прожила у нас долго, считай, с лета. Поначалу совсем не в себе была. Темноты боялась, при свете спала. А уж как кричала-то во сне… Да всего не пересказать. Потом поправляться начала, спасибо старой Соледад. А вот за день до того, как в городе объявился этот твой сеньор Ищейка, Соледад почуяла неладное. Сказала: уходить надо, немедля. Это же Соледад! У неё есть то, что ацтеки именуют «тлациута» — око души. Посему спорить не стали. Отправлять её в долгое плавание одну было никак нельзя, она корабля боялась, как чёрта с кочергой. Потому с ней Каталина отправилась. Ночью посадили обеих на шведскую торговую шхуну «Ликлиг», заплатили квартирмейстеру. Изрядно. И с Богом. Так что не везде у тебя есть глаза и уши, не везде… А ты чего побелел-то весь как, Тано? Ты виды что ли на англичанку имел? Вряд ли ты в её вкусе…

 — Гляди, Крисанто, я всё проверю, — Тано впрямь был бел, как полотно. — И если вы меня обвели вокруг пальца…

 — Да кто ж ты такой, Тано, а? Шулер, сводник, стукач и вымогатель. Кто ты есть, чтоб перед тобой юлить и отчитываться?

 — …И если вы меня обвели вокруг пальца, — продолжал Тано, упершись кулаками в стол и злобно гримасничая, — я твою Каталину поставлю раком прямо перед тобой и отымею. А тебя…

Он недоговорил. Крисанто пинком вышиб из-под него скамью, схватил за волосы, раза два с маху ударил лицом об стол и швырнул на пол.

 — Теперь выметайся прочь, Тано — он говорил полушёпотом, с трудом переводя дух. — Ещё раз помянешь при мне поганым словом мою жену, убью на месте, прости меня, Господи. И не пугай меня дружками и заступниками. Тебя, Тано, полгорода ненавидит. Если с моими что случится, ты костей не соберёшь.

Тано, что-то бормоча, сплёвывая кровью, поднялся на ноги, пошатываясь, натыкаясь на столы, побрёл к двери. У порога он обернулся, глянул пристально уже начинающим заплывать глазом и вышел вон, распахнув пинком дверь.

***

Бывший губернатор Антигуа и Барбуды Хьюго Реджинальд Остин с четырнадцатилетней дочерью Ванессой, воротился в Англию весной 17… года. Месяца через полтора после того, как на Ямайке был повешен флибустьер Сарагоса.

Что-то, видать, всплыло такое на том коротком, как пеньковая петля, судилище, что много голов полетело. Иные и в натуральном смысле. Указом генерал-губернатора Ямайки мистер Остин был лишён всех званий и прав, взят под стражу, правда, поначалу в собственном доме.

От горя, страха и унижения супруга его, мадам Элоиз слегла, вскоре потеряла дар речи. Муж, занятый спасением семьи и состояния, определил её в приют Святого Януария, ею же когда-то и организованный и опекаемый, где она тихо и безрадостно угасла.

От узилища или каторги бывшего губернатора уберегло поспешное возвращение в родные места. Впрочем, для того, чтобы оно совершилось, мистеру Остину пришлось расстаться со всем своим нажитым за многие годы. Расстаться в пользу нового губернатора островов, отставного адмирала. Даже с драгоценностями мадам Элоиз пришлось распрощаться, ибо очень уж они глянулись юной дочери новоиспечённого губернатора.

Семь золотых соверенов — вот всё, что было милостиво оставлено от былого изобилия и роскоши. Их вполне хватило, однако, чтобы благополучно пересечь Атлантику, добраться до берегов Англии и далее, от Портсмута до Дувра на пароконном дилижансе.

Врата отчего дома им открыла пухлая краснощёкая привратница, которая с насмешливым сомнением выслушала высокопарную речь мистера Остина о родимом доме, о возлюбленной дочке и, не дослушав, велела им обождать здеся, покудова она не доложится, как положено, госпоже, а иначе никак тут не положено. Ждать, однако, долго не пришлось. Вернувшись, привратница сообщила, что госпожа Элинор распорядилась препроводить обоих во флигель, куда будет подан ужин и доставлено постельное бельё. Сама она выйти не может по причине, которая мистеру Остину вполне известна. Мистер Остин поначалу осерчал, затем, однако, успокоился и потребовал себе виргинского табаку и к ужину бутылку бренди, что было в точности исполнено.

Наутро мистер Остин, с усердием приведя себя в порядок, отправился было нанести наконец визит дочери, однако у двери флигеля его уже ждала та же румяноликая привратница, которая, не дав ему рта раскрыть, сообщила, что мисс Элинор его принять не никак может, но ежели, что надобно, то обращаться велено к ней, её привратнице, а уж она постарается…

Мистер Остин тому очень удивился и опять же осерчал. Хотел, по обыкновению, отпихнуть привратницу в сторону да и пройти, но тотчас наткнулся на как из-под земли выросшего управляющего с телосложением сержанта гвардии Его величества. Он, улыбчиво пропустив мимо ушей брань, передал мистеру Остину небольшой свиток.

Прочтя его, мистер Остин пришёл в полное неистовство. Однако управляющий тотчас шёпотом добавил: «госпожа ещё велела сказать, что, мол, ежели господина Остина и его дочь не устраивают изложенные условия, они вольны в любой момент покинуть этот дом и устроить свою жизнь по собственному разумению».

***

… — Соледад, нам надо уезжать, — Крисанто говорил с трудом переводя дух. — Завтра же. У меня родня на Лансароте. Тётка Эвита. Там переждём пока. В таверне останется Хосефа… Да и чёрт с ней, с таверной. Этот Тано теперь не уймётся, пока нас не сживёт со света.

Сразу после стычки с Тано Кассией Крисанто Руис едва не бегом ворвался в дом Соледад. Дверь её, как и всегда, была незапертой. Несмотря на полуночный час, старая женщина не спала, хотя всегда ложилась засветло. Сидела у окна, сцепив ладони у подбородка и вперившись глазами в море, словно ища там, за незримой кромкой моря и суши, ответ на какой-то донимавший её вопрос.

 — Знаю, — тускло ответила она, — Уходить надо, верно. Тебе надо. И не завтра. Сейчас уходить. Вот прямо сейчас и уходить. Завтра может быть поздно.

 — Погоди, — Крисанто опешил. — Что значит — тебе надо? А ты? Ты что, останешься тут. Да ты знаешь, что; они могут с тобой сделать?

 — Знаю, знаю. Я остаюсь, Крисанто. Стара я, чтоб козой скакать. А кого мне бояться? Тано? Да он сам меня боится, оттого и бесится. А ты иди. Немедленно. Ничего с собой не бери. Лишнее сковывает тело и разжижает волю. Беги, Крисанто, беги. Молчи и беги. Храни тебя Бог! Обо мне не думай. Только о себе и Каталине.

Крисанто, помолчав немного, кивнул на висящий на стене нож. Соледад лишь пожала плечами, Крисанто сунул его за голенище и вышел в ночь.

***

А наутро в дом к Соледад вломились Тано и его приятель, колченогий карлик по кличке Чи;во. Пьяные и разгорячённые.

 — Ну что, старая мегера. Взяли мы твоего зятька. Далёко не ушёл, — Тано стоял, широко расставив ноги, поигрывая кнутом с тяжёлым, резным кнутовищем. — Теперь, считай, спета его песенка. Он ведь, дурак, отбиваться вздумал. Одного нашего в бок пырнул. А нож-то, похоже твой? А? Ну-ка скажи, твой?

 — Мой, — равнодушно кивнула Соледад. — Вон на крючочке висел. Он взял, а мне что, отнимать?

 — Старуха, похоже выжила из ума, — ухмыльнулся Чиво, — не ведает, с кем связалась.

 — Всё я знаю, — Соледад покачала головой и наконец поворотилась к незваным гостям. — Всё ведаю. С кем связалась, знаю. Я вообще и о вас знаю, да такого, чего вы оба о себе не знаете. Не верите? Эй, парень, — она вдруг криво усмехнулась и поманила пальцем Чиво. — Поди-ка сюда. Иди, не бойся. Хочешь скажу точно день твоей смерти? День в день. Тихо, на ушко. А хочешь — вслух. А? И тебе скажу, Тано. А? Воображаю, как ты удивишься, когда узнаешь. Успеете подготовиться. Кстати, не так много времени осталось. Слушайте внимательно…

 — А ну заткни пасть, старая потаскуха! — истошно закричал, Тано, побагровев, и замахнулся было кнутом, но замер, встретившись глазами с неподвижными, прожигающими насквозь глазами Соледад.

 — Хочешь нагнать на меня страху, Тано Кассия? Чем? Этим своим кнутом? Тьфу! — Соледад намеренно громко расхохоталась. — Я видывала кой-что пострашней. Святым Трибуналом? Так они все служат Сатане и сама Геенна дышит им в спину. Они это чуют, оттого беснуются. Меня вам нечем запугать, Тано Кассия, посему убирайтесь вон оба!

 — Да кому ты нужна, ведьма! — Тано презрительно выпятил губу и густо плюнул на пол. — Ты лучше приготовь мешочек чтобы вскорости забрать горелые косточки своего зятька. Слышал, он был не слишком горячим на супружеской кровати с твоей широкобёдрой дочкой. Может, на костре будет погорячей?!

Тано ткнул локтем в бок своего спутника, оба залились гогочущим хохотом смехом.

 — Зря смеёшься, Тано. Нельзя смеяться над смертью. У неё отличный слух и она непременно зайдёт посмеяться вместе с тобой. Только она будет смеяться последней.

Тано вновь поднял кнут, но Чиво, подпрыгнув, перехватил его за локоть, что-то шепнул, тот опустил руку, и они оба вышли.

***

Крисанто Руис был обвинён в злостном богохульстве, манихейской ереси, а также в покушении на жизнь служителей Святого Трибунала, был пытан огнём и водою, во всём признался, был препровождён в тюрьму, где вскорости умер неизвестно, от чего.

А наутро следующего дня, как был схвачен дядюшка Крисанто, на морском берегу был найден мёртвым некто Каэтано Кассия, каталонец. Судя по всему, его задушили и сбросили с прибрежной скалы. Убийцу не нашли, да, по правде сказать, и не слишком искали. Кто мог прикончить Тано? Да кто угодно мог. Оттого и не искали.

Примечательно, однако, что в тот же самый день из города исчез бесследно негр Сантоме. Куда он девался, воротился ли наконец с свою приморскую деревушку в Дагомее, или сгинул на пути к ней, неизвестно.

***

Мистер Хьюго Остин прожил в доме приёмной дочери год с небольшим. Поначалу вёл себя вызывающе, демонстративно: по утрам громко стуча тростью, прогуливался по мощёному дворику, отдавал брюзгливые распоряжения слугам, пропускаемые, впрочем мимо ушей. Под окнами падчерицы, потрясая Библией, громогласно, но путано цитировал Исайю и Иеремию — о благодарности, о почитании родителей, пытался было истово и публично предать её проклятию, но был заблаговременно остановлен рано повзрослевшей младшей дочерью Ванессой.

Однажды, дождливым вечером, воротившись с прогулки по саду он поскользнулся на крыльце, сильно ушиб колено и вывихнул лодыжку. С той поры слёг, и уже не поднимался, даже, когда нога благополучно зажила. Умер от апоплексии, от безмерного изобилия жирной пищи и горячительных напитков.

Перед смертью вызвал к себе приходского священника, коему исповедался, уже с трудом ворочая языком. После чего священника жестом отослал прочь, призвал дочь и падчерицу. Завидев Элинор, мистер Остин сперва остолбенел, не зная, что и сказать, затем прошептал нечто благостное с подобием улыбки. Трижды пытался перекрестить падчерицу, но всякий раз рука его тяжело падала на одеяло. Вероятно, это вывело его из себя, лицо вдруг чудовищно исказилось, переменилось до неузнаваемости. Он вдруг приподнялся на локтях и, не сводя с падчерицы ненавидящих, налитых кровью глаз, просипел что-то на каком-то непонятном свистящем, скрежещущем наречии. Услышав его, Ванесса вдруг вызывающе громко расхохоталась, а Элинор, ничего не сказав в ответ, лишь побледнела и сцепила руки. Пришедшая вместе с нею Каталина тотчас прижала её к себе, словно стараясь огородить от злобных, каркающих проклятий. «Прощайте, мистер Остин», — сказала Элинор, склонила голову и пошла к выходу.

«Эй, сестрица, — неожиданно произнесла отсмеявшаяся наконец Ванесса, — а хочешь, я переведу тебе то, что сказал папенька? Не хочешь? А зря. Тебе бы понравилось. Но уж поверь, я постараюсь чтобы свершилось то, что он тебе пожелал. За всё надобно платить, милая сестрица…»

***

Ванесса Остин была одной из тех немногих, кто знал доподлинно всю историю того давнего похищения Элинор. Более того, по сути, именно она навела губернатора на эту простую мысль…

К своей сводной сестре Ванесса была поначалу совершенно равнодушна. Не более, впрочем, чем ко всему прочему миру. Она нуждалась в людях ровно настолько, насколько это было нужно для поддержания той ступени, существования, с коей она свыклась с рождения.

Внешне она очень походила на мать, пышную, смуглую брюнетку, однако ни на йоту не унаследовала её суматошный, импульсивный нрав, говорливость и безалаберность. И если отца вполне устраивала покладистая невозмутимость младшей дочери, то в матери её окоченелое равнодушие вызывала растущее год от года беспокойство. Полное внешнее подобие эту тревогу отчего-то усиливала. Она была — как волнистое отражение в дымящейся, студёной проруби…

В тринадцать лет Ванесса вдруг попросила отца взять её с собой в поездку на Барбуду. Поездки эти мистер Остин совершал с непонятной регулярностью, четыре раза в год. Говорил вскользь, что встречается с вождями маронов  дабы отвратить возможность очередной смуты. Мать слёзно увещевала дочь не ездить в те «тёмные, окаянные места», но Ванесса лишь молчала и холодно улыбалась в ответ. Она с раннего детства не ставила мать ни в грош, всецело признавая лишь авторитет отца.

И с той поры Ванесса не пропустила ни единой поездки. Стала ещё более замкнутой, часто и надолго запиралась у себя в комнате. Перестала ходить в церковь, а во время благодарственной молитвы перед едой демонстративно и шумно пила воду прямо из горлышка кувшина, открыто передразнивала истово верующую мать.

Однажды к удивлению домашних привезла с собой с Барбуды продолговатый мешочек из грубой засаленной холстины. Как-то горничная, пожилая ирландка Мэйгдлин, прибираясь в её комнате, обнаружила на туалетном столике большую, футов пять длиною, кость, видимо, часть позвоночника чёрного каймана, вдобавок, крайне дурно пахнущую. Без всякой задней мысли она, брезгливо морщась, вынесла её вместе с мешком, да и выбросила в выгребную яму. Когда Ванесса обнаружила пропажу, она впала сначала в безотчётный ужас, затем, уяснив где оказались её реликвии, пришла в полное исступление. Сперва до крови отхлестала пожилую женщину плетью, погнала её к выгребной яме, заставили отыскать, отмыть, после чего вновь подтащила к яме и визжа от остервенения несколько раз окунула обезумевшую от ужаса женщину головой в помойную жижу. Бог весть, чем бы всё это закончилось, если б не Элинор. Она буквально волоком оттащила истошно кричащую, царапающуюся сестру. Подоспевшая мать сперва окатила её холодною водой, затем отвела в комнату вместе с заветной реликвией.

Через час с небольшим Ванесса спустилась к обеду. Спокойная, бесстрастная, будто ничего и не произошло.

***

“Папа, ты ведь говорил, что если Элинор, не приведи Бог, умрёт, то, все дедушкины денежки отойдут какому-то сраному монастырю и ещё куда-то”.

“Не говори так, Ванесса, это грех!”

“Да плевать, на это. А вот если Элинор (не приведи Бог, не приведи Бог) захворает, тогда что?”

“Что-что! Как захворает, так и оклемается, — мистер Остин раздражённо пыхнул трубкой. — А ежели не поправится, а помрёт, то всё будет опять же, как сказано в завещании. Неужто непонятно.

 «Понятно, понятно. А вот если она, к примеру, заболеет вот так»?

Ванесса закатила глаза, высунула язык, присвистнула и покрутила пальцем у виска.

«Элинор? А с чего бы это должно случиться? Уж чего, чего, а здравомыслия у неё на двоих хватит»,

«Сейчас — да. А если… — Ванесса вдруг мечтательно улыбнулась. — Помнишь ты рассказывал про старую Нтанду. Там, на Барбуде? Полусумасшедшую ведьмачку. Говорил, что она может легко сделать так, что человек позабудет кто он есть. А если чуть подольше, то и вовсе тронется умом Так вот, после того, как Элинор погостит полдня у Нтанды, а она ведь у нас добрая и отзывчивая девочка, не откажется, ты повезёшь её в Англию. Элинор становится законной наследницей. Ну а ты — добрым опекуном и распорядителем. А потом…

 «Ты сейчас говоришь о своей сестре?»

