Каламгер 3, Или Просто Партнер

Руслан Ибраимов
Руслан Ибраимов
 Каламгер 3, или Просто Партнер
 Роман, отчасти автобиографический


Вместо предисловия
      Пути Господни неисповедимы, не напрасно сказано. Какими стежками-дорожками приведен был ко мне этот, странный, на первый взгляд, человек со своей чудной судьбой и, более того, со своим произведением-откровением, неведомо. Наше, так называемое, знакомство, сперва шапочное, взяло начало на Московском ипподроме одномоментно со стартом двенадцати чистокровных элитных лошадей в скачке протяженностью 2400 метров на приз Президента РФ с внушительным (по тем временам) призовым фондом 10 миллионов рублей. Что и привлекло меня, в первую очередь,  на конную фиесту.
    Признаться, я не ахти какой знаток  лошадей, хотя и питаю симпатии к этим великолепным животным, особенно к  лучшим представителям, самоотверженно соревнующимся на дорожках ипподромов, в выездке, конкуре и стипль-чезе, разумеется, управляемые людьми.
   В тот незабвенный конный митинг заезды рысаков и скачки проходили под проливным дождем, с редкими прорехами-паузами в тучах. Пользуясь передышками в непогоде, под солнечные всполохи на балюстраду перед ограждением высыпала пофорсить «элита» -  дамочки под хмельком в причудливых шляпках-марципанах и легкомысленных нарядах, коряво подражая посетителям западных больших дерби и их нравам, докатившихся и до постсоветской России.
    В смысле испытаний лошадей это был не самый подходящий денек. А вот для игры в тотализатор – под стать переменчивой погоде, самый что ни на есть непредсказуемый, сулящий либо полный крах надеждам, либо приличный выигрыш, в зависимости от того, насколько ты готов рискнуть, сделав ставку отнюдь не на явных фаворитов, а на аутсайдеров в надежде на случай. Я не фанат тотализатора, но решил отметиться в главной скачке на приз самого Президента (правда, его самого на лошади узреть не сподобился, а вот верхом на медведе – это общеизвестный бренд).
   Стоя в очереди в кассу тото, уткнувшись в программку, я колебался, погруженный в варианты выбора. Из раздумий вывел голос за спиной:
   - Просто закройте глаза и ткните ручкой в  список, положитесь на судьбу.
   Голос был лишен иронии, от него исходило добродушие. А и в самом деле, чем черт не шутит? Фортуна благоволит смелым и решительным. И я последовал совету, ткнул наугад.
   - Ого! – раздался тот же голос. -  Попали конкретно на крэка, выигравшего этот приз несколько раз кряду. Впрочем, решайте сами…
  Как раз подошел мой черед в кассу, и я, по-дилетантски расщедрившись, купил махом десяток билетов на фаворита под номером шесть.
   - Смелый ход! – Последовал комментарий незнакомца-доброхота.
    Я обернулся. Внешностью он обладал заурядной, но располагающей, освещенной изнутри интеллектом: лет за пятьдесят, выше среднего роста, спортивного телосложения, моложавый, шатен с беглой проседью, высокий чистый лоб - верная примета кладезя оригинальных помыслов, ладно сидящий джинсовый костюм…Вот только глаза…их отсвет, наподобие влажной морской гальки,  был холоден, пристален и в то же время мягок – такое вот сочетание. А еще шрам над верхней губой, не уродовавший, но напротив придававший брутальности облику. И вообще, казался добившимся много чего в жизни, но не прочь еще потягаться с судьбой. Как говорится, держал «хвост» морковкой.
   Прозвенел звонок, кассы закрылись. На телевизионных экранах жокеи с помощниками загоняли лошадей в стартовые боксы. Мы с толпой заядлых тотошников поспешили на воздух. Трибуны бурлили зрителями,  взволнованными главным стартом дня. Страсти подогрел фальстарт одной лошади, ухитрившейся до срока вырваться, не смотря на отчаянные протесты жокея. Нарушительницу, с канителью, вернули на место, едва уложившись в срок, отведенный правилами на форс-мажор.  Наконец, ударил колокол, и старт дан. Тут же упомянутый норовистый скакун умудрился сбросить с себя жокея и, подстегиваемый смехом и свистом зрителей, в одиночестве, налегке рванул вдогонку своим сородичам.
   Стремительную кавалькаду уверенно повел за собой мой номер, щедро обстреливая преследователей шрапнелью грязи из-под копыт. Я с чувством превосходства глянул на незнакомца, мол, знай наших! Он ответил снисходительной кривой ухмылкой провидца. Я не сподобился поинтересоваться, на кого поставил он, да и вряд ли бы получил ответ от него, также захваченного зрелищем.
   Не стану описывать весь ход борьбы на дорожке. В итоге моего фаворита на финишной прямой захватили преследователи, и он пришел лишь четвертым, оставив меня в проигрыше. А вот победителем, обойдя соперников, как стоячих, отчаянным рывком, стал негаданно гнедой жеребец конезавода «Донской».
   Мой незнакомец, глядя на меня с той же, как бы окаменевшей ухмылкой на лице, медленно, с трудом разжал побелевшие от напряжения пальцы руки. На ладони покоились скромные  картонные талончики.
   - Вот так! –  выдавил он, торжествуя, как бы что-то кому-то доказывая. Дернул рукой,  переключая воображаемую передачу в автомобиле, добавил с усмешкой, тревожа воображаемого реципиента. – Все же ты, пусть так, но пригодился. 
   Затем, обращаясь ко мне запанибрата:
   - Айда в кассу!
  Бросив взгляд на жеребца, которого в красной атласной чемпионской попоне выводили перед трибуной и подиумом с министерским начальством (как никак, приз самого президента!) я, движимый профессиональным любопытством репортера, с готовностью последовал за, можно сказать, уже «старым» знакомым. По ходу он коротко посвятил в суть дела. Оказывается, он играл в «тройной экспресс» и угадал победителей подряд трех забегов, что, впрочем, не такая уж и редкость, однако именно исход последнего почти никто не предугадал. Тем более что в предыдущем заезде, благодаря непогоде, творилось такое, что спутало все карты, и сумма выигрыша, образовав «котел», целиком перешла на следующую «президентскую» скачку. Во как!  Не хило!
   Пока в кассе шел расчет со счастливчиком, что называется, нагнавшим жути, на него со всех сторон постреливали завистливые взгляды в смеси с восхищением, как бы излучающие истину: удача приходит к тому, кто в ней не нуждается. Сумма оказалась немалой, ну просто здоровенной. Подступил мужичек, предложил поделиться от щедрот своих, мол, так заведено, мил человек.
   - Без проблем, - Рем (так он мне представился), наугад вытащив из пачки с десяток купюр, протянул просителю.
   - Вот это да! Спаси Бог! – Ахнул тот благодарно.
   Оказав гуманитарную помощь, «меценат» распихал пачки банкнот, перетянутых резинками, по карманам и запросто предложил мне, словно закадычному товарищу:
   - Предлагаю  отметить викторию, сэр.  Вмажем по «соточке»?
    Сквозь стеклянные витражи ресторана, встроенного в трибуну, открывался как на ладони чудесный вид на беговые дорожки и овал территории ипподрома. Узкое, тесноватое помещение было заполнено изысканной публикой – сплошь важняки, по всему видать, не отягощенной заботой о хлебе насущном. Нам и тут свезло - как раз освободился столик у окна. Официант поначалу поморщился от нашего простецкого вида, однако, получив поистине графский заказ от ни дать, ни взять новоявленного «Графа Монте-Кристо», обслужил по высшему разряду, в расчете сорвать приличные чаевые - и не прогадал.
   Первый тост Рем предложил за оправдавшего надежду жеребца «земляка», пояснив, что он сам также родом с Дона. Под стопочку коньяка Hennessi Library, cлово за слово, разговорились. Узнав о моей причастности журналистскому поприщу, собеседник, словно заглянув внутрь себя, неопределенно хмыкнул: «Надо же! И тут подфартило».
   Теперь о главном. Минула пара-тройка дней, как с вахты газетного издательства мне позвонили и попросили спуститься в вестибюль, якобы меня ожидал посетитель. Им оказался незнакомый молодой человек, который, выполняя поручение, вручил мне запечатанный конверт и тут же ушел. В конверте оказалась флеш карта и записка от Рема, в которой он передавал мне права пользователя содержимого флешки, просил ознакомиться с ним. Он писал: «…Не знаю почему, но решился довериться тебе и еще раз положиться на судьбу, раз она предоставляет карт-бланш, такую возможность – инструмент будущего, а не прошлого». По истечению строго определенного им дедлайна - срока день в день, если он не даст о себе знать, я буду волен поступить с месседжем - содержащейся в карте рукописью, как посчитаю нужным, а в случае благоприятного заключения, посодействовать, дать ей ход. Сам же на самолете он якобы отправлялся в американский Лос-Анджелес, чтобы присоединиться к кампании туристов и совершить кругосветный чуть ли не трехмесячный круиз на атлантическом лайнере, о котором не то, что мечтал - грезил. Я мысленно пожелал ему удачи.
    Образовавшаяся интрига произвела впечатление, хотя, если призадуматься, подобные загадочные фортели судьба выкидывает сплошь и рядом. Разумеется, я прочел рукопись, нашел ее занимательной, трогательной и одновременно в меру бесстыжей. Признаться, местами, что называется, зачитывался, в особенности казахстанским периодом быта героя. Пленила откровенность автора (как я понял, выступившего под криптонимом), с которой он в меру  поделился интимными подробностями  своих интрижек с «возлюбленными». В отличие от современных бытописателей, предлагающих сюжеты в смысле сексизма куда забористей и круче.
   Убеждали меткие наблюдения и фактическая достоверность имевших место политических коллизий той эпохи, и данная им оценка, порой нелицеприятная (чего стоит только характеристика эпохи, поделенная им на условные «три З» -  «застой, завал, задница полная»). В соответствии с делегированными мне правами рецензента, я склонен согласиться с предчувствиями о неизбежности краха дикого капитализма и скорых грядущих переменах. Претенциозные философские раздумья, сугубо личностные пифические заключения с их кажущейся оригинальностью об устройстве мироздания и судьбах человечества местами кажутся наивными, и я готов их оспорить, однако подкупают смелостью и даже дерзостью, с которой высказаны.
   Отталкиваясь от реального эпизода с баснословным, свалившимся с небес выигрышем моему визави на ипподроме, я, пронзенный догадкой, связал одну из сцен повести, думается, удачно, воедино с благодарственной фразой в адрес воображаемого покровителя счастливого случая. Однако сохраню нераспечатанным смысл своей находки, предоставляя читателю самому вкусить восторг от обретенного им открытия. 
   Тронула сквозная тема повести о первой и единственной трогательной любви, которой протагонист остался верен в течение всей жизни, пронеся сквозь толщу лет, непомерных расстояний и идейных запретов мечту о беспорочной встрече. Соизмеряя невольно свой личностный опыт с переживаниями взволнованного автобиографа, приходится, переходя на слог сочинителя, покаяться в чувстве задумчивой зависти к  их эмоциональной бездне.
   И вот я, движимый симпатией к личности составителя мемуаров и их героя - даровитого журналиста и художника – намерен  интуитивным побуждением исполнить волю несостоявшегося пассионария, добровольно взвалив на себя хлопоты и издержки, заметьте, бескорыстно, хотя дел и без того невпроворот. Тем более что временное табу иссякло, и минуло порядочно дней с оговоренного срока, а от автора, как говорится, ни слуху, ни духу. Укатил – а там кто его знает. В то же время поделюсь странным ощущением, веющим от откровений, на которые решился собеседник, словно загубивший человека и не понесший за это наказания. Слава богу, я лишен чувствительного зуда источать желчные назидания, в особенности касающиеся морали – не суди, и судим не будешь.
   Что до художественных особенностей предлагаемого исповедального произведения, повенчанного духом отечественного литературного реализма, – своеобразного новодела, отнесенного мною ближе к жанру нон-фикшн или гонзо, то читатель сам рассудит, что к чему, сориентируется в стилистической акробатике. Здесь соглашусь с авторским замечанием, почерпнутым мною из текста: действуя по правилам, не войдешь в историю, да и в тотализаторе куш не сорвешь. Я же, сторона вроде бы заинтересованная, позволю себе о них скромно умолчать, не навязывая свою точку зрения.
   Признаюсь, местами бес честолюбия так и подмывал что-то подправить, «улучшить», - казалось, местами текст был излишне «жирноват» стилистическими изысками, но я доволен, что удалось избежать искуса реновации стороннего нарратива на свой лад.
    В то же время нельзя не отметить новаторство  автора в прозе, удачно применившего сущность нано (шизофренический выверт, соответствующий духу времени в противовес пресловутому, так называемому, «внутреннему голосу»), подобно частице нейтрино беспрепятственно пронизывающего ткань повествования.
   Не вижу смысла уподобляться критику - рафинированному эстету - как бы бросающему камни-замечания в водную гладь литературного опуса. Во всяком случае, вот мое мнение: предлагаемое творение-артхаус со спокойным, но непреклонным  достоинством лесного ручья выискивает пути жизненного пространства и признания, притязая обрести соответствующие реальные формы книги и увидеть свет.
   Предвижу: читатель с сожалением перевернет последнюю страницу романа, скромно озаглавленного самим сочинителем, который не шибко озаботился последовать  выражению, ставшему крылатым: «Как вы яхту назовете, так она и поплывет». Какое-то время сочувствующий читатель станет казниться вопросом – а что же стало с главным героем, рискнувшим, как я предполагаю, взять витальный реванш. В какие еще ипостаси был занесен силою судьбы, обрел ли желанное счастье на проезжей дороге под названием жизнь, где удовлетворенно преклонил голову? И то верно. Знать, не напрасны были потуги сочинителя бекграунда, сполохом блеснувшие в сознании и крови родственных душ.
   Чего уж там, и я, было, поддался гипнозу  складных выдумок, последовав пушкинскому признанию «над вымыслом слезами обольюсь». До поры, пока на глаза не попался один хайповый таблоид, коими густо населен Интернет, предлагавший фолловерам информацию-мем о скандальной истории, случившейся на круизном судне (название не озвучу, дабы избежать анти рекламы) где-то в районе Филиппин.
    Сообщалось, что какой-то русский турист сорвал куш в казино, и в тот же вечер в кулуарах за карточным столом ободрал как липку в покер  почтенного канадского миллионера, президента стоматологического холдинга, умудрившись предварительно, за пару дней до того, охмурить его прелестную супругу русского происхождения. Вспыхнула ссора, грозившая перерасти в  потасовку, а то и мордобой. Курьез имел продолжение. Со случившейся затем экскурсии по портовому городу на теплоход так и не вернулись тот самый русский и миллионерша. Далее их след затерялся на просторах Малайзии.
   Как говорится, сказка ложь, да в ней намек доброму молодцу читателю.
 Глава 1
Скайп
«В сердцах, восторженных когда-то,
есть роковая пустота»
А. Блок
Из интервью с самим собой:
- Итак, господин писатель…
- Не господин я, товарищ журналист.
- Pardon. Вопрос тот же. О чем ваш роман, писатель?
- О любви, естественно. С незначительными эротическими подробностями…
       

1
   Обстоятельства принудили выждать какое-то количество мало примечательных дней, прежде чем я, озабоченно пыхтя, приступил к написанию окончательных абзацев записок, подвигающим мнимого читателя к - намеченному загодя рубежу - заветным двумстам страницам текста. Этот объем, означающий приблизительно два Мегабайта электронной памяти, как нельзя лучше устраивает редакторов книжных издательств в работе с рукописями.
   Размышляя о превратностях судьбы моей и участях персонажей, подлинных и мнимых, с именами и кличками подлинными и вымышленными, населенных в повествовании, я вернулся к кое-каким образным умозаключениям, к которым пришел еще, как говорится, в возрасте Христа. Волны памяти, периодически накатывающие на серость будней и освежающие их, подобны нахлыстам прибоя. Безутешно бьются волны о береговые скалы в надежде пробудить их от вечного, вне временного сна. И как морской прибой, дробя валуны, слизывает их мало-помалу, но неотвратимо, в свою пучину, так и память якобы поглощает время, не имеющее начала и конца.   
   Время не существует, его просто нет, лишь призрачное, эфемерное его понятие гнездится на краешке ограниченного человеческого воображения, свернувшись калачиком, спрятавшись на Земле от вселенской темной энергии. Безрассудная яловая Вселенная – сладкий сон мироздания, с подмогой партеногенеза – однополого, девственного способа размножения - исхитрилась породить человека, подобно тому, как полубезумная тетка рожает зачем-то себе подобную ущербную особь. Для чего и сама не возьмет в толк, повинуясь инстинкту продолжения рода, хотя, возможно, подспудно надеясь крохами, зачатками разума на благополучный исход – явить миру новую полноценную особь.
   Так и невменяемая Вселенная, не ведая от кого и зачем, забеременела Пантократором-Вседержителем, этим супер гениальным математиком, изобретателем бинарных отношений, позволивших ему создать Землю. А заодно, дабы не скучал (опять же бинарные отношения), и антиподом, коварным движителем прогресса – падшим ангелом Сатаной. От них и пошел быть род людской, озадаченный непосильной ношей оправдания первородного греха Космоса – чудовищной красоты Голограммы.
   С какой целью Демиург, очнувшись от сна веков, сотворил земной мир, нафига ему этот геморрой? Чтобы выслушивать жалобные вопли от бестолкового человека без надежды когда-либо познать ответ: « В чем смысл и  зачем я вообще живу? Чтобы всего лишь плодиться и размножаться? Стремно как-то…»?  Вот моя версия затеянной вселенской катавасии - дабы после начального безмолвного Большого взрыва глухонемая и  ускоряющая в  просторах инфинито в сумасшедшем разбеге Вселенная осмыслила самое себя при содействии своего дитяти – человечества. Постигла, содрогнувшись от тьмы ужасов в ней заключенных, свое бесполезное величие (подобно собаке, глядящейся в зеркало) перед тем, как последний ее атом со всем его содержимым электронным скарбом и «категорическим императивом» Канта будет разорван темной, неосязаемой и потому страшной материей & энергией в клочья и растворится во мраке Небытия всего и вся. И наступит вечный Трындец. Аминь. Мир материальный испарится. Вселенная умрет с тихим стоном. Но Дух Вселенский (темная энергия – информационное облако), начало всего сущего, почиет на лаврах до поры, пока не проклюнется фурункулом нового бытия в виртуальной философской ткани мироздания.
       Несомненно одно – создание земного мира, а по сути, Рая – аналога «золотой клетки», изначально было проникнуто благими намерениями, ведущими, сами знаете, куда. Туда  им и дорога. А сладострастное копание науки, в том числе с помощью Адронного коллайдера, в давно изученных предшествующими цивилизациями мелочах, где, как известно, и кроется Сатана-Люцифер-Воланд цифровое существо (цифровые рукописи, действительно, не горят!), лукаво уводит человека от Бога, ибо сказано: «Умножающий познание умножает скорбь». А как вам признание великого мудреца Сократа: «Scio me nihil skire - Я знаю, что ничего не знаю».  Да и мои современники недалеко ушли, в бессилии признаваясь: чем больше мы узнаем, тем вернее понимаем, что знаем все меньше.
   К слову сказать, именно в мелочах следует быть особенно точным, иначе «пролетишь» в главном замысле. Ответы на все самые заковыристые вопросы Вселенной человек найдет только внутри себя самого, следуя тютчевскому рецепту: я во всем и все во мне. Мир вещественный и мир потусторонний сотканы из парадоксов. Один простенький пример: определить, сколько лет дереву, мы можем по годовым кольцам на спиле, следовательно, предварительно убив его.
   Даю совет за просто так: прислушивайтесь к предсказаниям людей творческих, в особенности литераторов и художников, - они ближе, чем сам Папа Римский, к Богу. Эти добровольные затворники не только  в ладу со временем, но порой опережают его на крутых виражах истории, творя в тиши мастерских и писательских кабинетов.
    Представьте себе тот спасительный миг, когда из сумрачных холодных морских пучин, теряя в легких последние крохи кислорода, задыхаясь, вы врываетесь в инородную, родную вам стихию, пронизанную солнечным сиянием и влажным запахом воздушного океана, в соприкосновении с морем. Отряхнувшись сияющим снопом брызг, подобно искупавшемуся псу, я припустил, опять же собачьей иноходью, образно выражаясь, вдоль берега с торчащими тут и там образами и метафорами, а так же нагромождениями сравнений и предложений в виде обломков скал. При этом не упускал случая досконально их обнюхивать, удовлетворительно облизывать или, не удовольствовавшись, брезгливо чихнуть, а под чахлым кустиком неудавшейся главы повести – задрать ногу и с наслаждением помочиться.
   Анекдот по случаю. Бежит пес по пустыне. День бежит, два, три. И думает: «Если через сотню метров столба не встречу – точно обоссусь!»
    Воскрешая пережитое, вольно или невольно корректируя и подправляя его в сознании и строчках на бумаге, я, не обуздывая фантазию,  обрисовывал прошлое то ли более привлекательным, то ли отталкивающим, чувствуя притом душевное тепло в том месте сердца, где гнездится почтительная память о нем.
    Ритм моего вихлявистого бега был подобен танцевальному фокстроту («лисий бег»,  в переводе с английского), а я предложил бы новую его интерпретацию – догтрот, то есть «собачий бег», когда псина, взяв чей-то след и сосредоточенно уткнувшись носом в дюйме от земли, петляя, мчится строго по отметинам запаха преследуемого. Так и я мчался по едва уловимым признакам сюжета среди солнечных осколков, разбросанных тут и там, то и дело теряя его нить в хитросплетениях замысла, порой тщетно нарезая круги, подобно заезженной пластинке, которую заедает на одной и той же фразе, пока не стронешь нервным тычком пальца головку звукоснимателя.
   Пройдет не так много времени и, к сожалению, такое примечательное сравнение как «трындишь одно и то же, как заезженная пластинка» канет в историю (граммофон, магнитофон и телеграф давно уже там), потянув следом, «паровозом», понятия «дискета», «лазерный диск», «смартфон» и тому подобное из нынешнего лексикона электронного скарба. Оракулы пророчат в недалеком будущем жизнь, населенную честными, как сам металлопластик, роботами, и прочей электронной мурой, и людьми с чипами в заднице – у всех поголовно, что означает электронное рабство. Для того, чтобы несменяемый Самый Главный в стране (или в мире) имел безупречные, стабильные 99,9 процента поддержки зомбированного  населения «электронного концлагеря». Оставшаяся десятая процента останется за умалишенными, гениями и безжалостными злодеями (неизбежные издержки системы), любовно опекаемые Антиподом.
    Искусственный человек, искусственный интеллект, роботы-управленцы – неподкупные, неподверженные коррупции, куда лучше смогут управлять биологической людской массой, напичканной в организмах химреактивами, вступающими зачастую в неуправляемую реакцию агрессии, ведущую к разрушению всего и вся. И не потребуется никаких пышных показательных казней за неповиновение системе (бедный Цинциннатик Набокова!), один клик и от нарушителя остается лишь мусорная горстка элементарных частиц.
  А как вам такие «фишки» как любовь с машиной, искусственные друзья и любовники (чат боты), 3D печать качественных интерфейсов? Все это («чудище, обло, озорно, огромно, стозевно и лайяй») не столько страшно, сколько чудесно и дико интересно, а, главное, неизбежно станет основой жизни новых поколений, в смысл которой, при всей мудрости, эрудиции и толерантности, старшим поколениям ну никак не въехать и не принять – что есть извечная человеческая трагикомедия. И тем, кто затеял мирскую катавасию, давно пора признать свой «косяк» и перезагрузить  самый совершенный компьютер – мозг человека. Хотя, если мы плоть от плоти материального мира космоса с его неколебимой враждебностью, алчными черными дырами (от которых точно ничем не откупишься, вроде – спасибо, Господи, что взял деньгами), безумным холодом и дьявольской мощью рентгеновского излучения, то, как не крути, а в нас изначально, с наследственной неизбежностью заложены, запрограммированы, все до единой элементарной частицы, «примочки» мироздания с гуголплексом (самое большое число) от его рождения до исчезновения в испарине  Абсурда.
   Нет, нет и нет. Напрочь отрицаю так называемую любовь с прости ботами слабого пола (хотя, наверно, дико увлекателен процесс охмурения «красотки» с силиконовыми сиськами и бесчувственным влагалищем, распахивающим свои «пылающие страстью» недра -  маркетинговый ход, в соответствии с введенным паролем, стоимостью в двадцать долларов). Но это еще куда ни шло, в отличие от варианта «робот-любовник-мужик» (на радость содомии и гейскому плебисциту) с его несгибаемым  и безразмерным чувством собственного достоинства, не ведающего устали.

2
    А теперь представьте старый Алма-атинский особняк прошлого века, о прежней судьбе которого я так и не удосужился полюбопытствовать. Его просторные, с высокими потолками комнаты, с дощатыми поскрипывающим полами, влажно пахнущими после утренней уборки, были отведены в середине прошлого века под картинную галерею местного музея (подозреваю, и помина не осталось от нее, а на месте некогда сокровищницы искусства теперь, вероятно, торчит многоэтажка, ну а экспозиция благополучно переместилась в супер современное по тем меркам отстроенное здание галереи в центре города). 
   В летние жаркие дни прохладные залы тревожились редкими посетителями - настоящими любителями и ценителями изобразительного искусства, да заезжими гостями столицы Семиречья, все еще хранившей дух казачьего форпоста городка Верного. Провинциально, где-то убого, но как-то по-домашнему достаточно мило в невообразимой дали от Эрмитажа, Третьяковки и Русского музея, прикосновение в мыслях к которым в этой затаенной глуши сладостно знобило молодое сердце в предчувствии скорых новых встреч с ними (после летних практик) и с Альма-матер на Университетской набережной Невы.
   Сомнамбулическое блуждание по пустынным залам среди картин, где каждый мой осторожный почтительный шаг отзывался и воспринимался благосклонно дремотной тишиной, завораживало. Пейзажи, портреты, деревянные скульптурные шедевры Иосифа Иткинда, национальные эпос и  колорит…А за окнами победное сияние цветов голубого церулеума и парижской зелени на палитре зрелого лета с робкими, осторожными мазками желтизны августовского денька. И вот, Бог ты мой! Да ведь это сама прелестная Зиночка Серебрякова на своем автопортрете, замершая навек  за утренним туалетом перед зеркалом – шедевр русской портретной живописи в стиле модерн. Каким чудом этот портрет, один из самых совершенных женских образов начала прошлого Серебряного века искусства, оказался здесь, в неимоверной дали от лона Третьяковской галереи?! Ах, да, передвижная выставка…
   Буквально встреваю носом в полотно, от которого вместе с неистребимым духом масляной краски и растворителя веяло, казалось, таинственным парфюмом, расположенным на туалетном столике у зеркала, и свежим телесным запахом молодой кареглазой женщины, успевшей стать матерью двух деток. И насладиться прелестью ниспадающей каштановой волны расчесываемых волос, обнаженных плеч, лебединого изгиба шеи, обольстительной линии рук, безраздельно обладая которыми в реальной жизни мог лишь отпетый счастливчик. Своей улыбкой, затаившейся в  змеистом изгибе складки еще сомкнутых губ, но готовых вот-вот милостиво разомкнуться, брызнув на тебя жемчужной белизной зубов, она завораживает и манит в то волшебное недосягаемое пространственное измерение, в котором, по мнению Набокова, эстетическое наслаждение и искусство есть норма жизни. Наслаждение? Пожалуй. Во мне оно, тягуче возбуждаясь, готово  было выплеснуться в физическое.
   Неведомая, потусторонняя волна запрета, противясь проникновению в тайны полотна, мягко, но настойчиво отстраняя, побудила невольно отпрянуть. Следующий миг повергнул меня в трепет, вернув к действительности, от нежданного прикосновения спиной к явно женскому телу, его теплым волнистым округлостям. Обернувшись, пробормотав при этом оторопело «Простите. Извините», так и обомлел, увидев перед собой живое воплощение портрета. Мне знакома эта магия прогулок по выставкам живописи, после которых еще какое-то время впечатление от красочных холстов накладывается матрицей на окружающее, как бы являясь иллюзорным продолжением полученных ощущений, прежде всего созерцательных. В ответ моему смущению -  молчание и та же полуулыбка, и принимающий извинение взор миндалевидных  карих глаз азиатки, и упругая волна  волос, ниспадающая от бокового пробора…
   Потом мы прохаживались порознь от картины к картине в пустынных залах с негласно принятым между нами зыбким условием - изредка встречаться и даже в опасной близости, чтобы молча постоять у какой-то картины. До поры, пока (опять же совершенно случайно!) наши руки не соприкоснулись, пронзив зарядом тока истомленные ожиданием тела.  После чего наши настороженные, опасливые взгляды скрестились, искря, во взаимном: «Зачем? Что происходит между нами?».  И тогда, решившись, преодолевая обморочное волнение, покрывшись испариной, я взял ее руку, поднес к губам и поцеловал - безучастную, безвольную, но увлекаемую поводом безрассудства. Напряжение в моих штанах нарастало, и я ненавязчиво увлек незнакомку в укромное место подле окна. Там раздвинул шелковистый занавес ее волос, обнажив смуглую шею, и поцеловал, ощутив при этом отклик обоюдного состояния, на грани обморока.
   Бог знает, что потом могло случиться, и виной тому слепое вожделение мужской страсти, туманящей сознание, если бы издалека, от входа в галерею не допрыгал галдеж входящей группы посетителей, спугнувший не только сонное безмолвие залов, но и расколовший хрупкий фарфор снизошедшего наваждения. Шум и гам голосов, шарканье, бежавшие впереди и ощупывавшие пространство, приготовляли его к присутствию входивших людей. 
   Судите сами, мыслимо ли нечто подобное в опасной близости с пластмассовым истуканом, напичканным даже самыми чувствительными сенсорами? Гораздо естественнее в избытке нежности обнять стройный стан березки – дальнюю родственницу человека, одушевленную Сергеем Есениным.
   Пользуясь моментом замешательства, чудная незнакомка истаяла из моих объятий, смешавшись со зрителями, а затем и вовсе пропала. Нечто необъяснимое удерживало меня от порыва пуститься вслед, отдаленным бесовским хохотком предвещая вскоре неизбежную встречу.
   Спустя неделю, просматривая свежий номер городской «Вечерки», я наткнулся на рецензию о передвижной выставке, написанной некой Сауле; Шалахметовой, студенткой факультета журналистики университета, проходившей практику в солидной газете. Искренним, наивным вдохновением было пронизаны строки об автопортрете Зинаиды Серебряковой. И мне почудилось, как в пространстве так называемого междустрочия, таящего в себе скрытые, лишь подразумеваемые читателем чувства автора (авторши), маячило мое присутствие. И неизбежное случилось, хотя и гораздо позже, о чем мой друг читатель пока не осведомлен.

 3
    Несчетно я твердил себе: забудь о прошлом, забудь, иначе безвозвратно прогнешься под его бременем, будешь заживо погребен под слоями его наносов. Надежный способ - написать о нем книгу, чтобы не донимало, чтобы слезло с тебя, как кожа со змеи в пору линьки. Как бы ни так! До сей поры живу я этими воспоминаниями (не опасаясь) и иными, подобными и самыми дорогими, ревностно хранимыми моим нано провайдером и изредка, по душевным праздникам, по моему запросу бережно им извлекаемыми. Что, вкупе с ними, в свое оправдание за возможность присутствия на белом свете я смогу предъявить неподкупному взору архангелов на Суде? Но прежде при встрече с Господом я скажу: «Благодарю, что подарил мне жизнь, но, знаешь, Отче, я ею еще не насытился».
   Я не подличал, не убивал себе подобных, не зарился  на роскошь богатых,  при случае подавал милостыню убогим, жил лишь честно заработанным. Не голосовал на выборах за отпетых мошенников от власти и, вообще относился к так называемому «волеизъявлению народа» как к азартной игре, например, в тот же тотализатор с предсказуемым результатом тех, кому не суть важно, как мы, простые смертные проголосовали, им важно то, кто, как и в чью пользу  подсчитает голоса. И оказался прав.
   Не совершил ни одного геройского поступка, не защищал интересы родины в «горячих точках» - не пришлось, разве что в армии служил во времена СССР в ракетных войсках на Западной Украине после сержантской школы в стартовом отделении. Ставил во время учений на пусковой стол ракеты стратегического назначения, и лишь одна из них взмыла вверх на выездных учебных стрельбах в степном Капустином яре под Астраханью.
   Довелось спознаться, но всего полночи с одним из уникальных талантов того времени Володей Высоцким во время десятидневных гастролей московского Театра на Таганке в Алма-Ате с гвоздем программы спектаклем «Десять дней, которые потрясли мир» по книге американца Джона Рида по следам Октябрьской революции в России. Местные журналисты, как водится, мигом подсуетились, уловили тождество событий, и городская газета вышла с интервью Высоцкого и его портретом под победоносным заголовком «Десять дней, которые потрясли Алма-Ату». Пользуясь случаем, посылаю привет замечательному человеку, классному фотографу Вячеславу Каморскому, впоследствии покинувшему Казахстан и поделившемуся, спустя десятилетия, в Интернете живым описанием той встречи со знаменитостью в свойственной ему манере весельчака и балагура посиделок в «Каламгере». 
  Выступления Высоцкого вне программы гастролей, само собой, не афишировались. Вход на его домашние концерты - левые «чёсы» в частных квартирах - тянул на двадцать пять рублей с носа плюс выпивка, снедь и сигареты. Каким-то образом местная богема умела договориться со знаменитым актером и бардом, тщательно подбирая доверенных  участников посиделок, на одну из которых меня притащила Сауле с невинно заявленным ею условием - я заплачу и за нее. Конечно, Володе нужны были деньги, и немалые, на его житие-бытие с роскошной Мариной Влади и… наркотики, которые в итоге и довели его к погибели.
   Он жил на износ, не принадлежа самому себе, повязанный договором с той ненасытной сущностью из параллельного мира, которая подзаряжалась его мощными энергетическими выплесками в обмен на непреходящее посмертное реноме. А ну-ка, после вечернего спектакля с полной отдачей    развлекай полночи публику, жаждущей урвать кусочек жизни знаменитости, себялюбиво потешить душеньку в тесном с нею общении. Потому он и читал свои стихи и пел под гитару той прозрачной  ночью начала октября, на разрыв сухожилий, уподобясь музыкальному автомату, с необъяснимой маниакальной потребностью честно отработать все до единой копейки.  Вздутые вены  короткой шеи, на которую была насажена рельефная голова римского трибуна, готовы были вот-вот лопнуть от напряжения. Казалось, его отрешенный взгляд не выражал ничего, кроме желания послать, куда подальше всех нас, перед кем он вынужден унижаться из-за денег.
    Расходились мы, потрясенные мощью брутальной личности, и мне было безразлично, что Сауле, улизнула от меня и, возглавив шлейф поклонниц,  накрепко приклеилась к знаменитости – никакими силами небесными не оторвать - с желанием непременно сопроводить его до гостиничных апартаментов.
   Все это так, однако самолично придушил бы (не больно) того из нынешних приспособленцев, кто, задыхаясь от дерзости, смеет ставить Владимира Семеновича выше Александра Сергеевича.   
   Каюсь, сквернословил я, даже послал на три веселых буквы двух генералов – в армии генерала Рубаку, редкостного мудака, и генерала Вылкова, в должности мэра города. Судился с последним и суд выиграл.
    Есть в моем жизненном багаже отдельный поступок, за который можно себя уважать - покорение восточной вершины Эльбруса в составе журналистской областной экспедиции. Притом я, сначала к своему удивлению, а затем удовлетворению, не обнаружил в себе признаков акрофобии. Не одна сотня отчаянных смельчаков побывала до нас на пике этой легендарной горы, но на нашу долю во время восхождения выпала непогода: самая настоящая пурга с ледяным дождем, густым туманом, и это в июле!
    Но и тут не обошлось без окаянной сущности-разрушительницы времени и всего с ним связанного. Буквально на исходе века и проклятых девяностых годов, по причине банальной безалаберности сгорел дотла легендарный высокогорный отель на подступах к вершинам Эльбруса «Приют одиннадцати» - священная Мекка, храм альпинистов, в котором мы, в свое время, за годы до того, в плену метели, провели двое суток перед восхождением. 
   А дело было так. Вернувшиеся с удачного восхождения, ребята решили попить чайку в столовой, но усталость дала о себе знать, и, они, очумелые от перенапряжения, утратив контроль, перепутали канистры, и вместо воды налили бензин в кастрюлю, поставили ее на огонь…Слава Богу, обошлось без жертв, правда, едва удалось спасти «буржуя» немца, который после восхождения глотнул снотворного. 
  Прелюбодействовал? Да. В достатке изведал прелести этого первородного греха. Однако не осквернил им Божий дар - мою первую любовь, не судьба, не сложилось, знать, на роду так написано было, о чем горестно сожалею, хотя понимаю, сетовать на происки провидения тоже своего рода грех. И от этой безысходности еще горше.
   Жизнь человеческая, отдельно взятая, по большому счету бессмысленна и трагична своей неизбывной кончиной. Каждого человека в любом случае ожидает, скучно позевывая, его смерть. И никакими сокровищами мира от нее не откупишься, разве что лицензией на физическое бессмертие, однако небесная канцелярия его пока не выдает никому. Как свидетельствует Михаил Булгаков словами своего персонажа Воланда, фокус в том, что человек не просто смертен, но иногда бывает внезапно смертен. Как водится, каждый из нас умирает в одиночку, ничего не поделаешь.
   Отпущенный век неизбежно заканчивается поражением в схватке с неумолимостью судьбы и вечностью, в угоду которой поминальный колокол застигает врасплох оповещением о таинственном, молчаливом уходе в небытие товарищей из редеющей шеренги сверстников.  Заунывной, надтреснутой свирелью доносится песенка бедолаг беспризорников: «Ах, зачем я на свет появился? Ах, зачем меня мать родила?» Наивным, но жестким укором вопрошает она неведомо кого, безответного.
     В конечном счете, жизнь – это то, что ты есть. Она полна страданий, для кого мучительных, для кого, исповедующих аксиому: удовольствие от жизни в преодолении - желанных и сладостных. И справедливо, что бесповоротное осознание постулата лишенного смысла бытия посещает лишь на излете. Знание и мудрость приходят, когда они уже не столь важны при подведении итогов. Да и скучать по прошедшим временам непродуктивно. Приходит тот возраст, когда ты обходишься без людей, как и они без тебя. Это значит - ты созрел как личность, и можешь совершенно спокойно послать всех куда подальше. Шутка.  У каждого свой путь в бесконечное никуда. Перед будущим ты бессилен, и потому, представляя жуткое неизбежное, не доводи себя до горячки безумия.
    Но смысл все же есть, он в дороге, а потому ход проживания, кочевания и блуждания по лабиринтам судьбы превосходен, и чем он сложнее, чем больше всевозможных препятствий встает на пути, тем глубже и чище источник адреналина, омывающего сердце.
     Подошел момент, когда, очнувшись от фантасмагорических  видений жизни, сказал себе: «Все. Баста! Выхожу из игры. Завязываю с ролью, предназначенной судьбой, в человеческой комедии». И словно родился заново. Я верю, что люди способны меняться.
   И сейчас, сердобольно пытаясь меня приободрить, утешить, личный нано суфлер нашептывает слова гетевского Фауста, которые я, робея от нахлынувшей дерзости, повторяю, спотыкаясь, следом: «Я предан этой мысли! Жизни годы прошли недаром; ясен предо мной конечный вывод мудрости земной: лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой!» И, слава Богу, я смею соблюдать спасительную дистанцию с теми, о коих сказано: «Нет смятения более опустошительного, чем смятение неглубокой души».
   И вот сижу у включенного компьютера, брежу мыслями вразброс и чувствами вдрызг.   Глазок камеры скайпа иронично поблескивает, глядя на мою отрешенную, поношенную в житейских бурях, но, как мне кажется, все еще мужественную физиономию не совсем безнадежного лузера, электронный слепок которой он в мгновение ока перенесет за тысячи километров, по кабелю сквозь пучину океана на американский континент и высветит на домашнем компьютере или ноутбуке в Торонто.  В квартире моей Ларисы. Так мы условились, благодаря посредничеству земляка Александра, крутому программисту, давно переселившемуся с семьей в Канаду и прочно там обосновавшемуся. Его пример – мне укор, в то время, когда он действовал, я валандался по алма-атам. Он моложе меня и попал, как говорится, в струю в девяностые годы, когда умные люди валом повалили за бугор из страны, охваченной беспределом малиновых пиджаков новых русских и алчной тупостью обманом прорвавшихся к власти негодяев. 
    Из пяти пустынных комнат «сталинки», удачно проданной, доносится шушуканье призраков минувших лет. Говорят, во времена фашистской оккупации здесь гнездилось подполье партизанского штаба. Чуя их, а может, и расставание с хозяином, повизгивает во сне у моих ног Бакс – верный пожилой кобель - такса…
   Подступающая гроза выстреливает в ночную темень сполохами молний и всхрапами пока еще отдаленного ворчуна-грома. От близкой железной дороги долетают трубные слоновьи голоса электровозов, в панике торопящихся со стадом топающих вагонов миновать ненастье, наползающее с юго-запада. Вот гремучей змеей прошелестела поздняя электричка. Кажется, что и сами дома с жильцами и их снами под перестук колес всю ночь тоже куда-то ед-дут, ед-дут, ед-дут…
    Буйные порывы ветра рывками доносят потревоженный гул самолетов, в спешке покидающих аэропорт. Они приводят в смятение душу, соблазняя ее мысленным перелетом через океан, к месту свидания с юностью. Ждать недолго осталось. Вот и билеты на кругосветный круиз – ужасно дорогие бумажки в прямом смысле, открывающие путь в новую жизнь. Ростов, Москва, Лос-Анджелес и далее по океанским волнам... Там, на лайнере, три месяца непосредственной запретной близости с ней…
    И не суть важно, что внезапно погас свет, и накатившая темень, прорезаемая фотовспышками разрядов небесной битвы, повергла в отчаяние, погрузила в космическое одиночество! Эй, кто там из небесной братии, кто подал зловещий знак? Шутить изволите! Не наскучило стебаться? Я подожду час, день, месяц, год, вечность, и не исключено, что обернусь  каменным истуканом острова Пасхи. До поры, пока не грянет le Grand moment. Ведь когда-то же включат этот гребанный свет!
   Между тем, дождавшись своего часа, невозмутимо обступает гурьба воспоминаний, их бесконечная череда и есть настоящее. Они все ближе, ближе, ближе… Вот подхватывают на призрачные руки и бережно уносят свою добычу – меня в просторы прошлого-настоящего-будущего, существующих, как известно, неразлучно. 
    Глава 2
«Блажен, кто смолоду был молод…»                Александр Пушкин

Сауле;, ты моя, Сауле;…

1
   Сауле Шалахметова (назовем так эту молодую особу), я догадывался, была томима Idee fixe - навязчивым желанием – сойтись со мной не на шутку в интимной схватке, а попросту – переспать. Хотя бы разок. Все равно, где и в какой позе. Из любопытства, что ли, а любопытство, как говорят, сгубило киску. Гипотетически я был непротив, однако хотелось  бы уяснить, каким таким козырным выкрутасом ваш покорный слуга мог привлечь  внимание этой оригинальной, взбалмошной особы. Впрочем, у восточных женщин свои приходы, и, поди - пойми, любят они тебя или их посетило лишь внезапно пробудившееся постельное настроение. Пока они свободны в выборе.
    Представительница титульной нации, чистокровная казашка Сауле (в переводе с казахского, и, что любопытно, с латышского и литовского языков тоже, это имя переводится как «солнечный луч»), принадлежала по крови верховному  Старшему жузу, то есть к касте «белой кости». Эту средневековую иерархию родовитости казахов никто никогда не отменял, и явно не собирается ее обнулить, тем более в начале двадцать первого века, когда накануне Казахстан отломился огромным лакомым куском от рухнувшей Советской Империи, с его несметными сокровищами природных ресурсов на веселье местной элите.
   Сауле окончила отделение журналистики филологического факультета столичного Алма-атинского университета, стала приличным профи и работала в русской «Вечерке», в основном писала на темы морали, культуры и искусства. Время от времени откликалась на настойчивые просьбы местного журнала мод, и, эксплуатируя свою изумительную фотогеничность, подрабатывала манекенщицей, а заодно пользовалась привилегией задешево шить в ателье Дома мод сногсшибательные наряды в соответствии с последним «модным писком».  К тому же, она собиралась замуж за известного футболиста (если не изменяет память, его завали Альберт). Не находите, было бы недурственно какое-нибудь игривое эссе озаглавить «Его звали Альберт»?
   Возможно, и в моей едва намеченной «милой» косолапости, свойственной профессиональным футболистам, она просекла мое юношеское увлечение этой замечательной игрой, особенно популярным в те годы так называемым «дыр-дыр» на баскетбольных площадках, получившим впоследствии официальное название «мини-футбол». В футболе я мог достичь заметных успехов (физические кондиции позволяли), если бы не изъян – склонность к близорукости - следствие не менее увлекательного увлечения чтения книг. В те отдаленные времена футбол не приносил больших доходов, не то, что в нынешние, когда играют не столько футболисты, сколько деньги против денег.
    В то время  я исправно платил государству дурацкий холостяцкий бездетный налог («налог на яйца», так тогда окрестили его в народе, а вот нынешние острословы выразились бы изящнее: «налог на Фаберже»). Такой был закон, твою мать, и эта регулярная насильственная выплата в никуда (а, в самом деле, – куда? только не пудрите мне мозги какими-то мифическими общественными фондами!) изрядно напрягала мои нервы и скромные финансы, особенно в день получки, и потому отчасти негативно отражалась на оптимистическом восприятии мною советской действительности.
   Оставляю лазейку для оправдания скаредности – денег и впрямь было не густо, хотя зарабатывал я на журналистской ниве достаточно, однако соблазны молодости, сами понимаете, быстро опустошали кошелек от получки до получки, от гонорара до гонорара. Короче, как не крути, без достатка денег – этой бумажной крови – что за жизнь?
    Вообще-то, я не падкий на драгоценности, особливо на золото (оно, если верить знатокам, пагубно влияет на мужскую потенцию), уверовав однажды в прочитанное сообщение о найденной учеными в глубинах космоса планете, где выпадают дожди из драгоценных камней, а так же астероиде из чистого золота. К тому же мой земляк  Антон Павлович посулил нам небо в алмазах. Еще один вдохновляющий пример с российским гением - ученым Перельманом, отказавшимся от миллиона долларов Нобелевской премии и заявившим, дескать, деньги излишни, если он знает, как управлять Вселенной. В таком случае есть ли смысл пристраиваться к очереди человеков, «гибнущих за металл»? Нет.
   Когда Сауле бывала «подшофе», и если я ей попадался на глаза, она, не комплексуя (минули, к сожалению, ее первые мимолетные тактильные прикосновения, обтекающие нежностью  взгляды, как бы заигрывающие, повергающие в благодатный озноб мои чувства), без церемоний хватала меня за руку, как, например, сейчас в баре писательского кафе «Каламгер».
   - Куда ты меня тащишь, женщина востока? Отвянь, пожалуйста. Разве так можно?     – Я стеснялся ее подобных выходок прилюдно и в то же время втайне восхищался и желал этой необузданности степной кобылицы, когда она, что называется, «в охоте». Нельзя отказывать женщинам даже в самой малости. Они так созданы, чтобы слышать только «да». Иначе - себе дороже.
   - К чему такая спешка? К тому же, ты меня совсем не знаешь, - продолжал я нехотя отбиваться.
   - А тебе, ПэПэ, не все равно - куда? Мне важны не знания, а чувства. Я же вижу, чувствую, как ты одинок и внутри, и снаружи, и мне хочется тебя пожалеть, приласкать…Идем, тебе говорят, отрава моя!
   - Нет нужды. И ты туда же с этим дурацким «ПэПэ»? Слава богу, не «ПиПи. Фу!.. Да ты недурственно надринькалась!
    Сауле в ответ заносчиво скользнула глазами-черносливами:
   - Твое какое дело? Ну, приложилась – был классный повод. Думаешь, этим меня «уел»? Что за прихоть, лаяться по-немецки, подражаешь своему новоиспеченному дружку переводчику Борису? Так иди уже до конца, подженись, как он, на аборигенке, а хотя бы и на мне. Что, Рем Шумский, слабо;, тяму  не хватает? Не осточертело холостяковать? Ты по гороскопу, кажется, Стрелец? Вот. А я Рыбка. Знаки наши полная противоположность, твоя стихия огонь, моя вода,  так? Так. Вот потому нас и влечет на погибель друг к дружке. А на счет ПэПэ сам виноват. И ведь знаешь, за глаза бабы тебя так кличут - Просто Партнер.
   - Вот как?
   - Истинный Бог!
   - Скажешь с ноготок, перескажут с локоток. Будем считать, что я этого не знал.
   - А мне даже нравится. Хотя было бы круче – Порно Партнер. У кого еще такое погоняло – гордись! Ну, давай же. Я хочу! Прямо здесь, на полу. – Она явно куражилась, не унималась, продолжала наседать, оправдывая поговорку «пьяная баба себе не хозяйка».
  - Сбавь обороты, дорогуша…
   - А ты хочешь? Разве нет? Докажи немедленно!
  - Может, сделаем это еще быстрее? И лучше в туалете. Зачем чистый пол марать?  - Моя ничтожная попытка отшутиться.
    - Я только что оттуда, там занято, - эти две лесбиянки облизывают друг дружку. Полный абзац!
    - Угомонись. Хочешь завести со мной шашни?
   - И хочу, и заведу. Так и знай. А ты – нет? Смотри, будешь потом локти кусать. Или ты из тех, кто просить заяц, а пользовать медведь?
   - Я ничего от тебя не жду, следовательно, не буду разочарован. Ты слишком красива, чтобы в тебя влюбляться. И без того замучила своей прелестью. И вообще, знаешь, где тебе место?
   - Где?
   - Не там, о чем подумала. Тебе место в музее из-за своего совершенства!
   - Хм. С чего ты взял? Прикольно. А, скажи-ка, загадочный ленинградский сфинкс, ты случайно не того… я же вижу, как на тебя заглядываются обрезанный красавчик Лева и его «голубятня». Болтают, что они классно шпилятся в задницу…
   Я ничего не ответил – что тут можно было сказать? Беспомощный намек, с целью меня задеть в отместку, на «голубизну» симпатичных ребят я предпочел замолчать, так как сплетни, пусть не безосновательные, не моя стихия.   
   - Ну, что я говорила! Выплыли очаровашки…Полюбуйся! – Сауле кивнула в сторону туалета с одним очком, на миг явившего свою неприглядную сущность, из которой выпорхнули упомянутые дамочки - две неразлучные подружки, парикмахерша Обрикович и актриса из драмтеатра Семендюк. Они действительно в открытую (и это-то в те времена!) эпатировали, и не без удовольствия себе,  каламгеровское общество в этом качестве. К ним притерпелись, как причуде, как к метафоре, пусть и ущербной,  но желанной в  дьявольской сфере танцующих созвучий. Та, массивнее и повыше ростом, активная, надо полагать, плотоядно облизывала губы, причмокивая, как бы лакомясь остатком испытанных ею блаженств. При этом они довольно громко и бесцеремонно, явно стремясь привлечь к себе внимание, беспрестанно чирикали с томной негой: «Лялечка – Асечка! Асечка! – Лялечка!» 
     - Как там, у Сапфо, - наморщила Сауле межбровье: « Ты пришла, Гиррина. В добрый час. Я желала тебя. Как вода залила мою душу, огнем объятую…» - Припомнила отличница из курса древнегреческого эпоса, чем в очередной раз изумила. И вдруг захотелось в приливе восхищения и нежности подхватить ее, La Perle (жемчужину), на руки и покачать. Она задумчиво продолжила:
  - Вообще-то, в жизни надо успеть все испытать…- К моему удивлению, в голосе ее я не уловил ни йоты осуждения  порочной парочки. Типичная женская солидарность. Но черт не дремлет, дернул меня за язык.
   - Зачем дело встало? Может, ты уже… того? С Камиллой? Потому и ревностью исходишь ко мне?
    - Не-а.
   - Все еще нет?
   - Нет. Хотя попробовать не мешало бы. Но сначала я поимею тебя, урод, - Сауле скользнула сочувствующим взглядом по шраму у моей верхней губы.
   - Станьте в очередь, девушка.
   - Ветераны эротического фронта обслуживаются вне очереди. Кстати, оцени мое новое платье. Надела специально для тебя.
   - Комси-комса, и это было вовсе не обязательно.
    Что касается «специально», то она, конечно же, не моргнув глазом, загнула, но вышло мило, и потому я постарался умаслить комплиментом, где-то мною подслушанным и приберегаемым для роскошных и  недоступных женщин:
   - Тебе очень к лицу, а, значит, сам Бог не против. – Вышло высокопарно, но ведь известно, что женщины любят ушами, а потому в ответ я был награжден не только благодарным, глубоко сексапильным взглядом – мурашки по коже – но и заговорщеским шепотком:
   - А вот трусики не одела.
   - Сегодня мы с тобой одинаково небрежны, - моя игривая попытка подделаться под немыслимо легкомысленный тон ее подначки. – Хочешь, дам совет?
   - Валяй, если даром.
   - Не расти в себе бесов, с которыми потом не совладаешь.
   Отвязанность Сауле;, ее отзывчивость стебаться по поводу и без, прочие глупости (так я ей и поверил: одела она трусики, одела!) и богемные выверты милой обаяшки, меня умилявшие, конечно же, были обусловлены алкоголем, а затем она была ахалпительно красива, и, значит, могла себе эту развязность позволить. Изящная, с прической а ля Мирей Матье, покрывающей нежный мраморный облик подобно облачку, задевшему лик полной луны, с гибкой фигурой воительницы-половчанки (от слова половцы) - от нее веяло первобытным и в то же время утонченным сексом. Навряд ли, она сама этим заморачивалась, а попросту явилась таким шедевром из вековой глубины, я же и не намекал – чего доброго, начнет вычурно ломаться, утратит шарм.
  Любуясь ею, вспоминал детство в нашей комнате коммунальной квартиры, когда я, радуясь самому себе, в одиночестве, иной раз развлекался тем, что засматривался на миниатюрную статуэтку балерины, застывшей на полочке, покрытой белоснежной узорчатой матерчатой салфеткой, в изящной позе с грациозно отставленной ножкой и возведенными кверху хрупкими руками. Я бережно брал это изящество, искусно вырезанное из мягкого мрамора, и фигурка словно оживала, наполняясь живительным теплом моих ладоней. Можно было совершенно безнаказанно трогать ее маленькие груди, гладить стройные ножки вплоть до балетной пачки, встававшей непреодолимой преградой на пути к сокровенному местечку, и тогда казалось, что юная дева в смущении от моих прикосновений склонила головку к плечу. Детство – счастливое неведение о предстоящей жизни. Многое в окружающем мире ребенку кажется естественным, и лишь взрослея, начинаешь поначалу удивляться, затем огорчаться и разочаровываться.
    Те давние отроческие нежность и восхищение легко сочетались с обликом Сауле. Несмотря на нарочитую вызывающую вульгарность, умиляла ребячья непосредственность, с которой она спешила поделиться очередным приобретенным озорством. Хотелось  поклоняться ей и трепетать, как перед коринфской колонной, этим вечным символом идеальной, совершенной красоты, так удачно подпорченной веками. Хотел ли ее я? По правде говоря, да, пытаясь не раздувать понапрасну жар соблазна, но лишь трезвой, чего почти не бывало во время ее походов в мир богемы. Неправильно не хотеть овладеть нравящейся  женщиной, как неправильно ловить рыбу, которую не собираешься съесть.
    При встречах в Доме печати или в типографии она была сугубо деловой (забот хватало у молодой газетчицы) и лишь исподтишка показывала мне кулачок, и в эти минуты я почти любил ее, обольстительную с характером кошки и умненькую. Почему-то умненькие  женщины (не обязательно хорошенькие), с печатью интеллекта на «челе» не обделяют меня вниманием, и это льстит.
   С Сауле все иначе, в том то и дело, что она и чертовски хороша собой, и умна, сохранив все хромосомы без недочета средневековой степной принцессы - этакая богемочка-каламгерочка, я бы так, пусть не оригинально, уменьшительно-ласкательно выразился. А милое заикание в моменты волнения добавляли ей очарования наподобие того, какое багетная рамочка дарит изящному рисунку.
    Глядя на нее, казалось, что сама бескрайняя степь обнимала меня, посвящала доверительно в свои вековые тайны, одаривала необъятным  простором, овевала ветрами и девственными запахами разнотравья. Азиатский овал ее лица в минуты нежной задумчивости возможно о предстоящем материнстве задевал во мне изысканные душевные струны, и я тешил себя несбыточной мыслью написать с нее казахскую Мадонну.
   Сауле сопровождал ответственный секретарь «Вечерки» добродушный, покладистый хохол Володя, к сожалению, впоследствии преждевременно, также  податливо умерший от внезапного сердечного приступа.  Оказывается, они теплой компанией в редакции обмывали только что опубликованный удачный очерк Сауле об известном местном художнике (по этому поводу и новое платье?) и решили продолжить в баре Союза писателей «Каламгер» в обществе коллеги, матерого журналюги Бернадского. А тут я, возьми, и подвернись под руку. Сауле, видать, решила, что, наконец-то, настал ее звездный час: удача в творчестве, удача в любви…Что ж, я не прочь, возьмите меня, тепленького…Посмотрим, что из этой затеи получится.
   Нет, нет, я не из той породы мужчин, о которых снисходительно отзываются, мол, они в ладу с женщинами, потому что не падкие на них; я отношу себя заносчиво к самцам, взявшим за основу пушкинское «чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей». При этом ластятся самолюбию слова знакомого ростовского барда: «И почему по жизни я не Казанова? Мне так хотелось им всегда немного стать…»
   Направляясь к нашему столику, писаная красавица Сауле триумфально ступала походкой подиума в перекрестье восхищенных взглядов («фирменная девочка!»), попутно вбирая сам воздух, напоенный предвкушением, понятным только ей. Прежде всего, она послала всем посетителям baiser ardent, затем, по;;ходя, влепила по-родственному baiser в лысину маститого литературного аксакала. Следом неловко опрокинула бокал Бернадского с недопитым шампанским на ширинку его штанов, плюхнулась на стул, подперла мордашку рукой и уставилась на меня, как удав на кролика (избитый, но подходящий моменту фразеологизм). Притом она умудрялась строить куры (опять же удачный, к месту, фразеологизм) объекту своего внимания.
    - Чего уставилась? На мне узоров нет, - этой грубоватой репликой, взятой на прокат у классика, я попытался отгородиться от ее откровенного взгляда. И тут же огреб в ответ:
   - Взрослеешь прямо на глазах, мальчонка.
   - И не говори. На том и стоим.
    Пока Бернадский, ахая и охая, обкладывал свой передок салфетками, она щелкнула пальцами в сторону провожатого-Володи:
   - Мне и Бернадскому шампанского, «этим» (в мою сторону и почему-то во множественном числе), - она попыталась быть язвительной, - пре-зер-ва-тив, ну а себе, чего хочешь.
   - Можно, мы поменяемся с «ними» (кивок в мою сторону) блюдами, пока у меня еще не совсем слиплось? - Бернадский умел пошутить с друзьями.
   - Уймитесь, Бернадский, - Сауле картинно дирижировала не зажженной сигаретой (она, умненькая, не курила в принципе, чем совершенно справедливо гордилась). – В его размере вы оба утонете.
   Я был польщен и даже, кажется, смутился, но  скромно заметил:
   - Все-то ты знаешь.
   - О тебе, несносный озорник, – все. Камилла до сих пор в себя не придет от твоей оглобли, между ног заглядывает, ищет чего-то…
   
2
   Нашу непристойную ленивую перебранку своевременно прервал нарастающий гвалт у стойки бара, которую осаждала неорганизованная группа делегатов писательского форума, проходившего в эти дни здесь, в здании Союза писателей Казахстана. Поклонники Пегаса, а кое-кто и Бахуса, спустились во время перерыва из зала заседаний в бар промочить свои луженые горла. Совещание было достаточно высокого уровня, судя по тому, как еще на подходе, за декоративной решеткой разноцветного стеклянного витража обозначил себя рокочущим баритоном, отраженным прямиком от небесных сфер, сам акын Олжас Сулейменов (как там, у Анны Ахматовой: «Будущее бросает свою тень задолго до того, как войти»). И уж затем вальяжно выплыли и направились к стойке, словно белоснежный катамаран, оживленно беседуя, улыбаясь направо и налево, сам Олжас и высокий гость, «старший брат», уже овеянный громкой славой  поэт Евгений Евтушенко.  В кильватере их сопровождал друг Олжаса, долгие годы его неизменный спутник Геннадий Толмачев – авторитетный журналист, позднее писатель, а в ту пору главный редактор русской городской газеты «Огни Алатау». Замыкал звездную троицу, наподобие привязанной спасательной шлюпки, добровольный телохранитель Олжаса, чеченский князь и поэт Ахмет (из числа высланных в годы войны соплеменников в Казахстан Сталиным) с неизменной тростью, в которой, не исключено, таился стилет. Ахмет, как и подобает князю, задрав лохматую голову с задиристо выпирающей шкиперской бородкой, высокомерно взирал на суету окружающих.
   Но было еще нечто незримое, наподобие мантии, за которой влачился искрящийся шлейф славы опального поэта, литератора и литературоведа – красавца Олжаса. Бог наградил этого талантище внешностью оперного певца - с неизменной и своенравной волнистой прядью вороных волос, падающих наискосок лба, и походившую на челку аргамака, спутанную дыханием вольной степи.
   Покровительственный бархатный баритон Олжаса, не позволявший забыть о гениальности его обладателя, перекрывал нестройную окрошку из русского и казахского говора. Перед троицей (так и тянет сказать, царственной) почтительно расступались даже аксакалы пера, однако не все, кто-то замешкался и в суматохе толкнул ненароком Евтушенко в бок, и у того дрогнула в руке чашка с горячим эспрессо. Евгений мгновенно вспылил, что ему было свойственно в молодости, и пообещал по-братски «дать в морду», если подобное повторится. Тут же подоспел Ахмет, оттеснивший неловкого служителя пера и учинивший тому короткую, но внушительную разборку, в пределах дозволенного.
   Впрочем, несерьезный инцидент, не медля, растворился в прозвучавшей трели звонка - перерыв на кофе-брейк иссяк, и писатели, а заодно и поэты, оседлав своих нетерпеливых, застоявшихся «пегасов-каламгеров», убрались восвояси.

3
    Вывеска «Каламгер», именно так казахская интеллигенция окрестила на свой лад общеизвестные символы творческого вдохновения – синоним крылатых коней Тулпара (тюркская мифология) и Пегаса - украшала в те годы кафе-бар (новация Олжаса) в здании Союза писателей Казахстана. Таким манером местная элита, помимо натуральных писателей и поэтов, ибо круг постоянных посетителей состоял в основном из творческой богемы, людей разных профессий (журналисты, художники, фотографы, артисты, студенты и т.д.), пристрастий и половой ориентации (среди них случались и лесбиянки, и изгибистые, внешне интеллигентного вида очаровашки-педерасты с умоляющими глазами) – сей разношерстый контингент проникал беспрепятственно в кафе через служебный вход со двора и помогал обеспечивать успешное выполнение торгового плана заведения.
   Среди завсегдатаев случались личности достаточно одиозные, и даже фрики, за которыми закрепилась репутация в соответствии с их претензией на оригинальность и потугами на творчество. К слову, спортивный журналист, некий Адольф, очевидно начитавшись Джека Лондона, так и не продвинулся далее первой и единственной сочиненной им в холостяцкой квартире фразы предполагаемого романа, которой он всех достал, но не уставал похваляться: «В свои сорок лет я отбился от человеческой стаи».
   Меня неизменно веселила фраза одного приблудного партийного функционера, часто им употребляемая, слепленная намертво из двух фразеологизмов и на полном серьезе звучавшая в его устах как «тем не паче». А как вам такой образчик глубокомыслия еще одного завсегдатая Мити Булькевича-Шмурдяйкина, доцента-философа, застенчивого воришки, присвоившего изречение У.Черчиля: «История ко мне будет благосклонна, потому что я сам пишу ее»?  Что поделать, человек как вид тщеславен, пребывая в счастливом неведении о том, насколько порой глупо выглядит.
   Так вот, так называемая элита,  подзаряжалась «вдохновением» посредством коньяка, шампанского, сухого вина и кофе.  Не напрягайтесь, братья-казахи, я ни о чем, кроме как о временах моей распутной молодости, случившейся в лучшем из городов Земли – Алма-Ате. И уж никак не Алматы (кстати, упирается всячески, противится нормальному падежному склонению, как, блин, не крути), перекроенной на современный манер в угоду националистическим и коньюктурным догмам. И ради этого стоило огород городить, рушить советскую Империю? Так, что ли, кончаки? Тут же вспоминается анекдотичное:
 - У вас есть воды?
-  Не воды, а вода!
- Дайте стакан вода.
   Маловато в переиначенном названии поэзии, в отличие от прежнего, нежно провисающем в звуковом пространстве, от которого веет запахом снегов с горных вершин и апорта, этого чудесного яблока цвета кармина, «чуда Семиречья», выведенного в предгорьях Заилийского Алатау русским селекционером. Ах, его запах!.. С чем его только не сравнивали, и даже с легендарными духами «Шанель». Этот прекрасный плод, полноценный восхитительный бренд, кончаки, слава богу, со временем удосужились-таки обожествить металлическим изваянием внушительных размеров в одном из скверов Алма-Аты.
   Немало воспоминаний связано с ним. Например, будучи на практике в молодежной газете республики, уже перед отъездом в Ленинград, я из самых благих побуждений набил посылку апортом и отправил ее по почте секретарю деканата факультета Нине Ложкомоевой, с которой был в приятных отношениях. Почта, по закону подлости, сработала хреново, посылку промурыжили в пути, и яблоки прибыли к месту назначения подопревшими.  К счастью, сей казус не отразился на наших дальнейших отношениях с обожаемой дамой средних лет, милостиво оценившей мой неловкий жест внимания.

4
   Для кого-то Париж это город - нескончаемый праздник, а в моей молодости, слава Богу, случилась Алма-Ата, и никто не отнимет у меня тех прожитых лет и святой памяти о них. И не пытайтесь. Даже не смотря на то, что, пользуясь моим отсутствием, казахи перенесли столицу вглубь бескрайних степей. Затем, решив: гулять, так гулять! - затеяли катавасию с переименованием столицы и отказом от кириллицы, вернувшись к латинице. Игриво увильнув от дружеских объятий России, прильнули к вновь обретенной «старшей сестре» - США, заодно положили глаз на примыкающие окраины российских и  китайских территорий «Жаль королевство маловато, разгуляться негде!». Впрочем, мы несколько отвлеклись от предмета разговора, а Каламгер-Тулпар уже нетерпеливо бьет копытом, хлопотливо расправляя легендарные крылья, готовясь к отлету по облакам моей памяти.
    Как я уже упоминал, в то незабвенное время известный и уважаемый местный поэт Бернадский, один из немногих, зачисленных мною в штат почетных персонажей памяти, польский аристократ по происхождению (из татар, осевших в Польше со времен поражения войска Тохтамыша от Тамерлана), литературный сотрудник русской столичной «Вечерки», ведущий рубрик литературы и искусства, а заодно и спорта, подвыпивши в «Каламгере», крутил в воздухе указательным пальцем  с выросшим за пределы приличия неопрятным ногтем, и с хитроватым блеском в раскосых глазах, выцветших от постоянного обращения к алкоголю, приговаривал:
   - Нет, шалишь, ты не Блок. Нет, нет, нет... - Он ревновал меня к Ленинграду, где я, дончанин из Ростова, учился в университете на журналиста, а он уже  давненько не был вхож в северную столицу, но безумно, как говорил, хотелось ему напоследок поклониться местам гения. И сокрушался, что теперь уже вряд ли удастся, ссылаясь на аксиому – определенные вещи возможны только в соответствующем возрасте.
   Импонировала его опекунская привязанность к начинающим молодым поэтам, боготворившим мэтра «Анисимыча» (так за глаза они по-свойски, но уважительно его величали). И даже то, что он порой встречал их в своем редакционном кабинете, буквально упершись «рогом» в стол после посещения «Каламгера», они воспринимали как сверкающую грань харизмы, причуду большого таланта. В грезах робких графоманов он был подобен могущественному небожителю, имевшему власть исполнить заветную мечту – опубликовать в солидной газете их первые стихотворные опусы, дать возможность мелькнуть звездочкой на литературном небосклоне, доселе населенном мириадами устойчивых светил.
  А его бесцеремонное: «Пьете и сношаетесь уже как взрослые, а пишите все еще детские стишки», расценивалось молодыми дарованиями с энтузиазмом, как бы сокращающим дистанцию с поэтическим гуру.      
   Я перестал на него незлобиво серчать, приоткрыв поры личностного фильтра и впуская в ближний круг общения, когда однажды в разговоре всплыла его отчаянная любовь к лошадям (оправдывая истину о том, что люди одухотворенные ближе всех к животным и, в первую очередь, к великолепным созданиям природы от сотворения мира - лошадям). И когда на стуле, обтянутом искусственной кожей, где он только что сидел, я заметил, как, стыдясь, поблескивало  беспризорное мокрое пятно. Поэт, внешностью и статью схожий с великим И.И.Буниным, обожавший его поэзию, поэт, также как и его кумир, тишком страдал в зрелом возрасте геморроем (вот уж воистину - не сотвори себе кумира!). Эта строчка «поэт втихаря страдал геморроем», с благосклонного согласия обсценной литературы, согласитесь, могла послужить прологом к началу небольшой поэмы.
   К сожалению, я не поэт. К великому моему сожалению. Ибо однажды, в пору благостного откровения, на меня свалившегося на пути выздоровления от очередной ангины, дано было считать внутренним взором откровение: из-под под скорлупы каждого слова, если удается его счастливо препарировать, навстречу брызжет радужным сиянием отдельный огромный мир, вселенная, жаждущая слиться в гармоничной комбинации, донимающей до озноба удачливого стихотворца, с другими родственными слово-звуками. Так, подумалось, и рождается истинная поэзия, уносящая нас от бытовой рутины к горним сияющим чертогам Творца (вот из-за этой чрезмерной журналистской патетики я и не стал настоящим поэтом).
   Как-то, спонтанно курсируя по полкам собственных безбрежных мозговых кладовых инфы с их пыльными сокровищами памяти, я ненароком наткнулся, условно говоря, на скобяную мастерскую моего нано подмастерья (кстати, прошу читателя любить и жаловать эту таинственную сущность нано, которая увяжется следом по лабиринтам замысла настоящей повести). Я застал его, чумазого, в пылу творческого экстаза, когда, без моего ведома, этот мастак словоблудия безжалостно кромсал из тайком от меня припасенного словесного хлама подобие связного текста неясного литературного жанра. С намерением сюрпризом предоставить затем  на мой суд лихо скроенный «шедевр». Каков сукин сын! А вы говорите: «творческая мастерская», «потрясающее чувство гармонии», «особенности оригинального таланта»…
   Надо отдать должное, он, Василий Бернадский оттянул приличный срок, как политический, и даже, говорят, учинил бунт на зоне – «качал права», а «откинулся» во времена хрущевской оттепели, не сломался и продолжал писать стихи, издавал сборники… Неофициальная версия гласит, что по молодости он начистил рожу какому-то партийному бонзе, которому приглянулась его красавица жена.  Банальная донельзя история по тем временам.
   Понятно, что дискуссий и анекдотов на политические темы, а, конкретно, нарастающего сепаратизма (в отношении Советского Союза) в казахском обществе, он изящно избегал, просто начинал зычным, артистичным голосом - а ведь он и в самом деле служил одно время актером в одном из московских театров - читать свои хорошие стихи, ясные и честные, особенно о военной поре. Казалось, ему, Бернадскому, много чего повидавшему на своем веку, возраст уже позволял воспринимать и в трезвом состоянии раздумья о маячившем внезапном исходе жизни не как о чудовищно несправедливом сюрпризе. Подобно проницательным поэтическим натурам, он воспринимал понятие кончины лишь как некую дверь, по другую сторону которой таится нечто, соглашаясь с древнеримским коллегой Проперцием: Letum non optima finit (со смертью не все кончается).      
   Нежной симпатии мы друг другу не питали. Я интуитивно остерегался заглянуть в бездну его чувств, хотя, не возьму в толк, чего хотела судьба, понуждая нас плотно пересекаться несколько раз в довольно странных, пикантных ситуациях. Он не то чтобы с опаской, но сдержанно на меня реагировал, видимо, в силу своей поэтической прозорливости обреченно предчувствовал вероятность стреножения в отдаленных будущих временах в тенетах моих амурных записок. Да и я  настороженно относился к понятию близкого человека, вооружившись мудростью антитезы поговорке «скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты» - «помните, что друзья у Иуды были безукоризненны».   
 
