Двенадцать особенное число

Наталия Розен
 
Вступление

Я из тех, кто родились в 1957 году. Сталин умер в пятьдесят третьем, его эпоха кончилась, и для обычных советских семей, которые не занимались политикой, наступили относительно спокойные времена. Нашему поколению повезло, мы не столкнулись с большой войной и большим террором.
Иногда мне кажется, что огромная информация храниться где-то в космосе, как в облачном хранилище на диске. Можно отправиться в эту точку и вновь увидеть молодых ленинградцев конца семидесятых. Хотя зачем отправляться так далеко. Жива память. Значит, её можно перелить в текст. Я не претендую рисовать портрет поколения. Среди моего круга не было известных поэтов, писателей, рок музыкантов Ленинграда, политических диссидентов,  а только часть студенческой молодёжи технического ВУЗа.
Я задалась другой целью: вспомнить, как в атеистическом советском обществе в голове вульгарного материалиста, которым я была, могла воскреснуть идея Бога.
Какие  у меня были взаимоотношения с Богом в той давней детской и юношеской жизни? Никаких. Ведь до этого его так упорно истребляли в СССР. Я верила в точные науки. Читала шутливую Библию, где автор высмеивал старые сказки. Но мне эта толстая книга не понравилась. А христианские сюжеты живописи в музеях напротив волновали.  Странная была эпоха. Мы жили в большой советской стране, жизнь казалась нормальной, для молодых весёлой, но блёклой: скудость продуктов, очереди в магазинах, неказистая одежда (тогда я этого не замечала, но бросается в глаза на черно белых старых фотографиях), коммунальные квартиры. Одна наша знакомая вырвалась в Италию и удивила своим письмом, где описывались не шедевры итальянского искусства, а поразившие её советское воображение цветные унитазы в магазинах.
Для молодых и неопытных картинку жизни в стране приукрашивали. Но правда прорывалась. Так в десятом классе в 1973 году нас заставили каждого написать письмо о том, как мы школьники вместе со всем советским народом осуждаем предателей  и очернителей Сахарова и Солженицына. Школа была физико-математическая, видимо, поэтому мы должны были присоединиться к осуждению физика, академика Сахарова. Я ничего не знала о Сахарове.  Но с Солженицыным нас познакомили: в девятом классе на литературе читали «Один день Ивана Денисовича».  Я поняла, что при Сталине были лагеря и политзаключенные, но всё это осуждено в шестидесятые годы. И вдруг в газетах в июле сентябре 1973-го вовсю началась компания против Сахарова и Солженицына, печатались обличительные письма от разных коллективов: колхозников, писателей, ученых. До моего слуха долетали обрывки пересудов обывателей, которые Сахарова превращали в Цукермана. Уж если враг, то понятное дело чужой, неприятный еврей. В результате этой, поддерживаемой властью, нелюбви, для  моих одноклассников, у кого в паспорте в графе национальность стояло еврей,  в 1974 году оказалась закрыта возможность поступления в некоторые высшие учебные заведения, в том числе в ленинградский Университет.
   В сентябре, на уроке истории каждый ученик нашего класса должен был написать письмо и высказать свое осуждение клеветникам советского строя. Солнце светило в окна, мы сидели за партами, писали в полной тишине. Учитель истории закрылся от нас газетой и читал. Вдруг он встал и на несколько минут вышел. Тут же прибежала запыхавшаяся, раскрасневшаяся наша классная — учительница физики. И буквально с порога очень взволнованно и эмоционально сказала: «Ребята, подумайте, что вы делаете?! Мы уже в своё время осуждали Пастернака!». Она тут же выбежала, и её опять сменил историк.  А мы продолжили молча писать до конца урока. Я по инерции написала  несколько стандартных газетных фраз, хотя мгновенно поняла несправедливость всего этого.
Наша учительница литературы кроме Блока, Есенина, Маяковского, предусмотренных школьной программой,  читала нам стихи Цветаевой. Но и о судьбе Марины Цветаевой речь тоже никогда не заходила, а мы — юные математики не очень то и интересовались. Пастернак остался не знаком вовсе. Колоссальной работой в школе оказалось для меня полюбить Блока. С этой любви к Блоку и началась настоящая жизнь.
Я занималась в ИЗО студии и задумала написать картину: идёт черный отряд красноармейцев сквозь петроградскую белую завивающуюся пургу, ощетинились винтовки, а над ними впереди Христос, которого они не видят. Многие художники иллюстрировали поэму и сразу после революции, и позже, и уже в двадцать первом веке. Самые известные — первые иллюстрации Анненского. В десятом классе я не знала никаких работ художников-иллюстраторов. Мне хотелось изобразить по-своему. Правда, я была неумелым художником. Этот замысел неожиданно реализовался на студенческой сцене.  Ещё при поступлении я прочитала в справочнике для абитуриента, что кроме разных факультетов есть самодеятельный театр. Возможность быть артистом перевесила все остальные доводы в пользу поступления именно в этот институт.
 Я пришла в студенческий театр именно в тот момент, когда начинали ставить «Двенадцать». Руководили два выпускника нашего же института: один поступил и получал второе образование режиссерское, второй поступить не смог, хотя пытался три раза, и работал инженером по технике безопасности на предприятии. Одного я буду называть режиссер, а другого поэт. И собралось нас именно двенадцать человек артистов.