«Я сейчас говорю о человеке, благодаря которому мы можем остаться на бобах, а дедушкины миллионы достанутся не его родному сыну или родной внучке, а приблудной девке, а мы с тобой, папенька, будем жить на её подачки, или вообще пойдём по миру, вот о ком я сейчас говорю».

Мистер Остин засопел и потянулся за огнивом, дабы разжечь погасшую трубку, долгим взглядом оглядел дочь.

«Не знал, что ты такая».

«Я твоя дочь, папа. В точности. В отличие от Элинор».

«М-да… Ладно, хорошо. Положим. Как ты себе это представляешь? Элинор никогда в жизни не поедет на Барбуду к маронам. Её просто мать не отпустит. Она их боится, как чертей.

«Верно. Но она может отправится туда не с нами. С кем? Вот к тебе приходит человек по имени Бен Тейлор. Да?

«Ну да, приходит, нахмурился мистер Остин. — Что с того?»

«С того, что он человек от флибустьера Трёхпалого. Я недавно слышала ваш разговор. Подслушивать нехорошо, но я плохая девочка, просто чертовски плохая. Значит, мне можно. Элинор обожает морские прогулки. А у мамы — морская болезнь, и она её никогда не сопровождает. Море это единственное место, где она без мамочки. Подумай, папа. Доброй ночи…»

***

«Так ты меня хорошо поняла, Элли? — Ванесса цепко стиснула локоть сестры. — Задарма не даётся ничего. За всё плата своя».

«А я заплатила, На много лет вперёд. Уж ты-то знаешь.

«Знаю. А тебе что же, не понравилось?! — Ванесса громко расхохоталась, не сводя с побледневшей Элинор ненавидящего взгляда. — По-моему, они парни что надо, а? Особенно Трёхпалый!

«Ванесса, ты можешь жить в этом доме сколько тебе надо, — с трудом произнесла Элинор, придя наконец в себя. — Пожелаешь уйти — удерживать не стану».

«Конечно, сестрица. Где ещё жить как не в доме, отца. В моём доме…»

«Она заплатила, — негромко произнесла Каталина, подойдя вплотную в Ванессе, глянув в упор в её тёмные, насмешливо прищуренные глаза и крепко взяв за локоть. — Не приведи Бог никому так платить, как она платила. Только ж и ты помни, дрянь порченая, платить и тебе придётся. А платить есть за что. Ежели б ты знала, pobre , какой у тебя будет конец, ты бы сейчас не улыбалась. Думай об этом, всегда думай. У Господа свои весы и мера своя…»

«Уж не тебе ли меры господни, отмеривать, la perra espa;ola ?» — лицо Ванессы зло скривилось, она рывком высвободила руку. И вышла, хлопнув дверью.

***

Через три месяца после пышных похорон злодейски погубленного манхэттенского промышленника Риддера ван дер Хидена в дом его явились нотариус и стряпчий. Было громогласно зачитано завещание, из коего следовало, что все пушные фактории, лесные делянки, лесопильни и прочее хозяйство переходили в собственность сына усопшего от первого брака Маркуса ван дер Хидена. Дом со всем немалым скарбом, а также небольшая вилла на острове Нотен отошли его вдовствующей сестре Николине ван Цвольф. Упомянуты были многочисленные слуги, о коих сказано было так: «пусть всё, что они украли, принадлежит им отныне по праву». Служанка Эмилия удостоилась помимо этого, ещё и серебряного венецианского зеркальца с фальшивыми изумрудами.

Безутешная вдова Ортанз ван дер Хиден, к общему удовлетворению, в завещании не было помянута вовсе, будто и не бывало её отродясь.

На следующий же день госпожа Николина поспешила перебраться в своё новое жилище вместе с тщедушной, болезненного вида девочкой лет десяти и вертлявым усатым мулатом Чунчо. Едва ступив на порог, домовладелица в категоричнейшей форме велела госпоже Ортанз убираться на все четыре стороны. Ортанз возражать не стала. На выходе была подвергнута тщательному досмотру. Особенно усердствовал мулат Чунчо. Он общупывал хохочущую вдову так долго и тщательно, что госпоже Николине пришлось отослать его наверх. Убедившись, что в сумке у вдовы и на ней самой нет ничего, представлявшего какую-то ценность, она за плечи подтолкнула её к двери.

 — Теперь, облезлая подстилка, иди откуда пришла. В свой лупанарий.

 — Куда-куда? Простите, не поняла.

 — В свой бордель, дура!

 — Вон как. Интересное какое слово. Надо запомнить, госпожа… запамятовала вашу фамилию…

 — Ван Цвольф! — горделиво вскинув тройной подбородок ответила Николина. — Кстати, вы обязаны вернуть себе прежнюю фамилию. Мы не позволим, чтобы какая-то…

 — Об этом завещании ничего не сказано, сударыня. Фамилию я менять не стану. Она мне ещё сгодится, я надеюсь. Насчёт вашего предложения подумаю. Кстати, и вы подумайте, куда пойдёте, когда ваш племянник вытурит вас с дочкой и альфонсом из этого дома.

 — Как смеешь, дрянь…

 — Знаю, вот и смею. Засим прощайте, госпожа ван Цвольф. Как вы сказали? Лу… Лупанарий? Запомню…

Через два дня выяснилось, что из дома начисто пропали все драгоценности и наличность. А также оба ключа от потайной двери.

А ещё через полгода Маркус ван дер Хиден после недолгой тяжбы, заплатив кому надо, обнаружив, что госпожа ван Цвольф не приходится усопшему родной сестрой, опротестовал в суде отцово завещание, выдворил тётушку из отчего дома, оставив ей в утешение небольшой дом с садом на острове Нотен (во вполне, впрочем, приличном состоянии). А вскоре вселился сам, да ещё с молодою женой по имени Ортанз…

Особый ток крови, господа, особый ток крови…

***

Мистер Остин был отпет в часовне Святого Эдмонда и погребён на окраине городского кладбища возле обрывистого берега реки Дуэ. Узкая, плоская плита серого гранита.

Hugo
Reginald
Austin.
He was only human.

Вот и всё.

В последний путь бывшего губернатора провожала падчерица, часть прислуги, да сосед, с которым покойный порой пивал бренди и перекидывался в криббедж.

Ванессы на погребении не было. Она с утра оделась и вышла из дому, не явилась и на поминальную трапезу. Воротилась лишь к полудню следующего дня. Разожгла камин во флигеле и сожгла там все отцовские вещи, в том числе Библию, псалтирь, а также свинцовую ампулку с частичкой мощей святого Дунстана. Всё свершила молча, сосредоточенно, без озлобления и азарта. После чего ушла прочь, оставив дверь во флигель распахнутой настежь.

Явилась через неделю неузнаваемая: почерневшая, исхудалая, с глубоко расцарапанным лицом, ввалившимися глазами, накоротко и кое-как остриженная. Её колотил судорожный озноб, но на сердобольное предложение прилечь во флигельке и перекусить, ответила презрительным ругательством и плевком, сказала, что ей срочно надобно видеть сестру.

 — Пришла за деньгами? — спросила Элинор, нимало не удивившись приходу сестры и её обличию.

 — Ну да. Ты удивлена?

 — Ничуть. Это нормально. Сколько тебе нужно?

 — А пока не решила. А сколько не жаль?

Элинор знаком велела ей сидеть на месте, вышла и вскоре вернулась с плотной пачкой пятидесятифунтовых банкнот.

 — Этого довольно? — бросила пачку ей на колени.

 — Ого! — Ванесса с тусклой улыбкой, не пересчитывая, провела большим пальцем, как по карточной колоде. — Неплохо. Для начала…. Кстати. У тебя ведь сохранились бабушкины драгоценности? Вернее так: драгоценности моей бабушки. Я хочу их видеть. Ты ведь не успела ещё их раздать нищим?

Элинор кивнула, вновь удалилась и вернулась с продолговатой шкатулкой из гималайского кедра с готической серебряной монограммой. Положила её на столик перед Ванессой.

 — Ключ?! — Ванесса требовательно протянула руку.

Элинор с улыбкой приподняла ладонь. С мизинца на тонкой, как паутинка, цепочке свисал ключ. С кольцом в виде цифры «8», коротким стержнем и вытянутой, как штык, бородкой.

 — Дай его сюда! — Ванесса вновь повелительно выставила руку и вдруг прикрикнула: Сюда, я сказала!

 — Нэсси, — Элинор вновь невозмутимо улыбнулась, — если ты ещё раз повысишь на меня голос, тебя пинком выставят за ворота. Поверь, соответствующие распоряжение уже отданы.

 — Хорошо сестрица. Позволь, ключ, пожалуйста?

Элинор кивнула и кинула ей ключ. Ванесса неловко попыталась поймать, но тот упал ей на колени. Она тотчас схватила его, торопясь, сунула трясущейся рукой в скважинку и откинула крышку шкатулки. «Ого!» — снова сказала она и восхищённо прицокнула. Затем, подмигнула Элинор и небрежно кинула шкатулку в холщовую сумку.

 — Не против?

 — Не против. Но теперь — пошла вон, тварь.

 — Что ты сказала, сестрица? — Ванесса подалась вперёд и сложила ладонь трубочкой возле уха, будто ослышалась. — Я что- то недопоняла…

 — Ты всё поняла. И ты мне не сестрица. Мы ведь не станем сейчас вспоминать прошлое? Нет? Тогда встала и пошла вон. И уж больше ты сюда не придёшь. Никогда.

 — Вот это не тебе решать.

 — Мне. На этот раз — мне. И я решила.

***

В родовой дом Ванесса действительно не вернулась. Через неделю после ухода она была найдена задушенной и ограбленной близ опиокурильни «Мерри Феллоу», что возле Восточного причала. В убийстве был обвинён темнокожий бенгалец Виджи, сутенёр и карточный шулер. У него была найдена шкатулка с частью фамильных драгоценностей. После скорого суда он был повешен в Дуврской тюрьме. Драгоценности были возвращены Элинор, но та принять их отказалась, сердечно попросив передать их в Монастырь Святого Духа в Шеффилде.

***

Каталина Вальдес вернулась в Санта-Крус за два дня до смерти матери. До этого за нею присматривала Хосефа, золовка. Однако едва завидев Каталину, она торопливо, что-то бормоча под нос, собрала вещи и удалилась, косо и опасливо поглядывая на неё. Диву даться, менее чем за полгода Хосефа переменилась до неузнаваемости. Из развесёлой, разбитной толстушки преобразилась в почерневшую, высохшую старуху с бескровным, сухо поджатым ртом и недобро прищуренными глазками.

 — Видишь ли, детка, — говорила Соледад дочери, нежно поглаживая её по руке, — Всевышний насылает на человека испытания. Всяческие. И самое трудное из них — Делёжка. И ежели ты дал перед нею слабину, тебя тотчас хватают за бока сразу три демона: Зависть, Страх и Злопамятство. Что они делают с человеком — сама сейчас видела. Месяца два назад Хосефа прознала, что муж твой, упокой Господь душу его, составил завещание, в котором отписал и дом, и таверну тебе, а о ней в завещании ни слова, будто не было её отродясь на белом свете. Тут её бесы и скрутили. За один день. Была Хосефа-попугайчик, а стала смертью ходячей. Она ведь согласилась за мной присматривать, только потому, что я пообещала, что ты ей половину своей доли отдашь. Причём, при священнике. Привела, не поленилась. На слово не верит, куда там! Ты ведь не против, да?.. Ну и умница. Тогда уж переговори с ней при случае. Сходите вместе к судейскому. Составьте всё, как положено. Уймётся, глядишь. Ежели до того умом не тронется.

 — Схожу, мама, схожу. Да только прок будет ли. Без Крисанто я всё равно таверну не вытяну. А Хосефа — тупая бездельница, да и на руку не чиста, ты же знаешь. Через пару месяцев мы наверняка прогорим, а долги лягут на меня, потому что Хосефа сумеет в должный момент прикинуться дурочкой. И довольно об этом. Будто поговорить больше не о чем…

***

Все эти два дня мать и дочь были неразлучны. Что они делали? Говорили, что ещё могут делать люди, которые не виделись целый год и теперь прощаются навеки. О чём говорили? Никто не знает. Вездесущая Хосефа хотела было по обыкновению подслушать, но даже прижавшись вплотную к двери распластанным ухом, не услышала ничего. Лишь неразличимый ровный говор. И даже иногда — негромкий смех. Да, вообразите, смех.

 — Эй, Хосефа! Перестань уже сопеть за дверью, — произнесла вдруг Соледад. — Хочешь что-то сказать, зайди и скажи. Сказать нечего — поди себе прочь. Не до тебя сегодня.

Хосефа отскочила, как ужаленная, уже у самого порога прокричала, сложив ладони рупором: «Чтоб ты сдохла поскорее, косматая ведьма!» и убежала, крестясь и придерживая подол.

Ответом ей был смех двух женщин.

На следующий день, утром Соледад отошла. Священник, отец Томазо, поначалу отпеть вообще отказывался, потому как померла она без исповеди и покаяния. Более того, по словам её дочери, сказала так: «о делах моих ведаю я и Господь. Другим незачем». Однако, приняв приношение в пользу Церкви Непорочного Зачатия, смягчился и подобрел.

На поминальной трапезе поначалу вообще не было никого. Ближе к полудню пришли капитан и трое офицеров с испанского фрегата «Сакраменто». Капитана фрегата Соледад семь годов назад вытянула за волосы с того света после схватки с марокканцами. (Гранёный наконечник пики вошёл ему тогда в живот ниже пупка и вышел со спины). О смерти Вещуньи-Соледад капитан услыхал от моряков на рейде Гран-Канарии, что в ста милях от Санта Круса. Едва узнав, распорядился немедля поднять якорь и идти на Санта Крус.

Позже пожаловали трое моряков со шведской шхуны «Винден». Да, считай, с каждого судна, что стояли в тот день на рейде порта, кто-нибудь да пришёл. Попрощаться со старой Соледад. Сидели до позднего вечера. Перебравших аккуратно укладывали в пустующей кладовке

Из горожан не пришёл никто. Даже Хосефа. Ciudadanos, что с них взять.

И вот уже поздно вечером, когда за столом оставались самые стойкие, в дверь осторожно постучали. Вошёл человек, моряк по одёжке, который уже у порога, взволнованно жестикулируя, начал что-то горячо говорить по-французски, причём нещадно коверкая слова. (Иным отчего-то кажется, что ежели исказить свой язык до неузнаваемости, иностранец его лучше поймёт). Когда Каталина предложила ему перейти на нормальный французский язык, тот облегчённо выпалил, что ему до зарезу надобно повидать madame Cataline, что звать его Огюст Бюжо, что он боцман со шхуны «Сирэн», что у него есть письмо для этой madame, но он передаст его только если точно убедится, что она и есть та самая madame.

Едва заслышав о письме, Каталина что-то коротко произнесла вполголоса, не оборачиваясь, и оставшиеся гости, торопливо налив по последней гурьбой двинулись на выход. Каталина попрощалась и заперла дверь, затем усадила матроса за опустевший стол, налила вина и предложила помянуть усопшую рабу божью Соледад. Бюжо охотно принял чашу, снял берет, разом осушил до дна, удовлетворённо крякнул и утёрся рукавом. Затем, спохватившись, встал, сложил корявые ладони у подбородка и громко, путая слова, прочёл «Angelus Domini».

Наткнулся на вопросительный взгляд хозяйки, солидно кивнул, полез за пазуху, подчёркнуто бережно извлёк небольшой, перетянутой простой бечёвкой свиток, но рука его со свитком вдруг замерла на полпути.

 — Если вы о деньгах, то я вам, разумеется, заплачу, — негромко промолвила Каталина. Можете не беспокоиться на этот счёт.

 — Я не о деньгах, — покачал головою матрос, по-прежнему держа руку неподвижно, — то есть, о деньгах, конечно. Но об этом потом. Это письмо мне дал один моряк. Капитан. Капитан голландского судна. Звать его… — он замолчал на мгновение, глянув на Каталину пристально и испытующе. Та, однако, ничуть не переменилась в лице. Лишь спокойное внимательное ожидание. — Звать его… ван Стратен. Вы знаете такого?

 — Знавала когда-то, — Каталина едва заметно улыбнулась. Однако ни раздражения, ни нетерпения. — Он сказал, что-нибудь, когда передавал письмо?

 — Сказал, — Бюжо слегка прищурился. — Прежде, однако, желал бы удостовериться в самом ли деле я говорю с мадам Каталин. Я ведь правильно назвал ваше имя? Простите, не знаю фамилии.

Похоже ему хотелось ещё хоть немного побыть хозяином положения.

Каталина, кивнула, вытащила из шкафчика медальон чернёного серебра и отщёлкнула крышку. За ней был мастерски выполненный чеканный женский профиль, который окаймляла надпись «CATALINA HONORIA VALD;S de ALAMEDA. GUARDA SU SE;OR »

 — О, шикарная штучка, — Бюжо подбросил медальон на ладони и восхищённо прицокнул языком. — Тяжёленькая такая. Небось деньжищ стоит?

 — Письмо, — на сей раз холодно и твёрдо промолвила Каталина.

Бюжо хохотнул, точно спохватившись, и суетливо отдал ей свиток. Каталина молча взяла его и спокойно отложила в сторону, как нечто постороннее.