   Вот сидим мы днем, с которого и началось предлагаемое повествование, в «Каламе» (игривая реминисценция истинного названия, позволительная только завсегдатаям этого бара), обмениваясь настороженными фразами о предстоящем важном «ристалище» (обожаемое им словечко в газетных публикациях относительно предмета разговора). То бишь, о предполагаемом товарищеском любительском матче журналистов-наездников на рысистых лошадях двух столиц  - Москвы и Алма-Аты. Между прочим, именно ваш покорный слуга подбросил эту идею руководству местного ипподрома и далее управлению коневодства министерства сельского хозяйства.
   Мы всего лишь любители конного спорта, его популяризаторы в газетных и журнальных столбцах, поверхностные знатоки, а стало быть, предстояли предварительные тренировочные заезды под присмотром профессиональных мастеров-наездников, круглогодично тренировавших и испытывавших рысаков на ипподроме из конюшен, принадлежавших различным конезаводам и совхозам республики. Завершить тренировки логично следовало журналистским заездом в один их воскресных беговых дней на приз «Вечерней Алма-Аты», и уж потом два победителя составят сборную казахстанской столицы.
    Пройдоха Бернадский (в хорошем смысле, годы отсидки не прошли даром), как я заподозрил, амбициозно, с польской фанаберией вознамерился, во что бы то ни стало выиграть в личном зачете, стать звездой местного журналистского бомонда и, конечно, ублажить свое редакционное начальство даже путем подлога. Короче, назревала детективная заварушка. Суть в том, что нам, новичкам в довольно сложном виде рысистого конного спорта, предстояло проехать одну милю (а точнее один круг, то есть 1600 метров) желательно на добронравных лошадях трехлетках, не очень резвых, пока имеющих в своем активе сравнительно невысокие результаты. Я понимал, что серьезный мастер и не доверит перспективную, элитных кровей лошадь дилетанту, дабы неумелые руки не привели к нежелательным последствиям вплоть до серьезных травм (в том числе у самого наездника-неумехи).
   К тому же, частенько бывая на ипподроме, я неплохо разбирался в  лошадях, и уже на проминке перед трибуной мог определить готовность к борьбе за приз не только рысаков, но и участников гладких скачек. В стипль-чезе предугадать было сложнее, где препятствия в виде различных рвов, банкетов и живой изгороди несли в себе многочисленные опасности и случайно могли круто поменять ход состязания, его лидеров. Поднаторел я и в результатах рысистых забегов и скачек (уроки увлечения игрой на тотализаторе не минули даром), так что можно было и не пытаться «развести» меня. А вот Бернадский (его глазки хитро ощупывают мою физиономию и шарят даже где-то за затылком), пытается по своей наивности меня «объехать», пока всего лишь в беседе тет-а-тет.
   - Ну, Рем, как Вам результаты жеребьевки, устраивают? – Бернадский подчеркнуто предпочитает величать меня на «вы». Лихо обскакав действительность, заглянув в ее просторы он, дистанцируясь, как бы толерантно давал понять - лавровый венок победителя ему уже уготовлен. Он продолжил:
    – Судьбе было угодно определить Вас к бабе – к Евгении Громбабе? – При этом он осклабился, довольный выпущенным из-за покосившегося частокола зубов экспромтом сочиненным каламбуром, приправленным дозой отравы. «Ага!  - подумал я. – Ему невдомек, что я, осведомлен о его коварном замысле. Как же, как же! Что же, копнем глубже:
    - Можете себе представить - да, мне по жизни везет на сильных женщин.
    Следом я, что называется, ударил наугад и  не ошибся:
    - Хотя результаты так называемой жеребьевки были предсказуемы, не правда ли?
   Бернадский деланно закашлялся, как бы высвобождая стезю словам оправдания:
    - О чем это Вы, уважаемый визави? – Мой собеседник неуютно поерзал на стуле, согласовывая положение седалища с таинственным геморроем и моим замечанием.
   - Так, на ум пришло, мысли вслух. Каждому свое – кому лавры победителя, а кому  крутые амазонки, предпочитаю второе. Давно мечтал, пока не помог случай, поближе познакомиться со знаменитой на весь Союз мастером-наездником – прекрасная женщина, прекрасный материал для очерка, сам в руки просится.
   - Молодой человек, только не надо пудрить мне мо;зги! О Ваших «очерковых» увлечениях, среди пишущей братии, да и не только, не зря ходят противоречивые слухи, не пора ли уже приступить к полному собранию сочинений?
   «Он еще и хамит, - возмутился я, - ну, ничего, даром это ему с рук не сойдет»:
   - Ну что Вы, мин херц, я еще не достаточно опытен  в финальных сценах, они случаются безудержно эротичными и бравурными, видимо, недостает брутального опыта, ну, положим, Вашего. – Коль скоро лицо собеседника озадаченно смухордилось и после моего укола  было готово надеть маску раздражения и отчуждения, я смягчил тон словесного поединка (негоже бесцеремонно нарушать пределы, в которых бытует личность) и продолжил:
   - Согласитесь, Евгения, кроме своей женственной привлекательности, - уникальная личность, именно личность в рысистом конном спорте? Кто с ней может соперничать, разве что москвичка Алла Ползунова, классная наездница, кандидат наук и в вопросах коневодства, как говорится, ходячая энциклопедия в рысистом деле…
   По тому, как облик поэта, смахивающий на неубранную мужскую постель, приободрился, стало понятно - я удачно и вовремя снял осаду с запаниковавшей крепости, сменив тему разговора. Достаточно и того, что я дал понять о моих предположениях факта свершившегося подлога. Бернадский, слегка оправившийся, довольный, бормоча  на бравурный мотивчик: «a la guerre comme a; la guerre» игриво пощипал приунывшую было ткань жизни, и даже пригласил к разговору свой бокал с остатками шампанского беззаботным постуком ногтя указательного пальца по его отзывчивому мелодичному бочку. И тут же он, нарочито отвлекся - сама любезность, на вошедших в кафе москвича Бориса (фамилию вспомню позже), переводчика немецкой поэзии, в основном Рильке (по договору с местным издательством), и на его пассию казашку Миру.
    Таким увертливым маневром Бернадский, в брезгливой гримасе состыковав верхнюю губу с кончиком носа  (тоже мне, выискался чистоплюй), решил выкарабкаться из нашей вязкой перебранки не в его пользу. Ничего, потерпит, страдалец, разборка еще не окончена: любишь кататься, люби и за лошадками подчищать. Не запамятовал бы он о завтрашней последней тренировке, ведь в воскресенье - момент истины, заезд на приз уважаемой столичной газеты, к которому Бернадский постарался подогреть интерес своих читателей предварительными публикациями.

5
   Искомый Борис, сухощавый, в неизменном узком черном кожаном пиджаке, почитай копия самого Рильке в молодости только без усов, сообщил нам с соседнего столика, за которым он расположился с  очаровательной спутницей, что вышел на финишную прямую со своим переводом (на который потрачено около двух месяцев), дабы в итоге порадовать довольно объемную казахстанскую  немецкую диаспору прелестными поэтическими мотивами Фатерланда.  Он буквально светился своей голливудской улыбкой с прекрасно подогнанным мостом верхней челюсти в предвкушении довольно внушительного гонорара, из которого двадцать пять рублей (ах, этот уютный лиловой окраски «четвертак» с барельефным профилем великого Ильича!) законно принадлежали мне в качестве погашения им долга. О нем он при встречах предупредительно, с обаятельной улыбкой потомственного интеллигента восклицал: «О, нет, старик, не беспокойся, я не забыл! Я счастлив тем, что должен тебе!» 
   Деньги аванса у него стремительно иссякли в турне по ресторанам, барам, в приобретении эффектных презентов женщинам. Долги множились, и уже нечем было платить за одноместный номер гостиницы «Алма-Ата» на пятом этаже (как раз над входным козырьком, испещренного выброшенными окурками беспечных жильцов). С лоджии мы вдосталь любовались грядой оснеженных вершин и фундаментальными формами фасада национального оперного театра после выпитых двух бутылок вина. И тогда я уместно вспомнил вслух пушкинскую фразу о том, что переводчики – это почтовые лошади просвещения, которая пришлась по душе Борису. А однажды, поздним вечером, мы стали свидетелями великолепно, с любовным посылом, исполненной с улицы серенады уникальным тенором самого Ермека Серкебаева в честь какой-то заезжей знаменитости женского пола, остановившейся в гостинице.
    В тесноватом одноместном номере уважаемый моложавый der Ubersetzer der deutschen Dichtung трудился над переводом. Однако же, умудрился выкроить время, чтобы в очередной die Schpaziergang в Каламгер натурально отбить скромненькую казашку Миру (младше его на двадцать лет), у флегматичного Алекса, азиатского аристократа княжеского рода, и поджениться на студентке филологического факультета университета, обитавшей с родителями в уютной «сталинке» в центре города. Законным образом он поселился в их просторной квартире, и все шло ничего у молодых недели две, пока ненароком не была замечен в стакане с водой верхний зубной протез суженого, снятый им предусмотрительно на ночь. В довершение набору недостоинств, его субтильный организм некстати обладал могучим храпом, невинно сотрясавшим скромные устои жилища и приводившим в отчаяние аборигенов.
    Короче, Борису (я таки вспомнил его заурядную русскую фамилию - Пчелинцев) настойчиво давали понять: Мира, неопытная девочка, ослепленная внезапным увлечением, совершила легкомысленную ошибку, дав согласие на брак. Впрочем, оплошность можно поправить, пока страсть не зашла слишком далеко, немедля начав бракоразводный процесс. Дело за малым – московский Жигало и не думал разводиться. Ему пришлась по душе прелестная азиатская филологиня, светила перспектива быть облеченным супружескими узами, даже находясь в  прекрасном далеке от возлюбленной в спасительной Москве, имея возможность изредка наезжать по творческим, а, заодно и семейным, делам в алма-атинскую вотчину. И скромница Мира по уши врезалась в небожителя, души не чаяла в его таланте, ведь любят же не только беззубых, но и утративших иные органы и части тела (аппендицит не в счет). Не станем задаваться тривиальным вопросом: «А тогда за что любят?». За то самое.
       Не смотря ни на что, настроение благостное, под стать ласковому тепловатому солнечному деньку, какими богата Алма-Ата ранней осенью. В подобном душевном мираже можно выпить порядочно и подвести черту; дню в другом кафе или ресторане (какому по счету?), или в квартире друзей, на кухне, а еще лучше расположившись теплой компанией за столиком в лоджии с видом на горные вершины, окутанные закатным светом – по ним как бы прошлись слегка розовой губной помадой. Божественные минуты! Мы еще относительно молоды (Бернадский не в счет), нравимся друг другу, у нас много общего. И наши ангелы, поднимая в высоту зеленые звезды,  о чем-то мирно беседуют неподалеку, а мой небесный наставник пророчит мне долгую жизнь, наполненную испытаниями и соблазнами, если я не промотаю ее бездарно до срока.
Глава 3
И заходит солнце…
1   
   Если кому интересно, именно в тот период Олжас издал, не без содействия Толмачева, тиражом в сто тысяч экземпляров свой оглушительно скандальный шедевр поэму «Аз и Я», дерзновенно препарировавшую на свой лад сакральное «Слово о полку Игореве». Тут же автор стал живым классиком поначалу в казахстанских пределах, затем обретя пугливую славу среди втихую дисседентствующих кухонных политиков всего Союза. Сей  молодой дерзновенный литератор и литературовед - прямой потомок легендарного казаха Батыра, военного кавалериста - замахнулся на святая святых. Естественно, псевдо русофильская Москва в лице, прежде всего, партийных, а затем и литературных бонз всполошилась, тут же обвинив опасное, крамольное, «проникнутое духом сионизма», сочинение в пантюркизме. Не воздержался от интеллигентного упрека со всего академического Олимпа благостный Дмитрий Лихачев. И не напрасно. Закваска сепаратизма вкупе с  национализмом уже начала бродить по окраинам Союза в умах интеллигенции, прежде всего, творческой.
   Как показало время, партийная власть, зараженная старческой импотенцией и сибаритством, кумовством и зацветающей коррупцией, в итоге постепенно безвольно ослабила вожжи, и легендарную гоголевскую русскую тройку в пене, в мыле понесло по кочкам «парада суверенитетов» в бешенно-самозабвенной скачке. Куда? Не все ли равно! Нестись   безоглядным аллюром, пока сердце не разорвет от упоительного и гибельного восторга (свидетель тому Владимир Высоцкий) – вот в чем и секрет, и предназначение загадочной русской души, которая в той тройке идет коренником, а в левой пристяжной, с обильно запененными удилами, смутно угадывается казахский аргамак.
    Между тем история с Олжасом неумолимо раскручивалась в жанре советского экшн (ekshen). В экзерсисах крамольного автора чего только не усмотрели: даже поклонение иудаизму – это затем, чтобы покруче застращать. В ход пошли испытанные методы аппаратной накачки-репрессии: гневные окрики с самого верха «разобраться с книгой… с автором… наказать виновных… чтоб неповадно было…». Далее показательная выволочка в ЦК Компартии Казахстана (как оказалось, спасительная - спасибо мудрому уйгуру главе республики Д.А.Кунаеву, по сути своей интеллигенту и ученому, опекавшему по-отечески Олжаса, напрямую обратившемуся к другу и соратнику Л.И.Брежневу); заслушивание на особом заседании Академии наук СССР даже без перерыва на обед(!); разгромная статья в «Казахстанской правде», а следом и покаянное письмо на ее страницах самого виновника.
   Интересно, осудил ли О.Сулейменова, следуя партийному принципу демократического централизма, на тот момент скромный секретарь парткома Карагандинского предприятия, которого судьба затем вознесла сквозь череду знаковых событий в стране на новую высшую должность республики, доселе неведомую? Хотя кому было интересно его мнение на тот момент?
   Мы с журналисткой и поэтессой Инной Потахиной-Филимоновой и ее задушевной подругой Тамарой Мадзигон, обескураженные и непристойно нетрезвые, читали текст покаяния вслух за столиком в «Каламгере», огорчительно запивая каждый абзац глотком коньяка. При этом я не упускал случая благодарно поглаживать под столом шелковистое бедро Тамары, только что подарившей мне свою новую книжечку стихов «Солнечный ветер» (и разве мог я тогда знать, что в отзывчивом теле этой статной и красивой натуральной блондинки уже затаилась коварная болезнь – рак, как говорят, не передающийся половым путем). Мы, нормальные люди, желаем покаяния и прощения, и когда оно последует, испытываем блаженство удовлетворения, а следом разочарование: ну, вот, свершилось, а дальше-то что? Чтобы вернуться в сладостный миг прощения, надо снова согрешить?
    И вот закономерный итог «суеты вокруг дивана» логически завершившейся, не предусмотренной инициаторами заварушки, грандиозной пиар-акцией в честь Олжаса. Книжка, ставшая настоящим бестселлером, номиналом в 70 копеек уходила нарасхват из-под полы за пятидесятикратную(!) цену. Витала даже легенда, якобы, в Баку за нее предлагали автомобиль «Москвич» (подозреваю, вряд ли новый).
    Именинник переполоха в «святом семействе», по крайней мере, внешне, оставался невозмутим – кому, как не ему, гениальному поэту, возвестившему: «Судить о нациях по их поэтам», а вскоре и масштабному общественно-политическому деятелю, было отряжено пророчество – вслед за хулой и бессильным ожесточением извне явятся почести, коим несть числа: народный писатель Казахской ССР, секретарь правления Союза писателей Казахстана, лидер народного движения «Невада-Семипалатинск», депутат Верховного Совета СССР, посол Казахстана в Италии по совместительству в Греции и на Мальте, постпред Казахстана в ЮНЕСКО (Париж)… Но слава сама по себе, наподобие излившейся лавы, с годами остывает, и потому своим баловням судьба нет-нет, да и подбрасывает в опресноки перчинку-другую.
    С какой стати судьба-злодейка посмертно наказала именно Толмачева старшего, вряд ли кто из тленных взял в толк, хотя Генка (так, за глаза журналюги запанибрата кликали «Толмача») с Олжасом за сорок лет дружбы «нагусарили» с лихвой. Короче, сын Толмачева - Валерий, умница, интеллектуал, полиглот и писатель, будучи советником постоянного представителя Казахстана при ЮНЕСКО Олжаса Сулейменова, учинил в самолете рейсом «Париж – Рим» дебош и, вооруженный ножом, напал на стюардессу, пытался спровоцировать экипаж полететь в столицу Ливии Триполи (на выручку Каддафи, что ли? – мое предположение). Его удалось нейтрализовать, сдать в итальянскую полицию, а местные правоохранительные органы не усмотрели в действиях Толмачева попытку террористического акта. Была озвучена версия самого Олжаса (подозреваю, подсказанная опытным и высокооплачиваемым адвокатом), якобы Валерий страдал душевной болезнью из-за ошибочного смертельного диагноза (рак) и в отчаянии совершил неконтролируемый агрессивный поступок. В этом случае изреченная истина в «Похвале глупости» стариной Эразмом Роттердамским:  «На детях гениев природа отдыхает» - не дала сбоя.
  Будущему до нас нет дела, оно встречает нас таким, каким мы его подготовим, а потому заплатил по отдельному счету и сам Олжас. В компании с Андреем Вознесенским и Татьяной Лавровой они неслись по ночному городу в автомобиле, за рулем которого был Олжас, не справившийся с управлением на перекрестке, и «Волга» со всего маху врезалась в ограждение. Машина вдребезги, а вот звездная компания, хранимая небесами, не шибко пострадала. А спустя годы насмерть разбился на мотоцикле любимый внук Олжаса Искандер.

2   
   И, кстати, бросьте в меня камень, если я не прав: не бог весть сколько из нынешних молодых слыхали о литературном шедевре или, того пуще, читали вдумчиво, от сих до сих, недоуменно помаргивая, это странное глубокомысленное произведение, этот неолит, то есть новая литература (каламбур, пущенный в ход геологом Олжасом). Ставшее классикой, не менее чудно озаглавленное «Аз и Я» и таящее в самом названии несколько взаимоисключающих смыслов зараз?  Каждому времени – свои кумиры (или как поддакнул бы мой нано лингвист: «Всякому овощу – свой фрукт»). Да, несомненно, в той далекой и для кого-то суровой реальности, «выплеснуться карасем» на берег соцреализма с его отлаженной системой «воспитания нового человека» было равнозначно горьковскому «безумству храбрых поем мы песню». Само время, не испросив разрешения Олжаса и учтя упрямый нрав яркого представителя созвездия Тельца, двинуло его кандидатуру в авангард ниспровергателей устоев и авторитетов. И с приданной ему миссией коллаборациониста (как заявляли о нем высокопарно либералы, якобы, вторым после Солженицына, подготовившего своим творчеством горбачевскую перестройку и, как следствие, пресловутый «Парад суверенитетов») талантливый самородок справился на все сто - тут провидение, действительно, не дало маху.
   Однако, возмужав в жизненных перипетиях, насладившись славой первооткрывателя, чуть не угодив в путы регалий, чинов и высоких званий, он, последователь греческого Демократа по природе своей, узрел прозорливостью философа и художника слова, в какой хаос втаскивает группа шарлатанов и радикалов от политики (Межрегиональная группа депутатов) уникальное и перспективное мировое общественное устройство -  Советский Союз. Потому, выступая на съезде народных депутатов СССР, Олжас попытался отыграть назад, образумить взъерепенившуюся либеральную шатию-братию. Как всегда уверенно и образно построив свою,  выдающуюся речь, по мнению авторитетов, он из числа немногих  возвысил свой роскошный баритон в защиту малограмотного комбайнера Горбачева. Тот, ведо;мый не столько умом, сколько инстинктом крестьянина тщетно пытался, наподобие колхозного сторожа, отбиться двустволкой от воронья, налетевшего на закрома, и от набегов потерявшей страх своры шакалов, чтобы сохранить хотя бы часть Союза в облике народного добра.
    Поэт недоумевал с трибуны: «Я разделяю ваши взгляды, я демократ, но что же вы все критикуете и критикуете Горбачева и ничего не предлагаете?» Глас вопиющего в пустыне разливанного моря демократии без берегов. Много чего вразумительного могла предложить интеллектуальная элита общества, однако и она заигралась «в поддавки», увлеклась всеобщей паранойей разрушения могучей социалистической империи, ее идеологии и экономики в надежде на перемены. Лично перед меченым Горбачевым, складно токовавшему, подобно глухарю, сбитому с толку народу о «новом мы;шлении», о мифической перестройке, о которой он сам имел весьма смутное представление («главное, начать, а там разберемся»), маячила перспектива лауреатства Нобелевской премии, которой, как морковкой перед носом осла, помахивало перед «нашим парнем Горби» закулисье мирового капитала.
    Между нами -  не совсем благозвучная фамилия первого и последнего президента Союза лично у меня почему-то ассоциируется с мудрым замечанием «горб – это проклятие, просто так не вырастает». 
   И «процесс пошел» в руках прощелыги, рулившего страной той же хваткой, как в свое время комбайном, с огрехами, сикось-накось. Пресловутая перестройка органично перетекла в перестрелку преступных группировок. Впрочем, о чем это я? Ведь еще современник эпохи Возрождения Мишель Монтень писал в своих «Опытах» о том, что люди ни во что не верят столь твердо, как в то, о чем меньше всего знают. Ему вторит своей инвективой Эразм Роттердамский в «Похвале глупости»: «Самая низкопробная дрянь всегда приводит толпу в восхищение, ибо значительное большинство людей заражено глупостью». С последним пассажем приходится смиренно согласиться, потому как природа человеческая неизменна ни на йоту во веки веков.
   Иссякал романтический вздор так называемых шестидесятников. Самым одиозным и талантливым (в первую голову литераторам и художникам)  дано было душевной щемящей нотой новых вибраций музыки, еще не сочиненной, завершить в умах современников уникальную эпоху оттепели – время светлых надежд и ожиданий - увековечить ее силой искусства для потомков. Из-под сурового сукна запрета извлекались бриллианты стихов, политых чистыми слезами поэтов.  Подобно хрупкой красоте первоцветов – обманчивых провозвестников тепла – они накоротке согрели своим прямодушным творчеством души современников, озябшие в пору стужи косности и затхлости идеологических наворотов эпохи, безвозвратно уползающей в кротовую нору космоса.
   Для чего, спрашивается, с какой целью согнали в Верховный Совет сливки общества – выдающихся ученых, философов, писателей, художников и прочих интеллектуалов, оторвав их силком от насущных полезных дел? Сей предполагаемый мозговой штурм так и не дал ума перестройке, которая уже «вовсю цвела и пахла», ничего путного не родил. А вот наболтались и накричались витии вволю, утоляя зуд разрушения, попутно сведя счеты за ущемленные права изгоев минувшей «тоталитарной» эпохи, за властные притязания в наступившей, сгоряча окрестив ее «демократической», с подзабытыми тайными символами подобострастия Западу - полосатым полотнищем и двуглавым пернатым хищником,  заносчиво выставляя напоказ стране и всему миру свою эрудицию и благоглупость. Даже гениальный благоразумный Сахаров ограничился лишь запоздалыми обидами закоренелого диссидента за ссылку в Горьковскую область.
   Тем временем своя доморощенная пятая колона, взращенная на витиеватых постулатах теории конвергенции - сближении противоположных политических систем в век научно-технической революции,  воспрянув к кипучей деятельности, упорно проталкивала, нет, пропихивала со страшным скрипом, обдирая в «кровь» острые углы проекты законов, состряпанные на скорую, неряшливую руку, к верховному владычеству новоявленного сказочного Емелю-Ельцина. Тот почуял своим пропитым носом смачный запах неограниченной власти и вседозволенности, обуянный животным страхом  утраты владычества, благословил расстрел из танков здание восставшего парламента. Что? Конституция? No problem! Щас мы ее слегонца подшаманим. А подать сюда усатого сказочника Шахрая с его подельниками америкосами! 
   Затем, отойдя от опостылевших дел государевых («Я устал, я ухожу»), на досуге, нацепив на башку нелепую бандану (хорошо - не шапку Мономаха), вкривь и вкось размахивал ракеткой на теннисном корте, на манер мухобойки, дабы уподобиться, хоть на минуточку, аристократической верхушке общества Запада. Как говорится, полный пистейкс, ну просто жесть!
   Чую стройный хор упреков: «Негоже пинать мертвого льва – не велика смелость!» Во-первых, какой из него лев? Так, хмельной медведь на воеводстве. А во-вторых, и в его бытность я в своих опубликованных памфлетах и эссе не стеснялся воздать ему должное. Безотчетно приняв за основу формулу – истинные убеждения сильнее инстинкта сохранения жизни. Невзирая на то, что наймиты-подонки и дверь моей квартиры поджигали, и стекла камнями били.
    По гроб жизни должны быть благодарны ему либералы-лицемеры. Им, преисполненным ненависти к «тоталитарному» прошлому (какая сейчас разница, что там когда-то кому-то что-то запрещали – это уже все ушло безвозвратно!), по сути нечего предложить стране, кроме как нравов феодального средневековья и замшелых рецептов капитализма, цинично, силком и «непокабелимо» подталкивающего цивилизацию в тупик. Как говорят знающие люди, на крушении цивилизации можно заработать ничуть не меньше, чем на ее создании.
   На том и разошлись, профукав «великий, могучий Советский Союз», заодно проурав и просрав уникальную социалистическую идею (согласившись с грядущим посткапиталитическим расчеловечиванием и глобальным фашизмом), по своим сепаратистским национальным квартирам, подгоняемые в спины глумливым ельцинским благословением: «Возьмите ту долю власти, которую сами сможете…проглотить!». После этой издевательской фразы, обнажившей суть происходящего свирепого «хапка» - грабительского раздела общественной собственности по личным карманам по принципу «кто, сколько захапает» и закатилось солнышко в тучные снопы пшеницы на гербе СССР. Как не припомнить к месту крылатую фразу из восемнадцатого века: «Бывали хуже времена, но не было подлей». Приспело время негодяев – время тотальной лжи и фальсификаций.
   Прервем неуловимо протянутую нить из советского «застоя» в наше невразумительное сегодня. Попрощаемся с двадцатым веком, сколь невероятно романтичным, столь не менее трагичным. Оставим в покое мудрейшего Олжаса (к сожалению, он выпадает из моего дальнейшего рассказа) вдали от родины-Казахстана, в его дипломатических римских апартаментах на Via Cassia, 471, склонившегося, предположим, над рукописью своей книги «Улыбка бога». Судьба, забывая спросить, а зачем ему все это надо, охотно исполняла прихоти своего баловня. А если это не совсем так, то вместо нее это делаю я, поселив его в мой рассказ. Впрочем, возможно еще окликну, позову почтительно в свои записки этого глубоко симпатичного мне человека-эпоху. Ему я готов источать самые лестные суперлативы, хотя, как знать, как знать… ведь в те далекие времена в Алма-Ате нам одномоментно нравились некоторые молодые куртизанки. Не зря сказал мудрец - даже самый светлый гений не без изъяна как наливное и красивое яблоко в саду с птичьим поклевом.    
   
3
    Время от времени, утоляя голод в поисках смысла жизни, я, честно говоря, ностальгирую, сожалея об упущенной в свое время возможности, как говорится, не отходя от источника, теснее и глубже проникнуться великой казахской национальной культурой, в особенности, литературой, поэзией, театром, оперой. А вот с изобразительным искусством, как и с музыкой,  было проще, поскольку его язык интернационален и более доступен, к тому же я сам отчасти увлекался живописью еще со времен студенчества в Ленинграде, и мой этюдник всегда был наготове. Не овладел я, раздолбай, и языком (тогда казалось не обязательным) этого скромного, но местами, чего уж там, заносчивого народа, приютившего в годы войны в Алма-Ате цвет творческой интеллигенции Союза. Хотя, согласитесь, – не  следует заморачиваться долгами прошлого, усложнять себе жизнь.
       Где все те, кто по-дружески разделял мои жизненные невзгоды и удачи неповторимых бурных дней молодости, а ныне затерявшихся в пыльных складах минувшего и изредка возникающих сквозь дрожащее марево памяти? Временная нить, связующая с Алма-Атой, давно оборвалась, возможно, осознанно, и лишь ранней весной, по вечерам, восточный теплый ветер, преодолевая тысячи километров, как мне чудится, доносит запах алма-атинского апорта и снегов с горных вершин, а заодно с ними и отзвуки-всплески упавших в колодец времени голосов попутчиков по фатуму.
   Это так просто – пойти и купить билет на самолет (сейчас с этим нет проблем, были бы «бабки» и не малые), каких-то 6-7 часов пути, и вот, она, в иллюминаторе, гряда заснеженных горных вершин Заилийского Алатау.  На подступах к ним приткнулся огромный, любимый тобою город, в котором тебя уже вряд кто ждет, разве что пугливые тени призраков, и  где из драгоценных осколков ты тщетно попытаешься собрать мозаику утраченного.
   Представляю, с какой жадной готовностью я буду цепляться воображением за обветшалые уцелевшие здания, уголки скверов и исходящую от них покорную грусть доживания. Все равно когда-нибудь его облик неотвратимо изменится с воздвигнутыми громадами из стекла и металла – эдакими вычурными  кексами-марципанами, с метро, немыслимом в сейсмоопасной зоне. И он покорно разделит судьбу современных, «под евро», стерильных городов, лишенных налета того духовного сора, с которым тепло и уютно душе коротать земную юдоль, где нет места полезным микробам социума – питательного бульона благотворных перемен. Где невозможно вообразить стрекот сверчков в лабиринте взъерошенных небоскребов, а исчезновение милых сердцу мест неотвратимо, они  подлежат  удалению подобно старым полузабытым файлам из матричной голограммы мироздания.
   Изредка мне все же удается бывать там, в одном и том же сне. Налетавшись вдоволь демоном по лабиринту  радостно узнаваемых улиц и проспектов, искаженных призмой неконтролируемого сознания, вдруг спохватываюсь – совершенно упустил  из виду горное урочище Медео, куда надо попасть позарез, и которое влечет к себе с неодолимой силой, ведь оно и есть главная цель моего путешествия по астралу. Тщетно. Отпущенный срок неумолимо истекает. Затем метания в аэропорту в отчаянных, близких к помешательству, безнадежных попытках купить билет на самолет (а на самом деле в Вечность), посадка на который уже объявлена. Едва успеваю к трапу, вокруг которого сгрудилась немая толпа попутчиков в одинаковых, похожих на униформу в пепельно-серых тонах, одеждах.
    Пристраиваюсь в эту эфемерную очередь. Знакомые, проницательные лица, то ли живых, то ли умерших, приветливы до жути: «Ну, вот, и ты с нами, голубчик!». Догадываются ли они, что я потревожу их прах и напишу какую-никакую книжку о них и о себе, что подошла и моя очередь зачерпнуть пригоршней из этого источника после сонма талантов и гениев, хотя бы и пришлось их чуточку отодвинуть, слегка подтолкнуть локтем. Неимоверно трудно, а то и безнадежно состязаться с гениями, пометившими свои трагические жизненные пути чередой сверкающих глыб творений.
   «Я лично не против, - безмолвно говорит снисходительная, мягкая улыбка узнанного мною наездника Николая Бейгеля, умершего чуть ли не на беговой дорожке ипподрома от разрыва сердца после заезда на тройке вороных при полных трибунах зрителей. Его улыбка служит мне прощением. «Ведь жизнь земная – это всего лишь сон…», – успеваю считывать с гаснущей улыбки то ли стоящей, то ли парящей рядом поэтессы Инны Потахиной. А что же тогда есть жизнь, или как еще можно назвать эту эфемерную, призрачную ткань, сплетенную из космических вибраций, и заключающую в себе бесчисленные мгновения любовных наслаждений, творческих мук, радости, горя, печали и, наконец, небытия? Угадав саднящий меня вопрос, электронное табло бесстрастно выдает бегущую строку: «Во всякой мудрости много печали, умножающие познание, умножают скорбь». Ну, да, как всегда уклончиво и как всегда ни о чем, но, что примечательно, графомански слямзено с начертанного (божьим промыслом) человеком и понятно где.
    Проверяя билеты у траппа, стюардесса, схожая до мучительного блаженства на Сауле, напоминает: «Вы не ошиблись? Мы летим в Канаду…»
   
4
 С утра в кафе малолюдно  и пустынно, как на полустанке, мимо которого на всех парах только что пронесся скорый поезд, пробивая упрямым лбом сгусток времени и унося с собой надежду на новую яркую, беззаботную и праздную жизнь. После кратковременного писательского сабантуя, канувшего в лету, нам следовало продолжать разыгрывать сценарий дня.
   Вот хозяйка бара, средних лет миловидная и добрейшая казашка Рымкеш, а на русский лад Вера, убирает посуду со столов, натирая их до блеска полотенцем; вот два бородатых художника (один - рыжий и тонкий, другой - полноватый брюнет), частенько зависавшие в «Каламе», заскочили на минутку обмыть стопочкой коньяка удачно подвернувшийся заказ, бросив на прощание: «Пока, пока, до вечера!», намекая на продолжение банкета; вот полулегальный, с виду относительно безвредный очкарик-сексот, неизбежная принадлежность творческих тусовок,  допивая третью чашку кофе, близоруко щурясь и удовлетворенно хмыкая чему-то, старательно пишет в малюсенький блокнотик малюсеньким карандашиком – любопытно, каким почерком? Сподобился на стихи (место присутствия обязывает) или на проект доноса, стенографируя застольный вздор завсегдатаев?
   Однажды он, «полковник» (это звание «присвоили» ему завсегдатаи кафе) закинул удочку ко мне (сидели за одним столом), приставал с расспросами о том, о сем…до тех пор, пока я не осведомился с простецким видом, на каком столе его зачали – теннисном или бильярдом.
   По наивности я, было, решил, что отделался от назойливого визави, но прилипала действовал в лучших традициях ребят из «конторы» - раз уж ты попадаешь под «разработку», то будь добр, обеспечь ему какой-никакой результат. Через время от него последовала следующая попытка склонить меня к откровенному разговору. И тогда я оторвался по полной, приведя совет американского актера Джека Николсона таким, как он – соблюдать два правила: не мучить понапрасну эрекцию и стараться не пердеть в присутствии дам. Он с достоинством проглотил мое хамство, даже, кажется, зауважал мою эрудицию, и поползновения, учтиво пятясь, сошли на нет.    
   Внешностью он напоминал мне университетского преподавателя истории партийной советской печати Смирнова, застенчиво, я бы поправил сам себя, конфузливо похвалявшегося в конце каждой лекции своим почтовым сношением с американским публицистом Джоном Хопкинсом. Фишкой была заключительная пятиминутка, которую он предлагал на полном серьезе вслух посвятить мечтам о предстоящем коммунизме, продекларированным Хрущевым, о том, как мы будем жить-быть при изобилии всего и вся. И мы наперебой, угодливо мечтали, а с его тонких губ не сходила понимающая сладострастная улыбка. Ничего личного, но улыбочка эта как бы озарялась отсветом всезнающего, не терпящего инакомыслия иезуитского средневековья. Так бывает - в памяти о,  в общем – то, хорошем человеке остаются не его пламенные речи или дела, а всего лишь характерная мелкая и гаденькая деталь персоны.
    …В разговоре за нашим столиком всплыло, что в распоряжении Володи чуть ли не на весь день оказалась редакторская «Волга», на которой они и приехали, следуя замыслу Сауле.
   - Значит, так, мальчики! - Сауле уверенно взяла инициативу в свои руки, встала, напоказ поставила ногу на стул, подбоченилась, при этом подол юбки обнажил сверх меры, до самих трусиков ее аппетитную и желанную мраморную ляжку (у родовых казашек летний загар едва доползает до колен).
   - Бернадский, ты сегодня свободен? – продолжила она, заранее зная положительный ответ. Тот бодро отозвался в своей манере:
   - Как муха в полете.
   Меня, честно говоря, коробило, когда Сауле,  презрев обычно свойственный ей этикет, начинала фамильярничать, запанибрата «тыкать» седовласому Бернадскому – верный признак того, что она в приличном подпитии и страждет приключений на свой обольстительный задок.
   - А Вы? – словно угадав мои мысли, подчеркнуто ко мне. При этом хищный огонек в ее глазах дрогнул, тень робости мелькнула и тут же пропала на еще более похорошевшем личике – все-таки она, не смотря на показной всплеск эмансипэ, инстинктивно побаивалась мужчину, как и положено восточной женщине.
   - «Вы» согласны, – передразнил я, но ломаться не стал, хотя стоило  ее чуточку помучить. Конечно же, я свободен и готов к новому приключению, а ради чего еще жить? Есть другие варианты?
   Сауле, довольная, хмыкнула и, притворяясь загадочной, запустила руку в сумочку. Похоже, нас ожидал  сюрприз.
   - Вуаля! - В ее руке оказался ключ на засаленной тесемочке.
   - Ты прямо как папа Карло, - замшелое воображение Бернадского тут же отнесло нас к известному с детства повествованию. Уточнять, что золотым ключиком дверцу за холстом с намалеванным камином в сказочную страну открывал шалопай Буратино, было бы лишним и даже бестактным, и так понятно, просто нарицательное папа Карло (вкалываем как папа Карло и т.д.) это наше все.
   - И что этот ключик нам откроет? – Бернадский пытался подстроиться под тон Сауле.
   - Дверцу от…- Сауле несколько затянула с паузой, в воздухе явно назревала провокация, и я вдруг, сам от себя не ожидая, решительно брякнул, употребив почему-то сокровенное словечко. Просто Сауле достала меня подколками. Я же чувствовал – она ожидает от меня нечто подобное, чтобы как следует возбудиться, а заодно и опустить «этого интеллигентика-недотрогу».
   - В общем, в страну наслаждений! Не обращайте внимания, ему материться, как с горы скатиться, –  оскалилась она фальшивой, дразнящей улыбкой в ответ, сделав вид, что пропускает мимо ушей мою отчаянную глупость, которая ей явно понравилась, и стало понятно, что в ее этом самом телесном органе что-то встрепенулось, наслаждаясь.
    - Я – пасс. Это не ко мне. Разве что в качестве наблюдателя… - Бернадский встал, отряхивая салфетки со штанин. Высокий и худощавый, с задорным хохолком в авангарде приплюснутых седин к четко обозначившему свои грани черепу, сейчас  он, в стиле перфоманса,  напоминал Дон-Кихота, готового к подвигам во имя, все равно чьей, но бескорыстной любви. Своим видом он как бы заявлял: да, я привлекателен, черт возьми, даже красив и горд тем, что могу себе позволить быть безучастным к восхищенным взглядам женщин.
   Не часто встретишь талант, опирающийся на самодостаточность его обладателя.  В нем бодро торилась та таинственная генерация духа, которая дает шанс избранным оставаться молодцом до преклонных лет и снаружи, и внутри, несмотря на жизненные невзгоды, которые, в зависимости от обстоятельств, проглядывали поочередно в его облике. Я отнес бы к его персоне известное замечание о пожилом певце Фрэнке Синатре: «Синатра, как Колизей, частично разрушен, но все еще завораживает». 
   - Фи, как пошло! – Сауле призывно крутила тесемку вокруг пальчика, - Мой миленький, а-у-у! (опять ко мне). Мы едем в горы на дачу художника – героя моего очерка. Он творит там на пленере.
   - А как же работа?
   Сауле посмотрела на меня, как на ненормального:
    - Работа не Алитет, в горы не уйдет, - она имела в виду героя эпохального фильма «Алитет уходит в горы». - Присоединяйся. Не собираешься же ты отсидеться здесь, как в окопе, охраняя свою прокисшую девственность? Какого… ты прилип к стулу? Стесняешься показать намокшие штаны? – Она явно закусила удила, чувствуя себя хозяйкой положения.
    - Понимай, как знаешь, - отмахнулся я, а про себя подумал: «Э-э, миленькая, да у тебя самой, наверно, в трусиках случилась легкая запарка!» Тайно блаженствуя, представил метаморфозу, когда нарочито дерзкая и вульгарная она обернется в робкую, застенчивую и нежную девочку, очутившись в моих объятиях. Не забыть мне вовек, как она тихонько всхлипывала за кулисами, готовясь выйти на подиум Дома моделей под потрясающе-романтическую мелодию Френсиса Лея из американского фильма «Love story». Меня самого пробирали мурашки гордыни - ну, как же, ведь это я уступил просьбам ничего себе директрисы Тамары Москвичевой, подарил кассету с записями, привезенными из Ленинграда. Впрочем, всплакнули и другие растроганные девчонки-модели.
   Упал незримый занавес, возвещая о конце акта разыгрываемого нами в «Каламгере» прозаического спектакля «за жизнь».
   Сейчас я в воображении вознесусь подобно квадрокоптеру над крышами домов и тайно прослежу наш дальнейший путь по городу. Вот наша «Волга» вырулила из высокой арки двора дома писательского Союза на улицу Мира, далее улицу Калинина – алма-атинский Бродвей, и помчалась до проспекта Коммунистического. По нему мы стремглав понеслись до проспекта Абая, где повернула затем налево. И возле монументального памятника великому акыну и только что построенного огромного и приземистого под крышей в форме китайской па;годы  Дворца искусств машина ушла вправо и помчалась вверх, вверх, вверх в тоннеле пирамидальных тополей в сторону гор, по шоссе, зебристому от поперечных теней деревьев. Володя, он же водитель, включил приемник, попав сходу на оркестр Поля Мориа – одно к одному, сплошная романтика, блин. Мы расположились сзади, Сауле в середке, левой рукой обхватив шею Бернадского, правой собственнически вцепившись в мое колено – можно подумать, я собрался выпрыгнуть от нее в окно машины на полном ходу.  Поэт тем временем вдохновенно, как «Отче наш», декламировал из нетленки опального Иосифа Бродского:
И вечный бой
Покой нам только снится,
И пусть ничто не потревожит сны:
Седая ночь,
И дремлющие птицы
Качаются от синей тишины.
И вечный бой,
Атаки на рассвете.
И пули, разучившиеся петь,
Кричали нам,
Что есть ещё Бессмертье...
...А мы хотели просто уцелеть.
Простите нас.
Мы до конца кипели
И мир воспринимали,
Как бруствер.
Сердца рвались,
Метались и храпели,
Как лошади, попав под артобстрел.
...Скажите...там...
Чтоб больше не будили.
Пускай ничто не потревожит сны.
...Что из того,
Что мы не победили,
Что из того,
Что не вернулись мы.
    И диссонанс романтического клавира с французским акцентом и философски-диссидентских  пленительных поэтических дебрей новоиспеченного Нобелевского лауреата раздражал и в то же время бодрил.
  Глава 5
Продлись, продлись, очарованье…
1
    Я обожал эту дорогу в сторону Медео. По ней, который раз, уносила меня и друзей в пору, когда жизнь переполняла нас, жажда сильных впечатлений – будь то спортивных, плотских, или  чисто созерцательных. От великолепных пейзажей, от шума горной, неизменно бурной реки, из которой мы брали хрустальной чистоты ледяную воду, чтобы разбавить густой, приторного до горечи, сплав разнотравья портвейна «Чинзано», настоящего, итальянского. По пути нас радушно встречали шашлычные с копеечными бараниной и пивом. В кафешках-«стекляшках», почти безлюдных до вечерних сумерек, звенящих тишиной особенно в будничные зимние пасмурные дни, было тепло и уютно с юной особой за бутылкой коньяка, настоящего армянского КВВК.
   За стеклянными стенами изредка бесшумно, подобно рыбам в аквариуме, проплывали автомобили, бороздя снежную кашу, а задумчиво- самозабвенный грациозный полет мягких снежинок на фоне остроконечного горного леса цвета виридоновой зелени, замершего в летаргическом сне, предвещал экзистенциально-однообразную, но безмятежную жизнь на долгие годы. Мне и всей советской стране, имевшей смутное представление об инфляциях, перманентных бифуркациях - экономических кризисах и санкциях загнивающего Запада. Разумеется, коньяк делал свое дьявольское дело, и о, Боже, повремени, продли (не останови!) эти мгновения!
     Левее, параллельно дороге, я знал, шла асфальтированная дорожка терренкура, так называемая, на французский манер, тропа здоровья протяженностью около трех километров. Гладкая подошва терренкура упорно устремлялась все в гору, в гору в двух-трех метрах от резвой речки, старательно повторяя ее изгибы, а по бокам сверху наползали разномастные заборы дач и дачек. Редкие сторожевые столбики высоты табличками оповещали о растущем возвышении над уровнем моря.
   Изнуренный служебными обязанностями, городской суетой, перехлестами в вечеринках и ресторанных посиделках, я с наслаждением углублялся налегке или в компании с верным этюдником в сень прозрачного воздуха, пьянящего переменчивыми запахами в зависимости от времени года, и в доверчивый говор водного потока. Иной раз можно было преодолеть путь в полном одиночестве, не встретив человека и собаки. Что характерно, тропа со всем ее очарованием обрывалась подле двухэтажного кафе с пивом и шашлыками. После ритуального посещения корчмы обратный путь казался удивительно легким и поэтичным в сопровождении голоса ручья, словно переливавшимся и звеневшим драгоценными камнями вместо истертой гальки и валунов.
   Советую: плюньте на условности, закатите в горы и побывайте хотя бы разок вечерними сумерками в горном лесу, в одиночестве под заснеженными елями. В морозном воздухе с примесью тонкого хвойного запаха хрустальной звенью отдается малейший шорох.  В той космической тишине под пологом ночного неба цвета спектрального кобальта, на котором невидимая рука зажигает одну за другой лампады звезд, ты перерождаешься в первобытное существо. Из неимоверных глубин всплывают неясные чувства, наводящие и невыразимую тоску по первозданному  утраченному миру; и грусть по несбывшимся планам божественного замысла; и надежду на воскрешение из небытия, пусть в ином, параллельном мире. И каким же благостным представится вам возвращение к теплу, свету, суетной и бесконечной человеческой возне, цель которой – наследить на священной Земле, не умереть раньше отпущенного срока и безнадежно силиться в догадках, что же такое есть истина и вечность. 
   А куда мы, собственно, направляемся? Ах да, на дачу маститого художника. Скоро ли будем на месте? Хотел было спросить Сауле, но  оторопело почувствовал в кармане джинсов ее теплую ладошку в отчаянной близости от ё мое. Я поинтересовался:
   - Что ты там ищешь?
   - Так, обычную чепуху.
   Ну и ну! Хотя бы застеснялась. Куда там! Взглянула – сама невинность. Так, цель ясна, а уж где и когда – имеет ли значение? Примерно на полпути к Медео свернули влево. Дорога застенчиво сужается, но все еще асфальт, где-то поблизости массив цековских и совминовских дач, поэтому и асфальт – сориентировался я. А вот и грунтовка, посыпанная гравием и уплотнившейся тырсой, пошли дачи попроще разночинного алма-атинского люда.
    Удостоверившись в стойкой потенции избранника, Сауле облегченно вздохнула и на время оставила меня в покое. На кой черт я ей сдался, ведь известно, какие могучие самцы за ней ухлестывают, даже сам, страшно сказать, кто… Ах, вот оно что! Сауле сама же и проболталась в ревностном порыве в «Каламгере»! Конечно, Камилла, эта рафинированная полу кореянка, полу еврейка, а, стало быть, оригинальной красоты полукровка – все дело в ней. Да, соперница что надо! А может, дело в «пресловутых родственных узах» (один любовник), на которые Сауле претендовала? Конкурентка - искусствовед национального музея, готовится защитить кандидатскую и не по хухры-мухры, а по самому Эдуарду Мане, и не где-нибудь, а на кафедре в Ленинграде. Камилла как бы невзначай приглядывалась ко мне, забрасывала косяками; на дружеских тусовках мною она также была отмечена и я, обуреваемый сладким предчувствием обладать, искал подходы. А поскольку приходилось подрабатывать фотосъемкой в газетах, журналах и на телевидении, с фотоаппаратом я практически не расставался и сделал несколько, довольно удачных, ее портретов скрытой камерой с не хитрым расчетом - послужит поводом для богемного разговора и дальнейшего сближения.
    В одно прекрасное время так и случилось. На очередном журфиксе я увлек ее подальше от тусовочной толчеи. В каком-то закутке то ли квартиры, то ли художественной мастерской мы уселись на полу, предусмотрительно прихватив бутылку вина, и так просидели  весь вечер, не обращая внимания на сомнамбулический круговорот то ли реальных людей, то ли их энергетических сущностей. Голоса и звуки музыки, подобно фрагментам сна, вторгающихся в реальную жизнь, то взмывали, то опадали в такт колеблющимся оконным занавесям, которые тревожил начинающий остывать  после летнего зноя вечерний бриз с гор. Беседу крылила близкая нам тема Ленинграда, куда она, оказывается, периодически наезжала на сессии, и где я был студентом университетского журфака. Потом сокровища Эрмитажа, Русского музея, театры, филармония, белые ночи в обнимку с томиком Блока на гранитных ступенях у самого уреза Невы…
   Мне не давала покоя маленькая родинка на ее правом веке, которую, в приливе нежности, я - таки поцеловал порывисто и оттого неловко (это пятнышко цвета сиены жженой словно было невесть, когда посажено кисточкой судьбы для того, чтобы с ее поцелуя все и началось…), отчего мы плавно съехали по стеночке на пол, и само собой я оказался сверху. Она не протестовала и только повторяла горячим шепотом классическое: «Не надо, пожалуйста», что в переводе с женского, естественно, означало: «Я робею, но давай еще, еще…». А я, осмелевший, целовал влажные губы, почему-то пахнущие лавандой. Ее маленькие трогательные груди так же пахли лавандой, и прелестные бедра до самого белоснежного треугольника, который на перевернутой вершине увлажнился и потемнел, источали этот терпкий аромат.
   Вскорости мы по-товарищески сблизились, и  она однажды пригласила в гости, в их просторную  квартиру из пяти комнат, в центре,  с целью, как она сказала, познакомить с рукописью ее научного труда, и, возможно, помочь отредактировать стилистику. Я, естественно, согласился и приперся,  потому что она будила во мне желание быть рядом, наслаждаться ее редкостной красотой и, в конце концов, овладеть и жестко оттрахать (да простится мне столь неловкий эвфемизм) эту хрупкую плоть, почти фарфоровую статуэтку, это сплошное изящество, симбиоз инфантильного тела и бесхитростного, но тонкого ума. Она мне напоминала «Девочку на шаре» Пикассо – та же изломанная бесполая грация на грани помешательства, та же невозможность зрителя проникнуть в мир ее грез и не сбывающихся надежд, породниться с цирковой кочующей богемой. Короче, сплошной декаданс. К тому же нас роднила ленинградская культура,  с налетом интеллигентской гнильцы и вольнодумства, а в те времена с недоразвитыми средствами сообщения и связи Северная Пальмира воспринималась почти что заграницей, особым шиком для такой далекой провинции как южный Казахстан. К нам, ленинградцам, относились подчеркнуто уважительно еще со времен великого Джамбула, с его замечательной фразы военной поры: «Ленинградцы, дети мои!», которой он согрел сердца в лютый холод и голод блокады.
    Едва переступив порог, я понял, что попал на смотрины, она намеревалась познакомить родителей со мной.  А я-то раскатал губы, рассчитывая на возможный интим. «Добрый вечер, господин Гоген!». Взаимно. Вот - бабушка, достаточно древняя и типичная, вот  - типичная еврейская мама, а, возможно, и моя тёща, вот -  атипичный папа, стопроцентный невозмутимый, интеллигентный кореец. Приглашение к ужину почему-то без традиционных корейских специй. Может быть, немножко болгарского сухого вина (а мне хотелось бы водки!)? Изредка реплики о том - о сем, и о столичных средствах массовой информации, разумеется. Телевизор, как мурлыкающий кот (извините, не стибрил ли я это сравнение?). Чай, кофе, пирожные. Достаточно комфортный уик-энд.  Спасибо. В ту пору я умел держать фасон. Завился в новых натуральных и страшно дефицитных, а потому дорогущих, джинсах «ливайс» (подсуетился Марик Турецкий в благодарность за его портрет, но деньги, и не малые, все-таки с меня срубил за штаны, и выходит, что выставочный портрет на холсте я написал ему бесплатно).
   Гость в красных вафельных носках, в оливковом шерстяном джемпере из Парижа и американской кремовой рубашке в гофр, которые толкнул мне еще в питерской студенческой общаге тунисец Амри Амор всего за десятку, в знак дружеского расположения. Короче, полный отпад! Кажется, я оставил у гостеприимных хозяев о себе недурственное впечатление, впрочем, ни к чему не обязывающее. Интерес к моей особе был постепенно утрачен, типа: «Нормальный чувак, решай сама». А я и не был в претензии, потому как решать всегда было моей прерогативой.
   Как все-таки выбор темы характеризует автора, ну, взялась бы за Клода Моне - как ни как, почти тезка ее избранника, родоначальник термина «импрессионизм». Так нет, видите ли, он грубоват для ее тонкой натуры даже чисто внешне. К тому же Эдуард Мане - идейный вдохновитель целой россыпи гениальных его последователей-импрессионистов, больше смахивает на ее соплеменников по матушке – в этом все дело? Ну, да, конечно, «Завтрак на траве», «Олимпия» - бесспорные шедевры… И там, и там голые красотки на вкус Эдика, вызвавшие переполох даже среди французской богемы. Да хрен с ним, с национальным вопросом, который, в конечном счете, испортил гомо-советикуса. Симбиоз красоты и ума в женщинах – вот чему я поклоняюсь, это редкостное сочетание, и его надо ценить.
   Я был весьма польщен ее интересом к моей особе, тем более что у нее уже был постоянный хахаль Ваня, геолог, опять же с немецкой или еврейской фамилией – в Казахстане было много немцев, а заодно и чеченцев, выселенных туда Сталиным (из той же оперы и вышеупомянутый князь Ахмет). Что касается меня, то я был знаком с немцем Николаем Бейгелем, наездником с ипподрома, а так же с алмаатинцем, известным в Союзе фигуристом, Айрихом Володей (как оказалось, мы переспали, порознь, разумеется, с одной молоденькой актрисой из русского драматического театра). А, может, и еще с кем, алма-атинский тусовочный мир тесен для самцов с бодрым пенисом.
    И все-таки позже, как бы совершенно случайно, ненароком, а посему неизбежно, у нас с обожаемой Камиллой случилось незабываемое свидание на квартире у Сержа Подгорбэ, редактора республиканского телевидения, а позже и главного редактора молодежной газеты. Мы были одни, она явно созрела бесповоротно, зябко поеживалась и потягивалась, меняла рискованные позы, нервно и невпопад хохотала, как бы невзначай, обнажая узкую полоску трусиков, и даже закурила.
    Ее трясучка невольно перекинулась на меня, и я, наслаждаясь, тянул с решающим моментом. Наконец, под музыку Вивальди (а чью же еще?) мои руки, которым прискучило спрашивать, чем им заняться,  бережно отнесли ее, почти невесомую, на тахту. Вдобавок пьянил глубокий аромат ее тела. Боясь упустить момент (вдруг испугается, закапризничает), я не стал стаскивать с нее праздничных прозрачных трусиков, просто отогнул краешек и погрузился беспрепятственно (чем мимоходом озадачился) в сладостную, горячую пучину. Скажу лишь – из нее вытекло столько (и не только спермы), что я чуть не захлебнулся в big tits sguirt down, а затем в ее толи счастливых, толи покаянных слезах.
   Такое случается, когда женщина отдается с огромным желанием, как в первый, так и последний раз одновременно. По любви? Э, нет, здесь что-то другое – поди, разберись…, хотя мы были очень близки к соединению наших судеб, короче, я был не прочь поселиться в их квартире и все такое. Не срослось на полпути, а зря. Мы с ней одного поля ягоды, вплоть до счастливых совпадений плоти. Наша кратковременная связь оказалась мимолетной, но яркой, словно летний слепой дождь.
   Она вскоре забеременела от Вани (а я некоторое время казнился – может, от меня?) и стала ему, как говорят, верной навек женой. Я долго и настойчиво искал ей равноценную замену и нашел-таки, и еще какую! Но минуты счастливого секса не забываются, в первую очередь женщинами. Они долго их преследуют в воспоминаниях, снах, подвигая на самые отчаянные поступки, презрев запретные догмы, или же в отместку за нанесенные обиды, дабы, при случае, с размаху окунуться в водопад сладостно обжигающих чувств измены, чтобы потом сказать с собой наедине: «Это было со мной, и я счастлива!»
   