Мне и сейчас не дает покоя: «Ветер, ветер на всем божьем свете»…Блок, записал в дневнике в день окончания работы над «Двенадцатью»: «сегодня я гений». А потом, столкнувшись с реальностями большевистской власти, требовал изъять тираж и сжечь поэму.

Нашего студенческого театра давно не существует. Театр умер в середине девяностых. Каждый из его участников пошёл своей дорогой. Один прагматичный, здравомыслящий и трезво смотрящий на жизнь скептик, с обидой предъявил счёт
—   Ну и что? Что из вас из всех вышло? Просто обыватели. Что стало с вашим театром? Ровным счетом ничего! Пшик! Пустота! Никто ведь ничего не достиг! Да и этот ваш доморощенный гениальный поэт ровным счетом ничего не добился. И стихи у него слабые.

Рухнул СССР. Каждый выживал  как мог. Сложности заставили меня поколебаться в моей материалистической вере. И тут я вспомнила, что Христос однажды постучался лично в мою дверь. Он уже шел незримо впереди невежественных молодых людей на сцене. И только за одно это, лично я должна быть благодарна студенческому театру и эту благодарность предъявить скептику.

Студия Ритм театра.

На последнем школьном уроке фронтовик, любимый и очень уважаемый историк Лев Николаевич сказал нам
— Есть старая притча: «Неверие в жрецов, ещё не отменяет веры в храм».
Так иносказательно он говорил о коммунизме. С таким мировоззрением — верой в коммунистические идеалы, верой в хорошего Ленина и плохого Сталина, я и отправилась в самостоятельную жизнь.
И с этими представлениями пришла в студенческий театр. И мне совсем не понравилось, когда под гитару долговязый молодой человек пел, а Танечка, моя однокурсница, которая привела меня сюда, ему подпевала, и смех её звенел, как серебряный колокольчик.

Актеры, актрисы немыслимый народ
Взгляните за кулисы, там всё наоборот
Там Чацкий и Молчалин окажутся дружны
И будут опечалены весёлые княжны.

За сценой дух советский, там нет противных харь.
Антоша Загорецкий — партийный секретарь.
А Дима Прощелыгин, играющий слугу
Проф взносы собирает и больше ни гугу.

Режиссер заметил, что я нахмурилась.
— Тебе не нравиться?
— Нет, не нравиться.
— Почему? Ты что, веришь в идейных комсомольцев и коммунистов?
— Да.
Я почувствовала, что он надо мной посмеивается, но переубеждать не собирается.
Долгое время я не могла разобраться в своей раздвоенности. С одной стороны романтизация революции, с другой неприязнь к коммунистическим современным руководителям.
Уже в зрелом возрасте поняла, что наше поколение плохо представляло реальную страну, в которой мы жили, революцию, гражданскую войну, голод, тридцатые и сороковые годы. Я даже вообразить себе не могла в юности, что Ленин, когда писал об уничтожении старого класса буржуазии, имел ввиду, не просто ликвидацию класса, а в буквальном смысле уничтожение — расстрел людей.