 — Вы не станете читать? — непритворно удивился Бюжо.

 — Стану. Не сейчас. И вы не ответили: что он сказал вам?

 — А, ну да! — вновь, точно спохватившись, Бюжо хлопнул себя по лбу. — Он сказал… э-э, в общем, он сказал… это письмо надо…Чёрт, я не могу точно сказать, что он сказал тогда. Там такая приключилась история, что до сих пор в голове туман. Да. Нас тогда четверо было, когда мы взобрались на борт того судна. «Севилья» что ли? Забыл, ей богу. Знаете, я как будто перестал людей узнавать. Своих парней. То есть я знаю, кто вот этот, к примеру, Готьер, гарпунщик, как и я сам, что звать его Жерар. Знаю. Но как будто с чужих слов. А так вот — мы как бы не знакомы. Мы вообще будто в другой мир попали. Да. Причём, будто бы каждый по отдельности… Простите, мадам, я болтаю, сам не пойму чего… Да и вообще, — он вдруг насупился и даже отодвинулся подальше, — тёмное это дело, скажу вам. Тёмное, да. Я, если честно, вообще пожалел, что взял это письмо. Да. Тогда нестрашно было. Тогда вообще всё было нестрашно. Зато уж потом — ещё как страшно. Я даже, пожалуй, и денег-то с вас брать не буду. Ну их совсем, деньги эти. Да.

 — Как будет угодно, — Каталина холодно пожала плечами.

Бюжо встал, косолапо потоптался на месте, глянул сперва на дверь, затем, с сожалением, на залитый вином стол. Повернулся было уйти, однако затем снова грузно уселся на скамью.

 — Денег не возьму. Да. Чего доброго пропью. Сперва эти, потом и прочие. Дело известное. С таких денег, скажу я вам, не разбогатеешь. Да. А вот… — он хохотнул, протянул руку и легонько стиснул колено Каталины. — А вот покувыркаться вволю с такой милашкой, как ты — это со всем нашим удовольствием. Я бы даже задержался чуток на вашем островке. Бабу уже третий месяц, как в руках не мял. Хоть я, по правде, больше толстушек люблю…

Он провёл рукой выше, не решаясь, однако, поднять глаза. Но когда поднял, тотчас отдёрнул руку и торопливо поднялся на ноги.

 — Простите, мадам Каталин, — Бюжо в смущении опустил голову. — Право, сам не пойму, что такое на меня нынче нашло.

 — Мсье Бюжо, — улыбнулась Каталина, — говорите наконец что вам нужно и подите прочь. Я устала сегодня. Вы сказали, денег не возьмёте. Я верно поняла?

 — Да, — смущённо откашлявшись, произнёс Бюжо. — Не возьму. Но вот эту штучку я взял бы, бы, пожалуй, — он кивком указал на лежащий на столе медальон. — Уж больно по душе она мне пришлась. А?

Каталина нахмурилась, покачала было головой, однако затем кивнула и пододвинула пальцем медальон. Бюжо осторожно, по-крабьи сгрёб медальон к себе в горсть.

 — Вот это да! — он вновь восхищённо подбросил его на ладони. — Вот уж подарочек! Ну уж эту штуковину я точно не пропью. Да. И не продам никому.

Он судорожно, точно опасаясь, что она передумает, запихнул украшение глубоко за пазуху и поднялся.

 — Однако пойду я. Завтра рано утром отплываем. В Гавр. Там и родина моя неподалёку. Всё! Отплавал я своё. Прощайте, мадам Каталин. Едва ли когда увидимся. Простите, если что.

Бюжо тяжело поднялся со скамьи и, пошатываясь, побрёл к двери. У порога замер и, не оборачиваясь медленно, будто сквозь сон, произнёс: ««Мадрас… Гаосюн… Монтевидео… Кальяо… Пуэрто Принсеса… Вальпараисо…»

 — Что это? — Каталина замерла в удивлении.

 — Это такие города, — быстро, точно очнувшись заговорил. Бюжо. — Порты.

 — Знаю, что города, — вновь нетерпеливо перебила его Каталина. — Почему вы их назвали? С какой стати?

 — А с такой стати, что это как раз то, что мне сказал этот ваш капитан. Вспомнил вот. Как сейчас помню его голос.

 — И что это значит?

 — Почём мне знать. Он не растолковал. Сказал: она поймёт. Я так думаю, вы себе всё сами поймёте. Дамочка вы, по всему видать, сообразительная. Так что я пошёл я.

Растворив дверь, он обернулся, лицо его вдруг расплылось в улыбке.

 — А знаете, у нас в Нуайе, это деревня такая возле Гавра, сейчас самая весна. Трясогузки поют над Сеной. Вот так: цюии-цюии… Просто заслушаться можно.

Когда за боцманом закрылась дверь, Каталина наконец развернула свиток и, придвинув свечу, принялась читать…

***

Каталина Вальдес по прозванию Гуанча исчезла из города вскоре после смерти матери. Дом и таверну она уступила свояченице Хосефе Руис. Уступила за полный бесценок, однако удивлённая и возликовавшая поначалу Хосефа, нехитрым нутром своим учуяв уязвимую слабину и спешку, приободрилась, приосанилась и принялась торговаться, мелочно и мстительно. «Двести эскудо за две развалины, которые не сегодня-завтра рассыпятся! Дуру нашла что ли?!» В конце концов сбила-таки цену ещё вдвое.

Поначалу рьяно взялась за дело. Размашисто понанимала кучу прислуги — стряпух, горничных, даже двух лакеев, потом так же разом всех повыгоняла. Пробовала управляться в одиночку — и того хуже. В конце концов близко сошлась с каким-то почтенным господином из Сеуты, который представился нотариусом и изъявил готовность посодействовать быстрой и доходной продаже таверны и дома Крисанто Руиса. Посодействовал, однако, так, что оба строения вскорости оказались в собственности шурина, того господина, а сама она почти без гроша в кармане, да ещё с приплодом от того вальяжного господина из Сеуты. Господин же тот перестал узнавать её на улице, а вскоре и вовсе, сочтя свои дела в на острове законченными, отбыл в свою Сеуту.

А Каталина исчезла и более в город не возвращалась.

Засим можно было бы и завершить повествование о ней, ибо доподлинно о её судьбе не известно решительно ничего. Однако…

***

…кой-какие известия о ней до города порой долетали. В основном от моряков в таверне. А поскольку в таверне «Эль Параисо» Каталину хорошо помнили и чтили, то всякое упоминание о ней вызывало неизменное оживление и общее внимание, к неудовольствию нового хозяина таверны. Так вот, матрос с барка «Навидад» сообщил, что видел своими глазами сеньору Каталину в портовой ресторации «Эстрелья де Мар» в филиппинском приморском городке Пуэрто-Принсеса. Протяжные андалузские кантарсильос, которые она пела под бандуррию, при этом одновременно как-то по-особому щёлкая бубенцами и кастаньетами на запястьях, имели успех, особенно у зажиточной публики из метрополии. А красочная филиппинская хота в сопровождении трёх грудастых метисок приводили в неописуемый восторг всех без исключения. Сказал, что успел с нею коротко перемолвиться, она будто бы сообщила, что здесь ненадолго, всего-то мимоходом, денежек поднабрать, и что вскорости, дай бог, отбудет в Южную Америку.

***

Немного более осведомлён был Томас Бонсель, старший плотник с голландской торговой шхуны «Виллем ван Оранье»

Рассказ матроса Томаса Бонселя

В этой проклятущей дыре Кальяо мы намеревались остановиться на сутки, не более. Но вышло так, что задержались мы там без малого на год. И я вам не скажу, что это был лучший год моей жизни. Вот уж точно не скажу. А скажу одно: за чужие грехи платишь втрое больше, чем за свои родимые. Так-то вот.

В общем, на нашей шхуне портовые таможенники сыскали контрабандный груз. Я и сейчас-то понятия не имею, что это был за чёртов груз, за который я, за здорово живёшь, девять месяцев отсидел в тамошней адской тюрьме «Сарита Колония». Отсидел бы больше, и, верней всего, живым бы оттуда не вышел, да, видать, Господь смилостивился.

В конце восьмого месяца отсидки приключилась у меня крупная ссора в камере с неким Эль Ау;куа, бандюгой и убийцей. Сцепились мы с ним не на шутку, просто по полу катались. В общем, я тогда едва глаза не лишился, а он — сразу трёх передних зубов. Индейцы такого не прощают, на меня уже поглядывали искоса, как на ходячего покойника.

Чёртов этот Аукуа и впрямь решил меня прикончить ночью, не откладывая. Спасло меня то, что на соседней лежанке кто-то громко всхрапнул и вскрикнул во сне. А может, и не во сне, как знать. В общем, я открыл глаза как раз тогда, когда этот урод уже занёс большой, отточенный, как игла, кованый гвоздь, чтобы пропороть мне глотку. Я чудом успел собраться, перевалился на спину, заорал во всю глотку да и лягнул что было мочи его обеими ногами в грудь. Аукуа всею тушей налетел на стену, да так, что раскроил затылок. Долго не мучился, околел через полчаса, прости Господи.

Бог весть каким боком бы эта история бы для меня вышла, но через пару недель нас всех, двадцать человек команды, освободили. Капитана нашего, господина Йолинка, продержали ещё недельку, видать, для пущей острастки. Тот, кстати сказать, в родимые-то края не слишком торопился, потому как ожидали его, скорей всего, опять-таки суд да тюрьма. Да не на год, а поболее. А и поделом бы ему, сукину сыну ненасытному, прости господи. Ведь по его милости за полгода плавания я, по сути, не получил ни гульдена: власти городские конфисковали весь груз и контрабандный, и вполне законный. Платить команде было нечем.

И вот оказался я без ломаного гроша в кармане, в чужом порту у чёрта на рогах, тощий, как кляча из шахты, грязный, вшивый, без малейшего представления о том, что со мною станет дальше. Пробовал, наняться плотником в порт, уж плотники-то, слава богу, везде надобны. Да не вышло.

Была ещё мечтёнка: причалила бы к пирсу какая-нибудь захудалая голландская посудина, и взяли бы меня туда матросом, хоть каким, домой бы вернулся, да и подзаработал хоть чуток.

И вот вообразите, так оно и случилось. Грузчик Лакшма;н, индиец, как-то поманил меня пальцем и, мешая английские, испанские и ещё какие-то тарабарские слова, сообщил, что на северном рейде якобы стоит голландское судно. Я ему на слово не поверил, нашёл знакомого портового служку, забулдыжного. Тот, вроде бы подтвердил. Но как-то неохотно, с опаской, озирался, даже пару раз перекрестился. Говорил как-то всё намёками, мол, там нечисто что-то, что никто в порту с тамошним морячьём знаться не хочет, но власти отчего-то судну не препятствуют, хотя глаз не спускают. Отчего это всё, он сам не ведает, да и ведать не желает. Я уж ему втолковываю, что плевать мне сто раз на всякую чертовщину. Мне бы, говорю, до родных мест добраться, а там — Господь милостивый всем им судья. И вот только я хотел уже плюнуть и отстать от него, как он хватает меня за рукав. Вон гляди, говорит. Видишь ту дамочку? Вот она как раз оттуда. С того судна. И всё шепотком. Я, понятно, удивляюсь — с чего это, женщина да на судне…

{Томас Бонсель осторожно, почти на цыпочках подошёл к неподвижно стоявшей, опершись локтями на парапет женщине.

 — Э, простите, мадам… — начал он деликатно кашлянув и легонько тронув даму за локоть. — Вы из Голландии? Верно ведь?

Женщина, не обернувшись, отрицательно качнула головой.

 — Но… Мне сказали… М-да. Но вы, я гляжу, понимаете по-нашему?

Женщина кивнула, всё так же, не оборачиваясь.

 — Ага. Тогда скажите: вот говорят, тут на рейде будто бы стоит какое-то голландское судно. Правда ли, и как оно зовётся, хотелось бы знать? Вдруг, думаю, знакомое какое?

 — «Сивилла», Томми, «Сивилла», вот как оно зовётся, — женщина наконец поворотилась к нему лицом. — А что тебя занесло в Перу?

 — Гуанча?! — Бонсель возликовал, словно увидел давнего закадычного друга. — Вот так встреча! Да тут… Долго рассказывать. Скверная история со мной тут приключилась, вот что я тебе скажу. Да тебе это, поди, неинтересно будет. А если коротко — со мной теперь, как в песенке поётся: только тело да душа, вот и больше ни шиша. А я дома, считай, восемь месяцев не был…

 — Я могу что-то сделать для тебя, Томми? Мы как-никак не чужие люди. Я ведь не позабыла, что тебе жизнью обязана.

 — Да ладно, дело давнее. А помочь — можешь. На эту вот, как её, Сивиллу, сможешь меня пристроить?

 — Пристроить? — Каталина подняла на него удивлённые глаза.

 — Ну да. Что ж непонятного. Мне домой надо, к семье. А не на что. В карманах ветер гуляет. Вот и думаю, глядишь и найдётся там для меня место. Я ведь не нахлебником напрашиваюсь. Я плотник толковый, хоть кого спроси…

 — Дело не в этом, Томми… Ты говорил, тебе надо домой, к семье, да? У тебя ведь жена, детей двое…

 — Трое, Ката! Сынок вот народился, полтора года ему. Ульриком назвали, в честь батюшки моего…

 — Погоди, я не об этом, — вдруг резко перебила его Каталина. — Я хочу спросить: ты ведь хочешь увидеть свою семью?

 — Ну да, — растерянно ответил Бонсель, — кто ж не хочет. — А что?

 — Ничего. Просто если ты уйдёшь в море с ними, ты можешь никогда не увидеть семью.

Бонсель оторопел и даже слегка отпрянул.

 — Они… Они помышляют чем-то скверным? Если так, то Бог им судья, я с ними не ходок.

 — Они ничем дурным не помышляют. Просто они… другие, понимаешь? Стали другими. Я не знаю, как это сказать словами. Была бы жива моя матушка, она бы, может, сумела сказать, я не могу. Она сказала однажды об этом так: «Одиночество, надежда, боль. И чья-то воля. Не знаю имени этой боли. И воли». Я запомнила слово в слово. Не крестись, Томми, нет тут никакой дьявольщины. Но и земного тоже нет. Тут другое. Третье что-то, да. Я бы попробовала тебе растолковать, как я это понимаю, да боюсь тебе вовсе голову заморочить. Видишь ли те, кто проведут на этом корабле хотя бы неделю, либо уйдут оттуда без оглядки, либо уже не смогут жить на суше. Я называю их Люди Океана. Они знают много того, чего нам не узнать вовек. Они понимают то, что для нас непостижимо. Но и для них недоступно то, что нам даётся с лёгкостью…

 — Ладно. А ты, Ката? Ты тоже — другая? Тоже — из этих?

Каталина понуро покачала головой.

 — Нет, Томми. В том-то и дело, что нет. Но меня тянет к ним. Поэтому я здесь, а не у себя на острове. И я даже не знаю, хорошо это или плохо. И ты тоже не из этих. Хоть ты и моряк бывалый. Думаю, не стоит тебе на этот корабль…}

… Ну в общем, не попал я на ту посудину. Каталина отговорила. Почему? Есть у меня догадки на этот счёт, но распространяться не стану, дабы головы вам не заморочить. Из наших ни один не попал. Хотя нет… был с нами один немец. Чудаковатый, скажу я вам человечек. Мы его забрали с острова Пасхи. У него приключилась заморочка с тамошними туземцами. Не знаю уж, чем он им насолил, но они не в шутку решили его грохнуть. Так вот, он один с тем кораблём и ушёл. Видать, он тоже из этих… Из кого? Да так, случайно с языка сорвалось….

Однако и я, слава богу, в накладе не остался. Деньжонок мне подкинули те ребята. Да так, что и на житьё хватило, и на обратную дорогу. Нанялся плотником на торговый шлюп «Эмералд», уж чего-чего, а управляться с топором и стамеской я умею. А они причалились нескладно, штормило в то утро, у них форштевень и треснул, считай по все длине. Тамошний плотник один не справлялся в одиночку, вот меня и сыскали. С ними я и ушёл.

А Каталина мне, кроме денежек ещё золотой дублон подарила испанский. Сказала так: храни на чёрный день. Святая она душа, помяните моё слово. Но только я думаю, что и его в чёрный день не потрачу. Выкарабкаюсь как-нибудь, небось, не привыкать.

А ещё я думаю… Нет, конечно, правильно я, вроде, всё сделал. Правильно, да. Но… Не выходит у меня из башки этот корабль. «Сивилла» его называют, кстати. Так вот, не выходит и всё тут.

***

Элинор Остин, после того, как схоронила сводную сестру, взяла фамилию покойной матушки, Морель. Жила уединённо, хотя и не затворнически. С соседями была неизменно приветлива, однако визитов не делала ни к кому, да и к себе не звала. Замуж не вышла, хотя в желающих заполучить её в жёны недостатка не было.

Мужчины в её жизни случались, однако же никто из них более двух недель не задерживался. Расставалась с ними легко и без сожаления, причём так, что оставленным ею мужчинам казалось, что это не она оставила их, а они её. От одного из них, впрочем, у неё родилась дочь, которую она назвала Кэтлин. Когда дочери минул, год они переселились в загородное имение «Мэйплс» на берегу пролива. Жизнь течёт размеренно и неторопливо.