2
  … Дорога шла все в гору, и я с интересом всматривался в основном убогие по нынешним меркам строения на клочках земли не потому, что впервые попал в эти окрестности, приходилось и раньше забредать в подобные «райские» кущи. В свободное от службы время, я утолял свою неприкаянность  в житейском смысле и жажду творчества в общении с роскошной природой, бродил по мало хоженым, тайным тропкам, ждущим с покорной надеждой очередного свидания со мной. Наши таинственные, в высоком смысле родственные отношения, были подобны, как представлялось, все поглощающей связи с женщиной, нравящейся безумно, бесконечно, безнадежно. Такой  я еще не встречал. Или не стал предметом ее внимания?
   В интервью с самим собой я не раз задавался вопросом, каков мой идеал женщины, с которой интимная связь была бы воздушно легкой и счастливой? Малость созрев в гендерных отношениях, осознал, что на различных возрастных перекладных идеал трансформируется, однако неизменно соединен с оболочкой молодости. В юности он, идеал, покоряет наружной  красивостью, пленительными, манящими изгибами тела, от которых судорожно теснит дыхание… Затем, возмужав,  понимаешь, красота редко сочетается с захватывающим, гибельным восторгом обладания – истинным подарком судьбы. Красотки (ничего личного), как правило, поверхностны в связях, лишены той дьявольской загадочности, от которой рассудок накрывает страстным сумраком.
    А вот женщины с неброской наружностью лишь кажутся легкодоступными, на самом деле  внутри них сидит этакой роковой черт, кружными путями водящий вокруг да около желанной цели. Им мало очаровать тебя, им подавай претендента, измотанного сомнениями и догадками, готового контрафактно лебезить и, наступив на горло честолюбия, «признаться» (была, ни была!) в самых высоких чувствах в надежде на успех. Тут же, одержав победу, она огорчает любого наипервейшего красавца унизительным отказом, дабы, улучив момент, внезапно довериться в сокрушительном страстном порыве. В миг сплетения она стремительно выпростается из бутона сдерживаемых чувств восхитительным цветком - вот он, мой идеал! – а лик хорошенькой  прелестницы, окажись она подле, в подобной переделке, напротив, быстротечно вянет (хорошеть-то далее некуда!), невольно выказывая тайное хладнокровие. 
   Поделюсь накоротке: в то лето прогулка по городу, по пути к Дому печати,  неизбежно приводила меня к двухэтажному, роскошному по тем временам четырех квартирному особняку-спецдому на углу бульвара Тулебаева и улицы Виноградова в «спальном районе» центра города. Был еще и цокольный этаж, в котором, как я предполагал, размещался то ли бассейн, то ли надежно укрепленный подвал на случай экстремальных обстоятельств, а все потому, что квартиры предназначались первым двум лицам республики и главному военоначальнику.   По возможности я старался появляться там, замедляя шаг, примерно в одно и то же время начала дня, и тогда легкие шторы углового окна второго этажа робко вздрагивали, проявляя девичий силуэт, давая начало кратким мигам немого таинственного свидания.
   Как-то я, желая убедиться в яви происходящего, даже осмелился до приветственного взмаха рукой незнакомке, и о, чудо! в ответ был награжден невесомым веерным движением узкой девичьей ладони. Ободренный, я разжился одной подленькой мыслишкой: а что, чем черт не шутит, авось, невзначай породнюсь  с сильными мира сего? Я свободен, недурен собой, образован и нигде-нибудь – в Ленинграде, короче, жених, хоть куда. Увы, наваждение иссякло само по себе: отвлекли какие-то дела, срочная командировка, затем другая…впрочем, той сумасбродной химере, наверно, и суждено было угаснуть незаметно, подобно утренней звезде, и лишь изредка отзываться в памяти нежным, минорным аккордом недостижимого.
    Что я из себя представляю? Одна молоденькая, с потрясающей красоты балетными ногами,  евреечка Писскаревич (запомнилась по аналогии с французским импрессионистом Камилем Писсаро) в минуты близости, в  знак благодарности оценила честно и лаконично мою индивидуальность: «Страшён, но мил – короче, super ficial charm и, к тому же, что крайне важно, на секс сердит».
    Леди этой национальности, умные и практичные, покоряют себе мужчин талантливых и перспективных, внешность пассии для них, как правило, условие второстепенное. Что касаемо моего нутра, то бульон, образно выражаясь, только разогревался, и до срока, когда он закипит, срывая парами крышку, было еще не близко. Еще не скоро придет избавление от танталовых мук творчества, когда можно будет внятно, вслух, воочию выразиться во всю прыть, и не только в половом акте.
    В молодости мы нацелены на вечность содеянного. Каждый стремится начертать черновик будущей жизни, положиться на судьбу и распоряжается ею по своему усмотрению. Особой настырностью выделяются заточенные на искусство, продвинутые в нем, и им-то, бедолагам, как раз и достаются самые тяжкие вериги. Награда тому – быть приближенным к сонму богов, участвовать в их пирах, создавать из космической энтропии - хаоса прекрасную реальность и насаждать ее в иных галактиках и вселенных, то есть всецело отдаваться безгрешной вечной душой тому, чему она и призвана. Эта игра стоит свеч.   
  … Все. Приехали. После тряски на ухабах в дачных проулках и урчания мотора на нас обрушивается благостная звенящая тишина золотого дня начала осени. За деревянным штакетником забора тропка ведет вверх к скромному сонному домику. Сауле обнимает мою шею, горячими губами, касаясь уха (от чего я мгновенно возбуждаюсь), шепчет:
   - Это дача известного художника, ты его знаешь, но угадай – кто, он здесь пишет на пленере, тебе понравится, мой миленький, это тебе подарок, ты должен быть мне благодарным.
   Ее рука как бы ненароком скользит в расщелине моих бедер, и я начинаю подозревать, что ее дальняя прапрабабка была родом с японских островов и промышляла гейшей. Конечно же, я благодарен и ведь похвалишься, непременно.
   Володя легко справляется с замком, дверь распахивается, в нос бьет спертый воздух с колдовским запахом сохнущих на холстах и картонках масляных красок и амбре из смеси в определенных пропорциях терпко пахучего и быстро сохнущего растворителя «пенена», пихтового лака и льняного масла (художники-профи на своем жаргоне кличут ласково этот коктейль «тройничком»). Этот своего рода наркотический запах, берущий в полон сначала твое обоняние, а затем  цепко властвующий твоим воображением, ведет тебя на поводу от картине к картине, как ведут минотавра Пикассо на веревке, продернутой в кольцо в его ноздрях, везде одинаков: в музейных залах, в художественных мастерских, на стенах и антресолях квартир. Это запах вечности, как выразился высокопарно, но верно, великий - не помню кто.
   Пока друзья хлопочут, накрывая столик на крохотной веранде, я с жадностью всматриваюсь в живопись – в основном пейзажи, написанные реалистично, легко и пастозно рукой, надо отдать должное, настоящего мастера. Особо восхищают точные удары мастихина открытым цветом, подобные звуковым аккордам «форте».  Конечно, это Арман, герой очерка Сауле.  На меня накатывает отчаяние, почему у меня нет хотя бы такой, условно говоря, мастерской, где можно было бы уединиться и работать, работать в нешуточной схватке с насмешливо покоряющейся твоим усилиям натурой - так, как бы нехотя, покоряется желанная женщина, знающая толк в любовных утехах, твоим лихорадочным, нетерпеливым лобзаниям. А эти волшебные минуты, когда посещает состояние интимной близости с кем-то или чем-то свыше, водящим вместо тебя безропотной кистью в заповедных просторах холста…
   Забыть обо всем и вся в общении с тем божественным, чем вознаграждается добровольное затворничество, смиренно уподобиться всего лишь инструменту в руке Творца, и мне бы открылась тайна, и я бы постиг  откровение…- завел внутри меня свою плаксивую волынку тот, вечно недовольный, но не дремлющий нано летописец нереализованных возможностей. Восхищение красотой, созданной чьей-то умелой рукой с участием божьего промысла, от которой как при любви перехватывает дыхание, одновременно побуждает зрителя в припадке прозрения невольно сравнить, что ценного накопила его собственная душа, сидя на уготовленном ей шестке и боязливо озираясь. И зачастую итог сопоставления приводит к неутешительным размышлениям о том, что самые великие тайны гнездятся в самом человеке, а не вокруг него.   
   -  Во, сколько нашатал Арман! – возглас Бернадского за моей спиной потряс накатом сознания и словно выдернул из другой реальности. Пытаясь прийти в себя, машинально, я и смог что выдавить:
   - Нравится?
   - Не то слово! Люблю я реализм, без выкрутас когда. Хотя и современная живопись по душе ветерану, особенно ранний импрессионизм.
   - Твой импрессионизм уже давно не современен, ты, пожилой пердун, застрял в девятнадцатом веке, – голос Сауле с веранды, похоже, ничуть не смутил Бернадского, отвесившего ей в ответ галантный поклон и сделавшего полновесный глоток из граненого стакана.
   - Саулежка, козочка моя! Да, я старпер, так что же? Пусть меня так зовут вельможи андеграунда. К твоему сведению, я готов рыдать перед портретами и ню Модильяни и тихо скулить от восторга перед уродцами Пикассо и Андре Дерена, а хотя бы и Сальвадора Дали в придачу. Настоящее искусство всегда современно, возьми наскальные рисунки, чем они уступают Матиссу? То-то! Подозреваю, они-то и вдохновили Анри, как средневековая японская живопись – Ван Гога и Поля Гогена - и его художественная индивидуальность проистекает именно оттуда, из вековой глубины. Как говорится, на ум пришло из Мольера: традиция это не сохранение пепла, а передача огня.
    Принимаю, что новое искусство бывает потрясающим, хотя и не могу им восторгаться как импрессионистами. А, следовательно, - тут его указательный палец все с тем же длиннющим ногтем ввинтился в небо (кстати, подобный жест, и не однажды, увековечил Леонардо да Винчи; наверно, где-то в репродукциях подглядел,  хрыч Бернадский). – А, следовательно, – продолжил он, загадочно и хитро косясь на меня, - за это надо хряпнуть  по единой! Пра-а-шу! – Он по-отечески полу обнял меня, обдав специфическим возрастным душком в смеси с алкоголем, и повлек к столу, напевая строку из стиха Евгения Кропивницкого: «Смерть без дела скучно ждать, надо ж время коротать».
   - Ну, а что мы услышим от Вас по поводу пленерной живописи, майн дарлинг (это ко мне на жуткой смеси немецкого и английского)? Только не слишком умничай, будь проще, и женщины к тебе потянутся. Ага? – Сауле успела зачем-то накрасить губы, дразнила зубами, звала улыбкой.
   - Сама ты «дарлинг»! – я еще не отошел от нахлынувшей тоски, и потому хотелось нагрубить. - Скажу так. Живопись по-прежнему благополучно развивается, не смотря на то, что эпатажный Малевич, в отличие от его современника, адепта русского авангарда Филонова, попытался завести ее, да и искусство  вообще, своим супрематизмом и иудейским снобизмом, а конкретно, «Черным квадратом»  - в тупик. Откровенный выпендреж: «Ай, какой я молодец, плюнул прямо в холодец! Пусть поломают голову, и вообще, после меня хоть потоп». Прошу прощения, но невольно напрашивается сравнение с котом, притащившем крысу на крыльцо хозяина.
   Однако он не был оригинален. Задолго до него не менее эксцентричный француз-поэт Поль Бийо нарисовал и выставил мазню-картину «Драка негров в черном подвале». Шутки ради. Сплошной сюр. А Казик слямзил идею, что отрицал, разумеется, и предрек всего-навсего черный экран телевизора, и внаглую потребовал менторским тоном новоявленного геростратишки выбросить все из музеев, лишить работы этих сторожей прошлого. Вот не знаю, дотянулся ли он в революционном эпатаже до картинных галерей? По мне так Кандинский гораздо честнее со своей зашифрованной нефигуративной живописью.
   Вот скажи, Бернадский, в чем смысл искусства?
   - Ну, это примерно из той же оперы, что и «Красота спасет мир» по Достоевскому. Не оригинально, но для дилетантов сойдет. Чувство, вот что главное! Не пытайтесь понять живопись, нужно чувствовать ее жизненную энергию. Сказать по простому - полет фантазии индивидуума-зрителя обратно пропорционален размаху его ушей.
   - Смешно, но к месту. Good, зачтено, маэстро Пикассо. Хотя мне ближе мысль о том, что   искусство, прикинувшись камерой-обскурой, позволяет заглянуть в пределы вечности. Однако как быть с «красота – это страшная сила» из «Дурнушки» Надсона, - при этом я выразительно взглянул на Сауле, тут же горделиво приосанившуюся.
  - Могу добавить французскую поговорку «красота, требует жертв», - авторитетно встрял Бернадский.
   - Вот-вот, а как прикажете понимать заоблачные цены на живописные шедевры, превратившиеся в инструмент алчного бизнеса?  А мне по душе постулат о том, что смысл искусства в создании формы, которая станет бастионом в мире энтропии и хаоса. И вообще, посредством восприятия красоты возможно спознаться с тем, запредельным, что только видишь, но не ощущаешь, то есть с самим, страшно сказать, Богом. А Арман - умница. Клево! Ахалпительно! Зашибись!
   - Ай, какой я молодец, плюнул прямо в холодец! – передразнила Сауле и ехидно хихикнула. - Хватит! – прикрыла мой рот дрогнувшей ладошкой, пахнущей вином. - Достаточно. Убедил. Хотя искусствовед из тебя - так себе. Нежней, красавчик Муслимчик, нежней! Улыбайся чаще, тебе идет.
   - Подлецу все к лицу, - я огрызнулся.
   - Кстати, тебе не говорили, что ты похож на него?
    Я сделал вид, дескать, не понял, о чем она, но отметил: она все-таки побаивалась, бодрясь колкостями в мой адрес, но по-прежнему вожделела, и ничто уже не могло остановить ее на этом сумасбродном пути. «Как пить дать, я тебя погублю», - сказал я ей пристальным взглядом, поймав который она, безмолвно соглашаясь, зябко передернула плечиками, с которых, и я это отчетливо увидел, бесшумно опали ангельские крылышки, растворившись золотистым прахом в отблесках заката.
   Я заблажил, налил себе полный стакан и залпом выпил.
    - Браво, браво! Железно! – Бернадский захлопал в ладоши, хохоча, обнажив свои длинные тесные зубы, выдающие породу в человеке, правда, местами с просевшими от времени прогалинами.
   - Ой, держите меня семеро! Сейчас он напьется и станет ко мне приставать! Ха-ха-ха! – Сауле зарделась яблочным румянцем и закатилась деланно истерическим  смехом. – Пей, миленький, не жалко, ешь, пока рот свеж, у хозяина в саду, вон под той яблоней, закопаны на всякий случай еще  бутылки, - продолжила она уже просящим пощады тоном, не обращая внимания на товарищей по застолью, словно их и не было. О, эта женская похоть, не знающая пределов в предчувствии желанного блуда!
     Меня быстро развезло. Пелена истертой повседневности, распавшись в клочья, прахом пала к ногам. Действительность обрела свежую окраску ярких, сочных тонов, которых в трезвом состоянии, замутненном заботами и тщетой суеты, едва ли обнаружишь на своей палитре чувств. И не потому ли открытия, особенно в искусстве, совершаются людьми  с отклонениями, «чокнутыми», со сдвигом «по фазе», проще говоря, время от времени как бы окунавшихся в транс, иную реальность, явившейся отражением духовного явления из запредельного, лучшего мира. В конце концов, действуя по правилам, не войдешь в историю. Несчастливые, неудачники на обывательский  взгляд, а по сути гениальные, они привносили  в нашу жизнь революционную новизну. Ее острые, колющие грани со временем  притуплялись, становясь нормой восприятия, частью общечеловеческого опыта. Они разлетались осколками симулякров,  безудержно размножавшихся осколками в творениях эпигонов, их тщетных потугах сравняться с оригиналом. И так до бесконечности, кто следующий и чем он удивит?
   На вопрос, почему нас тянет к искусству, знающие люди отвечают, что оно единственный способ оставить след на Земле. «Ars longa, vita brevis est  - жизнь коротка, искусство вечно» - обронил когда-то Гиппократ, не подозревая, что наперед пропечатал века своим откровением. А я бы добавил: искусство – это квинтэссенция земного существования, своего рода индульгенция Всевышнего, в нем кроется спасение наших грешных душ. Не находите некую странную закономерность в том, что ряд великих диктаторов начинали художниками-любителями: Николай II, Гитлер, Черчилль…Набоков, за которым в искусстве закрепился титул Solus Rex (одинокий король).   
   Вернуться из  счастливых минут катарсиса (с благоговением извлекаю это слово с пыльных полок греческих философских премудростей), свободных от извечной необходимости выбора поступков и действий, заставило следующее обстоятельство. В то время как Бернадский увлек послушного и немногословного Володю на поиски закопанных бутылок, Сауле, пользуясь моментом, потащила меня вглубь сада, и я, повинуясь ее натиску,  машинально подыскивал в траве на всякий случай местечко поудобнее. Помню, как Сауле вдруг поскользнулась на склоне и, падая, увлекла меня за собой, как мы, обнявшись, покатились вниз, подминая траву и неубранный прошлогодний хрумкий хворост… Ее заливистый смех оборвался внезапно, она вскрикнула, а я в предчувствии чего-то нехорошего мгновенно протрезвел. Сауле лежала на спине с широко раскрытыми, уже не раскосыми глазами, и тихо стонала. Платье ее задралось и, бесформенное, собралось под лифчиком, обнажив трусики, врезавшиеся в заветную щель, окаймленную шелковистыми темными волосками. Теперь она походила на растрепанную, но, все же, прекрасную, обольстительную куклу, брошенную наигравшимся ребенком в пыль и напрочь забытую.
Глава 4
Love story
1
   Затаив дыхание, чутко прислушиваюсь к тишине прошлого, ощущая потертость времени: а ведь жизнь моя могла сложиться совсем иначе, ну настолько по-иному, что трудно вообразить, кем бы я стал, да, блин, долларовым миллионером, не иначе! И что бы собой представлял, и где бы оказался, не произойди нечто в юности. В классе, этак, восьмом, на уроке, дай бог, памяти, литературы, сидя за партой у окна, я по обыкновению замечтался, глядя на вечереющее морозное небо - учились мы тогда во вторую смену.
    Монотонный голос учительницы,  наподобие гипноза, внушал, тормозил мое, богатое уже в ту пору, воображение, рисовавшее картины, как бы оживавшей наяву пушкинской повести о мятежном Дубровском. Я совсем было задремал…Возникшее внезапно в проеме окна, в обрамлении морозных узоров, живое лицо мгновенно стерло эфемерные литературные образы, и на меня уставились изумленные глаза, окаймленные густой бахромой ресниц. Ну не мог я тогда даже в самых смелых и наивных мечтаниях вообразить, что хозяйка этих глаз, цвета спелых олив,  как «путешествующая школьница» пересекла Атлантику и пол Европы, чтобы, вскарабкавшись на уличную приступку под подоконником (класс находился на первом этаже), наконец-то, воззреть на будущий предмет своего обожания. Насторожила ее одежда, явно «не наша», не советская –  меховая шубка и шапка, каких нашенские девчонки отродясь не носили и видели разве что в заграничных фильмах.
   Я не нашел ничего лучшего, как в шутку погрозил  лицу кулаком, чтобы не мешало, понимаешь, учиться. Лицо, не меняя своего изумленного  выражения, покорно ушло вниз, пропало, оставив в душе неясные до той поры, волнующие, не ведомые юному сердцу предчувствия.
   Строго говоря, лиц было два. Второе, мальчишеское, явно младше, с выставленным от усердия языком, появились чуть позже, в нахлобученной кожаной бейсболке, отороченной мехом (так же диковинка по тем временам в советской бедноватой действительности), из под козырька которой так и постреливали озорством зеленоватые глаза.
     А на следующий день школу облетела весть, мол, да, появилась новая ученица, то ли американка, то ли канадка -  нам-то, пацанам, не все ли равно? Позже я, конечно, разобрался, что к чему: и что рухнул железный занавес, отделявший нас от гребанного ненавистного капитализма, и что благодаря «хрущевской оттепели» стало возможным дружить народам и простым людям - навестить, соединиться с родственниками, разбросанными Великой войной по разным континентам.
   Вскоре случай с  явлением лица в окне подзабылся – не до сопливых сантиментов продвинутому пацану, когда надо и на переменках успеть курнуть в туалете или за углом школы, и в буфете без очереди пролезть за пятикопеечным пирожком с ливером, и на контрольной по математике или по химии не схватить «пару», и с приглянувшейся девчонкой ненароком встретиться… Да мало ли дел у начинающего взрослеть юнца с набриолиненным коком, тщательно сооруженным под модную прическу а ля «канада», с симпотными ямочками на щеках (на зависть девчонкам), с крепнущими день ото дня мышцами от регулярных занятий в спортивных секциях и лихо отплясывающим на школьных вечерах подпольный «рокешник» - рок-н-ролл под магнетически завораживающие голоса Чака Берри, Билла Хейли, Элвиса Пресли:  Hound Dog, Tutti Frutti, Lest Twist again, Maybellene…
   То был музыкальный таран, проломивший «железный (!) занавес» не ракетными залпами, не танковой атакой, не оголтелой идеологической пропагандой, но невесомым виниловым диском, запущенным в сторону Союза - мощью своей он был  подобен спортивному снаряду, брошенному могучей рукой дискобола-эллина.
   Случилось то, что должно было случиться рано или поздно. Послевоенный мир стремительно менялся, ценою миллионов загубленных жизней, люди обретали свободу, возможность открыто радоваться любому пустяку, мечтать, надеяться, любить. Горизонты сплюснутого до той поры сознания стремительно и бесповоротно раздвигались подобно взрыву зарождающейся новой вселенной или распускающемуся бутону цветка.
    Запреты и ограничения на моду (брюки дудочкой, короткие юбки, прически «конский хвост» и «канада»), образ мыслей, поведение еще по инерции действовали, но неуклонно слабели. Отживавшее старшее поколение нутром чувствовало гибельный крах возводимого десятилетиями неимоверными усилиями в основном ручного труда здания социалистического общежития. Нет, нет, их усилия не оказались напрасными, они-то и помогли расчленить библейского Зверя в образе фашизма, беда в том, что дьявол также вечен как и святой дух, и обречены они на противостояние, как свет и тьма, как добро и зло, до скончания веков. Аминь!
    Далекий голос детства дружелюбно предлагает войти в свой далекий мир. Цветы зла так же прекрасны на первый взгляд, как цветы обыкновенные, которые мы поливали на клумбах в летнем пионерском лагере ежедневно, таская воду в оцинкованных тазиках от неблизкого умывальника, согнувшись под тяжестью, похожие со стороны на каракатиц. За нами с доброй улыбкой наблюдала пожилая дама-писательница, инвалид, часами просиживавшая на веранде напротив парадной пионерской линейки и набиравшаяся впечатлений. Позже она написала книжку о счастливом пионерском лете, в которой упомянут и я. «Кем ты хочешь стать, когда вырастишь?» - спросила она. Раззадоренный вниманием, я брякнул сходу: «Писателем, как Вы!» «Вот как? Ты смелый мальчик, иди, играй».
   Таскать полные тазики, норовившие исподтишка плеснуть на трусы холодной водой, было стремно, а вот плескать пригоршнями на всякие там ромашки, львиные зевы, бархотки и петуньи, которые, словно улыбаясь, тянут навстречу твоим ладоням и сверкающей на солнце живительной влаге свои прекрасные головки - сплошное удовольствие.
   До сей поры помнятся цветочный запах влажной клумбы, горячие от солнца доски веранды домика, выкрашенные суриком, припекающие мальчишеские босые ступни; неумолчный шум листвы белоствольных и белолиственных, как говорили, канадских, тополей; звуки бесконечных концертов классической музыки, льющиеся из алюминиевого колокольчика, затихающего только на время после обеденного «тихого часа». Смолкали они и перед вечерней пионерской линейкой, когда, ближе к осени, в третьей лагерной смене, в небе зависал во всем великолепном сиянии перевернутый ковш Большой Медведицы, льющий космическую благодать на юные головы …
   Два раза в неделю пионерлагерь облетало сообщение из громкоговорителя устами старшей пионервожатой: привезли кино, а, значит, после ужина, как всегда, в столовой, на экране, сшитом из простыней, прибитых к стене гвоздями, покажут такой-то фильм. Помнится, когда поднимался ветер, экран колыхало, смешно искажая изображение, как в кривом зеркале, и это вызывало дружный смех зрителей.
   Обычно металлические коробки с кинолентами привозил на трофейном мотоцикле с коляской киномеханик Женька. Иногда с ним приезжал киномеханик постарше - легендарный Вениамин, проще, Венька, фронтовик, без левой руки по локоть, которую заменял протез  в черной перчатке. Меня этот протез почему-то пугал, а Веньку было жалко. Надо было видеть, как он ловко управлялся с бобинами, вставляя и снимая их с кинопроектора, помогая себе протезом во время коротких остановок, когда хвостик целлулоидной ленты закончившейся части ускользал с роликов. Тут же зал заполнялся говором, делящихся впечатлениями, умельцы показывали пальцами «рожки» и всяких зверушек на пустыне светящегося квадрата экрана… пока вновь вернувшееся изображение не захватывало и не уводило юное воображение в киноповествование.
   Тот же Венька крутил летними вечерами под открытым небом одни и те же фильмы пленным немцам в их «концлагере» за колючей проволокой о героической победе Красной армии Китая над гоминдановцами и японцами, союзниками фашистов. Это единственное культурное развлечение походило на издевку над немцами, которые днем выкладывали каменку на дорогах Соцгорода и вкалывали на восстановлении электровозостроительного завода, до того ими же разрушенном. Мы, малышня, сидели на земле с наружной стороны ограждения, а немцы изредка оборачивались к нам и заискивающе улыбались, наверно, вспоминали своих киндеров в далекой Германии. А что им оставалось делать? Навсегда врезались в память финальные кадры одного фильма, когда японские вояки, прирожденные самураи, припертые к морю, не желая сдаться в плен, уходили в воду и тонули.
   В пионерлагере я норовил сесть поближе к уютно стрекочущему, чудному на вид механизму, напоминавшего двугорбого верблюда, по роликам которого извивалась узкой змейкой кинолента, таившая в себе дремлющее сокровище до поры, когда пронизанное лучом слепящей лампы оно разгоняло сумрак снопом живительного света и диковинным образом воскрешалось на полотне иллюзией полнокровной жизни.
   В тот день приехали оба киномеханика, пообедали в столовой, как было заведено, и зашли в административный домик  начальника лагеря. Пацаны, как обычно, крутились возле мотоцикла, который Женька, разбитной парень, милостиво позволял протирать тряпкой от пыли или грязи, когда приезжал в непогоду.
   Внезапно громкоговоритель ожил, зашипел, а затем умиротворенную влажную тишину погожего денька, установившегося после короткого летнего ливня, привычно и гармонично разбавляемую детскими и птичьими голосами, взорвало какой-то диковинной, жестко ритмичной музыкой и воплями мужика на непонятном, тарабарском языке. Почудилось, будто кто-то, неведомый, неряшливо не прикрыл плотно за собой дверь в преисподнюю.  Казалось, репродуктор вот-вот разнесет вдребезги…Мало сказать, что мы, пацаны, были ошарашены, меня лично, словно током стебануло.
    Но вот что странно: чудна;я, рвущая слух музыка, выворачивающая душу наизнанку, завораживала, несла в себе столько сладостного восторга,  что ребятня, забыв про мотоцикл и футбол, ударилась в какой-то отчаянный туземный танец прямо посреди лужи. Спустя немало лет, в зале постимпрессионистов московского Пушкинского музея, возле большого полотна с «Танцем» Анри Матисса, я с теплой грустью вспомнил тот давний лагерный денек.
   Длилось наваждение всего пару минут. Так в мое сознание впервые ворвался рок-н-ролл в исполнении темнокожего гения Чака Берри, а вместе с ним, не сразу, конечно, и все прелести «дикого Запада». Семя будущего цветка зла было брошено в благодатную почву наивных, неокрепших душ.
   Довольный произведенным эффектом, Женька, небрежно засунув свернутую в  трубочку голубую виниловую пластинку во внутренний карман пиджака, расслабленно покуривал папиросу на веранде, лениво сплевывая через перила. По правде, ему должно было влететь за факт «идеологической диверсии», хотя бы от руководства лагеря, но приблатненный симпатичный Женька нравился старшей пионервожатой Зайкиной, которую он частенько под вечер увозил куда-то на своем «харлее».
   Позже, гораздо позже, дошла весть - уже пожилым Женька, пристрастившись к спиртному, сгорел от саркомы. Думаю, тому способствовала и депрессия, в которую он впал после того как в годы горбачевской перестройки в Молодежном поселке электровозостроителей развалили «за ненадобностью» здание клуба, в котором он работал киномехаником, принося радость людям долгие годы.
   Вот хоть убейте меня, как говорится, хоть я тресни, а ведь прав старина Фрейд – ничего в жизни не бывает случайным. Рискну пойти дальше уважаемого мэтра. Во всей Вселенной, ловко маскирующейся под хаос, homo sapiens, ею придуманный из самоиронии, в насмешку, из прихоти, вкупе со всеми богами, им вымышленными, как бы ни пыжился, так никогда и не осилит тайны мироздания. И, как говорится, не дай бог, ибо бестолковое человечество - явно неудачное творение, бесполезный проект. По отношению к Земле, оно подобно всего лишь слою лака на поверхности стола. От рода людского толку мало, сплошные разочарования и хлопоты, как тот  старый чемодан без ручки, набитый дребеденью, который выбросить жалко и тащить тяжело и неудобно. Потому  -  пускай себе играется, лишь бы не хныкало, до поры до времени в своих трех, ну, ладно, четырех измерениях,  но не более.
    Посудите сами. Война, немецкая оккупация, молодежь насильно угоняют в Польшу и Германию, можно сказать, в рабство. Мою родную тетушку Лену в том числе, как ее ни прятала родня (выдал староста, немецкий прихвостень Диденко. Грех предателя лег на его племянницу Лиду,  в пожилом возрасте убиенную грабителями). Уже в оккупированной Польше угнанных разбирали «купцы» - немецкие бюргеры - для своих нужд. Тетушку, русоволосую, изящную, красивую, улыбчивую вместе с другой девушкой (подружкой с соседней улицы поселка на родине) взял в домработницы богатый, чуть ли не управляющий банком, немец. Как оказалось, порядочный симпатичный мужик. Относился к девчатам хорошо, можно сказать, по-отечески, ну, и Лена с Надей старались, хлопотали с утра до вечера по хозяйству.
   Война закончилась, уползла в адово чрево, ее зачавшую, началась репатриация. Делать нечего, хозяин, теперь уже бывший, неохотно отпустил девушек с миром, дал денег на дорогу в Советский Союз. Лена поехала домой, а вот Нади выпала дорога в совсем другую сторону. Практичная и шустрая, она сошлась с поляком Марьяном в распределительном центре для бывших пленных и угнанных на работу в Германию. Решили - дело молодое - перебраться  подальше из полу разрушенной Европы в Америку, в благословенную Канаду, чтобы начать там новую жизнь, тем более что Надюша к тому моменту забеременела, но стойко перенесла корабельное путешествие через океан, бережно неся в себе зародыш моей будущей любви - Ларису.
   Поселились в провинциальной столице Оттаве - прибежище русских, украинских, и не только, иммигрантов. Обустроились, со временем приобрели просторный дом в пригороде, родилась дочь Лариса, через три года сын Владимир – Надя настояла, чтобы детям дали русские имена, беспокоилась, чтобы родной язык, наряду с польским, французским и английским, не забывали, а в душе теплилась надежда когда-нибудь все же побывать в родной России, навестить престарелых родителей, показать своих подросших деток, а там, бог даст, и остаться…
   Судьба ей благоволила, и, спустя годы, теплоход с семьей Павинских на борту, пересек Атлантику и в начале сентября благополучно причалил в португальском Лагосе, а потом застыл в окончательной точке маршрута английском Ливерпуле… Лондон, Москва, Ростов…путешествия в те годы были не из легких, тем более с детьми и багажом, пусть и не очень громоздким – в основном одежда.
   Однако же, Марьян, заядлый курильщик, умудрился прихватить из канадского быта любимую никелированную пепельницу на высокой подставке. Правда, через два года она, задешево, вместе с шикарными костюмами, пальто и шляпами Марьяна, перекочевала к Стасу, странноватому типу с артистическими наклонностями, любившему пофорсить жопой перед мужиками.
   Увы, ельцинская эпоха – «Russian dream», беспробудно хмельная, бестолковая и грабительская, которую Стас, не стесняясь, прилюдно, крыл благим матом, обломала и его. В обмен на еду и водку Стас постепенно спустил американо-канадский секонд-хенд, а заодно и приличную коллекцию чешского хрусталя и живописных полотен с эротическими сценами греческой божественной иерархии – посредственных копий с посредственных иллюстраций,  подаренных в знак благодарности «милым другом» художником – «сэмпатычным грузыном». 
   И загнулся молодой пенсионер от внезапно настигшего его инфаркта на парковой лавочке, когда возвращался домой с рынка, где торговали дешевым, а, следовательно, паленым голландским спиртом «Royal» и где он, естественно, в очередной раз «ударил по клавишам» ядовитого «рояля» с бомжеватыми мужиками. Так American dream - американская мечта, едва коснувшись своим феерическим крылом, отлетела вслед за душой неудачника.  В ту пору растления наивного сознания строителей социализма, а затем и коммунизма всякого рода мерзавцами от политики, идеологии и «бизнеса», выстояли не многие. Вот они-то, как и металл, только крепче стали на изломе, а их сыновья ушли добровольцами защищать украинские Донецк и Луганск от нацистской нечисти с Киевского майдана.
   Сейчас, с высоты возраста, понимаю - Лариса предназначена была мне, ровным счетом, как и я ей. Однако судьба дает только шанс выбора и никогда не решает за нас, подталкивая к входу в жизненный лабиринт: «Думайте сами, решайте сами – иметь или не иметь». Сами собой случились и наши последующие встречи в нашем поселке электровозостроителей с символическим названием Соцгород, хотя никакой это не город, а всего лишь городок электровозостроителей, спроектированный в начале тридцатых годов прошлого века, видимо, московским архитектурным романтиком.  И, конечно же, в стиле официозного социалистического неоклассицизма с коммунальным чревом в двух огромных п-образных домищах с дорическими величественными арками с углублениями-кессонами на своде посредине северного фасада. В них всегда гуляет ветер, ледяной в зимнюю стужу и спасительно-прохладный в летний зной, а акустика, отдающая гулким эхом, кажется, до сей поры бережно хранит под их высокими сводами наши звонкие детские голоса, когда мы самозабвенно играли в «казаки-разбойники», «прятки» и «туки-туки». Подозреваю, арки эти ведут строгий отбор и являются для посвященных своего рода порталом в иное измерение.
   Помню, как гуляя весенним вечером, я ненароком вторгся в девчоночью бесиловку в подъезде, который мы окрестили «еврейским углом» по причине проживания  там, в основном,  семей этой национальности. Играли в почту, и я, вдруг осмелевший, отчаянно, размашисто нацарапал по-английски (учил-то я немецкий язык в школе) на листочке «I love you!» в адрес Ларисы, которая была, естественно, в центре внимания. И тут же, стыдясь, снедаемый сердечным восторгом, выскочил на улицу, с затаенным дыханием наблюдая в дверную щель, как она воспримет то ли шутку, то ли признание. Ничего из ряда вон не случилось, просто она украдкой улыбнулась и сунула записку в карман красивой двусторонней куртки, ища глазами автора. А меня и след простыл.
    С того вечера отношения двух подростков в возрасте Ромео и Джульетты стали стремительно развиваться, как оказалось, под негласным присмотром моей тетушки Лены и Ларисиной мамы Нади, ведь они частенько общались, вспоминая годы, проведенные в немецкой неволе. И потому обоюдное увлечение почти родственных чистых юных сердец  поощрялось взрослыми и казалось таким естественным. Правда, до установленного предела.
   Бытие Павинских складывалось не просто. В родительском доме Нади жить было тесновато, отчего терпеливый  и мудрый Марьян был не в восторге, но мирился с неудобствами. Кто знает, что держал в уме этот  независимый немногословный «польский пан» насчет будущего его семьи, по крайней мере, обрести гражданство СССР Павинские, хотя и планировали, но не торопились.
   От бытовых неудобств Марьяна отвлекала работа на заводе, куда его устроили по настойчивой просьбе компетентных товарищей, и не кем-нибудь, а слесарем-лекальщиком – работа творческая, требующая высокой квалификации, но зато высокооплачиваемая. А в свободное время, по вечерам он иногда охотно общался  в заводском клубе с руководителем драматического кружка Стефанией Васильевной Габрус (фамилия мужа), женщиной властной и с долей польских кровей. Кстати, там же с Марьяном познакомился и вышеупомянутый самодеятельный актер Стас, втершийся к нему в доверие, как это умеют особи с педерастическими наклонностями. Стас с восхищением взирал на шикарные прикиды импозантного канадца, похожего на итальянского киноактера Марчелло Мастроянни, а, может, и мысленно примеривал их на себя – он с Марьяном был примерно одной комплекции.

3
   С малых лет меня влекло все необычное, из ряда вон, причем, напрочь отсутствовала боязнь неведомого, наоборот, влекло с непреодолимой силой: как к огням фейерверка, как необычайно красивому восходу солнца, как к восхитительно красивой женщине, случайно остановившей на тебе рассеянный взгляд, а затем вдруг лучезарно улыбнувшейся твоему простодушному восхищению. Вся наша жизнь соткана прекрасным, надо лишь не уставать замечать его ни на мгновение, подобно свойству  талантливого художника, умеющего превращать на холсте самое обыденное – в искусство, в вечное, чему не устанут удивляться и радоваться поколения зрителей.
   Так я не уставал восхищаться Ларисой, словно пришелицей из другого мира, не исковерканной чужеродной гравитацией лицом и телом, но лучезарным ликом Аэлиты из одноименного романа Алексея Толстого. Она была наделена тем лоском, о чем мы, дети социализма, коммунального бытия имели смутное представление, что всего лишь мелькало в кадрах фильмов трофейных или переданных нам по репарации  и в качестве гуманитарной помощи странами, продолжавшими спокойно развиваться, в то время как мы защищали мир, спасая от вторжения фашистского зверя.
   В начале лета ребятню облетела весть – в близлежащем поселке на улице Чкалова творится что-то невообразимое, из ряда вон, и потому:
   - Айда поглазеть!
   - Да в чем дело-то?
   - Опять эта канадка Лариска чуди;т, вытворяет такое!..
   Яркий, солнечный день. Пышно цветущая сирень всевозможных оттенков в обморочном изнеможении навалилась на штакетники заборов, заполонила улицы приторным запахом. Тополя вдоль всей улицы в лад шелестят кудрявыми серебристыми шапками молодой листвы. Цветущие одуванчики желтыми волнами накатывают на каменку – дорогу, выложенную еще военнопленными немцами. По булыжникам бодро цокает подковами, явно гордясь своей наездницей, пожилой гнедой жеребец «рабочек» (рабочая лошадь), начищенный до блеска.
   И есть, отчего – не доводилось скромняге носить на своей трудовой хребтине этакую красавицу, наряженную в костюм спортивной выездки в полном комплекте: сапожки, белые галифе, фрак, белые перчатки, кепка и даже хлыстик. Стоим пестрой стайкой, в восхищении разинув рты на чудо, девчонки завистливо перешептываются. Поравнявшись с нами, жеребец, преисполненный важности, приподнял хвост, пукнул и выпростался несколькими комками пахучего навоза. Девчонки фыркнули, манерно зажали носики пальцами, но наездница оставалась невозмутимой и лишь приосанилась. Проехав еще с десяток метров, плавно развернула лошадь, направилась к нам, поравнялась, чуть натянула вожжи, остановила жеребца и ловко соскочила на землю.
   Тут же обступил галдеж: что да как, откуда диковинный костюм, где научилась ездить, чья лошадь, а покататься можно…Лариска, держа под уздцы изогнувшего шею и скромно потупившегося ее четвероногого друга, охотно делилась, возбужденная успехом, и ее милый акцент в смеси русского, английского и польского, только придавал прелести рассказу. С малых лет с отцом, любителем верховой езды, ходили на прогулку в канадской Оттаве в частный манеж, а когда подросла, стала обучаться азам выездки. Животные, чуя ее добрый нрав, охотно повиновались, и дело ладилось.
    А Буяна, кличку позаимствовали из популярнейшего советского блок-бастера той поры «Смелые люди», дедушка купил у цыгана еще жеребенком, который и стал незаменимым помощником в хозяйстве. А вон и дедушка, сидит на лавочке возле забора, глядя в нашу сторону из-под козырька синей казачьей фуражки с красным околышем. Лариска помахала ему рукой, мол, все в порядке.
   Кособокой группкой подошли поселковые пацаны, явно не одобряя вторжения без спроса на их территорию «соцгородских», с которыми случаются стычки, Лариска среди них своя, в авторитете, тем более заграничная «бикса», на дружбу с которой претендует уличный вожак, смуглый красавчик Планида. Они бы не прочь почесать кулаки, но не при девчонках, обошлись колкими репликами, типа, «мы еще побазарим».
   Не теряя достоинства, отступаем. Лариса, поджав ногу, просит меня подсадить на лошадь. Неумело обхватив руками щиколотку, даже сквозь тонкую кожу сапожка ощутив ее изящество, в полуобморочном состоянии от первого прикосновения к обожаемому почти невесомому телу, неумело выталкиваю мою амазонку на круп лошади. Одарив меня благодарным взглядом и ловко вставив носок в стремя, она, круто развернув на месте обескураженное животное, не мешкая, пустила Буяна с места резвой рысью. Тот сразу повеселел, заиграл мышцами откормленного лоснящегося крупа, по-молодому закрутил хвостом и перешел в галоп. Моя маленькая наездница, привставшая на стременах, как же ты тогда была хороша!  Настроение портило тошнотворное предчувствие - с Планидой мы когда-нибудь сойдемся на узкой дорожке.
 Глава 5
Упущенный шанс

1
   Сошлись через полгода, у дома Ларисы, нового четырех этажного из красного кирпича, недавно заселенного, в котором Павинские, после настойчивых мытарств Нади по инстанциям, получили, наконец, однокомнатную квартиру на четверых. Опять же при содействии компетентных товарищей. Такова была на тот момент «политика партии» после визита Хрущева на солнечные кукурузные плантации штата Айова – крепить дружбу между народами Америки и Советского Союза.
   С «визитом» явился декабрьским вечером и Планида в сопровождении двух приближенных гоп-стопов, по всему видать, поднаторевших в уличных разборках. Три силуэта-призрака внезапно возникли в пелене начинающегося густого снегопада и, раздвигая вьюжные шторы угловатыми фигурами, как бы вырезанными из картона, угрожающе двинулись к нам. В руке у главаря, когда они подошли ближе, оказалась увесистая палка, его подельник справа снимал на ходу армейский ремень со звездой на бляхе, которым была подпоясана обрезанная армейская шинель, третий «кент», сверкая огоньком цигарки, неуверенно замыкал тройку, видимо, опасаясь исхода «стрелки».
   - Здоро;во, - Планида попытался соблюсти этикет для начала.
   - Привет, - я постарался придать голосу оттенок безразличия, хотя внутренне подобрался, а по спине пробежал легкий озноб возбуждения, знакомый по уличным дракам, и добавил участливо. – Заблудились, пацаны?
   - Да нет, мы прямо по адресу.
   - Ко мне, что ли? Хватит заливать. Не припомню, чтобы назначал вам ryndez-vous.      -  Я, сам не осознавая, почему, явно нарывался.
   - К тебе,- Планиде, судя по всему, не понравилось мое спокойствие. - А она, - он ткнул палкой  в сторону Ларисы, которая притихла за моей спиной такая теплая, такая мягкая в своей канадской шубке. - Она пусть уйдет.
   Меня нелегко разозлить, но наглость визитеров – ладно, по отношению ко мне, однако бесцеремонность в сторону Ларисы – это извините меня! Драка назревала. Трое на одного – типичная повадка трусоватой шпаны, с которой ни в коем случае нельзя пасовать ни единым словом, ни единым жестом.
   - Ты аккуратней с палкой – это раз, и чего это ты тут раскомандовался, не у себя в «шанхае» – это два. – Я приготовился к бою и взвел воображаемый курок, снял пальто - так будет гораздо удобнее «махаться», отдал его Ларисе, подбодрил улыбкой: «Иди, не бойся». Она неуверенно пошла, испуганно оглядываясь, и вот уже угол дома скрыл ее. Сразу полегчало на душе – моя девчонка вне опасности, а мне не привыкать рубиться со шпаной, лишь бы только «фейс» не попортили, армейская бляха, знаете ли,  веский аргумент против кулака.
   Умудренный опытом я тут же, поднявшись на приступок, приник стеной к входной двери, и таким образом, обезопасил себя от подлого захода противника с тыла, став на голову выше, что давало преимущество бить нападающих еще и ногами. Моя решимость, граничащая с азартом, недвусмысленно давала понять - я твердо готов защищаться и драться, что, видимо, рушило намерения Планиды. Фигуры «vis-a-vis» утратили упругость, обмякли.
   Планида достал папиросу, чиркнул спичкой, вспыхнувший огонек на секунду выхватил из темноты хищный профиль типичных красавчиков, знакомых по мексиканским и американским вестернам. Несомненно, он нравился Ларисе свое похожестью на книжного и киношного легендарного молодого Зорро, и ревность моя, чего уж там, не дремала!
   А Зорро возглавлял список мужественных красавчиков, которые восхищали воображение моей юной леди или мадемуазель, как хотите. Откуда я знал? А кто же, как не она, дала мне почитать книжку о приключениях народного заступника, правда, на английском языке, в котором я был не бельмеса, потому как учил в школе Deutche  sprache. Пальцы мои до сих пор вспоминают ощущение глянцевости суперобложки, на которой горячился «на дыбках» вороной жеребец с всадником: черный плащ, черная шляпа и маска, длинный хлыст, взвившийся замысловатой петлей, от которого с перекошенными от ужаса рожами разбегаются национальные гвардейцы… Меня умиляли ее огорчительные вздохи, мол, как жаль, что в наших кинотеатрах не показывают фильм о подвигах обожаемого Зорро, предпочтя ему полу голого Тарзана.
   Читать я, конечно, не читал, но увеличенные копии с цветных иллюстраций по ее просьбе с превеликим старанием и удовольствием сделал. Этим талантом рисовальщика-самоучки я, похоже, решительно покорил ее, на что и был  расчет. 
   Насытившись несколькими жадными затяжками, Планида, неожиданно для меня, переменившимся тоном изрек:
   - Ладно, кина не будет. Просто побазлаем. А ты, ничего, нормальный пацан, по делу, грамотно защищаешься. М-да, не струсил, не очканул, хотя мы о тебе и так наслышаны…Проверяли мы тебя…
   - Значит, на испуг брали?
   - Выходит, что так…
   - Зачем?
   - Значит, надо было… А ты – смойся! – Крикнул с не показной злобой Планида в сторону Ларисы, неуверенно выглянувшей из-за угла. Я не стерпел и, наплевав на хрупкое перемирие, осадил его:
    - Ты чё зипаешь на нее, рычишь? Завязывай! Она моя девчонка.
   - Да я в курсе. Только знаешь…- он хотел сказать нечто, но осекся,  с досадой швырнул окурок на укатанную снегом дорогу, ветер только этого и ждал, подхватил, покатил с поземкой, выдувая искры.
   Недомолвка Планиды, что она скрывала? Об этом я потом, время от времени, размышлял с легкой грустью, не смея подозревать и в то же время, не в силах отвергнуть мысль об измене, пусть мимолетной, несерьезной, льстящей самолюбию девчонки, взаимности которой добивается такой крутой чувак. В мое воображение неизменно прокрадывалась подлой, подхалимской гримаской  еще одна мыслишка, которую я гнал прочь, но не так категорично и отчаянно, как следовало бы…
   Красавчики типа Планиды в душе моей неизменно оставляли непонятный обжигающий, гибельный осадок, похожий на ожог от огрызка догорающей сигареты, который жжет пальцы и губы и который почему-то жалко выбросить, может, потому, что там-то и таится смак никотиновой отравы.  Они дефилируют с набриолиненными коками вьющихся темных длинных волос, небрежно падающих за воротник, красуются в белоснежных рубашках с закатанными по локоть рукавами, в узких брюках и лаковых черных остроносых мокасинах.
   Отчаянные, поджарые и мускулистые оторвилы, как правило, с пронзительной и бесстрашной синевой зрачков глаз, по которой пачками сохнут красивые девчонки, откуда они выхватывают свои ножи «финки» – непостижимо, но эти хищные стальные лезвия, всегда наготове и могут быть решительно и бесповоротно пущены в ход в любой момент. Они рано и плохо кончают, увы, и всегда жаль этих человеческих особей, не нашедших применения своей красоте и талантам в этой жизни. Уж такими они бывают созданы, и непонятно, с какой целью, за какие грехи прошлых жизней.
   Лариса уже несколько лет жила в Канаде, я служил в армии, когда, как рассказали, это случилось.  Летним вечером на автобусной остановке в словесной перепалке сцепились Планида и Сакс – центровой городской чувак, типовой мачо, подобно кобелям, защищающим свою помеченную территорию. Потом – едва заметный и вялый взмах руки, как бы отгоняющий назойливую муху. Потом Сакс спокойно сел в автобус и уехал в город. А Планида, оправдывая фамилию с несчастливой участью,  с перерезанным горлом остался лежать, согревая прохладный асфальт своей еще теплой кровью.
   Разумеется, Сакса повязали в тот же вечер, взяли на «Бродвее» - центральной улице Московской, да он и не скрывался. Западло. У блатных свои законы. Раньше за преднамеренные убийства давали приличные сроки, и Сакс так и сгинул на зоне. Примечательно, кличка Сакс, созвучная с саксофоном, не была случайной, убийца виртуозно владел этим инструментом, играл в оркестре на танцах в «гробу» и «клетке» - этих культурных молодежных заповедниках эпохи социализма.


   - Прощевайте, до скорого… - Планида криво усмехнулся, и подгоняемые в спины метельными тумаками силуэты незваных гостей жадно поглотила снежная круговерть.
   - Оденься. – Лариска была уже рядом, заботливо накидывала на мои плечи пальто. И то, вовремя – согревающая волна возбуждения схлынула, озноб с жадностью набросился  на меня.
   - Замерз, ты совсем замерз, дай Ларищке тебя щогреть, – она с нежностью прильнула, обвила руками, сомкнув их крепко под моим пальто за спиной, уткнувшись лицом в грудь.
   - Когда же ты, пшечка, научишься выговаривать «с», полька моя милая?
   - Кохам цен, - прошептала она чуть слышно и рассмеялась, - Ty mnie rozumiesz? А знаешь, ты сейчас очень похож на Элвиса.
   - Это который Пресли? Рок-н-ролл и все такое? – И я, польщенный, нарочито взбодрил свой кок на голове.
   - Эх ты, милый мой хвастунишка!
   Советские подъезды – прибежище влюбленных, и нас приютил от непогоды второй этаж с окном во двор. Блаженное тепло нам охотно отдавала батарея под низким широким подоконником. За окном гуляла веселая хмельная метель, задорно вихлявшая своим снежным подолом в полосах уютного света, падавшего из окон дома – прямо как по писаному: «…только вьюга долгим смехом заливается в снегах».
   С нежностью я собирал губами тающие снежинки, эти бриллиантовые капли с ее волос, ресниц, тонких шелковистых бровей и, наконец, губ. Теплое текучее счастье заполняло меня. Всепрощающий легкий стон упал мне на грудь, когда я, дрожа от волнения, непослушными пальцами нащупал ее упругие холмики под шерстяной кофточкой. Сами собой руки скользнули ниже по извилистым изящным склонам ее бёдер и… вот он, обетованный мыс, к которому припал измученный штормом юнга,  терпящий бедствие в любовном море.
   Первый поцелуй, первое касание, пусть через одежду, самого заветного, того, что обещает сладостный восторг, чувство, выше которого нет, и не может быть, ну, разве что во время воскрешения из мертвых и вознесения, испытанное лишь одним - богочеловеком.  Цена этому поистине божественному подарку – обыкновенная смерть, небытие, до скончания веков. Господи, зачем Ты так жестоко и безжалостно караешь свое наивное создание – человека, свое подобие? Есть же иные способы отделить душу, как Ты говоришь, бессмертную, от биологического скафандра, не причиняя мук не человеческих.       
   - Кохам цен…кохам цен…, - шептала на грани обморока пламенеющими губами моя милая.
   - Люблю…люблю тебя…, - вторил я ей, опустившись на колено и уткнувшись лицом в набухший и повлажневший девственный полуостров, омываемый горячими чувственными волнами, и на который еще не ступала нога человека. 
   Потом мы стояли в полной тишине, сцепив руки, молча глядя на стихающую метель, на крупные хлопья, отвесно падающих в задумчивости снежинок. Стычка с Планидой и его корешами казалась нереальной, навеянной бесовскими чарами  вьюги, хотя, как знать, возможно, именно она, стычка, и воспламенила нас, подтолкнула к признаниям в  первой юношеской любви.
   Где-то наверху открылась квартирная дверь, и сквозь лестничные марши упал, дробясь на ступеньках, певучий женский голос:
    - Лариса, пора домой! Поздно уже. Прощайся с молодым человеком. – Я впервые услышал голос ее мамы, и он не вспугнул, наоборот, приник к душе, такой спокойный, нежный, с едва уловимым акцентом заграничного жития. Всего два раза в жизни я услышал его. Ровно черед год мама Надя, неестественно возбужденная, сказала, глядя мне, как взрослому, прямо в глаза, словно бы ища поддержки у самой себя: «Не знаю, правильно ли я поступаю…»
   Это случилось у них в квартире, куда меня буквально затащил прохиндей Стас, все всегда знавший, и о наших отношениях с Ларисой, разумеется. Стас реально решал с  Марьяном свои шмоточные вопросы под моим прикрытием. Я же, смущенный и обескураженный, едва сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, не нашел, что ответить, чувствуя себя обреченной лошадью, над которой совершают обряд камлания. В квартире Павинских царил грустный беспорядок, не оставлявший надежд ни мне, ни оставшимся от распродажи вещам и мебели, которые в недоумении взирали на хозяев, готовившихся к скорому отъезду в Канаду.


   Но до того момента много еще чего произошло. И у меня, а точнее у нас  с Ларисой был шанс. Загодя. Поздней осенью, когда посреди ранних холодов случаются вдруг погожие, хрустальной ясности деньки, облитые золотым и багряным сиянием листвы; когда ближе к вечеру повеет незнамо откуда, с юго-востока что ли, прощальным вздохом ушедшего летнего тепла, - блаженство и покой бережно несет в себе ваша душа, млея от кисловато-сладкого запаха  вянущей листвы, опадающей с ясеней.
   «Грусть-хрусть, грусть-хрусть» - жалобно вскрикивали под нашими осторожными шагами лиственные вороха.
   - Не хочу уезжать, не хочу! Что мне делать? Скажи, что мне делать? – Лариса сквозь слезы  в отчаянии искала в моих глазах поддержки и сочувствия. Я же, оглушенный вестью о том, что родители ее решили вернуться в Канаду и отправили на днях в посольство в Москве прошение на выезд, с трудом проворачивал в мыслях, как горячий горький шоколад во рту, упавшую на нас беду.
   - И когда придет разрешение? – Я ждал ответа, как обреченный на казнь ждет чуда – помилования.
   - Через год.
   - Только через год? Еще столько времени у нас с тобой! – Мой воздушный шар с облегчением выдохнул и плавно пошел на снижение.
   - Ты глупый, дурак, you are a fool! Мы же все равно уедем, уедем, навсегда, for ever! Понимаешь? А ты останешься. Я не хочу, не хочу…Ты же любишь меня, сделай же что-нибудь!..
   Чем я мог ее утешить? Тут в пору самому расплакаться, и я едва себя сдерживал. А лучше было бы пролить горючие слезы, ибо где-то там, на кулисах моего воображения огромными зловещими буквами всходило: ЭТО КОНЕЦ. 
   - Мы что-нибудь придумаем, мы что-нибудь придумаем, - шептал я, вдруг пришедшую на ум фразу из недавно прочитанной украдкой вне школьной программы «Дамы с собачкой», уткнувшись в ее волосы, вдыхая такой родной сладковатый запах, настоянный, как мне почему-то казалось, на непорочных степных травах Палестины.
   Шанс, как вы понимаете, был, да-да, тот самый единственный, но верный. Моя милая лапушка Лариса, как и все метисы, досрочно минула пубертатный период, уже вполне созрела, ну а я – тем более, все-таки старше ее на три года. И все равно мы были слишком молоды, по мнению гражданского кодекса, который представлялся в моем воображении этаким строгим двурогим дядькой. Но для верности нам следовало погодить до лета. Легко сказать…
   Бережно, кропотливо взращенная нами страсть в почве любовного доверия, подобно молодым побегам зелени, рвалась неудержимо наружу, и стоило прикоснуться, пусть ненароком, к моей обожаемой нимфе, как ее, да и меня охватывала трепетная дрожь, подобно тому, как весенний веерок запускает шаловливую длань в кудри цветущих вишен. Милая моя во время наших обреченных поцелуев исходила соком из заветной щелочки, как надрезанная березка, с тем же запахом прохлады и свежей зелени. Я  же буквально уползал домой косолапой походкой, всячески оберегая от излишнего трения чресла, встревоженные и опухшие.
   Эта сладкая, блаженная и мучительная пытка не могла долго продолжаться. Будь на моем месте тот же Планида…Что меня сдерживало? Откуда брались эти интеллигентские замашки: «Нет, только не в подъезде!..»  Пожалуй, это наследственное, отцовское, перешедшее ко мне с его талантами музыканта-пианиста и спортсмена (видел я его только на военных фотографиях). С другими девчонками – да, возможно, чем успешно занимались мои друзья со своими подружками, однако нас с Ларисой соединяла первая любовь, а это свято. Интуитивно я берег это чувство, как мог, ведь этот подарок – на всю жизнь, размышлял я, так стоит ли его марать занюханными и обоссанными углами, подъездами и чердаками? А иной возможности остаться наедине в комфортных условиях, чтобы во всей полноте изведать и вкусить пагубное блаженство первородного греха, - у нас не было.
   О возможных последствиях влюбленности подростков, и не только, беспокоились и взрослые. Дело дошло даже до директора школы Девятова, вернувшегося с фронта с контузией, отчего он беспрестанно подмаргивал, и брившегося налысо. Он, добрый человек, с уважением относился ко мне за отличную учебу и как  к дирижеру большого хора мальчиков, чему меня обучила руководитель вокальной капеллы взрослых Александра Васильевна Забродина – талант Союзного масштаба, волею судьбы занесенный в провинциальный городок. Потому и разговор в его директорском кабинете вышел уважительным и спокойным. Скандал с иностранными гражданами ему явно был не нужен, так как последствия в то время могли быть самыми непредсказуемыми. И он пошел не в лоб, а по-простецки, как с ровней, решил обсудить женские достоинства Ларисы, мол, что я в ней нашел, вон, сколько красивых девчонок в школе, наших, советских, ну и тому подобное. Я дипломатично помалкивал, естественно, оставаясь при своем мнении, а директор по-дружески (опять же подмаргивая) посоветовал поразмыслить о сказанном, мудро не намекая о каком-либо педагогическом воздействии: « Как мужчина я тебя понимаю, но ты все же, подумай». И все, больше этой темы мы с ним не касались.
    Не препятствовал он мне ни единым словом, когда после отъезда Павинских в Канаду я больше не смог бывать в этой школе, где в воображении образ моей Лариски (Ларищки!) возникал постоянно - то в коридоре на переменках, то на лестнице, ступеньки которой она резво перебирала своим стройными тренированными ножками, и на которые заглядывались старшеклассники. Вынести эту пытку призрачными видениями, почти осязаемыми вплоть до запаха ее волос, не было сил, что все чаще погружало в депрессию. В итоге я написал заявление о переходе в соседнюю вечернюю школу рабочей молодежи и устроился токарем на завод, тем самым без оглядки вступив во взрослую жизнь.

4
  Однако вернемся в то последнее наше лето, к тому обычному жаркому дню в начале июля, а вернее, к начинающемуся вечеру, когда небо, истомленное суховейными степными ветрами, показывает свою изнанку, наполненную синевой и прохладой; когда травы и листва, очнувшись от полуденной дрёмы, особенно свежи и пахучи.
    Солнечным утром, когда неудержимо тянет на улицу, словно небесное светило намеревается сообщить нечто важное, во дворе ее дома мы условились, что ближе к вечеру поедем на речку искупаться. Конечно, с моей стороны это был лишь предлог увести мою милую подальше  и в густой дубраве у реки Грушевки, поблизости от лагерного пионерского пляжа, решить нашу участь.
   Во дворе возле нас крутился ее братишка Володька, перешедший во второй класс, и теперь во время каникул, изнывавший от безделья и искавший повод для хулиганистых проделок. Какой бес в него вселился, когда он, заливаясь счастливым смехом, стоя в раскрытом окне четвертого этажа подъезда со спущенными до колен трусами показал нам, а скорее всего, лично мне, свою голую жопу. Оказывается, есть у поляков такой прикол – показывать голую задницу своим обидчикам. Ничем я мальчишку не обижал, думаю, эта выходка исходила от чувства ревности к своей сестренке, а, возможно, и от домашних разговоров о предстоящем отъезде за океан. Типа, нате вам, выкусите, оставайтесь в своей зачуханной России. Вспыхнувшая от стыда Лариса гневно крикнула ему что-то по-польски, после чего мальчишку будто сдуло в подъезд.
   Я разжился у Юрки, соседа по подъезду, велосипедом, на котором мы и покатили навстречу влекущему неизведанному. Лариса легко вспорхнула на багажник, а мне оставалось только усердно крутить педали, и по возможности сохранять равновесие. Где-то на полпути я остановился и предложил ей пересесть на раму, мол, так езда будет устойчивее, на что Лариса охотно согласилась. Лукавство заключалась в том, что теперь я почти держал ее в объятьях, время от времени касаясь губами и ноздрями ее теплой макушки, разделенной посередине пробором темных волос с отливом небесной синевы и свитых в тугую косу.
   Мягко шуршали шины колес по узкой проселочной дороге, идущей уклоном к реке и испещренной мелкими трещинами – верная примета  предстоящих жарких дней.  То и дело спереди под самыми колесами наш путь пересекали бесшумные стремительные треугольники ласточек;  встречный ветерок, освежая, пузырил на спине мою рубашку; изредка Лариса повертывалась ко мне, блаженно жмуря глаза и обнажая в улыбке свои ровные зубки, жемчугом отдающие на родном загорелом лице. А я под мерный шелест резины, стремительно наматывающей на себя путь к предстоящему блаженству, мысленно прощался и с дорогой, и с ласточками, и с душевным трепетом, - ведь возвращаться мы будем совсем иными, взрослыми, для которых все эти юношеские переживания мало что будут значить. Вот и мост через реку, вот и поворот налево у ворот пионерского лагеря, покинутого детворой на два-три дня пересменки на исходе июня и ненадолго притихшего.
   Неподалеку от дорожки, ведущей к пляжу, мы спешились и пошли к тополям, оставляя за собой примятые тропинки в молодой лебеде, еще только мечтающей зацвести. Прошли мимо недавно отгоревшего прощального пионерского костра («Взвейтесь кострами синие ночи, мы - пионеры, дети рабочих!»), от головешек которого, все еще воспаряли, нежно сплетясь в предсмертном любовном танго, едва заметный неуверенный дымок и запах гари.
   Сколько таких костров отгорело на моей памяти за мою пионерскую юность, и с каким желанием я бывал в лагерных сменах почти каждое лето! Для Ларисы был в новинку этот варварский диковинный ритуал очищения огнем, в высоченных языках которого сгорали детские несчетные впечатления лагерной жизни, с завихренными снопами искр устремлявшиеся в ночное небо к восторгу отрядов, собравшихся по окружности жарких световых, пляшущих отблесков. И песни, песни, и танцы под аккордеон, и острожный шорох вместе с горячим шепотом по соседним кустам, утопающим за размытой чертой света в кромешной тьме, где пацаны из старших отрядов тискали на прощание взрослых девчонок.
   Остановились под раскидистым тополем, склонившим нижние ветви почти до земли, скрывающим от посторонних глаз наш природный альков. На всякий случай, я не прислонил велосипед к морщинистому стволу, а положил его рядом плашмя в траву. Да и кто бы мог нас заметить – вокруг не было ни души, и лишь издалека со стороны реки, с песчаного пляжа едва долетали смех и голоса купающихся. 
   Сердце мое в волнении билось учащенно, густыми толчками, и, казалось, так громко, что Лариса могла их слышать. Миленькая, бедная моя, она все понимала и обо всем догадывалась, хотя о том, что нам предстояло, между нами не было проронено ни слова. Мы должны были это сделать, а там будь что будет. Опустив глаза, она покорно сняла с ног заморские легкие кроссовки и прислонилась спиной к стволу. Румянец проступал сквозь нежный загар ее щек, губки обметало жарким дыханием.
   - Ты же любишь меня? – прошептала она, протянув ко мне руки.
   - Люблю, люблю, люблю…- Руки мои уже поднимали невесомый подол ее клетчатой юбки, ощущали прохладу бёдер. Вот и трусики, которые она стала помогать снять, подняв ножку. И когда она ее опустила, то слабо вскрикнула, глядя на меня вдруг застывшими, округлившимися глазами.
   - Что?! Что с тобой! – Меня как пронзило догадкой: неужели укусила гадюка, которую мы могли не рассмотреть в высокой траве или принять за обыкновенную высохшую ветку, их множество валялось под ногами.
  Глава 6
Кукла в пыли

1
   - Что с тобой, Сауле! – Внезапно осипшим голосом прокричал я, как мне казалось, однако в пыльном воздухе повис лишь мой сдавленный жалкий шепот. – В ответ Сауле лишь приподняла слабую руку, указав на бедро левой ноги, из мышцы которой победоносно торчал вонзившийся глубоко под кожу крепкий сучок толщиной с авторучку. И когда предстала полная картина случившегося, меня чуть не вывернуло. Жалкая надежда на то, что это всего лишь мираж, улетучилась. Нервы мои звенели. Осознав, что все происходит наяву, и надо действовать быстро и решительно, я задался вопросом – как и что делать? Выдернуть сучок - но тогда возможно хлынет кровь, и как ее остановить; оставить его до ближайшей поликлиники – но тогда возможно заражение. Подоспели обеспокоенные нашим долгим отсутствием Бернадский и Володя.
   - Ну, что тут у вас стряслось? – деловито поинтересовался Бернадский, но врубившись в ситуацию, незлобно смачно выругался, присел на корточки. – Так. Что будем делать? Ты как, козочка моя? Лежи, лежи, сейчас мы тебя спасем.
   - Думаю, надо выдернуть этот гребанный сучок и продензифицировать рану, - заметил я, приободренный присутствием коллег.
   - И то верно, - согласился Бернадский. - Ну-ка, Вовчик, смотайся в домик, там осталось еще полбутылки водки. Да прихвати салфеток побольше.
   Между тем кожа вокруг сучка вздулась и посинела. Сауле, с лицом человека, который не может поверить в то, что с ним произошло, порой вздрагивала то ли от боли, то ли от нервного озноба. Она, молча, неотрывно, смотрела на меня странным, отсутствующим взглядом, выражавшим душевные признаки потрясения. Мне стало не по себе – полный затык.
   Я понял так, что следовало прикрыть наготу Сауле, и кое-как спустил подол платья на осиротевший, позабытый хозяйкой лобок. Бернадский же, пытаясь подбодрить Сауле, нескладно пошутил:
   - Да, не тот сучок и не туда воткнулся. Сейчас, сейчас, миленькая, ты только секундочку потерпи. Не рань мое стареющее сердце.
   Прибежал запыхавшийся Володя с початой бутылкой водки и горстью бумажных салфеток.
   - Ну-с, приступим, - в нужные моменты я умею быть решительным и подозреваю, что в свое время из меня мог получиться толковый хирург.
   Я оседлал ногу Сауле, сжал ее своими коленями покрепче, ухватился пальцами за огрызок сучка  и только тогда уяснил, что он слишком короткий. Однако я все же попытался его дернуть, но тщетно, он, падла, и не думал поддаваться –  глубоко засел.
   - Так ни хрена не получится,- раздосадовано констатировал новоявленный хирург - я.
   - Не наводи суету. Хватит дергать, только измучаем нашу девочку. Володя, в машине есть пассатижи? – к спасению раненной конкретно подключился Бернадский.
   - Кажется, нет. В багажнике запаска, авто аптечка, да домкрат.
   - Аптечка?! Так какого же… ты молчал! Там наверняка есть бинт, йод или зеленка, анальгин. Давай, тащи аптечку сюда! – Бернадский запросто шпынял своего редакционного начальника, который, как подорванный, с готовностью носился по поручениям.
   - Если не найдется пассатижей, остается только одно, - резюмировал я.
   - Правильно, юноша, дело говоришь, надо рвануть зубами, - догадливо подхватил Бернадский, - но на мои зубы не рассчитывайте, а вот твои, ну-ка, скажите, юноша, «сы-ы-р-р!»…  вполне сгодятся. Не все ими только сиськи девичьи жевать! Ну, с Богом!
   Я не стал дожидаться Володи и не без удовольствия устроился поудобнее между ног моей  покорной пациентки, как на передке лодки, еще раз мельком оценив ее обнаженные мраморные с прожилками ляжки, прохладные, пахнущие пылью. Я сжал покрепче зубами остаток сучка и попытался вытащить его рывками. С третьей попытки гребанный сучек поддался и вышел вон с облегченным стоном потревоженной плоти, притом, по инерции я причалил лбом опять же в косточку лобка пациентки – какая прелесть! – так бы лежал и лежал  в беспамятстве снов и грез у входа в пещеру тайных желаний, сервильным охранником этой драгоценнейшей скважины.
    Окровавленный сучок, достаточно длинный, похожий на кабаний клык, я, не без гордости, не разжимая зубов, продемонстрировал Сауле и товарищам.
   - Браво! Браво! – Бернадский и Володя даже зааплодировали моему успеху эскулапа. – Бернадский помог приподняться и сесть Сауле, которая  в недоумении разглядывала рану, из нее сначала помалу, а потом слабыми толчками стала выступать кровь, маслянисто стекавшая по бедру на траву.
   - Не больно? Ну-ка, хлебни для начала водочки, а мы слегка промоем твою ранку и перебинтуем, козочка моя. – Бернадский, всегда с большой симпатией относившейся к Сауле, и во многом ее опекавший, был сама любезность. Сауле послушно приложилась к горлышку, чему ее, естественно, не  надо было учить и упрашивать.
    – Вот так. Правда, стало гораздо веселее? Чтобы стать несчастным, надо очень, очень  постараться. А теперь доктору, видишь, как он, бедный, изнервничался, пусть промочит горлышко, снимет стресс. Да выплюнь ты эту мерзость, пугаешь нашу девочку! – Бернадский имел в виду сучок, трофеем все еще торчащий в моих зубах.
   - Еще чего! Буду носить его на теле!
   - А мне дашь поносить? Ладно, шутки в сторону. А теперь и мне не помешает приложиться.
   Случившееся преобразило Сауле, ее словно подменили, на нее как бы сошла благодать паллиатива, она не сводила с меня остановившегося взгляда -  благодарного и восхищенного, как после бурного соития с обожаемым возлюбленным…В ее фантазиях я, верно, выглядел спасителем, которому следовало преклоняться и щедро полить обильными благодарными слезами буйную поросль на молодой мускулистой груди и одарить безбрежными любовными ласками.

2
   Спустившаяся с гор вечерняя прохлада торопила нас покинуть оказавшиеся не столь гостеприимными кущи ничего не подозревающего в этот момент в своей городской художественной мастерской талантливого живописца, буквально замученного внезапным приступом икоты, которую удалось отогнать лишь залпом выпитого стакана  портвейна – все одно вечер уже впустил в мастерскую на ночлег сумерки в придачу с усталостью.
   Денек выдался на редкость удачным в смысле творческого прорыва.
Наконец-то Арману удалось вскрыть тайну гармоничного, уравновешенного построения многофигурной композиции давно задуманного масштабного полотна. И надо же, озарение, обычно высекаемое прихотью случая на гранях отчаяния и безумия, блеснуло божественной искрой от карандашной почеркушки чуть больше спичечного коробка (подобных он начеркал  с сотню вариантов, не говоря уже о приличного формата самодостаточных эскизах). К тайне он продирался с остервенелым отчаянием, преодолевая пласты успевших наслоиться штампов в бесконечной  и в чем-то обязательной выставочной суете в честь таких и таких дат, событий, юбилеев, срочных денежных заказов, творческих отчетов… Однако сквозь эту суматошную бурю немеркнущим спасительным маяком просвечивало: хочешь погубить душу творца – купи ее, все равно чем - деньгами, почестями, лестью или их единым соблазнительным презентом.
   На эту картину, как на рулеточное зеро, он поставил все ранее накопленные сокровища: своеобычный талант; беспрекословный авторитет мастера станковой живописи, покорившего как собратьев по кисти, так и критиков, и зрителей, причем, не только в столице, но далеко за пределами республики и Союза. Он рисковал и своим заслуженным, почетным местом в изобразительном искусстве в не столь уж и далеком будущем. А потом эта журналистка Сауле, чудесная, молодая, явившая свою прелесть первобытного степного лазоревого цветка сквозь вуаль средневековья – почему-то не хотелось ее разочаровывать. И он уже вкушал прилив восторга от ее лика среди персонажей первого плана. Само провидение, вдоволь насладившись его муками поиска, воссоединило новоявленных Пигмалиона и  Галатею, снисходительно допустив: посмотрим, посмотрим, маэстро, что из этого получится.
   Разумеется, очерк Сауле в уважаемой столичной газете – это приятно, хотя добротной искусствоведческой рецензии и не случилось, ну и ладно, солить их, что ли, накопившихся за последнее время публикаций, и все о нем, любимом.  Чем-то она тронула стойкую душу творца, своей инфантильной обреченностью на каком-то витке генетической спирали, что ли, чего от опытного портретиста, а, следовательно, тонкого психолога – неутомимого пилигрима по мимическим складкам, морщинкам, сполохам зениц и духовным вибрациям - не утаишь.
    …Алкоголь, тайно повенчавшийся в крови однополым браком с адреналином, помогал расслабиться от перенесенных треволнений, и мы с готовностью, буквально до истерик, гоготали над каждой мало-мальски потешной словесной закавыкой, и не совсем удачной, шуткой – как же, очередной экзамен, уготованный судьбой, выдержан с честью.
   Оглохшие от тишины окрестности зеленых холмов, переливающихся вдалеке в разбавленный белилами ультрамарин, и горных вершин, с готовностью уставшего от одиночества пса, возвращали лающими отголосками раскаты нашего хохота. Осознание того, что мы одни оказались в этот будний денек в море перезревшей зелени, чуть тронутой рыжеватыми подпалинами - робкими приветами от осени, неспешно, но основательно наряжающейся в грим-уборной, - ликующе пьянило вдогонку вину, наилучшей закуской которому служил полновесный глоток чистейшего воздуха, бодрящего прохладой, и запахом вызревших яблок. Тихо меркнул закат окраски застенчивого румянца на девичьих щеках. Как истый синестет, я без усилий ощутил вкус цвета и следом – его мажорное звучание. Запахи слились в сочную цветовую палитру полотен импрессионистов.
    Настали те редкие счастливые минуты снизошедшей благодати, вдохновенного осязания божественного гармоничного равновесия в природе и душе, словно осиянной бесшумным взрывом откровения, когда приходит постижение прекрасного, из которого соткан мир. Нет, не может быть равнодушна природа к своему творению – человеку, как не в силах отказаться мать от ребенка-урода. За гранью подобного откровения оно,  прекрасное, скромно таится за ширмой обыденности, терпеливо дожидаясь нового свидания с людским озарением, приглашая насладиться этим миром, пока он есть, пока его Создатель, разочаровавшись, не пустил во вселенском проекторе вспять пленку истории.      
     Единодушно решили закольцевать хвост ускользающего бурного дня возвратом в «Каламгер», до закрытия которого оставалось еще несколько часов, единодушно согласившись с мудрым замечанием Сауле: « Жизнь не так плоха, когда есть кафе «Каламгер». Негласно, не сознаваясь друг другу, мы решили попытаться повернуть время вспять, не вычеркивая притом пережитое, да это было бы и бесполезно с чисто технической точки зрения, ну и потом не все там было безнадежно плохо. А уж, каким молодцом, в самом деле, оказался я! Меня распирало тщеславие во хмелю, требовались нескончаемые восторженные почести наподобие поклонения волхвов. Но их, этих почтительных возгласов моему величеству  было маловато-жидковато, и вот они сошли на нет, стихли в уютной тишине салона автомобиля, где пассажиры после буйного веселья обычно погружаются в полудрему. 
   По пути в город расселись иначе.  На заднем сиденье мы остались наедине с Сауле, она вела себя паинькой, помалкивала, виновато поглядывая, но все же несколько раз незлобиво ущипнула меня, давая понять -  «не расслабляйся, мой маленький герой, миленький спаситель, я с лихвой возверну свой должок». А потом и вовсе приникла доверчиво, обхватив мою руку повыше локтя, склонив головку на мое плечо.  Перебинтованная нога ее не беспокоила, в поликлинику обращаться Сауле отказалась наотрез, а я почему- то взял на себя заботу вместо нее сочинять повод отмазаться от расспросов ее домашних по поводу нанесенной травмы. Несколько более или менее правдоподобных вариантов я готов был ей предложить, но не сей же час, а наедине, например, шепотком в фарфоровой огранки ушко, среди пчелиного гуда посетителей кафе.
   Редко приходилось такому повесе, как я, испытывать истинное любовное чувство. Оно, конечно же, посетило меня Божьей милостью, в ранней юности, как вы помните, да так и вросло в сердце навсегда, наподобие жемчужной капле, и живет там само по себе, изредка напоминая саднящей болью о напрасно прожигаемых днях примерным рядовым строителем развитого социализма. И это вместо того, чтобы, нагадив по большому на все условности, взяться всерьез за английский, податься в диссиденты или с наивным, простецким «фейсом» скромно пристроиться к туристической группе передовиков журналистского производства, отбывающей на отдых в одну из стран соц.лагеря, к примеру, Болгарию. И  нечаянно затеряться где-нибудь среди Золотых песков Варны -  международного журналистского курорта, не опасаясь экспатриации. Тот же нехитрый «предательский» (ай-яй-яй!) пируэт возможно было совершить в очаровательных окрестностях озера Балатон братской Венгрии, где международная журналистская элита и примкнувшая к ней профсоюзная и партийная,  так же обожала оттягиваться по полной, правда, до известных революционных событий конца шестидесятых годов.
    По мере того, как наш автомобиль, раздвигая световыми ручищами фар прохладные сумерки, выхватывая из придорожных плоскостных декораций фрагменты скал, деревьев, редких строений, наспех выставляемых напоказ подобострастно неутомимым ландшафтом; по мере приближения к городу воздух теплел и уплотнялся родными запахами цивилизации.
    - Я т…т…тебя, - вдруг выдохнула шепотом Сауле, и следом, не давая ни   мне, ни себе опомниться, протолкнула в пересохшем горле, - л…л…люблю!  Отныне я т…т…воя.
   Вот так сюрприз! Я был готов к чему угодно, только не к сердечному  признанию. Мне?! Как же ее должно было переклинить от всего случившегося, от спиртного, хотя вы же не станете отрицать общеизвестную истину: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке? В довершение ко всему она, не мешкая, тут же полезла расстегивать мне ширинку. В этом была вся она, степная принцесса: хочу и все тут, кому не нравится, закройте кырдыр-мырдыр едальники! А тут еще Бернадский, почуяв подозрительную возню у себя за спиной, прервав на полу слове анекдот, весело, с ехидцей заслуженного скопца, спросил, мол, чего мы там химичим. На что Сауле показала ему язык заодно со средним пальцем руки и попросила музыки.
    Бернадский, удовлетворившись, согласно хмыкнул и повернул ручку приемника. На сей раз по салону запрыгали немудреные звуки кобыза в обнимку с домброй. Запахло свежим кобыльем молоком-кумысом и тлеющими в костре кизяками неподалеку от юрты, вход в который приглашал откинутый полог, и было видно, как в ее уютной гостеприимной утробе Сауле стелет нам ложе любви. Я не стал скандалить, когда проворные ручки принцессы сначала отстегнули на джинсах пуговицу, а затем и молния подозрительно легко и мягко раздвинула свои бронзовые чресла. Хозяин моего шатра оказался не менее хлебосольным и встретил гостью этаким бодрячком, за что тут же был обласкан горячей ладошкой.
   - Мне стыдно, - прошептала почетная наложница, - но я оч…ч…чень л…л…люблю тебя.
   Кто о чем, а вшивый о бане, так и я, преодолевая накатывавшие волны судорожной услады моего мужского достоинства при содействии знающей в этом толк Сауле, пытался сгорнуть в кучку пепел от прерванных накануне раздумий о побеге в капиталистический рай, устремляясь на безмолвный гаснущий зов любви Ларисы, медицинской сестры в одном из множества стоматологических кабинетов Торонто. Интернет, это некое жалкое подобие человеческого мозга,  в ту пору только еще распухал эмбрионом в избранных яйцеголовых умах, экспроприированных инопланетянами, потому нам, простым смертным, вспомоществовала стандартная, проверенная веками,  телепатическая связь родственных или влюбленных душ. Связь наша с Ларисой не отличалась устойчивостью и обреченно слабела день ото дня, год от года забивалась мусором житейских помех.
   Безвозвратная беспечная утрата первой любви, дарованной свыше, -  непростительный грех, за который не расчесться во веки, не укрыться пологом жалких оправданий, ибо первая любовь, как и жизнь, одна. До скончания всех времен. Этот тезис я постигал не столько умом, сколько звериным чутьем своей двойственной натуры Кентавра, под созвездием которого я волею Божьей и всплыл из небытия, в распакованном файле, в сей прекрасный вещественный мир. И потому мнил необходимым, хотя бы хранить до конца дней верность этому чудесному чувству.  Мои стократные мольбы небесам, поначалу, казалось, безучастно внимавшим, а на самом деле испытывавшим на стойкость и искренность отчаянные позывы кающегося пилигрима, были, наконец, благосклонно восприняты, и высочайшим соизволением дан ответ.
    Наваждение, вещий сон, знамение, благая весть, явление архангела… Нет и нет. Сейчас все эти чудесные перформансы с легкостью подменяет Интернет. Как-то, в прошествии десятков лет  в своем почтовом ящике на @mail обнаруживаю внезапно профессиональное предложение канадца Андрея (апостола, а, пожалуй, и Первозванного) Родина (скорее всего псевдоним) оказать услуги по поиску девы Ларисы. В ответ моему обращению на тамошний форум одного из сайтов помочь в ее поиске. Минуло несколько дней, и, обмирая от предчувствия, невообразимо замедленно, волочась по строчкам, изнывая от засухи гортанной, вчитываюсь в ответ стоимостью $200.
   Тут же воображение переносит за океан в огромный незнакомый город «воздвигнутый чье-то волей из денег, которые не пахнут», где в частоколе белоснежных кубов небоскребов лихорадочно, но в итоге безошибочно отыскивается частный кабинет пожилого еврея-стоматолога, какого-нибудь Шполянского, разумеется, эмигранта из бывших, советских (ничего личного). Изверг, он, само собой, давным-давно уже обшарил своими лапищами, охваченными буйной порослью иудейского похотливого самца, все прелестные интимные закоулки бывшей наездницы и фигуристки. И, возможно, склонил ее под невнятными намеками на увольнение в случае несогласия, прилечь после работы (а то и во время обеденного перерыва – смотря, насколько далеко они продвинулись в теоретических изысканиях по курсу стоматологии) на волнообразное ложе пыточного кресла.