 Семидесятые — время пыльной, скучной советскости. Майские демонстрации трудящихся с шариками, транспарантами и несимпатичными портретами вождей. Если немного задуматься, то само слово вождь звучит комично. Вождь племени…Комсомольские собрания,  политинформации, к которым я честно пыталась готовиться по газетам, но ничего не понимала из передовиц. Скрытность и уход в самого себя. «Человек в футляре». Моя замкнутость вошла в противоречие с требованием открытости на сцене. Однажды, в конце небольшого спектаклика было предусмотрено сценарием по одному выходить вперед и произносить признание в любви к зрителям в зале. И обязательно требовалось говорить чужим людям, не лукавя.
— Я вас люблю.


Флэш беки. 1976 год.
Танечка, которая уже два года занимается  в театре, объяснила мне, где и когда будет репетиция. Я поднялась на последний этаж, там клуб и большой зрительный зал со сценой. Вдоль зала, на стенах, выкрашенных в розовый цвет, висят и смотрят на меня портреты мужчин с орденами. Моментально вспомнила ИЗО студию при Доме ученых и нашего руководителя — маленького толстенького художника. На выставке Союза художников я видела его хорошие пейзажи. Но его основной доход другой. Пока мы рисуем, он ходит между мольбертами и рассказывает, что основную часть  заработка составляют написанные для учреждений портреты Ленина, ну или каких-нибудь других официальных деятелей.
Ух! Надо скорее пройти мимо суровых взглядов партийцев.
Я услышала голоса в конце коридора. В фойе рядом с залом несколько человек живо и громко что-то обсуждают, смеются. Когда я вошла, все с любопытством  посмотрели на меня,  я смутилась. Вокруг образовался водоворот. Высокий худой молодой режиссер сунул мне текст поэмы Блока, в котором были отмечены строки для меня. Я села переписывать слова. Опомнилась от всей этой кутерьмы только в вагоне метро, когда ехала вечером домой с Сашей Элентухом — вторым режиссером театра. Весь вечер я пыталась обращаться к ним обоим на вы, но меня быстро переубедили перейти на ты.
 Элентух показался мне не особенно симпатичным. Среднего роста, черноволосый, с черной бородой. Я больше молчала или задавала односложные вопросы. А он рассказывал.
— Может, мы Ромео и Джульетту ставить соберёмся.  Шекспир правильно написал: только познакомились, Джульетта как все женщины сразу заводит разговор о свадьбе.
— А Ромео?
— Мужчине не обязательно жениться, но Ромео готов.
Я видела фильм Дзеффирелли и влюбилась в английского актера, который играл Меркуцио. Я спросила
— А Меркуцио?
— Меркуцио циник, он смотрит на всё со стороны, но и его втянули в эту смертельную вражду кланов.
Помолчали. Однако Саша не собирался ехать молча. Я попалась ему в качестве слушателя, кроме того была возможность познакомиться с новым человеком, то есть со мной.
— Ты, правда, рисуешь?
— Да. Немного. Хожу в ИЗО студию.
— Тогда нарисуй такую картину: высоко-высоко в небе висит колокол.  Вниз спускается веревка. И звонарь бьёт в этот колокол.  Можешь такое нарисовать?
— Не знаю.
—… площадь Ленина… — сообщил голос диктора.
Саша вышел на остановке площадь Ленина и Финляндский вокзал, а я поехала дальше.

Темный дождливый ленинградский вечер. Я бегу по улице. Буквально налетела на Ленку — подругу нашего режиссера.
— Куда это ты сломя голову несешься?
— На репетицию.