И всё же, есть один день… Всего лишь один день в году. Двенадцатый день сентября. Его приближение она ощущает за неделю — смутное, нарастающее, как дождевая туча, беспокойство. В этот день она подолгу гуляет с дочкой по морскому берегу, по кленовым аллеям, покуда наступающая темнота не гонит их обеих домой. Она подолгу сидит у кровати дочери, словно боясь оставить её одну, и самой остаться одной. Она не знает, что с нею, но знает одно: ложиться спать нельзя, покуда не уйдёт луна. Бродит по дому, по саду, как тень, не зная, чем себя занять.

И лишь потом, когда заснёт зыбучая луна, ей можно погрузиться наконец в сон самой, и увидеть, уж в который раз, рассветное солнце, рассеянное грубой тканью парусов, уходящие назад, в адово небытие, чёрные контуры мёртвого корабля, услышать, будто наяву, певучее скрипение уключин, и негромкие голоса людей, от которых исходит долгожданная надежда на спасение…

Утро следующего дня приносит неизъяснимое облегчение, истоки которого она тоже не в силах понять.

***

Воротившись наконец в родные края, бывший боцман Бюжо решил наконец порвать с морским делом. В родной деревне он вскорости женился на долговязой Жаклин, старшей дочери приходского священника. После смерти тестя Бюжо выгодно продал дом и вместе с супружницей подался в Гавр, где устроился плотником на судоверфь. Со временем сколотил плотницкую артель. Парни все толковые, к выпивке особо не склонные. Дела сильно в гору пошли, хоть поначалу едва концы с концами сводили.

Нынче мсье Бюжо — уважаемый в округе человек.

Впрочем, у каждого человека свои причуды. Есть она и у мсье Бюжо.

Случается это в двенадцатый день сентября. Отчего — он и сам в толк взять не может. В этот день он с полудня отпускает своих работников по домам, а перед тем, всегда прижимистый и нелюдимый, щедро угощает их вином, расспрашивает о жизни, даёт советы, рассказывает о морских приключениях.. Зато дома ему, наоборот, изменяет привычная словоохотливость, он, сумрачно кивнув домочадцам, взбирается по лесенке в махонькую каморку да и запирается там глубокой ночи. Супругу его эти бдения сильно огорчают. Особенно огорчает серебряный медальон, который он неизменно берёт с собою. Когда-то, когда семья маялась от безденежья, пришлось продать даже ожерелье покойной матушки с агатами, мадам Бюжо тайком заложила медальон в ломбарде. Узнав про то, мсье Бюжо пришёл в неописуемую ярость, впервые поднял на жену руку — хлестнул наотмашь по щеке, и в тот же день выкупил медальон, заплатив вдвое. Вот с той самой поры и огорчает.

Что делает мсье Бюжо, уединившись в своей комнатёнке наверху? Да ничего не делает. Сидит, размышляет бог весть о чём. То разглаживает ладонями обрывок старой морской карты Южной Атлантики, то ощупывает, как слепец, заскорузлыми, неуклюжими пальцами медальон, словно силясь уловить то и дело ускользающую связь между этим чеканным женским профилем и тем непостижимо странным, уходящим конусом вверх туманом над Бухтой Рождества, истошным воем Матери Виллемины и серебристой трелью незримых трясогузок.

***

У бывшего лейтенанта флота, господина Паскаля Лавандьера дела поначалу шли в гору. Он женился, вскоре овдовел, потом вновь женился на дочери почтмейстера, худенькой и застенчивой девице Гаэтан. Затем приключилась долгая, изнуряющая судебная тяжба со сводной сестрицею Манон, распутной и мстительной стервой. Процесс он, вроде бы выиграл, хоть и с немалыми издержками. Однако вскоре по непонятной причине загорелся большой доходный дом, что возле Тулонского собора. Пожар по счастью быстро затушили, из жильцов никто не пострадал. Однако постояльцы, от греха подальше, съехали все до единого. С той поры приток жильцов иссяк настолько, что дом пришлось продать почти за бесценок некоему рантье, который, как оказалось, был одним из содержателей мамзель Манон.

Чёрная полоса, однако, вскоре закончилась, благодаря предприимчивости и смекалке господина Лавандьера. Доходный дом он вскорости выкупил у того самого, разорившегося и спившегося рантье и переоборудовал в приют для сирот имени святой Соланж Буржской. Со временем приобрёл известность. Более всего по причине широкой благотворительности — всячески помогал семьям погибших моряков и солдат.

Однажды, сказывают, скупил он в книжных лавках все нераспроданные томики книжицы своей, «Моря и суша». Зачем скупил, куда девал — не сжёг же — неведомо. Кто-то сказал, что будто объяснил он это так: мол, там многое неправда, хочу, вроде, переписать. Книгу, однако, так и не переделал, и не любил, когда его об этом расспрашивали. Да он вообще не любил, когда его расспрашивали о прошлом. Как-то даже дрался на шпагах с одним не в меру словоохотливым господином, отставным драгунским капитаном. По счастью, всё обошлось лишь неглубокими царапинами у обоих дуэлянтов, извинениями и возлиянием.

Однако же случаются у господина Лавандьера дни, обычно в середине сентября, когда вдруг он, забрасывает дела, даже самые неотложные, и отправляется на постоялый двор «Ле Бриз» в другом конце города. Уходит один, берёт с собою лишь бумагу, графитовые палочки, флакон китайской туши, изрядный запас восковых свечей, и не велит его беспокоить.

У супруги его, мадам Гаэтан, эти уходы вызывают понятную тревогу, посему она тайком завела дружбу с горничной с того постоялого двора. Та побожилась, что мсье Лавандьер мужчина благопристойный, женщин, боже упаси, в комнату не водит, ведёт себя тихо, за комнату платит аккуратно, на чаевые не скупится. А уж что он делает целыми днями в комнате, про то она не ведает.

Добрейшую мадам Гаэтан заверения горничной, с одной стороны вроде бы успокоили. Однако не до конца (о, знаем мы этих смазливых вострушек, горничных на постоялых дворах!) и она в один из таких дней набралась решимости и решила самолично навестить супруга. Добралась до двора, отыскала ту горничную, которая с готовностью сообщила, что с мсье Лавандьером, благодаренье богу, всё в порядке, что он сейчас в отлучке, спустился на рынок, но вскорости, верно, воротится. Когда мадам вознамерилась заглянуть в его отсутствие в комнату, горничная поначалу горячо запротестовала, однако пара серебряных экю смягчила её сердце и она, опасливо озираясь, отворила дверь своим ключом.

Ничего необычного и предосудительного в комнате не было. Если не считать устоявшегося дыма табака, который мадам совершенно не переносила, и в беспорядке разбросанных по столу и по полу листов бумаги. Это также расстроило бережливую мадам, ибо бумага стоила недёшево. Некоторые были чисты, некоторые сплошь исчёрканы, некоторые безжалостно скомканы. Беспорядок мадам тоже не любила и принялась машинально собирать скомканные листы. Не найдя в комнате корзины для мусора, она машинально запихивала их в сумку, в коей принесла мужу домашней снеди…

 — Тани;?! Можно спросить, что ты тут делаешь?

Голос прозвучал столь неожиданно, громко и отрывисто, что мадам Гаэтан вскрикнула от неожиданности, выронила сумку и в страхе поворотилась к двери. Мсье Лавандьер, стоял у входа, грозно насупившись и скрестив руки на груди. В какой-то момент показалось ей, что перед нею какой-то другой человек, внешне схожий с её мужем, но голос, взгляд, всё было какое-то чужое и даже как будто враждебное. Он не сводил с неё тёмного, сверлящего взгляда, однако завидев её перепуганные, вытаращенные глаза, вдруг смягчился и повторил уже тише и даже с некоторым подобием улыбки.

 — Так что же ты тут делаешь, Тани;?

 — Я… Я просто соскучилась, Калу;. Просто соскучилась. Тебя не было два дня. Я не знала, что думать. Поэтому…

У неё жалобно задрожал подбородок. Мсье Лавандьер ободряюще потрепал её по плечу и слегка прижал к себе.

 — И я тоже соскучился, Тани. Правда соскучился. Сегодня вечером непременно буду дома к ужину. Непременно. Буду. Дома.

Голос был всё так же неузнаваемо холоден и отрывист. Лавандьер мягонько, но настойчиво подтолкнул её к выходу. Мадам Гаэтан и сама не заметила, как очутилась в коридоре перед закрывшейся дверью, неожиданно столкнувшись со смущённой горничной, которая, по всему видать, подслушивала.

И лишь добравшись до дома, мадам обнаружила в сумке, кроме так и не отданных угощений, три скомканных листа бумаги.

На одном было два рисунка. Госпожа Гаэтан знала об изрядных способностях супруга в живописи, однако, будучи женщиной сугубо практичной, значения большого этому не придавала.

Но в тот день те рисунки просто поразили её воображение. Каким-то необъяснимым сочетанием торопливости и законченности.

На обоих изображена девочка лет четырнадцати с тёмными, как бы взлохмаченными ветром волосами и скошенной, почти закрывающий правый глаз чёлкой. Но на одном она улыбалась с истинно детской беззаботностью. На другом же — тревога, опаска и, как будто, предостережение… Этот второй рисунок произвёл на Гаэтан поистине странное, даже гипнотическое воздействие. Она несколько минут простояла словно в параличе, безотчётно силясь осмыслить ту нить, которая, как ей казалось, связывала её с этим изображением. И ещё показалось ей, что она, словно в магическом зеркале, увидела нечто такое, что она скрывала от всех, и, главное, от себя самой.

Под первым рисунком было крупными, каллиграфическими буквами выведено: SOLANGE. Под вторым — SIBYLLE.

Оба рисунка соединены встречными волнистыми стрелками и под их соединением — сразу несколько жирных вопросительных знаков.

Другой лист был густо испещрён какими-то несусветными каракулями. Настолько густо, что разобрать, что там начертано, было немыслимо, хотя писано было, вроде бы, по-французски. Не помогло даже недавно приобретённое увеличительное стекло. Разобрать можно было лишь отдельные слова. Однако самое удивительное, мадам Гаэтан явственно показалось, что выводил эти каракули вовсе не её муж, а некто другой. Буквы были начертаны совершенно иначе. В частности, в слове «ab;me» у буквы «m» снизу было три маленькие петельки, а в слове «flamb;e» буква «F» была выведена печатно, чего её супруг, обладавший, как уже было сказано, идеальным почерком, никогда не делал. Более того, очевидно было также, что писавший вообще был левшой…

От этого открытия мадам Гаэтан стало вовсе не по себе. Даже разболелась голова. И она благоразумно решила про себя ни с кем не делиться своими опасениями и догадками. И уж тем более, ничего не говорить об этом мужу.

Третий лист. Сверху посерёдке красовалась размашисто выведенная семиугольная звезда с буквой «S» в центре. И опять-таки эта самая буква «S» выведена была совершенно не так, как вывел бы её мсье Лавандьер. С каким-то волнистыми штришками на концах.

Зато за ней — идеально ровный, без задоринки столбик из строчек, выведенных уж безусловно мсье Лавандьером. Мадам даже вздохнула облегчённо и откровенно залюбовалась безупречно, чеканно выписанными строками. Она не сразу поняла, что ровные, выстроенные в столбец строки есть стихи….

Тревожное биенье бытия спускается до нулевой отметки.
Разумное становится абсурдным и азбучным становится абсурд.
Слоистый мир туманных превращений влечёт к себе, но не пускает вглубь.
Упругою, зыбучей оболочкой отталкивая в строну: «не время»!

Слова чужие протекают мимо, минуя слух, но я их слышу ясно.
Живые и ушедшие приходят, смеются, плачут и нет разницы меж ними.
Хитросплетенья мыслей потаённых ведут, ведут неведомо куда,
Туда, где простирается безбрежный, фантомный горизонт Небытия.

[Далее строфа безжалостно вымарана, а на полях написано снизу вверх какое-то слово на непонятном языке, причём всё тем же чужим почерком].


Великий Боже, освети мой разум. Хоть на мгновенье обозначь пунктиром
Глухие катакомбы сновидений. Дать хоть зацепку, искру, слабый блик!..
Но, может быть, ты слишком милосерден, и потому ты гасишь торопливо
Мрак сновиденья утренним лучом…

Из прочитанного изрядно обеспокоенная мадам Гаэтан не поняла решительно ничего. Поначалу решила сжечь эти листки от греха подалее, благо в сентябре дул промозглый ветер с моря и в доме топили камин. Однако уже возле камина мадам вдруг передумала, разгладила листки и сложила в старую почтовую суму, где хранила письма от покойной матушки и свои отроческие рисунки.

Мсье Лавандьер воротился, как и обещал, точно к ужину, аккурат к восьми часам пополудни. Точность не изменила ему. Однако был он опять-таки какой-то не такой. Плохо выбритый, помятый, даже с ввалившимися глазами. И пахло от него спиртным, да не красным Божоле, кое он всегда предпочитал, а чем-то позабористей. За ужином постоянно прислушивался к двери, будто ждал кого-то. А когда во дворе протяжно, почти по-волчьи завыл старый доберман Гаспар, вздрогнул, испуганно обернулся и вперил в супругу встревоженный, непонимающий взгляд.

 — Это же Гаспар, Калу;! Наш Гаспар. Он всегда так воет, когда дует ветер с моря. Уж не знаю, отчего так.

Лавандьер быстро закивал, торопливо дожевал, поднялся, не задвинув стул, направился к лестнице наверх, прихватив с собою непочатую пинтовую бутылку арманьяка.

От всего этого мадам Гаэтан расстроилась несказанно, даже коротко всплакнула. Однако вскоре успокоилась, ибо знала: назавтра всё снова будет как прежде. Так оно и оказалось, наутро следующего дня мсье Лавандьер спустился, будто и не было этих трёх дней, тщательно побритый, с аккуратно подстриженными усиками и бакенбардами, обильно надушенный дорогой Кёльнской водой, за завтраком много шутил, рассказывал разные занимательные морские истории, чего в обычные дни не делал никогда. Жизнь пошла привычным чередом. И шла так ещё семь лет. А через семь лет таким же сентябрьским вечером он не вернулся домой к ужину. И наутро к завтраку не вернулся. Обеспокоенная не на шутку мадам Гаэтан пошла было на постоялый двор «Ле Бриз». Однако горничная сухо и неприязненно сообщила, что мсье Лавандьер не далее как третьего дня из номера ушёл и более не возвращался, и даже не расплатился за постой, чем она была огорчена более всего.

С тех пор в городе его никто не видел. Через полгода мадам Гаэтан объявила себя вдовой, а еще через пару месяцев сняла траур и вышла замуж, стала мадам де Буаселье, родила двойню, и о своей прежней жизни предпочитает не вспоминать.

Господина Лавандьера сочли умершим и даже отпели в церкви. Хотя некто Клаус Кёстлин упомянул в своих записках одного француза, П. Лавандьера, которой сопровождал его в экспедиции в джунгли Амазонки. Однако экспедиция та закончилась весьма плачевно и сведения о судьбе её участников запутаны и противоречивы.

***

Двадцать третьего сентября 17___ года в городе Порту, в ворота дома доны Селены Дуарте ди Морейра, что по улице Боавишта осторожно постучался сутулый, малорослый человек в одежде моряка. За руку он держал смуглую и неугомонно вертлявую девочку годов пяти-шести. Дворецкий, дюжий детина, бывший капрал гвардии, поинтересовался, что им будет угодно, на что человек тот ответил, что ему непременно надобно видеть хозяйку дома, госпожу Селену, а для чего, он ей сам растолкует. Дворецкий велел обождать у входа, однако вышла не сама госпожа, а некий весьма недовольный господин, лысоватый, но с пышными бакенбардами и прихотливо закрученными двухъярусными усами, в дорогом персидском халате прямо на голое тело, и велел обоим немедля проваливать вон, ибо госпожа Селена сейчас недомогает и видеть всяческих бродяжек не расположена. Те двое пререкаться не стали и зашагали обратно, в сторону порта. Девочка, обернувшись скорчила тому франтоватому господину рожицу и высунула язык, на что тот скривился и презрительно сплюнул.

Далеко, однако, не прошли, окликнул их женский голос. Причём, по-галисийски.

«Эй, братец! Не спеши так, мне ведь нынче за тобой не угнаться!»

Вздрогнув и обернувшись, человек увидел рослую, красивую, хотя и слегка располневшую женщину. В коей узнал свою младшую сестру, которую не видел вот уже с десяток лет. Вернее признал только по голосу и по манере слегка склонять голову набок, чтобы рассмотреть и услышать получше. С минуту они молча смотрели друг на друга, замерев в удивлённом, печальном столбняке, не решаясь что-либо сказать или же спугнуть нечто незримое, что разом коснулось их обоих. Затем неуверенно шагнули навстречу друг другу. Мужчина раскинул было руки для объятий, однако женщина предостерегающе выставила вперёд ладонь, а затем так же молча и коротко качнула головой, предлагая им обоим следовать за нею…

***

Энрике Косме покинул дом сестры к вечеру того же дня. Вышел, перекрестил напоследок и двинулся в порт, где уже готовился к отправке флейт «Сивилла». Больше они не виделись в этой жизни.