3
     Прервем на время воображаемые пытки воображаемого приватного эмигранта, и пытки, учиненные Сауле моему стеснительному, в смысле застенчивому, естеству на поношенном заднем сидении «Волги».
   Полагаю, мне пришлось бы преодолеть значительные препятствия, окажись я, отвязанный от привязи, но пока еще со следами от ошейника социалистического реализма, решившись распрощаться с родиной, наедине с самим собой в центре Европы. Молодому, телесно здоровому и профессионально созревшему журналисту приятной наружности, приобвыкшему запросто, на раз-два раскалывать интервьюеров  любого социального статуса, залезать им в душу (а кое-кому и под юбку по обоюдному согласию, разумеется) и развязывать языки - не составило бы особого труда обзавестись нужными знакомствами и, соответственно, финансами и документами, чтобы, совершив бросок через Ла-Манш, благополучно оказаться в порту Стаутгемптона.
   Стоп! Меняем курс на Ливерпуль – память выручает подсказкой, что в начале прошлого века от причалов Стаутгемптона со всеми возможными почестями отвалил в свой первый и последний трагический рейс, увековеченный навсегда Титаник.   
   Мне хотелось непременно с помощью атлантического лайнера проплыть маршрутом Павинских, только в обратном направлении, и, изящно обогнув статую Свободы, причалить в доках Нью-Йорка. А уж оттуда до Оттавы рукой подать! Если не изменяет память, Павинские совершили обратный безвозвратный рейс уже на воздушном лайнере налегке, оставив в России все, что можно, и, в том числе, любимую пепельницу Марьяна, никелированную, на высокой подставке. И вот я думаю, ежели он притащил в багаже этот довольно громоздкий механизм, значит, мысль остаться в России была все-таки изначально заложена в планы Павинских.   
   Присовокупьте, господа, в пользу Ливерпуля, прославившегося четверкой «Битлз» и знаменитыми на весь конный мир апрельскими скачками Grand National, а иначе «Ladies Day». Хотя Эпсомские Дерби - скачки в Аскоте, воспетые еще в начале восемнадцатого века в замечательной картине Теодора Жерико, основоположника романтизма во  французской живописи, в начале июня в присутствии самой королевы Великобритании будут покруче. И там мне пришлось бы срочно приобрести черный смокинг с бабочкой и котелок.
   Мурлыча себе под нос песенку Джона Леннона «Come Together» (Айда с нами!) скачки я бы непременно посетил,  - этот  праздник моды и стиля британских красоток, разодетых в пух и прах, традиционно щеголяющих на ипподроме в сногсшибательных нарядах.
   Какова связь щеголей с элитными скакунами (проводятся только забеги на скаковых лошадях, и старты скачек стипль-чез)? Возможно, их объединяют разгоняющие воображение декольте, из которых, как из стартовых боксов для лошадей, готовы вырваться наружу сами понимаете, что. И затейливые шляпки и ножки, ножки, ах, чудо-ножки, закованные в  туфельки на огромных каблуках-шпильках. Ножки, стройностью своей соперничающие с элитными мослами чистокровных английских скакунов, и призванные возбуждать жокеев, разжигать в них азарт и страсть к победе? И все это посреди моря разливанного из шампанского и пива, в непосредственной близости от натурального моря, а, точнее, Атлантики…
   Прибавьте к этому празднику жизни воображаемый, случайно сорванный мною (аксиома - новичкам в азартных играх, как правило, крупно везет) изрядный куш в тотализаторе или у букмекеров, мгновенно превращающий меня в буржуа, которому доступно, без обычных чиновничьих проволочек, тело обоих Америк, такому желанному, удлиненному, с перехваткой изящной талии в районе Панамского канала.  А эта упоительная фраза, отточенная долгими днями и ночами пылким воображением морского путешественника, и, наконец-то, произнесенная гордо, нет, скорее важно-небрежно вслух кассирше в порту - милой брюнетке (перевожу с английского): «Будьте любезны, мисс, билет до Нью-Йорка в одноместный сьют круизного лайнера (название не имеет значения)»!
   Затем неделя дивного странствования в безбрежном океане в атмосфере разгульной, феерической фиесты тысяч обитателей комфортабельного монстра. И, наконец, мы у цели, земли обетованной. А от города «желтого дьявола» до сокровенного Торонто ногой подать!
    Вот она, свобода! Великолепная и не менее соблазнительная, чем символ, воплощенный Делакруа на полотне «Свобода, ведущая народ» в Лувре II. Не разгуляйся старина Эжен кистью на обнаженной крепкой груди полнокровной нормандки (гениальная находка!), она смахивала бы всего лишь на взбесившуюся  крестьянку, униженную и подавленную рабским, изнуряющим, беспросветным трудом за гроши и решившую подправить кое-что в государственном устройстве. Нашлось место в картине и мне, ведь это я, стоя на коленях у ног Аллегории, взираю, восхищенный, на  Свободу, главное оружие которой не винтовка в левой руке, не триколор в правой, а эта роскошная тугая грудь, выхваченная лучом света, падающего сквозь колодец туч, потенциально способная вскормить десяток подобных революций.
    В свое время Франция подарила Америке к столетию американской революции медную оболочку гигантской статуи Свобода (Liberty), которую установили на острове в прихожей Нью-Йорка. Это, на первый взгляд (и на второй тоже), бесполое существо есть не что иное как вольный слепок с трехглавой греческой богини Гекаты – властительницы мрака, с факелом блуждающей по преисподней. Каверзные французы и тут  намутили с идеями мировой революции, всучив сто метровый символ масонства с виду простодушным, а, на самом деле, лукавым янки. А мы все маемся вопросом, откуда, мол, у америкосов столько агрессии и алчного желания пожить роскошно, не выпуская изо рта зубочистки, за счет остального мира? Оттуда.
   Стоп. Пора осадить буйный сослагательный поток  шизофренических химер.    
  Глава 7

Адюльтер

1
      -  Мне больно. Ай, жжет! – лицо Ларисы исказилось страдальческой гримаской. Она невольно коснулась рукой места, откуда исходила эта внезапная острая боль, и тут же отдернула ладошку, со страхом и  отвращением всматриваясь в нее, окровавленную.
    – Что это? Откуда это? – обреченно бормотал я с остановившимся сердцем, помогая Ларисе сесть с выставленной вперед раненной ногой. Мысли мои, толкаясь и спотыкаясь, в панике разбегались. И тут же получил ответ. Из  подошвы ее маленькой лапки, сочившейся кровью, торчал хищный бутылочный осколок, который, казалось, и сам кровоточил густым вишневым соком. Виски мои сдавило. Дерево печально вздохнуло, накренившись на один бок. Горизонт вдруг совершенно произвольно запрыгал синусоидой отчаяния и несбывшегося.
   - Что там? - В свою очередь спросила  Лариса с надеждой на благополучный исход. Ее голос едва пробился ко мне сквозь внезапно уплотнившуюся вокруг воздушную капсулу.
    - Ничего страшного, - поспешил я успокоить, - ты наступила на бутылочный осколок. Потерпи, сейчас я вытащу его. Это будет совсем не больно. Готова?
   -  Да. Быстрее, пожалуйста…Ой!
   - Я мигом. Смотри, какой острый, зараза. Вот, черт, я и сам порезался! Видишь? - У меня из указательного пальца выступила кровь, тут же смешавшаяся с кровью Ларисы. Мог ли я мечтать, что когда-нибудь, где бы то ни было, свершится  этот священный миг кровосмешения. Не торжественный ритуал, не замысленный тайно обряд двух, готовых навеки соединиться в любви и дружбе, сердец. Есть и иной способ естественнее и надежнее сродниться и продолжить себя в веках, но…сейчас об этом, увы, уже не могло быть и речи. «Все пропало, все пропало» -  стучало в висках в такт с шумными толчками сердца. Кровь из глубокого пореза Ларисы не спешила останавливаться, хотя я прижал с силой рану своей ладонью. Свободной рукой, судорожно оглядевшись, я дотянулся с трудом до листа подорожника, сорвал, вытер его о рубашку и протянул Ларисе:
   - Пожуй его, не бойся.
   - Зачем? Что ты еще придумал?
   -  Потом приложим его к ранке, говорят, это останавливает кровь. 
   Надо ли говорить, что все это время обрушившегося на нас несчастья, юбчонка моей ненаглядной самым невинным образом, не стыдясь, съехала до пояса, обнажив  во всей прелести заветное местечко в заманчивом обрамлении юной шелковистой поросли. «А до того ли было тебе, неотложно занятому спасением любимой? Вот это облом!» - Донесся арлекинистый возглас моего нано подельника с воображаемой галерки театра абсурда на свежем воздухе в местечке со скучным названием Агротехнический лес.
   Я почти телесно ощущал присутствие множества эфирных сущностей с ангельскими крылышками наподобие тех, густо заселивших фоном картину Рафаэля «Сикстинская мадонна». До меня донесся с отголосками шелеста листвы единый вдох-выдох разочарования и гаснущий всплеск крылышек удаляющихся небесных зрителей, что означало полное фиаско моего замысла, казавшегося теперь жалким и никчемным.  И  из-за чего?! Из-за нечастного бутылочного осколка, аккуратно, с дьявольским знанием дела подставленного, знамо кем, не будь он помянут к ночи. Промахнись он всего пятью сантиметрами, и, возможно, еще одним рафаэльчиком пополнился бы через девять месяцев сонм гениев.
   Хотя наш лимит времени, отпущенный на… даже не могу подобрать слов, коими возможно бережно обвить, как золоченой облаткой, таинство соития душ в судорожном стоне-вздохе, далеко еще не исчерпан. Не сегодня, так завтра, да к тому же вопреки козням не;чисти, вздумавшей так некстати и ехидно подшутить, и именно здесь, под этим же деревом, которое, мне показалось, с сочувствием, грустно шелестит реквием листвой низко опущенных ветвей. Сами собой всплыли в угодливой памяти строчки Бодлера, из  сборника стихов «Цветы зла», невесть,  каким ветром завеянного на домашнюю книжную полку: «Природа некий храм, где от живых колонн обрывки смутных фраз исходят временами, как в чаще символов, мы бродим в этом храме, и взглядом родственным глядит на смертных он».
   Некстати заигравшийся нагромождением символов я как бы выпал из реальности, остановив время,  не внемля попыткам Ларисы достучатся до моего сознания. «Подорожник. Что подорожник? Зачем подорожник? Ах, да! Сейчас приложу к ранке. А ты знаешь, кровь, кажется, начинает сворачиваться. Это хорошо. Надо чем-то перевязать. Подержи листик, я сейчас». Я собрался было снять рубашку, чтобы оторвать от нее полоску и перебинтовать ее ступню, такую уютную, почти игрушечную, загорелую, наподобие плитки молочного шоколада. Однако Лариса опередила, угадав мое намерение, запротестовала: «Нет, нет! Возьми… вот…», - и протянула свои трусики, совершенно нами забытые на неповрежденной ноге. «Лучше бы ты подарила их мне», - об этом царском подарке я только лишь подумал, но не сказал вслух, а, впрочем, не удержался и, сжав их в комок, поцеловал. Лариса вспыхнула: «Что ты?! Они же…не чистые! Отдай, глупый, я сама».
   Пока я придерживал листик, она ловко обвернула ими ступню и впервые отстраненно, с улыбкой превосходства, от которой мне стало не по себе, посмотрела прямо в мои глаза. В озябшую душу мою беспризорной парочкой вкрадчиво вползли пустота  и безволие, я внезапно осознал с неприкаянной ясностью, что теряю ее; власть моей перезрелой страсти, которой она до того повиновалась легко, доверчиво и как-то отрочески вдохновенно, слабела с каждым мгновением. Видно, случившееся непреднамеренное кровопускание, умерило бремя грез, преследовавших юное сердце. И вот теперь греховные оковы пали, боязнь невнятно-тревожного отступила, и будущее как бы явилось ей в образе бездонного и прозрачного неба, которое только что покинула грозовая наволочь…
   Опустевший полусонный пляж встретил нас равнодушно, тихим шелестом течением воды, по-вечернему лениво облизывающей остывающий песчаный берег. Лариса осторожно сползла с багажника велосипеда и, опираясь на мое плечо, на одной ноге допрыгала к воде – такой кроткой и теплой на ощупь. И тут уж я не стал спрашивать разрешения, но опустился на колени и бережно смыл вокруг ранки запекшуюся кровь.
   - Целуй пани ножки, - с напускной важностью, глядя свысока, неожиданно велела Лариса, пожалуй, вспомнив к случаю о своем польском ясновельможном происхождении. Была ли это шутка – не знаю, недосуг, но во мне невзначай и некстати ожил невольник, намеренный боготворить возлюбленную, покрывать поцелуями не только ее ножки, к тому же, что называется, точеные, а и их следы.  Во мне, неведомо что, дрогнуло, поникло –  оплошности сыпались одна за другой. Лариса, напротив, обретала легкую уверенность, взрослея прямо на глазах, а я не знал, куда деться от ее смешливого и отстраненного взгляда исподлобья. Она уходила в своенравное плавание яхтой, втихомолку избавившейся  от ревностной гравитации причала – властелина целого гарема разнокалиберных белоснежных красоток.
2   
    Несть числа сюжетам нарочито дразнящих меня измен, последовавших далее этим летом, и о которых вспоминаю сквозь просветы грусти. Изощренно мстя мне (за что, Господи?!), Лора – буду звать ее так на еврейский манер в отместку за ее короткую связь с курчавым Ге;рой, так ее окликавшим, – моя мучительница Лора, как назло, подбирала ухажеров старше меня. Тот же смазливый Гера (где она сподобилась его подцепить?), студент политехнического института,  завидного телосложения, загорелый - с сибаритской поощряющей снисходительностью, небрежно развалившись на песке в  позе жуниора, наблюдал на том самом пионерском пляже за гимнастическими кульбитами Лоры в его честь.
   Мое присутствие при этом, само собой, не было запланированным. Мне, ничего не подозревающему футбольному форварду в товарищеском матче сборных пионерлагеря и Соцгорода, за который я выступал не  впервой, в самый разгар игры в нашу пользу, благодаря забитым мною голом чуть не центра поля, сообщили, не без подначки, болельщики с бровки поля, мол, моя канадка вовсю флиртует на пляже с наглым городским фрайером, которого, если я того пожелаю, можно и проучить.
   Первый попавший под руку велосипед из тех, на которых наша команда прикатила на футбольную встречу, был тут же схвачен мною. Обида и злость поочередно нажимали на педали. Бешено раскручиваемые колеса несли распаляемого ревностью наездника, за которыми едва поспевал здравый смысл, навстречу непредсказуемому. А в проекционной камере моего отчаяния мелькали надуманные наспех эпизоды любовного свидания изменщицы.
   Мигом промелькнули в горячке каких-то полкилометра, и только влетев на песок пляжа и круто затормозив, от чего велосипед эффектно занесло, я осознал, каким нелепым и унизительно смешным, должно быть, выгляжу в своей  красной футбольной майке и гетрах, пропитанных потными темно-малиновыми подпалинами. Давайте добавим к гротескному облику этого незадачливого юноши взмокшие волосы ежиком на голове цвета черносливы. На нас с товарищем, увязавшимся следом, если и обратили внимание, то как-то вскользь – мало ли, какие чудаки в футбольной форме приехали обмыться после игры в жаркий вечер.
   Между тем, моя изменщица Лора, всецело поглощенная новоиспеченным селадоном, как раз демонстрировала ему мостик с идеальным, грациозным  прогибом. Я и сейчас, через множество минувших лет, скольжу восхищенным взглядом по юному безупречному телу с подобранным, плоским низом живота, туго обтянутым синим купальником  в обрамлении заманчиво выпуклых бедер. Сквозь эту живую триумфальную арку в миниатюре, восставшую радугой, беспечно сияло солнце, подобное  обмылку, готовящееся пасть в приготовленную мыльницу-постель за холмом.
    Что особенно поразило: Лора, как-то совсем еще по-детски, по-девчоночьи, прилежно старалась удивить своими прелестями и понравиться по случаю подвернувшемуся брутальному красавчику. Почему же она ни разу не предстала передо мной во всей полуобнаженной прелести?!  Перед тем, которого, как клялась, любит?!
   Мое воспаленное воображение, до которого было больно прикоснуться, фантастически раскручивалось. Стоп! Так это же тот самый Гера, за которым приплясывала скособоченная мерзкой ужимкой молва о его гнусных проделках с девчонками во время купания, когда его похотливые мускулистые пальчики, проникая, как бы ненароком, под плавки, внезапно погружались в потаенные нежные отверстия невинных и оторопевших от наглости извращенца купальщиц. Точно, он! Что же делать, как быть…Пусть этот ублюдок только посмеет! Я тут же раздавлю урода, и яйца ему оторву. О, черт! А может, уже посмел, то-то он развалился, пыхтя сигаретой, с такой блаженной рожей. Пропади ты пропадом! Нет-нет, Лора ни за что бы ни позволила. Хотя…кто же признается? Которая из купальщиц захочет бросить  сумеречную тень на свое целомудрие, малейшее сомнение в которой способно навести порчу на всю будущую жизнь?
   Мое отчаяние исподволь испарялось вслед за  высыхающими струями пота на лице. Сидя у самой кромки воды, убаюкивающую неуместную гордыню ломкими невесомыми отражениями в реке редких охристых облачков, я напрочь устранился от всплеска голосов и смеха купающихся; от солидарно приумолкшего товарища, который, задиристо морща лоб, все порывался,  «поближе познакомиться» с Герой (затевать беспричинную драку значило выставить себя полными идиотами); от вопросительно-обиженных взглядов Лоры, изредка посылаемых в мою сторону. Их, не видя, я ощущал затылком, по привычке, машинально отключив время и зависнув в прострации.
   «Что же, так тому и быть», – просигналила мне первая звездочка, пока еще едва проявленная сквозь стикер прозрачного меркнущего небосвода. Я с облегчением согласился с посланной свыше благой вестью, быстро скинул с себя спортивные доспехи и бросился в воду. Река детства приняла в свое лоно благосклонно, ведь именно здесь я выучился плавать под присмотром старшего брата Володи. Отдав без сожаления положенную энергетическую дань и поучив взамен бодрую свежесть и безмятежность, на пустынный противоположный берег, покрытый плотным травяным ворсом, я взошел новоявленным мессией, готовым к всепрощению, не упустив случай продемонстрировать тем, на противоположном берегу, свое поджарое мускулистое тело молодого волка.
    Глядя вслед одевшейся и удалявшейся с пляжа Лоры с ее подружкой (осмотрительно прихваченной с собой моей умненькой изменщицей) и bon vivant,  меня внезапно осенило – а что если мою миленькую привело сюда лишь ностальгическое воспоминание о том дне нашей незадавшейся близости? А что если она искала встречи, пусть случайной? Эта зыбкая догадка  приободрила меня, смирившегося было с досадной, а главное, нелепой, обидной, не до конца осознанной потерей Лоры.
  3
   Исподволь тускнеющее пятно пляжа опустело, а раскаленный дневным зноем песок, сплошь покрытый оспинами от следов (среди них я тщетно пытался различить оставленные маленькими лапками любимой), остывая, неспешно отдавал последнее нежное тепло моим босым ногам. Уже не таясь, мы с приятелем сняли мокрые трусы и тугими скрутками выгнали из них влагу, затем ритуально прыгая на одной ноге, вынудили пролиться из ушей осевшую там воду горячими каплями.
   - Зря ты тормознул меня, следовало все же отрихтовать этого кренделя, - сетовал приятель по кличке Граф. Он, смешно прыгая на одной ноге, прицеливался носком другой в сморщенную сырую штанину трусов. Его атака, наконец, успешно увенчалась, и он, довольный, хлопнул резинкой трусов о впалый тренированный пресс живота, потянулся, кряхтя, и мечтательно замурлыкал:
   -  Эх, ебтыть, самое время разжиться парой затяжек – курить охота! Гляди ка, коробка от сигарет валяется, похоже «Родопи», как думаешь… нет, лучше давай наспор – может, в ней завалялась сигаретка или нет?
   - Ну, нет. Нашел о чем канителиться!
   - Значит, нет?
   - Да, нет.
   - А я говорю, есть! Жаль, некому разбить спор. – Он ловко подцепил пачку носком стопы, наподобие футбольного мяча, поймал рукой и тут же озадаченно поднял брови. – Глянь!
   Наискосок картонной пачки крупными буквами, поверх болгарских гор, карандашом было начертано: «Рему».
    - Нихрена себе пердимонокль! Тебе, что ли, малява? А я-то думаю, к чему эта стрелка из веток прямо в пачку упирается. Что за пионерские игры в диверсантов? Ну, если тебе - возьми, только, чур, сигарета моя! – Мой шпанистый приятель для верности потряс возле уха коробку, и таинственная внутренность ее ожила, отозвалась загадочным шорохом. – Точняк! Есть!
    В недоумении, с бьющимся в зыбкой пустоте сердцем, в предчувствии чего-то досадного, но значительного я открыл коробку. Под полупрозрачной папиросной упаковочной бумагой на дне ее покоился всего лишь огрызок черного косметического карандаша, подобный пуле, острием своим указывающий на коряво выведенное печатными буквами почти телеграфное послание, огорчительно ранившее: «Разрешение получили уезжаем Канаду декабре». Не померкло, огорчившись, небо, не обвалился звонко пахнущий вечером небосвод, не разодралась в знамении холстина в храме – я вовсе не рассчитывал на благополучный исход, хотя в предчувствии недоброй вести все-таки посылал робкие запросы судьбе, ища хотя бы намека на надежду. Тщетно. В ответ –  как мне казалось, лишь уклончивое, равнодушное безмолвие, похожее на то, которое ждет всех нас за гранью земного, пока не объявят херувимы трепещущей душе окончательный, во веки веков, вердикт Высшего судии.
   Заглянув нетерпеливо через плечо в коробку, приятель разочарованно присвистнул:
   - Облом! Ну, ты красавчик! Увяли розы, умчались грезы... И чего я только не курил, даже сухие листья ясеня, но чтобы карандаши!.. Слышь, а  ты, в натуре, уехал бы с ней в Канаду?
   - А то! Только кто бы меня отпустил, и кому я там нужен.
   - Ну, ей нужен, у вас же с ней, это самое… лямур, что ли? И я бы зафинтил с такой кадрой. Фигурка – закачаешься! И вообще, говорят, там, за бугром, ништяк, не как у нас, все по-взрослому, модных шмоток, жратвы и развлечений – навалом и дешево! Во, житуха! Короче, уж я бы там не пропал!.. Шкодная она, твоя чувиха, вот я ей толкую: «Лари-с-ка, поняла? Лари-с-ка, повтори. - А она мне: «Лари-щ-ка, Лари-щ-ка». Ясное дело – польская пшечка!
    По реке потянуло свежим, но все еще теплым ветерком, вода подернулась  кратковременной мелкой чешуйчатой зыбью, словно стершей все дневные переживания и приготовившей водное ложе к ночному покою.
   - Погнали домой? – предложил Санька, смахнув рукой остатки влаги со своей густой приземистой шевелюры в мелких кучерявых завитках. Подняв за рога велосипед и озорно зыркнув глазами, обнажил в улыбке мелкую каверну верхнего переднего зуба, посетовал:
 - А этому дрыщу все же надо было навешать триндюлей. Надо.
   Эх, Саня, Саня…Пройдет ровно три года, и тебя, уже известного и уважаемого в городе футболиста, в упор вычеркнет из жизни милицейская пуля в тот знойный полдень второго дня так называемой Новочеркасской трагедии. Когда ты, как всегда азартный и прямодушный, поддавшись безумию толпы, ворвешься, как в футбольную штрафную площадку противника, с горсткой таких же отчаянных пацанов – вольных казачьих потомков на широкую гулкую лестницу городского отдела милиции. Не иначе сатанинская сила - черное пламя безрассудного гнева тебя туда вознесла? Искал ли ты справедливости, восстал ли за рабочее дело, жаждал ли для себя, близких и остальных «терпил», покорно мирившихся до того с небогатой, не всегда сытой жизнью трудяг окрестных заводов и фабрик, лучшей доли, да и для страны, покореженной, но победившей в Великой войне?
    Неторопливое время (а куда ему торопиться, разве в черную космическую дыру, в которой оно навсегда сгинет?), так уж заведено, бесстрастно все оценило и расставило по своим местам: не будь той гневной, ослепляющей рассудок вспышки на электровозостроительном заводе, породившей вихрь восстания, охватившей затем весь город; не пади ты со товарищи первой кровавой жертвой в тот роковой день (а ведь затем настали бесовские в своей мерзости  дни преследования зачинщиков, суды, тюремные застенки, расстрелы), власть не скоро бы раскошелилась на поспешное строительство жилых микрорайонов со всеми полагающимися удобствами взамен покосившихся еще довоенных бараков и землянок первостроителей завода.
    Не стал ты, мировой, ловкий парень, ни звездой футбола (а ведь мог! даже внешностью своей, статью – чисто футбольной, ты вызывал симпатии знатоков и обожавших тебя болельщиков); ни удачливым менеджером американских биржевых тусовок, хотя и там, подозреваю и без труда воображаю на виртуальном экране,  не было бы тебе равных.
    Какая же эта подлая сущность, ковыляя неотвязно за нами следом по жизни, методично и сладострастно рушит то материальное, что радовало нас, особенно в детстве и юности, наполняло веселым, праздничным смыслом пребывание в вещественном, осязаемом мире?
    Оглядываясь в прошлое, глаза натыкаются на сплошные руины. Давно нет того пляжа, Саня. Мерзость забвения и запустения, поросшая камышом, загаженная строительным мусором поселилась на некогда крупнозернистом золотистом песке – одном из светлых пятен нашей юности, изнежившем тела стольких неблагодарных человеческих особей. Камня на камне не оставила бесславная либеральная, твою мать, эпоха от замечательного местечка – пионерского лагеря «Звездочка Ильича» в урочище Агролес, во время оно окаймленного склонами виноградников, фруктовыми садами, бахчами и зелеными дубравами, с любовно обустроенными колодцами голубоглазых родников, так искренне изумлявших юную, родственную им душу.
   На сладкие, вкусные плоды  ребятня озорно посягала, рискуя получить заряд соли в место пониже спины из дробовика сторожа деда Михея по чудному прозвищу «Мотня;»: может, потому, что дедок по поводу и без приговаривал: «Эх, все это мотня!», или оттого, что ширинка-мотня его мешковатых штанов, утратившая пуговицы в жизненных перипетиях, была вечно распахнута. Службу бывший фронтовик-снайпер нес исправно круглые сутки, подкрадывался к жертвам незамеченным, и кое-кто из особо настырных и неугомонных покусителей на народное добро отмокал зудящую задницу в речке, пока соль не растворится. 
   Дети высоких московских министерских чиновников охотно приезжали в нашу летнюю пионерскую республику, не важничали и повязанные целомудренной подростковой дружбой, прощались со слезами, клялись в вечной верности. Я сошелся с татарчонком Равилем, подарившим мне красочный проспект с роскошными по меркам того времени американскими автомобилями национальной выставки США в Москве, на первой странице которого улыбался с портрета сияющий лысиной президент США Д.Эйзенхауер.
   Ушла, увы, в небытие пионерская Атлантида с ее неумолчно звенящим радостным гудом юных голосов; бодрыми вскриками пионерских горнов ранними утрами и убаюкивающими четвертными и половинными нотами мелодии вечернего отбоя; ритуалами, клятвами всегда быть готовыми встать на защиту родных просторов. Но в отместку за порушенное и поруганное  беспечное детство чьей-то отчаянной рукой, получившей генетический подзатыльник, вызывая усмешку бывалых водителей пафосных иномарок и оторопь пассажиров и прохожих (в том числе и у меня),  - на чудом уцелевших огрызках приветственного панно «Звездочка Илича» метровыми буквами краской из баллончика в стиле граффити было выведено отчаянно-дерзкое национал-большевистское: «Капитализм – дерьмо».
   Спустя время, когда в общество вползла инородная малопонятная идея толерантности, эту идеологическую мажорную идиому на панно сменило минорно-примиряющее и вечное: «Иисус Христос – наш Отец и Спаситель», а затем и всеобъемлющее: «Иисус Христос – спаситель мира». Спорить с этой вечной истиной охотников-вандалов не нашлось. 
  Глава 8

Амазонка
1
    Если вы намереваетесь обстоятельно побеседовать со мной о том, что особенного в той, закулисной и в чем-то загадочной жизни ипподрома, скрытой даже от всезнающих знатоков, извольте, готов поделиться моими скромными сведениями, скорее схожими с впечатлениями дилетанта, вознамерившегося полюбопытствовать насчет конного мира  и заодно пополнить запас адреналина.
   Начнем с изобилия на хозяйственной территории разнокалиберных и  разномастных мух, что понятно, поскольку буквально в центре конюшен, расположенных по периметру, неподалеку от левад и бассейна, периодически пустующего, постоянно высился миниатюрный Монблан навоза, свозимого сюда конюхами на тачках об одном колесе. Крутым считалось  увалистое колесо, в единственном экземпляре, от переднего шасси «кукурузника», чудом сюда закатившееся.  После регулярной чистки денников, драгоценные запасы конского дерьма столь же регулярно запаздывали вывозить в неизвестном направлении. Может быть, вы знаете, где можно с пользой применить конский навоз, обильно сдобренный конской мочой и иногда водянистыми испражнениями самих конюхов прямо в денниках, когда, как говорится, нужда подопрет?
   Предостаточно этих жужжащих надоедливых тварей и в самих конюшнях, денниках и в подсобных помещениях, например, в каморках мастеров-наездников и жокеев. Здесь по стенам висит наиболее ценная амуниция: камзолы, бриджи, сапоги, каски, седла, хомуты, нагавки, кобуры, бинты, подковы, ножи для зачистки копыт, наконец, те же специальные гвозди для крепления подков, слесарный инструмент, фотографии (опять же засиженные мухами) самих наездников с беговыми моментами или награждения, афиши о минувших, эпохальных дерби… А с неприлично оголенной лампы свисает штопором та самая клейкая мушиная Голгофа, улепленная трупами крылатых мучениц, ни в чем не повинных божьих тварей - уж такими они были созданы.
   И досаждают они, из века в век, не только простым смертным и животным, прилежно исполняя свое предназначение, но и великим мира сего, вспомним: «О, лето красное, любил бы я тебя, когда б ни зной, ни комары, да мухи!» Уместно напомнить - Александр Сергеевич сам был отчаянным наездником, и Тригорские просторы по сию пору помнят промельки приземистой ловкой фигурки, слитой в единое целое со скакуном, уносившим под дробный стук копыт неистовым галопом всадника в присущий исключительно ему фантазийный мир, откуда он возвращался посвежевшим и бодрым, преисполненным новыми замыслами и сюжетами будущих поэтических шедевров.
   То, что предстает перед зрителями в праздничной, подогретой азартом ставок тотализатора, атмосфере на беговой дорожке, на которую изливается с трибуны лава страстей человеческих особливо в дни дерби - розыгрыша крупных денежных призов, исчисляемых в баллах, - то всего лишь часть айсберга, пусть и великолепная, сверкающая, манящая. Предтеча этого поистине элитарного зрелища с его неистовством эмоций, эстетического наслаждения от бега великолепных животных, каждый тренированный мускул которых приводит в восхищение своим совершенством, - есть каждодневное, порой выматывающее своим  однообразием занятие-тренинг.
   Из года в год, зимой и летом, с восходом солнца до позднего вечера, со спартанским бытом и ограниченным кругозором бурно проносящейся за  высоким бетонным забором жизни, дьявольски заманивающей несметными соблазнами. Эти многотрудные, порой надсадные усилия, подчинены тому блаженному мигу возможной победы, когда ты несешься к финишному столбу, уперев с силой ноги в подножки легкой «американки», этой тележки-качалки о двух хрупких колесах с велосипедными спицами, не видя ничего кроме ритмично и яростно сокращающихся мощных мышц заднего крупа рысака и угрожающе мелькающих у самого твоего носа его подков и стелющегося хвоста.
    Почти брошены вожжи, ибо сейчас они излишни, как и хлыст, которого лошадь не чует в пылу азарта, ее саму охватившую,  и только клекот из твоей пересохшей гортани, схожий с то ли любовной мольбой, то ли с грозным рыком, заставляет животное отдаться твоей воле, вложив доверчиво всю себя, последние силы в парящий за гранью возможного бег.
   И нет ничего слаще мига победы, и нет ничего горше, если внезапно на последних метрах верный, но обессилевший четвероногий друг  собьется (о, ужас!) с размашистой рыси и сиганет в галоп – даст проскачку. А, значит, прощай, надежды, на желанный выигрыш для тебя самого и сотен твоих болельщиков, горький выдох сожаления которых смоет ликующей волной счастливчиков, поставивших  на иных успешных крэков.

2
   - Так вы и есть тот самый журналист?- Она подняла голову, отогнав выдохом «пэф!», приподнятым уголком нижней губы прядку волос со лба и обдав меня сине-голубым всплеском удлиненных глаз. «Амазонка»,- отметил я про себя, не дав верного определения – понравилась, нет ли и, отнеся ее к тем типам многослойных по характеру особ, на распознание и классификацию которых требуется не один день общения. Вне всякого сомнения, передо мной предстала брутальная особа, которую можно уважать и любить, и ненавидеть с одинаковой страстью, и водрузить в  своей памятной галерее со всевозможными почестями на одно из видных мест вне исхода взаимоотношений. И тот, извечный нано суфлер-кривляка внутри меня, также не высказал своих обычных скоропалительных, высокомерных,  заносчивых и никому не нужных комментариев, но озадаченно притаился, лишь уклончиво выдав: «М-да…Посмотрим, окажется ли она тебе по зубам, посмотрим, хотя типаж отнюдь не твой…». За одно это снобистское «отнюдь» следовало бы дать ему, этому вездесущему прохиндею, доброго пинка под зад!
   - Тот самый журналист – это я. - В ответ моей задиристой интонации наша обожаемая амазонка на миг оторвалась от своего устрашающего занятия, и вместо копыта бедного животного, над которым трудился ее нож, полоснула оценивающе меня лезвием взгляда. Тыльной стороной кисти, сжимающей истончившийся в работе нож, опять отогнала со лба назойливую прядку, отбившуюся от густой сплотки волос, собранных на затылке в тугой узел. На миг представилось, как расслабляется этот узел, как раскручиваясь и распадаясь пышной каштановой волной, волосы обрамляют загорелый лик, придавая ему нежность. Стоп! Да ведь она – вылитая актриса Людмила Хитяева или, на худой конец, Мерил Стрип, и, конечно, не может о том не знать.
   - Потерпите, пожалуйста, несколько минут, сами видите… - Она развела руками и вновь склонилась  к своему делу. Интересно, отвлеклась ли бы она тут же, бросив все, если бы перед ней вдруг предстали самцы типа Петра Глебова, Вячеслава Тихонова или Алена Делона? На меня не отвлеклась, хоть я смогу (правда, с большой потугой) соперничать с Жаном-Полем Бельмондо. «Не ссы, парень, в ее взгляде я уловил интерес, а это не мало», - подал гнусавый голос тот зануда, обитатель нейронового космоса, но уже не из суфлерской будки, а с нано галерки.
    Поясню мизансцену. У выхода из конюшни с распахнутыми настежь воротами, на так называемой развязке (эти премудрости конного дела я постиг позже), задом к  Евгении стояла гнедая, или скорее, золотисто-рыжая кобыла, копыто задней ноги которой было крепко зажато между хозяйских колен, покрытых прорезиновым фартуком. Ловко орудуя ножом, хозяйка сноровисто, с силой отсекала янтарные ломтики рогового нароста копыта, расчищая и готовя место, как я смекнул, для новой подковы – старая, стертая, к тому же треснутая, валялась подле за ненадобностью. Каждый взмах ножа у меня внутри отзывался болезненным млением от насилия над чужой плотью, как моей.
    И было время, не стесняясь, рассмотреть вблизи легендарную Громбабу. Рослая, статная, без явно выраженной талии, сильнорукая, попадись (мама моя родная!) такой в любовные объятия!…Абрис профиля лица гордый. Нос с горбинкой подчеркнут тонкой волевой верхней губой, опушенной сверху короткими золотистыми волосками, естеству которой  категорически была бы противопоказана губная помада. Ну, что еще? Исходя из своего не столь богатого житейского и литературного опыта, я сделал экспресс-заключение, на мой взгляд, верное:  женщины, подобные ей, тащятся интеллектуалами, людьми искусства, пусть субтильными головастиками, но с невыносимой легкостью декламирующими назубок по поводу и без, наобум Лазаря, ничего себе куски поэм, отвергаемых для широкого пользования идеологической цензурой.
    В то же время они (в смысле, она), как истые интеллигенты по врожденному духовному внутреннему строю, посмеиваясь, грациозно, без тени боязни, отвергают посягательские потуги разбитных ухарей, способных ударом кулака в лоб завалить насмерть жеребца. Приходилось согласиться – типаж, действительно, не мой, ну и, слава богу. Мысленно я вызволил на миг облик красотки Сауле, поставив рядом с атлетической Евгенией. М-да, еще раз нет и нет.
  - Вы ленинградец, не правда ли? – спросила она уважительно, между делом, однако же, все еще не видя во мне Жана Маре, и, передав нож своей колоритной помощнице Розе (круг лиц на месте священнодействия над копытом постепенно раздавался новыми персонажами). Итак, она всучила нож цыганистой деве неопределенного возраста, и взамен получила от нее напильник-рашпиль и тут же пустила его в ход, слизывая с характерным хрюкающим шорохом инструмента неровности срезов на копыте.
   - Нет, к сожалению, я всего лишь там учился. На журналиста.
   - Нормально, да, шеф?! – восхитилась моим незамысловатым ответом горбоносая Роза, обращаясь к хозяйке, и расплываясь в своей (как после выяснилось) фирменной улыбке, осиянной блеском нескольких золотых фикс под верхней губой. Свое замечание она сопроводила тем раскатистым, схожим с бренчанием расстроенной гитары, смехом вприсядку, который заставляет хищно напрягаться смуглых молодцов с темным прошлым. Извечный розоватый белок глаз, в котором плавилась голубизна зрачков цвета цветущего цикория, изменчески, с головой выдавал ее пристрастие, как мне показалось, к систематическому курению дурманистой травки.
    Прежде за ездой Розы, между прочим, наездника первой категории, мне доводилось наблюдать лишь с трибуны, и, надо отдать должное, она умела бороться с именитыми мастерами. Только ей Евгения могла доверить своего легендарного Змея Горыныча –  могучего, сплошь, как принято говорить, вороного (от слова ворон, а на самом деле черного с маслянистым отливом, как оперение грача), без единой помарки белил,  и своенравного, непредсказуемого, но самого резвого жеребца на конюшне. В его жилах выводного жеребца из Америки текла кровь самого; великого иностранца Лоу Ганновера, на тот момент обладателя абсолютного мирового рекорда в забеге на одну милю (один ипподромный круг).
   Никому, кроме Розы, не доверяла она и Коста-Рику - свою «принцессу», любимицу ипподрома, зрителей и знатоков. Даже на ежедневной проминке легким тротом, не говоря уже о размашке, что означает тренировочный одиночный забег резвостью, близкой к предельной, вверяла она лишь этой баламутной, загадочной личности вожжи от великолепной, неизменно грациозной кобылы. При появлении на дорожке этой огненно-рыжей, пламенеющей мастью даже в пасмурный денек, лошади, в каждой мышце которой пульсировала яростная энергия, буйно просящаяся наружу, судорога нетерпеливого интереса пронизывала бурлящую массу зрителей. И ставящие Коста-Рику в фокус резкости взоры устремлялись к ней, и восхищенные уста вторили: «Смотри, смотри! Сама Коста-Рика! Вот сейчас будет зару;ба!» И всеми овладевало предвкушение захватывающего, обморочного от накала страстей забега, обсуждение результатов которого еще не скоро уляжется и будет порхать над разгоряченными головами зрителей.
   Так почему же сей женский тандем Евгении и Розы обречен был на неделимое существование, подобное сиамским близнецам, плоть которых рассечь мог лишь фантастический скальпель хирурга на грани жизни и смерти? Как я уяснил позже, прежде всего в силу безоговорочной, на уровне животного инстинкта преданности Розы своей хозяйке, полностью вверившей ей свою невнятную судьбу, и поставившей крест на личной жизни после очередного чумового загула. Речь не идет о пресловутой женской дружбе, но следует говорить о совместимости натур при безусловной схожести внешней и не схожести духовной. Тем более нелепым глядится  спонтанный амурный всплеск конюха Мишки, этого работящего, покладистого на вид взрослого парня с приклеенной навсегда придурковатой полу улыбкой, адресованной кому-то или чему-то в пространство иного измерения.
   Короче, поздним вечером, пользуясь отсутствием на конюшне Евгении, он ворвался в вагончик Розы с неясными намерениями, и та едва спаслась бегством в окно, яростно отбрыкиваясь и матерясь. В отместку Мишка ножом исполосовал ее небогатые наряды, прихватив, черт знает, с какой целью, кое-что из нижнего белья незадавшейся наложницы и невесты.  Тем не менее, ему сошла с рук эта выходка криминального характера, чему способствовал последовавший через пару дней инцидент, когда его, полуживого, случайно обнаружили в пустом деннике в петле, неумело смастеренной им самим из упряжного ремня. 
      
3   
 Вернемся к месту действия в тот момент, когда Громбаба коротким начальственным взглядом осекла разомлевшую от смеха помощницу, призвав тем самым держать себя в рамках и не расслабляться в присутствии гостя, известного, «уважаемого дирекцией ипподрома» журналиста. Покончив с зачисткой, она отпустила ногу лошади, хлопнула ее легонько по мощному заду. Та, застоявшаяся, облегченно переминалась, кося на нас полумесячным белком глаза, в лиловой части которого отражалась покорная печаль своей участью.
   - Пусть немного передохнет. – Пояснила Громбаба-коваль.
   Я не сдержался, восхищенно заметил:
   - Ловко Вы с этим справляетесь!
   - Приходится…- И тут же был удостоен беглого, непокорного, с прищуром взгляда женщины, знающей цену себе и людям, а заодно и прекрасным животным. Неужели я, наконец-то, сподобился самому Олегу Стриженову, нет, скорее   Андрею Миронову? С нано галерки издевательски зааплодировали, цинично испустив оральное, подобное мыльному пузырю: «А то-о-о!»
   - Сейчас я закончу, и будем запрягать вашу Зулуску, мы ее заявили на  ваш заезд - на слова «вашу» и «ваш» она  нажала с легкой иронией, как показалось, и продолжила:
   - Кобыла, между прочим, дочь самого Зулуса, трехлетка,  не очень резвая, да это и не обязательно, ее предназначение – после испытаний на ипподроме разродиться хотя бы парой резвачей, и на том спасибо. К тому же у нее легкий размет - неправильно поставлены задние ноги. Главное, передать по наследству драгоценную чемпионскую генетику.
   -  Стало быть, шансы мои на победу в журналистском заезде более чем скромные? -  Я простодушно попытался вслух сделать вывод, который подразумевался в ее снисходительном, но уважительном тоне. Она посчитала нужным уйти от прямого ответа, подключив к разговору Розу:
    - А ты как считаешь? Защитит Зулуска честь нашей конюшни?
    Та нарочито чуть не поперхнулась от смеха, махнула безнадежно рукой:
    -  С какого перепуга? Ну не умею я брехать, вы же знаете, шеф! Зулуска здесь не по делу. Думаете, все такие честные, как мы, да? Разведка донесла, что другие конюшни положили на условия забега большой х… или укроп и выпускают резвачей постарше, лишь бы любой ценой отличиться, покрасоваться в победителях. Так что заморится наша кобыла на дорожке пыль глотать…- При этом Роза искоса глянула на меня – обреченного, незадачливого в ее глазах, наездника, брызнув золотыми коронками в кривой, но все-таки сочувствующей ухмылке. 
    Громбаба, сдерживая улыбку, которая вышла судорожной от зажатых в губах ковочных гвоздей, вновь завладела ногой лошади и хлесткими ударами молотка вгоняла их в отверстия подковы под углом, с расчетом выхода концов сбоку копыта. Не медля, она тут же загибала их, зачищала заусенцы напильником.
   Сопереживая, и в тоже время, восхищаясь нелегкому и, прямо скажем, далеко не женскому  делу, я спросил, почему не поручить его ковалю, чья прямая обязанность  выковывать в кузне подковы и обувать в них коней. «Дождешься его, вечно бухого мудака!», - был откровенный комментарий Розы. Евгения, естественно, ответила деликатно, мол, кто как не она, хозяйка, знает каждую трещинку в копыте питомца, да и накануне ответственных стартов ковать надо особенно тщательно, и, не дай бог, задеть за живую плоть - всякая оплошность может аукнуться горечью поражения, а то и трагедией.
  Глава 9
Страсти по ипподрому
1
    Ушло, уехало, завихряясь вкривь и вкось реальное изображение, теряя плоть и краски: с Громбабой, после ковки несущей инструмент в конюшню; с Мишкой, вышедшим со шлангом и поливающим асфальт, а заодно и копыта лошади; с Розой, набрасывающей упряжь на хребтину Зулуски и незлобиво, легким матерком огрызнувшейся на заигрывание Мишкиного шланга, как бы ненароком брызнувшего на ее загорелые босые ноги с закатанными до колен трико; с белокурой Светланой дочерью Евгении, вернувшейся верхом с проминки на сером в яблоках жеребце-орловце - кореннике в русской тройке. Она унаследовала от своего немецкого «фатера», тоже коневода и наездника Николая Бейгеля, классический арийский облик с гибкой стройной фигурой подростка и трогательными завитками льняных волос, сквозь которые выглядывали глазки чудесной голубизны.
   Из ворот конюшни выдвинулся еще один персонаж мизансцены – закапетая, в смысле курносая, девушка (как оказалось, добровольная помощница, обожающая лошадей и мечтающая стать наездником), она вытирала руки клоком сена с выражением лица, полного безмятежной неги. Роза мигом насторожилась и запустила в ее сторону заряд отборной ругани: «Люська, бесстыжая морда! Ты опять …у жеребца… х… дрочила в деннике! Еще раз увижу, убью!»   
    А мой нано оператор, подсуетившись, вмиг соорудил воображаемый экран с траурным обрамлением, пустил, беззвучный в космической тиши, проектор с показом сюжетов того минувшего, фатально незадавшегося дня годичной давности.
   Традиционно в День работника сельского хозяйства, приходившийся, естественно, на выходные, на ипподроме соответствующим министерством устраивался размашистый праздник, способствующий развитию племенного коневодства. Гладкие скачки нескучно, держа на взводе публику, перемежались национальными конными играми вроде зрелищных «кыз-куу» (догони девушку), «тулпар» (борьба, а скорее возня, за завладение тушей барана), аламан-байгой (марафонская скачка)  и  заездами рысаков, русских троек, стипль-чезом и даже экзотическими и презабавными скачками на верблюдах (в них неизменно побеждал любимец публики, двугорбый по кличке Батон). Веселили до изнеможения публику непредсказуемые уморительные «закидоны» тех « кораблей пустыни», которые запросто могли ни с того, ни с сего развернуться и побежать в обратном направлении или вовсе покинуть круг ипподрома, невзирая на отчаянные попытки наездников образумить упрямцев. Несколько редакций республиканских и городских газет, зная о моем увлечении конными ристалищами, заказали мне фоторепортажи о празднике – задание насколько лестное и почетное, настолько же и ответственное.
    Денек выдался, как на заказ, солнечно-звонким. Утренняя свежесть вызревшего лета, постепенно уступая место теплу, уползала в спасительную тень деревьев и кустов, осаждавших дорогу, ведущую к трибуне, и дышала оттуда грибной влажностью и запахом жирной листвы после прошедшего накануне грозового ливня. То и дело навстречу попадались запряженные в качалки рысаки и игриво перебиравшие точеными мослаками чистокровные скакуны, управляемые миниатюрными жокеями в пестрых костюмах и кепках-бейзболках.
   От животных, приводивших в восторг малышей, испарялся терпкий, сладковатый и возбуждающий запах конского пота, так редко встречающийся обонянию горожанина. Рабочая повседневная жизнь ипподрома, несмотря на праздник, шла своим чередом. Разноцветный людской ручеек, веселый и говорливый, предусмотрительно огибавший небрежно оставленные лошадками кругляшки свежего, сладко пахнущего навоза, в предвкушении праздничного зрелища бурливо впадал в трибунное пространство, заполняя его все гуще. Оттуда открывался обширный, дух захватывающий, вид на чашу бегового поля с установленными испытательными сооружениями, на жемчужную цепочку заснеженных горных вершин, полукружным окоемом вставших почтительно в голубоватом дымчатом далеке.
   В той нашей компании ленинградцев журналистов-практикантов и местных очаровательных особ из газет, телевидения и «Казахфильма», да еще с удовольствием плюсую трех манекенщиц казашечечек (моя собственная ласкательная вольная степень восхищения), не сходящих с обложек местного журнала мод и словно изваянных из японского фарфора. Сей разноцветный букет из писаных красавиц как бы алчно впитывал в себя  восхищенные взоры окружающих.
    Из этой разношерстной, расцвеченной модными и редкими по тем временам в основном импортными нарядами, компании молодых, красивых и самодостаточных людей элитных профессий - доминантно выделялся Володя Анисимов, смахивающий  и внешне, и вкрадчивым сексапильным баритоном на роскошного Грегори Пека, сыгравшего роль американского журналиста в знаменитых «Римских каникулах». Сама природа, создав уникального человека и актера, казалось, никак не могла налюбоваться своим шедевром, даровав ему впоследствии долгую физическую жизнь.
   Замечательный, надо сказать, фильм, что называется, на все времена, с мелодраматическим сюжетным наполнением, так нежащим и щемящим душу несбывшейся любовной близостью журналиста и принцессы-наследницы английского престола. Смотрел я его в первый раз совсем молодым в летнем открытом кинотеатре, где соседи-зрители лузгали семечками, активно сопереживали, осторожно курили, и табачный дым, предательски выдавая нарушителей, кучеряво клубился в ярких лучах проектора, что неизменно раздражало киномеханика, грозившего из окошка каменной будки остановить фильм.
   И вот тогда-то, мысленно отвечая на неизвестно кем и неизвестно откуда, а скорее, сверху ниспосланный вопрос, хотел бы я стать по жизни журналистом, я ответил – да, хотел бы, очень. И вот, извольте, меня услышали.
    Так вот, вокруг Володи и велась незримая конкурентная борьба местных богемных гетер за право стать «любимой женой» на каких-то два месяца. Сам Володя, поначалу мой однокурсник, а затем третьекурсник Софийского университета и далее работавший за границей под прикрытием журналиста ТАСС (теперь о том можно говорить за давностью лет), не спешил определиться с пассией, чтобы наверняка в его личной легенде значилось: «В порочащих личных связях замечен не был». А, как известно, индифферентность фаворита, пусть показная, не на шутку распаляет воображение и желание поклонниц.
   Однако я вынужден был покинуть эту дивную кавалькаду, отправившуюся всем гамузом на конную фиесту, дабы как можно добросовестнее выполнить порученное дело. Улучив момент, я, нагруженный фотоаппаратами с длиннофокусным и широкоугольным объективами, и специальной сумкой-кофром, пересек только что увлажненную поливочной машиной беговую дорожку и остался один на один, лицом к лицу с людской праздничной разноголосой и разноликой массой, предвкушающей грандиозный, тешащий душу праздник жизни. Эти несколько тысяч людских особей, которых я без сожаления смажу волею фотохудожника на пленке движением объектива, послужат всего лишь тем экспрессивным фоном, на котором передним планом с резким изображением зафиксируются главные участники торжества – наездники и прекрасными животными в погоне за мигом удачи.
   Не стану прилежно описывать захватывающий калейдоскоп праздника с его красочным парадом участников вначале, со сменяющими  с завидным темпом номерами заездов рысаков, скачек, с национальными играми и так далее. Едва я перезарядил аппараты новыми, взамен уже отснятыми, пленками, как дали старт дерби - центральному забегу рысаков старшего возраста на приз республиканского министерства.
   Поначалу, выравнивая соперников и  давая одновременный старт, вперед пронесся белый «москвич», оборудованный под стартовую машину, с расставленными  по бокам «ушами»- белыми металлическими фермами, которые он ловко сложил и юрко прижался к обочине. За ним, набирая ход, не столько понукаемые наездниками, как по своей охоте, во весь опор устремилось двумя шеренгами около десятка рысаков во главе с вороным, огромного экстерьера красавцем, самоуверенно занявшим бровку. Тут же по громкоговорителю объявили, что забег возглавил жеребец с диковинной кличкой Змей Горыныч, ведомый наездником с не менее чудной фамилий Громбаба.
   Сообщение вызвало веселое оживление трибуны. Элитные разномастные крэки, под стать друг другу, перли настолько плотной монолитной группой, что при выходе из первого поворота две «американки» чуть было не сцепились колесами, и было видно, как грозились длинными хлыстами и обменивались «любезностями» наездники. Между тем, Горыныч прямо-таки гигантскими шагами неуклонно отрывался от пелитона. «Эх, рано, рано поехал!» - раздавались вслед с трибуны предостережения знатоков. А наездник (кто это все-таки, мужик или, в самом деле, баба?!) что есть силы, натянув вожжи и откинувшись корпусом назад, почти лежа, уподобясь яхтсмену, пытался унять не в меру могучую прыть фаворита, которому ничего не стоило в запале тесной конкурентной схватки засбоить с размашистой рыси на предательский галоп.
   В начале третьей четверти круга по-прежнему впереди, но уже всего лишь на полтора корпуса, все тот же Горыныч. На всякий случай я достаю мчащуюся кавалькаду длиннофокусным объективом, щелкаю пару раз мягким мелодичным затвором своего чистокровного японца «Асахи пентакс», понукающим с нежным стрекотом (не в пример клацающему «Зениту») прыгать зеркало в беспросветной утробе аппарата. Ясно вижу обильную пену, словно взбитые сливки, на боках Горыныча возле ремней упряжи; и оскал то ли улыбки, то ли озлобления мастера-наездника из-под белой каски – ба! да ведь это, никак, тетенька!
    Под рев зрителей, нарастающий шквалом, на трибуне и тех, кому не нашлось там места и запрудивших пространство до самих перил возле беговой дорожки (тут же и моя компания друзей, которую я, конечно же, «щелкнул» на память), на финишную прямую из последнего поворота вынеслись,  выстроенные как по линейке, упершись лбами в горячий воздух, разом пять или шесть рысаков. Мой длиннофокусный объектив, расположившись вместе со мной в живой изгороди у самого финишного столба, спрессовывает пространство, и потому надвигающаяся плотина мышц с мельканием копыт, раздувающихся ноздрей, развивающихся грив и оскаленных розовых пастей на фоне густой зелени деревьев кажется совсем рядом – рукой дотянусь, и вот-вот, подобно горному селю, сметет меня.
   Вижу, одна лошадь, не выдержав темпа и азарта схватки, закинулась и отпала  в поле дорожки, тут же поглощенная пыльным облаком от унесшихся вперед соперников. Щелк, щелк, щелк – этот кадр, и я тогда уже предвидел, станет одним из самых эффектных и  центральным в газетных отчетах, и потом попал даже на страницу республиканского литературного журнала «Простор».
   Многоголосый вздох сожаления сопутствовал все же случившемуся сбою  Горыныча, пусть и краткому – всего в три, четыре прыжка галопом, за каких-то полсотни метров до финиша, но их хватило, чтобы обидно отодвинуть его от звания чемпиона. Опытный наездник погасил мгновенно сбой, однако доли секунды были потеряны безвозвратно. Горыныча тут же захватили преследователи, и удар колокола возвестил не о его победе, хотя он и пришел на почетное третье призовое  место. То тут, то там над толпой разочарованными фонтанчиками взлетали уже бесполезные билетики тотализатора, щедро поставленные на выигрыш Горыныча. 
   Далеко не все зрители могли наблюдать разыгравшуюся затем сцену, которая наверняка озадачила бы их, а вот мне довелось. Дабы погасить напряжение гонки и дать продышаться лошадям после забега, их пускают пробежаться от финишного столба ослабленным тротом еще сто-двести метров, затем наездники разворачивают их, и победитель следует к трибуне - к минуте своего триумфа, на процедуру награждения, а остальные съезжают с круга и с сознанием исполненного долга направляются в конюшни.
   Все шло своим чередом, и только Горынычу суждено было пережить нечто. Сразу за большим раскидистым деревом, скрывающим происходящее от трибуны и от судейского балкончика, Громобаба посылом правой вожжи уперла Горыныча мордой в кусты, соскочила с качалки и принялась  молча охаживать его хлыстом, очевидно, вымещая на непокорной лошади злость и горечь от нелепого поражения и упущенной победы. Конь взвился на дыбы, став неестественно гигантским, меся и круша в отчаянии ветви передними ногами в продолжение короткой, но яростной экзекуции.
    Поверженный в смятение от происходящего, настолько неожиданного и противоестесвенного в общей праздничной атмосфере, я, невольно изменив профессиональным навыкам быть готовым к любым неожиданным перипетиям, напрочь забыл о фотоаппарате. Спохватился же, когда наездница, проучив на будущее ослушника, как ни в чем не бывало, перекинула ногу на качалку и, независимая, отсекая солнцезащитными очками укоризненные взгляды коллег-наездников, отбыла в паддок. 
   Нет, нет, вспышка гнева оказалась не случайной, а вполне укладывалась предтечей в логику дальнейшего хода событий, таких ординарных, обыденных на первый взгляд, но с предсказуемым и роковым подтекстом. Только кто бы впредь распознал, каким оскалом вдруг обернется на седока (да и любого из нас) судьба, понукаемая стремительным бегом времени? А ведь тот, который угодливо перезаряжает проектор видеокассетой или компактным диском, или флэшкой с продолжением, невинно мурлыча подобие песенки под не укладывающиеся в рамки земного разума мелодию высших сфер, тот, нано оператор, знает, что по чем, однако же, и он не всевластен и не всесилен, а вынужден отделываться лишь намеками о тех тайнах, которые, как говорят, за семью печатями и никогда, и никому не откроются вплоть до Судного дня.