— Начнем репетировать — сказал режиссер после разминки — давайте на сцену.
Я вместе со всеми поднялась.
— Становитесь в круг. Сейчас будете идти и воображать, что вы шагаете по холодному Петрограду в восемнадцатом году. Я подойду к каждому, а вы расскажете, что видите вокруг в снежной пурге.
Раздались хлопки, отбивающие ритм, и мы пошли по кругу на сцене освященной театральными софитами. Я нервничала. Вспомнила как спасение блоковское «ночь, улица, фонарь, аптека». Режиссер неумолимо приближался.
— Ну, давай, говори!
— Улица, метёт позёмка…
— В глаза мне смотри и говори!
Я почувствовала, что ничего не получается, я не могу одновременно представлять и говорить, не способна импровизировать
— Холодно, идут солдаты — я взглянула в глаза на секунду и отвела взгляд.
— Фигня! — жестко сказал режиссер и перешёл к следующему человеку.
Я почувствовала, что сейчас прямо на месте умру.

Сегодня на репетиции только Саша Элентух. Он взял стул, поставил в центр и начал читать свои стихи. Объявил: «Финляндский вокзал 0 часов 30 минут». Стал декламировать.

На столах в буфете грязная посуда,
Пьяные солдаты шницеля жуют,
Прямо на проходе мусорная груда,
А в углу две крысы в мышеловке мрут.

Рожа у буфетчицы кажется масляной
Пирожком обжаренным, как в её руке;
Я стою последним в очереди длинной
С гривенником потным в потном кулаке.

Милые вы крыски, попались на приманку,
Что ж теперь поделаешь, не сбежишь,
Будут ваши сестры скрестись тут спозаранку,
А вы и не пищите, всё вам будет шиш.

Кто же нас проводит сквозь дела земные?
Где ж найти опору, уверенность и связь…
Ох уж эти мысли – хорошие, дурные
Лезут и лезут. Нескончаемая грязь…


От этих крысок мне стало не по себе. Какая гадость! Неприятный этот Элентух! А он разошёлся и объявил, что прочитает нам ещё и свою поэму «Брандер».

—  Валяй! А брандер это что?
— Брандер  — корабль, нагруженный легкогорючими взрывчатыми веществами, используется для поджога и уничтожения вражеских судов.
Он начал читать.

Подожги меня, Время,
Пусти пред собой на волну…
Всё зашитное племя
Объявляю тотально войну;
Все невидно неслышные
Марш из удобных углов
Нынче явно вы лишние,
Хватит заученных слов.
Получайте скорее
Динамитом заправленный стих
Разгорайтесь быстрее
В абордажных объятьях моих.

Как пришел в этот мир,
Без зарплат и квартир,
Лишь нагим,
Так уйдешь из него,
Освещая дорогу другим….


Когда мы вышли из здания института под дождь на холодную черную улицу, меня трясло от нервного возбуждения — уж точно этот «Брандер» зажёг!

Февраль. Всегдашний серенький ленинградский денёк. Мы с Сашей идём по узкому тротуару.  Под ногами снег и обледенелые колдобины . Но я не обращаю внимания на эти неудобства, я увлечена разговором после того, как несколько дней назад посмотрела «Зеркало» Тарковского. Посмотрела, но почти ничего не поняла. И вот теперь я вынуждена спрашивать у старшего на пять лет Саши.
— А почему она бежит в типографию. Чего она боится?
Мне совсем непонятны кадры довоенной жизни, где героиня в большой тревоге возвращается на работу и проверяет что-то в своих тетрадях.
— В то время в народе те, кто ненавидел Сталина, называли его Сралин. Она боится, что так случайно и оказалось набрано в тексте статьи. Она проверяет корректуру и видит, что всё нормально. А иначе неминуемо арест.
Меня коробит от этого Сралина, но это ведь не Элентух придумал.


Сегодня Шурка подошел ко мне в гардеробе перед выходом из института. Шурка попросил занять ему десять рублей до следующей стипендии. Свою он уже потратил. Я согласилась принести ему завтра. Но гложет неприятное чувство. Стала думать, почему. Получается, что Шурка живёт на полную катушку, а я значит такая вот прижимистая, никуда не трачу, просто как ростовщик.
Шурка один из самых заметных и ярких в нашем потоке. Грива светлых волос до плеч. Правда военная кафедра института быстро заставила расстаться с кудрями. Но в первом походе кудри ещё присутствовали. Нас погнали после поступления в однодневный поход, мы прошли километров десять по лесным дорогам. Шурка шёл с гитарой и орал песни Высотского. Из одной школы и одного класса поступило в институт три человека. Они чувствуют себя более уверенно среди остальных студентов. В театр пришли двое из них — Славка и Шурка. Они самые сильные артисты.
— А мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем! — кричит Шурка со сцены в зал.
Тихо продолжает блоковский текст Неля
— Мировой пожар в крови.