Его дочь Грасиела осталась в доме тётки Селены. Правда, уже вечером следующего дня она, прихватив горсть медных сентаво, сбежала из дома и отыскалась лишь на третьи сутки. За месяц проживания она сбегала ещё трижды. И всякий раз её неизменно отыскивал дворецкий, отставной гвардеец Педро Лукас. В последний раз он её нашёл в трактире «О Пандейру», где девочка под визжание скрипок и грохот тамбурина отплясывала к восторгу посетителей на залитом вином столике бесшабашную карибскую самбу.

«Любишь танцевать, детка?» — спросил Грасиелу бывший капрал, когда вёз её домой в бричке.

«Ну да, — удивлённо ответила девочка. — Кто ж не любит танцевать».

«Ну вот я не люблю. И что?»

Грасиела покачала головой, вздохнула, как у постели безнадёжно больного, и вскоре заснула, уронив голову ему на колени.

***

 Отношения между тёткой о племянницей складывались непросто. Поначалу и вовсе не складывались, доходило до криков и слёз с обеих сторон. Однако когда давний сожитель доны Селены, игрок и альфонс, у которого не было за душою ничего, кроме благородного происхождения, вздумал обозвать девочку косорылой мартышкой и замахнуться чтобы ударить, дона Селена, не раздумывая влепила ему увесистую плебейскую затрещину, от которой тот едва не лишился чувств, и выгнала из дома со всеми его карточными и иными долгами.

Когда Грасиела в очередной раз сбежала, дворецкий вновь отправился на её поиски, однако на сей раз в сопровождении госпожи. Искать долго не пришлось. Беглянка нашлась опять же в трактире «О Пандейру», вернее во дворе трактира. Она стояла посреди двора, платьице разорвано, волосы всклочены, лицо расцарапано до крови. Вокруг неё бесновалась орава юных побирушек, коим показалось, вероятно, что она отбирает у них хлеб. И скорее всего, так оно и было, ибо девчонка за час насобирала монет больше чем все они за целый день скулежа, вранья и притворства.

Когда дворецкий бесцеремонно распихал по сторонам свору тщедушных попрошаек и поднял девочку на руки, из душной тьмы вышли двое мужчин. У одного в руке поблескивал поварской тесак, другой поигрывал медной цепочкой с гирькой, усеянной шипами.

«Слушай, кокарда, — сказал один из них дворецкому, — видишь ли, вышло так, что эта ваша черножопая киска задолжала нам кучу денег. А мы с братом не любим, когда должники сбегают, не расплатившись. Так ведь, Густаво? Тут у нас свои законы. Давай так: ваша мулатка работает с нами ровно неделю. Через неделю вы её забираете. Если, конечно, захотите… Что молчишь, кокарда? Ты ведь не хочешь, чтоб за мулатку отдувалась твоя фартовая бикса? Если да, то я хоть сейчас. Она ведь у тебя такая милашка, что у меня уже сейчас в штанах тесно…»

И тотчас осёкся увидев наведённый на него зрачок пистолета.

«Ola caro!  — негромко произнесла Селена, не сводя с него сузившихся от ярости глаз. — Спорим, мне не слабо с одного выстрела отстрелить тебе член? Попросторней станет в штанах, глядишь...»

***

«Любишь танцевать, детка?» — спросила Селена, приглаживая встрёпанные космы всё ещё всхлипывающей племянницы.

«Ты уже спрашивала», — хмуро шмыгнула носом Грасиела.

«Разве? Не припомню такого».

«Это я спрашивал, сеньора», — сумрачно подал голос дворецкий, сидящий на ко;злах брички.

«Вот как? И что она тебе ответила, Педро?»

«Сказала, что любит танцевать больше жизни. Скажу по правде, танцует она что надо. Я даже залюбовался давеча».

«Кто же тебя научил так танцевать, Граси?»

«Мама. Мама Жаклин. Она танцевала всегда, даже когда готовила еду. Вот так. Пела и танцевала. Она была весёлой и доброй. Папа Энрике сказал, что она глупая. Может, глупая. Маме и не надо быть умной. Мама должна быть весёлая и добрая. Ведь так?

«Как знать. Может и так. А где сейчас твоя мама?»

«Папа Энрике сказал, что мама умерла. Это значит, улетела на самое высокое облако. Это облако такое высокое, что его может видеть только Бог. А Бога не может видеть никто, даже он сам. Маму белые люди увезли на рисовые плантации. Потому что у нас не было дома. Всех, у кого нету дома, белые увозили в долину на плантации. Меня тоже увозили. Но мама развязала мне верёвки. Зубами развязала. Потому что руки у неё были завязаны. У меня только ноги, а у неё и руки тоже. Сбросила меня с телеги. Сказала: беги и прячься. Придёт время, папа Энрике тебя найдёт. Так и получилось. Папа меня нашёл. Значит мама Жаклин не глупая, раз правильно сказала».

«Ну получается так, Граси. А почему ты всегда убегаешь из дома? Тебе плохо в моём доме?»

«Ну конечно, плохо! В доме никто не поёт, никто не смеётся, никто не танцует. Разве это дом? А в порту весело».

«Ну это я заметила. А у меня в доме, значит, плохо».

«Плохо. Да. В доме не любят танцевать».

«Кто тебе сказал такое?»

«Этот ваш Педро. Он хороший. Но танцевать не любит. А все белые одинаковые. Раз один такой, значит, другой такой».

«Я думаю, это не так, Граси».

«Не зови меня Граси».

«Граси. Грасиела. Так назвал тебя твой отец. Так, между прочим, звали нашу с ним маму, твою бабушку».

«Знаю. Но мама называла меня Трини. Я же на Троицу  родилась».

«Будь по-твоему, Трини. А насчёт танцевать — Педро впрямь не любит. Но…»

«А ты? Ты ведь тоже не любишь. Никогда не видела, чтоб ты танцевала. Или пела. Или смялась, как мама. Никогда! Вы все, белые, ходите прямые, как палки, и говорите, как палки, и думаете, как палки».

«А знаешь, Трини, девочка моя, не поверишь, но я ведь танцевала. Только уже давно. Когда мы жили в Луго, там, в Галисии. И меня тоже учила мама. Молодая мама Грасиела. Я танцевала нашу галисийскую муйнейру. Когда была как ты. Ну или чуть постарше. Ещё был жив наш дед, мы были счастливы, и думали, что всё так и будет. Дед играл на виуэле, матушка трещала кастаньетами и пела «O gato metido nun saco…», и смеялась. Громко смеялась. Наверное, так же, как твоя мама… А братец Энрике, папа твой, бил в тамбурин. А я танцевала… Трудно в это поверить, правда? Да мне и самой трудно. А потом… Потом мне пришлось очень рано и быстро стать взрослой. Так оно сложилось, Трини. И мне, и твоему папе. Господь нам всем судья».

 «Муйнейра. Я только слыхала про неё. На улицах её не танцуют. А ты мне покажешь, как танцуют муйнейру, Селена?

«Показать? Хм. Даже и не знаю. Хотя… por que no ? Но! При одном условии Трини. Слышишь меня? При одном единственном условии!

«Ну?»

«Ты больше не будешь сбегать из дома. Todo ben ? Что-то не так — говоришь мне или Педро. И мы сразу всё обсудим. Todo ben?

«Todo».

«Вот и отлично. Я сегодня же покажу, как танцуют муйнейру. Педро, правда не умеет играть на виуэле…»

«Но я могу на гармонике, сеньора. И на мандолине немного».

«Решено. А ты, Трини, будешь… О, кажется, ты спишь, Трини, девочка моя. Ну тогда завтра. Завтра будет прекрасный день, Трини. И мы все опять будем счастливы. И это наше счастье никогда не кончится…»

Земля Каталины

Самые правдивое письмо пишется тогда, когда нет никакой надежды, что хоть кто-либо его прочтёт. Вот и я: пишу без всякой, вроде бы, надежды, что письмо моё будет прочитано. Зачем же я пишу? Да и тебе ли я вообще пишу? Вернее всего, нет, скорее, я обращаюсь к некоему призрачному собеседнику, коему дал с некоторых пор некое условное имя: Каталина Вальдес. Беда в том, однако, что собеседник этот, хоть и умеет внимательно слушать, сам чертовски неразговорчив.

Но всё же, но всё же...

Каталина, поверь, у меня было время понять, кем ты была и кто ты есть в моей жизни. Кем была? Давай скажу честно: одной из многих портовых девушек. Да. Говорю это без стыда, ибо всех их я любил, и рад был их видеть, всех помню поимённо и ни о об одной не сказал и не скажу худого слова.

Итак, Каталина Вальдес. Гуанча. Мы повстречались летом 17… года. Совершенно случайно, как и всё под луною. Только потому, что порт Лас Пальмас, в котором мы обычно останавливались, был закрыт на холерный карантин. Пришлось бросить якорь в Тенерифской бухте, на соседнем острове. Санта Крус, признаться, показался мне ещё более дрянным, чем Лас Пальмас. Штурман Эрмоса, который всегда отличался отменным чутьём на выпивку, привёл меня в таверну «Эль Параисо». Хорошо помню: мы сели у столика возле окна, она разговаривала с хозяином и глянула на меня из-под опущенных длинных ресниц, причём вполне равнодушно, потом нагнулась к хозяину и произнесла негромко, но, как ни странно, весьма отчётливо и насмешливо: «Дядя Кристо, как ты думаешь, вон тот белобрысый мальчик в самом деле капитан, или просто примерил папин сюртук?» Сейчас забавно вспомнить, но меня это тогда сильно задело. Белобрысый мальчик, подумать только! Мне было тогда уже тридцать шесть лет, я уже второй год был капитаном «Сивиллы», за мной было три тяжёлых рейса на Цейлон и Батавию, а до того три года плаванья в адских водах Вест-Индии! Я бывал в деле! Белобрысый мальчик! Я, кажется, покраснел, как идиот и на своём ужасном испанском сказал нарочито громко что-то о «безголосых кабацких певичках». Просто так, чтобы дать понять ей, что я понимаю её язык. Хозяин очень смутился, а она — дерзко расхохоталась, высоко запрокинув голову и ушла, покачивая бёдрами.

А через три месяца мы снова подходили к Канарам. На сей раз с юга. Рейс был адски тяжёлый. В Гвинейском заливе мы попали в жестокий шторм, пришлось срубить две мачты. Вдобавок возле Сантоме нас ни с того ни с сего обстреляли португальцы из береговых батарей. Короче, рейс был невесёлый, мы потеряли двоих матросов и едва доковыляли до Канар на одной мачте, с переломанными реями и тропической малярией. Просто чтобы перевести дух да подлечиться. Штурман Эрмоса тогда, двусмысленно усмехнувшись предположил, что холерный карантин в Лас Пальмасе наверняка ещё не закончился, и посему, делать нечего, придётся опять идти на Тенерифе. И я не возражал.

В таверне «Эль Параисо» она была опять на том же самом месте, словно и не покидала его все эти три месяца. Едва завидев меня, она, к моему ужасу, захлопала в ладоши и громко, восторженно закричала: «Chiquito holandes!»  При всём моём потрясении и раздражении я всё же успел заметить, что она действительно рада меня видеть…

Дальше? Позволю себе небольшое личное наблюдение: в постели все женщины примерно одинаковы, всякая изощрённость в лучшем случае любопытна, ибо лишь усложняет простой, в сущности, механический процесс. Суть же в том, что происходит до и после.

За три года у нас с нею было двенадцать встреч. Последняя — в сентябре прошлого года.

Итак, я не знаю, зачем я тебе пишу. Потому, должно быть, что более — так уж сложилось — некому. Но не только.

Что такое любовь, Каталина? Рискну ответить. Это когда к голосу плоти примешивается трубный глас судьбы. И они звучат неотделимо. Посему любовь никогда не бывает счастливой. И несчастливой она тоже не бывает. Любовь и счастье нельзя соотнести. Любовь — это всегда одиночество, причём добровольное. Одиночество — тень, отбрасываемая любовью.

Волею судьбы ты не могла принадлежать мне всецело. За эту вынужденную свободу приходилось платить циничным лицедейством залётного фаворита. Худшая неизбежность — та, которая дразнит иллюзией выхода.

Твоя матушка оказалась права, нам выпал странный жребий. Смерть отворотилась от нас, дав на миг заглянуть в пустые зрачки вечности. И вот тогда некая сила склонилась над нами. Имя этой силе — Океан. Тогда, в ту поистине адскую ночь у Мыса мы непроизвольно перешли некую черту и теперь не сможем жить так, как жили прежде. Над нами нет рока, нет заклятья в привычном смысле этих слов. Нам не дано осознать свой жребий, своё предназначенье, однако всякий раз, ступив на твёрдую сушу, каждый из нас вскоре начинает ощущать необъяснимый, волнами исходящий изнутри, будоражащий зов, который толкает нас назад, в океан.

Мы ходим от Вандименовой земли до извилистой, лужёной глотки Магелланова пролива. Бываем в тропиках под Мадагаскаром, где пара месяцев плавания превращает днище в сплошной, кишащий ракушками чирий, а пресная вода в бочонках зацветает и превращается в мерзкий болотный студень. Спускаемся до южных широт, где веет слепящее дыхание ледяных пустынь Ultima Thule, где в плавучих ледовых склепах можно порой разглядеть вкраплённые, как мошки в янтарь, арауканские пироги со скрюченными силуэтами окаменевших гребцов, где редкие клочки суши не обременены жестокой суетою жизни, и оттого удивительно просты и величественны. Та сила, которую я упоминал, особенно непреклонно даёт о себе знать именно там, среди блуждающих кристаллических хребтов и адсктх сполохов южного сияния. Кажется, именно там, в безмолвной ледяной преисподней, рождается, расходясь волнами, непостижимая мысль этого существа.

Отчего людей спокон века тянет Океан? Жажда новых земель. Нажива. Страсть к приключениям. Однако это лишь то, что всегда лежит на поверхности. Я думаю, человек в сердцевине своего разума понимает, что суша лишь временное пристанище, как у морских птиц, — просто передохнуть, свить гнездо, вывести потомство и — снова туда, в святое небо Океана. И ещё – в Океане люди несравненно ближе к Богу. Да и суши как таковой и нету вовсе. Есть лишь устоявшиеся, обжитые отмели, и всего-то. Одному Богу ведомо, сколько было их, твердынь, касавшихся незыблемыми и вечными…

Я видел ужасные зачумлённые корабли с командой пожираемых птицами мертвецов, видел брошенные суда, всклоченные, одичавшие, увязшие в мели по самую палубу, затёртые льдами, многие с незапамятных, полусказочных времён.

Океан в моём воображении рисуется рекою. Да, такою же рекою, что те тысячи рек, что питают его. И он, как и подобает реке, имеет свой исток, низовье и устье — огромную, возносящуюся в бездну Дельту. Но Дельта эта — не ревущий водопад, как утверждают иные, а плавный, нисходящий вверх каскад. Впрочем, это лишь моё воображение.

Вот сейчас, когда я пишу тебе это письмо, «Сивилла» всё ещё стоит на рейде в Бухте Убийц. На островах, названных Земля Штатов . Да, вообрази именно так назвал её старый моряк Абель Тасман. Я имел честь знать его близко. Он скончался в тот самый день, когда я последний раз покинул Роттердамскую гавань, я даже не смог проститься с ним, проклятые обстоятельства вынуждали меня спешить. Бедняга умер почти в нищете. А ведь это был великий моряк. Из тех, кто знал Океан. Почему Бухта Убийц? Кажется тут приключилась какая-то стычка с маорийцами. Лично я твёрдо знаю правило: не обидишь — не убьют. Оно меня никогда не подводило.

А вообще-то это место называется Земля Марии. Капитан Тасман назвал её так в честь небезызвестной Марии ван Димен, единственной дочери губернатора Голландской Ост-Индии. То была известная романтическая история. Они встречались раза три, не больше. Старикашке ван Димену в голову-то прийти не могло, что какой-то моряк дерзнёт попросить руки его высокопробной дочурки. Кончилось всё скандалом. Красотку Марике упрятали от греха подалее под замок, капитана же спешно спровадили в плаванье, да на таких убогих развалинах, что диву даться, как они не развалились в пути. Вот так и была открыта Земля Марии ван Димен. А дальше всесильный губернатор отправил капитана на родину и постарался, чтобы тот закончил свои дни так, как он их закончил. Красотку Марике вскоре благополучно выдали замуж за подходящего субъекта и, вернее всего ведать не ведает, что на свете есть земля названная её именем. Да ей это и не надобно знать. Вот такая история. Жизнь, Каталина, на дух не терпит романтики, отвергает её всем нутром и торопится смешать её с пылью.

Об этой истории я вспомнил вот ещё почему. В прошлом месяце нами был открыт целый архипелаг. Да, вообрази! Во всяком случае, ни на одной из известных мне карт его нет. Так вот, я назвал его, этот архипелаг, «Земля Каталины». Даже сообщил его координаты британскому моряку Артуру Флетту. Так что знай, что на свете есть и земля, названная твоим именем .