2
   Тем временем на пятачке возле конюшни сноровисто снаряжали русскую тройку для забега. Руководил сбором, как всегда, супруг Евгении Николай Бейгель – из обрусевших  казахстанских немцев, известный мастер-наездник именно в езде троек. Мужик он был покладистый, типичный подкаблучник, но мастеровой, додельный, понимал толк в лошадях и в тренинге. Собственно, на нем, неукоснительно, с немецкой методичностью соблюдавшим порядок и чистоту, и держалось хозяйство конюшни, представлявшей коневодство одного из районов Целиноградской области.
   Евгению он просто, без затей любил и потому мирился с ее гордым, независимым нравом, с недостатком взаимности с ее стороны, к тому же их разность в натурах уравновешивала дорогая дочурка Светланка, унаследовавшая его фамилию и драгоценную похожесть на далеких предков из «фаттерланда». К тому же в дальнем углу сеновала всегда было припасено им сорокаградусное «лекарство», к которому в последнее время, к сожалению, приходилось прибегать все чаще, а сердце пошаливало. Зря пренебрег алеман меткой поговоркой, приписываемой еще А.В.Суворову: «Что русскому хорошо, то немцу смерть». А там кто его знает, может, не поверил, может, решился опровергнуть ее ироничный смысл, уничижительный обрусевшему германцу. От Евгении (в первую голову, от Розы) эта вольность, само собой, не могла укрыться, однако она, обладая нравом независимого, авторитарного, но удачливого знака Овна по Зодиаку, рассуждала про себя примерно так: ну что за мужик, если не прикладывается к «горькой», к тому же, если он настоящий «лошадник» и «под этим делом» не бузит. А душеньку ее тешили долгие, схожие на голубиную воркотню, разговоры, особенно на легкой проминке рысаков в ипподромном круге рядом с хозяином соседней конюшни Грузиным Михаилом – симпатичным, ладным, все понимающим, отзывчивым на просьбы и помощь. И какой она тогда казалась стеснительной, робкой, беззащитной, отвечая на шутки Михаила тихим и  нежным смехом.
   Триптихом репортажных снимков того происшествия я, еще будучи студентом журналистского факультета, прогремел надолго. Они, тогда, естественно, черно-белые, а потому обнажено подчеркивающие драматизм ситуации, обошли многие газеты и журналы, взяли призы и грамоты на фотовыставках. Для меня они стали мигом той самой удачи (к ней, кстати, надо быть готовым до последнего мгновения, пока ладный стальной (а ныне пластмассовый) капиталистический  корпус аппарата, извлеченный из кофра, холодит и ласкает твои руки). Удача случается наградой, возможно, лишь однажды (и на том спасибо!) за преданность делу и долготерпение.
   Снимок первый в триптихе (левый): финиш троек, (примерно за пятьдесят метров до удара колокола!), и это можно понять по трибуне, вставшей фоном, с расплющенными лицами, будто слившимися в единую маску огорчительного изумления. Впереди тройка Бейгеля. Он, главный ездок, правит коренником, однако уже в нем, в повороте головы улавливается некая оторопь на грани ужаса от непоправимого – левая пристяжная, которой правит Евгения, как-то неестественно отчуждена и готова вот-вот отвалиться от упряжи. Следующее изображение – центральное: Бейгель в отчаянии натянул вожжи, пытаясь остановить апокалипсический бег; левая пристяжная, запутавшись в ремнях, пала на хребет, задравши ноги, и влекома по земле инерцией экипажа. Евгения лихорадочно готовится  спрыгнуть с повозки, она похожа на птицу, в отчаянии взмахнувшую крыльями-руками. Апофеоз номер три:  вокруг несчастной лошади, пытающейся встать, опираясь на передние ноги, на опасливом расстоянии сгрудились люди: здесь и конный милиционер, и ветеринар в белом халате, и Николай, и Евгения (еще такая молодая, такая стройная в белых бриджах и камзоле), понукающая в отчаянии носком сапога встать очумевшее животное.
   Со стороны это, возможно, выглядит жестоко, но спешу защитить женщину. Лошадь с неповрежденными конечностями следует как можно быстрее поставить на ноги и под уздцы прогулять, дабы у нее не случился инфаркт. Чистокровную лошадь спасли, а сердечный приступ скрутил Николая тут же на дорожке. Инфаркт намертво подкосил Николая на следующий день, в понедельник, на том самом сеновале с опорожненной бутылкой водки в уже коченеющей руке. Тем проще, как бы со вздохом облегчения, объяснялось происшествие с отвязавшейся и падшей пристяжной, мол, с похмелья не доглядел, не дотянул до нужного какой-то ремень, вот узел и ослаб... А Роза всерьез пыталась выяснить на картах, какая фря позавидовала и навела порчу на конюшню.
   Изображение погасло без предупреждения, без финального титра «Конец», и мой бесцеремонный нано оператор, не мешкая, небрежно пульнул отсмотренный файл  в глубины памяти – не до того, подступал волнующий момент моей первой тренировочной поездки. Мне  даже было доверено затянуть подпругу под брюхом Зулуски, после чего услышать от Розы поощрительное: «Годится, верняк».
   Принесенные Мишкой камзол и каска пришлись мне в пору, и вот уже я, держа в левой руке вожжи, как учили, забрасываю ногу за сиденье качалки и, сопровождаемый лукавой улыбкой Евгении, тряхнув вожжами, трогаю с места Зулуску. За нами верхом на не запряженной лошади, в качестве тренера, следует Роза, показавшая на прощание средний палец руки Мишке и бросившая:
  -Эх, ты, раззява!
   Тот со счастливой блажью улыбался чему-то или кому-то поверх макушек деревьев.
   Глава 10

Проникновение в Эдем

1
      
   Лестница со двора, ведущая в «Каламгер», была довольно крутая, как и положено входу в Эдем - вершине покоя и наслаждения, но почему-то лишенная перил изначально. Судьба призвала меня в свидетели нескольких случаев, когда по ступенькам низвергались в крутое пике посетители, прилично вкусившие  в la Paradis даров Бахуса.
   Сауле, все еще прихрамывая, опиралась доверчиво на мое плечо, давая понять, что она всецело в моей власти, и что, как бы я не изворачивался, все окончательно решено на заднем сидении автомобиля, скатывавшегося с нами в город со стороны Медео, - сегодняшним вечером я принадлежу только ей. Ответная нежность переполняла меня, и я готов был взять ее на руки и даже представил на секунду с помощью скудного, если не сказать, убогого воображения  моего нано свидетеля, как вношу ее в кафе под восторженные аплодисменты посетителей.
  В дверях мы столкнулись с утренней дружной парочкой художников-бородачей, тут же принявшихся картинно сокрушаться тем, что так и не дождались нас, а «Калам» уже закрывается, и теперь они направляются в сторону ресторана «Алма-Ата» или кафе «Театральное», что как известно, по соседству, где и назначают нам очередное рандеву. Пристальное внимание живописцев к нашим персонам, вернее, Сауле, не случайно. Тот, что тоньше, пожиже корпуленцией, мечтает написать с нее «ню», что-то подобие портрета обнаженной Иды Рубинштейн кисти Серова, угадывая наметанным глазом профессионала под  одеждой воображаемой натурщицы уйму прелестных, на грани совершенства, изгибов и закоулков гибкого тела, чуть тронутого порочным тленом.
   На эту тему мы с Сауле как-то мельком за чашкой кофе уже обменивались соображениями. «Мечтать не вредно,- важно рассуждала вслух недостижимо-уклончивая модель,- однако нужен ли мне лишний геморрой, и что я буду с того иметь, кроме хлопот? Не дай Бог, он, не самый первейший мазила, не спросив согласия, выставит свой шедевр на всеобщее обозрение, допустим, на республиканской выставке. Позора не оберешься! Представляешь: картина маслом! – отбоя потом не будет от «доброжелателей» и завистниц. Вот Арману я, пожалуй, дала бы…да не то, что ты, развратник, подумал! Дала бы ему шанс в очередной раз прославиться моим портретом». «А мне дала бы?» - предлагал я свои скромные возможности живописца и фотохудожника. «Тебе – конечно, дала бы, и именно то, на что так мерзко намекаешь. Говорят, ты в этом жанре знатный маэстро?». «А нельзя ли немножко нежности, глядишь, и ты познала бы тайны моего оригинального творчества». И так далее, и в том же духе. Я сдержанно прощал ей подобные колкости (сейчас сказали бы – приколы), так как ими она, невесть что вообразившая, неловко пыталась отгородиться от возрастающего чувства симпатии к моей персоне. И мне льстило беспомощное барахтанье сакральной жертвы в ловко и хладнокровно расставляемых мною паутинках.
   Не знаю, почему, но я так и не открыл Сауле одной тайны сухопарого живописца, которой он однажды, хорошенько заправившись коньяком, счел нужным почему-то поделиться со мной за столиком кафе. Он буквально запал в «Каламгере» на одну молоденькую и аппетитную шлюшку с обворожительными формам, беспрестанно бубня ей в ушко: «Ты сама не знаешь, какое ты чудо!»  Предложил ей позировать обнаженной, на что она охотно согласилась. Но стоило ей оголиться, как маэстро, забросив изящные манеры в дальний угол мастерской и позабыв об искусстве, в момент потащил ее на видавший виды диван. Новоявленная Галатея несколько осадила его художнический пыл, честно признавшись, что он рискует заразиться от нее банальным триппером, и, в общем, ему решать, как поступить. И он таки рискнул, поступил в горячке, правда, потом полчаса отстирывал свой пенис в ванной, и вроде все обошлось.    
   В полумраке пустынного зала нас ожидал внушительный сюрприз. За дальним столиком одиноко расположилась компания в нелепейшем, абсурдном сочетании: Олжас Сулейменов и Геннадий Толмачев, эти литературные и номенклатурные бонзы, буквально ворковали с теми двумя лесбиянками, которые в чисто гендерном отношении сейчас воспринимались, надо полагать, как «шп», то есть «швоими парнями».
   Известный хохмач Толмачев в своей манере сыпал шутками на грани фола (тогда ему, естественно, было невдомек, что через какой-то десяток лет он войдет в доверие первому президенту Казахстана и будет сопровождать его в составе пресс-службы в ходе важных визитов главы государства), ну, а Олжас, неизменно толерантный и вальяжный,  возможно, извлекал из этого странного, но поучительного общения уроки широты женской натуры, пополняя свой творческий багаж жизненным материалом с душком современных свободных нравов. И лишь одинокий Ахмет, как вы помните, натуральный чеченский князь, за соседним столиком брезгливо морщился, воротя лицо, как от предлагаемой неопытным в национальных кулинарных пристрастиях официантом порции свиного лангета.
   Отдавая дань искреннего уважения, Бернадский, учтиво буквально подплыв к компании, склонил голову, прижал ладонь к сердцу и тут же отбыл, недурственно исполнив эпизод из своего далекого театрального прошлого. Сауле и я обошлись вежливыми  приветственными кивками. Вообще говоря, популярностью Бернадского и уважительным отношением к его возрасту  и творчеству можно было запросто пользоваться при соприкосновении с людьми любого статуса, и за это ценное качество я сравнивал его, прибегая к специфической терминологии, с переходным кольцом, а проще, с переходником, позволяющим из-за различия в резьбе состыковать отечественные объективы с зарубежными фотокамерами.
   Не смея закрыть кафе в присутствии самого главного начальника, как всегда предупредительная, обожаемая барменша Рымкеш-Вера налила нам по стопочке коньяка и сварила в автомате по чашке фирменного крепкого кофе, который мы, обуреваемые жаждой, выпили за стойкой.
   - Угадай с трех букв, что я с тобой сегодня сделаю? – Сауле, приободренная порцией качественного спиртного, призывно покачиваясь взад-вперед на сиденье высокого стула, перехватила мой взгляд, включила ток, хищно заискрила глазками.
   - Стесняюсь спросить. Например?
   - Нежно оттрахаю, - заявила она без обиняков и сладко потянулась, - Ты же знаешь, я вся такая сингулярная, в смысле внезапная. Ничего не поделаешь, ПэПэшечка, победитель получает все. 
   - Однако!... Вот так, да? Пацан сказал – пацан сделал? У тебя там зудит?
   - Не хами раненной девушке. Хочешь, заберу слова обратно?
   - Слова забери, а желание оставь, пожалуйста. Что-то я сегодня очень, очень сексуально озабочен…
  - Да ну! Вот это новость! Прямо-таки первополосная.
  - Имей в виду: в пороках совершенствуются также как в добродетелях. – Продолжал я наставлять.
   - Как скажешь. И вообще, я страшно устала и хочется побыть обыкновенной дурехой. Господи! Когда еще изобретут карманный телефон? Мне надо позвонить домой, сказать, что я экстренно подменяю дежурного по номеру газеты. Нормальная отмазка?
  - Более чем. Только с бородой. Думаешь, прокатит?
  - Не обижай меня, миленький. Видишь, на какие жертвы я иду ради тебя, любовь моя непосильная. Надеюсь, ты не забыл, что «в мире есть любовь, которая и жжет и губит»? Понимаешь, о чем я?
   - Да уж… Прости, дорогая, больше – ни в жизнь.
   - Ах, если бы!.. Рымкешечка, миленькая, можно я позвоню, очень надо?
   - Конечно, сестра! Тебе всегда можно. - Забавно было наблюдать, как эти две славные женщины обмениваются искренними любезностями по национальному признаку. Впрочем, Рымкеш и меня как-то вслух назвала родственником, когда понадобилось якобы срочно, обманув очередь, чего-то купить.
   Сауле, с помощью коньячной анестезии запамятовавшая  о хромоте, вспорхнула со стула и засеменила своей фирменной балетной походкой за стойку бара, где ее ждал телефонный аппарат. Надо было видеть выражение физиономий именитых литературных мужей, проводивших ее окаменевшими взглядами кавказских волкодавов.
    Воспользовавшись паузой, Бернадский сполз со стула, подтянул брюки чуть не до подмышек, стряхнул ладонью то ли воображаемые крошки, то ли прах накопившихся в избытке за день эмоций, чем дал понять о своей готовности продолжить венецианский карнавал. И только тогда я заметил отсутствие Володи, незаметно улизнувшего. Жаль. Его скромное, в основном молчаливое, присутствие зрителя, взирающего на происходящее с все понимающей и все прощающей полу улыбкой, словно стенографировало бессмысленность нашей игры в полнокровную жизнь.
   Внезапно возникший (как и подобает абрекам) за нашими спинами Ахмет, преисполненный важности данного ему поручения, церемонно передал приглашение мэтров к их столику - как раз девицы, распрощавшись, покидали кафе, преданно взявшись за руки. Приглашение польстило и вместе с тем насторожило. Лично мне еще не доводилось накоротке общаться ни с Олжасом, которого я боготворил в качестве живого классика, ни с Толмачевым, главным редактором городской газеты «Огни Алатау», хотя с ним, братом-журналистом было бы проще, да и выигрышно с учетом перспективы роста в профессии, кто знает, быть может, это шанс, знак судьбы? Я, было, послал срочный запрос в нано справочную, и оттуда, немедля, пришел ответ: «Перерыв на обед» и тут же следом: «Ой, извините! Перерыв на ужин». Вот уж воистину: «Нет правды на земле, но нет ее и выше».
    Образовавшуюся было заминку разрядило вторжение, судя по дробному стуку каблучков от лестницы, - женщины. Так и есть, запыхавшаяся милашка секретарь Союза писателей, жеманно отставив ножку, оповестила: «Олжас Омарович, Вам звонят из Москвы!» С сожалением разведя руками, мол, что поделаешь, Москва - это серьезно, Олжас  с Толмачевым, надев маски общественно значимых, а, следовательно, малодоступных мужей, заспешили, не утратив величавости, в апартаменты небожителей.

2
   Вечерняя Алма-Ата на склоне лета – пора безоглядной любви и любовных приключений!.. Сейчас я, пожилой пилигрим, предприму жалкую попытку словами описать всю прежнюю прелесть ее стреловидных центральных улиц и проспектов, мудро прошитых по кромкам строчками желобов арыков с неумолчно журчащей водой, всего лишь полчаса назад освобожденной из ледникового плена гор и примчавшейся по бурной речке Малой Алма- Атинке, усеянной валунами. Все еще прохладная, она резво промчится далее, вниз, в долину, унося с собой алые яблочные вкрапления, и озорно подмигнув на прощание отблесками пока еще не смелого света уличных фонарей.
   Теплота и нежность уличных воздушных струй вдруг, без предостережения, перемежается прохладным дыханием, напоминая о близости заснеженных вершин. Они - роскошный задник города, обманным вечерним освещением как бы приближенные вплотную, с любопытством взирают на столичную суету, и это хотя бы на время лишает их холода вечного одиночества.
   Со стороны старого здания университета на улице Кирова звонким подскоком, наподобие падающих на асфальт созревших каштанов, доносятся смех и восклицания студентов, вернувшихся из летних стройотрядов и готовящихся приступить к занятиям в альма-матер. Беспечные, они воспринимают как приключение, к сожалению, минувшее их, затухающие пересуды о небывалой, невероятно долгой летней жаре, когда, казалось, легкие самого ветра задыхались от напора горячего воздуха; о жаре, плавившей не только мозги, но и подточившей горные ледники. В считанные дни потоки вспучили горное озеро Иссык, а затем, переполнив его чашу, устремились к искусственной плотине, преграждающей путь к катку Медео. Слабо мощный отводной канал аварийного водосброса не справлялся с огромной массой все прибывавшей воды и был подобен испуганной изношенной простате в человеческом организме. К тому же в теле самой плотины образовались предательские промоины.
    Оставались считанные метры и часы до того момента, когда прорвав плотину, ревущие селевые потоки грозили обрушиться на сооружения катка и помчаться далее вниз чудовищным грязекаменным экспрессом по руслу реки, набирая скорость, подминая все на своем пути. Примчавшись в беззащитный город, сель мог своим гигантским ножом срезать половину его центральной части. И в самом деле, жуть охватывала горожан, особенно душными, не остывающими от жары ночами. Тем не менее, сей апокалипсический момент, как заметили маститые ходоки, был так же отмечен небывалой доселе женской сговорчивостью к амурным утехам.
    День и ночь встревоженный не на шутку город прислушивался к реву мощных самосвалов, нагруженных камнями и валунами, и натужно взбиравшихся в горы, к плотине, чтобы сбросить там свой спасительный груз, нарастить преграду до безопасного уровня. Сам глава республики Д.А.Кунаев ежедневно бывал на месте назревающей катастрофы, руководил спасательными работами. Его любили в народе. Он, академик ко всему прочему, руководил республикой мягкой силой интеллекта, лишен был даже намека на чванство, нравился людям своей порядочностью, по утрам пешком отправлялся на работу в здание дома Правительства по главному городскому проспекту, правда, в сопровождении двух молодцов. Вполне естественно, что он не вписался во времена бесшабашной горбачевской перестройки и потому был смещен с должности, с чем казахстанцы не согласились - трое суток в Алма-Ате длились вспыхнувшие протесты, волнения и беспорядки.
    Надо заметить, в обычном состоянии озеро Иссык, в пределах нормальных границ, довольно мирное, и с высоты выглядит лужей, вытянутой в сторону Медео. И лишь вблизи, когда наш вертолет ненадолго присел рядышком, по просьбе ленинградского журналиста Володи Осинского, готовившего материал для журнала о коварстве селей и организовавшего полет, студеная голубизна поверхности озера, к которой стройные ели темно-зелеными шеренгами нисходят по откосам гор, заворожила своим величием.
   Потом меня не отпускали сны с пролетом вертолета по заснеженным ущельям, местами настолько узким, что, того и гляди, лопасти вертолета чиркнут по выступающей каменной гряде. И тогда в сон, незащищенный трезвым рассудком, вползали и жуть тишины и одиночества ледниковых нагромождений; и явственная тошнота от недостатка кислорода; и нестерпимая резкость зелени и запахов альпийских лугов, среди которых нас гостеприимно встречали сотрудники наблюдательной станции; и сосущий под ложечкой страх за, не дай бог, запороть задание – случайной роковой засветкой фотопленок или некачественной их проявкой. Наяву все обошлось как нельзя лучше, и читатель, если пожелает, может отыскать в номере ленинградского юношеского журнала тех лет занимательный фотоочерк о нашей экспедиции.
  …Ночная жизнь только-только зарождается вокруг гостеприимно освещенных подъездов театров, кафе и ресторанов; со стороны Дворца спорта и стадиона, подсвеченного наподобие НЛО, волнами накатывается многотысячный рев болельщиков «Кайрата», ведомого легендарным Всеволодом Бобровым - футболистом и хоккеистом, а ныне опальным тренером казахстанцев, «разделывающих под орех» в рамках чемпионата СССР московский футбольный клуб;  в скверах вокруг нежно шелестящих струй фонтанов, одетых в гранитные ложа парапетов, прогуливается вместе с детьми солидная публика. Возле летнего кафе «Кыз-куу» (в переводе «Белый лебедь») с бассейном, хозяевами которого являются два черных лебедя, в прошлом чемпион республики по боксу, а ныне завсегдатай заведения (благо, живет поблизости через дорогу в трехэтажной «сталинке») бьет поставленным ударом (бывших боксеров не бывает) морду подгулявшему отпускнику из рабочего Усть-Каменогорска. Бедняга осмелился вслух срамно выразиться о жителях столицы, на которых он «горбатится на своем цинковом заводе»…
    Мы без усилий встроились (или погрузились – не важно), в реку созвучий уличного бытия, проецируемого кем-то свыше, и так легко воспринимаемого на веру в алкогольном мареве (и взаправду, я тысячный, если не миллионный, кто повторит вслед за древним римлянином Плинием Старшим: «Истина в вине!»).  Казалось, в душу каждой проходящей мимо женщины можно было проникнуть беспрепятственно. Наступал тот таинственный час перелома дня на вечер, в котором появляется временное неуютное чувство беспокойства за тщету бесцельного людского существования; час, ставшим роковым для трех несчастных  распятых на Голгофе, обретших там бессмертие в памяти человечества.
   
    Двери ресторана «Иссык» в пристройке гостиницы «Алма-Ата» гостеприимно распахнуты, и из его душного чрева, как из плена утробы, с криком новорожденного вырывались остроугольные звуки эстрадного оркестра, сопровождавшие энергичное женское контральто. Конечно же, это она, долговязая Анжела, наша «синьора Кукурула» в нарушение репертуара, утвержденного аж министерством культуры, изображает, и довольно правдоподобно, саму Эллу Фицджеральд с ее «Hello, Dolly».
   В эти минуты я горжусь нашими дружескими отношениями с талантливой дивой, тип которой я бы отнес к сказанному поэтом: «Женщина с безумными очами с вечно смятой розой на груди». Вслед за Марлен Дитрих, не ведая о том, она без устали, теша свое эго, небрежно складывала  в жизненную копилку утех - мимолетные связи с талантливыми звездными мужчинами.   Для нее  эстрада всего лишь хобби, и от нее в восторге не только публика, но, прежде всего, без ума сам руководитель оркестра корпулентный грек Рудик Метакса, кстати, первоклассный трубач и пианист, смахивающий на Луи Армстронга, но белокожего.

3
   Музыкальная Алма-Ата все еще полна впечатлений от только что прошедшего грандиозного концерта Нью-Йоркского джаз-оркестра «New York jazz repertory company» с программой памяти Луи Армстронга, как вы знаете, самого знаменитого трубача всех времен и народов. Гастроли американцев проводились в соответствии с программой культурных обменов между СССР и США и начинались, что примечательно, в Алма-Ате. Потом оркестр, под руководством Дика Хаймэна, встречали столь же восторженно Новосибирск, Ярославль, Ростов-на-Дону и, наконец, Москва. В ансамбле не было особо выдающихся музыкантов, но эти шестнадцать исполнителей с очаровательной певичкой Кэрри Смит  были истинные профессионалы. Музыканты постарше выступали и записывались со звездами первой величины - Луи Армстронгом, Бингом и Бобом Кросби, Дюком Элингтоном, Эллой Фитцджеральд, Фрэнком Синатрой и многими другими классными джазменами и певцами Америки.
   Задолго до концерта дали хорошую рекламу, которая, впрочем, оказалась излишней – весть о предстоящем эпохальном событии мгновенно облетела  просвещенные умы и возбудила настолько, будто джаз-оркестр с далекого континента приземлился на алма-атинскую твердь в инопланетной тарелке. Повсюду, в том числе и в «Каламгере», то и дело в разговорах всплывала эта тема, будоража нервы и воображение не только истых поклонников джаза, но и тех, кто близок к творчеству и искусству, в предвкушении музыкальной фиесты. Паче чаяния манил еще малодоступный и невнятно одобряемый властями (по крайней мере, официально) джаз, да еще американский, да еще «вживую», ведь это, то же самое, как побывать  пусть всего лишь пару часов в той самой недостижимой Америке, в которой те же властные бонзы уже благополучно побывали в «служебных командировках» и подавленно помалкивали, подозрительно озираясь, когда  наивняки пытали их: «Ну, как там, в Штатах?»
   С билетами в городе-миллионике на единственный концерт естественно, был напряг, они расходились втихую, по администрациям, по блату, как обычно, или втридорога, а то и дороже, но это уже прямо на ступеньках Дворца искусств, если повезет.
    …Эти глаза-блюдца с голубенькой каемочкой зрачков то и дело попадались мне в длинных коридорах Дома печати, а их обладательница Лидочка -  изящная и прехорошенькая, миниатюрного формата корректорша солидной газеты, неизменно в мини-юбочке или мини-платьице, слепив стройные ножки, - почему-то робко жалась к стеночке при встрече. Она не могла не нравиться своей молодостью, невесомой походкой, застенчивыми ресничками, словом тем стандартным «джентльменским набором», которым обладают и умело пользуются подобные самочки в предвкушении замужества. Правда, настораживал и смущал ее изредка и некстати прорывавшийся наружу короткий смешок, призывный и утробный, как у жеребенка-однолетки, не вязавшийся с наружностью дюймовочки. Досужие языки судачили о короткой связи с редакционным фото ретушером, с подходящей фамилией Мулюн, что, впрочем, никак не отражалось на ее неизменном обаянии и желании мужчин постарше пофлиртовать с малышкой, хотя бы словесно.
   Мне как раз выпало дежурство по готовящемуся в типографии номеру газеты, и я коротал время, близкое к вечеру, в общей корректорской за очередной чашкой чая, в ожидании следующей рабочей газетной страницы.  Процесс дежурства, не смотря на однообразие вычитки страниц и опасность испачкаться в еще не высохшей типографской краске, мне нравился своей значительностью и сознанием того, что уже завтра утром моя газета, с напечатанной моей статьей, размноженная рокочущим чревом ротационной машины на десятки тысяч экземпляров, попадет в руки читателей.
  Корректорши и дежурные других изданий куда-то разбрелись, и мы остались с Лидочкой наедине в комнате. До этого знакомство наше походило на шапочное: «привет – привет; прекрасно выглядишь – спасибо за комплимент, ты тоже в порядке; сегодня ты особенно прелестна – спасибо, стараюсь; какой чудесный загар! – уик-энд удался; с восьмым марта! – с двадцать третьим февраля!» ну и еще что-то в этом роде, похожее на прощупывание отношений, готовых бурно развиться – дай только подходящий толчок. 
   - Вот! – Лидочка положила на мой стол две бумажные полоски, похожие на билеты  в кино или театр. – Я удивленно взглянул на нее.
   - Какая прелесть! А что это?
   - Билеты на американский джаз.
   - Поздравляю!
   В ответ лицо Лидочки порозовело, пунцовые губки надулись, она готова была расплакаться от волнения и от прилива отчаянной смелости, на которую решилась.
   - Один билет твой…, извините, Ваш... если Вы, Рем, хотите…
   - Ну, Лидуля, нет слов! Спасибо огромное! Ты – прелесть! Сколько я тебе должен?
   - Вот еще… Я просто приглашаю, и прошу, не называйте меня так – Ли-дуля, так не красиво.
   - А…да, понял, извини. А ты не обращайся ко  мне на «вы», хорошо?
   - Так ты… пойдете?
   - Лида!
   - Ой, извини…те. Я совсем запуталась…
    В комнату, где по заведенному порядку говорили тихо, чуть ли не шепотом, дабы не отвлекать коллег от внимательного чтения, уместились две дамы, по всему видать, вернувшиеся с соседнего продовольственного рынка.
   - Встретимся на концерте, - торопливо прошептала Лидочка и незаметно смахнула со стола свой билет, а вслух сказала не столько мне, сколько в сторону дам. - Спасибо за консультацию!
   Я, подыгрывая ей, в ответ галантно склонил голову, дамы же, поджав губы, многозначительно переглянулись.  И в комнате вновь воцарилась тишина, изредка прерываемая вздохами то ли сожаления, то ли удовлетворения от обнаруженной ошибки. Я же просто утробно крякал от удовольствия, заметив неточность уже после недремлющего ока корректора.
Глава 11

Под сенью струй, под звуки джаза

1

   Прежде чем вернуться к площадке перед рестораном, на которую вышли во время перерыва поразмяться, перекурить и остыть от джазового драйва музыканты и сама певичка Анжела, превосходящая ростом «лабухов» чуть ли не на голову, следует покончить с нашим с Лидочкой посещением концерта и всем, что затем последовало. Впрочем, уступая отчаянным ужимкам и жестикуляции нано придурка, вырядившегося (с какой стати?) в костюм Арлекина, передаю по его настойчивой просьбе одну пикантную подробность, с которой во вдохновенном порыве откровения (пожалуй, излишнего) поделилась со мной Анжела после выпитого шампанского и коньяка с отменной закуской казы (копченая конина) в хорошей компании, в уютном баре под трибуной горного чудо-катка с искусственным льдом Медео. Прихваченную с собой бутылку шампанского, зажатую между оголенных бедер по самые фиолетовые трусики ее длиннющих стройных ног, дурачась, опорожнил прямо из горлышка, стоя на коленях посреди дороги, тот самый джинсовый ловчила Марик.
    Возвращались мы в город пешком, ночью, при лунном свете, напомнившем мне о «голубом периоде» творчества Пикассо, меж вставших непроницаемым строем елей, отмеченных таинственной, почти враждебной немотой; под неумолчный грохот бурливой реки внизу, мчащейся серебряной лавой меж черных валунов, пока нас не подхватило какое-то шальное такси. Так что пусть не обольщаются умники из далекого будущего – мы тоже умели креативно выпендриваться в эротических утехах, радуясь и печалясь скоротечности молодости. Однако вернемся в бар.
   - Знаешь, как я это делаю? – заговорчески шептала Анжела, выгнув через стол ко мне свою длинную шею и держа на отлете в изящной кисти руки дымящуюся сигарету.
   - Что ты делаешь? – машинально переспросил я, запечатлев мгновенно эту конструктивно хрупкую позу, так откровенно выражающую суть натуры женщины ярко одаренной, порочной и не очень счастливой по жизни. «Такой я и напишу ее на холсте, настоящем добротном холсте, который куплю в магазинчике Художественного фонда на ее же деньги, да и багет красивый впридачу. Так и просится со своей рафаэлевской шеей остаться в вечности - в стиле Модильяни, в слегка изломанной инфантильной позе с  полузакрытыми васильковыми глазами, отмеченными утонченным блудом, с длинными точеными пальцами хищника, с всегдашним непременно безупречным маникюром и шлейфом дорогого модного парфюма, неизменно повергавшим в восторг мое обоняние. Правда, придется скорректировать один изъян -  слегка скошенный подбородок – но так, чуток, ибо эта деталь профиля заявляет о свойстве характера милашки – потому-то с него, как отрицательного уклона скалы непристойные замечания, которыми она, то и дело, крылила свою речь, с легкостью соскальзывали. Впрочем, уберечься от безнадежной вульгарности ей позволяли, как ни странно, осколки врожденной интеллигентности, заложенной мамой-педагогом. Что касается папаши, то он давно отшвартовался со своим темным прошлым в неведомые дали».  Вот вокруг чего мысли витали, в то время как зрачки мои, устремленные на собеседницу, вероятно, отображали полное отсутствие мысли.
   - Алле, гараж, ты меня слышишь? – Анжела щелкнула пальцами у моего носа.
   - А правда, что ты замочила своего мужа? – мой прямой спонтанный и дурацкий вопрос, который я не позволил бы себе трезвым, прогнал легкую зыбь судороги по ее ангельскому личику (как все-таки провидчески удачно родители дали ей имя ангела), хотя я и постарался смягчить эвфемизмом  тупое «убила».
   -  Так и есть. А что, интересуют подробности?
   - Да, как ты его укокошила, в смысле, чем?
   - Элементарно, топориком по кумполу – и вся любовь, и сиськи набок. Одним уродом на белом свете стало меньше. Дело прошлое, меня оправдали, ну, там, в допустимых пределах самообороны и прочее. А чего это ты вдруг? Говорила тебе, не мешай коньяк с шампанским. Так ты все – купаж, купаж…
   - Знаешь, хочу написать твой портрет.
   - Да?.. С какой стати? Мечтаешь влюбиться как Пигмалион в Галатею? Я не прочь, если в стиле его портрета, - она ткнула сигаретой в сторону Марика, - классно ты изобразил этого копираста! –
   - Кого, кого?! – встрепенулся тот, оскорбленный.
   - Не бери в голову, - поспешил я утешить, - это не то, что ты подумал. Ты всего лишь хипстер.
   - Чего?! – Марик, ошарашенный, выпучил глаза.
   Анжела отмахнулась от него:
   -  Не вбзыкай. Книжки надо читать, фарцовщик!
   - Фарцовщик другое дело, а то обзывается…
   - Вообще-то, ты ничего парнишка, только дать тебе нечего. Не любо, не слушай, а врать не мешай, – и продолжила со мной Анжела:
   - И дорого возьмешь?
   - За ваши деньги – любой каприз.
   - Ой, не морочьте мне голову! Сколько?
   - Сущие пустяки. Только за материалы.
   - А что, валяй! Могу даже предстать топлесс, если хорошенько попросишь. Знаешь, у меня классное вымя. – Она для пущей важности приподняла пальцами груди, готовые беззастенчиво вывалиться из легкомысленного декольте двумя аппетитными бухарскими дынями.
   - Буфера будь здоров! – авторитетно поддакнул Марик.
   Анжела остепенила его взглядом и продолжила со мной:
   - Я слышала, художники не прочь переспать со своими моделями?
   - Так то, художники, а я – любитель.
   - Во-во, и я о том же: нарисовал и тут же в мастерской на топчанчике полюбил.
   - Следуя поговорке «куда ты денешься, когда разденешься»? Успокойся, напишу тебя по памяти.
   - Вот на счет «успокойся» – не надо. Я только во вкус вошла. Кстати, касатик, как у тебя с потенцией палочки с тампоном на кончике?
   - Ты имеешь в виду муштабель или батожок по-простому?
   - Хо-хо, как все загадочно…
   - С этим все нормально. А ты размечталась и рыбку съесть, и на елдак сесть?
   - Ну, зачем же так откровенно? Так ты знаешь, как я это делаю?
    Ее настойчивость в повторе одного и того же  вынудила меня  заподозрить: уж не махнула ли она «косячок» между делом? Хотя среди моих знакомых вряд ли кто баловался наркотой. Ладно, пусть выскажется, раз наболело. 
   -  Вот прискребалась! Поп свое, а черт свое. Знаешь, знаешь… Не знаю! А ты знаешь, сколько лет пьяному ежику? То-то же. Ладно. Итак, что ты делаешь? Финт ушами?
   - Слушай сюда. Шевели мозгами. Во время этого самого, ну, ты понимаешь?
   - Чего?
   - Ну, ты умора! Ну, тупой! Или прикидываешься валенком? А еще журналист. Скажи, Ботя? – Анжела призвала в свидетели моей тупости неразлучную свою подружку Ирку Бакинскую, актрису ТЮЗа. - Короче, я кладу на свое бедрышко  зеркальце и наблюдаю это крупным планом. Там, как говорится, кипит такая работа…
   - Здрасте-приехали. Извращенка. И что? – Я не унимался, «тупил».
   -  Улет полнейший!
   -  Знаешь, это смахивает на парафилию.
   - Это что еще за хрень?!
   - Секс перед зеркалом. Кстати, оно не покраснело от смущения?
   - А мне по барабану.
   - Во дает гастроли, во захерыкивает! – Встрял изумленный Марик.
  - Ты это к чему рассказала? – Поинтересовался я.
   - Так, к перемене погоды. А еще я хочу замуж.
   - Есть кандидатура, хочешь?
   - Ну-ну.
   - Змей Горыныч, классный элитный рысак, жеребец в возрасте, с ипподрома. Качество потомства гарантировано еще американскими селекционерами. Могу пристроить по знакомству.
   Марк, деланно сотрясаясь в беззвучном хохоте, сполз под стол. В глазках Ирины развитое воображение актрисы блеснуло бесовскими огоньками:
   - А что, истории ве;домы аналогичные симбиозы. Говорят, даже царственные особы этой хренью баловались.
   - Издеваетесь над безутешной вдовой, да? И ты туда же, Ботька! Подыгрываешь этому шизику, нет - просто засранцу! – Анжела гневно зыркнула на меня.
   Я нисколько не обиделся, понимая, что говорит она не со зла, а просто так воспитана и заодно нахваталась всяких словечек и манеры общения с «лабухами».
   - Ну, зачем ты так? – вступилась за меня Ирина и, пользуясь моментом, приникла доверчиво своей смазливой донельзя мордочкой к моей щеке.  – Он очень даже ничего, я бы с удовольствием сыграла с ним постельную сценку в спектакле или в фильме.
   - Да уж, похоже, генеральная репетиция у вас уже состоялась…
   Анжела навела на меня свои фары, ставшие вдруг изумрудно-зелеными.
  - А ты, – бросила мне уязвлено, - ты, сукин сын, не можешь никого любить, потому что таким уродился! Ты набит самодовольством по самое не хочу. Пошел ты знаешь куда! А ну вас! В гробу я видала ваши нравоучения! Они мне по хрену! Если хотите знать, меня ждет Эдик Медведко в своем новеньком «Жигуленке», приглашал прокатиться. Понятно!
   - Что это с ней? – Удивилась Ирина
   - Одним словом не объяснишь,-  ответил я, поразмыслив.
   - Свободу Анжеле Дэвис! Иди, топай, профурсетка. Тетя с лицом дяди. Полагаю, наша маленькая Жази не прочь прокатиться и на его мохнатом мотороллере. А на милицейской «буханке» не хочешь? – бросил вслед Марик  (отомстил-таки за копираста) и заключил с облегчением. – Фу-х! Давно хотел это сказать.
    В ответ уходящая Анжела наградила нас гримаской с высунутым языком и выставленным вверх средним пальцем руки. С ее уходом что-то невидимое, неосязаемое, словно часть моей души, ушло вместе с ней, и почему-то стало грустно. Я давно заметил, что людей с одинаковыми болячками и пороками влечет друг к другу. Но вскоре она вернулась еще более веселая и развязная, и лишь покрасневшие от слез глаза выдавали ее мимолетную слабость.
    - Простите мой «французский», господа. Я решила, что без моего участия у вас ничего не может произойти, - заявила она, как ни в чем не бывало.
   Можете себе представить, время погодя, портрет с нее я все же написал. На оговоренных условиях. Думается, удачный, судя по сдержанным откликам знатоков. Во всяком случае, сама Анжела обалдела, как не пыталась наивно подавить в себе чувство восхищения. И где теперь тот портрет, и где сама Анжела, наша «мадам фаталь», одному Богу известно.
   Боже милосердный! Где ты сейчас, милая Ирка-Ботя, на каком по счету небе, после того, как в страшные 90-е годы закрыли якобы «на капитальный ремонт» твой Театр юного зрителя (здание оригинальной архитектуры эпохи «сталинского ампира»), основанный еще в годы эвакуации самой Натальей Сац (!) – долголетнюю радость алма-атинской детворы. А затем и вовсе, в традициях рейдерства, сожгли, дав за солидный откат строительным магнатам место в центре города под строительство высотного элитного жилого комплекса (в итоге на месте театра для детей, возник, как черт в ступе, типовой многоэтажный уродец).
   Не было меня в ту паскудную пору в Алма-Ате, да и чтобы я мог изменить, разве что жениться на тебе, но об этом не было речи, нам было хорошо по отдельности.
    Ты, гордая и независимая, лишилась любимого дела, пусть скромного, но все же заработка, и в отчаянии, назло, пытаясь что-то доказать спятившей системе, решилась на легкую жизнь.  Тебя изуверски изнасиловали, а затем расчленили таксисты, позарившись на твою красоту и кажущуюся доступность. Уголовное дело, доселе небывалое, всколыхнуло миллионный город. Если до того, в советские времена, криминал служил отдаленным фоном неизбежного зла, изредка щекоча нервы законопослушных граждан и напоминая о поговорке «от сумы и от тюрьмы не зарекайся», то затем, в пору свалившейся вседозволенности национализма и преступного алигархата-паханата, напуганное общество, уподобясь овечьему стаду, сбилось в кучу, смиренно ожидая своей участи. И лишь благодаря столичной интеллигенции, как всегда бесстрашно-жертвенной, трагедия имела громкий резонанс в прессе и в обществе – талантливую актрису в амплуа травести, легкую в общении Бакинскую многие знали, уважали, любили. Этих ублюдков, говорят, в свою очередь потом растерзали на зоне. Справедливость восторжествовала (справедливость ли?), но тебя-то не вернешь из заоблачных горних высей, и место тебе, надеюсь, нашлось неподалеку  от блудницы Марии Магдалины, покаявшейся и сподобившейся стать святее многих святош.
   Из сонма благоухающих запахов  память неизменно воскрешает сладковатый холодный запах свежескошенной травы, исходивший перманентно от Ирочкиного тела – то ли полностью обнаженного, извивавшегося в замысловатом и одновременно беспорочном пластическом танце (ни дать ни взять, Айсидора Дункан!) в моей просторной квартире в цокольном этаже, арендованной для меня издательством ЦК Компартии Казахстана; то ли на дальней лавочке в сквере напротив дома Правительства; то ли на верхней скамье трибуны опустевшего под вечер ипподрома, где мы, осчастливленные одиночеством, пили вино прямо из горлышка бутылки, наблюдая неспешный вечерний трот мускулистых рысаков, наслаждаясь видом розовых вершин далеких оснеженных гор и взъерошенных перистых облачков, проплывающих ватагой казачьих струг. Тогда мне было невдомек, что свежескошенной травой пахнет притаившаяся и караулившая свой час смерть.

2
    …Вернемся к мизансцене у ресторана «Иссык». Эту странность в потускневшем небе невысоко над горизонтом первой заметила Анжела, сообщив  своим обычно-безразличным, будничным голосом:
   - Кто еще не видел НЛО, полюбуйтесь.
   Все, естественно, запрокинули головы – и было чему подивиться. Светящийся объект (явно не самолет) плавно и бесшумно скользил по небосклону, таща за собой огромный треугольник света основанием вовне, как от не сфокусированного прожектора, формой напоминавшего рыбу камбалу. Необычное и загадочное видение на минуту восхитило и сковало воображение, затем посыпались комментарии от искреннего удивления и восхищения, до скепсиса и отрицания: мол,  там, в далеком Байконуре что-то пошло не так при запуске в космос очередной ракеты (тогда мало кто имел понятие о салитонах-плазмоидах, которыми знающие люди позже объяснили подобные явления космического разума).
   Сама возбудительница переполоха быстро потеряла интерес к аномальному чуду, переключив внимание на нашу подоспевшую компанию и, прежде всего, на Сауле, ревностно окинув ее оценивающим взглядом и без церемоний обратясь ко мне:
   - Откуда сия «шедевра»? Твоя новая натурщица? Эффектная соска. Лицо знакомое.
   - Память отшибло? Местный журнал мод смотришь?
   - А… ну, да, конечно! Приятно поближе познакомиться.
   …Пытаться описать словесными обломками сотворенное американскими музыкантами чудо – а именно так было воспринята не избалованной подлинным джазом алма-атинской публикой феерия мировых хитов – все равно что вознамериться воздвигнуть небоскреб из саманных кирпичей, слепленных вручную где-нибудь на задворках казачьего база. Одно дело, когда жалким посредником в интимных отношениях между тобой и big band служил винил или, на худой конец, затертое временем изображение на экране чудесного фильма «Серенада Солнечной долины», и совсем другое, когда вот они, олицетворение американского чуда, «американской мечты» перед тобой на сцене совсем-совсем живые и в безупречных смокингах «лабают» столь же безупречный и совершенный  эвергрин, то есть, вечнозеленый, неувядающий джемсешн, то есть импровизацию.
    Джаз – эта канитель возникла из рваного ритма регтайма - с его синкопами, свингами, bounce и playing hot, контрапунктами, диссонирующими аккордами - как ничто другое, разве что еще современная вавилоноподобная архитектура, воспевает всю сладчайшую пагубность прогресса - эту прихожую в преисподнюю, этот драйв, безумную гонку к техногенной катастрофе, к небытию всего сущего. Да, «jam» (по-нашему - обыкновенный джем, варенье) это удовольствие, наслаждение, но увлечение им чревато известно чем – диабетом, то есть распадом организма. Помню себя юнцом, этаким рокенролльным пижонистым стиляженком, лихо выделывающим коленца под судорожные буги-вуги на советских танцплощадках под открытым небом, и помню меткое замечание моей любимой тетушки Елены по поводу джаза: «Что за звуки? Как будто негры шкафы передвигают». 
   Минул внушительный слой времени, в сотнях железнодорожных составах которого набито столько жизненного мусора, но попадаются в нем и настоящие бриллианты, сметенные туда заодно безжалостной лапой преходящего. Это я о Кэрри Смит, певице искомого Нью-Йоркского джаз-оркестра («Бог ты мой, а ведь от Нью-Йорка рукой подать до Торонто, среди небоскребов которого затерялась моя Лариска!» – думал я, внимая сладкому голосу темнокожей сирены и держа вспотевшую ладонь на круглой и прохладной, как бильярдный шар, Лидочкиной коленке, наивно удивлявшейся моему нахальству в отличие от ее хозяйки).
    И пока красавица креолка Кэрри, гибкое тело которой было подернуто зыбкими золотистыми чешуйками облегающего парчового платья с узкими бретельками, повисшими в изнеможении на хрупких шоколадного цвета плечах, напевала «Кек-уокинг беби» - музыкальную композицию своего муженька Смита, я посылал через всю страну, Западную Европу и далее через Атлантический океан (хотя, возможно, от Алма-Аты до Нового Света в обратном направлении, на восток, через Тихий океан примерно столько же миль). Я посылал мольбу о встрече с первой любовью, хоть когда-нибудь, но при жизни.
   Огромный зал, поначалу благоговейно притихший в ожидании чуда, затем стонал в восторге – полный расколбас (!), когда грузный темнокожий Хейвуд Генри в  импровизационном экстазе смачно выделывал на своем саксофоне-баритоне ошеломляющие рулады, исторгал нарочито фальцетные отрыжки, сопровождая их комичными двусмысленными телодвижениями и кряками, имитирующими неприличные анальные выхлопы, в стиле «барбешоп гармония», что означает «парикмахерская гармония». Ведь именно в негритянских парикмахерских, служивших неформальными клубами, непринужденно, ради забавы, рождались импровизации, ставшие предтечей джазовой классики.
   Коллеги разухабистого, лоснящегося финиковым глянцем Генри, азартно, наперегонки подхватили его горячую тему импровизации, резво ее, эту золотоносную жилу, разрабатывая в пределах «огненного квадрата», поддали жару, довели до белого каления, растерзали на фрагменты и, ликуя финальными аккордами, с грохотом пустили под откос в падучую зрительских аплодисментов. Я почти физически, ощутил, как под воздействием животворной джазовой вакханалии из организма моего, Лидочки и слушателей исподволь выводятся вредные токсины.
  А как тебе, my fair ladу Лидочка, замечательная цитата из американской эпохи «Век джаза»: «Слово джаз  означало сперва секс, затем стиль танца и, наконец, музыку. Новые ритмы отразили в мелодиях всю печаль и двусмысленность жизни». Эти мои скудные и поверхностные познания я, извлекая из музыкального терминала памяти, ради пущей важности, силясь уболтать, нашептывал и вдувал наподобие Эоловой арфы в зардевшееся Лидочкино ушко. И Лидочкины губки, пунцовые от избытка чувств, отвечали мне отзвуками ее душевных вибраций.
   То же ушко, напоминавшее перламутровую раковину рапана,  все так же рдело затем, после концерта,  на подушке в мягкой белоснежной постельке Лидочкиной спальни, в квартире ее  тетушки на улице со смешным названием «Вторая Весновская». Тетушка, все никак не осмеливающаяся выти замуж в силу своего непреклонного характера, как раз находилась по профсоюзной путевке на курорте в далеком Кокчетаве, в замечательном местечке Боровое, этой казахстанской Ривьере.
   Лидочка оказалась сущим монстром в обращении с моим уникальным фаллическим инструментом, очевидно, восприняв его в порыве страсти и под впечатлением концерта за кларнет Боба Уилбера, этого аккуратно упакованного очкарика, типичного англосакса с хищными ноздрями, виртуозно исполнившего партию соло в композиции Казуки и Цезаря «Просто партнер». А затем Лидочку, после разбавленного спирта, что называется, вырвало прямо на подушку, у меня под носом. Я слегка расстроился от несостоявшейся близости, и пока Лидочка приходила в себя в ванной, оделся, подгоняемый невнятным чертыханьем задремавшего было нано штурмана («Давай, давай, парень, ноги в руки и бегом!»). И ушел по-английски, бормоча себе под нос, вслед за Кэрри Смит, припев из песенки Барриса «Пусть ваши тревоги уйдут в сон».
   Притом пришлось испытать примерно те же ощущения и последовавшее разочарование, когда с Наташкой с филологического факультета мы возвращались поздним декабрьским вечером из кафе на улице Гороховой, где с друзьями отмечали мой день рождения.   На набережной канала Грибоедова как раз напротив Казанского собора мою подружку вдруг неудержимо потянуло к чугунным перилам парапета и одолело. Прямо скажем, до того мне не приходилось наблюдать, как девчонки блюют, да еще в городской речной канал, оскверняя его легендарность. Мне удалось ее утешить, предложив утереться новым шикарным носовым платком, который прикупил у того же тунисца Амри Амора, собирающего деньги на поездку в Париж (на зависть нам, его сокурсникам) на время зимних студенческих каникул). Наташка оценила мой рыцарский порыв, вернув через какое-то время платок постиранным и отглаженным.   
    Вот теперь представьте, в какую беду я мог попасть. Прошло не так много времени (которое так быстро сливается с чередой дней и ночей, в мелькании дел, командировок, посиделок с друзьями в том же «Каламгере» и прочее), и всплыло наружу – Лидочка забеременела. Тайное вскрылось не сразу, и поначалу те, кто приметил нас вместе на концерте, возложили было груз отцовской ответственности на меня, мол, молодой, холостой, говорят, не импотент, недурен собой, а если даже и нет, то жаль, парочка хорошо смотрится. Меня же это мало тревожило – пусть чешут языки, ведь нет ничего тайного, что не стало бы явным. Не могла же Лидочка понести от  бескорыстного и страстного подарка моей здоровой плоти в ее жаждущие уста, а вот если бы ее вероломный сценарий был воплощен целиком, вот тогда…
   Но Лидочка оказалась в итоге честной девушкой, указав перед уходом в декрет на истинного отца будущего ребенка - на затаившегося над рабочим столом редакционного ретушера Мулюна, который помалкивал, водя, как ни в чем ни бывало, скальпелем и кистью по фотоснимкам и рисуя тушью заставки и рубрики для газетных страниц. Поговаривают, таким манером, как с Лидочкой, он, своего рода осеменитель по вызову, соорудил на стороне от своей семьи несколько прелестных деток, причем совершенно безнаказанно, и толерантно не испрашивая вознаграждения.
 Глава 12

Звезде дано мерцать

1

   Уделив достаточно внимания Анжеле и Лидочке с тем, чтобы согласно суеверию, к ним, абсолютным антиподам (пусть живут себе, как хотят и с кем хотят), больше не возвращаться, наша троица - Бернадский, Сауле и я, невзначай посвященные в одну из величайших тайн мироздания (аппарат инопланетян не каждый день дано лицезреть), покачиваемые  беспечными волнами вечернего праздного городского гуляния (спиртное давало о себе знать), неотвратимо приближались к кафе «Театральное» - негласному филиалу «Каламгера».
   Типичная «стекляшка» застойных времен малой вместимости, располагавшаяся под боком величественного барака национального оперного театра, чем-то напоминающего формами Большой театр в Москве, разве что без квадриги лошадей на фронтоне и Орфея на колеснице с выставленным напоказ обнаженным божественным пенисом.
    «Театральное» было облюбовано местной богемой - квелое подражальческое подобие приюту людей искусства кафе «Ротонда» в Париже - дань творчеству Фицджеральда, Сэлинджера и Хемингуэя, ориентирам в литературе и даже в образе жизни интеллигенции Союза времен «оттепели». На подступах к коммунизму. Как там, у Набокова: «Париж – не город, а шампанское, но у меня от него всегда изжога».
   Хотя, как говорится, во всякой подделке есть что-то подлинное. Повальное обращение запанибрата «старик» или «старина», по поводу и без, подменяло официально-суровое, как бы обернутое в шинель, «товарищ». И мало кто знал и помнил, не вдаваясь в дебри исторических ассоциаций, что партийный псевдоним «старик» закрепился за Лениным еще  в предреволюционные годы.
   В холодные зимние дни помещение «кафешки» отапливалось слабо, и по проталинам обледенелых изнутри стекол с диковинными морозными пейзажами стекали струйки конденсата, сквозь которые с улицы можно было попытаться разглядеть расплывчатые знакомые силуэты, когда все места заняты и не было смысла набиваться вовнутрь. Посетители, внимая ненастойчивой просьбе бармена, снимая пальто и куртки, беспечно навьючивали их на вешалки, не заботясь особо об их сохранности (ведь кругом были все свои). Исправно налегали на спиртное, сосиски с яичницей и маринованным зеленым горошком, согревались клубами табачного дыма и жаркими пересудами о тривиальном - «хлебе насущном», и о том, что «не хлебом единым жив человек».
   В летние вечера публика предпочитала посидеть «на воздухе», обосноваться вокруг выносных столиков, находясь в непосредственной близости от кипучей жизни центра города и от фонтанов, несущих прохладу и живительный плеск опадающих струй возле застывшей семью бумерангами этажей гостиницы «Алма-Ата». После выпитых скупыми процеживающими глотками пары бокалов натурального виноградного болгарского сухого вина вприкуску мороженным или сигаретой «ВТ» (опять же, болгарский табак) под супер полнолунием, с холодным любопытством взирающим сквозь тени-очки кратеров на странную земную форму жизни, не предусмотрительных или отягощенных циститом в ранней стадии посетителей тянуло на малую нужду. Ее, к сожалению, негде было справить, кроме как в дальнем углу, метрах в пятидесяти, за кустарником, но на эту вылазку отваживались исключительно припертые надобностью. Их  просветленные лица встречали сочувствующие, все прощающие физиономии коллег по застолью, не преминувших поздравить беглецов «с облегчением».
   Наше появление воодушевило обладателей нескольких столиков, сдвинутых воедино, посыпались приветственные слоганы в духе: «Кто к нам пришел!», «Сто лет бы тебя не видеть!», «Сколько лет, сколько зим!», «Салам алейкум!», «А зохен вей, товарищи бояре!», «Наше дело маленькое – мы победим!»... Завидя Инну Потахину, эту клонированную через полвека на Алма-атинскую литературную почву парижскую Гертруду Стайн, восседавшую как всегда, на почетном месте во главе стола, Бернадский, еще на подходе, картинно раскинув руки наподобие статуи Христа - Искупителя на скале над грешным Рио-де-Жанейро, запел гортанным речитативом:
   Звезде дано мерцать –
   Живи себе, живи!..
   Инна, заслышав строчки собственного стихотворения, признательно и застенчиво осклабив ротик с трогательной прорехой в визитке верхних передних зубов, счастливая, присоединилась, дирижируя сигаретой:
   Но требует она…
   Тут уже подключился и я, и мы хором заключили:
   Скажи на милость,-
   И славы, и почтенья, и любви.
   Наш хорал встретили аплодисментами и радушным скрежетом передвигаемых ножек стульев по плиткам пола, чтобы дать место.
   Дружная парочка («однояйцевые» - в такую скабрезную шутку облекли друзья их неразлучность) художников, некое подобие известных персонажей Бобчинского и Добчинского, случившихся тут же, наперебой поспешила заказать официантке обещанную бутылку шампанского. Компания подобралась спонтанно, но исключительно из приятных и понимающих собеседников – это когда дружеской вечере с ее плавным течением пересудов интеллигентных сообщников не грозят неловкие перепады недопонимания, тягостные паузы, случайные узелки в словесной вязи и предательские доносы в органы, сами понимаете, какие.
   Осознающая свою гениальность Инна (после бокала вина, трех чашек кофе и пяти-шести выкуренных сигарет, анестезия которых вытеснила на время из прихожей  ее возвышенных поэтических чертог  подспудные мысли о нехотя, но неотвратимо расползающейся по телу неизлечимой болезни), служила тем стержнем общения, своеобразной «Фигурой речи», к драйву и авторитету которого охотно прибегали и доверяли безусловно, как начинающие графоманы, так и мэтры, и живые классики. При этом на ее  «поливы», то есть хохмы, розыгрыши и прочие взятые исключительно из реальной жизни смешные наблюдения, никто и не думал обижаться, напротив, угодить в центрифугу ее высокохудожественных острот считалось чуть ли не редкостным везением, подарком судьбы. 
   До нашего появления обсуждали недавнюю премьеру спектакля «Доктор Живаго» по сценарию Инны в русском драматическом театре имени Михаила Лермонтова, где она служила заведующим литературной частью.
   Пройдут с того момента тучи дней, но неизменно, с поразительной ясностью и резкостью автоподстройки цифровой камеры, предстанет на матрице внутреннего взора тот невыносимо легкий, щемящий душу своей плотской невозвратностью, вечер в кафе под колдовским сиянием  приставленного к Земле соглядатая с легкой подпалиной сбоку – полнолуние шло на убыль, и слепящий яркий диск был схож с серебряным алтыном, приплюснутым к небесной тверди копытом Пегаса.
   Сама сценическая постановка этого, на мой взгляд, посредственного романа Пастернака (на минуточку, отхватившего Нобелевскую премию), пропитанного мутными терзаниями  неприкаянного изгоя, подобно тому, как талая, еще дремлющая зимними химерами, мартовская вода насыщает грустью землю, таки удалась. О том наперебой стремились выразить своими комплиментами почитатели Инны, аки вызубрившие наизусть урок школяры (особо старательно витийствовал женоподобный хмырь Колодочка).  Та, в свою очередь, воспринимала наспех скомканные похвалы с достоинством классной дамы, глядя сквозь задумчивые миниатюрные колечки сигаретного дыма, которые она виртуозно пускала и пронизывала последующими резвыми дымными близнецами. Такой, отрешенно пускающей дымные кольца в неизведанное-влекущее, она неизменно является в моей памяти. А тогда это занятие занимало ее куда больше, чем выслушивание нестройного хора, спешащих наперегонки, дежурных похвал.
   Курила она беспрестанно, почти не затягиваясь, лишь изредка, мелкими осторожными порциями втягивая дымный дурман в створ несмелых бледно-розовых губ, девственность которых, сколько я помнил, не нарушала помада. Такими же трогательно-робкими бывали эти губы и в плотских, скорее целомудренных, утехах, как у женщин, любивших не физическими судорогами прикосновений и проникновений, но могуществом божьего дара – ее превосходных и оригинальных метафор и образов любовной лирики.
   Все понимающим и даже где-то сочувствующим взглядом окинув Сауле, Инна, без обиняков, поинтересовалась у меня:
   - А скажи-ка, волшебник, ты с ней давно?
   - Еще ни разу.
   - А что так? На вид она гурмэ, вкусная, чувствуется порода - ну, ты же у нас гурман! Я ее встречала, кажется, в редакции «Вечерки»? Откуда ты, прелестное дитя? Вот видишь, угадала!
   - Почему Вы назвали его волшебником? – Сауле, как видно, уже вовлекло в орбиту обаяния Инны.
   - Вопрос правильный, детка, но пусть он тебе сам объяснит и докажет, скажу лишь – он в искусстве человек не случайный.  Вот что ты видишь, глядя на абрис его лица, каково его будущее?
   Сауле, удивленно подняв стрелки бровок, выразив лукавое недоумение, отрицательно покачала головкой, простодушно заметила:
   - Да ничего особенного. Комси-комса.
   - Правильно, ты и не заметишь – не до того, потому что уже попалась на крючок. А я вижу едва светящийся контур в его лбу. Что это означает, сама не пойму…А скажи-ка, прелестное дитя, почему ты с ним, если твоя оценка – «ничего особенного»?
   - Это я так, к слову. Вообще-то, в нем что-то есть, не пойму только...
   - Ну-ка, ну-ка, чем же он тебя приворожил?
   - Он мне, можно сказать, сегодня жизнь спас! - Похвасталась Сауле, непроизвольно дернув под столом раненной ножкой, и ласково погладила мою руку.
    - О! Как, оказывается, у вас все запущено! – Инна провидчески усмехнулась.
 
2
    Мои собеседницы продолжали в том же пророческом духе оценивать мои достоинства и, пуще того, изъяны, а отдельные фразы, долетавшие до меня, ударяли в голову не хуже шампанского. Прошлое всплывало в памяти бесформенными кусками, подобно льдинам в половодье наползающими друг на дружку. Мысли о прошлом подобны старым вещам, канувшим в минувшую жизнь, а до того служившим верой и правдой.
    Не ощутив никакого жжения во лбу, ослабившись, я окунулся в тот недалекий, по меркам молодости, весенний теплый вечер, бередящий душу  и влекущий к нежности.
   …В Алма-Ату вернулась весна. Закат угасал, влача в духовное наследие коллективного бессознательного свежую добычу пережитых за день страстей. Мы с Инной, покинув «Каламгер» в компании  четы архитекторов, отправились неспешно по улице Калинина, обходя глазницы лужиц. Шли мимо одушевленных ярким искусственным освещением витрин магазинов, с наслаждением впитывающих остатки апрельского света, сулящего надежду на радостные перемены. От глянцевого подсыхающего тротуара тянуло ароматом духов идущих мимо женщин.  Голова слегка кружилась от весенней вечерней прозрачности, выпитого вина и близкого ощущения тайны (об этом позже).
   Инна, взяв меня под руку, приладившись к ритму неспешных шагов, негромко вслух читала:
   Все – твое: тоска по чуду
   Вся тоска апрельских дней,
   Все, что так тянулось к небу,-
   Но разумности не требуй.
   Я до смерти буду
   Девочкой, хоть не твоей…
   Она прихотливо переложила на свой лад концовку строки изумительного стиха Марины Цветаевой, посвященного то ли мужчине, то ли женщине…
    У «Канцтоваров» сквозь витрину бросилась в глаза репродукция картины Альбера Марке «Неаполитанский залив» на магазинной полке (по-видимому, недавно выставленная). И я остановился, как вкопанный. Оттиснутая на фактурной бумаге под холст, марина казалась окном в параллельный мир, созданный фантазией художника-фовиста, нисколько не заботящегося о правилах техники письма, но создающего на полотне иную реальность, его душой отраженную, наводненную поэзией своенравного танца линий. Картина, вытеснив из поля зрения прочую канцелярскую дребедень, гляделась значительно певучей  всамделишной реальности, вобрав в себя и отзвук плеска ленивой волны, и  особенный запах моря в порту, и силуэт гребца в лодке, похожего на случайную мускулистую кляксу на фоне далекого паруса яхты и голубого Везувия у горизонта, просвечивающего сквозь дымку, напоенную полуденным солнцем.
   - Чего стоим, куда глядим? – Инна проследила мой взгляд.
   - Хочу в Италию, вон в ту, что на полотне Марке, - Стало уютно от знакомства с работами французского художника, и тешило самолюбие, что сходу мог назвать его имя. У Инны заискрились глаза, она сочувственно вздохнула, вымолвила как бы про себя:
   - Ну вот, еще один волшебник народился. Это, между прочим, о тебе. – Возникшая внезапно во мне ассоциация с рассказом «Волшебник» Набокова, заставила нервно поежиться – и напрасно, речь, оказывается, шла совсем об ином.
  - Поздравляю, – продолжала Инна, как ни в чем не бывало. – Зайдем, пожалуй,  рассмотрим поближе это чудо, - предложила она нашим попутчикам. – Только не вздумай купить картину и подарить ему, - шепнула Инна (но не настолько тихо, чтобы до меня не донеслось), подружке Фотинье, стройной натуральной блондинке. - Иначе ты пропала. Я, конечно, рада за тебя, но прошу, будь осмотрительнее…
     Предостережение Инны казалось не лишним, но, увы, замшело запоздавшим - я, особо не афишируя, уже трудился над семейным портретом архитекторов солидным форматом полотна метр на метр. А Фотинья подарила мне гораздо ранее нечто драгоценнее, чем репродукция Альбера Марке, в номере гостиницы «Прибалтийская» во время ее командировки в Ленинград. Тогда волею случая, о чем предупредила Фотинья, в соседнем номере через звукопроницаемую стенку оказался видный композитор казах с супругой, сосед по ее дому в Алма-Ате. А утром я чуть было не подрался в гостиничном лифте с пьяным в стельку еще с ночи белобрысым «фиником», который вздумал показывать мне, «совку», неприличные жесты. Я был готов сцепиться с северным соседом – жертвой антиалкогольного эмбарго на его родине, сорвать на нем злость отчаяния от скорой неизбежной разлуки с Фотиньей, если бы не опасение навлечь международный скандал, к тому же я и так опаздывал на лекцию в университет. Ограничился пинком под зад кривляке, выпихнув его из лифта.
   
    … В магазине, облитая неоновым светом, картина, утратив глубину перспективы и натуральных цветов, казалась плоской и монохромной, почти графической.
   - Потрясайка! Пожалуй, я ее куплю, - обратилась Фотинья к спутнику двухметровому гиганту, баскетболисту на досуге, - она чудесно впишется в кухонную стену. Пусть станет памятью об Эрмитаже. - При этом она украдкой тронула меня взглядом остывшей нежности, как бы зовя вспомнить: и тот хрустально-прохладный солнечный день на Дворцовой площади за окнами зала французских импрессионистов в Эрмитаже; и поездку в Павловское с его парком, дремлющим историческими реминисценциями, устланным влажным оранжево-желтым ковром опавших листьев под кстати зазвучавший в ушах певучий голос Ива Монтана: «Я хочу, чтобы ты  вспомнила все». Она прислонилась к черному от дождей стволу клена, причудливо искривленному энергетическим лабиринтом места, не опасаясь испачкать свой чудесный брючный костюм цвета отцветающего цикория, и вдруг попросила сигарету, закурила. И тогда сквозь налет грусти по лицу ее промелькнула тень то ли сожаления-раскаяния, то ли облегчения от расставания с несбывшимися надеждами. А я, честно сказать, побаивался (мало ли что!) ее внезапного исчезновения во временном портале.
   Затем вечер в кафе «Север» на Невском проспекте. Со второго этажа, сидя за столиком у окна, мы глядели на красочные огни гирлянд, до самой площади Восстания перегородивших легендарный проспект, готовившийся к празднику 7 Ноября. Пили шампанское, впитывая сладостную дерзость шипучки, закусывая вино фисташками, и под убаюкивающую мелодию итальянской песни «…за стеклом стакана вина – растворенное счастье…» вспоминали невообразимо далекую Алма-Ату - там зародился наш вовсе не обязательный, внезапно вспыхнувший романчик («Стоит диванчик, мы с вами тут, у нас романчик и Вам капут»). Признаться, меня напрягало студенческое безденежье, и отсюда чувство неловкости, так сказать, когнитивный диссонанс – не альфонс я, в самом деле, чтобы любить ее за ее же деньги, хотя моя гостья во время наших похождений расставалась с деньгами с видимым удовольствием.
   Расплывчато отражавшиеся в огромном стылом стрельчатом окне мы предчувствовали, как истончается связующая нас нервическая нить, и как она, устало провисшая, вот-вот беззвучно и безвозвратно прервется, лишь только самолет гостьи из моего былого взлетит и растает в вечерней густой синеве ленинградского неба, прямым рейсом взяв курс на восток. И мы оба с облегчением вздохнем - она в кресле самолета, а я в вагоне метро, уносящего меня к станции «Василеостровская». И невесомая грусть в глазах Фотиньи вновь корила меня в том, что я не вполне оправдал ее надежды на смутное нечто большее - оно радостно и с легкостью звучало в мечтаниях, но сковывалось, не в силах взбодрить озябшую явь…
    После изредка меня можно было увидеть в том кафе, за тем же столиком у окна в компании с фужером шампанского и тарелочкой с фисташками. На вопрос посетителей: «У Вас свободно, Вы один?» я отвечал: «Нет. Я жду одного человека».   
   3
   Приобретенная картина – замечательный, «железный» повод - настоятельно требовала ее «обмыть», что мы и сотворили, следуя любезному приглашению друзей, в уютной кухне их двухкомнатной квартиры на пятом этаже дома, стоящего в самом центре города и перпендикулярно уткнувшемуся в проспект Коммунистический. Хозяйка приготовила свое фирменное блюдо на скорую руку: обжаренные на сковородке тонкие ломтики говядины в соке нарезанных кружками свежих помидор. Закуска волшебно сочеталась с красным сухим каберне.
   Картина Марке стояла на подоконнике, прислоненная к стеклу, с каждой нами опорожненной бутылкой становилась все роднее, нравилась все больше невесомой манерой письма, счастливым восприятием живописца Неаполитанского залива, и мы (во всяком случае, я) ощущали себя парижскими итальянцами. И я, наивняк, уже примеривался написать что-либо подобное, жаль только, что по близости не плескались волны Средиземного моря, да и реки, подобной Сене в Париже, близ Алма-Аты не протекало. И вообще, сказал я тогда себе, оставь в покое бесподобного Марке, удовольствуйся тем, что ты понимаешь и безусловно принимаешь его живопись, за кажущейся наивной простотой которой кроются самобытное мастерство, кладезь недосказанных чувств, приблизительность ощущений и любви к обыденной жизни.
    Когда-то и сам Хемингуэй, по его признанию, хотел выразить словом то, что постимпрессионист, предтеча кубизма Сезанн творил кистью на холсте. И даже, кажется, научился у живописца-затворника кое-чему, изредка прикладываясь к карманной фляжке с коньяком в походах по художественным галереям Парижа и Мадрида. Но хитрец Эрнест утаил секрет. Пожалуй, одним из первых великий Старик пророчески и уверенно заговорил о том, что в литературе, как и во вселенной, возможны четыре, пять и более измерений.  Хотите цитату? Пожалуйста: «О том, как… писать. О том уровне прозы, который достижим, если относиться к делу серьезно и если тебе повезет. Ведь есть четвертое и пятое измерения, которые можно освоить. Тогда все остальное уже не важно. Это самое значительное из всего, что писатель способен сделать. Это гораздо труднее, чем поэзия. Это проза, еще никем и никогда не написанная. Но написать ее можно. И без всяких фокусов, без шарлатанства. Без всего того, что портится от времени». 
   Вот только как их ощутить, а тем более встроить в повествование, каким слиянием  в коктейль эпитетов и метафор обратить текст в волшебный напиток запредельного, ласкающего мозг и чувства переливами неземных космических вибраций-ощущений – об этом молчок. Так и унес с собой тайну, к разгадке которой был на подступах, но силился, пока не осознал, не сдался под конец – эти непосильные его поколению писателей творческие муки, а, возможно и открытия, удел следующих генераций рабов словесности.
   У Марке, как и у Сезанна, также есть чему научиться тем, кто работает со словом в литературе, а именно: любить и принимать этот мир таким, каким он был сотворен самым великим Художником вселенной. Не подражать Ему, а высказать своей душой трепетную любовь и благодарность  созданному и за саму возможность появиться на белый свет.  Недаром причислен к сонму гениев тот, однажды сказавший: «Никакая ощутимая реальная прелесть не может сравниться с тем, что способен накопить человек в глубинах своей фантазии».
   Любопытно, что современник Хема Владимир Набоков, в юности мечтавший стать художником (и как же славно, что человечество взамен посредственного, что не исключено, живописца обрело гениального и до сей поры не превзойденного художника слова), также прикасавшийся досужими рассуждениями о череде измерений, довольно вольготно и комфортно, как никто другой, уже располагался своей прозой в этих запредельных ипостасях - на мой нахальный взгляд, где-то между четвертым и пятым измерениями.
   И существовал не поэзий своей, вполне себе пристойной, а именно прозой, что безмерно сложнее, подобной идеальной музыкальной партитуре, хотя (парадокс!) непосредственно к самой музыке, разумеется, классической, западноевропейский и американский писатель русского происхождения был равнодушен (причуда гения), воспринимая ее лишь за шум, сумбурные колебания воздушной среды.
   Отчасти можно признать на веру откровение мастера. Однако, прочитав его коротенький рассказ «Музыка», вы поймете, что он лукаво «водит вас за нос» - настолько самобытно и глубоко воспринимает его персонаж исполнение на рояле то ли «Молитвы Девы», то ли «Крейцеровой сонаты»… Наивно признаваясь: «У меня просто слуха нет, плохо разбираюсь. Кстати, что это было?». 
 