Мне нравиться играть на сцене. Правда, хорошо, что у меня мало слов, потому что я всё таки боюсь зал — эту черную, живую дышащую яму за светом рампы. Основная нагрузка падает на Славку, Надю, которая играет Катьку и Шурку — он по действию Петруха.

В зубах — цигарка, примят картуз
На спину б надо бубновый туз

Мы залихватски отплясываем на авансцене

Свобода, свобода!
Эх, эх, без креста!

На первом плане все время находится поэт. Эта роль Элентуха. Элентух и в жизни и на сцене поэт. Режиссер объяснил нам, что в нашем спектакле на будет Христа. Все события революционного восемнадцатого года зрителям будут представлены как репортаж от лица поэта.

У метро столкнулась с Шуркой. Вместе идём на репетицию.
— Тебе нравиться Элентух?
Мне Элентух точно не нравиться, он мне непонятен,  и я начинаю отвечать невразумительно
— Вообще-то да, но …
— Или нет?
— «Брандер» понравился. Я ещё не разобралась…
Шурка вдруг спрашивает в лоб
— Почему ты такая закрытая?
— Да я не закрытая…
— Надо быть искренним.
Я не отвечаю …



На репетицию пришла Наташа Иванова —  первый руководитель институтского театра. Стройная, очень подвижная женщина лет тридцати пяти. Сначала она работала в нашем клубе, потом ушла в профессиональный театр. Она хочет посмотреть на новое поколение Ритм театра, так называется наша студия.
 Я поняла, что она собирается помочь своим молодым ученикам, и расшевелить нас.
Артистов Наташа попросила сесть на стулья, а когда стульев всем не хватило, усадила девушек на колени мальчишек.
— Ритм театр. Почему? Подумайте. Потому что в спектакле очень важен ритм. Вы не должны умирать как варёные рыбы на сцене! Послушайте стихи

Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнём-ка пулей в Святую Русь —
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!

—Представьте эту толстозадую, кондовую бабищу!
 
Мое воображение нарисовало… Представила дореволюционную тёмную  Русь, и я подумала, правда, а отчего бы и не пальнуть хорошенько…


Наша компания опять на продуваемой улице. Мы вышли после репетиции, а режиссер срочно хочет рассказать ещё что-то. Рядом с институтом сквер. Режиссер поднялся на возвышение, мы окружили его, стоим полукругом и слушаем. Он в светлом плаще, на ветру. В это мгновенье из-за тяжелых чёрных северных облаков выглянул голенький Амур с крылышками и метко выпустил из лука свою стрелу. Надо сказать, что Амур был щедр и стрелял тогда сразу двенадцатью стрелами.


Играем спектакль. В конце
Трах –тара-рах тах тах тах тах
Я и все, кто на сцене падаем как в замедленном кино, сраженные театральной пулемётной очередью.
Потом встаём, вскидывали воображаемые винтовки через плечо, наш отряд сходит со сцены и медленно двигается по проходу, как будто уходит в туманное будущее. Поэт провожает нас взглядом…