Волею судьбы мы вынуждены иметь дело с теми, кому нету дела до того, чей флаг полощется на твоём гюйс-штоке, и полощется ли там вообще какой-нибудь флаг. Благодаренье Богу, таковых людей достаточно. Мы не делаем никому зла, ежели не считать контрабанды, которой порой вынуждены пробавляться просто чтобы поддержать судно. Как говаривает Эрмоса, свобода слишком крепкий напиток, чтобы пить его без закуски. У нас нет врагов, а ежели и есть, то опасности они нам не представляют.

Примерно двадцать восемь дней в месяц мы бываем в лоне Океана. Ибо Океан принял нас и мы приняли его. Океан. Смешно и нелепо считать его просто гигантским скопищем воды. Тогда и человек в сущности — лишь средоточие влаги, не более. Суша манит доступностью и соблазнами. Океан влечёт свободой. Соблазны исчезают по мере насыщения. Свобода остаётся свободой.

Мы познали лишь ничтожно малую толику тайн Океана, лишь слегка отворили завесу. Однако и это малое может повергнуть Землю в подлинный ад, стань оно достоянием зла, коим преисполнена суша.

Кто мы теперь — попробую объяснить, хотя это непросто. Чтобы понять, тебе придётся отложить в сторону некоторые привычные представлении о мироустройстве. Дело в том, что…

***

…Каталина, у меня вдруг появилась слабая надежда передать тебе это странное письмо, которое я, боюсь, вообще никогда не закончу.. Мы стоим сейчас в Бухте Рождества, и к нам на судно неожиданно и незвано пожаловали французские китобои. Парни довольно бесцеремонные, хотя и вполне дружелюбные. Один из них, мальчишка корсиканец, решил вдруг остаться с нами. А нам как раз нужен рулевой. Фил Гастингс, ты его помнишь, наверное, тяжело болен. У нас недели две назад приключилась скверная заваруха. Один подонок ранил Фила ножом. Мы понадеялись на высшие силы, а между тем началась гангрена. Не знаю, сколько бедняга протянет. Никогда себе этого не прощу.

Так вот, один из них, парень, видать, не суеверный, зато вполне расчётливый, согласился доставить тебе это письмо. Сказал, что они пойдут в Гавр как раз через Тенерифе. Не думаю, что мне ещё раз подвернётся такой случай.

 И вот напоследок.

Есть несколько портов, в которые мы можем заходить. Всего шесть. Я не решаюсь назвать их, тот парень, гарпунщик назовёт тебе их. Почему именно они? Попробую объяснить. Дело в том, что если соединить эти города на карте прямыми линиями, то получится фигура, отдалённо напоминающая… Прости, Каталина, вынужден прервать, Эрмоса сказал, что парни китобои собираются уходить, и я не хочу их задерживать. Надеюсь письмо всё дойдёт. На всякий случай, прощай Каталина.

Килла

[Эта тетрадь, вернее, то малое, что от неё осталось, была найдена среди старых книг и манускриптов в библиотеке Кёльнского университета, и поскольку ни в каких каталогах она не значилась, порешили, что попала она на полку либо случайно, либо была умышленно подброшена.

От обширных некогда, убористых записей сохранились лишь обрывочные фрагменты, которые я и осмеливаюсь предложить вашему вниманию. Всё прочее было либо напрочь испорчено морской водою, либо старательно вымарано или выдрано. Владельцем ли тетради, кем-либо посторонним — бог весть.

Зато доподлинно удалось установить владельца тетради. Это некто Клаус Кёстлин, немало известный в своё время исследователь, меценат, полиглот, неутомимый путешественник, профессор Кёльнского университета бо;льшую часть жизни отдавший изучению культуры Государства Инков…]

{………..}

«… Но уж зато теперь, господа Высоколобые, чьи лбы, впрочем если на что и годятся, так на ношения париков, буклей и капюшонов, так вот теперь попробуйте высокомерно посмеяться надо мною, попробуйте подло пошушукаться за моею спиной, покрутить пальцами у виска, насмехаться над, как вам всем кажется, зазря промотанным отцовым наследством и разрушенной семьёй. Впрочем, о чём я право! Вы же всегда сыщете повод для сплетен и зубоскальства. А мне есть что сообщить миру.

{………..}

17… год. 14 марта.

Мы уходим с островка Рапа Ну;и . Я уже ранее писал о том, чего стоило мне путешествие в эту забытую землю. Оговорюсь: забытую людьми, но не Богом. Ведь неспроста Рапа Нуи читается как Пуп земли. Без малого полгода моего пребывания на этом пустынном островке ясно убедили меня, что, как сие ни покажется странным, так, возможно, оно и есть. Да, именно, там, на плоском, бесплодном Рапа Нуи, а никак не в Риме, Париже или Кёльне и располагается этот самый Пуп Земли. И, кто знает, возможно, не только Земли. И я это вскоре докажу с лёгкостью, которая вам и не снилась, господа Высоколобые, отродясь не отрывающие своих задниц от академических кресел! Если, конечно, обстоятельства не сложатся катастрофически для меня и для трудов моих. Что, впрочем, весьма вероятно, увы, учитывая обстоятельства, при которых приходится работать. Однако даже если мне удастся благополучно воротиться в Германию, мне предстоит потратить уйму времени для того, чтоб хоть как-то упорядочить то хаотическое скопище знаний, фактов, рисунков, впечатлений, что беспорядочно роится сейчас в моей голове.

Итак, голландская шхуна «Виллем ван Оранье» забрала с острова группу христиан-евангелистов, так толком и не преуспевших в стараниях обратить в лоно своей церкви тутошних островитян-аборигенов. Путь в Европу пролёг, однако, не на юг, через витую глотку Магелланова пролива, как мне казалось очевидным, а почему-то на северо-восток, к побережью Перу. Отчего так, капитан шхуны, господин Йолинк, пояснить отказался. (Позже, однако, он проболтался, отчего именно: ему позарез надо было тайно забрать в Кальяо дюжину пар редких галапагосских пингвинов для Императорского зверинца в Вене. Когда же я спросил, отчего так много, целая дюжина пар на один зверинец, хотя вполне хватило бы двух, капитан, посмеииваясь, произнёс вполголоса: «Дай Бог, чтоб хоть одна пара добралась до места живой»). Вот так, quod est vitae . Ничто не погубит род человеческий раньше, чем его алчность.

Изрядно раздосадованный, я однако вынужден был ступить на палубу шхуны, ибо следующее судно должно было прибыть на этот весьма неприспособленный для стоянки островок в наилучшем случае через восемь месяцев.

И вместе с тем, вообразите, неизъяснимо тяжело было расставаться с этим чахлым, худородным клочком суши, тем более, что я ясно осознавал, что прощаюсь с ним навсегда, и это при всём при том, что я лишь на крохотный шажок приблизился к невероятной загадке этого острова. Однако более находиться на этом клочке суши было уже опасно, потому что преподобный отец Кевин Форстер сказал, что жители посёлка Анга Роа сильно взбудоражены внезапной и непонятной смертью одного своего односельчанина, собираются вокруг ворот Евангелистской миссии, что-то галдят и даже, представьте, швыряют камни. И утверждают, что это именно я повинен в его смерти. Впрочем, должен сказать, что в известной мере так оно и случилось. Именно это я и ответил преподобному отцу Джастину, который напрямую спросил меня об этом…

{………..}

…Их каменные взоры обращены в сторону океана, в ту самую, ночную его сторону, откуда явились некогда их создатели, и откуда должны явиться их потомки, дабы исполнить предначертанное. Увы, тщетно их ожидание...

{………..}

…из жилковатого, слоистого базальтового туфа. Меня забавляли поиски тайного смысла этих идолов моаи. Когда я сказал одному французу, что истуканы, вероятней всего, не значат ровно ничего и цель их лишь либо отвлечь внимание непосвящённых от главного, того, что скрыто под ними, либо они служат некими поверхностными ориентирами, он и его товарищи дружно подняли меня на смех. Ибо ничто так не увеселяет людей, как собственная глупость.

{………..}

Проводником моим в катакомбы Рапа Нуи был человечек по имени Эрисо, полуполинезиец, полуперуанец. Сносно понимал и говорил по-испански, и даже на ке;чуа. Читать не умел вовсе, а считать — только лишь до пяти, что считал вполне достаточным. Всё превыше именовалось «muchas». То был сметливый, крепкий парень лет двадцати отроду, малоразговорчивый, опасливый и недоверчивый, как и все островитяне. Я дал ему серебряный реал, а второй был обещан после возвращения. Он поначалу недовольно скривился, хоть видно было, что на самом деле рассчитывал куда на меньшее.

Был, правда, ещё один проводник. Имени я его не упомню. Но тот вообще производил впечатление глухонемого. Или слабоумного. От него, впрочем, многого-то и не требовалось: просто стоять возле вбитого в землю кола, к коему была пристёгнута лестница из джутового каната, дабы никто его по дурости или по умыслу не опрокинул или не выдернул.

Мы спустились вниз футов на пятьдесят. И там было нечто вроде округлого зала, судя по свежим затёсам на базальте, сделанном совсем недавно. Воздух был ещё сравнительно свеж, однако светильники горели неровно. По окружности зала — три поло;го уходящие вниз штольни. Проводник мой уверенно ткнул в сторону одной из них. Однако я, обойдя все три выбрал другую. Почему? Должно быть, потому, что там, у самого входа кто-то коряво выцарапал на мягкой вулканической породе надпись не слишком обнадёживающего свойства: «El camino al infierno»

В какой-то момент стало трудно дышать, резко участился пульс, тело, особенно лицо, охватил жар и испарина. Настолько, что захотелось немедленно вернуться. Однако, как ни странно, по мере спуска удушье отпустило, а затем и вовсе прекратилось. Стали наконец редеть надписи, скажем так, позднего времени, на разных языках, зачастую весьма скабрёзного свойства.

Наконец мы упёрлись в тупик — небольшой пятиугольный зал без всяких ответвлений. «El fin!» — радостно заверещал проводник, хитровато косясь на мою сумку, и сделал для убедительности руками крест-накрест. Конец пути! Какое-то время я стоял в оторопи, не зная, что делать, куда идти. Однако в отдалённом, северо-восточном углу зала я углядел семиугольный люк с бронзовым кольцом посередине. Пробовал его приподнять, однако люк был, похоже заперт наглухо. Проводник удовлетворённо хмыкнул и развёл руками. «El fin!»

Уже начисто утратив надежду, я разглядел в противоположном, юго-западном углу зала нечто вроде вмурованного в стену выпуклого овального щита из непонятного серо-голубого зеркально отполированного металла. Пока я шёл к нему, Эрисо уныло семенил следом, что-то канючил и хватал за полы одежды, стремясь, видимо, удержать, я же не обращал на него никакого внимания. На щите был вычеканен знак, похожий на полумесяц со сросшимися концами и с рельефным, напоминающим усечённую пирамиду, треугольником внутри. Однако едва я вытянул палец, чтобы нажать на него, спутник мой с неожиданной силой схватил меня сзади за плечи и буквально отволок в сторону. «Табу!» — заверещал он придушенным шепотком прямо в ухо. Стоило немалого труда освободиться от его цепкой хватки и отпихнуть прочь. Я вытащил из сумки ещё один реал, он его тотчас принял и судорожно запихнул куда-то глубоко за пазуху. Однако тотчас вновь затряс головой — «Табу»! Но денег у меня больше не было.

 — Я тебе дам ещё три реала, Эрисо. Но дома. Когда вернёмся. Ты меня понял? У тебя будет всего шесть реалов. Шесть реалов, Эрисо!

Я чуть не ткнул ему в лицо шесть растопыренных пальцев. Но проводник мой яростно замотал головой.

 — Так. Тебе не нужны деньги, Эрисо?

 — Эрисо нужны деньги! Нужны много деньги! Но Эрисо не верит белому. Белый обманет. Белый всегда обманывает. Белый придёт к себе домой и скажет:. — Проводник ещё дважды повторил это своё «договора нет — деньги нет» Эрисо не умеет делать Договор. Эрисо не пойдёт!

Было видно, что проводник мой непреклонен. Слово «contrata»  он произносил, как некое священное заклинание. Было видно, что он обожает это чужое, рокочущее слово и ненавидит одновременно. Выхода у меня не было. Я снял с пояса карманные часы, дорогие базельские часы редкой овальной формы с надписью на обороте: «Im Namen des Vaters, des Sohnes und des Heiligen Geistes Amen»

 — Вот он, наш договор, Эрисо. Это очень хороший договор. Ты ведь знаешь, что это такое? Вижу, что знаешь. Это — часы. Так вот: сейчас я дам их тебе. И они будут у тебя ровно до тех пор, пока я не верну тебе то, что должен. Если я тебя вдруг обману, часы останутся у тебя. Ты согласен? Ты ведь не хочешь, чтобы твоя Кири сказала тебе: «Эти три реала это всё, что ты сегодня принёс?!»

Я говорил, позвякивая цепочкой от часов, и было по-своему забавно наблюдать, как быстро меняется лицо моего проводника. От злобной решимости до растерянности и едва скрытой, трепещущей алчности.

 — Эрисо вниз не пойдёт, — сказал он наконец, шумно сглотнув и не отрывая заворожённого взгляда от часов. — Эрисо дорогу не знает. Хочешь, сам иди, белый. Иди, не бойся, я верёвка стерегу.

Оставалось согласиться, хоть и знал, чем рискую. Я вернулся к щиту и, неимоверно волнуясь, нажал на треугольник. Помнится, сразу поразила необыкновенная податливая упругость металла. Он словно прогнулся под моим пальцем. И тотчас люк с еле слышным скрежетом приподнялся ровно на ширину ладони. Я ухватил обеими руками кольцо, но люк открылся с неожиданной лёгкостью, я даже едва равновесие не потерял. Глянул в глубь колодца. На какой-то момент стало не по себе. Выбрал камешек потяжелее, бросил вниз. Он летел — я следил по часам — около шести секунд. Это значило, что глубина колодца никак не менее двухсот пятидесяти футов! Это при том, что мой канат едва превышал сто восемьдесят. Однако времени на раздумья уже не было. Я просто панически боялся передумать и поддаться неимоверному соблазну вырваться наверх к солнцу и ветру… Просто я понимал, что если я это сделаю, вернуться сюда вновь уже не смогу никогда. Просто никогда…

 — Постереги верёвку, Эрисо. Просто постереги. Дальше я пойду один. Там ты мне не нужен. Стереги три часа, — я стукнул ногтем по циферблату, показав, когда пройдут эти три часа. — Если я не ворочусь, поднимайся наверх. И скажи, что я пропал. Будь что будет.

 — И ещё, — добавил я, тотчас приметив как ликующе закивал проводник своей курчавой головой, а глаза превратились в хитроватые маслянистые щёлки, — не вздумай украсть эти часы, — я зажмурился, многозначительно прицокнул и добавил голосу зловещей значительности. — Беда будет. Вот тут (указал на заднюю стенку часов) начертано страшное заклятие бога Тонапа тому, кто похитит эти часы. О, лучше тебе не знать каково именно это проклятие.

Я с удовольствием приметил, как испуганно и разочарованно вытянулось лицо моего верного проводника.

***

Колодец был узкий, так что пришлось снять заплечный мешок и бросить его вниз. Светильник мой вскоре затух от невесть откуда взявшегося сквозняка, спускался уже в полном мраке. Где-то на полпути случайно нащупал полукруглую металлическую скобу, она немного прогнулась под ногой, однако устояла. Дальше ещё одна. Так, держась одной рукою за канат, другой за скобы, я и спускался вниз. Глубина колодца оказалась вовсе не двести пятьдесят футов, как я было решил, а по крайней мере раза в полтора больше. Видимо, тот камушек, что я бросил сверху, ударился не о дно, а, возможно, о скобу…

Это значило, что дно колодца примерно футов на сто ниже уровня океана! Пришлось этот факт принять, хотя он плохо укладывался в сознании.

{………..}

… показалось, что время исчезло, растворилось. Оно осталось там, наверху. Сколько я брёл по абсолютно, невообразимо тёмному коридору — бог весть. Может, час, может, сутки. А ведь там, внизу, наверняка был ещё ярус, вернее всего, и не один. Это казалось тогда, да и сейчас кажется, абсолютно непостижимым.

Через какое-то время коридор расширился, я шёл уже не царапая плечи о стены, а лишь расставив руки впереди и осторожно волоча ноги, дабы не угодить в какую-нибудь расселину или штольню. Однако более всего я опасался тупика. Дело ведь в том, что едва ступни мои коснулись дна колодца, почти сразу же со змеиным шелестом прямо под ноги упал канат, и тотчас далеко наверху, со скрежетом закрылся люк. Всё. Видимо, добрый мой проводник мой пожелал решить проблему по-своему…

{………..}

…однако когда мне показалось, что тьма, начинает рассеиваться, я решил, уже в который раз, что схожу с ума. Более того мне стало страшно. Да, вообразите свет может быть страшнее мрака. Откуда свет здесь, по сути много ниже уровня океана?! И даже, возможно, его дна. (Коридор поло;го, но неизменно опускался вниз, а глубина океана у побережья не превышала тридцати футов). Однако это было явью, а не бредом. Сначала я увидел свои руки с растопыренными, исцарапанными в кровь пальцами, затем — сводчатые стены коридора, испещрённые знаками, покуда неразличимые глазу. Затем коридор вновь расширился, вдоль стен появились полки из гладко полированного дерева. Я не сразу понял, что полки заставлены небольшими, чуть более одного фута высотою, каменными фигурками. Одну из них, я нечаянно смахнул с полки и лишь чудом успел подхватить. На ощупь мне показалось, что это статуэтка женщины. Да, угадывались хищный, горбоносый профиль, острый, скошенный подбородок, длинная, слегка выгнутая назад, как у птицы, шея, выпуклая грудь с торчащими сосками, и подобие овального гребня в волосах на макушке. А сзади — не то развевающийся плащ, не то сложенные крылья. Полуженщина-полуптица. Хотел было сунуть её за пазуху, но что-то меня остановило. (Как позже прояснилось, к великому моему счастью).