   Вот исповедь гения на заданную тему: «Для меня рассказ или роман существует только постольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю как особое состояние, при  котором чувствуешь себя – как-то, где-то, чем-то – связанным с другими формами бытия, где искусство (т.е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма…»
   И творил этот счастливый избранник, мнится мне, будто беседовал с самим Богом, перебирая при этом словесное жемчужное ожерелье неземной красоты изящными пальцами опытного экзекутора сословия papilio machaon - бабочек. Его виртуозный литературный стиль подобен обморочному порханию этих легкокрылых созданий, за которыми он на досуге профессионально охотился самозабвенным сачком.
   Сладостный дурман, подобно туману, окутывает сознание, покуда ты пленен чтением его чудо прозы, не в силах отвлечься от невиданных доселе наворотов образов и эпитетов, возносящихся все ввысь и ввысь, и сияющих подобно вершине священной горы Кайлас, могучей красотой которой ты восхищен, но которую не сможешь никогда постичь.
    А еще мне он представляется в образе купальщика, вальяжно бултыхающегося в условном бассейне, где вместо воды его любовно обтекают эпитеты, метафоры, образы, фразеологизмы и прочие словесные роскошества. Впрочем, случались и перехлесты. Это, прибегну к образности, когда пловцу встречной волной приходится поперхнуться соленой водицей, а наяву - фразой тридцатых годов Набокова-иммигранта,  незаконнорожденного внука императора Александра II (если верить все еще порхающей по досужим устам сплетне): «Шестнадцать лет возраст невесты, старого пса и советской республики».
    Вплотную к его творчеству, которому, после долгих лет неофициального запрета, был едва приоткрыт путь в Союз,  меня привел на первый взгляд забавный случай. Приятелю не хватало шести рублей на бутылку водки, и он предложил купить томик Набокова, торчащий у него под мышкой, с «Машенькой», «Камерой-обскурой» и скандально нашумевшей «Лолитой». Я купил. Прежде всего, из сочувствия хреновому самочувствию товарища после «вчерашнего», а уж затем из любопытства – что там судачат о любви маньяка к малолетке-нимфетке? Дай Бог  здоровья приятелю и по сей день. Признаться, я исподволь влюблялся в эту книгу, как в женщину, которая поначалу не нравится, но затем безнадежно захватывает.
   Однако завет Хемингуэя, похоже, подзабыт, как, кстати, и его творчество, или игнорируется в пылу добычи кратковременной читательской славы и следующей за ней чередой гонораров нынешними литераторами, за редким исключением. К месту пришлось бы его высказывание на злобу дня о единственной политической системе, которая не может дать хороших писателей, и система эта – фашизм. Потому что фашизм - это ложь, изрекаемая бандитами.
   Приходится осторожничать, читая современную прозу, дабы не напороться на ее угловатые и остроконечные фразы, смахивающие на разрывы жестяной консервной банки, вскрываемой охотничьим ножом. А короткие абзацы сухих предложений напоминают переброску эсэмэсками и постами в соцсетях обладателей мобильников и гаджетов (когда, следуя Библии, все тайное становится явным) – так доходчивей общаться балбесам, не нюхавшим классики и безвольно доверившимся так называемому «клиповому мышлению».
   Выходит, Василий Розанов маленько поторопился списать со счетов цивилизации литературу, изрекая столетие тому назад: «Мы живем в великом окончании литературы». Потому как, кончина великого словесного искусства вершится на наших глазах, в век, когда по его же замечанию, все страшно и безжалостно устроено.
   Умиляют стенания эстетов, понапрасну изводящих себя вопросом: явится ли миру в нынешнее время писатель, адекватный гению Льва Толстого, и когда на литературном небосклоне явится, взойдет новое светило? Не явится. Ибо тотальная компьютерная цифровизация  и есть предтеча тому самому синдрому распада души (прежде всего, у правящей «элиты»); она напрочь исключает, сводит на нет упорные усилия человека по превращению алмаза его души, данного природой от рождения, в ограненный, сверкающий бриллиант разума, сродни божественному. Подмена его, так называемым, ИИ – искусственным интеллектом происходит исподволь, незаметно для беспечного человечества, которому грозит превращение в его раба. Какие уж тут Толстой или Достоевский, а хотя бы и Набоков…      
   …Между тем застольный треп перекинулся от живописи к кино – интеллигентная Алма-Ата с восторгом, включая и мой, млея в путах сюрреализма, восприняла премьеру загадочного, модернистского фильма «Зеркало» новоявленного киногения Андрея Тарковского, особняком стоящего в советском кинематографе.
   Залпом осушив стакан вина, я нервно и поспешно распрощался с друзьями и затем допоздна неприкаянно бродил по тротуарам, политым желе неонового разноцветья витрин, под теплой нашептывающей моросью, пропахшей сиренью, под переливчатый звон в ушах от вина. Редкие прохожие под зонтами-парашютами безмолвно проплывали сквозь мое одиночество. Одинокий женский силуэт минул навстречу в волнующей близости, из-под полога капюшона дохнуло сладким… Знакомый до смятения профиль лица, в обрамлении светлых волос, голубые глаза…Фотинья?! В ответ моему немому возгласу узкая усмешка сочувствия – обознался…
   Я все отчаяннее влюблялся в этот город, ниспосланный мне судьбой вместо Парижа и Торонто («Лариска, милая, как мне одиноко здесь без тебя! Ты мое спасение в передрягах, в которые меня беспрестанно заносит в наказание за гордыню молодости»). Каюсь, я чрезмерно полюбил этот город – настоящую жемчужину у черта на куличках, истинную ценность которого дано постигнуть избранным. Понимаю, невозможно любить его невыносимо долго, не расставшись с ним навсегда. И этот час, я предчувствовал, придет. Пусть я расстанусь с ним лишь ради сохранения любви. Пусть любовь останется, а он, нынешний растворится во времени.   А потомки, повинуясь неизбывному человеческому честолюбию - комплексу Герострата, снесут старые, уютные душе кварталы, нарекут проспекты и улицы, заполоненные табунами автомобилей, иными именами, извлеченными из пыльных сундуков истории. И мои давние друзья, возникнув из пустоты, принявшей их формы, или состарятся до брезгливого, с сердечным замиранием восприятия их обликов, либо, прости Господи, помрут. Город, в котором уже никогда не встретишь некогда близких по духу людей, - для тебя это город-фантом, где ты, неприкаянный, не найдешь себе места. И чтоб хотя бы виртуально оживить дорогое былое, придется не раз и не два крепко выпить, и не каберне, а нечто значительно круче, вроде той гадости, что настаивают на мексиканском кактусе.
   Со временем пришло отчетливое осознание того, что полнокровная, настоящая часть твоей жизни протекала именно в этом городе, в пору, когда, ты молодой и беззаботный с легкостью сходишься с людьми и привязываешься к ним надолго. И чтобы попасть в спасительные волшебные переливы будущего, надо, окунувшись в прошлое, и, изловчившись, ухватить ускользающий хвост грядущего. Как тут не согласиться  со стариной Робертом Пенном Уорреном, заметившим – прошлое можно сохранить, только имея будущее, ибо они связаны навечно. 
   Несмотря на поздний час, я нисколько не опасался, я был на грани и подумал, что поубиваю всех на хрен, к чертовой матери, кто полезет ко мне с дракой, просто размажу тонким слоем по асфальту. «Пойми ты! – доказывал я бронзовому Амангельды Иманову, бунтарю и защитнику обездоленных, восседающему на бронзовом скакуне на гранитном пьедестале и лоснящемуся от дождевой мороси. – Я не корпоративный человек и не укладываюсь в общественные рамки! Я бываю так же одинок, как твое изваяние посреди этой пустынной дождливой ночи. Оставаться наедине с его величеством Одиночеством – вот мой удел».
     Я ничего не чувствовал, кроме того, что, как никогда, готов умереть (не пытайтесь понять, что происходит в темной части вашей души, бесполезно, ибо это китайская грамота). Единственно, в чем я был уверен, так это в том, что дождь шел, не переставая.  Ведомый своей любовью и божьим промыслом «Credenti et oranti» (твоя молитва руководит тобой), в расхристанных чувствах, я брел по улицам, по которым задолго бодро протопали ватаги гениев, и было досадно осознавать, что я – не гений и вряд ли им стану. Я неотвратимо приближался к отелю «Алма-Ата», на седьмом этаже которого за полночь работал небольшой уютный бар с выходом на крышу, единственный в своем роде.
   Я совершенно беспрепятственно вошел в вестибюль и поделился своей любовью к городу с тощим добродушным уйгуром-швейцаром в годах со знаковым именем Февраль, бывшим директором партийной типографии (не важно, что униформа шла ему как корове седло), знавшим поголовно всех постоянных ночных посетителей. Среди них можно было встретить немало знакомых служителей Мельпомены - актеров и музыкантов, холостяков и гастролеров, уставших, выпотрошенных эмоциями вечерних спектаклей и концертов и спешивших сюда за «расслабоном» и легким перекусом на ночь. Каких-то полчаса тому назад зрители их боготворили, и вот теперь они простые смертные, и, одинокие, никому не нужны в дождливой ночи.
   Но существовала еще одна особая категория таинственных посетителей и постояльцев отеля. С виду добропорядочные, солидные мужчины  (каковыми и представляются «баклажанам» отпетые мошенники), в таинственных угловых номерах сбивались в шайки-лейки и сутками напролет дулись в тривиальное очко, буру, бридж, покер, преферанс и прочие карточные премудрости под ненавязчивым приглядом оперов КГБ. Как правило, на кону стояли немалые куши - огромные деньги, а в критических ситуациях и недвижимость. Коллизии, там случавшиеся, не уступали в трагедийности сценам «Пиковой дамы». Ходили темные слухи, якобы на кон ставились и человеческие жизни,  и проигрывались, просто так без личных мотивов, что уже совсем за гранью, однако отнюдь не новость в уголовном мире, ибо карточный долг или кабала по воровским понятиям  – это святое.
   На особо элитные «академии» в Алма-Ату со всего Союза, словно мухи на мед, слетались асы, шулеры и профи картежных ристалищ. Дела эти темные и криминальные, а потому даже из чисто журналистского любопытства вникать в них не стоило, хотя, можете себе представить, Анжела (!) была в курсе и как бы нехотя, намеками доносила сведения о деталях и отголосках особо пикантных «боев» этой «шоблы-ёблы» (опять-таки характеристика Анжелы).
   Кое-что прояснилось, когда в «Каламгере» Анжела представила меня рослому светловолосому атлетически сложенному незнакомцу. Молодец представился: Дмитрий, Дима, ростовчанин, в Алма-Ате по служебной надобности. Мы, под одобрительную улыбку Анжелы, как и подобает при встрече земляков, отдали дань ностальгии, резво, но скупо, пробежались по памятным родным местам Ростова-папы, выпили по дежурному бокалу шампанского за встречу и, не найдя более общих тем для разговора, вежливо раскланялись.
   Минула пара-тройка дней, и Анжела, впустив в льдинистую голубизну своих глазищ хищный огонек, оглянувшись на посетителей кафе, осторожно извлекла из сумочки лохматую пачку крупных купюр и, дразня,  помахала ею перед моим носом.
   - Эка невидаль! – съязвил я, подавляя чувство легкой зависти к ее феноменальному дару примагничивать деньги. Я, уловив их драгоценный растленный запах, прикинул на глазок сумму: где-то около моего годового заработка. Оказывается, Дима, поймал «фарт», сорвав порядочный куш, и таким манером буквально пару часов назад перед отлетом в Ростов-на-Дону щедро расчелся с Анжелой за неделю постоя в ее квартире, в целях безопасности предусмотрительно не останавливаясь в гостинице. На мой вопросительный кивок с гнусным намеком Анжела презрительно фыркнула, мол, ограничились чисто дружескими отношениями, соблюдая обычай Димы – в таких серьезных делах интим неуместен и опасен, хотя она, разумеется, сожалеет… Она, видите ли, сожалеет. Так я и поверил!
   В тот момент во мне что-то пробудилось, алчно потягиваясь, и я впервые почувствовал вкус и тягу к деньгам, большим деньгам, выигранным у судьбы в сговоре с ее подружкой фортуной.
   Анжела, пульнув небрежно деньги в ненасытную пасть своей сумочки, предложила: «Гуляем?». Я ощетинился иголками честолюбия: «Значит, «нашару»? Ты меня за альфонса держишь? На чужие не гуляю». - «Какие же они чужие? Дима просил, чтобы я отметила его триумф вместе с тобой. Знаешь такую поговорку – «ешь, пока рот свеж»? И вообще, что ты за тип такой – на срамной козе не подъедешь, все норовишь соскочить? С тебя, как с ледяной скалы съезжаешь. Карабкаешься, карабкаешься… А ведь хоцца…». «Неужели? А вернуть девственность не хочется?». «Что, по мне не заметно? Вообще-то, мне мужики-товарищи не нужны». - «А я, как ты заметила, и не набиваюсь. Ладно уже, идем в кабак. Я соскучился по цыпленку-табака. Сауле прихватим?». - «Что, потянуло на французский вариант – любовь втроем?». - «Еще чего». - «То-то же!».    
   По узкой служебной лестнице в бар гостиницы не ленились подняться, недобравшие спиртного «до бровей» самую малость, любезные приятели Пегаса,  рыцари кисти и мастихина, и почитатели их талантов, вроде меня не ставших настоящими художниками, но много понимавших в живописи. Понимать и уметь, чтоб вы знали, - далеко не одно и то же. И не спорьте со мной по этому поводу, сейчас это бесполезно и не безопасно, потому, как я пьян и полон, по самую шейку, любви к городу, которому, кажется, наплевать на мои возвышенные чувства. Неразделенной любовь получается, и это обидно, и не я буду, если кого-нибудь сегодня не пришибу, но так, слегонца.
    С Ленинградом было иначе – почему-то я, провинциал с гонором, не проникся к нему восхитительными чувствами (теперь понимаю, сам был не дозревшей овощью). А вот она, Северная Пальмира, всячески цеплялась за меня, предлагала соблазнительные варианты, на которые с готовностью клевали мои, изголодавшие в студенческой общаге, товарищи-сокурсники с периферии - и стали ленинградцами в законе, женившись то ли на местной, коренной девчонке, то ли на доходной должности. А вот насчет того, кому больше подфартило – большой вопрос.
   К примеру, однокурсник мой,  южанин, как и я, подженился  на девице старше курсом, дочке генерала, отменно владевшей английским языком и совершившей успешный дебют на местном телевидении. От нее, голубоглазой блондинки, с завсегда выставленными напоказ неестественно безупречными зубами, в репортерском беретике смахивающей на скандинавку, не просто несло, разило сексом и специфическим душком, призывно оповещавшем о готовности к сладостной близости (особенно остро я это почуял в тесном невинном танго на дружеской студенческой вечеринке  в ее пригородной даче).
    За приданым числились все положенные высокому чину папика блага, плюс поддержка и продвижение зятька (пока был в силе) в карьерном росте. И как вы полагаете, чем эта идиллия, когда страсти поостыли, решилась? Дошло до того, что ближе к разводу, законному супругу она отдавалась в постели лишь под угрозой дула его служебного пистолета. И не потому, что арийской крови извращенки требовались дюжие порции адреналина – любви не было изначально. Но присутствовали всесокрушающий темпераментный напор южанина и совершенно естественная жажда постельных утех молоденькой романтической самочки, испытывавшей (как она сама мне призналась, ища при этом в моих глазах понимания и сочувствия), невинный, повергающий в стыдливое смущение полуоргазм от лицезрения живописных полотен и скульптур с полуобнаженными, а то и вовсе нагишом, телами полубогов с обыкновенными человеческими гениталиями средних размеров во время эротических путешествий по Эрмитажу.
   Примите искренние сожаления по этому поводу, мои давние полузабытые друзья, извините, что я, как говорится, в состоянии гроги считал вас бесцеремонно с надписей интерактивной доски памяти, к счастью не стертых пока моим завсегда неряшливым и беспечным нано слугой.

4
   Спешу загладить мою оплошность иным образцом сердечных отношений, взявших начало в те же студенческие годы. Вообразите, он симпатичный, с густым кудреватым, типично хохлятским, чубом парубок с северных территорий (чуть ли не отдаленный родственник Ломоносова), возомнил создать на факультете театр сатиры юмора с названием какого-то тропического животного, чтобы смешнее было. Он, типичный профсоюзный заводила, собрал вокруг себя целый гарем первокурсниц, резвых и милых кобылок, жаждущих проявить себя с блеском еще и на поприще общественной жизни и самодеятельного творчества. В итоге он предпочел и приблизил к себе мою сокурсницу, вчерашнюю школьницу из местных, которая приглянулась мне еще на уборке турнепса в Карелии перед началом первого учебного года в университете.
    Согласитесь, женщины обладают поистине звериной интуицией в выборе спутника жизни, считывая неизвестно откуда и неведомо коим образом программный код его потенциальных возможностей,  прежде всего, в карьерном умножении. К факультетскому юморному балаганчику вскоре был утрачен интерес самим его создателем. Наподобие того, как Господь, с энтузиазмом построивший за считанные дни земной рай, затем утратил к нему интерес (чем не преминул воспользоваться его альтернативный разрушитель всего и вся) и тут же, что в обычаях гениальных творцов, приступил к сотворению в просторах Вселенной следующего рая, нам неведомо – которого по счету.
   Процитировав в последнем мини-спектакле пушкинского героя: «Участь моя решена. Я женюсь», Себастьян, отправляясь на летнюю практику, прихватил с собой милашку (однако они еще не состояли в законном браке). И можете себе представить то изумление, когда я, также практикант, в качестве ответственного секретаря казахстанской республиканской студенческой газеты вламываюсь в его гостиничные апартаменты на втором этаже легендарной гостиницы, в которой в военные годы размещалась съемочная группа самого Эйзенштейна (редакция располагалась на первом этаже, занимая восьмиместный номер) со спешным вопросом о судьбе материала, которому заготовлено место в очередном номере еженедельника, – и обнаруживаю в небрежно разбросанной постели мило улыбающуюся мне, сладостно потягивающуюся сокурсницу.
   Летнее утро полно неги и молодой пока еще солнечной энергии, пронизавшей комнату. За окном щебечут птички… Меня разбивает паралич дежавю: точь в точь, юная красотка нежилась на спальнике теплым, по северным меркам, утром, после завтрака, когда все ушли в поле на уборку турнепса, улыбаясь мне с наивным призывом. Можно было с легкостью ею овладеть, и она была бы только благодарна, и участь моя была бы решена,  но… как всегда, вмешался нано поводырь со своей идиотской подсказкой уносить ноги по добру по здорову, что я и сделал с преглупейшей ухмылкой скопца на лице.  Поразительно то, что сейчас она приветствовала (или пригрезилось?) Окаменевшего Гостя подобной наивной призывной улыбкой.
   Оказывается, они прилетели в Алма-Ату ночным рейсом из Сибири, и в итоге в газете вышел отличный путевой очерк что-то про Сибирь и что она там без них стынет…, едва уместившийся на странице, подписанный двумя авторами.
   Судьба назначила нам следующую встречу через, страшно сказать, сколько  лет на очередном фестивале журналистов России в Дагомысе, в роскошном высотном отеле, похожем на усеченную пирамиду, изображенную на сто долларовой купюре. Себастьяну, уже  зрелому журналисту, исколесившему восточные окраины страны и ставшему заматеревшим окружным газетным чиновником, свыше было суждено реанимировать и возглавить в Москве мечту  молодости о факультетском балаганчике, но уже  в ином масштабе с тысячами действующих лиц.
   Странное дело – почему-то я, не отсылая моего нано посыльного в архив сознания, мгновенно признал их личности, отбросив непрошеную брезгливость в отождествлении черт, притиснутых утюгом времени. Лица давних знакомых поначалу поражают метаморфозой после долгой разлуки, и угадываются по едва заметным отблескам минувшего, но затем в общении с них слетает шелуха годовых наслоений, и они вновь светятся молодостью. Как странно сие преображение!
   А вот они, предпринимая тщетные  попытки в лабиринтах памяти износившегося времени сличить мое изображение с тем, единственным, в их гигантской картотеке лиц, наткнулись на нужное лишь с помощью моих подсказок с перечислением дат, мест, событий и знакомых имен. Наконец, догадка зарницей мелькает в глазах, и после неудачных мучительных заходов названо мое имя: «Ах, да, старик, конечно, Алма-Ата! Студенческая газета, стройотряды… А помнишь!.. К сожалению, он уже умер, и этот, и та…». Черт побери, неужели к той поре я так круто трансформировался, в серую личность со служебными обязанностями главного редактора корпоративного еженедельника машиностроительного холдинга?!  И вот он, любезно-приветственный, а заодно и прощальный взаимный поцелуй с ней, ставшей счастливой судьбой другого. Поцелуй, безнадежно запоздалый по времени, хотя и неспешный, чувственный, у самых губ…
   Само собой, благие намерения наказуемы, и куда нас заводят пути-дороги мнимой добродетели – известно. Во время хлебосольного приема от мэра Сочи в тот же вечер в честь открытия фестиваля в огромном ресторане отеля, свободно вместившем тысячу участников, мой нано сообщник настроил фокус моего взгляда, уже слегка утратившего резкость после двух бокалов шампанского, на стол блестящего созвездия вип-персон довольно высокого ранга, сосредоточившихся вокруг центральных фигур в образе моих знакомых.    От их стола, щедро нагруженного различными яствами,  время от времени исходили тщетные попытки прорваться сквозь жизнерадостный гуд коллег, жужжащих над столами в шведском варианте.
   Преодолевая обрывки приветственных, но маловразумительных спичей, торжество набирало силу, и я уже накоротке сошелся с соседкой по застолью - приятной дамочкой-пензючкой, то есть из Пензы, как вдруг по центру строя высоких гостей пробежала морщинка замешательства. Себастьян вдруг поспешно покинул зал, выскочив на балконную галерею, следом буквально ринулась супруга,  пытаясь на ходу что-то ему доказать. Всего лишь на мгновение она оглянулась в зал, как бы ища мимолетно опору взгляду. Что хотитете со мною делайте, но этот взгляд, растерянный и укоризненный, я нахально отнес на свой счет и, вдохновленный, не мешкая, предложил пензючке тост на брудершафт, охотно ею подхваченный. Именно с банкета по случаю открытия фестиваля стартует обоюдная охота (и тут лишь успевай!) на спаривания,  невинно именуемые курортными романами.
    Несколькими часами позже  мы скрепили наше знакомство на пляже в компании с бутылкой «Текилы», на узком прохладном ложе деревянного лежака, радушно нас встретившего и готового к отплытию в кремнистые небеса. Там по случаю нашего вторжения намечалась предпраздничная суета, ознаменованная бархатным сезоном, под поощрительное ворчание набегающих волн. Море игриво подмигивало лунными отблесками…К счастью, мы управились вовремя, вернувшись из страстного падения в бездну, и успели на последний подъем берегового лифта перед его отключением.
    Во время краткого невесомого взлета от пустынного пляжа, отсеченного непроницаемой тайной пропасти моря, за которой сонно моргали далекие редеющие огоньки холмистого Сочи, она, глядясь в стеклянные дверцы лифта как в зеркало, взбивая прическу из охристых спутанных волос и отряхивая примятое платье, буднично заметила:
   - Знаешь, надо было просто состыковать два лежака…
   - И все же, согласись, милочка-пензючка, какая гадость, какая гадость эта настойка из мексиканского кактуса агавы, кажется…
   - Ты имеешь в виду «Текилу»?
   - Ну, да. Что же еще?
   Мы уже шли от лифта по длинной галерее с зеленым ковровым покрытием, сонно вдыхавшим наши шаги, и нас овевал лунный ветер, отталкивавшийся, как от трамплина, от освещенного серебряной зыбью моря. Впереди редкие освещенные окна громадного, невесомого в сумерках, отеля нехотя расставались с отшумевшим праздником. Между нами сквозил невесомый лунный просвет, но наши четкие тени жили отдельно, шли впереди, обнявшись,  не желая расставаться. В зарослях диковинных растений вскрикнула во сне неведомая птица. В укромном местечке пахучей аллеи наши шаги вспугнули обнимавшуюся парочку главных редакторов весьма солидных изданий в момент, когда он залезал лапой под ее прозрачную кофточку.

   - Можешь себе представить, - продолжала она, - именно на чудное название я и клюнула. Каюсь, мне было хорошо с тобой, но не обольщайся, не обещаю, что завтра, а верней, уже сегодня, - взглянула на ручные часы, - это повторится.
   Обреченно понимаю – момент неповторим. Я ощутил, как меня обступает одиночество. Почти как на Марсе тоскливо посвистывал ветер, приставленный Богом сторожить вечный покой отверженной планеты. Я  почувствовал терпкий вкус ревности непонятно к кому и осознал, что наша невзначай вспыхнувшая связь становится шероховатой на ощупь, но способна, дай ей волю, перерасти в большое чувство.
   - Понимаешь, - продолжала она, словно угадав мои мысли, и дразнясь, - если убрать эмоции и отношения, то остается только ситуация. А она, прикинь, такова:  море, бархатный сезон, Сочи…и за оставшиеся какие-то четыре дня надо еще так много успеть!
   Все. Точка. Волна желания схлынула – и никакой любви.
   Но ровно через год здесь же, в Дагомысе, на следующем фестивале вечное колесо Сансары дало оборот, пропасть времени сомкнулась, и меж нами все повторилось с безысходной последовательностью дежавю: банкет в ресторане, береговой лифт, томные вздохи набегающих волн в звездной ночи, бутылка «Текилы» и, в развитие темы, с учетом приобретенного опыта,  два состыкованных лежака … 
Глава 13
Падение

1
   Шум и гам, эти близнецы-братья, доносившиеся со стороны гостиницы «Алма-Ата», продрались в мое сознание сквозь толщу  наслоившихся за день впечатлений, мысленных путешествий по волнам памяти и астралу, и от оприходованного спиртного. К тому же у самых губ моих все еще не испарилось свернувшееся в уютный комочек, то теплое и нежное, истончавшее аромат дорогих духов и помады -  прикосновение поцелуя сокурсницы. Окончательно привел в себя разбойничий клич: «Наших бьют!», отпрянувший от гостиницы. Я взглядом нашарил в темноватом проходе меж струящимися, как ни в чем, ни бывало, водных свечек фонтана вязкое мельтешение фигур – участников завязавшейся потасовки.
   - Кого бьют? – спросил я машинально у Инны.
   - Наших ребят, стало быть. Там и два Ф - Фотинья с Фархатом оказались почему-то.
   Не сразу дошла до меня суть сказанного Инной. Как такое возможно? Мгновенно предстал облик  Фархата, этого добродушного баскетбольного гиганта, ударить которого значило причинить боль самому нападавшему. И, тем не менее, было отчетливо видно (я уже преодолел полпути исполинскими, как мне казалось, скачками к месту схватки, и хроменькая Сауле едва поспевала за мной),  как на фоне освещенного входа в гостиницу, представшего в виде экрана театра теней, какой-то коренастый силач весьма ловким, отточенным приемом поднырнул под Фархата и, перекинув  через себя, грохнул оземь его ослабленную тушу – и раз, и другой.
   В подобных передрягах драк жесткого замеса кровь пращура турецкоподанного янычара в смеси с казачьей донской закипала в моих жилах, наполняла тело легкостью и ловкостью божественной мощи в момент атаки и вела бесстрашно в стычку с любым соперником. Напор и лихой, бесшабашный натиск, сродни, так называемой, казачьей конной лаве, – верные подручные в таких баталиях. К тому же мой нано придурок, размахивая невесть откуда взявшейся у него в руке игрушечной деревянной саблей, покрашенной бронзянкой, завопил: «Иеху! За родину, за Сталина!»
    На полном ходу я врезался в коренастого обидчика. Тот, оставив поверженного Фархата, вертел бычьей шеей, примериваясь к следующей жертве. Мой нахальный наскок едва его не опрокинул, однако он, попятившись, устоял и тут же принял атакующую стойку, по которой я определил в нем виртуоза греко-римской борьбы. Это с одной стороны весьма осложняло ситуацию, а с другой отметало риск уголовщины с поножовщиной, из чего следовало, что подгулявшие спортсмены высокой пробы  после пары кружек пивка просто решили безнаказанно поразмяться погожим вечерком. В спарринг партнеры я естественно не годился ему из-за существенной разницы в весовой категории.
     Но поскольку я сам напросился, ничего не оставалось, как нахально пригласить его к поединку:
    - Потанцуем?
    Он, недовольно что-то промычав, двинулся ко мне, выставив вперед ручища, наподобие крепких корявых стволов саксаула, приготовившихся жертву охватить, скрутить и зашвырнуть куда подальше.
    Его небрежная наигранная самоуверенность пошла мне на руку. Наблюдая как бы со стороны за разыгравшейся сценкой, я, подобно матадору, совершив изящный пируэт, вытянувшись в струнку, пропустил мимо лапища этого быка. И тут же машинально, повинуясь инстинкту (то есть, подсказке нано тренера) ухватил своей правой рукой его предплечье-бревно снизу и резко, но мягко, дернул на себя, совершив тем самым банальный борцовский прием, так называемый, перевод – единственное, что мог  реально противопоставить из полузабытого арсенала юношеских занятий борьбой.
   Оторопевший от моей прыти и ловкости, озадаченный бычок, не успев сгруппироваться, потерял устойчивость и пропыхтел по инерции мимо, прямиком к арыку, на мое счастье оказавшемуся подле. На момент  соперник, согнувшись прямоугольником, застыл на краю алчно журчащей темени, трогательно балансируя в попытке сохранить равновесие, нарушить которое мог даже нечаянно припарковавшийся на гору мышц невесомый ночной мотылек. И кстати приспевшая мне на помощь Сауле изящным, почти невесомым поджопником отправила соплеменника в бездну арыка, куда тот и рухнул с ревом поверженного Минотавра. Моя заступница, рассерженная не на шутку, зло обматерила по-казахски античного зверя, и вдогонку бросила по-русски:
   - Это тебя успокоит, братишка!
   Тут же с  лоджий, сего импровизированного Колизея, на нас посыпались одобрительные возгласы и аплодисменты праздных зевак – обитателей гостиницы, симпатии которых  оказались на нашей стороне.
    Но надвигалась следующая напасть. Соратник борца, по всем ухваткам боксер, до того случая незлобиво отмахивавшийся от искомой парочки художников, наседавшей на него с завидным бесстрашием и настырностью, заметив незадачу товарища, озлобившись, пошел в яростную атаку.  Вращая кулачищами наподобие ротора карьерного экскаватора, он прошелся по шеренге противников. Я, прикрыв собою Сауле, ушел от первого удара, но от следующего не успел отпрянуть и огреб оплеуху, к счастью, по касательной. Устремившись в образовавшуюся брешь в линии противника, боксер помог соратнику, промокшему и поникшему, выбраться из арыка, при этом прилипшие к телу штаны и майка с коротким рукавом  вылепили рельеф мощных мышц атлета. Представьте, что бы со мной сотворили эти «банки», попади я в их мясорубку. Ну, и денек выдался!
   Случившаяся, практически бескровная, катавасия заняла считанные минуты. Утратившие к нам интерес противники с достоинством, молча, ретировались в гостиницу, а подоспевшие Бернадский с Инной, пытались выяснить у нас причину возникновения баталии, во время которой, к счастью, никто существенно не пострадал, если не считать разорванной рубашки Фархата и моей брови, рассеченной, скорее всего, ногтем боксера. Бернадский, как знаток спорта, в силу профессиональных обязанностей новостного репортера, тут же выложил, что мы напоролись, всего-навсего, на чемпионов республики по борьбе и боксу, и совершенно непостижимо, как нам удалось так легко отделаться от неминуемой взбучки.
   Фотинья была явно озадачена и смущена неловким состоянием мужа, этакого верзилы, которого она дотоле, очевидно, принимала за незыблемый могучий утес, способный защитить от всех житейских невзгод: «Ах, Фархат, ну как же так?..» – Растерянно повторяла она, заботливо отряхивая пыль с джинсовых штанин супруга.
   Я же втайне торжествовал, ведь своей безрассудной отвагой, разогретой алкоголем и присутствием мне небезразличных женщин, мне суждено было изменить ход противостояния, а то и вовсе погасить его.  Из моих раскаленных ноздрей  валил дым тщеславия. Я, распираемый честолюбием, приготовился было принять букет похвал и восторженных восклицаний от друзей, однако никто и словом не обмолвился о моем подвиге – каждый  наперебой спешил заявить о своем непосильном вкладе в успех викто;рии.
   Выступившую кровь на моей уже слегка забронзовевшей от совершенного героического поступка скуле  Сауле нежно и бережно промокнула своим душистым платочком из сумочки. От ее невесомых  прикосновений разом схлынули напряжение и азарт. Я обмяк, разомлел и ощутил прилив небывалой дотоле нежности к моей верной шалопутной спутнице. В обступившей вдруг нас тишине друзья беззвучно разевали рты, жестикулировали, обсуждая происшествие, а мы потихонечку отделились от пестрой щебечущей беззвучно стайки приятелей, и чем дальше отдалялись, тем роднее казались они, беззаветно разделившие с нами случившуюся ужимку судьбы.

2
   - Пусть будет так, - рассуждала Сауле, прильнув пушистым воробушком к моему боку, - в типографии, в нашей корректорской сломался телефон, а ближайший уличный аппарат раскурочили придурки. Поэтому я не могла позвонить домой. Как, сойдет?
   - Не очень.
   - Сойдет.  Che sara, sara…что будет, то будет.
   - Ничего не будет.
   -  Что такое? Уж не собирается ли мой миленький сочкануть от моего разнузданного секса?
   - Скажешь тоже…
   - Впрочем, я обратилась не по адресу. Спросим-ка мы у настоящего мужчины. – И Сауле бесцеремонно сунула руку в карман моих штанов. - Добрый вечер, сладенький мой тигренок! Ого!
   - Что, ого?!
   - Как, однако, он у тебя быстро взрослеет! Спалился, папуля?
   - Что б ты знала, он не на всех красоток так бурно реагирует. Тебе просто повезло. У нас на Дону гуляет такая поговорка: «Сучка не захочет –  кобель не вскочит», ее Шолохов подметил в своем «Тихом Доне». Ну, хватит тискать! Иначе его не хватит на самый ответственный момент. И вообще предлагаю оставить все как есть.
   - В смысле?!
   - В смысле романтической неопределенности.
   - Ха! Еще чего! На попятную пошел? Издеваешься, да? Совести у тебя нет, ну, просто нет! Поздно, драгоценный ПП. Ну, не будь жадиной, дай хоть руку погреть.
   - Не начинай то, что не можешь закончить, - попытался я осадить ее пыл.
   - Это мы еще посмотрим! – заносчиво парировала она. 
   Пока мой тигренок, попавший в нежный капкан прохладной ладошки Сауле, озадаченно размышлял, как поступить далее, мы вошли в сквер возле Дома правительства, и не успел я и глазом моргнуть, как Сауле коварной подножкой повалила дрессировщика тигренка на скамью, услужливо прикрытую наполовину плотным теневым покровом куста сирени. Тут же оседлав незадачливого меня и звякнув молнией моих джинсов, она  выпустила на волю мигом повзрослевшего резвого хищника и загнала его в свою клеть пыточных наслаждений.
   - Возьми меня, миленький… Всю, полностью…До последней капельки! – Горячо шептала наторелая наездница.
    Она поглощала меня, как космическая черная дыра слизывает безвозвратно с горизонта событий окружающие звезды и планеты, как при столкновении одна галактика увлекает другую в свои страстные, но смертельные апокалипсические объятия. Тело Сауле походило на инструмент, побывавший задолго до меня в руках опытного настройщика.  Мы вели себя подобно обезумевшим ночным мотылькам, жаждущим в вихревом страстном танце вокруг светильника получить свою обжигающую гибельную порцию.
   Потом мы, обнявшись, сохраняя негу тел, молча смотрели на сонную, пустынную площадь перед озадаченной громадой Дома правительства, со смущенно потускневшими от увиденного высокими окнами, из глазниц которых струилась настороженная пустота. Хотя за свою полувековую историю сей казенный доми;на чего только не насмотрелся. После удачного соития меня, как правило, тянуло пофилософствовать. Где-то в глубинах нейроновых переплетений мозга этому способствовал перепад нервного напряжения с ураганного максимума на минимум – и наступал полный штиль.  А мой нано дворецкий после страстного грозового ливня спешил распахнуть настежь окно в райские кущи, чтобы выветрить образовавшийся сгусток знойной энергии, от которой его, бедняжку, неизменно накрывал приступ рвотной аллергии.
   Волнуемые ветерком ветви соседнего куста персидской сирени, укутанного нежно-розовым дымком цветения, ожили силуэтом раздевающейся женщины: вот она тряхнула длинными распущенными волосами; вот потянула через голову ночную сорочку; вот приступила к чулкам…Отпрянувшая от куста черная тень – то ли человека, то ли собаки, то ли призрака, как показалось, хохотнувшего, – озадачила.
    И, как бы в унисон умиротворенным размышлениям, на огромной площади разыгралась сценка, невесть откуда взявшейся троицей подгулявших парней. Один из подельников посолиднее, взойдя на гранитные ступени повыше, сделал руку «под козырек», изображая, очевидно, командующего парадом. Его приятели, прижав руки по швам, выпятили хилые груди, чеканя шаг, и держа равнение на «руководство-елбасы», прошлепали мимо, слегка пошатываясь. Им было очень весело.
   Но кроме меня и Сауле, оказался еще один очевидец полуночного парада - монументальная фигура бронзового Ленина за нами, обращенная ликом к главному зданию города.  Скульптура вождя пролетариата, одетая в густую тень из-за освещавшего ее фонаря с тылу, ласкаемая аккордами увертюры к опере «Гибель богов» обожаемого им и Надеждой Константиновной композитора Рихарда Вагнера, казалось, пребывала, в вечных мучительных раздумьях о судьбах государства и общества, возведенных его гигантской волей и мощью интеллекта, сравнимой, разве что с божественной, и оставленного в наследство бестолковым потомкам. Меня, кстати, по случаю донимал вопрос, куда определил Суд божий гения, беспощадного атеиста и несравненного в тысячелетней истории гиганта мысли (весьма симпатичного мне) после земного пути – в ад или рай? Хотя ведь недаром бытует мудрость: если бог решает наказать человека за его грехи, то сперва лишает его разума, что и наглядно показали последние дни Ильича, безжалостно поверженного болезнью рассеянного склероза и превратившего его в живой труп. И напрасно. А как же с теми же заповедями о свободе, равенстве, братстве, которые он привнес в материальный мир с подач Всевышнего, заскучавшего было в раю от однообразия беспорочных дел? О чем Христос только проповедовал, пока его не скрутили опричники кесаря по наущению фундаменталистов-иудеев. Ильич (Илия, как вы помните, по-еврейски означает Мессия)  пошел дальше, вторгся в компетенцию бога, чем составил серьезную конкуренцию, за то и  поплатился.
   На мгновение показалось - полы пальто памятника колыхнулись, обнажая ногу, готовящуюся шагнуть с пьедестала, и сердце мое сжалось как у пушкинского Дон Жуана, в гости к которому явился каменный (в нашем случае бронзовый) истукан. Интересно, что имел в виду трибун социализма Маяковский, говоря: «…я себя под Лениным чищу, чтобы плыть в революцию дальше…»?
   Площадь, казалось, с неохотой отпустившая участников «парада»,  вновь опустела, впала в дрему, изредка нарушаемую стремительными пробегами зеленоглазых таксомоторов. Сауле все еще восседала верхом на мне и периодически конвульсивно сжимала своими нижними упругими губками мою плоть, взятую в полон, не давая ей ускользнуть из пылающих объятий колдовской гутаперчивой пещеры.
   Я, выжатый и иссушенный как сухофрукт, но все еще пряно пахнущий, потерял счет ее звездным улетам, по возвращению из которых она всхлипывала и тут же, теряя голову, вновь пускалась в безрассудство.  Наконец, она соскользнула с меня, сбегала за кустик, соблюла гигиену, не забыв затем  заботливо обработать платочком то самое мое. Вновь уютно обосновавшись на моих коленях, пройдясь  все еще пунцовыми от жара губами по моему лицу, задала донельзя банальный и традиционный, как бы извиняющий за содеянное, вопрос:
   - О чем ты думаешь?
   - Как из гениев вырастают дураки.
   - Ну, и как же?
   - Не хочется разговаривать, как после прочтения хорошей книги, а хочется просто помолчать. Будда как-то сказал: «Молчи, если хочешь быть услышанным». Ангелы слышат мысли, а бесы – слова… Думаю о том, что пора уже покончить с этим безумием и проводить тебя домой.
   - И это все, что ты скажешь, вместо благодарности? У нас еще куча времени. Какой ты, однако, зануда, хотя умный и важный!.. А я слыхала, что иногда даже и ангелы отчаиваются. Да, это был неплохой денек, чтобы умереть.  Не помнишь, кто из классиков так стремно выразился?
   - Первый раз слышу, но сказано круто. Оформи на всякий случай патент на себя, а то, знаешь, идеи витают в воздухе…
 Она пропустила мимо ушей мою вялую остроту:
   - Когда еще такой выдастся…Не правда ли, забавно, двое раненых занимаются любовью на парковой скамейке?… Знаешь, я еще никого не любила. Семья, это, конечно же, святое, но нас, соблюдая традиции, просто поженят родители. Нет, я не ропщу, я довольна, но мы рождаемся в этот мир, для того, чтобы обязательно полюбить, хоть разочек, пусть безумно, но исполнить завет Божий. Недаром же сказано, примерно так: состояние влюбленности подобно общению с Богом.
   - А как тебе такое: «Смысл человеческого существования лежит где-то в окрестностях любви».
   - Оказывается, мы с тобой такие умненькие. Давай сочиним новую религию – религию любви?
   - Любви человеческой или ко всему сущему? Что-то нас на классиков потянуло - цитаты так и прут. Любопытно, а кто у тебя Бог - Аллах, Христос?
   - И тот, и другой. Бог един. Хотя, согласись, религия христианства  чрезмерно жестокая, если позволила, чтобы распяли Христа.
   - Не распяли, его распинают и сейчас, будут распинать до скончания веков.
   - Хватит упоминать богов всуе. Ты мое божество! Люби меня, миленький, люби сильнее!
   - Сауле, я тебя умоляю…
   - Нетушки, миленький, ты не знаешь женского сердца. Я слишком долго ждала. Я хочу. Ты такой сильный, сноровистый мальчик, этого у тебя не отнять – я знала, чувствовала…
   - После откровений Камиллы?  Так это не новость, что бабы передают проверенных «в деле» мужиков «по наследству», пускают их по кругу.   
   - Ну и что тут зазорного? Грех невелик. Надо же быть уверенным в своем партнере. Но я беру свои слова обратно.
   - Ты о чем?
   - Мои грязные намеки на твою ориентацию.
   - Выкинь из головы.
   - Уже. Хотя подозреваю, ты всего лишь эротоман.
   - Слишком туманно.
   - Хочешь синонимы? Беспутник… э…похотник…развратник!
   - Полегче! Возьми поправку на параллакс.
   - Оставь свои фотографические штучки. Ладно, прости, просто сладострастник.
   - Более менее. А ты тоже ничего, темпераментная, заводная…
   - А то. Как говорится, были бы молоко и курочка – испечет и дурочка. Можно я еще потопчу тебя? Не находишь, если долго воздерживаться от секса, а потом им заняться – это такой улет! Я поняла – в жизни нет ничего драгоценнее секса по любви.
   - Но послушай…
   - Есть возражения? Что тебе опять не нравится? Просто зла не хватает, убудет тебя, что ли? Посмотри, какая у нас роскошная опочивальня! Между прочим, я первый раз трахнулась на садовой скамеечке, да еще в таком общественном месте, да еще с ленинградцем… Знаешь, это здорово возбуждает. И я могла умереть, не отведав такого кайфа!
   - Можно подумать, ты полюбилась с самим, господи прости, Блоком.
   - Не кощунствуй! Нет, конечно, но что-то в этом есть. Тысячи женщин втайне согрешили с его поэзией, даже, говорят, сама Марина Цветаева. И, кстати, на тебе тоже, хочешь того или нет, лежит патина той культуры, которую моя душа нежно с тебя слизывает. Вот так, вот так. Пять лет близости к вечным ценностям не прошли для тебя даром, счастливчик!
   - Вот, вот, и Бернадский о том же. О времена, о нравы… Слазь с меня, «Солнечный луч». Видишь, милицейская машина, кажется, свернула сюда.
   И действительно, на площадь неспешно вкатилась патрульная милицейская жигулевская «копейка», которая, проезжая супротив нас, даже чуть сбавила ход.
  - Тебе не приходит на ум, что мы достаточно примелькавшиеся публичные личности в известном слое городского сообщества, засветившиеся селебрити, которых легко опознать? - произнес я почему-то сквозь зубы в такт гулким и тревожным ударам сердца.
   - Ну и что? Мы нарушаем общественный порядок? Кругом же ни души.
   - Хо! Хотя бы прикрой ладошкой свой порочный ангельский фейс.
   Внезапно в окно автомобиля с опущенным стеклом выставилась тупая и любопытная, как морда бульдога, ручная кинокамера.
   - Я же говорил, нарвемся…
   - Ой, как забавно! – Сауле все же на всякий случай прикрыла коленки платьем. 
   Спустя несколько секунд камера убралась, и вместо нее появилась самодовольная рожа Коли Кулибабы, репортера «скандальной хроники» с местной студии телевидения, отправившегося, надо полагать, на очередную ночную вылазку за сюжетами криминальной хроники. Передачи это талантливого сукина сына, скандального и нахального по жизни, родоначальника щекочущего нервы жанра на казахском телевидении, пользовались популярностью не только у обывателей, но и у идеологического руководства республики, негласно поощрявшего напористого журналюгу в его борьбе за нравственность горожан.
   - Ни хрена у него не получится, - поспешил успокоить я не столько Сауле, сколько себя, когда автомобиль не спеша удалился в сторону летнего кафе «Акку», откуда исходили истошные девичьи вопли наподобие тревожных кликов лебедей. – Он снимал контражур, против светильника, а мы в тени.

3   
   Извините меня, драгоценные, но здесь я просто вынужден взять ничтожную паузу для авторского отступления. Перенесемся с того памятного знойного до любовных судорог позднего вечера на много лет вперед в невообразимом далеке от алма-атинских пределов. Человечество, мечтавшее с давних пор о машине времени, с изобретением Интернета, похоже, никак не возьмет в толк, что он-то и есть воплощение мечты, и вовсе не обязательно громоздиться в какую-то колымагу (наподобие той, выдуманной еще Михаилом Булгаковым в пьесе «Иван Васильевич»), чтобы бороздить взад-вперед временные просторы Вселенной.
   Как-то в пору очередного припадка ностальгии, барражируя по сайтам и концентрическими кругами неуклонно приближаясь к вкладкам современных казахских СМИ, я наткнулся на скандальный информационный видеосюжет о падших нравах молодежи экс-столицы Казахстана, передавшей пальму первенства Астане (бывший советский Целиноград). В чем, как говорится, прикол? Предшествовало показу взволнованное не на шутку сообщение трагическим тоном симпатичного молодого диктора об ошеломляющем, не укладывающемся в рамки здравого смысла происшествии, и в то же время характеризующего, насколько низко могут пасть нравственные устои молодежи в так называемом «свободном демократическом обществе». Далее следовал видеоряд, снятый, скорее всего, на мобильный телефон. Средь бела дня, на довольно-таки оживленной аллее, на лавочке, сидя, совершает половой акт молодая пара, чем-то смахивающая на чету гамадрилов в зоопарке. У мужской особи спущены штаны, а самочка оседлала его верхом и от испытываемого удовольствия запрокинула голову с длинными волосами. Мимо проходят люди, некоторые с детьми. Участники оргии, похоже, вошли в раж, и, естественно, им в этот сладчайший миг нет дела до прохожих. Те, ошарашенные, в свою очередь реагируют по-разному, однако никто не решается нарушить момент волшебного экстаза, очевидно, считая негуманным ломать кайф совокупляющейся парочке.
   Как только схлынула волна негодования от увиденного, охватившая моего нано блюстителя нравов, я, испытанный старожил ночных парково-скамеечных посиделок, смекнул, что бурная сценка была всего навсего фейком и разыграна самой молодежью – возможно, и на спор, для прикола, (и наверняка без спущенных труселей), чтобы шокировать своей крутизной «этих лохов» с хозяйственными сумками и сопливыми детишками. Ну и, естественно, чтобы затем выложить в Интернет «чумовой» сюжет. А обнищавшие на хайповые (да простится мне сей неологизм), горячие новости СМИ, не преминули воспользоваться этой информационной гнильцой, дабы хоть как-то растормошить аудиторию, давно уже равнодушно жующую масмедийную полусинтетическую жвачку. В страшное, апокалипсическое время живете вы, господа, когда уже никого ничем не удивишь, и приходится иногда просто изнемогать от окружающей дебильности. Что означает неминуемый закат нынешней цивилизации (предшествующие настоящей рухнули по той же причине).
   Прийти в себя от пространных скептических размышлений по поводу несправедливо хрупкого устройства миропорядка, вернуться из пограничного духовного состояния бордо настойчиво требовало копошение у ширинки моих штанов проворных изящных пальчиков молодой женщины, так похожей на Сауле. Да это, собственно, она и есть! Стремительно скользя по временным ступеням, тут же обрывающимся за моей спиной в космическую пустоту, я мягко припарковался на лавочку, все еще хранящее тепло моей задницы.
    - Уснул ты, что ли? – голосок Сауле окончательно вернул из снизошедшей благодати дух путешественника по астралу в спасительную телесную оболочку, к милой материальной действительности, сулящей еще множество чудесных дней и ночей. К ее сокровищнице я иногда мысленно, как бы невзначай и очень бережно прикасался, словно проверяя ее упругую полноту – жизненный запас ее почти не иссякал, и это успокаивало. Такое случилось и в этот раз.
   Я порывисто привлек  Сауле, исполненный восторга от того, что обладаю ее красотой и телом, таким умелым в близости, чутким и ненасытным к ласкам. Правда, где-то там, на стылых задворках трезвых размышлений, терпеливо вставших в конец очереди раскручиваемой ленты беспечных действий и поступков, я  представлял, как мне уже оформлялся счет, по которому я должен буду заплатить (как и за все, на что мы осмеливаемся в этой жизни по известной формуле: «что посмеешь, то и пожнешь») за вкушаемое пиршество, подаренное щедрой дикаркой.
   Я догадывался, как однажды, насытившись мною, протрезвев от загула, Сауле, как это свойственно женщинам, достигших вожделенного, завтра же, сквозь бесцветную пустыню притворного зевка, лишь равнодушно кивнет в ответ на приветствие неосторожной жертвы, для которой она, древних чистых, не разбодяженных кровей кипчачка, отныне станет недосягаемой. Но вслух не нашел ничего лучшего как предложить:      
   - Знаешь, надо бы эту  нашу лавочку подновить, подкрасить что ли…
  - Ага. И еще мемориальной табличкой снабдить, мол, здесь такие-то и такие занимались… 
   - Эх, гулять, так гулять! Погнали! – решительно прервал я.
    - Это куда?  В то логово дефис траходром, куда ты таскал Камиллу на расправу? Больно надо! Хотя…любопытно посмотреть, в каких трущобах она долбилась с тобой.   
  Глава 14
  Ипподром после траходрома

1
   Доверяя мне, сидящему в качалке, вожжи, сохранившим тепло ее узких, но сильных жестких ладоней, Громбаба пытливо, с беглой усмешкой, заглянув в мои глаза, участливо спросила:
   - Рем, с Вами все в порядке? Все хорошо?
   - Да, спасибо. – Знала бы она о перипетиях вчерашнего дня, после которого из меня будто вынули все внутренности, милостиво оставив одно сердце, бухающее разновеликими толчками и все еще полное почтительной нежности к Сауле. Даже не смотря на то, что, не ограничившись скамьей в парке, она потребовала продолжения фиесты. Ложем любви предпочла обыкновенный пол в фото лаборатории моего хорошего приятеля грека Николая Сафьянова, застелив предварительно кафельные плитки хрумкими простынями  пожелтевших от времени газет, погрузив нас тем самым в информационное поле былых славных достижений казахстанских тружеников.
  Не могло ее остановить в знойном свирепом наслаждении и доносившееся из дальней лаборатории в конце подслеповатого коридора покашливание пожилого казаха, фотокорреспондента  национальной газеты, очевидно, срочно печатавшего снимки, чтобы к утру представить их редакции. Уходя, он замедлил свой шаркающий шаг возле нашей двери, что-то буркнул по-казахски и беззлобно хихикнул.
   - Что сказал аксакал? - спросил я шепотом Сауле, прикрыв машинально листом «Казахстанской правды» шелковистые кущи, наподобие кустика ковыля, между ее ног.
-  А вот не скажу! Когда ты, наконец, выучишь мой язык, неофит недоделанный? – прошипела она. 
  - Скажешь –  прямо сейчас и начну.
- Дедушка сказал, что мы славные ребята, но слишком громко сношаемся.
- И на том спасибо. То есть… жаксы! А вообще-то, не мешало бы поработать ножницами возле твоей киски.
 - Вот и займись этим. Мне будет приятно. Ну, поехали? Теперь можно будет хоть вволю порычать…
   А если серьезно, в который раз подумал я покаянно, проваливаясь в сладостную пучину объятий Сауле, язык коренного населения надо знать, иначе, когда в твоем присутствии люди, даже близкие друзья, разговаривают между собой на малопонятном тебе «быр-дыр, мыр-дыр», ты чувствуешь себя слабоумным идиотом… «Господи, - мелькнула зигзагом благодарность на краешке уплывающего сознания, - как хорошо, что она у меня есть, пусть ненадолго, - нечаянный подарок жизни, истинное ее украшение». «Ага, - поддакнул нано циник, - как новая красивая рубашка, или трусы в цветочек. - И чуть погодя, извиняясь, - Ладно, не серчай, дружище. Я пошутил, позавидовал, а она, в самом деле, - чудо!».

2
   Мне, машинально вдевавшему ладони в чепиги вожжей, вдруг отчетливо вспомнились строчки Маяковского: «У меня потекли слюни прямо-таки как вожжи».
   - Настраивайтесь на серьезные испытания, – голос Евгении проникал в раздвоенное сознание, отпаиваемое моим заботливым нано фельдшером скупыми порциями адреналина, - у Вас получится, уверена. Да и ставки высоки, сами понимаете -  честь журналистов Алма-Аты. Насколько мне известно, ваши с Бернадским соперники москвичи – хоть и любители, как и вы, однако знатоки рысистого дела и опытные наездники, завсегдатаи на улице Беговой, на Московском ипподроме. И помните, резким пейсом не берите со старта, Конголез сейчас в порядке и втягивается в гонку помаленьку, свое нагонит. Да, и не забудьте перед стартом пристегнуть ему обер-чек, чтоб не «нырнул» ненароком, иначе закинется, собьется с рыси и…
   - И честь нашей конюшни не посрамим, шеф! – добавила Роза, уже тронувшая впереди своего жеребца на проминку верхом, и, оглянувшись, выказала свой фирменный хищный оскал с золотыми коронками.
   - Само собой, ну, с Богом! – Напутствовала Громбаба и по-хозяйски хлопнула Конголеза по мощному лоснящемуся заду, на что тот в ответ крутанул хвостом, мол, согласен.
   Беговой день на ипподроме разворачивался своим чередом, согласно отпечатанным программкам, пестревшим в основном в руках болельщиков со стажем и заядлых игроков в тотализатор. Заезд чемпионата журналистов Москва - Алма-Ата, как абсолютная новинка, изюминка бегов, ожидался к середине дня с особым интересом, и симпатии земляков, понятно, были на нашей с Бернадским стороне. И хотя в заездах участвовали всего четыре лошади, сложиться борьба могла самым непостижимым образом, прежде всего, по причине недостаточной опытности наездников, что и показал заезд, состоявшийся двумя неделями ранее на приз столичной «Вечерки». Тогда ожидаемо победил Бернадский,  хотя он и смухлевал с лошадью, о чем читатель уже осведомлен. Надо отдать должное старому провокатору - он, азартный, привыкший без колебаний, как говорится, ставить на карту все, провел гонку блестяще в маячившем впереди, пузырчатом  со спины от встречного напора воздуха синем камзоле, напрочь забыв о неизменном спутнике – геморрое. Отчаянно уйдя уже после первой четверти в приличный отрыв, он сохранил его «от места до места» - к финишному столбу. Знатоки восхищенно цокали языками: «Этот писака ездит чертом!»
   Моя Зулуска показала себя большой умницей, бежала ровно, без сбоев, что называется, с настроением, и в тоге привезла меня третьим, второе место я по-джентльменски уступил (всего полкорпуса) молодой дамочке, редакционной коллеге Бернадского. При встречах со мной в издательстве она вдохновенно порывалась сообщить нечто важное, но в результате сквозь нервические всхлипы несла  в своих стихах какую-то околоэротическую околесицу. Я уважал ее за литературное дарование, но, сказать по правде, опасался более близких сношений с подобного рода особами, от которых во время беседы с тобой сквозит призывным приблудным душком, а в уголках губ взбиваются пенистые островки, как бы намекающие на тайное желание уединиться с тобой сию минуту.
   А отсутствие девственной плевы она объяснит кошмарным случаем: еще девочкой она неудачно приземлилась на ножку перевернутой табуретки. Мало того, в замужестве, если это вообще случится, она редко оказывается счастлива, и когда муж неизбежно уйдет к молоденькой любовнице, она об этом напишет моральную статью  на всеобщее обозрение и непременно начнет ее с фразы, забродившей на осенней слякоти: «От меня ушел муж…к пионерке из клуба « Парус», которым я когда-то руководила в Доме пионеров…». Осаду, в которую она возьмет образовавшийся семейный дуэт, состоящую из упреков и сплетен, она не снимет до той поры, пока ее супруг (уже бывший) - преуспевающий бизнесмен -  застрелится  из охотничьего ружья (возможно, по совсем иному поводу и следуя примеру его литературного кумира Э.Хемингуэя), чем буквально ошарашит близкую к нему предпринимательскую общественность.   
   Однако не эта малая, генетически обусловленная услуга, возвела меня на пьедестал героя в моих же глазах (тем не менее, восторженные восклицания в мою честь и букеты цветов  принимаются). Что значительно важнее - во мнении Громбабы я достиг изрядных высот тем, что приехал к финишу, на целых пять секунд обновив личный рекорд  Зулуски, чего и близко от нее не могла добиться сама хозяйка. Вот уж воистину, новичкам везет! Не отдавая себе вразумительного отчета о случившемся, тем не менее, во мнении наездников-профессионалов я был вознесен до почтительного общения с ними.
   Почти бессонная ночь накануне важнейшего события, с множеством сопутствующих организационных деталей с утра и потраченных волевых усилий, как ни странно пошла на пользу, смыв накипь душевных волнений, обыкновенно сопровождающих запрограммированные судьбой переломные моменты. Выехав на разминочный круг, я дал волю Конголезу, и умудренный опытом жеребец сам взял нужный ритм разогревочного аллюра, пофыркивая и изредка опасливо косясь через редкозубую живую изгородь постриженного кустарника на соседнюю основную беговую дорожку, по которой проносились в отчаянной борьбе участники скачек и рысистых заездов, вздымая пыль и зрительский рев трибуны.
   Я замыкал первый проминочный круг, когда, настигнув, со мной поравнялся Бернадский в пестром праздничном камзоле и даже, для пущей важности, в нелепых огромных на пол лица  темных очках, поддерживающих каску. Теперь мы - не соперники, а единая команда, работающая на общий результат, потому он решил еще раз обсудить накоротке единую тактику заезда: 
   - Давай так. Я, как ты знаешь, иду по жребию четвертым номером, но рвану с поля и займу бровку сразу со старта, то есть, подрежу, пересеку вам путь. Пусть москвичи немного понервничают, ну, а ты - в курсе дела.
   - Угу.
   - Что, угу? Да ты, я гляжу, после вчерашнего никак не отойдешь?
   - После сегодняшнего.
   - То-то я смотрю…Говорил я тебе, Саулежка, хотя и классная дивчина, до добра ваша с ней тусовка не доведет. Ладно, проехали.   
   - Похмелиться бы…
   - Еще чего!
   - Шутка.
   - Шутки в сторону!
   Мажорный настрой Бернадского взбодрил, и я в знак согласия хлопнул слегка вожжой по крутому боку Конголеза, на что тот озадаченно покосился и, приподняв упругий корень хвоста, обильно опорожнился пахучими дымящимися яблоками, как бы прихваченными первыми заморозками. Бернадский расхохотался:
   - Наложить он хотел на наши проблемы! Молодец жеребец, побежит налегке. Добрая примета.
    С нами поравнялись москвичи (симпатичные ребята, примерно моего возраста, один с добродушными усами) и, обменявшись приветствиями, прибавили ходу, ушли вперед. Их уверенная, даже горделивая посадка отозвалась зябким неуютным чувством. Мы с Бернадским переглянулись, как бы оценивая состояние друг друга и сравнивая себя с молодцеватыми соперниками, с их отличной спортивной формой. Помолчали. Мерный бег лошадей убаюкивал, и малодушно хотелось лишь одного, чтобы скорее все закончилось и безразлично, с каким результатом.
   - Орлы! Москва марку держит!
    Голос Бернадского слабо проникал в сознание. Меня, что называется, замстило, будто на голову нахлобучили стеклянное ведро. Стеклянное ведро…Что за нелепая метафора, такого и в помине нет в природе?!  И в голову никому не придет их изготавливать. Ну, колбы там, реторты, банки, куда ни шло. Надо бы на досуге поразмышлять на эту тему. Хотя стеклянное, естественно, значит, прозрачное, чтобы видеть, но не слышать окружающее. Вот и все.
   Мы завершили очередной разминочный круг, но «ведро» все еще прочно сидело на моих плечах, приглушая мажорные звуки праздничного выходного денька, складывающиеся в обычную звуковую гармонию бытия ипподрома и состоящую из топота копыт; восклицаний, отдельных от шума людского прибоя, наподобие вскриков чаек, особо темпераментных болельщиков;  мелодичных ударов судейского колокола; иногда дребезжащего гула упрямо взбирающихся по небосводу самолетов, берущих начало своему полету с аэропорта, обосновавшемуся у близких предгорий.
   Вспомнилось, как в детстве наша дворовая кампания мальчишек и девчонок, отправилась теплым весенним деньком в очередной поход к песчаному карьеру за первыми луговыми первоцветами. Вслед за бередящим юные сердца чувством пьянящей свободы вдали от дома, от родительского пригляда, заводов, от городского шума - к пронзительным своей свежестью запахам пробудившейся степи, к степной тишине с легким посвистом ароматного ветерка в сухих стеблях прошлогоднего разнотравья, к птичьим несмелым пока еще трелям, к набирающему томную синеву куполу небосвода. Из озорства мальчишки пропускали девчонок впереди себя карабкаться вверх по песку, чтобы подглядывать за тем запретным для посторонних глаз, что едва прикрывали короткие полинялые платьица подруг. Те в свою очередь не особо стеснялись, повинуясь инстинкту юных самочек привлекать мужские взгляды и нравиться. Мы с приятелем пристроились к самой симпатичной и фигуристой и, хихикая, вдоволь наслаждались ее ножками и трусиками, доставшимися еще наверно от старшей сестры и потому прохудившимися от частых застирок дырочками на самом интересном месте.   
   Бытовала такая забава – ухнуть с выступов камней ракушечника вниз, сквозь крошечные мгновения невесомости, метра на три, а то и четыре с восторженными воплями, вонзаясь ступнями в рыхлый прохладный песок, и затем кубарем скатываться вниз. Мой полет завершился неудачей, приземляясь, я ударился подбородком о колено. Мгновенно меня окружила тишина, сквозь вязкую трясину которой едва доносились ребячьи голоса, к тому же искаженные, басовито растянутые, подобно тому, когда проигрыватель вращает пластинку на пониженных оборотах. Вероятно, следствием этого стало легкое сотрясение мозга, о чем я, повзрослев, догадывался, вспоминая тот давний случай. Тогда же мне понадобилась неделя, чтобы прийти в себя, всячески притом скрывая контузию и дома, и в школе, попросту делая вид наивно замечтавшегося паренька, что не помешало нахватать троек и «неудов» по школьным предметам. Но нет худа без добра.
   Что удивительно, потом во мне прорезались всяческие способности, в основном, к изящным наукам и словесности, и что продвинуло в число первых учеников. Развивая клубок догадок, сюда же я присовокупил, но уже гораздо позже, и способность на краткий миг останавливать время, предвидя на шаг вперед ход разворачивающихся событий; и способность нравиться женщинам, и даже влюблять их в себя, не прилагая к тому особых усилий. Есть еще несколько пикантных моментов, берущих начало от неудачного падения, однако, право слово, нет нужды о них прилюдно распространяться, и хотелось бы предостеречь от попыток нарочито с размаху приложиться лбом или затылком о стену, в поисках поразительных, чрезмерных умственных способностей, так как неведомо, чем в итоге это может обернуться – прозрением интеллекта или олигофренией.
 Глава 15

Измена

1

   Хитроумный план Бернадского сработал отменно. Едва стартовая машина выровняла нашу четверку экипажей в пеструю нервную линейку и дала газу, лихорадочно сложив крылья и спикировав на обочину подбитой чайкой, как мой партнер лихо переложил своего жеребца с поля на бровку, подобно тому, как велосипедист на гоночном треке, улучив подходящий момент, ястребом набрасывается с вершины покатого круга вниз, наперерез соперникам.
   Опешившие от подобной бесстрашной наглости москвичи, во избежание столкновения, натянули вожжи, и разом их лошади засбоили, чем вызвали ликование трибуны, отчаянно болевшей в нашу пользу. Тут же мнимое стеклянное ведро ракетой взмыло вверх от головы, взорвалось брызгами сияющих осколков, вернув мое естество во вкусно пахнущий жизнью, мерцающий, разноцветный и влажный мир, не всегда оцениваемый по достоинству нами, грешными.
    Мой Коголез, большая умница, просек промашку соперников, рванул следом за жеребцом Бернадского и после первого поворота поравнялся с ним. Лихо и весело неслись мы по прямой, противоположной трибуне, под дробный стук копыт и всхрапы сквозь раздутые ноздри могучих рысаков, словно пожиравших дорожку, овеваемые свежим бодрым теплом еще юного солнечного дня и нарастающим восторгом возможной, близкой победы. Бернадский в порыве упоения кричал, нет, рычал во всю глотку из Блока: «…Попробуйте, сразитесь с нами! Да, Скифы - мы! Да, азиаты – мы, - с раскосыми и жадными очами…»
   Но и соперники, взявшие в свое время уроки на московском ипподроме у первейших наездников страны, не дремали. Усатый на выходе из третьего поворота таки поравнялся со мной в опасной близости, явно пытаясь поиграть на нервах. Мы с Бернадским перекинулись взглядами и он, оценив ситуацию, потянул слегка вожжи на себя, разомкнул спекшиеся от волнения и встречного ветра свои тонкие губы (почему-то именно эта деталь бросилась в глаза, запечатлелась) и каркнул мне голосом, не признающим возражений: «Занимай бровку!» Я, используя великодушную уступку - carte blanche, не мешкая, вожжой послал Конголеза, и он с радостью отозвался, почуяв себя фаворитом, прибавил пейса, и вот уже мы с ним оказались в лидерах и неслись, подминая под себя стремительно уносящуюся  в прожитые мгновения земную твердь.
   Центробежной силой поворота нас вынесло на финишную прямую, и трибуна справа как бы обернулась огромным размытым акустическим пятном, издающим под рукой воображаемого ди-джея то растянуто басовитое мычание, то следом повизгивание на немыслимо высокой октаве. Слева, на разминочном кругу, все остановилось, криками и жестами подбадривая нас. Я чувствовал позади себя яростную возню: как, прикрывая меня, Бернадский пытается безнадежно оттеснить соперника в поле, отнимая у того драгоценные мгновения, и сам заходит справа. И тут меня прорвало исступленным ором в немыслимых междометиях, посылающих вперед изрядно уставшего Коголеза к последнему броску метров на пятьдесят, за которыми уже маячили антиподы, яростно оттеснявшие друг дружку от финишного столба: Триумф победы и Бесславие поражения.
   В таком порядке мы и упали за финишный створ: я, усатый, Бернадский с разрывом в полкорпуса и прилично отставший, как говорится, остался «за флагом», напарник усатого (ему достался резвый, но своенравный жеребец конюшни Грузина, допустивший солидную проскачку).  Мы проехали по инерции, гася горячечный бег, еще метров двести и затем, вернувшись, свернули в паддок. Руки, дрожавшие от пережитого упоительного волнения, плохо слушались, а на висках подсыхал пот, струившийся  из-под каски.
   Прежде всех, в паддоке меня встретила  сияющая глазами и улыбкой Евгения, которая, едва я перекинул ногу с коляски и сбросил опостылевшую каску, порывисто обняла жесткими, что называется, выработанными ладонями, и тихо, затаенно смеясь, поцеловала солоноватую щеку. Непосредственность порыва польстила, но и весьма озадачила. В мыслях промелькнули предстоящий ближе к вечеру банкет, который давало управление коневодства в ресторане «Алма-Ата» по случаю журналистского чемпионата, и возможные затем последствия от  признательного поцелуя амазонки вкупе с ее приданным в виде конюшни с тремя десятками дорогущих крэков, некогда высоковольтной будки, перестроенной под временное сезонное жилье с наружной металлической лестницей, ведущей на второй этаж, и степенным пожилым отцом с раковой опухолью лимфатического узла гортани. Мудрый хохол, некогда знаменитый директор целинного совхоза, пристрастивший дочь к коневодству, выговаривал ей: дескать, меньше доверяй журналистам, которые, того и жди, используют в своих целях для написания острой статейки, лишь бы прославиться, а тебя ославить и – до свидания.
   Если у нас что и случится с ней мимолетное, то придется после неизбежного расставания тащить на себе некоторое время бремя этих обуз, которые не сразу, а лишь помалу, подобно шелухе, отслоит с меня встречный ветер жизни, где, как подсказывает пасьянс, разложенный личным нано звездочетом, Евгении быть заказано.
   И тут меня как прострелило чьим-то взглядом из-за изгороди, где прыгали возгласы толпящихся болельщиков и редакционных коллег Бернадского. Я оглянулся в поисках источника аномалии и, примагниченный, уперся взглядом в Сауле, заметно помолодевшую и похорошевшую после вчерашнего, в свободном пестром выше колен платьице, обольстительно скользящей от ветерка по ее фигуристым пленительным прелестям, о которой еще лишь мечтала кукольная Барби. Рядом с нею – приветственно махавшие нам руками художник Арман с супругой Гулей, балериной труппы оперного театра, банально беременной не на шутку, однако не утратившей своей трогательной привлекательности. Взгляд Сауле, устремленный на меня, в самое сердце, и,  в то же время, за меня, на Евгению, выражал брезгливое недоумение, какое случается от глотка охлажденного, но не свежего кумыса. «Это не то, что ты думаешь», - сказал я ей взглядом и покачал головой, отрицая напраслину.
   Помнится, за далью и давностью с того момента дней, я в романтической истерике, не обмолвившись о завтрашнем моем отъезде, потащил ее на последнее свидание в горы. Забытые всеми, презрев осторожность, мы устроились в укромном месте посреди бурной речки на огромном валуне, на который долетали ледяные брызги. Она сквозь монотонный гул горной речки прошептала: «А помнишь тот день на ипподроме?.. Тогда я так хотела, так хотела быть вместо нее рядом с тобой…» Она лежала лицом вниз, а сверху на нас жаром наваливалось горное солнце, так что получалась I'amor trois, и она лишь изредка страстно вскрикивала, плача, и терпела, чутьем сердца уловив, что это в последний раз. И я плакал вместе с ней.
   Потом я признался, а она спросила: «Куда ты теперь?». «Dont nus estrauges ne retorne». «Не пижонь, я хотя и учила факультативом французский, но не врубаюсь. Что-то заумное?». «Откуда ни один не возвращался»… В Канаду хочу». «Сумасшедший, как всегда. А на Марс не хочешь? А как насчет «Хочешь рассмешить Бога – поделись с ним своими планами?». «Там моя первая любовь, мечтаю с ней встретиться. А если предам мечту, что у меня останется?». «У него, видите ли, там любовь! А ты ей нужен?». «Как думаешь?». «Ты вроде взрослый мальчик. Никогда не говори женщинам о своих сердечных предпочтениях».
   Она отпрянула, округлив глаза, затем сузив веки в щелочку, процедила на родном языке непонятное, но узнаваемое, ведь при мне она, чудо-чудное, чертыхалась лишь на казахском. Затем влипла в меня объятием и, то ли пропела, то ли простонала, словно тронутая  степным ветром струна кобыза: « Ты и представить себе не можешь, как беззащитны бывают те, кто кого-то любит. Вот ты признавался хоть раз в любви? Молчишь…Завел со мной шашни, а теперь молчишь? Я знала, знала, что ты сбежишь из этой ситуации, исчезнешь из наших краев насовсем. Ты осознаешь, что бежишь от того, чего больше всего тебе хочется? Чего бесишься? Ты пока лишь скользишь по поверхности жизни. Думаешь, этому не будет конца? Глупенький, наивно надеешься жить вечно? – Она умолкла и, прикусив нижнюю губку, силясь снова не расплакаться,  искала сочувствия в моих глазах, мыслях. «А ведь ты права, - мысленно ответил я, - предчувствую, что всю жизнь буду раскаиваться в потере прожитого здесь».
   Я прервал возникшую паузу, заполненную водным гулом: «Где-то я прочитал, что кочевую жизнь можно вести до сорока лет. Дальше падение, которое возможно приостановить постоянным адресом. Мне до сорока еще далековато, а возраст Христа – подходящий повод круто изменить судьбу, и заодно курить бросить. Понимаешь, мое время здесь заканчивается, оно потерлось подобно  моей замшевой куртке. Я перехожу в статус Cast away, то есть изгоя в твоей родине». Она, порывисто вздохнув, улыбнулась: «Хочешь очередную цитату? «Жизнь - это сплошное прощание с людьми и предметами». Понимаешь, что ты уходишь из моей жизни и, боюсь, навсегда? Слышишь!  Я думала, что не смогу жить без тебя, но теперь… Иди хоть к черту! И я не собираюсь тебя провожать…»
   С берегового откоса скатился камень и канул в поток, который алчно его проглотил.
   Сауле усмехнулась, заметила: «Так и наша жизнь катится с горы, но никогда в гору…Булькнем  с тобой в реку времени – как и не были». «Не я сказал, а женщина-легенда: жизнь ничто и смерть ничто, все это лишь иллюзия». «Я с ней точно не знакома. Знаешь что, напиши когда-нибудь о нашем времени, пусть хоть что-то останется после нас. Не помню кто, но, несомненно, умный и мудрый сказал, что книги – это оружие, направленное прямо в сердца людей. Я бы сама хотела сочинить какую-нибудь штуку, да боюсь, и таланта, и усердия  не хватит. Напиши, как есть, без позолоты». «Наше время никогда не кончится, - отозвался я, - у нас всегда будет Алма-Ата, по крайней мере, пока мы живы, и пока мир не рухнул, и раз ты просишь, я постараюсь, обойдусь без сусального золота…». «Прощай, Господь с тобой. Не забывай, Шумский, мою любовь. Пока я не превратилась в горьковскую старуху Изергиль. Обещаешь? Хотя… как знаешь…не надо меня обнадеживать, лучше промолчи, чтобы не соврать. Согласись, наша с тобой история не такая уж плохая, и я бы хотела родить от тебя, да, видно, не судьба. Я не жалею ни о чем. Возьми на память, – она сняла с шеи серебряный амулет с каплей сердолика цвета запекшейся крови, - Возьми, не ломайся…». Неотрывно,  с жадностью посмотрела в мои глаза, затем отпрянула, окатила взглядом с головы до ног, словно запасаясь впрок, чему-то усмехнулась.
   Выбравшись на берег, мы обнаружили пропажу: неизвестно кто умыкнул сумочку Сауле – не переводятся любители тайком присматривать за парочками, ослепленными и оглушенными страстью. Она лишь грустно  улыбнулась: «Сплошные потери. Невелика цена расплаты за любовь, - и добавила. - И об этом напишешь? Я не возражаю… А знаешь, давай возьмем машину на прокат и разобьемся на хрен в горах, и пусть наши души, обнявшись, потом вечно тут витают. Здесь так красиво!.. «Думаешь, по ту сторону есть любовь?» «Конечно, есть. Со смертью жизнь не кончается. Любовь, я верю, может длиться вечно. Кстати,  ты умеешь водить?». «Так себе, в армии чуток поупражнялся, но права получил». «Ну, и зря, я пошутила». «А я серьезно».