Наступившее будущее.  2015 год

Этот воображаемый отряд красноармейцев проследовал через всё будущее своей страны: через смерти и голод, войны, красные флаги, колхозы, шамкающего Брежнего, возврат к дикому капитализму в России девяностых, к непонятно чему в двухтысячных.
В 2015 году я ходила на сценарные курсы и задумала написать пьесу. Попросила и вяза рукопись со старыми стихами Элентуха. Стала вспоминать события тех лет.
Уже в этом наступившем моём личном будущем ужаснулась тому, что когда играли «Двенадцать», я была похожа на красноармейцев из поэмы. Хорошо ли палить в Святую Русь в тот момент я не ведала, да и не знала я никакой Святой Руси, я ведь была советская студентка семидесятых годов, и Русь дореволюционную так и представляла, как что-то темное и косное.
Что стало с людьми Ритм театра?  Наташа Иванова с семьей уехала из Советского Союза, после того, как её сняли с работы над музыкальным спектаклем «Свадьба Кречинского» и оставили без заработка. Вычеркнули, как нелояльного к советской стране человека. Спектакль был на выходе, она была режиссером. Но её имя убрали из афиш, и спектакль шёл с аншлагами уже без упоминания о ней.
Элентух тоже эмигрировал в 1979. Когда он собирался уезжать, принес свой текст, который мы читали со сцены.
Летит по небу белый пух
Слагаются стихи

Я Элентух, ты Элентух
Все мы Элентухи…

За Элентухом!

Мне категорически не нравились слова. С чего это я — Элентух! Вот ещё! Я, это Я, а вовсе никакой не Элентух! Нехотя мы играли. И только когда Саша уехал, поняли, что этим спектаклем он прощался с нами.
Как ни странно, мы последовали за Элентухом. Каждый по-своему. Кто-то поступил в театральный. Кто-то… Но я напишу только о себе.
Для меня оказались связаны двенадцать петроградских красноармейцев, двенадцать студентов семидесятых, и те двенадцать, которые когда-то были учениками Христа. Двенадцать — особенное число.
Среди старых стихов Элентуха есть такие, которые передают атмосферу брежневского времени и поиски молодых людей тех лет. Привожу без комментариев.
***
Как пригоршнями ливень
Охапками света
Бросаюсь по строчкам бумаги этой
Веселье то благословлю,
Что выше головы
Приносят вдруг волхвы.
И то, что я люблю,
И горе только то
У голубого старика
Большое как река
До капли всё твоё…

***
Зачем ты форточка
Крылом квадратным бьешь?
Зачем взлететь все хочешь
И за собой зовешь?
Крыла второго нет,
И дума глубока.
Запри на шпингалет
Ту даль, что велика.
***

Город главных восстаний
Город глупых мечтаний
Этот город, сошедший с ума,
Этот город, где небо тюрьма.
Ни душа, ни тепло, ни старанье.
Этот город, где губы страданье.
Где и пальцы гранит и металл.
Боже, боже, прости, я устал!

***

Прости Египет, я не египтянин
Прости, прощай.
Напрасно метишь черными сетями
Свой бедный край,
Напрасно ворожишь и зло пророчишь
Напрасен труд.
И я уже не твой. Кумиры ночью
Твои умрут.
А я вернусь по голубой дороге,
Ты вспомнишь ли меня?
Себя узнаешь ли и вспомнишь ли о Боге,
Цепями прозвеня.

И тебе нечего продать,
Так ты прости,
И ты не можешь удержать,
Так отпусти…

Про это последнее стихотворение Элентух сказал: «Я уехал из Ленинграда. Перед отъездом написал стихотворение. Эпиграф к нему взят из «Исхода»: «И множество разноплеменных людей вышло с ними». Этот же самый эпиграф Булгаков взял к четвёртому сну своей пьесы «Бег». Так что истории повторяются. Когда большие группы людей выезжают из России их сравнивают с евреями, ушедшими из Египта»
А для меня таким странным, неожиданно театральным образом связались Ветхий и Новый Завет. Ведь каждый человек проживает всю историю человечества в себе самом. Эти слова из «Исхода»: «И множество разноплеменных людей вышло с ними» оказались главными. Я тоже, по своему, вышла из плена египетского. Нет, я никуда не уехала. Но поменялась. Можно ведь выйти из своей несвободы к своей свободе. И, возможно, я поняла, почему Блок увидел в восемнадцатом году Христа, хотя в его записках написано, что поэт жаждал увидеть какого-то другого Нового Героя. Над городом, над всеми нами, порой злыми, завистливыми,  а порой добрыми и великодушными, шествует Христос и всех зовет за собой. Даже, если мы вовсе об этом ничего не знаем и даже, как блоковские «двенадцать» не догадываемся.