Когда стало ещё немного светлее, я заметил, что знаками разрисованы не только своды тоннеля, но и боковые поверхности полок. Я не сразу понял, что; они, эти знаки, заключённые в прямоугольники, мне напоминали. А когда вдруг уразумел, то на какое-то время начисто позабыл все опасные злоключения моего сегодняшнего дня. Ибо то были — никакого сомнения — знаки «тканевого» письма древних инков — «токапу». Эта письменность исчезла за несколько веков до прихода в Америку испанцев. Ныне уже почти совершенно забыта. Да и почти не сохранилась. Расшифровать, изучить по разрозненным обрывкам, обломкам эту удивительную письменность стало с некоторых пор главной моей мечтою. И вот здесь, в сумрачных катакомбах, на затерянном островке в многих многих тысячах миль от берегов Перу… Это было непостижимо уму.

{………..}

…Подобные краски я встречал на росписях в руинах храмов ольмеков  в Мексике. Представляли они собой смесь древесного угля, смолы араукарии и еще чего-то, возможно, помёта хищных белокрылых летучих мышей-вампиров. Однако здешние краски были, куда ярче и насыщенней. А знаки удивительно походили на те, что были вышиты на тканях, которые я видел в Перу, однако были куда более ясными и совершенными. Настолько, что скольжение взглядом слева направо вызывало где-то, в глубине разума, странную мелодию. Тугую, ритмичную, похожую на ритуальный боевой танец. А справа налево — совершенно иную, плавную и напевную. Звук напоминал индейскую тростниковую флейту, но был более низким, насыщенным и приглушённым. Не помню, сколько я простоял вот так, поворачивая голову слева направо, заворожённый игрою красок и музыкой. Из столбняка меня вывел…

{………..}

…обступили меня со всех сторон. Первоначальный испуг как-то незаметно улетучился. Я как будто даже и не удивился, обнаружив здесь людей. Я как будто бы даже ждал встречи с ними, хотя сознавал, что встреча эта, верней всего, не сулит мне ничего доброго. Эти люди, их было пятеро, разглядывали меня с некоторым любопытством, однако без ожесточения и опаски. Впрочем, это само по себе ничего не значило. Это значило лишь то, что у них, скорей всего, уже было готово относительно меня какое-то решение. Покудова для меня неведомое. Но верней всего печальное для меня, так тогда мне казалось. Оставалось ждать.

Однако когда они наконец заговорили, вполголоса, между собой, я к удивлению своему, осознал, что понимаю отдельные слова, хотя и не в состоянии даже близко понять, о чём они говорят. Это был, вне сомнений, «капак сими», язык древних инков. Этот язык исчез задолго до прихода испанцев в Перу. Им пользовались лишь жрецы храмов Манко Капак. Он имел очень мало общего с языком кечуа, на котором говорят нынешние жители Перу.

Странно, но я почти не удивился этому. В глубине сознания блуждала смутная догадка, не решаясь проявить себя.

И тогда я, собравшись с духом произнёс: «Моё имя Клаус Кёстлин». Произнёс на их языке.

Обступившие меня люди замолчали и поражённо переглянулись. Собственно, я этого и ожидал. Негромкий говор смолк. Один из них, видимо, старший, одетый в грубый, толстый плащ почти до земли и в круглую шапочку из тонкой шерсти, с бронзовой вертикальной пластиной, кажется, из чернёного серебра, подошёл ко мне вплотную и что-то произнёс, намеренно громко и отчётливо. Я в ответ быстро замотал головой, давая понять, что не понял ни единого слова. Затем, безжалостно перетряхивая скудный запас известных мне слов на капак сими, а больше с помощью отчаянной жестикуляции, изрёк нечто вроде следующего: «Я пришёл из очень далеко. Земля Европа. Я хочу понять капак сими. Хочу знать народ инка. Хочу уметь читать слова инка. Хочу быть друг инка…» Ну и так далее. Слушали меня внимательно, не перебивая. Старший зна;ком велел мне снять заплечный мешок и раскрыть, что я и сделал. Он без интереса повертел в руках старую посеребрённую флягу (лишь увидев её, я вдруг осознал, что меня давно мучает жажда), складной нож, три ржаные галеты, наручный компас, огниво и трут, швейную иглу с мотком льняных ниток и прочий мой немудрящий скарб. Внимание его привлёк лишь свиток пергамента и находящаяся внутри него графитовая палочка. Он коротким кивком головы попросил меня объяснить, что это такое. Я тотчас торопливо развернул свиток и провёл сперва прямую линию, затем, подойдя к полке, быстро перерисовал один из знаков токапу. (Хвала Провидению, два года в художественном училище в Веймаре не пропали зазря). Старший, нахмурившись, оглядел рисунок и подозвал другого, одетого, в отличие от других, в чёрный, шелестящий балахон с высоким, как колпак, капюшоном, надвинутом так низко, что не было видно глаз. Тот, прежде чем взглянуть на рисунок, долго и насторожённо ощупывал пергамент, затем сделал глубокий свистящий вздох, точно собираясь нырнуть в воду и лишь после этого вперился в рисунок. Разглядывал недолго, после чего издал птичий горловой клёкот, затем отбросил свиток в сторону, ткнул тремя пальцами в мою строну и пронзительно выкрикнули несколько слов, из которых понятным мне было только одно — «хоибаи;я», и означало оно — «смерть».

Последовавшее за этим безмолвие длилось, кажется, вечность. Я отнюдь не считаю себя отчаянным храбрецом, но страха, как ни странно, не было. Лишь жгучее нетерпение. Затем старший нагнулся, подобрал пергамент, осторожно вырезал из него начертанный мною знак ножом с коротким треугольным лезвием, и сжёг на невесть откуда взявшемся масляном светильнике. После чего повернулся ко мне и протянул свиток. Возьми. Я счёл было это добрым знаком, однако тот, в балахоне, грубо растолкав остальных, подошёл ко мне вплотную. Он поднял голову, однако глаз по прежнему не было видно, словно и не было их вовсе. Вот тогда стало по-настоящему страшно. С тех пор, когда и слышу или произношу слова «ненависть» или «смерть» я вижу тот чёрный шелестящий балахон и густые тени вместо глаз. Хоибаия.

Однако старший осторожно, но настойчиво отвёл его в сторону, затем быстрым росчерком описал широкий полукруг возле моей головы и выкрикнул громко и пронзительно: «Маhа;н!» Что значило — нет. Причём, категорическое нет. Все прочие взирали на происходящее с полным спокойствием, будто оно их не касалось вовсе. А тот, в шелестящем балахоне, низко опустил голову. Я тогда подумал: самое страшное, что только может со мною случиться, это повстречаться с ним ещё раз…

***

Дальше мы шли вдвоём. Прочие остались на месте, словно по команде начисто забыв о моём существовании. Провожатый мой шёл впереди, не оборачиваясь. Несколько раз мы сворачивали — проёмы, которые я ранее принимал за ниши, оказались ответвлениями, замаскированными искусно сделанной рогожей, неотличимой в полумраке от стены. Иной раз коридоры переходили в круглые или овальные залы. Там было светлее, свет опускался через незримые глазу световые колодцы. И в одном из залов я увидел то, что меня совершенно потрясло. Да, потрясло, вообразите! В день, едва ли не каждая минута которого была потрясением.

Карта! На стене. Огромная карта обоих Америк и некоторых островов Океании. Особенно точно было выписано западное побережье, вплоть до мельчайших заливов, островков и мысов, от Огненной Земли до Алеутских островов. Это была даже и не карта, не безжизненная схема континента. Это был недоступный смертному филигранный рисунок, сделанный словно с недостижимых заоблачных высот. Льдистые вершины и отроги Анд, мёртвые холмы Атакамы, прихотливо исполосанное непостижимыми иероглифами, загадочное плоскогорье Наска, кишащая зелень Амазонской сельвы, курящиеся вулканы Центральной Америки. Поверьте, на несколько мгновений мне показалось, что я просто парю над миром…

Карта, если это можно так назвать, была вся испещрена ажурными мерцающими линиями, фигурами, знаками, окружностями. Окружности были в точках соединения линий. Однако не во всех. Иногда окружностей было по нескольку, а в трёх местах они расходились, точно круги на воде: это древнее Куско — главный город инков, также некая точка возле одного из притоков Амазонки. Однако, как это ни странно, самое густое средоточье окружностей — это Рапа Нуи, остров Пасхи. Почему?! Ведь на поверхности острова нет ровным счётом, ничего, что хоть отдалённо указывало бы на присутствие инкской культуры. Каменные идолы? Но они ничем не напоминали изваяния в городах древнего Перу.

Однако самое странное, в стороне от общей карты, в двойной трапециевидной рамке — вновь очертания острова Пасхи. С абсолютно точно переданным рельефом, (за полгода моего пребывания я исходил остров вдоль и поперёк и изучил как пять пальцев). Однако на юго-западной оконечности острова, там где должен был располагаться посёлок Анга-Роа, никакого посёлка не было, да и вообще не было ни одного поселения, будто людей на острове отродясь и не бывало. Зато на северном выступе, был странный знак в виде семиугольной звезды Септы. Звезда эта непостижимым образом меняла окраску — от ярко-красного до фиолетового. Я бывал там не раз. Там, неподалё от бухты Овахэ — самое большое каменное изваяние. Но более ничего.

 — Рапа Нуи? — я, с трудом оторвав взгляд звезды, вздел руку, указал на неё пальцем. — Да?

 — Лиию;кью, — кивнул мой провожатый и впервые изобразил подобие улыбки. И прижал ладони к сердцу.

Лииюкью. Что значило это слово, звучание которого я лишь приблизительно передал нашими беспомощными, косными буквами? Название острова? Любовь? Сердце? Какую-то великую тайну?

{………..}

…Да, чёрт побери, я решительно не помню, когда я осознал, что иду совершенно один. Пока случайно не обернулся. Провожатый мой исчез, а я, увлечённый разглядыванием рисунков, барельефов, схем и мозаик, так и не заметил, когда именно. Должно быть, тогда, когда внезапный порыв ветра едва не снёс с моей головы старое солдатское кепи, с которым я не расставался уже много лет. Ветер… Вы можете себе вообразить себе порыв ветра в подземелье едва ли в полтораста футов ниже уровня океана? Сильный морской ветер, какие случаются на прибрежной суше, когда в море бушует шторм.

Коридор вновь начал сужаться, да это был уже и не коридор, а извилистая, осклизлая глотка горной пещеры. Я брёл из последних сил, уже в полном мраке, подгоняемый лишь слепой уверенностью, что вскорости всё закончится. Неведомо как, но закончится.

Вскоре я действительно выбрался на волю, однако пришлось не менее получаса продираться сквозь заросли кустарника. Окаянная гуща порвала на мне всю одежду, до крови расцарапала лицо и плечи. Казалось ей конца не будет. Этот опоясывающий подножия гор кустарник — райские кущи, когда любуешься ими со стороны, и настоящий ад, когда оказываешься внутри него. Самое досадное, я ухитрился потерять пенсне, причём, я даже не заметил, когда именно.

Вдобавок к всему начался проливной дождь, обычный в это время года. Каким образом я, опустившись в катакомбы на глубину, примерно четыреста футов, вышел из них на подножии горы, я уже и не силился понять.

До дому добрался лишь к рассвету, совершенно измождённый, мокрый как мышь, с саднящими ранами царапинами. И тотчас, не переодеваясь, повалился спать.

***

Спал, однако недолго. Вообще-то я никогда не запоминаю снов. А тут, едва уснул, увидел сон, который во всех деталях запомнил сразу по пробуждении. Собственно, даже и не сон, а некое видение. Я с потрясающей отчётливостью, во всех деталях, увидел тот самый знак токапу, что я наспех перерисовал на пергамент, причём именно таким, каким он был там, на стене в подземной галерее. Окрылённый, я попытался вспомнить другие знаки и, о чудо, они стали выплывать из мглы подсознания, неторопливо сменяя друг друга. Словно кто-то невидимый тасовал у меня на глазах красочную колоду. Я, невольно обхватив голову руками, словно боясь, что изображения ненароком выскользнут оттуда, бросился к столу, буквально вырвал из заплечного мешка сохранившийся чудом свиток пергамента, графит, запалил старый латунный светильник. Меня буквально колотил озноб, кажется, понялся жар, однако пальцы были на удивление послушны разуму, я выносил эти знаки из памяти, как воду в пригоршнях, боясь ненароком расплескать и не донести…

Семь знаков, всего семь знаков я извлёк из не недосягаемых, казалось, глубин! Дальше счастливое наваждение оборвалось бесследно. Да и я вконец обессилел, едва не ползком добрался до крытого плетёной циновкой топчана и вновь уснул, не раздеваясь. На сей раз без сновидений.

Сон и в этот раз был короткий, но прервал его не глухой толчок наития, а стук в стену. Сначала осторожный, затем всё сильнее и тревожнее. То была госпожа Аиту, хозяйка дома. Сама она в тот раз ночевала в небольшой постройке во дворе, хотя порой охотно делила со мною ложе.

Приглушённым, срывающимся от страха голосом она сказала, что manihini , то есть я, должен немедленно уходить. Почему? Сегодня ночью странным образом умер Эрисо, младший сын жреца бога Тангароа. Сказывают воротился домой ближе к вечеру сильно взволнованный и радостный. Похвалялся, что ловко обвёл вокруг пальца одного сумасшедшего manihini, всем показывал часы, которые тот ему будто бы отдал. Остаток вечера провёл в пулькерии , где изрядно набрался, домой воротился уже заполночь, а на рассвете его обнаружила мать утопленным в бочке с водою. Сам ли он столь странным образом наложил на себя руки, или кто-то сделал это за него, осталось невыясненным. Да выяснять никто и не стал. Зато вспомнили, что в пулькерии Эрисо кричал о каком-то заклятии на тех часах. И решили найти того сумасшедшего manihini, дабы он снял заклятие и воскресил несчастного, а если нет, так утопить его самого в этой бочке. Громче всех кричали те трое, с которыми Эрисо накачивался в пулькерии. Часов, кстати, при нём не нашли. Люди, сказала она, постояли, пошумели возле дома да и разошлись. Но наверняка скоро вернутся.

Именно она и подсказала мне укрыться в Евангелистской миссии. Благодарен ей, хотя она вероятней всего боялась не столь за меня, сколь за себя и свой дом. Это нормально.

Вот так подходило к концу моё последнее пребывание на этом острове. Вероятно, в самом деле последнее.

***

Не стану описывать наш путь от Острова Пасхи до порта Кальяо. Почти месяц, невыносимо долгий месяц полного вынужденного безделья.

Отдельной каюты мне, разумеется, не предоставили, обретался я матросском кубрике, ни о какой работе и даже о чтении там и речи быть не могло. Да что читать, почти все книги были в спешке брошены на Рапа Нуи. Пожалуй, вынужденное безделье, невозможность уединения и стеснённое пространство может свести с ума. На наше счастье ветер почти всё время был благоприятным.

***

Остров Сан Лоренсо, узкий, скалистый обрывок суши, на котором обитают лишь морские львы до полчища птиц, прикрывает бухту порта Кальяо от океанских ветров. Однако он же становится весьма опасным в штормовую погоду: в узком проливе между ним и мысом Ла Пунта в такие часы волны иной раз поднимаются на небывалую высоту. Вдобавок ко всему, туманы, коими печально известно это побережье, скапливаются там, в этом проливе, в совершенно невообразимую гущу, этакий влажный парящий студень, который в шторм скручивается в слепящий вихревой штопор. Посему капитан Йолинк счёл за благо обойти островок с северо-запада, ибо стрелка барометра неожиданно скакнула книзу, а по посеревшему небу понеслись стаи перистых облачков, что было верным признаком подбирающегося шторма.

Шторм начался едва судно зашло в бухту и пришвартовалось у пирса. Разгрузку пришлось отложить, качка даже в бухте была такой, что меня едва не смахнуло с трапа. Тащиться на постоялый двор с длинным названием «Эль нидо дель кондор» охоты не было, и несмотря на сквернейшую непогоду, я бесцельно бродил, закутавшись с головою в плащ, по набережной порта, пока не наткнулся на одиноко сидящего на приземистой каменной изгороди человека. Ещё издали я почуял кисло-сладкий дым индейского табака мапачо, а затем увидел его. Вернее, их. Человек и собака. Человек был низкоросл и коренаст, одет в широкие матерчатые шаровары, старую матросскую блузу, явно с чужого плеча, волосы были, как принято у индейцев кечуа, заплетены сзади в короткую, толстую косичку. Он неторопливо покуривал длинную трубку, кажется, из оленьего рога, и неотрывно смотрел в сторону острова. Сильный, порывистый ветер с мелким дождём его, похоже, нимало не беспокоил.