   2
   Банкетный зал на втором этаже ресторана пронизывало щедрое на тепло алма-атинское сентябрьское солнце, неспешно оседавшее за купы деревьев, в сторону раскинувшейся за городом степной долины. С нее начинается необъятная Великая Степь, пересекаемая ледниковыми быстрыми водами  реки Или, не утратившей могучую доисторическую мощь  до Капчагайского рукотворного моря, и сохраняющей таловость своих быстрых вод вплоть до Балхаша, этого уникального бессточного озера, голубым алмазным клинком – алмас кылыш - упавшим с небес на землю.
   Евгения в легкой кофточке, с распущенными волосами, на манер повзрослевшей колдуньи из купринской повести, и в узкой юбке, подчеркивающей стройность ее рослой фигуры, казалась очаровательно-трогательной в старании предстать в ином, редко выпадавшем на ее долю, праздничном свете. С целью понравиться, увлечь своей оригинальностью – так ведут себя женщины, открывающие бескомпромиссную охоту на самца. Мы сидели рядом где-то в середине длинного праздничного стола, плотно соприкасаясь бедрами и плечами из-за тесно установленных стульев. Удивила мягкость ее тела, обычно на вид казавшееся упругим в силу его тренированности физическими трудами и потому несколько отталкивающим внешне своей гендерной принадлежностью ближе к сильному полу. Впрочем, дело вкуса, некоторым особям мужеского пола неймется, как в детстве, припасть к мамкиной сиське и поиметь связь именно с сильной, брутальной феминой.
   Пока я, грешным делом, пытался разобраться в подробностях своих половых пристрастий эстета-зануды, мой нано гуляка, помимо моей воли, под нескончаемые застольные тосты за успех удачно состоявшегося замечательного мероприятия, за вечную нерушимую  братскую дружбу двух столиц, распоясался не на шутку и соблазнил на  порядочный фужер коньяка, затем другой… Бернадский, также изрядно вкусивший спиртного, следуя привычке почти не закусывать, грохотал надтреснутым баритоном какой-то поэтический вздор из своей стихотворной «нетленки», раскрылившись над высоким министерским начальством и московскими гостями. Он беспрестанно возвращал внимание участников застолья к перипетиям ристалища, ненавязчиво, но неотвратимо увенчавшегося мирной, дружеской ничьей. Во мне всколыхнулся признательный порыв в ответ рыцарскому поступку напарника, открывшему мне карт-бланш на ипподромной дорожке - путь к победе. Прилив нежности к почтенному Бернадскому подвиг меня на бравурный тост в его честь, радостно всеми подхваченный.
   Так счастливо завершился этот единственный и потому уникальный в своем роде турнир, никогда более в истории не повторившийся.
    Того досужего любителя рысистого спорта, прочитавшего эти откровения и проникшегося ими и изъявившим желание удостовериться в правдивости моего рассказа, я отсылаю к подшивкам газет «Вечерняя Алма-Ата» и «Спорт» (русский вариант) того времени. С помощью малахольного очкарика- архивариуса на страницах оных он и узрит фото нашей великолепной четверки в костюмах наездников и шелковыми красными лентами через плечо каждого. Вот, пожалуй, и все, что будет храниться документального с того замечательного, ярко прожитого дня, пока не истлеют газетные страницы (если их не удосужатся перевести в цифровой вариант).
   Чтобы освежиться и остыть от коньяка, изрядно ударившего в голову, и от суховейного жара, веявшего из-под юбки Евгении, я, покачиваемый в звуковых волнах эстрадного оркестра и в гуле обычного многолюдного ресторанного застолья, спустился на первый этаж в туалетное логово – самое демократичное общественное место наравне с баней или сауной, исподволь вытесняющей первую с помывочного фронта.
   В  просторном помещении храма дефекации, отделанном мраморными плитками, пустынно и чисто, так как вечер только набирал разгульную силу. По крайней мере, несколько сот человек сейчас заняты еще только насыщением своих утроб, потому представилась возможность отлить безмятежно и вдумчиво. О, как же был прав император Веспасиан, когда ввел налог на писсуары! При этом он, автор оригинальной законодательной инициативы, резонно заметил: «Деньги не пахнут!». Об этом я пространно размышлял в кабинке, теряя в весе около двухсот граммов жидкости и попутно знакомясь с трафаретными вульгарными надписями на стенках, среди которых обратило на себя внимание приглашение к интимному свиданию некоего Куаныша.
   В умывальнике, ополаскивая руки и глядя на свое плоское маловыразительное отражение в зеркале с глазами в раскоряку, обреченно согласился со стариной Оскаром Уайльдом, заметившим однажды, что зеркала отражают лишь маски людей. Я отметил, что хотя прилично пьян, моя маска все еще чертовски привлекательна, и потому не лишним будет ополоснуть лицо прохладной водой из-под крана. В этот момент за спиной донесся гул зала и тут же угас, отсеченный закрываемой туалетной дверью – кто-то вошел.
  И в самом деле, вода освежила, и, подняв голову, я увидел в зеркале рядом со своим лицом иную, явно азиатскую, как говорят сами казахи, физиономию аульного калбита, из тех, живущих пузом и низом, с отвратительно бездушным выражением глаз. Бывало, от подобного взгляда в предчувствии неотвратимой, возможно, смертельной бойни с отпетыми подонками, спазм сжимал горло и безотчетный первобытный страх сосал под ложечкой. И вот эти зияющие пустотой глазницы пристально упулились в мое отражение. «Будь осторожен, - сдавленно шепнул мой нано телохранитель, - Этот торчок явно нашвырялся водкой в дупель или накурился какой-то дури, и, похоже, у него в кармане нож. Того и гляди, пырнет – и поминай, как звали.  Извини, но помирать, за просто так дураков нет».
   Предупрежден - уже хорошо, подумал я, тут главное - не суетиться, может, он просто куражится, берет на испуг. Это настолько успокоило, что я, как ни в чем не бывало, не оборачиваясь, поправляя прическу, безразлично озвучил услужливо развернувшуюся в пересохшей гортани фразу:
   - Салам, чудовище. Ты, случаем, не Куаныш? Заинтересовался моими ягодицами?
   - Нет, брат, я твоя судьба, - сиплый голос, как нельзя кстати, соответствовал наружности незнакомца. «Какой к черту брат, чурбан?» – буркнуло про себя мое уязвленное эго, а вслух мне удалось равнодушно выдавить из себя нараспев:
   - Что есть судьба? Судьба - индейка, а жизнь - копейка. Я занят, видишь? Покури пока в сторонке. – И тут же молнией мелькнуло из лермонтовского «Героя нашего времени», когда в ответ на вопрос, простодушно прозвучавший из темени южной ночи: «Ты кого ищешь, братец?» пьяный казак с радостной готовностью ответил подвернувшейся под руку роковой жертве: «А тебя!» и полоснул саблей на смерть невинно вопрошавшего.
   - Не пыли. Стой ровно, не рыпайся. Сейчас мы с корешем испытаем твое еврейское очко: борзый ты в натуре или фраерские понты толкаешь, – изрек на чистейшем русском мой визави и сунул руку в карман с явным намерением учинить ревизию моей брутальности, напевая при этом: «Из ресторана вышла ****ь, глаза ее посоловели, она загнула в бога мать и села срать среди аллеи…»
   - А ты, оказывается, еще и по фене ботаешь? С чего ты взял? Таки я скорее русский. Ты имеешь против евреев? Среди них у меня много друзей. Давай закроем тему, чудило. Надоел. Уловил? – Хотелось соорудить вдобавок еще чего-нибудь язвительного или что-то в этом роде, но ослабленное спиртом сознание подсказывало: разумнее поостеречься, мало ли на что способна эта обдолбанная образина?
   - Не лепи горбатого к стенке. Уж больно ты борзый и нежный с виду. Не мороси, пидарок. Видал? Проверим твою шкурку на прочность? Это тебе за Сауле.
   - Не понял?! Ты здесь каким боком!
   - Отстань от девчонки! – Он и в правду, не спеша, как бы наслаждаясь мнимым превосходством, извлек из кармана нож с кнопкой выкидного лезвия.
   - А это вряд ли, - во мне закипала ненависть.
   «Вот теперь бей, мочи, не мешкая, этого сипатого фраера! – приказал мой нано главнокомандующий. – Имеешь полное право на самооборону!»
   «Сильный бьет поцелуем, а трусливый – мечом» - припомнилось мне в ответ, однако не время было вступать в нравственную полемику, тем паче, что чувство панического предвкушения если не смертельного исхода, от получения ножевых ранений, пронизало нервным ознобом. С усилием я наскреб остатки воли для сохранения самообладания перед решительным ответом на приблатненном сленге, освоенном еще во дворах, пронизанных шальными сквозняками скудного послевоенного детства, и на котором, не знаю, почему, сейчас мне доставляло удовольствие «базарить» по фене:
  - Слышь, ты, фуфлыжник, напрасно ты оскорбил меня. Надо знать, с кем имеешь дело, сам напросился. Угадай, что сейчас будет, - произнес я нарочито равнодушно, усыпляя бдительность незнакомца, и,  резко развернувшись,  крепко пнул моего обидчика под дых, отчего тот крякнул и повис на кулаке.  Мой нано боксер восторженно рявкал: «На! Накось-выкуси! Получил! Сволочь узкоглазая!». А когда неприятель скорчился, разевая рот наподобие пойманной рыбины, я смачно приложился в челюсть. Он рухнул сначала на колени, затем свалился на бок,  притом выпавший из руки нож звякнул обреченно о кафель пола, забился в падучей, ударился кнопкой и, блеснув лезвием, запоздало хищно раскрылся. Вслед мой нано  победно взвыл, бия себя пяткой в терабайтную грудь: «Ой, мамочка, как же я силен!» «Силен-то, силен, однако обзываться не следует» - попенял я разухабистому нано за «узкоглазого».
    - Смотри, не простудись, парчушка - сучий потрох! - Бросил я, ополоснул руки и, брезгливо взяв нож двумя пальцами, разжал их над  урной. Хотел было пнуть поверженного на прощание, но спохватился, вспомнив о законе уличных драк детства «лежачего не бьют!» Совесть моя была чиста, он «торчит» и я хорошо поддатый, так что мы на равных, все по-честному.
   Дверь услужливо распахнулась передо мной. Я посторонился, пропуская входившего.
   - Во, свежачок! Готовый уже. Накушался, болезный, - игриво заметил мужчина, учтиво обходя лежащего.
   - Да уж. Видать, не рассчитал силенок, - ответил я, как ни в чем не бывало, в том же шутовском тоне.
   Опять лестница, второй этаж ресторана. После случившегося я не отрезвел, а наоборот, очумело охмелел от прихлынувшего адреналина. И вот я уже в гостях у Эдуарда Мане (привет, Камилла!), в пространстве его холста «Музыка в Тюильри», среди парижан, наслаждающихся отдыхом в парке. Следует смена декораций, и я уже протискиваюсь с извинениями сквозь праздничную толпу отдыхающих, щедро населенных Ренуаром в его картину «Бал в Мулен де ля Галетт». Вот только воздух... куда подевался этот первозданный хрустальный пленер парижских парков прошлого века, с ароматом весенних букетиков фиалок на дамских шляпках и натуральных духов? Их так чудесно дополняли звуки оркестра, в объятиях с шелестом листвы, птичьими голосами и прихотливым танцем солнечных пятен на праздничных нарядах и милых личиках дам, писанных чуть ли ни с одной натурщицы. 
   Далее живописные видения испаряются. В нос бьет стойкий запах циплят-табака, лангетов, иного жаркого, винегрета, спиртного, лукаво разбодяженного, терпкого синтетического запаха духов - под мерное шарканье по паркету разномастной  обуви танцующих. И все это сдобрено знойными порывами звуков эстрады и флирта танцующих, разбавляемых монотонным гулом и запахами вечернего города, исподволь вползающих в распахнутые окна. А ведь не так давно, здесь, на взгорке эстрады, американские джазмены, прощаясь с Алма-Атой, устроили потрясающий джемсешн. В их честь и в честь шикарного музыкального пиршества будь моя воля, приколотил бы на стену памятную табличку.
   Наше застолье дошло уже до той степени кондиции, когда участники смутно припоминают, с какой целью они, собственно, собрались на пиршество, но притом исполнены тайного желания извлечь выгоду из случая оторваться по полной. Навстречу мне, оставив в танце партнера Бернадского (что я воспринял уже как должное), спешила Евгения.
   Вот здесь самое время надолго, если не навсегда, проститься с Бернадским, не долгим спутником по судьбе, образ которого я приручил, и потому был за него ответственен, и о судьбе которого я при случае осведомлялся, спорадически стимулируя уколом ностальгии сношение с прошлым. Однажды молва донесла о его блистательно исполненной эпизодической роли старика в художественном фильме. На съемках, когда его выносили в гробу, пошел дождь, что, впрочем, не смутило бывалого лицедея, и ни один мускул чеканного профиля не дрогнул. Спустя какое-то время Бернадский и в самом деле отошел в мир иной. И мир его праху.
   Обвив мою шею руками, якобы для танца, Евгения заговорчески зашептала:
   - Куда ты пропал? (Вот как! Мы уже на ты?). Нас ждут на улице Арман с Гулей. Приглашают в гости. Идем?
   - У меня есть выбор?- сказал я, вспомнив к месту случай с экзекуцией на ипподромной дорожке Змея Горыныча, случайным свидетелем которой я стал. К тому же неумно было отказаться от неформального общения со знаменитым художником и прелестной Гулей, его женой.
   - Выбора нет! – поспешно ответила она, решив за нас, как бы отсекая возможные попытки колебаний  с моей стороны. Стреножив меня рукой, прижалась своей небольшой крепкой грудью, отчего меня обдало ее глубинным жаром. 
   Давал ли я ей повод подобной вольности, оторопело рассуждал я, вот в чем вопрос, требующий трезвого анализа. Положим, в некоторой степени льстит амурная агрессия здоровой во всех отношениях амазонки, однако мое либидо находилось в некотором замешательстве от столь бесхитростного напора дамы в соку, явно истосковавшейся по мужской ласке. В принципе, почему бы не войти в положение и не уважить законное желание женщины, мне симпатизирующей? Как говаривал в подобном случае мой незабвенный товарищ Серж Подгорбе, выходя в одних трусах из спальни Инны П., попыхивая сигареткой и поглаживая свой тощий в ту пору живот: «Она казалась такой одинокой, что я просто обязан был ее утешить».
   Однако после вчерашнего нашего безумства с Сауле и перипетий бурного сегодняшнего дня (включая разборку  в туалете, мною еще не осмысленную), потребовавших уйму плотских, нервных усилий, я вполне мог оконфузиться перед уважаемой Евгенией и больно задеть ее некстати вспыхнувшее чувство. Чего она явно не заслуживала. «Так что же это будет, как не потерять головы и как из этого выйти? – учинил я блиц-интервью с самим собой. «Осознаешь ли ты опасность ступить на дорогу с односторонним движением?» Но следом отогнал прочь назойливого нано репортера: «Давай, не начинай! Не знаю…посмотрим…»
   Поскольку участники нашего застолья расползлись по ресторану наподобие раков, высыпанных из ведерка, мы беспрепятственно, по-английски не прощаясь, вышли на воздух к ожидавшим нас с гостеприимными улыбками Арману и Гуле. Возле входа оказалась зачем-то милицейская машина, и кто-то из зевак, поделился вслух предположением, обросшим испуганной молвой: якобы, в туалете ресторана нашли убитого вора в законе.
    Я лишь усмехнулся - от моего невинного оперкота тот гоп-стоп, всего лишь рядовая «шестерка», кем-то науськанная, вряд мог «кони бросить», разве что, очухавшись после моей плюхи, он напоролся на более серьезного визави из уголовного мира. А вслух заметил, вспомнив И.С.Баркова из позапрошлого века:
   - Жил грешно - умер смешно, в гальюне!
   - Ты это о ком? – удивилась Евгения.
   - Так, об одном знакомом.
   На всякий случай осведомился у нано-подельника, есть ли в том наша вина. И что же получил в ответ? «Не пори чушь! Вопрос не ко мне, - сухо отрезал он и не удержался, съязвил, - пить надо было меньше!» Короче, как гласит поговорка, сдал меня со всеми потрохами.
 Оказалось, наши друзья, как и полагалось потомственной казахской элите, живут тут же, в центре, неподалеку, в двух кварталах ходьбы.  Возле гостиницы «Алма-Ата» моим ослабленным воображением вкрадчиво овладело дежавю происходящего при виде все тех же прогуливающихся, как ни в чем ни бывало, наших вчерашних визави чемпионов – боксера и борца. Также плескалась фонтанами аллея; со стороны кафе «Театральное» вкрадчивым, бередящим женские души голосом американского француза Джо Дассена доносилась  задушевная песенка «Люксембургский сад»; призывным ярким светом фасада  Театр оперы и балета зазывал зрителей на вечернее представление; все та же полная Луна, начищенная облачками до нестерпимого блеска, бесстыдно голая, воспаряла над декорацией гор, и нам посчастливилось проследить, как она, наливалась таинственной кровавостью, акварелью расползающейся из упавшей на нее Земной тени, в момент частичного затмения.
    Словом, на душе было легко и покойно, как бывает в благословенный промежуток перед сменой погоды, когда трепет внутренней жизни человека счастливо совпадает с вибрацией внешнего мира. Когда накануне непредвиденного праздную, ничего не подозревающую душу за углом поджидает глумливой ухмылкой сам Его Гнуснейшество Лукавый, исхитрившийся коварно убедить «на земле весь род людской» в том, что его нет и в помине.
   По пути выяснилось, что знакомство Евгении с Арманом, большим  любителем и знатоком лошадей и вообще конного спорта, имело предварительную подоплеку. Разумеется, Евгения была полнейшим антиподом Гули, обделенной, как и множество самоотверженных миниатюрных балеринок, с младых ногтей радостями и соблазнами, гримасничающими за пространством балетного станка.
   Живописцу требовались и грезились полновесные вулканические  страсти амазонки, чего явно не доставало его дорогой половине Гуле - хрупкой участнице кордебалета, так и не ставшей примой и покорно смирившейся с выпавшей на ее долю участью. К тому же беременность супруги стала непреодолимой преградой копившимся исподволь желаниям, которые Арман в отчаянии, помимо воли, выплескивал на хост, что только коверкало и без того экспрессивную живопись. Колоритная личность Евгении его притягивала как профессионала. Он поначалу увлекся идеей написать портрет знаменитой женщины, делал кое-какие наброски карандашом, набирался впечатлений ипподромной жизни с перспективой поработать в дальнейшем с натурой в мастерской. А подспудно зрело вожделение…
   
3    
        Не помню, чтоб я когда-либо жаловался на свой желудок, который, пройдя армейскую закалку, а затем и со студенческих лет исправно переваривал все что ни попадя. Однако на сей раз, он закапризничал, как я думаю, от сочетания коньяка и магазинных маринованных грибочков, выставленных хозяевами помимо прочей снеди на приземистый столик, за которым, следуя национальной традиции, для колорита, они принимали гостей, хотя сами в обыденной жизни давно перекочевали на нормальный кухонный стол. Сидеть, поджав ноги (слава богу, на мне были свежие носки), или полулежать на ковре, опершись на локоть, возле стола-коротышки не доставляло предполагаемого удовольствия. Те же неудобства начал испытывать мой желудок, настороженно воспринявший с самого начала скользкие миниатюрные грибные шляпки.
   Чтобы утихомирить и пресечь в корне начавшуюся пищеварительную забастовку, сопровождаемую осязаемым для участников застолья бурчанием недовольства и покалыванием в кишечнике, я на всякий случай наведался в туалет, затем приналег на спиртное. Таким маневром пыл восстания внутренностей удалось слегка погасить. Однако одновременно гасло и мое сознание, периодически проваливавшееся в кратковременные припадки сна, то есть я, что называется, был пьян в хлам и «кунял», тщетно силясь, под иронические улыбки друзей, сохранять глупейшую улыбку на лице, наподобие китайского болванчика, стараясь не выпадать из застольного разговора ни о чем.
   Перед тем, как приступить к достархану, Арман в одной из многочисленных комнат, отведенной под домашнюю мастерскую, торжественно водрузил на мольберт холст с наброском-подмалевком, уже маслом на холсте, поясного портрета Евгении, державшую под уздцы лошадиную голову, смахивающую на Змея Горыныча; как восхищенная новоявленная Галатея, не стесняясь нас с Гулей, простодушно, в знак благодарности, обняла маэстро Пигмалиона; как Гуля осветилась все прощающей улыбкой; как я облегченно вздохнул, не осознавая, почему.
   Запомнилось начало занимательного разговора с Арманом о его занятости последнее время на киностудии в качестве главного художника фильма. Оказывается, он каким-то образом был наслышан о моем увлечении живописью, где-то ознакомился с образцами и характеризовал ее как варварскую, но оригинальную. Над моим несмелым предложением о желании подзаработать в качестве художника на «Казахфильме» обещал подумать. При этом им была брошена, как бы невзначай, под прикрытием алкоголя, осторожная фраза (которую я, сделал вид, что пропустил мимо ушей), о том, как я смотрю на возможность настоящей мужской дружбы (на что в ответ мой толерантный нано сводник гаденько хихикнул).
   Следует заметить, несостоявшийся ранее опыт сотрудничества с «Казахфильмом» преследовал мое самолюбие. Дело в следующем: по протекции моего товарища с телестудии я встретился с главным сценаристом документальных фильмов (фамилию запамятовал). Хозяин кабинета встретил меня не очень приветливо, как мне показалось, словно снедаемый затаенным недугом. Не проявив особого ко мне интереса, он отделался общими фразами, предложив вернуться к вопросу несколько позже.
   Однако позднее мы встретились совершенно случайно в троллейбусе, мчавшего его, надо полагать, на службу. Выглядел он на порядок неважнецки, что отозвалось внутри меня нехорошим предчувствием и сочувствующей брезгливостью. Он в упор меня не видел, увернулся от моего приветственного взгляда, сделал вид, что не признал.  Причина уклончивого ответа при первой встрече на студии прояснилась спустя пару месяцев: бедняга умер от банального рака печени.
   Проснулся я внезапно среди ночи совершенно трезвым, сбросив путы информационного поля ноосферы со случайными вкраплениями чужих сновидений, с чувством некой тревоги, лежа на том же ковре (с которого предварительно убрали столик), заботливо укрытый одеялом, с подсунутой под голову подушкой.
    Идущая на убыль луна с потрепанным от солнечного ветра исподним бесцеремонно и с долей иронии рассматривала меня. Среди ночной синей тишины, погруженной в прозрачный сумрак голубого периода Пикассо, присутствовала некая слабо доносившаяся сквозь коридор прерывистая вибрация, звенящая на ноте «си» второй октавы, от которой меня почему-то прошибло ознобом и предчувствием напасти. «Нет, это невозможно, - пытался я отговорить себя, - это было бы уж слишком. Ни стыда, ни совести. Наконец, существуют же какие-то рамки приличия даже в богемной среде».
    «О Гамлет, о лунный олух, о чем это ты?! – Позевывая и потягиваясь, съехидничал проснувшийся вслед за мной нано страж. – Стало быть, тебе можно блудить, где попало и с кем попало, а другим приличным людям – не моги?» «Заткнись! – оборвал я. - Здесь иной случай, забыл о Гуле?» «Ну, ты даешь! – не унимался мой  сверх толерантный нано. – Ты где живешь? Не суйся в чужой дом со своим уставом. Они же, местные, как рассуждают: он мужик, ему надо, и чтобы он не озверел от избытка тестостерона, уж лучше под присмотром благоверной, хотя и на сносях, чем неизвестно где и с кем попало. А вообще-то, не залеживайся, тебе давно пора подружиться с хозяйским туалетом. Я, лично, не намерен дальше терпеть и сдерживать напор на мочеточники». Похоже, он, чьи симпатии были явно на стороне Евгении,  снисходительно презирал меня за упущенную возможность осчастливить ее полновесным интимом.
   В коридоре я с холодным трепетом и с сердцем, готовым лопнуть, ощутил усилившуюся вибрацию и услышал едва сдерживаемые, соответствующие моменту сопение, судорожные вздохи, торжествующий стон приближения кульминации, издаваемые участниками соития. Сквозь щель неплотно прикрытой двери соседней комнаты моему мимолетному осторожному взгляду, все еще не верящему в происходящее, предстал, как бы сотканный все тем же лунным светом, гобелен с изображением момента апофеоза: на полу, голая, с распущенными волосами амазонка, восседала верхом на поверженном существе, как показалось, с ветвистыми рогами, трамбуя его плоть. «Не желаете присоединиться, маэстро?– не преминул гадливо ерничать  мой нано наблюдатель и заключил философски. - Не расстраивайтесь по пустякам, мин херц, как говорится, баба с возу…» Окончание мудрого изречения утонуло в напористой струе, ударившей в унитаз. При этом я старался действовать как можно тише, с облегчением, безмятежно охаживая его фарфоровые боковины, манящие своей белизной (комплимент хозяйке). Справившись благополучно с нуждой, я озаботился, как бесшумно смыть образовавшуюся лагуну цвета янтаря, дабы не нарушить безмятежную тишину дома ревом бачка, не спугнуть ту парочку фавнов в позе сладостной агонии. Не мог я себе позволить оставить милой хозяйке (на остальных мне было уже наплевать)  неблагодарные следы. «Вот эта щепетильность в мелочах тебя в итоге и погубит», - сказал я себе, но, все же, набрав воды из крана в стакан, подвернувшийся на подставке у зеркала, плеснул пару раз в лужицу, как если бы белилами ослабил желтый кадмий на палитре живописца.
   «Измена, измена, измена…» - выползало из меня, извиваясь и шипя, обернутое в шершавую золотистую парчу, змеистое словечко. Наверно, мне, одураченному, следовало потихоньку сбежать из гостеприимного дома после случившегося, прямо посреди ночи, повинуясь всплеску гордыни, затеряться в лабиринте огорчительных стансов, чтобы дать понять – мне известно о блуде, за что я их высокомерно презираю. Просто оставить все, как есть, уподобиться многоточию - этих «следов на цыпочках ушедших слов». Нет, это было бы как-то по-детски, слишком просто, а я жаждал насладиться моей болью, испить до дна чашу, отравленную ядом измены и пренебрежения. А потом все же любопытно, как они поведут себя, что будут говорить, тайком перебрасываться влюбленными взглядами за утренним чаем.
   Я вернулся на свое ложе (декорацию с лунной уже задвинули в закулисье облаков) и провалился в пропасть сна. Как будут…что будут? ах, да…будут, а, может, не будут… а я буду?...я буду спать… В видениях возник тот далекий, солнечный день в юности, на речном пляже с моей канадкой Лариской совершенно голой, извивающейся в танце, позирующей перед Арманом, возлежащем на песке и водящем красочной кистью по ее интимным сокровенным местам в стиле боди-арт. Меня, как это бывает только во сне, охватывает стыд до безудержного отчаяния, до слез и я силюсь дотянуться, прикрыть платьем ее святую наготу, но не в силах тронуться с места, поднять руки, скованный колдовской силой сновидения. Благодарная Лариса нежно гладит мои щеки, успокаивая: «Ну, что ты, миленький, не надо! Ведь это же всего навсего боди-арт, искусство…». Подступающий приступ палюции эрегированного члена спасительно обрывает пробуждение от нежных прикосновений Гулиной ладони к моей щеке, и я думаю, какая же все-таки она милашка, и какой бы она была в моих объятиях: тихой, нежной, податливой…
   Первое, что бросилось в глаза, когда мы собрались за тем же утренним столом, - припухшие искусанные губы Евгении, что красноречиво говорило о страстности ночных лобзаний. Гримаска боли искажала ее лицо от прикосновения с горячим чаем, но она и тут оставалась сильной, превозмогая жаркий укус извинительной улыбкой. Мы с Гулей целомудренно не подавали виду, повинуясь принципу римского права – очевидное не нуждается в доказательствах. И я, отбросив маску ледяной иронии в смеси с благородной грустью, вдруг взялся разрядить неловкость обстановки притчей о «поцелуе Чаниты», который награждает губы альпинистов во время чаепития у костра от соприкосновения с горячей алюминиевой  кружкой.
    Поощренный благосклонно принятой шуткой, я пошел дальше в попытке блеснуть остроумием с похмелья, сравнив чтение прозы Достоевского с прихлёбыванием обжигающе горячего чая.
    На этом я счел свою миссию исчерпанной, попросил у хозяев разрешения позвонить с их домашнего телефона якобы по срочному делу, затем спешно раскланялся с друзьями и удалился, с обидой и  горечью осознавая в равнодушных объятиях лестничных маршей, что, скорее всего, вижусь с друзьями в последний раз, по крайней мере, в таком тесном общении. Жаль, конечно, ведь они незаурядные личности, ни чета мне. Я немало почерпнул из общения с ними и благодарен за прикосновение к их необыкновенным судьбам – будет, чем расчесться на суде Всевышнего.

4
   Улица встретила свежестью, воспарявшей от политого асфальта, и пока еще неспешной городской суетой, вмиг рассеявшей хоровод ночных химер. Жадно, с наслаждением глотаю утренний сладкий воздух молодого лета. Полыхают солнцем стекла домов противоположной стороны, словно отрезанной  ножом. Ласточки стремительными промельками добросовестно сшивают ткани света и тени. Явственно осязаю переливы легендарного джазового свинга Мак-Хью «On The Sunny Side Of The Street - На солнечной стороне улицы» и начинаю мурлыкать вслед темнокожей жемчужине Кэрри Смит: «Плащ бери и на пороге ты оставь свои тревоги. Узнаешь радость жизни сполна там, где солнечная сторона».
    Среди прочих прохожих выделяется знакомая мешковатая фигура художника Безелюка в поношенных трениках, такого же лохматого, как его низкорослый песик на поводке, старательно тянущий хозяина. Машу приветственно рукой из своей лиловой тени. Володя щурится, прикрыв ладонью глаза, и, узнав, кивает в ответ, патетично вздымает руку, сжимающую авоську с пустой трехлитровой банкой, приглашает присоединиться - все ясно, пошел за пивом. Я в ответ обреченно и с сожалением развожу руками: извини, старина, я бы с большим удовольствием, тем более с тобой, но, понимаешь, дела…а тебе - в добрый час! И тут же прострелом до озноба эпизод в ресторанном туалете с басмачом. А ведь он «под кайфом» мог запросто пырнуть – и не было бы ни Безелюка, ни этой улицы, словно изъятой из выставки концептуалистов, ни живительной утренней свежести… так и пропал бы ни за грош. Что он там мычал на счет Сауле? Воистину, Ад это не какое-то место в космосе или земных недрах – его мы носим в себе. «Пусть в кармане ни рубля – я богат, как король, пока на моих башмаках золотая пыль с солнечной стороны улицы» - подбадривает Кэрри Смит на прощание.
   Денек  намечался не из легких: мне предстояло проторчать почти до вечера на боксерских боях чемпионата республики по просьбе редакции спортивной газеты. Надо было поторапливаться. Я остановил такси, и, садясь в него, вновь почувствовал душевную вибрацию обиды и отчаяния. Хлопнула дверца таксомотора. У стекла замаячила тень, выражая протест. Приглушенный стук снаружи по стеклу костяшками пальцев. Лицо Евгении,  искаженное, как показалось, или как хотелось бы, надеждой на прощение. Я не преклонен, хотя знаю: после покаюсь, что поддался греху гордыни.  Посмотреть со стороны – рядовая уличная сценка, из чудовищного множества которых соткано каждое прожитое городом мгновение.   
   - Поехали, - моя команда таксисту. – Он переводит рычаг на передачу, произносит в тесное пространство салона:
   - Это, конечно, не мое дело, но, кажется, ей, этой дамочке, очень нужно поговорить с тобой, паренек. Куда поедем?
   - На бокс.
   - Конечно, все сегодня едут на бокс, на этот узаконенный мордобой.
   Мы трогаемся, но я, передумав, кладу руку на плечо водителя:
   - Шеф, останови, пожалуйста, на секунду. – Резво выскакиваю из машины, подхожу к поникшей Евгении, полу обняв ее, прикасаюсь губами к ее израненным холодным, бесчувственным губам, стараясь не смотреть прямо в пустыню ее синих глазниц (привет, Модильяни!).
– Вот и все, -  с облегчением произношу не столько ей, сколько себе, - извините, я опаздываю. Пока.
   «Пока» звучит неуверенно, и от того гораздо безысходнее, чем бесповоротное «прощай».
   Сажусь в машину. Узкая полоска холода на губах постепенно истончается и, наконец, отлетает последней молекулой испарины. Все, я свободен от этой странной, неестественной связи, изначально обреченной, и потому притягательной своей непостижимостью. «Так-то лучше, - ворчит мой нано блюститель нравственности, - не горюй, рано или поздно ты теряешь все, что ценишь. А расставаться надо всегда по-хорошему, особенно с женщинами». «Смотря с какими, - поучаю его, - если с уважаемыми и любимыми, то – да. Кто бы перечил, а я только «за». Но не с оголтелыми курвами, жадными до денег и умело симулирующими оргазм. Хотя…куда же без них?».
           Глава 16
Черное пламя
1
    Память – сиречь кладбище времени, но иной раз оно воскресает, чтобы поддержать в нас жизнь. Память ассоциативна. Холодные губы в поцелуе? Да, ради бога! Нано архивариус тут же кабанчиком метнулся в сокровищницу времени, кликнул соответствующий раздел, и от посланного импульса, тот мгновенно и радостно ожил навстречу жизни, включил изображение.
   Новочеркасск, летний рассвет застал нас посередине моста через реку, опоясывающую подножие города, возведенного на  высоком холме по непреклонной воле казачьего атамана Платова с подсказки архитектора-лукавого француза Де Волана. И по сей день гуляет по устам давнишняя поговорка казаков, понятия не имевших об омографах: «Построил Платов город на горе;, казакам на го;ре».
   Город еще почивает, тревожно вздрагивая в чуткой дреме от пережитого днем ранее.  Еще миг и солнце, возвестив о своем приходе прожекторами лучей (die Strale – так это красиво звучит по-немецки) вынырнет из холодного ночного мрака, плещущегося за обрывом горизонта. Наша группа растянулась на добрую сотню метров, кто шел парами, тройками, кто брел в одиночку. Изредка перебрасывались вялыми шутками и репликами (анекдоты давно закончились) – практически бессонная ночь давала о себе знать.
   Мы с Верой чуть поотстали от остальных попутчиков – товарищей по несчастью – и я привлек ее, хрупкого нахохлившегося воробушка, к себе, чтобы прикрыть, поделиться своим теплом от сырой свежести тумана, клочьями наползающего от реки на мост, снова предвещая жаркий день. Легкое платьице, да босоножки, вот и все, что было на ней из одежды, ведь тогда, во время нашего пленения, она не успела даже надеть плавки, которые отжала после речного купания там, в Агролесе, и не захотела надевать влажными, несла в руке. Поделюсь и об этом, но поведу рассказ, используя живописный метод обратной перспективы, то есть, не с исходной точки событий, а с финальной.
   Вот едва показался из-за синей полоски окоема алый околыш ярила. Купаясь в его лучах, прогрохотал вдалеке по железнодорожному мосту товарный состав в сторону Ростова. Не смотря на усталость и сонливость, естественная утренняя дрожь желания, наперекор всему, заявила о себе, как ни в чем ни бывало. Я крепко обнял податливое, но безучастное к моему пылкому порыву тело спутницы, сквозь путаницу волос, сбиваемых ветерком, нашел ее губы, нежно поцеловал, как бы ища прощения за неприятности, в которые ее вовлек, хотя и не по своей воле. Ее холодные, вялые губки едва ответили моему страстному порыву, а охристый ободок зрачков глаз вопрошал укоризненно: что это было, зачем весь этот кошмар и что теперь с нами будет?
   «Смотрите, смотрите! - донеслись восклицания идущих впереди. – Это гусеницы танков позавчера так  разворотили асфальт!» Да, днем ранее на мосту творилось невообразимое, адекватное разве что временам войны. Толпы восставших, направлявшихся в город, встретила на мосту стена бронированных чудищ (а ведь то были наши, советские танки!). Вот бы написать картину, а еще хлеще, диораму. Это я так думаю сейчас, а тогда я был еще неимоверно далек от живописи,  да и вообще от настоящего искусства, мои юные сознание и тело ненасытно, особо не привередничая во вкусе, поглощали прелести жизни жадно оторванными кусками, как говорится, на проглот – здоровый желудок все переварит.
   Итак, вот каким представляется полотно, непременно эпическое. Передний план – возбужденные люди, в основном молодые рабочие, среди них немало женщин, одетых соответственно выходному воскресному дню. От завода до центра города не близко, считай, пятнадцать километров, которые надо было пеши протопать в тот, как по заказу свыше, ниспавший на город аномально жаркий июньский день, подогревающий кровь и нервы до кипения. «Кипит наш разум возмущенный…» - сами небеса диктовали Эжену Потье слова «Интернационала», на века разделившие власть имущих и обыкновенных, обездоленных людей, чьими руками создано все материальное в этом мире. Они в «моей картине», вооружившись плакатами, знаменами и хоругвями в виде портретов вождей пролетариата, решились попытать городскую власть на справедливость (которая, кстати сказать, повинуясь партийной и государственной вертикали,  ничего сама не решала на самом деле). Наивные, они, видимо, слабо усвоили школьную программу по истории отечества, когда в начале века, в Кровавое воскресенье начала января народ подступал к Зимнему дворцу с мирными требованиями к царю. Правда, огромная разница заключалась в том, что люди советской эпохи ограничивались лишь всего навсего возмущением от предпринятых «временных и необходимых» мер правительством по поднятию цен на масло и мясо. Страна в целом настороженно, но сдержанно восприняла сей очередной «подарок» власти, а вот на электровозостроительном заводе это трагически и одномоментно совпало с понижением расценок на нормы выработки в самом тяжелом цеху - сталелитейном. Как говорится, куда ни кинь, всюду клин. А руководству, сетовали работяги, все «по барабану», талдычат одно и то же: «Кончайте забастовку, идите работать, зарабатывайте на пирожки с ливером». Это, значит, вместо мяса? Будто бы позаимствовали у французской королевы Марии-Антуаннеты фразу, но переиначенную на свой лад: если у народа нет хлеба – пусть едят пирожные. И лишь когда охамевшая, упертая в своей косности власть, не пожелала пойти на разумный компромисс, из рабочей среды начали раздаваться поначалу робко, а затем все громче и решительнее политические требования.
   Обратимся к среднему плану замышленного полотна. Увязавшиеся за толпой пронырливые подростки первыми, играючи, преодолевают прорехи в танковой баррикаде. За ними устремляются участники шествия. Водители боевых машин, высунувшись по пояс из люков, молча, с неодобрением и даже в растерянности наблюдают за происходящим. Кто-то из бастующих, энергично жестикулируя в сторону города,  пытается доказать им суть момента.
   Наиболее дошлые и нетерпеливые, спустившись по насыпи к реке, раздевшись, держа в поднятой руке одежду, «форсируют»  вплавь резвые воды неширокой и неглубокой Тузловки, катящей свои зеленоватые воды сначала в Аксай, и далее в Дон. Чем не повод – освежиться после десятка преодоленных километров? Среди плывущих видится мне знакомая вихрастая, выгоревшая на солнце, макушка паренька. Это приятель Юрка, а в обиходе Юрок, позже ставший свидетелем расстрела в центре города. Он, уцелевший под градом автоматных пуль, и поведал мне о случившейся с ним жути, которая мазнула в вихрах паренька преждевременной сединой. Но об этом – позже. 
    А с самой верхотуры Новочеркасска (это уже задний план, фон), замыкая перспективу, сквозь воздушный зной, обступивший невидимой стеной происходящее, снисходительно взирает облезлая громада Вознесенского собора, дома Господня, которому заведомо известны все начала и концы суеты сует человеческих, в том числе и печальный итог выдавшегося рокового дня. Суд истории, все равно, что суд Господний.
   Не находите, впечатление от картины складывается благостное? Если случайный созерцатель не обременен знанием о последствиях мирного шествия, то может сложиться обманчивое впечатление похожести события на праздничную майскую демонстрацию трудящихся, подбадривающих себя патриотическими песнями и речевками, взметающихся над колонной. В чем заключен глубинный смысл картины, из какой ее части на тебя в упор, как дуло автомата, уставились алчные холодные глазницы предстоящей кровавой бойни? Из каких напластований красок пророчески, скрытно исходит жалостливая, трагичная нота живописного повествования?  Ведь там, на холме со старинным названием Бирючий кут, в тихом, задумчивом скверике у здания горкома партии, бывшей вотчины атамана казачьего округа, людей, осмелившихся пойти наперекор, терпеливо дожидается  вслед за сумасбродной командой военноначальника: «Огонь!» самое страшное – смерть.
   Не будем наивными, люди шли вовсе не для того, чтобы положить осознанно свои жизни на алтарь справедливости.  Над этой, пожалуй, самой сложной задачей, помимо чисто живописной, автору предстоит еще напряженно поразмышлять с тем, чтобы определить место контрапункта, облеченного прежде в визуальную, а затем в смысловую метафору, проникающую исподволь в душу и подсознание зрителя. Лишь тогда зритель уверует в смысл рассказанного изображением, посочувствует персонажам, решит, отбросив сомнения, для себя: да, так оно и было, автор не лукавит, коньюктурно не приспосабливается к временным политическим запросам, не страшась суда истории. Хотя, погодите, есть же давний, идущий еще от мастеров живописи средневековья прием – автор помещает на холсте (или доске) свое портретное изображение среди персонажей с тем, чтобы, возможно, увековечить себя, и чтобы не возникало сомнений в его авторстве, но еще и для того, чтобы как раз и возникала снова и снова между полотном и многочисленными потомками-зеваками та самая незримая вольтова дуга взаимопонимания и доверия.
   Впрочем, упростить задачу, в смысле разложить по полочкам на удобоваримые части, помог бы прием, к которому иногда прибегают – уложить весь рассказ в прокрустово ложе триптиха, разделив повествование на три составные части, на три картины, экспонируемые в итоге как единое целое. Однако сей замысел потребовал бы от автора утроить усилия, вымучивая шедевр.
   А в какую часть вмонтировать ужас, охвативший Юрка, когда огромная толпа, сгрудившаяся у дверей здания горкома партии, онемев поначалу после первых автоматных очередей, затем, охнув, усела и бросилась с воплями врассыпную, помечая площадь телами убитых и раненных.
   Впереди Юрка бежал парень, в одночасье вдруг лишившийся полголовы, отсеченной пулей, но его обезглавленное мускулистое тело, брызгая из кочерыжки кровью и мозгами на рубашку Юрка, прежде чем рухнуть, в горячке еще несколько мгновений продолжало свой апокалипсический бег в никуда. Встретив Юрка, заявившегося домой окровавленным, мать, ужаснувшись, воскликнет: «Сыночек, ты в крови! Ты ранен?!» Он ответит: «Не моя эта кровь, мама. А вот душа моя подстрелена».
   К месту и впору воззвать к мощи кисти великого сюрреалиста и гениального мистификатора Сальвадора Дали, выразившейся в его картине «Предчувствие гражданской войны». Хотя, согласитесь, продолжение искусства, в данном случае изобразительного, в жизни – это страшно.      
 2   
   …Безмятежный покой пляжа с его прогретым  крупнозернистым песочным покровом клонил к дреме. Неугомонный низовой суховейный юго-восточный ветер, а в казачьем говоре – губастый, налетающий порывами от чешуйчатой реки,  пенящейся кое-где белыми барашками, вздымал колючие песчинки, коварно бросал их на купальщиков, распластавшихся под палящим по-летнему солнцем, не смотря на начало июня. По пустынному густо-синему небу беспризорное, заблудившееся облачко прицепом влекло за собой подружку помельче. Небесный ветер помаленьку лакомился ими, словно сахарной ватой. После купания подступало блаженное тепло, испаряя со слегка подрумяненных тел прохладный бисер. Под смеженными веками глаз, обращенных к солнцу, наливалось оранжевое марево, и стоило их приоткрыть, как вещественный мир представал одноцветным, серо-синим, каким, наверно, его видят собаки.
   Мой приятель Игорек Скориков лежал рядышком, довольно крякая, подгребая под грудь охапки горячего песка.
   - Знакома тебе вон та чувиха? Я раньше ее не видел, – я кивнул в сторону девчонки, которая, лежа, облокотившись на ладошку, смотрела в нашу сторону.
   - Которая? А…это Верка с Молотовского поселка. А когда бы ты ее видел, лето только началось. Она и в прошлом году здесь бывала, правда, еще мелкая была. Вон, в какую классную телку вымахала. Видал, какая у нее фигурка, закачаешься! Что, приглянулась?
   - Понравилась. Похожа она…
   - И я так подумал. В самом деле, очень похожа на Лариску канадку. Интересно, где она сейчас?
   - Где, где, не в Караганде же! В Канаде, где ж еще? В Оттаве, небось, тоже на пляже загорает…
   Начитанный интеллигентный дружок, не согласился, покачал головой:
   - Вряд ли, хоть мы приблизительно на одной параллели с Оттавой, но там прохладнее, и лето короче. Успеешь еще познакомиться  с Веркой, но не зевай!
   - А ты хотел бы?
   - Мне больше ее подружка глянется. А потом, старик, надо же уважать твои чувства…У меня из головы не идет то, что на заводе и в городе творится, ведь это революцией попахивает. А ну, другие города подхватят?
   - Не подхватят, задавят. Неизвестно, чем еще поход протестантов в город закончится.
   - Да, вовремя Павинские уехали. Как чуяли, что заварится эта буза.
   - Ничего они не чуяли. Кто же мог знать? Они и так год промаялись вчетвером по домам у поселковой родни, да и  после, когда им дали квартиру однокомнатную в новом доме, кстати, твоем же, было не очень весело, сам понимаешь. А твой папаша, крутой начальник, не хило оттяпал трехкомнатную хату. Да ты не обижайся, и вы по коммуналкам помыкались…
   Прежде чем погрузиться в сладкую дрему, я пробежался мысленно по клавишам памяти днем ранее, все еще неохотно веря в грандиозную дикость происходящего, в силу юношеской безмятежности по отношению к жизни. Из Ростова, куда мы отправились со Скориковым на электричке, отвозя документы на поступление в театральное училище, повинуясь внезапно посетившему нас  бзику стать знаменитыми артистами, в Новочеркасск мы вернулись на автобусе –  интуитивно правильно поступили. Далее, проигнорировав трамвай, сели на другой автобус в сторону Соцгорода.  Еще издалека заметили нечто невообразимое, творящееся перед центральной заводской проходной недостроенного «белого дома» (заводоуправления) и на рельсах железной дороги. Людские толпы потревоженным муравейником кишели страстями, перемещаясь произвольно от одного бурлящего очага к другому, как бы подчиняясь дьявольской злой воле, сгустившейся над происходящим.
  - Во, заваруха! В честь чего сабантуй? – Восхищенно выдохнул товарищ, когда мы спешно выпрыгнули из автобуса, водитель которого, не мешкая, дал газу и, никого не подбирая, рванул без оглядки в сторону близкого Соцгорода по каменке, уложенной еще пленными немцами. Любопытство от необычного зрелища подтолкнуло нас прежде к железной дороге, откуда, надрывно раздираясь на всю округу, почти беспрерывно зловеще вопил  гудок локомотива. Время от времени ему вторил солидный басовитый рев заводского гудка. Их «дуэт» до умопомрачения будоражил излишней сумятицей участников забастовки и зевак, вроде нас.
   Как нам подсказали хмурые мужики в рабочих робах, пассажирский состав направлением на юг, к морю встал намертво перед баррикадой из шпал и  штакетника более трех часов назад: «Людей, конечно, жалко, а ну, потоскуй в вагоне на таком пекле, но и нам, работягам, не слаще при такой жизни. Пусть все знают. В кабине наши ребята. Настоящего машиниста пришлось немного помять, сопротивлялся. Досталось на орехи и Елкину, главному инженеру завода. Иди, командуй на производстве, а не в кабине машиниста. Здесь мы и сами разберемся, что к чему».
    Боязливый восторг вызывала богохульственная, наспех намалеванная надпись белой краской, и от того видная издалека на теневом боку локомотива: «Хрущева на мясо». Надпись, которую и читать-то было небезопасно, с оглядкой, как бы приоткрывала завесу в иной мир затаенной извечной неприязни простого люда к правящей верхушке, сытой и всесильной. Но одно дело держать под спудом крамольные мысли, и совсем иное, когда они, закипая от возмущения, необузданные вырываются наружу, суля в то же время жестокой карой дерзнувшим  посягнуть на авторитет «небожителей». 
   - Ох, и достанет этот «лозунг» до печенок Хруща, когда узнает! – поделился я с товарищем.
    - А вот это уже очень серьезно, - сумрачно озаботился в отличие от меня Скориков и спешно попрощался. – Я домой, узнать, не влип ли куда мой батя…- В иной ситуации он непременно бы снисходительно произнес, прибегнув к модному уличному молодежному сленгу, «мой предок», но сейчас он встревожено озаботился искренне, по сыновни. Я же, удерживаемый любопытством, остался, жадно наблюдая и впитывая зрелищные прихоти коварного замысла кого-то неведомого, взирающего свыше на трагедийную постановку человеческой комедии с тьмой одержимых участников. 
   С  насыпи «железки» было хорошо видно, как рычащая недовольством толпа на площади качнулась к огромному зданию заводоуправления, наполовину достроенному. Там, на безопасном расстоянии, с балкона, кажется, третьего этажа, окруженного железными перилами, появились солидные дядьки в костюмах и белых рубашках. Они пытались что-то доказать бурлящей человеческой массе, не очень-то прислушивающейся к беспомощным попыткам ее вразумить. Сквозь свист и улюлюканье бастующих долетали лишь отдельные фразы срывающихся от напряжения голосов маститых ораторов. А когда в них полетели камни, палки и бутылки из под кефира со стороны недовольных общими фразами и маловразумительными обещаниями, незадавшиеся  парламентарии спешно ретировались под взрыв смеха, улюлюканье и оскорбительные выкрики. Гул одобрения сопроводил затем  низвержение с фасада здания портретов высших партийных начальников, падавших в пропасть бесславия все с теми же невозмутимыми, солидными физиономиями.    
   Мало-помалу в голове моей разрастались сумбур и смятение от виденного и пережитого. В висках стучало, мысли путались, надсадно вмещая впечатления от не естественности и абсурдности творившегося. Округлившиеся глаза, широко распахнутые рты, искаженные праведным гневом лица…Все пронизано сгустками атмосферной энергии, а следом радужные пятна, оранжевые зигзаги, провалы в черную пустоту…
   Тем временем под возгласы: «Смотри, смотри! Милиция сюда прется, мать их!..» - со стороны Соцгорода, пересекая по диагонали огромный зеленый пустырь с выбитыми проплешинами на футбольном поле, мчались два открытых грузовика, набитых милиционерами в белых летних гимнастерках и таких же фуражках. Машины круто затормозили, вздымая клубы пыли, из кузовов посыпались, словно белые фасолины, стражи порядка, и, выстроившись цепью, самоуверенно двинулись на людскую массу, мгновенно уплотнившуюся и ощерившуюся палками и булыжниками с железнодорожной насыпи.
   Со стороны завода, из-за насыпи, повинуясь кличу о подмоге, хлынула волна идущих на помощь в единоборстве с «мусорами». Над толпой, ободренной солидарной поддержкой, взметнулся боевой клич, увлекая передние ряды на схватку. На милиционеров посыпался град камней и комьев земли. Каюсь, лавина людской ненависти повлекла было и меня, и моя рука непроизвольно стала нашаривать в траве камень или булыжник, однако, парализованная здравомыслием, тут же отдернулась, словно обожглась чем-то раскаленным. 
   Опешившая цепь белых мундиров дрогнула в панике, изогнулась, попятилась, а затем, под натиском нападавших и их победных воплей, и вовсе покатилась, ускоряясь, в сторону спасительных грузовиков. Трусливое бегство не избавило от урона, и кое-кто из милиционеров заметно пострадал и ретировался с поддержкой товарищей. Автомобили, не мешкая, рванулись с места, так что кое-кому из удиравших пришлось запрыгивать в кузов на ходу. В след им неслась волна победного рева. С ним перекликался, сливаясь, восторженный гул, плывущий от заводоуправления после того, как бастующим удалось путем раскачивания грузовиков с невооруженными солдатиками развернуть воинство в сторону города. Очевидно, им поступил приказ отступить, не ввязываясь в схватку.  Власти, рассудил я,  просто выжидали, надеясь на мирный исход, на то, что накаленные страсти постепенно остынут, улягутся, крикуны охрипнут и народ, потешившись вволю, разойдется по домам, к семьям.   
   Тут же внимание наиболее ушлых повстанцев привлек черный лимузин, стоящий в поле поодаль. У водителя в руках кто-то узрел фотоаппарат, объектив которого неосторожно блеснул, отражая вечернее солнце, плавающее в оранжевом тревожном мареве, опускающееся к заводским постройкам. Нашлись охотники преследовать машину, почему-то не шибко спешившую укатить. Ее окружили и стали раскачивать. У перетрухнувшего водителя выхватили фотоаппарат и зашвырнули  подальше. Впрочем, переворачивать «ЗИС» не стали и отпустили водителя, по всей видимости, чекиста с миром. Виктория была полной, однако меня, не принимавшего участия в схватке (что-то неведомое мудро удерживало) и наблюдавшего со стороны за происходящим, не оставляло чувство недоумения и некой вины. Совершавшееся казалось нереальным, неестественным, противоречащим здравому смыслу, и предвиделось, что за содеянным в пылу стихии неуправляемого гнева уже маячит неминуемость расплаты - горькой и жестокой, а главное, что уже ничего нельзя поправить, повернуть вспять.
   Между тем подкрадывался вечер. Солнцепек оттесняла спасительная прохлада. Грачи, одуревшие от дневного зноя и дурманящего запаха отцветающей акации в соседнем парке, каркали невнятно и пресыщено в воздух, вязкий как кисель. Пламя восстания, поначалу казавшееся мне очистительным и ясным, неуклонно приобретало зловещий чадящий оттенок, стихало, полыхало рывками, подпитываясь энергией и настроением людей, изрядно утомившихся и потому начинающих соображать, как им казалось, разумно. На рельсах убрали баррикаду и пропустили застоявшийся состав с сотнями невольных свидетелей разыгравшейся драмы.
    Эмоции угасали подобно вздувшейся поначалу пене кипящего молока, дерзнувшей было сбежать, а затем вздохнувшей разочарованно и осевшей на дно кастрюли. Но все еще противились, неугомонные, вездесущие бузотеры-заводилы, которые обращали на себя внимание подозрительно легкой возбудимостью, отчаянной решимостью врубиться в гущу толпы и непременно ее возглавить. Неприятие вызывали и отчаянные мускулистые молодчики «дай порвать» с блатными наколками – этими метками дьявола -  и явно темным недалеким прошлым, оголившиеся по пояс, завязавшие узлом на поясе свои рубахи.  Они (в народе о них еще говорят «оторви да выбрось») чувствовали себя в родной стихии и были явно не прочь почесать кулаки-кувалды. Короче, мне стало все это надоедать. Хотелось умыться, смыв пот и напряжение пережитого, испить чего-нибудь холодного, например, газировки  с сиропом у буфетчика Яшки на улице Московской или, там же,  пол литровую  кружку холодящего и приятно дерущего горло кваса из бочки.      
   Площадь постепенно редела остатками митингующих. Высокая арка центрального входа, смахивающая распахнутыми воротами на уста изумленного  раззявы, отдаленно напоминала кованые ворота арки Генерального штаба в Ленинграде, разметав которые толпы революционных солдат и матросов в фильме «Ленин в Октябре» ворвались на Дворцовую площадь, штурмуя оплот царизма и Временного правительства - Зимний дворец.
   Пользуясь моментом, сквозь заводские ворота свободно дефилировали любопытные зеваки и праздношатающиеся, беспризорные собаки и даже невесть откуда взявшиеся коровы, олицетворяя  собой сиротство и беспомощность гигантского предприятия, покоренного временным безвластием. Остатки митингующих сгрудились у  подземного перехода, с козырька которого падали обрывки пламенных речей выступающих, из которых я кое-как сложил вразумительное  резюме – призывали назавтра с утра собраться у завода и отправиться пешком в город, предъявить властям мирные требования об отмене повышения цен и рабочих расценок. С тем и начали расходиться, а опустевшая площадь, истерзанная за день тысячами башмаков, усеянная газетными клочьями и окурками, предалась блаженному отдыху, внимая безмолвной беседе первых звезд, проступающих тут и там на матовой бумаге неба с помощью ночного проявителя.   Не прибегая к мучительным раздумьям выбора, присоединиться ли мне завтра к жаждущим справедливости или нет, я довольно легко, без колебаний дал себе слово никуда и ни во что не ввязываться и отправиться с утра на пляж, о чем ранее условился со Скориковым.
   Отягощенный вихревыми впечатлениями я устало брел по полю, пронизываемому запоздалыми бреющими полетами золотистых «майских» жуков, к домам Соцгорода, уже со светящимися изредка окнами. Бедный рабочий люд, размышлял я, никак не может найти дверь в светлое настоящее, в отличие от приближенных к власти имущих, которые уже живут в достатке, как при коммунизме, о котором мы лишь мечтаем.
    Впечатления возбудили к жизни пару извилин в мозгу, дотоле безмятежно дремавших, но теперь суливших извлечь поучительный урок на будущее. Минуя футбольные ворота, сиротливо маячившие в сгущавшихся сумерках, я вспомнил, как всего какие-то два года назад, во время вечерней тренировки нашей футбольной команды, в пылу игры чуть было не столкнулся с отцом Ларисы, самим паном Павинским. Он, в кремовой фирменной рубашке с длинными рукавами,  коричневых отутюженных брюках с манжетами, в потрясающей красоты импортных штиблетах, неспешно направлялся по тропинке, пересекающей поле, в гости «на уху» к товарищу по работе, о чем я после узнал от моей милочки.
   И тогда проем футбольных ворот, между двух столбиков и перекладины, как раз в сторону северо-запада показался мне окном в ставший уже далеким мир воспоминаний и одновременно в тот неведомый канадский мир, где навсегда затерялась моя любовь под грохот Ниагарского водопада. И самая яркая звезда из первых показалась тем серебряным росчерком повисшей над заснеженным полем сигнальной ракеты, которую я запустил с руки в присутствии Ларисы морозным снежным февральским вечером в честь ее дня рождения.
   Социалистический городок гудел потревоженным ульем. Его обитатели, в основном работники завода, кучились на главной улице Московской, с почему-то отключенным уличным освещением. Живо обсуждали события дня, тревожно поглядывая в сторону завода-кормильца, темного и затаенно притихшего. Говорили, что ожидается прибытие в область высокого правительственного начальства из Москвы.
   На скамейке возле нашего подъезда дожидалась встревоженная мама, отчитавшая меня за долгое отсутствие «неизвестно где». С севера-востока со стороны полигона Казачьих лагерей вначале исподволь, с провалами, но неотвратимо, нарастал рокот моторов, доносимый порывами горячего ветра, тревожа и без того обеспокоенные души. Принялись гадать, что бы это могло быть, возможно, трактора где-то пашут? Но один из бывалых фронтовиков уверенно заявил: «Не трактора это, а танки. Идут из Казачьих лагерей в город по Харьковской трассе. Скоро будут здесь. Допрыгались забастовщики. Заварили крутую кашу – не расхлебаешь. Против власти не попрешь, туды ее в качель!» Ему уважительно внимали, помалкивали, не перечили, хотя в душе многие поддерживали справедливые требования восставших и их намерение завтра поутру идти в Новочеркасск, попытать власть.
Глава 17

Пленные пылкие влюбленные

1

   С Верой мы сошлись легко, без затей, как это бывает, когда у тебя с твоей очередной избранницей многое совпадает (по гороскопу?) вплоть до послевкусия ее слюны при поцелуе. Когда я, благословленный Скориковым,  крадучи, любуясь притягательными формами юного тела, уже, как показалось, вкусившего сладость порока, приблизился и прилег рядом с Верой, она дружелюбно улыбнулась, словно, предвидела заранее и ждала момента моей решимости. Ее удлиненные карие глаза обласкали поощрительно, и тем самым было решено: амурная интрижка завязалась. Оказалось, она обо мне наслышана и присматривалась украдкой во время неспешных вечерних «хиляний» с подружками-хохотушками по местному «Бродвею» - улице Московской.
   Мы довольно складно болтали о чем угодно, не касаясь главного - разворачивавшегося в городе события, которое местные остряки (вслед за спецоперацией силовиков под названием «Фестиваль») окрестят забастовку по аналогии с Всемирным молодежным фестивалем, проходившим в те же дни в Хельсинки. Я уже знал, если прикоснусь ладонью к ее манящему телу, она ответно лишь улыбнется, и потому принялся ласково и осторожно стряхивать  прилипшие песчинки с ее горячей шелковистой спинки, а затем и с и плавок, и со стройных ножек вплоть до миниатюрных пяточек. Аккуратные пяточки моя слабость, эта деталь меня восхищала в девчонках и вдохновляла на сближение. Совершенно покорило то, что она ничуть не возражала, а только жмурилась, тихо смеялась, вздрагивала и сладко потягивалась.
     Ее сходство с Ларисой, вплоть до цвета волос, пухловатых в улыбке щек с ямочками, тронутых загаром, изгибов тела, мутило рассудок. Сердце замирало, и вновь пускалось в отчаянный пляс от глупой мысли, что небу было угодно на время перенести мое утраченное сокровище сюда, в раскаленный полдень, с еще только просыпающегося одинокого материка, закованного волнами двух океанов. Отчаянное, зыбкое желание прикоснуться, хотя бы взглядом, к той, унесенной, пожалуй, навсегда, ветром судьбы за многие тысячи километров, все же не могло стушевать тень сомнения в совершенной схожести Веры с Ларисой, обладающей бездной достоинств еще в отрочестве. То она юная балерина, умудрившаяся встать на кончики пальцев без помощи пуантов, то резвая фигуристка, а то отчаянная наездница, прекрасная амазонка... Что же, будем довольствоваться тем, что есть, ведь эти и иные «излишества» сытой заокеанской жизни, неведомы были в нашей скромной, бедной повседневности, да и откуда им было взяться во времена, когда страна едва отходила от страшного, обморочного состояния военного лихолетья.      
   Предел беззаботному блаженству положили появившиеся на противоположном берегу велосипедисты – парни с Соцгорода. Они, молча, явно чем-то подавленные, побросали велосипеды в траву, спешно разделись и бросились в воду. Чуткий к подсознательным порывам Скориков (недаром впоследствии он освоил профессию врача, стал классным специалистом), весь напрягся, сжимая кулаками песок.
   Едва выйдя из воды, парни буквально оглушили нас: «В городе вояки расстреляли нашу демонстрацию. Убита уйма народу». «Как?!» «Где?!» - посыпались на них вопросы. «Буквально час тому назад. Прямо на площади у горкома партии. Подробностей мы сами не знаем». 
    - Как убиты?! – мы все так и ахнули в один голос. 
   - Я так и знал! Суки!– Скориков в отчаянии ударил кулаками в песок, - я домой, ты со мной?
   - Конечно. – Не мог же я оставить товарища.
   - Тогда погнали?
   - Давай. Я догоню.
   Я заранее решил, что уговорю Веру (Ларису!) на вечернее купание, соблазнив ее необыкновенно теплой водой после того момента, когда само солнце малиновой клубникой канет в купель за тушей приземистого холма с виноградниками, покрывшимися юной кудрявой зеленью. Пустынный пляж, сонная река с бледно-молочным отражением рано взошедшей  полной луны или месяца довершат те романтические декорации, в которых свершится то самое… Оставалось получить ее согласие, и его она дала, едва кивнув головкой и кротко прикрыв веки.
   Остаток дня город и наш рабочий поселок прожили, корчась в судорогах поступавших противоречивых вестей и страшных слухов, полыхающими волнами, скатывавшими в  вершины Бирючьего кута, о кровавой расправе с людьми, посмевшими воспротивиться непродуманной, как следует, воле государства, в ответ огрызнувшегося такой хладнокровной жестокостью.
   О, святое простодушие  молодости, не успевшей погрязнуть в закосневшей рутине взрослого бытия, высокомерно возомнившего себя истиной в последней инстанции! Разумеется, искреннее сочувствие к погибшим и пострадавшим, вплоть до спазмов, подступавшим к горлу, порой овладевало настроением, однако эти кратковременные приступы улетучивались, едва мне стоило с нежностью вспомнить о предстоящем свидании с милой Верочкой - фантомом Ларисы. Я не удержался, не преминул простодушно похвастаться Скорикову о грядущем свидании с Верой, на что мой приятель в ответ понимающе усмехнулся, но как бы вскользь заметил:
- Поздравляю. Слыхал, по радио объявили о комендантском часе сегодня с 21.30?
- Нет, а что это за чушь?
- Это означает, сидите, граждане, по домам, тряситесь от страха и не высовывайте носа на улицу до шести утра.
- А то что?
- Загребет военный патруль, и потом доказывай, что ты не верблюд и не смутьян-забастовщик, и того хуже – не диверсант какой.
   Предупреждение товарища я принял к сведению, но отнесся беззаботно, рассудив, что эта строгая, малопонятная молодежи, мера в отношении населения годится для центра города – средоточия бурных событий, у нас же, в поселке, причем, у черта на куличках, за рекой, на пляже она явно излишняя.
   …Речная вода с отражениями вечерних редких облачков с малиновыми подпалинами приняла нас сдержанно и оказалась совсем не теплой, не успевшей прогреться в пору только проклюнувшегося лета. Мы плыли к пляжу, словно по небу, среди отраженных облаков, дружелюбно принявших нас в свою стайку. На отмели я обнял Верочку со спины, дрожа и от прохлады, и от вожделения, упершись самозабвенно плавками, мгновенно набухшими, в персиковую прорезь Верочкиной попки. И когда она развернулась, не пытаясь высвободиться из моих объятий, в ее глазах отразился потухающий закат, который она прикрыла дрожащими веками и  выдохнула: «Поцелуй меня…». Не отрывая губ, словно опасаясь прервать самозабвенный полет в знойную бездну, мы, уподобясь паре, танцующей модный шейк, освободились от плавок…Как объяснить те чувства, мною испытанные, в порыве самообмана – наконец-то я обладаю вожделенной Ларисой, повзрослевшей на те два года, которые превратили ее  из той девчонки, так не кстати наступившей на осколок стекла под раскидистым тополем, в юную прелестную деву… 
   