Собака, большая, с серой в кудряшках шерстью, узкой, вытянутой мордой и длинными, розовыми, торчащими, как у кролика, ушами, столь же неподвижно лежала рядом и беспокойно подрёмывала.

 — Что это вы там такое углядели, маси ? — спросил я, поравнявшись с этой престранной парочкой.

 — Килла, — ответил он, помолчав и пыхнув дымом. — Я жду Киллу.

После чего поворотился к собаке, почесал её пальцем по загривку, давая понять, вероятно, что беседу нашу счёл засим законченной. Собака сонно вильнула хвостом, я же почёл за благо удалиться.

Не пройдя и десяти шагов столкнулся с человеком, по одёжке, мелким таможенным чиновником. Он шёл, сутулясь от ветра, бормоча проклятия и поддерживая рукою шляпу. Завидев меня, он небрежно поклонился.

 — Скажите, а что это за человек? — поинтересовался я, кивнув назад.

 — Который? А! Это же тутошний лоцман. Его здесь все знают. И пса его тоже. Звать его Понсе Батиста. Он — того, — чиновник энергично покрутил пальцем у виска.

 — Лоцман? Того?!

 — Ну да, лоцман. Свихнулся он три года назад, когда семья его погибла в землетрясении. Ай, сохрани бог! — Чиновник, что-то торопливо шепча, трижды перекрестился. — Но он тихий, ни с кем не общается, только с собакой. Зато во;ды здешние знает как свои пять пальцев. Судно вслепую проведёт, да. За то и держат блаженного. За пару мисок леванты да кружку чичи.

Сказав это, чиновник рассмеялся и пошёл своей дорогой.

 — А Килла, это кто? — крикнул я ему во след. — Так звать его пса?

 — Килла? — чиновник с сомнением покачал головой. — Вряд ли. По-моему, его вообще никак не зовут. Говорят, все тутошние дворняжки — от него.

Сказав это, таможенник вновь хохотнул и двинулся восвояси. Я же побрёл наконец в свой постоялый двор.

***

Утром следующего дня я был наповал сражён новостью. Оказывается, таможенники отыскали на нашей шхуне несколько десятков черенков хинного дерева. Это было очень тяжёлым преступлением — испанцы упорно противились вывозу дерева, потому как оно считалось национальным богатством Перу. Капитану Йолинку, да и всей команде реально грозила местная тюрьма. Причём, надолго. И при любом раскладе судно задерживалось в Кальяо на несколько недель, а то и месяцев. Это напрочь рушило мои планы.

Едва узнав об этом, я, наскоро одевшись и проглотив кружку холодного травяного чая, заторопился в порт, дабы выведать хоть что-нибудь обнадёживающее. И первое, что увидел в порту — да, вообразите, ту самую парочку. Человек и собака. Они сидели ровно на том же месте. Будто и не покидали его. Как знать, возможно, так оно и было. Между тем шторм, бушевавший весь вечер и ночь, не думал униматься, а к утру и вовсе усилился.

Несмотря на прескверное расположение духа и мерзкую погоду я не удержался и остановился возле них.

 — Килла? — спросил я, вспомнив вчерашний разговор.

Мужчина кивнул, не выпуская изо рта дымящейся трубки.

 — Так кличут твоего пса?

 — Нет, — недвижное лицо индейца чуть вздрогнуло от подобия усмешки. — У собаки имени нет. Зачем оно им? Разве собаки называют друг друга по имени? У них своя жизнь. Просто Собака. Ещё Алькхо.  Килла — это судно сеньор. Такое есть судно.

 — Судно? Странное название. А чьё судно?

 — Чьё судно? А, ничьё, сеньор, — он вдруг мечтательно улыбнулся. — Совсем ничьё, сеньор. С чего ему быть «чьё»?

 — Так ты его ждёшь?

 — Они приходят именно в этот день. Хотя нет. Я ждал их вчера. Они не пришли. Я боялся, они вообще больше не придут. Так сильно боялся. Я каждый раз боюсь, что больше их не увижу.

 — Боялся? Почему боялся? Ну не пришли, эка беда.

Лоцман глянул на меня искоса, так и не удостоив ответом. Так смотрят на чересчур навязчивых собеседников. Я же, вспомнив наконец, что у меня есть дела поважней, чем пространные беседы с чудаковатым незнакомцем, двинулся восвояси. Мне вдруг пришла в голову простая мысль отыскать того вчерашнего таможенника, дабы на правах знакомого по возможности разузнать поподробнее что да как. Однако едва я дошагал до половины пологого насыпного пирса, как меня остановил пронзительный крик: «Кил-ла!!!»

Обернувшись, я увидел: старый лоцман вскочил с изгороди и в неудержимой радости замахал обеими руками в сторону пролива, приплясывая и прищёлкивая пальцами. В мановение ока ему изменила присущая его соплеменникам невозмутимость. Дремавшая собака тоже встрепенулась, высоко вскинула морду и залилась протяжным, трубным лаем.

***

Из переполненной туманом горловины пролива в сторону порта быстро шло судно. Контуры его были видны отчётливо, туман, как будто, лишь подчёркивал их, затеняя лишнее. Судно шло, несмотря на шторм, с полными парусами. Шторм существовал словно отдельно от него, казалось, оно шло по какому-то незримому тоннелю, в котором в помине не было никакого шторма, а только лишь свежий попутный ветер. В отличие от ликующего, вопящего почти танцующего лоцмана, я стоял недвижно, будто меня разом разбил паралич. Мне почудилось, что здесь, в туманной межскальной лощине, на какое-то время соприкоснулись два разных мира. Если в мире и случаются настоящие чудеса, то случаются они именно так — от соприкосновения миров, случайного или же неслучайного.

Я уже начисто позабыл и о том полузнакомом таможеннике, и о своих треволнениях. Совершенно потрясённый, пятясь, не отрывая глаз от судна, которое, между тем, вошло в бухту и начала как ни в чём не бывало пришвартовываться к причалу, я вернулся к старику лоцману. Хотелось расспросить этого нелюдимого, неразговорчивого человека и о загадочном судне и ещё — об одном слове, которое гвоздём сидело в памяти, слове, разгадка которого, я был уверен, перевернёт всю мою жизнь. Потому что…

{………..}

***

 — Их любят боги. Наши боги. Они ведь живы, наши боги. Эти эспаньолес  хотели их убить. Они, эспаньолес, любят только своих богов. Других ненавидят и хотят убить. Разве это правильно? И они думают, что убили. А наши боги живы. Просто они ушли от людей. Они ушли в горы, в леса. И в Океан. Они не забыли нас и когда-нибудь вернутся. Да. Я сам спрашивал их штурмана: вы видели богов в Океане? Я так и спросил, да.

 — И что тебе ответил штурман?

И тогда лоцман поворотился ко мне, пристально вгляделся в лицо, точно раздумывая, стоит ли вообще мне отвечать. Даже не по себе стало немного.

 — Ничего не ответил, — сказал он. — Просто промолчал.

 — Это значит…

 — Это значит — да, видели! — лоцман победно усмехнулся. — Да! Если б не видели, он бы сказал: нет. Этот штурман, он не такой человек, чтоб зазря трепать языком. Сказать «да» он не мог потому что это — тайна, — для пущей убедительности лоцман поднял вверх смуглую пятерню с обрубком мизинца. — Боги помогают им. Разве нет? Ты же сам видел, как они зашли в порт? А?! Кто бы решился так зайти? Никто. Боги помогают им. А они — мне. Жить помогают. Потому я здесь. Потому я ещё жив.

 — Помогают тебе?

 — Помогают. Они приходят четыре раза в год. Четыре. — Он для верности снова вздел свою четырёхпалую пятерню. — Они приходят – и я знаю: боги живы. Без богов жить нельзя. Без богов душа становится маленькой. Всё меньше, меньше. Тело живёт — душа умирает. И гниёт. Страшно.

 — И ты четыре раз в году встречаешь их корабль?

 — Да. Однажды я прождал их тут пять дней. Ничего не ел, только пил воду из ручья. Я и Собака.

 — Послушай, маси, а Килла — это название корабля?

Старый лоцман усмехнулся и покачал головой

 — Как он называется, я не знаю. Я же не понимаю буквы europeo. Я вообще не понимаю буквы. Да и к чему мне это — знать название корабля? Я зову его «Килла», мне того хватит. Это слово на нашем языке значит «полумесяц». Так звали мою жену. Да. Её и дочек моих убил слепой гнев земли, бога Укху;. И я увидел этот корабль на другой день, как похоронил жену и дочек. Поэтому назвал так, — лоцман крепко зажмурился и встряхнул головой. — Я в тот день не хотел жить, сидел вот прямо тут на берегу и обдумывал свою смерть. И тогда пришёл этот корабль. Я увидел его и решил жить. Вот так. Завтра они уйдут. Ночью, может, рано утром. И я опять…

 — И куда они пойдут? — перебил его я, сам того не желая.

 — Куда? — Старый лоцман глянул удивлённо. — В океан, куда ещё.

 — Это понятно. В какую сторону они обычно плывут.

 — В сторону дня, — лоцман указал на юг. И тотчас спросил, оборотившись ко мне и глянув наконец с некоторым интересом. — Хочешь уйти с ними?

 — Это возможно?

Кажется, голос мой дрогнул. Но вот что странно: говоря и размышляя о том корабле, я совсем не думал в тот момент о возможном скором возвращении в Европу. Странно, но так. Тот корабль поразил меня настолько, что я словно вообще напрочь позабыл обо всём прочем. Так же, как тогда, в глухих катакомбах Острова Пасхи, я в какой-то момент попросту перестал думать о том, что у меня ничтожно мало шансов выбраться живым из тех каменных галерей.

Прежде чем ответить, старый лоцман долго и сосредоточенно бил по кремню кресалом, пока не раскурил наконец погасшую трубку.

 — Не знаю, waqta , — сказал он, пыхнув дымом. — Не помню, чтобы они брали пассажиров. Хотя… в прошлую осень я — как раз вот тут — говорил с одной warmi-espa;ola  . Она тоже спрашивала про тот корабль. Да. Я запомнил ту женщину…

 — Она, эта женщина, испанка? Из Европы?

Лоцман пожал плечами и махнул в сторону океана.

 — Оттуда. Так же, как и ты. Ты ведь espa;ol?

 — Нет. Я немец, deutsche.

Лоцман махнул рукой, давая понять, что для него это не имеет ровным счётом никакого значения.

 — И что? Та женщина смогла уйти с ними?

 — Я не знаю. Больше я её не видел. Стало быть, смогла.

 — Ты помог ей?

 — Как я могу помочь. Я сказал, где можно найти их штурмана. Это всё.

 — А мне скажешь?

 — Сказать не трудно. Да тебе это любой скажет в порту. Станут ли с тобой говорить, вот вопрос.

 — Но если с ней стал, то и со мной...

Лоцман вдруг оглядел меня с головы до ног, словно оценивая.

 — Ты это ты. А она… — он прищурился и щёлкнул пальцами, подыскивая нужное слово. — Она человек моря, понимаешь? Вот ты человек земли. Люди моря понимают друг друга. Им не надо говорить много слов.

 — Ну вот ты — человек моря. Так? Ты ведь меня понимаешь? И я тебя.

 — Ту женщину звали так же, как мою жену, — продолжал лоцман, возведя глаза к небу, пропустив мимо ушей мои слова.

 — Ту женщину, испанку, звали Килла? Но это имя не испанское...

 — Нет. Киллой мою жену звали все, кто её знал. А наш падре Томазо, когда крестил, дал ей имя Каталина. Её в пятнадцать лет крестили. Меня тоже крестил падре Томазо, назвал Понсе Батиста. Но все меня зовут Асту;. Так вот ту женщину тоже звали Каталина. И она даже немного похожа на неё, на мою Киллу.

 — И что ты ей сказал, той Каталине?

Лоцман шумно втянул в себя дым из трубки, голова его тотчас утонула в облаке дыма.

 — Сказал так: ступай на улицу Санта Фе, это недалеко от порта. Там есть трактир «Эль Гранадо». В том трактире вскоре после обедни всегда бывает штурман с того судна, когда оно стоит тут на рейде. Он понимает все языки, которые есть на свете. Поймёт и тебя, если будешь говорить правду. Станешь врать, он с тобой говорить не станет. И не предлагай денег, всё испортишь. Просто расскажи, что тебе надо, ничего не утаивая и не прибавляя. Вот так ей и сказал.

 — И мне так скажешь, Асту?

 — Отчего не сказать. Уже, считай, сказал. Скажу ещё, что звать того штурмана Рамон. Той женщине не сказал, потому что она и так знала его имя. И его, и капитана. Откуда, не знаю, спрашивать не стал, не моё дело. А ты ступай себе, ступай. Я много времени на тебя потратил. Не нужен ты мне здесь. Только я, Алькхо и они.

Сказав это он прикрыл глаза и вновь полез в кошёлку за огнивом. Я перестал для него существовать.

Я кивнул, двинулся было к себе на постоялый двор дабы там перекусить и дождаться обеденной службы. Однако едва дойдя до деревянной лестницы, ведущей в город, обернулся. Старый лоцман сидел всё так же, прислонившись затылком к парапету и задумчиво перебирал завитушки шерсти на собачьем загривке. И тут я вспомнил про слово. Как же я мог забыть?!

 — Асту! — крикнул я, нарочито громко, сложив рупором ладони. — Скажи мне, ты знаешь, что означает слово « Ллииююкью»?!

И вот тут старый лоцман, который прежде говорил со мной, ни разу даже не поворотив голову в мою сторону, вдруг резко поднялся, вперил в меня потрясённый взгляд.

 — Ты… Ты был там?

Я не успел ответить. Лоцман подошёл ко мне так быстро, что я невольно отшатнулся.

 — Не повторяй этого никогда! Понял меня, waqta? Никогда! И не рассказывай никому. Пропадёшь. Совсем пропадёшь. Понял? Лучше возвращайся домой.

 — Я понял, Асту. Я давно это понял. Я ведь и живу давно. Немного меньше, чем ты, но тоже давно. И ежели Провидению угодно будет меня остановить, то пусть остановит…

{Засим записи прерываются. Далее — всё либо затёрто, либо испорчено морем. Было, правда несколько сохранившихся фрагментов и рисунков, но они были зашифрованы столь изощрённо, что разгадать их не представляюсь возможным.

Сам же Клаус Кёстлин сгинул бесследно примерно через год после описываемых событий. Тогда в укрытых непролазными джунглями пещерах в пойме речки Риу-Синжу пропала группа из шести человек — двое португальцев, один француз, двое немцев и швед. Троих вскоре обнаружили, совершенно истощённых и потерявших рассудок, на самодельном плотике посреди реки. Тела двоих, без очевидных признаков насилия нашли у солёного подземного озера пещеры Коача.

Один же, а именно профессор Кёстлин так и не был найден и посему объявлен умершим. И хотя витал слух, что человека, похожего на Клауса Кёстлина, вроде, видели в южном порту Вальпараисо, но то ведь лишь слух и не более…}

;

Эпилог

Мутное приполярное солнце садится в океан, побережье Огненной Земли начинает тонуть в сумерках. Вода, бесновавшаяся в стиснутом скалами лабиринте Магелланова пролива, успокаивается, вырвавшись на пустынный простор Атлантики, лишь подёргивается мелкой ознобной рябью, на которую с сухим шелестом опускается запоздавший октябрьский снег. Потеплевшие к весне ветра уже сглотнули прибрежный лёд и обнажили тёмные базальтовые плиты, покрытые спёкшимся от недавней стужи вулканическим пеплом. За ними — разбросанные среди валунов и потёков окаменевшей лавы просторные лежбища тюленей, гнездовья альбатросов и бакланов. Океан ещё спокоен, но с юго-запада, со стороны непроходимых теснин плавучего льда приближается туча, тускло подсвеченная полотнищем южного сияния. Ветра ещё нет и непонятно, что за сила гонит эту разрастающуюся на глазах тучу, один конец которой слился с ребристыми верхушками айсбергов, а другой вот-вот задует четыре теплящиеся свечи Южного Креста. Будет шторм. Альбатросы уходят под защиту прибрежных скал, покрытых багровыми язвами полярного мха, в заливах прячутся киты, меж камней встревожено галдят поморники, волны покрываются смертельной штормовой белизной. Сияние полыхнуло сильней, его переливающийся полог вдруг освещает корабль, уходящий под протяжные крики птиц. Отчётливо виден его хрупкий силуэт, тонкие мачты с убранными парусами, воспалённый, бессонный зрачок носового фонаря. Но уже скоро, когда поднимется ветер, и море в ответ огласится всепоглощающим гулом, а со скал яростным протуберанцем взметнётся снег, там, на острие неба и океана скроется в беспросветной бездне строгая и печальная тень Летучего Голландца.