2
   Возвращались по улочкам поселка, странно притихшего в сгустившихся сумерках, вкрадчивую тишину которых изредка нарушали встревоженные собачьи перебрехи, да сбивчивые, неуверенные трели редких соловьев, не успевших нагуляться к исходу мая. Молодой месяц, вальяжно облокотившийся на перину облачка, был сам по себе, светил слабо. Я подумал, какие мы молодцы, что не поехали на велосипедах, с которыми только бы намаялись в этой кромешной темени. Вслед осенила догадка – ну, конечно, как же я упустил из виду предостережение Скорикова о комендантском часе! Воистину, счастливые часов не наблюдают. Авось, пронесет…
   - А ты, правда, любил Лариску канадку? - спросила Вера. «Я и сейчас ее забыть не могу», - подумал я, но вслух смягчил признание, чтобы не задеть чувства спутницы:
   - Ты ее копия.
   - Значит?..
   - Ты что-нибудь слышала о комендантском часе? - спросил я, чтобы уйти от прямого ответа спутницы, пригревшейся у меня подмышкой,
   - Нет, а что это? – удивленно отозвалась Верочка.
   - А то, что надо быть осторожнее, иначе нас могут арестовать, как нарушителей этого дурацкого распоряжения.
   - Ой, как страшно! – Верочка доверчиво обняла меня рукой под рубашкой.
   - Что это у тебя? – спросил я, поежившись от прикосновения чего-то холодного и влажного.
   - Извини, - она отдернула руку, -  это мои плавки. Не хочу надевать их мокрыми, бр-р-р, – она зябко передернула плечиками.
    Упоминание о ее плавках тут же вернуло меня к пляжу и тому сладостному мигу…  Я обнял Верочку, прислонил к забору и беспрепятственно завладел шелковистым кустиком между ее ног.
   - Не надо, миленький… - шептала она.
  И тут впереди, задолго давая о себе знать, на штакетнике и листве запрыгал дальний свет фар автомобиля, постепенно набирая яркость. Следом послышалось нарастающее недовольное урчание мотора, вынужденного работать на пониженной передаче. Наконец, из-за близкого поворота вынырнул и ударил по глазам ослепительный сноп света и двуглазым монстром двинулся навстречу. Мы прижались к изгороди, уступая дорогу в узком переулке, и напрасно, грузовик, а это можно было угадать по очертаниям, остановился как раз рядом. Из кабины выпрыгнул офицер, а из кузова солдат с автоматом в руках, и направились к нам. «Попались мы все-таки! Вот суки, такой каф поломали!» - подумал я обреченно, холодея от недобрых предчувствий и теснее прижимая к себе испуганную Верочку.
   - Граждане, вы нарушили предписания введенного сегодня в городе комендантского часа. Мы вынуждены доставить вас в военную комендатуру для выяснения причин нарушения. Поэтому полезайте в кузов, и предупреждаю - попытки к бегству будут жестко пресекаться! - обратился к нам офицер.
   Унизительное положение, в котором мы оказались, угнетало, к тому же неведомое ранее чувство вины перед законом сковывало по рукам и ногам. Пререкания, а тем более неподчинение, были явно бессмысленны и небезопасны, и я помог Верочке взобраться на колесо, чтобы затем она, перекинув ногу через борт, оказалась в кузове. К моим усилиям охотно присоединился солдатик. Я не стерпел:
   - Убери руки, не лапай мою девушку! Без тебя обойдемся.
   - Такую куколку не грех…- осклабился служивый.
   - Сержант, прекратите! – осадил его офицер.
   - Ладно…Есть, - неохотно огрызнулся тот, - Я просто хотел помочь.
   Следом за Верочкой в кузов запрыгнул и я. Здесь мы оказались не в одиночестве, а в компании таких же незадачливых молодых парочек. Хорошо, Верочке нашлось место на единственной скамье возле кабины, где сел и наш конвоир. Мне же, как и другим парням, поневоле пришлось присесть у борта, вцепившись в него руками, чтобы было не так тряско на ухабах, правда, после, когда выбрались на шоссе, можно было просто сидеть на дощатом полу.
   - Перевозят, как скотину, нарушают правила дорожного движения, - проворчал мой сосед у борта, - Хорошо еще, не на самосвале…
   - А вы не нарушайте, - отозвался со скамейки уязвленный сержант, и, вообще, прекратите разговоры и не курите, задержанные!
   Чувство унижения непреклонной сторонней волей и грозящими грядущими  неприятностями постепенно сменилось апатией. И в самом деле, что дурного и противозаконного мы совершили? Да ничего, подумаешь, замешкались на свидании. Пусть винит себя государство, мучается кошмарами бессонных ночей за расстрел безоружных людей, всего-то потребовавших, жаль только, что с перехлестами, нормальных условий жизни за тяжелый труд во имя самого государства. Дайте вдоволь тех же масла, мяса по доступным ценам, платите нормально за выполненную работу, постройте современное благоустроенное жилье, переселите в него людей из еще довоенных бараков, из коммуналок. Да мало ли… Виня себя перед Верочкой за случившееся, я пытался встретиться с ней взглядом, ободрить, однако в темноте мог едва разглядеть лишь ее поникший силуэт.
   Время от времени наш грузовик, уподобившись браконьерскому рыбацкому бредню, рыская хищно по улицам и выхватывая светом фар то спины ничего не подозревающих, то ослепленные светом недоуменные лица увлеченных свиданием парочек, тормозил, и процедура пленения в точности повторялась. Уже перед самым въездом в город кузов заполнился «уловом», и потому некоторым загулявшимся допоздна счастливчикам повезло остаться на свободе, за бортом, поскольку им просто не нашлось бы места в нашем злополучном кузовке.  А они, ничего не подозревающие, приветливо махали нам руками.
   Натужно вскарабкавшись по крутому подъему в гору и завершив полукруг на площади Революции, автомобиль помчал нас по проспекту, прямому как стрела, упершейся наконечником в памятник Ермаку и высившуюся за ним громаду Вознесенского собора. Обостренное встревоженное чутье подсказывало: центр города буквально нашпигован патрулями и военной техникой, ставшими полновластными хозяевами... На всех перекрестках, которые мы миновали, стояла пара-тройка вооруженных автоматами солдат, встречавших нас настороженно до поры, пока через «нашего» офицера ни выяснялось, кто мы такие. На Соборной площади свернули направо на проспект  Подтелкова, откуда рукой подать до цели поездки. Приземистое одноэтажное здание комендатуры (бывшей гауптвахты), притулившееся  к величественному Музею истории донского казачества и выделявшееся разве что  классическим фасадом с двумя внушительными колоннами, о существовании которого я раньше и не подозревал, полнилось напряженной ночной жизнью, видимо, ранее ему несвойственной.
   Нашу разношерстную группу, надо заметить не очень-то оробевшую, над которой то и дело вспыхивали смешок и шуточки – своеобразный рикошет нелепости ситуации - завели в довольно просторную квадратную комнату, как помнится, без окон, предварительно обшмонав каждого мужчину на предмет какого-либо оружия. Все это время я, ободряя Верочку, крепко держал ее за руку, шепнув, чтобы она выдумала фиктивные фамилию и адрес, разбираться досконально вряд ли будут – не тот случай. Но вот последовала команда разделиться по половому признаку, то есть женщинам стать по одну сторону у стены, мужчинам у противоположной стены.
   По одному вызывали к двум столам, за которыми в штатском, в светлых рубашках, аккуратно постриженные и причесанные, сидели молодые, довольно приветливые следователи и снимали с нас показания: кто такой, где работаешь, учишься, по какой причине не подчинился приказу командующего военного округа о комендантском часе… Подошел и мой черед. Недолго думая, я приплел себе иную фамилию, которая, полагаю, так и канула невостребованной в архивах госбезопасности, так как с этим допросом для меня, думал я, навсегда закончилось непосредственное общение с всесильной конторой по данному вопросу.
   Завершив дознание, следователи свернули свои бумаги и, молча важно, удалились, наверно, как мы гадали, для консультаций  с высшим начальством, которое в итоге и решит наши дальнейшие судьбы. И вот, эти час-полтора, проведенные нами в маяте и неведении о том, что же затем последует, какое наказание на нас свалится, оказались не самыми приятными. Изнывали курильщики, лишенные возможности ублажить себя хотя бы парой дымных затяжек.  Не чуя за собой преступной вины, совершенно безучастный к проискам рока, я присел у стены, как говорится, ноги не казенные, что, кстати, многие также сделали, в том числе и моя Верочка. Ей я посылал ободряющие улыбки и, украдкой, едва обозначенные движением губ поцелуи, на что она отвечала грустной усмешкой. Накатывали приступы дремы, и после некоторых бесславных попыток ей воспротивиться, меня засасывает в омут беглых сновидений… Вот совершенно голая Верочка-Лариса (а в итоге, все же Лариса)  с возгласом: «Бежим, я тебя спасу!», ухватив мою руку, увлекает на лестницу, по которой мы устремляемся вверх. Бежим, бежим, бежим, и, наконец, последняя ступень, от нее мы отталкиваемся и взлетаем в небо, раскрылив руки, боясь потерять друг друга. От восторга перехватывает дыхание. «Почему ты голая?» - спрашиваю Ларису. «Ой, забыла про плавки, они мокрые, сейчас надену». - Смеется она в ответ. «Куда летим?». «В Канаду. Будешь моим мужем. Там дешевое мясо и масло. Там тебя не найдут в нашем особняке из двенадцати комнат с тремя туалетами. Только ты не спи, ну, вставай же! На горизонте Оттава. Мы подлетаем»…
   Сквозь испаряющиеся фрагменты счастливого сна всплываю на поверхность циничной реальности, и просветленное сознание беспристрастно оценивает  очевидную вздорность ситуации. Наша «кунсткамера» пробуждается, заполняется громким оживлением с возвращением следователей. Провидчески предвижу благополучный итог и потому, сквозь вздохи облегчения и радостные возгласы «подельников», индиффирентно воспринимаю сообщение о нашем освобождении. Следует напутственная нотация о недопустимости нарушений впредь, короче, упаси боже, еще раз попасться на нарушении комендантского часа и общественного порядка  в этот период военного положения… Нас, поселковых,  снабдив «аусвайсами», инструктируют о маршруте передвижения по городу – идти группой строго по центру улицы Московской до выхода к спуску Герцена, беспрекословно подчиняться распоряжениям патрулей, и ни в коем случае не вступать с ними в пререкания.
   Короче, все очень серьезно, и напрасно беспечная молодость внутренне противилась путам строгих мер. Слух о застреленном в ту же ночь в наших краях патрулем (в гражданском) подвыпившем гуляке, перетрухнувшем и пустившемся спьяну наутек, расползался по городу. Убийство нелепое (а если человек понятия не имел о комендантском часе, и принял патруль за гоп-стоп?) и потому еще более страшное, случилось всего-то в километре от речного пляжа – места нашего свидания.
    Покинувших темницу на улице встречает рассвет, который едва забрезжил. Мы на свободе! Наконец-то, я вновь овладеваю прохладной ладонью Веры, и мы вместе с бывшими узниками энергично машем пропусками на перекрестках, освоенных снисходительными патрулями, вооруженных автоматами и явно сморенных бессонным ночным бдением.
   С площади Революции распахивается во всей шири и необъятности вид на северную пойму, все еще дремлющую в лиловом сумраке, с трубами злополучного электровозостроительного завода ближе к западной гряде холмов. Новочеркасск со своей градоначальственной  высоты недоуменно и осуждающе взирает в прицел одиноко торчащей на спуске Герцена, и оттого кажущейся нелепой, Триумфальной арки на здания цехов виновника внезапной смуты, надолго покрывшей темным пятном изгоя его историю. Вокруг ни души, а нам еще топать и топать, около пяти километров, среди гнетущего безмолвия и безлюдья, сковавших потрясенный бесцеремонной расправой город. Но это временное затишье перед волевым ответным протестом, который проявит рабочий класс солидарных предприятий, выйдя, сегодня же, организованной тысячной толпой на площадь, политой вчера невинной, жертвенной кровью сограждан. Но мне туда путь заказан.
    Метафора «спать на ходу» обретает в этот ранний час истинный смысл, каким бы она не казалось надуманной: каждый последующий шаг грозит обернуться провалом в сонную бездну. Внезапно позади – как гром среди ясного неба для раздвоенного сознания на грани сна и яви - слышится слабенькое треньканье трамвайного звонка, и следом погромыхивание явно пустого вагона, первым вышедшим на линию. Бросаемся с воплями отчаянной радости к нему, нашему спасению, всей разношерстной гурьбой, хотя до остановки еще далеко. Надеемся на милость водителя-женщины, взирающей настороженно и изумленно на, невесть откуда, взявшуюся молодежную ватагу к исходу комендантского часа. Дверцы гостеприимно распахиваются, слава богу, мы спасены, потому как силы и моральные, и телесные явно на исходе.      
Глава 18

Соблазн зла
1

    Он лежал, распластавшись, на тропинке, казавшейся красноватой от всходящего солнца и сочетания протоптанной земли с сочной стелющейся зеленью спорыша. Помятые, невзрачного цвета брюки, явно чем-то подмоченные, светлая рубашка-шведка с короткими рукавами…Побелевшая кисть правой руки, загоревшая по локоть, прижимала к груди пухлую канцелярскую папку с завязанными тесемочками. На окоченевшем лице, волевом с заострившимися чертами, окаймленном смолянистой бородкой, придававшей лицу выражение жертвенной решимости, пропечаталась гримаса сложного чувства, вобравшего в себя толи миг осознанного ужаса приближающейся неотвратимой смерти, толи промелька счастливой улыбки: слава Богу, отмучился…
   Всю ночь, под щедрой россыпью звезд, панихидным орга;ном, тихонько, с потрескиванием могучего напряжения, гудели над остывающим телом басистые струны проводов высоковольтной линии электропередачи, и казалось, что отлетевшая душа человека, запутавшаяся в их энергетическом силовом поле, в унисон, скуля, просит Христа ради помилования за прегрешения вольные или невольные.
   На труп, без признаков насилия, усопшего с неблагозвучной фамилией, схожей с именем одного из двенадцати апостолов, наткнулась первой древняя бабка из близлежащих частных домов поселка, с рассветом притащившая на веревке козу, чтобы та, кормилица, попаслась на щедром разнотравье. Она же, набожная бабка, и закрыла его карие очи, строго вопрошавшие космос о недостатке справедливости земной жизни.  Так буднично, с поистине божественной покорностью,  завершился земной путь одного из столпов давным-давно минувшего рабочего восстания.
   Нашлось немало очевидцев того (и я совершенно случайно, ей богу, оказался в том числе), как накануне вечером на рынке от пивной бочки, осаждаемой, наподобие мух, мужиками, будущий покойник отлипал вместе с молодым человеком, ростом выше его на голову, приличной наружности и обладателя вихлявистых манер представителей специфических органов власти. Обнявшись, пошатываясь, удалялись они по той самой дорожке, о чем-то сумбурно беседуя.
    Помнится, я, увидев в руках Тиуды папочку с тесемочками, точь в точь как у Остапа Бендера, собиравшего в нее компромат на подпольного миллионера Корейко. Тогда подумал я вслед собутыльникам: ее содержимое стало  смыслом его жизни и до самого конца ему суждено, замаливая грех,  нести этот крест и добиваться правды о том кровавом дне, на который он, отчасти, чистосердечно подвиг людей своей речью с козырька подземного железнодорожного перехода – организованно идти в город к властям и добиваться справедливости. Его слова, спокойные и взвешенные - потому восставшие прислушались и поверили им - материализовались по злой воле рока на следующий день в ужасную трагедию. Посему, замышляя нечто добросердечное, дальновидно допускайте возможность перерастания задуманного в жестокую противоположность, не напрасно же сказано, что благими намерениями выстлана дорога в ад. Временами провидение не прочь придать событиям ироничный оттенок, а ирония заведомо не свойственна Всевышнему, но присуща в полной мере его антиподу, сами знаете кому, не будь он помянут к ночи. 
   Драматургия небес: на следующий день после митинга у завода, в день шествия в город, на рассвете, нашего героя арестовывают, и, таким образом, ему самому не суждено участвовать в новочеркасской кровавой субботе начала июня 1962 года. А  вместо расстрела (его он вряд ли бы избежал если не на площади у Горкома партии, то по решению последующего суда, оказавшись в гуще событий в силу своего непреклонного характера) он был присужден к 12 годам лишения свободы.
   Эх, кабы знать, что он отправляется по той неприметной тропинке в последний свой путь! А причина сокрушаться по этому поводу у меня имелась…
   
2
   Какое-то время вспять он, «откинувшись» после отсидки как политический в местах не столь отдаленных от звонка до звонка, сидел напротив меня, также в начале лета, в кресле кабинета отдела редакции городской газеты, находящейся в нескольких кварталах от площади расстрела. На коленях покоилась раскрытая папочка с некими документами. Высокий лоб с обозначившимися, но пока не глубокими залысинами обрамляли короткие темные волосы. Глубоко посаженные глаза под прямой линией густых бровей взирали решительно, не меняя выражения, неся в себе отпечаток раздумий долгих лет тюремного заточения. Шкиперская бородка с проседью прикрывала волевой квадратный подбородок, а в руках трепетали своей боязливой смелостью листки бумаги, обличающие власть по непоколебимой уверенности визитера - дай лишь им ход в печать на всеобщее обозрение…Передо мной предстал образец этакого карбонария в исторической ретроспективе, или сподвижника Емельяна Пугачева (а то и его самого), или типичного правозащитника-диссидента советской поры, со всеми полагающимися атрибутами: внешность вполне соответствовала внутренней убежденности. И, надо признаться, его облик действовал на меня магически, вынуждая время от времени  чему-то внутри болезненно сжиматься от неясных предчувствий – толи мой нано провидец считывал наперед исход его трагической судьбы?
   Не припомню в деталях содержимого нашей так называемой беседы: он напирал на необходимость опубликования содержимого его тесемчатой папочки, важности которого я якобы недопонимал, и именно эта снисходительная оценка моей ментальности сквозила в его отстраненно-ироническом взгляде. Я же, понятное дело, хотя и был не сведущ в тонкостях анархо-синдикализма, нутром испытывал тщету усилий одержимого апологета. Да и прохиндей редактор, старая аппаратная лиса, не выдал мне руководящей идеологической установки насчет визитера, которого он привел буквально за руку ко мне, мол, сам разбирайся, а заодно и проверим на лояльность, твое беспартийное на тот момент нутро. 
   Однако та же судьба человеческая, уставая мутузить стойкого избранника всяческими напастями, время от времени милостиво предоставляет ему передышку на покаяние. Откинувшись из зоны, где Петр пристрастился к шахматной игре и на полном серьезе вынашивал планы демонтажа-переустройства социалистического общества, он вернулся на родину, поселился в «хрущевке», в однокомнатной квартире умерших родителей, с женой, цыганистой с виду особы, падкой на украшательские побрякушки, безраздельно разделявшей бунтарские взгляды супруга. И жили они в одном из двух десятков домов, возведенных на месте пустыря-стадиона по решению властей, замаливавших грехи в спешном порядке. В обмен на загубленные жизни участников восстания и справедливые требования населения жить в нормальных человеческих условиях.
   Но то был лишь интервал, крохотный зазор в череде испытаний. Судьбе было угодно хранить до поры своего избранника, дабы он смог полюбоваться на дело рук своих. Тягучие думы о несправедливо растоптанном детстве и молодости; о возмездии узурпаторам, расстрелявшим в 37 году его отца – убежденного большевика с 1903 года; о создании ячейки анархо-синдикалистов, чьими идеями он восторгался и по мере сил продвигал на местном уровне, не покидали Петра Петровича ни во время шахматных баталий с соседом, ни за стаканом домашнего самодельного вина, настоянного на фруктах с собственной дачи. Впрочем, вино - это громко сказано, не дано ему было вызреть, будучи употребленным, еще на стадии «бражки».
   Времена «оттепели» постепенно истончались, перекладываясь безвозвратно в «заморозки», а сам ее вдохновитель перерождался в прямую противоположность, погружаясь на склоне лет в трясину культа личности, под видом разоблачения которой похоронил «отца народов» на заре своего восшествия на престол всевластия. Естественно, Петр (о таких в народе говорят: «зашел ум за разум») своенравной судьбой своей оправдавший данное ему имя, означающее в переводе с еврейского «камень», был на особом, неослабном учете спецслужб, и не только местных, однако не торопившихся расправиться с неугомонным. Одной из причин промедления была достаточно высокая должность в горкоме партии его сестры, да и родной старший брат пошел по властной стезе, комфортно устроился в жизни. А вот Петр решил иначе распорядиться судьбой, влекомый, очевидно, большевистскими позывами, доставшимися ему в наследство от идейного отца. И начертано ему было свыше идти иным путем, испытать юдоль жертвенной справедливости, свойственной романтикам революционных катаклизмов.  И даже наш редактор городской газеты, член бюро горкома партии, нормальный в принципе мужик, фронтовик, но номенклатурщик до мозга костей, произнося с заискивающей, извиняющейся улыбкой сакральную фамилию, как бы намекал трепетно на нечто возвышенное, сродни понятию «священная корова».
    Толи наш герой чрезмерно увлекся диковинными, претендующими на оригинальность идеями, берущими в России начало от самого одиозного М.А.Бакунина, о революционной самоорганизации трудящихся, на принципах взаимопомощи и коллективного самоуправления, и способных построить действительно справедливое общество; толи его терзала жажда донести до всего мира правду о кровавой расправе над рабочими, а заодно и с примкнувшими к восстанию иными гражданами. Но, видимо, где-то там, «наверху», в соответствии с политической метаморфозой общества недостроенного коммунизма, была дана отмашка – «управить», мол, довольно нянчиться со смутьяном, спознавшимся с «вражескими голосами» Запада. Это всего лишь предположение, поскольку истинной причины, разумеется, не дознаться, так как подобные распоряжения отдаются устно, без свидетелей.
    Отыскать слабое звено в личности обреченного не представляло особого труда - у всех на виду была его тяга к простейшему алкоголю, постепенно переросшая в перманентную. Моцарт и Сальери – вот классический пример того, как «аккуратно, не подкопаешься» распрощаться навсегда с талантливым и своенравным человеком, причиняющим массу неудобств. Таким вот прозаическим образом выпал из рук провинциального адепта анархо-синдикализма флаг, квадрат, разделенный по диагонали на красный и черный  цвета  – символ организации, которой никогда не дано построить общество по своим химерическим лекалам, а дано лишь довольствоваться ролью подручного, временного попутчика социалистической идеи, выполнить часть ее черновой работы в схватке за власть.         
 Глава 19

В тихом болоте черти водятся
1
   Подобострастное воображение порой затевает с нами  обманчивую, затейливую игру. Ну, к примеру, когда в стылом, продуваемом апрельскими ветрами Питере, по Неве белоснежными стругами торжественно скользят первые льдины с Ладоги в почетном эскорте чаек – предвестников северной весны; когда ледяные заплатки тревожат, проутюживая,  зыбкие отражения зданий Адмиралтейства, Исаакиевского собора и иных достопримечательностей, предстающих взору с набережной от зданий Двенадцати коллегий и филологического факультета университета; когда в укромных закоулках гранитных редутов Петропавловской крепости, обращенных к Зимнему дворцу, замечаешь свечки распятых обнаженных тел любителей хватануть  бодрящую порцию радиации мартовского солнца после нескончаемой череды тусклых зимних дней, - тогда с нахлынувшей нежностью вспоминаешь, раздвигая мысленно занавеси времени и расстояний, о далеких восточных краях.
   Мнится, что там, в Алма-Ате, уже теплынь, и ранние цветы, к примеру, тюльпаны млеют на клумбах под жарким солнышком, близким на целых пол километров от уровня моря. Отчасти  это так и есть. И ты, будучи там по надобности организовать накануне лета первый выпуск республиканской газеты студенческих строительных отрядов, возвращаешься из алма-атинского рая, пропитанного солнцем и запахами расцветающих под его лучами женщин, уравновешенных в своих капризах и желаниях в условиях среднего высокогорья.
    Ты возвращаешься в совершенно иной, стылый, пропитанный сырым запахом тающих льдин, но не менее заманчивый мир гранитной набережной Невы у альма-матер и с бесполыми сфинксами - андрогинами, символами тамплиеров и масонства, выточенными древними египтянами из розового гранита по технологиям космических пришельцев, и стерегущих здание Академии художеств напротив.
  Ты возвращаешься, купив загодя на рынке восточного базара за дешево целую охапку радужного сокровища (наподобие букета тюльпанов в натюрморте постимпрессиониста Мориса Вламинка в Пушкинском музее).
   Не мешкая, ты мчишься в аэропорт, чтобы через пять-шесть часов полета и, скользя сквозь изумленные взгляды женщин в вагоне метро, ранним утром доставить цветы, не увядшими, но в полу обморочном состоянии, прямиком в постель восхищенной и совершенно покоренной роскошным презентом старшекурснице с факультета. И впитывая едва уловимый, таинственный запах тюльпанов, я неизменно вспоминаю запах той юной женщины (верной поклонницы публицистики чешско-немецкого писателя и журналиста Эгона Эрвина Киша), проснувшейся в общежитской комнате в чистой постели, согретой теплом ее соблазнительного тела, потягивающегося в предвкушении отрыва в сладостный полет. Тела, к которому, наконец, тебе открыт доступ. Ревностные взгляды ее чернявой товарки по комнате, покидающей нас «только на десять минут по естественной надобности», лишь прибавляют решимости – часы страсти пущены! И вот они, краткие минуты блаженства со спущенными до колен штанами. И опять-таки обнаруживается разительное сходство (их лихорадочно предоставляет на серебряном подносе угодливый нано сводник) с той, возможно, целующейся в сей момент в разгар дня с прыщавым студентом медицинского колледжа на скамейке в укромном уголке парка Торонто.    
     А в пору затяжной ленинградской зимней вьюжной непогодицы пронзительные остекленелые ветра рыскают по скованной льдами, заснеженной Неве, норовят смести с наледи Дворцового моста юношу, возвращающегося в общагу из Эрмитажа пешком на пятую линию Васильевского острова. Они пронизывают насквозь нехитрое, венгерского пошиба, пальтишко студента, обвиваясь вокруг сердца, наполняя его тоской по яркому солнцу Заилийского Ала-Тау и тамошней плюсовой температуре в феврале. Ан, нет! Попади вы в ту пору ненароком в те края, изумленному взору предстанет Алма-Ата, убеленный город с деревьями, укутанными в снежные коконы, покой которых охраняют порхающие снежинки, да ядреный по утрам морозец, настоянный в пору безветрия на сладковатом запахе призрачного смога.

2      
   В те, теперь уже далекие и, к сожалению, невозвратные годы, дотошно оприходованные и разложенные по полочкам личным нано архивариусом, канувшие в сокровищницу памяти, эту «длинную вечернюю тень истины» -  редкие иномарки в Ленинграде чаще всего можно было встретить припаркованными возле легендарной гостиницы «Астория» («Англетер» на старинный манер). Здание, напоминающее мне обликом чей-то фамильный склеп,  печально прославлено таинственной кончиной (то ли насильственной, то ли добровольной?) в одном из ее номеров автора строк, нацарапанных кровью за неимением чернил на клочке бумаги и потрясающих своей грустной покорностью в прощании с миром Божьим: «До свиданья, друг мой, до свиданья. Милый мой, ты у меня в груди…»
    Вот на эти иномарки, уткнувшиеся в тротуар, словно баркасы, в иноземные берега, я и пялился из окна двухместного полу люкса на втором этаже. Я тщетно пытался бороться с тем самым похмельным синдромом, дать взгляду устойчивую опору в темной вибрирующей громаде Исаакиевского собора, дымящегося под струями дождя и отражавшегося тускло золочеными куполами в лужах и на холеных кузовах автомобилей уродливым двойником-пересмешником, взятым на прокат из параллельного мира,
   Сознание зябко и дискретно пульсировало фрагментами вчерашнего – своеобразная матрица беспризорной гурьбы рваных низких облаков (будто их кто выблевал), гонимых над городом ветром с Финского залива…
  Самолетный прыжок через пол Союза из Алма-Аты в Питер продлился сверх меры (в промежуточной Караганде заметало снегом взлетную полосу). Да и у подножия Заилийского Ала-Тау лежал белый покров, и морозный воздух начала дня разбавлялся тонким чудесным яблочным ароматом  знаменитого яблока - алма-атинского апорта, воспарявшего из бумажного пакета килограммов на восемь. Хруст снега под ногами, утрамбованного морозцем, подобен хрусту разгрызаемого яблока. Я знал наверняка, чем удивить и обрадовать своих бывших факультетских однокашников. А над Питером бушевал циклон с Гольфстрима, было тепло как в феврале где-нибудь в Ялте или Севастополе. Впрочем, через пару дней погода резко поменялась и болгарская дубленка все же мне пригодилась.
   Я уже вчистую опаздывал, а еще предстояло около часа  потратить на дорогу из аэропорта почти через весь город к обожаемой альма-матер – Ленинградскому университету. Однако «лететь стремглав» не торопился, но буквально жаждал после нескольких лет разлуки вновь окунуться в прелесть вечерней суеты милой сердцу  северной Пальмиры: в метро, когда на эскалаторе в потоке специфического спертого воздуха, дышащего навстречу из чрева подземки, иной раз так пронзительно потянет запахом кофе свежего помола из бумажного пакета хозяйственной сумочки обладательницы прекрасных глаз, мимолетный  обжигающий взгляд которых повергнет в праздничное смятение твою озябшую душу; на Невском проспекте, где в галереях Гостиного двора, как правило, наткнешься случайно на того, придурковатого чела, с кем не виделся лет двадцать и живущего в каком-нибудь задрипаном Новочеркасске; наконец, на Университетской набережной, где сквозь арку двенадцати коллегий с самым длинным в Европе коридором  после занятий валят веселой гурьбой студенты, а на них из окна квартиры Блока все еще падает мягкий розовый свет…
   И попал я на юбилейный вечер нашего факультета журналистики, как водится, с корабля на бал. Приглашение мне выправил и прислал в Алма-Ату сокурсник Ихтиандр (студенческая кликуха Андрея), который тотчас после окончания университета, как мы и предполагали, стал трудиться в Ленинградском управлении всесильной тайной конторы. Уже стемнело, и пришлось поплутать по университетским закоулкам между зданий филфака и двенадцати коллегий в поисках искомой столовой, в которой за пять лет учебы я удосужился пообедать всего пару раз. То было приятное блуждание, где-то нарочитое, по местам «боевой славы» в обнимку с отзвуками одиноких шагов, настороженно мечущихся в лабиринте старинных зданий, и как бы воскресших призраков голосов и молодого смеха множества поколений школяров альма-матер.   
   Уже в основном отзвучали торжественные речи мэтров отечественной журналистики, имена которых мелькали на страницах центральных газет и журналов той поры и в титрах телепередач; застолье набирало силу, и чопорная ленинградская профессура, в основном, грассировавшая в произношении, запросто перешла  на  «ты» с теми, на кого не зря  возлагались надежды. Порхающее тут и там модное в общении словечко «старик» устраняло возрастные барьеры и служило паролем к откровенному, душевному разговору «за жизнь». Разумеется, не обошлось без хорового исполнения репортерского гимна: «Трое суток шагать, трое суток не спать ради нескольких строчек в газете…» Славные, черт побери, были времена! Лучшие годы нашей жизни.
   И все бы ничего, но я был голоден, не считая оприходованного куриного окорочка и чашки кофе в самолете, от которых и помина не осталось. Судя по всему, праздничный стол изначально был скуден – на бо;льшее, очевидно, не располагал университетский бюджет, зато халявной водки (один из выпускников стал редактором многотиражки ликероводочного завода) было в избытке. Радушно встретивший меня Ихтиандр, поспешил успокоить, туманно намекая на предстоящий праздник желудка: «Потерпи, старичок, всего пару часов».
   
3
   Далее события развивались согласно хитроумному сценарию товарища. Особо приближенной компании следовало переместиться в ресторан «Астории», где нас ждал праздничный стол и гостиничный номер для меня и Славки, прилетевшего из Архангельска. До отеля рукой подать, если через Неву, наполненную дробными бликами фонарей у Адмиралтейства. Добирались не без приключений. Посредине Дворцового моста «жигуленок» фотокорреспондента «Вечернего Ленинграда» Женьки Синявера  внезапно заглох, и мы долго и упорно толкали его, пока он не пошел самокатом и также внезапно  завелся. На радостях дали круг у Александрийского столпа на виду патруля гаишников. Они было напряглись, сунулись, наивные, но с нами был Ихтиандр, бесстрашно и зло обматеривший их, очевидно, сводя старые счеты соперничающих контор, и плевать хотевший на какие-либо последствия…
   Итак, нас ждал стол в ресторане и отменное предупредительное обслуживание до двух часов ночи. Белоснежная скатерть, изысканная посуда, натуральный португальский портвейн, виски «Белая лошадь», приятная беседа с белокурой дамой из «Интуриста», непременный тур танго с ней, хмельное бормотание в ее изящное ушко с намеком пройти в «нумера» (гусар я или не гусар, казак или не казак!), и, конечно же, воспоминания из жизни в общаге с «крестьянскими» ужинами, за которыми студенческой братвой съедены сотни метров дешевой балтийской селедки.
   И все это под присмотром профессиональных рассеянных взглядов пары-тройки молодцов в опрятных костюмах, под которыми угадывалась тренированная мускулатура. Под мимолетные укоризненные взгляды в мою сторону коренной ленинградки Наденьки, немногословной, скромной, с которой мы были свидетелями на свадебной регистрации Ихтиандра и Юли. К тому же шло дело и у нас с ней, дочкой собкора «Советского спорта». Каким же я был тогда ослом, легкомысленно не приняв всерьез этого подарка судьбы. А ведь она все еще была свободна, и, как показалось, все еще можно было поправить…Как я догадывался, наше намечаемое сближение являлось частью плана Ихтиандра и, возможно, с Надиной подачи. Поправить надо было мне мозги, да некому, кроме невменяемого моего нано суфлера, к несчастью надравшегося на юбилейных радостях вдрабадан. Очередной шанс был упущен, мать его яти.
   Проводив нас в номер по толстой ковровой дорожке, прикрытой белым полотнищем (буржуйские замашки, отметил я), жадно сканировавшим шарканье наших шагов, на прощание Андрей, как бы, между прочим, обмолвился:
   - Завтра в 17 часов мы будем у тебя в номере. Усёк? – Что характерно, Андрей при этом выглядел трезвым и бодрым, по-товарищески снисходительно не замечая мое состояние в «зюзю».
   - Окей. С кем?
   - Увидишь. Есть разговор.
   - Захвати, пожалуйста, Наденьку, будь любезен. Я ее очень, очень…- Дверь захлопнулась.

4
   … Проснулся и Славка, наш факультетский бард и большой знаток западно-европейской поэзии. Лежа в постели и дирижируя дымящейся сигаретой, он затянул из Пауля Флеминга:
   Я жив? Но жив не я.
   Нет, я в себе таю
   Того, кто дал мне жизнь
   в обмен на смерть мою…
   Я присоединился к нему, продираясь сквозь лабиринт софистики о жизненном круговороте:
   …Он умер. Я воскрес,
   присвоив жизнь живого.
   Теперь ролями с ним
   меняемся мы снова.
   Моей он смертью жив.
   Я отмираю в нем…
  Бравурно поздравив друг друга с недурной физической и поэтической формой, с моей подачи мы решили с шиком позавтракать в номере, не вставая с постелей. Я заказал по телефону,  прежде всего, соленых огурцов, и вскоре горничная привезла все на тележке. Густое коричневое пиво с диковинным названием «Мартовское», как всегда было восхитительным…
   Потом мы заехали домой к сокурснику Сергею Л. и хорошо добавили. Потом я проводил Славку на вокзал, но перед этим он «стрельнул» у меня  «четвертную» и попутно в пассаже на Невском оттяпал пять кило говядины («Понимаешь, жена заказывала»). И мы расстались, как оказалось, на долгие, долгие годы и, думаю, навсегда.  Но должок он мне все же вернул, переводом.
   Вечером я заказал в номер коньяк, кофе и все такое. Смущало одно: с кем придет Ихтиандр. Если с мужиком, то обошлись бы и водкой. В ожидании гостей, я от нечего делать прошелся по комнатам, заглянул в ванную в надежде отыскать «жучки», понятно какие. Не зря, рассуждал я, нужных людей определяют в апартаменты, специально оборудованные. Вспомнился по случаю эпизод, когда Ихтиандр, очевидно, следуя инструкциям о разработке возможных рекрутов в контору из числа студентов, решился сосватать меня университетскому куратору: «Так, зайдем на минутку по делу к одному человеку». Зашли. Как сейчас вижу за скромным конторским столом человека (как бы служащего принадлежностью раритетного, чудом сохранившегося данного предмета канцелярской мебели), не яркой наружности, но с цепким взглядом и предусмотрительно сидящего спиной к окну.  Поздоровались. Ихтиандр скромно представил: «Вот, мой сокурсник». «Хорошо», - просто сказал человек, давая понять, что молниеносная аудиенция закончилась. Я после не стал тиранить ушлого товарища расспросами что, да как. И уже перед самым выпуском, прощанием с альма-матер, товарищ обронил, что на меня кто-то, скорее всего из конкурентов, «наклепал» компромат, подставил. Я, нисколько не сожалея, не стал уточнять, кто и за что, сам догадывался. И тот, сука, потом просидел посольским чиновником лет двадцать пять в одной из стран Южной Америки и помер вслед за женой в чине полковника госбезопасности в отставке.
   В назначенный час в дверь постучали. Вошли Ихтиандр с молодым человеком. Поздоровались.
   - Владислав,- представился гость,- коренастый, ниже меня на голову, белобрысый, с крепкой рукой. Я подумал, что он занимается боксом в категории «мухача», а внешностью смахивает на прохиндея Ясинского – алма-атинского молодого борзописца.
   Расположились в креслах возле столика. Ихтиандр достал трубку и небрежно бросил на стол пачку «Капитанского» табака. Я по запаху уловил, что туда подмешано и «Золотое руно» -  приятель не изменил привычке. Я достал из нагрудного кармана пиджака свою трубку, кстати, подаренную мне в студенчестве Ихтиандром.
   - Узнаешь?- спросил я.
   Ихтиандр довольно хмыкнул.
Я разлил коньяк по рюмкам, и Владислав не стал ломаться, но только пригубил.
   - Он не пьет крепкое, - заметил Ихтиандр и пояснил, - занимается спортом.  - Так вот, старик, - начал мой товарищ, попыхивая трубкой, - Владик планирует побывать в Алма-Ате.
   - Погоди-ка, - перебил я, - а ты на что?
   Я, конечно же, намекал на то, как мы вместе проходили практику в республиканской студенческой стройотрядовской газете при ЦКЛКСМ Казахстана.
   - Понимаешь, Владик увлекается горными лыжами, и, думаю, не выдам большой тайны, если скажу, что его кумир Жан-Клод Килли. Подскажи, где там можно покататься от души.
   Сам Владислав, до поры до времени, помалкивал,  похоже, что он несколько стеснялся «матерого» журналиста в моем лице, однако рассматривал меня веселыми, многопонимающими,  близко поставленными голубыми глазками. «А ты хитрован, - отметил я про себя, - но мой хук правой пропустил бы».
   Не станет откровением, если поделюсь  интересным наблюдением из собственного опыта: по жизни иногда встречаются типы, казалось бы, ни в чем пред тобой не провинившиеся, однако в разговоре с которыми едва себя сдерживаешь, отводя глаза, пряча руки за спину, чтобы не плюнуть в его сторону или не двинуть кулаком в физиономию. Ничем иным объяснить не могу сию причуду, как происками подсознания, защитной реакцией на попытки энергетического вампира завладеть твоей энергией, а, возможно, и душой.
   Что ж, почему не перетереть от души в приватной мужской компании? И я, размягченный порцией хорошего коньяка, с удовольствием поведал и о горах, и о турбазах, где бывал, конечно же,  и о роскошном горнолыжном комплексе Чимбулак, о красавце-стадионе Медео с его уникальной ледяной дорожкой и уютным баром под трибуной…
   - Ну, а как там?.. – это был первый вопрос Владислава за весь мой вдохновенный монолог.
   Я попросил уточнить, что он имел в виду.
   - Ну, вообще, то да сё… - он пожал плечами, скромно улыбаясь, и  как бы давал понять, мол, и так  ясно, о чем речь. Колись, старичок, гони инфу.
«Ах, вот оно в чем дело! - завелся я про себя, - значит так, сейчас выдам кое-какие сведения и личные наблюдения, ежели вы так нежно берете меня в разработку. А там сами решайте».
  И я выложил некоторые соображения о набирающих силу национализме и сепаратизме в среде казахской интеллигенции. Насколько я оказался прав, показали дальнейшие события вплоть до печально известного развала Союза, в котором не последнюю роль сыграла правящая республиканская элита. Местами я был весьма откровенен, что произвело впечатление, судя по тем смущенным и вопросительным взглядам, которые Владислав адресовал Ихтиандру. А тот лишь довольно жмурился и посапывал в трубку. Нам было хорошо в теплом уютном номере, в окна которого стучала, вместо дождя, ледяная крупа.
   Не скрою, я, улучив момент, подколол Ихтиандра, кивнув в сторону его подопечного:
   - Там у вас что, все такие или через одного? - Товарищ пропустил мимо ушей мой «прикол», как и подобает поднаторевшему комитетчику (что я оценил), но, между прочим, заметил:
   - Он надежен на сто процентов.
   - Смахивает на скобаря…
   - Не суть. Это, смотря по обстоятельствам. И, заметь, далеко пойдет.
   «Я уважаю твое мнение, но я не согласен» - буркнул я про себя, а вслух не нашел ничего лучшего, как парировать присказкой «с бородой»:
   - Если милиция не остановит, -  и подумал: «Нет, определенно – скобарь».
  Мы еще посидели за кофе, дожевывая объедки беседы. Я оставил Владику свои координаты на случай, если он все-таки появится в казахстанских краях.
   В дверь робко постучали, затем вошла она, молодое дарование, проходившая летом практику в моей газете. Молодец старина Осинский, препод с факультета, отметил я, выполнил просьбу, помня о совместных алма-атинских приключениях, доискался-таки ее на факультете.   
   - Во всякой мудрости много печали,- упредил я вопрос Ихтиандра. – Не зря же ты подарил мне когда-то конфискованную Библию? Кстати, Серж Подгарбэ свой экземпляр выгодно продал – не хватало денег на свадьбу, - сам не зная, почему, я сдал приятеля, возможно, в эти минуты видящего третий сон в неимоверно далекой Алма-Ате.
   - Так бывает. Употребил во благо, значит, не грех,- хмыкнул товарищ. – Кстати, передай ему большой привет и массу всяческих пожеланий.
   Мужчины засобирались, справедливо почувствовав себя лишними. На прощание мы крепко обнялись с Ихтиандром – было такое обоюдное предчувствие, что увидимся не скоро.
   - Все нормально, старик, - сказал он, - до утра тебя никто не побеспокоит. – И оглянулся на визитершу. - Прощайте, нет, пожалуй, до свидания, коллега - прелестное дитя! (Ага, подумал я, теперь он от нее не отстанет, возьмет в разработку. Только вот в какую – вопрос).
   И он сунул свою трубку в карман моего пиджака. На память. Добавил:
   - Все собираюсь бросить курить.
   Подарок есть подарок, и я не стал огорчать Андрея тем, что уже распрощался с куревом, а трубку носил для форса, отдавая дань уважения курящим мэтрам.

5
      Я был слегка пьян, к тому же давал о себе знать крутой загул ровно сутки тому назад, а потому не прав, когда без долгих предисловий самозабвенно потащил девушку, пусть и бывшую мою подчиненную, в постель. Таким манером я решил отметиться в легендарном Англетере полноценным половым актом, оставив своеобразную памятную зарубку, вроде той, что вырезал когда-то в юности в виде сердца, пронзенного стрелой, на стволе огромного канадского белоствольного  тополя в память о счастливых днях с девчонкой из Канады.  Гостья, ошеломленная моим безапелляционным начальственным натиском, по инерции послушно разделась.
   - Пойми ты, - бормотал я, силясь нахрапом раздвинуть ее пухленькие ляжки и целуя бархатный животик пониже пупка. – Совершенно нет времени. У меня самолет рано утром. Имей совесть.
   - Что ты делаешь, миленький, не надо, слышишь! Ах, что ты делаешь…я не могу…
    Меня невозможно остановить, но тут, упершись вдруг в непреодолимую преграду, я слегка протрезвел:
   - Ты что, еще ни с кем не была?! Ты целка, то есть… девочка?!
   - Ну да, – ответила она, нисколько не гордясь. - Разве не заметно?
   - Брось! Кроме шуток?
   - Тебе все было не досуг в Алма-Ате со мной разобраться. Тогда ты по самые опции был занят, куёлдовался с этой… как ее…ну, не важно…Ах, да, вспомнила! Этой дылдой певичкой.
   - Мимо.
   - Разве нет? Вот тогда я была бы твоей. Теперь поздно, перегорела, сейчас мне нужны гарантии.
   Мой наступательный пыл угас, скукожился:
   -  И что прикажешь теперь делать?
   - Не знаю…
   - Тогда я пошел в туалет.
   - Не уходи. Я тебя успокою, я сумею. Давай сюда твоего сладенького…
   Циклон с Гольфстрима принес снегопад. За ночь прилично намело, поэтому ранним утром мы вышли из гостиницы прямо в зиму. Такси уже ждало нас, оповещая готовность красными от бессонницы глазками габаритных огоньков и уютным сизым дымком из выхлопной трубы. Мы поехали по еще не расчищенному пушистому снегу. Снежинки меланхолично штриховал рассветную полутьму.
   - Извини, я не смогу проводить тебя до аэропорта, мне сегодня надо позарез на лекцию в универ. Ты и так опаздываешь, - ее голос звучал отчужденно, напряженно, с некой досадой. - Тебе то что, дрых без задних ног, а я почти всю ночь не спала, думала, вспоминала Алма-Ату. Как там здо;рово было, господи, какое чудесное время!.. Кстати, таганрогский Ник Малинский, наш редакционный супер репортер, как-то, год назад, заявился в гости. Мы с ним изредка переписывались. Представь, вечер, зима, метель, и вдруг стук в окошко…
   - В какое окошко? Он что, по пожарной лестнице залез? Хотя Коля такой, он может…
   - Да нет же, балда ты! Мы снимаем с сокурсницей комнату на первом этаже.
   - А…
   - Глядим, а за окном Коля с портфелем в зубах и двумя бутылками «Шампанского» в торжествующе воздетых руках – и в этом весь он. Такой подарок нам перед Новым годом! Оказывается, он прилетел в командировку от своего радиотехнического института. Мы вспомнили все-все! Какой ты счастливый – живешь и работаешь в Алма-Ате…Скажи, кто этот парень, который был с твоим товарищем Ихтиндром? Тоже из конторы?
   - А откуда еще? В подробности я не вдавался. Как я понял – сексот он, стажируется. Что, приглянулся?   
   - Типун тебе на язык. Невыразительная личность. Какой у него неприятный взгляд, глазки грызуна. Недоросль какой-то. Готовый типаж для роли предателя в фильме.
   - Во-во. Прямо сняла с моего языка! Сам еле сдержался, чтобы не приложиться ему в пятак. Будь с ними осторожней. Помнишь, у Ремарка: «Всяческие беды и несчастья исходят от людей маленького роста»?
   - Это ты с похмелья такой дерзкий?
   Я промолчал.
   За окошками нашей «Волги» проносились огни проснувшегося утреннего города.  Куда-то брели мумии прохожих, бороздя на тротуарах еще не  убранный снег, с которым кое-где дворники самоотверженно боролись с помощью огромных фанерных лопат. Меня подташнивало и от вчерашнего, и от мелькания встречных машин и немых уличных сценок монохромного синематографа за окошками такси.
   - Да бог с ними. – Голосок моей полу альбиноски  выхватил мое сознание из эскалатора встречных видений.  - Хотя Ихтиандр, - продолжала она, -  по всему видно, приличный мужчина, тем более наш, с факультета…И долго еще ты, озорник, проваландаешься в Алма-Ате? Может, переберешься на север?
   - К тебе, в Архангельск?
   - А что, ты мне подходишь, мне понравилось, - она при этом положила свою теплую ладошку на мое колено. «Так я подхожу или в первую очередь мой «сладенький», который ты так ласково приголубила?» - не уточняя, подумал я, а вслух заметил:
   - Извини, так вышло…Я облажался?
   - Ладно. Пиши, звони, я буду ждать. Только не затягивай, иначе я, девочка голубых кровей, могу досрочно лишиться своей… невинности.
   - Голубых – это метафора или?...
   Она крепко сжала мою ладонь, и, уже обращаясь к таксисту, добавила. – Остановите, пожалуйста, вон там, у метро…
 
  6
   Прежде, чем покончить с юбилейной эпопеей, предлагаю, согласно теории струн Вселенной, скакнуть на миг в отдаленное будущее, впрыснув в междустрочие порцию добротного яда.
    Ближе к весне я отбыл из Алма-Аты в Усть-Каменогорск в командировку, а когда вернулся, в редакции сказали, что звонил не то Владислав, не то Вольдемар из Ленинграда. Ну, звонил и звонил, подумаешь, цаца! Я о нем и позабыл. Значительно позже, когда я перебрался на родину в Новочеркасск, благосклонно вторя Бродскому « если выпало в Империи родиться, лучше жить в провинции у моря», на глаза попался  любопытный снимок в московском еженедельнике (не помню, конкретно каком, их в ту пору расплодилось, как собак не резанных). На нем тот самый Владислав, в шутку агрессивно позирующий на камеру,  с початой бутылкой пива в руке в компании своих университетских товарищей на зимних каникулах в Алма-Ате.
    А между тем наши судьбы соприкасались, и, что характерно, именно в Новочеркасске.  То он был в составе гастрольной  свиты краснобая Субчика, агитировавшего казаков в качестве доверенного лица ЕБН на митинге на Соборной площади, толкавшего пламенную речь с грузовика в равнодушную, сонную громаду Воскресенского собора под присмотром бронзового атамана Ермака напротив. Оратор с берегов Северной Пальмиры витийствовал, взывал к опочившей было генной памяти потомков казачьего воинства о заповеди: «За Веру, Царя и Отечество». То заявился с визитом на съезд казачества и даже преклонил колено у памятного камня жертвам расстрела 1962 года в скверике возле Атаманского дворца… Любопытно, аукнулся ли в его сознании момент расстрела из танков (!) здания парламента России и его защитников по команде Ельцина? А ведь тогда жертв чудовищной расправы было на порядок больше.
    Кто бы мог тогда подумать, что грядут времена, в которых на почве распада общества и вседозволенности нравов буйно взрастет  маловыразительная личность «чего изволите» (из эпохи сивушного патриотизма – это когда, по меткому выражению классика, путают Отечество и Ваше превосходительство), обратится из социопата-парвеню, в «исполина», в «глыбу, матерого человечище». Она, личность, судя по всему, обладала волей, которая  из посредственности - der Untermesch в итоге слепила нечто жестоковыйное (oderint, dum metuant (лат.) – пусть ненавидят (желательно молча), лишь бы боялись) – один к одному Крошка Цахес по прозванию Циннобер из сказки Гофмана, телом и душой неказистый, умевший кстати щегольнуть блеском позаимствованной мысли. С годами, лик ее облысел, усох, однако с помощью пластических манипуляций воспрял, округлился - ни дать, ни взять, гоголевский Чичиков из «Мертвых душ», миляга, «мордашка эдакой». Заодно диковинным способом заметно прибавил в росте. Очевидно, у Всевышнего на ее счет был заготовлен особый проект в соответствии с библейской заповедью: «И последний станет первым».
   Так, собственно говоря, и случается, когда, пройдя сквозь унижения и пренебрежения, подобная особь, прозорливо считывая седьмым чувством начертанное судьбой, продавливает сквозь зубы, неведомо кому: «Погодите, придет срок … Вот я вам ужо!» И понятно, что за дело, не свойственное ее натуре и жидковатой ментальности, свалившееся необъяснимым чудом, она, изворотливая врунишка, взялась рьяно, с хваткой клеща, присущей разве что недоучкам, стремясь притом извлечь максимальную личную выгоду (как в поговорке «глаза завидущие, руки загребущие»), окружив себя, как и подобает деспоту-лицемеру, «горбунами» и «карлами». Как говаривала в сердцах моя теща в подобных случаях: «И какая фря тебя высрала!»
    Всесилие и властная мастурбация развращают объект своего сладострастия и обращают его в чудовище. По поводу власть имущих гениально обмолвился Ремарк в «Триумфальной арке»: власть – самая заразная болезнь на свете.
   Трагедия самих тиранов и народа, им подневольного, заключается в том, что они, деспоты, типичные симулякры, благодушно полагают, меряя на свой ущербный аршин, якобы олицетворяют собой все до единого чаяния одураченного, переформатированного ими народа в ленивых нигилистов, в население, в молчаливое стадо, послушно бредущее к месту заклания. Электорату, в свою очередь, не наскучило (отвыкать – ни-ни!) заниматься мазохизмом, в экстазе идолопоклонства водружая на трон очередного узурпатора. И парадокс: чем больше денег в стране (и, разумеется, у хищников олигархов, буквально обглодавших Россию), тем беднее простые люди.
    А вот для узурпаторов, этих безумцев, в горячке бесконтрольного разграбления и обогащения, отринувших понятие чести-совести, буквально содравших шагреневую кожу социализма с общественной собственности, не парадокс вовсе, а злонамеренная «либеральная экономическая политика», своего рода сегрегация подавляющей части населения. Мало того, в создаваемом наспех сословном государстве исподволь обустраивается электронный концлагерь с его цифровой колонизацией и тотальными чипизацией и контролем, с разухабистыми пустопорожними шоу на главных телеканалах, «чтобы они (народ) торчали перед телевизорами, а не на митингах на улицах». А после с этим «народом» что хочешь  делай, хоть веревки вей.
    Да черт с ней с экономикой – они, при содействии продажных медийных «пропагандонов» в души наши залезли и смачно там нагадили, привили бациллу наживы, прочно укоренившуюся в народном организме. Соглашусь, мы только тогда станем великой страной, когда быть неимоверно богатым станет вульгарным и низкопробным.
   Слава Богу, журналистика  выковала из меня циника и прагматика по отношению к политике, научила не брать на веру и не заглатывать ее извечную фальшь, приманки и наживки. Когда слова произнесенные, то есть ставшие греховными, есть лишь звуки, ты видишь насквозь и их фальшь, и записных ораторов, и прочих «экспертов», их изрыгающих, вооружившихся изречением Йозефа Геббельса: «Дайте мне средства массовой информации, и я сделаю из любого народа стадо свиней». Когда у них наготове так называемое «общественное мнение» - на самом деле «мнение» тех, кого не спрашивают.
    Похоже, либеральная власть, уподобившись синекуре, уповающая на идеологию капитала, не на шутку заряжена азартом выяснить – где же находится предел народного терпения и можно ли у него отнять вообще все. Можно. В обмен на свободу. Разумнее будет, оставаясь честным перед своей совестью, не «свалить за бугор», а уйти во внутреннюю, духовную  иммиграцию, послать менеджеров по продаже принципами куда подальше. И тогда эта фейковая власть с признаками паранойи  – воплощение царственного высокомерия - с ее пещерным уровнем представления о справедливости миропорядка, лишенная зрительских эмоций электората, заразится импотенцией, подобно Кощею станет чахнуть над златом и издохнет от скуки на сцене тетра абсурда. И наступит полный и всеобщий стабилизец.
    Воистину, миром правят упертые дилетанты-извращенцы, к которым взывал еще Александр Сергеевич: «И днесь учитесь, о цари: Ни наказанья, ни награды, Ни кров темниц, ни алтари Не верные для вас ограды. Склонитесь первые главой Под сень надежную закона, И станут вечной стражей трона Народов вольность и покой». И следом пророческое Алексадра Блока: «На непроглядный ужас жизни Открой скорей, открой глаза, Пока великая гроза Все не смела в твоей отчизне».
   Чему удивляться, когда спланированные трагические события и катаклизмы – дело рук плутократов-посредственностей, в стране и мире идут по нарастающей, дают понять: все мы недолговечны, все суета сует, а потому – больше трагедий! И мир управляем! И всего лишь шаг отделяет великое от смешного – классический пример тому нелепая смерть античного Эсхила от…черепахи. Желая ею полакомиться, орел сбросил жертву с большой высоты, в надежде разбить панцирь о каменную твердь, но угодил в лысину великого драматурга.
   Жаль, еще тогда в «Англетере» не выдался повод «нахлобучить» сексота. Да и здравомыслие, гоня прочь заядлого беса, советовало не навредить моему товарищу, подсказало поговорку: не связывайся с дураком – сам дураком станешь. А ведь случись иначе, я, ныне не признанный, не обласканный лучезарными милостями какократии (и, слава богу!), мог бы гордиться одним из немногих достойных поступков в жизни. Остается лишь гадать, на кой хрен он попадался на моем пути? А может взаправду Всевышний отряжает, таким как я, подобных антиподов, спутников жизни, но с каким умыслом?
   
7
   В самолете пришла-таки расплата за праздник, подаренный Северной Пальмирой, и потому я обреченно шагнул из светлой в тусклую полосу жизни. Для начала, нам заменили «по техническим причинам» самолет резервным, и, естественно, классом хуже и возрастом значительно старше, помнится, винтовым четырех моторным брюхатым «Ан10» - эдаким крепким дедушкой с салоном а ля алюминиевый сарай. Машину как будто специально выдерживали в стылом ангаре, прежде чем подать на старт.
   Билет я купил в аэропорту впритык к окончанию регистрации, и потому место досталось в конце хвостовой части, конструктивно порядочно задранной, подобно театральной галерке, и как бы задумавшейся: отвалиться ей или погодить, потерпеть до «пенсии». Незначительное преимущество заключалось в том, что во время полета здесь гнездился теплый воздух, и мои изрядно озябшие ступни в модельных  узорчатых туфлях «Dino Ricci» вскоре обрели блаженное тепло.
   Я расслабился, не стесняясь, достал из портфеля початую фляжку с коньяком, запасливо прихваченную с ресторанного стола в «Англетере», и, отхлебнув, погрузился в воспоминания праздничной феерии. Так всегда случается, когда очередные «бразильский» или «венецианский» карнавалы уносятся от тебя вдаль с последними гаснущими блестками фейерверка.
   Коньяка хватило до Усть-Каменогорска, аэропорт которого находился в точке прямого угла маршрута, из которой нам предстояло стремительно падать вниз, на юг по другой составляющей прямой в теплые объятия Алма-Аты. Три часа поясной разницы во времени дали о себе знать, минуло каких-то четыре часа полета,  и утро заснеженного Ленинграда вкрадчиво сменили вечерние сумерки неба Казахстана. А вместе с ними возвращалось отрезвление, слезливое, не на шутку, прощание с Питером (когда еще, господи, состоится очередное свидание с ним и случится ли?). И бег мурашек приятного озноба по телу от возвращения в алма-атинские пенаты, ставшие родными. И возвращение в неустроенный быт, со спонтанной чередой перепихонов с подружками, расположенных «тараканиться» даром – одно из достижений социального устройства общества. Наконец,  ощущение полнейшей свободы в творчестве и общении с единомышленниками в эпоху благостного, так называемого, застоя, а по нынешним меркам – «стабильности» в стране. В период, подобный тому, когда умирающего обманчиво как бы «отпускает» перед приходом неминуемой кончины. Или когда природа после буйного цветения и летнего роста молодых побегов, в середине августа временами вдруг впадает в грустную задумчивость в предчувствии осени, а затем и зимних морозов.
    Мы не были потерянным поколением, мы – бесконфликтное, безоговорочно доверявшее государству, послевоенное поколение, шагавшее в ногу со временем, которому мой тесть, фронтовик-пехотинец, прозорливо предрекал: «На нашу долю выпало страшное военное лихолетье, а вам еще хлеще достанется. Не добили мы фашистов, в угоду америкашкам и англичанам, а зря».
    Потерянное поколение, зараженное духом потребительства, пришло в аккурат после нас, оно потеряло не только себя, долю нравственных и мировоззренческих ориентиров, оно лишилось могучей Империи, приобрело синдром сбитого с толку стада баранов, ведомого на заклание козлом-провокатором.  Пока Генсек милейший болезный Леонид Ильич впадал в очередной сонливый ступор от таблеток, подсовываемых ему чокнутой и по его же капризу приближенной медсестрой (известно, сон разума рождает чудовищ, и конкретно об этом - в следующей главе), истинный тоталитаризм в образе «демократии» взращивал и продвигал к высотам власти инициатора «перестройки» меченого родимым пятном болтуна-весельчака – воистину, Дух святой покоится, где ему вздумается. Ну, а вскоре, под бравурные вопли центральных, подконтрольных власти средств массовой информации, прежде всего телевидения, воцарился истинный тоталитаризм «золотого тельца».
   
8            
    За долю секунды, как это случилось, я, вмиг вооруженный предупреждением личного нано телохранителя, уже предвидел исход - есть у меня этот таинственный, не поддающийся пониманию для меня самого, дар – замедлять ход времени. Эта способность  вызволяла меня невредимым из ситуаций, когда, казалось, еще чуть, и могло произойти непоправимое. На сей счет у  Сальвадора Дали, не по моему поводу, разумеется, есть живописный холст «Сон, вызванный полетом пчелы вокруг граната за секунду до пробуждения». Пробуждения обнаженной красотки, для прототипа которой, надо полагать, позировала сама Гала;. За секунду до… Как это страшно – осознать за мгновение о неизбежном и быть не способным предотвратить надвигающийся ужас, и успеть смириться, даже не помолившись. Есть желающие возразить, что перед великими ужасами и великими чудесами мы бессильны?
   Из аэропорта решил ехать маршрутным автобусом – экспресс запаздывал, и  я сошел на остановке в центре города. Следом вывинтился штопором на заснеженный асфальт клубок из матерящихся и отчаянно дерущихся пьяных мужиков. Скандал назревал непонятно из-за чего еще в салоне, и вот теперь зачинщики дали волю кулакам. Тут же один из них огреб мощный удар в челюсть, и, поскользнувшись, казалось, замертво, кулем свалился прямо под заднее колесо автобуса, который уже трясся от нетерпения стронуться с места…
   И вот это огромное чудовищное колесо неотвратимо надвигается сначала на шапку, слетевшую с несчастного и испуганно забившуюся под днище машины, с хрустом вминая ее в снег. Далее колесо вкрадчиво подбирается к бесчувственной голове с закрытыми глазами и разинутым ртом. Еще миг и раздастся ужасный хруст… Чую, рядом со мной кто-то бестелесный и безгласный, какая-то эфемерная сущность, отчаянно молится, наверное, то была душа мертвецки пьяного дурака. Бог (или дьявол?) его знает, как мне удалось остановить это далеко не прекрасное мгновение. Даже прояви сверхъестественную ловкость, я бы не успел спасти несчастного.
   Но настал тот самый миг, когда вдруг воцарилось полнейшее безмолвие, казалось, во всей Вселенной, возникла та самая пауза, которая не идет в счет жизненного срока. Мгновение заклинило. Не суетясь, я склонился, крепко, наверняка схватил еще теплый рукав пальто лежащего и дернул на себя.  Голова ушла из-под колеса, но… по откинутой в сторону автобуса правой руке, как сейчас помню, колесо беспрепятственно и бесшумно прокатилось.  И тут космическая тишина схлынула, сей же час вернулась бесовская  круговерть пьяной возни с матерщиной и топтанием дерущихся, в которую кинжалом воткнулся вопль очнувшегося пострадавшего, со всей ясностью осознавшего дикость непоправимого: « А-а-а-а!… твою мать!…» Автобус встал намертво, застигнутый на месте преступления, и мигом протрезвевшие мужики кинулись врассыпную.
    Сей момент оказались у места происшествия какие-то дотошные люди, вроде как менты на пенсии или в отставке, искавшие свидетелей… Нет уж, дураков нет, с этой публикой только свяжись, в два счета заделают из спасителя виноватым, и в свидетели за милую душу попрутся те же пьяные козлы, вырубившие дяхона. Им именно  сей момент нужна отмазка, иначе закроют, как миленьких, на приличные сроки. Ну как не вспомнить хрестоматийное «благими намерениями выстлана дорога в ад». Неизвестность – вот покров вашей безопасности.
  А мне, внезапно озябшему и опустошенному, прямехонькая дорога в бар «Каламгер», к его призывным теплым и уютным огням, чтобы как можно скорее смыть алкоголем и общением  с загримированными под богему девушками свободного поведения клеймо вечности (ибо только с проститутками и можно всерьез говорить о смысле жизни). Попробуйте останавливать время, хрен получится, к тому же занятие это не безопасное. Тут, как говорится, год идет за два. А то и за три. Короче, с возвращением в Эдем!
   «Ну, вот ты спас человеку жизнь, остаток которой он проведет, очевидно, калекой, не знаю. И что, тебе воздастся? - спрашивал я себя отрешенно в окружении ставших почти родными завсегдатаев за столиками кафе. - Вряд ли, не ты, так другой… Но их, вон сколько рядом было, и что, кто-то хотя бы пальцем шевельнул?» «В том то и дело, что именно тебе было назначено спасать, - отдаленно, и в то же время явственно прозвучал в моей голове голос. - Тебе воздастся, если не будешь казниться этим идиотским вопросом. Забудь. Воздастся внезапно. Может, в следующее мгновение, а может, через тысячу лет. И куда вы, людишки, впопыхах торопитесь? Душа-то – в-е-ч-н-а-я!» 
Глава 20

Преступления и наказание

1
   
   Вначале, разумеется, был чай. Не очень крепкий, но достаточно терпкий, чтобы можно было вкусить его нутро, изведать дух, тайное назначение, для чего он вообще создан промыслом божьим. Как говаривал великий Лев Толстой: «Чай высвобождает те возможности, которые дремлют в глубине моей души».
   Обычно мне достаточно одной ложечки сахара на чашку. Не;кто пьют без сахара и прочих сладостных прелестей - дело вкуса или отчасти сведения счетов с запущенным диабетом.
    Чую, прозвенела морзянка в ушах - прошел слабый сигнал, стало быть, удалось подключиться тому, задремавшему было скряге-заведующему моей (а скорее, его) мозговой нейронной кладовой, к могучему вдохновенному потоку инфы, который торит свой путь где-то там, в заоблачной выси, и нужен только пароль.  Мне достаточно перекреститься, вспомнив «Credenti et oranti» (пусть твоя молитва руководит тобою), и прошептать…но это, извините, мой пин-код. А вообще-то,  процесс неусыпно отслеживают те ребята, наверху, которые и затеяли всю эту мирскую катавасию. С какой целью? Сдается, это всего лишь потешные игры, так называемого Высшего разума, хотя, можете себе представить, ТАМ, вне нас, в раздольях энтропии, этого понятия не существует. Разум – мозговая субстанция чисто человеческая, означающая конечность всего живого, в отличие от бесконечности мироздания. Какой, к черту, здравый смысл! Разум измышлен дьяволом – ядовитым пересмешником-скоморохом благодушного Создателя-царя, утратившего интерес к своему неудачному проекту «Человечество». Тем горше осознавать жалкое человеческое самодовольство и самовлюбленность: « Я есть подобие Его, Самого! Я не какая-то тварь дрожащая. Я смею!» Признаться, с возрастом, временами ощущается пресыщенность формой земной жизни, и порой грезится наперед иной способ существования души, в иных мирах и Вселенных-фантазмах.
    «Бог умер» - взял на себя отчаянную смелость заявить, плутая в лабиринтах бессознательного, Фридрих Ницше на излете девятнадцатого века. В предчувствии Мировой империалистической бойни. Слишком категоричный, на грани безумия, пассаж, - на мой взгляд. Ну, скажите, бога ради, как Он мог умереть, если Он и не рождался вовсе, а присутствует ВСЕГДА, вне времени и пространства! Сдается, Создатель, всего навсего, ничтоже сумняшеся, «умыл руки» от злополучного прожекта, брошенного Антиподу на растерзание. С той поры мир начал стремительно разлагаться, сообразно вселенскому закону взаимного поглощения всего и вся.  Да и то верно, истрепали мы имя бога, как тряпку, не нужны Ему ваши нескончаемые заклинания и всхлипы. Иного он ждет от вас, человеки. Чего, спросите? А Он и не скажет.  Сами же не догадаетесь, ума не хватит.
    «Бога нет, а мы его пророки» - вторит другая часть разочарованного человечества. А Сатана жив, дабы мы, жалкие смертные -  осклизлый планктон на грани земной тверди и эфира, чувствовали и смаковали вкус бытия, чтобы мы, как и он, с его темной энергией и темной материей могли жить душа в душу. Короче, в галактических безднах идет игра в темную, потому нет никакого вселенского миропорядка, есть безбрежный хаос, а проще, бардак, безрассудный, но человеческий глаз воспринимает его голограмму внешне восхитительно прекрасной. Если верить скриншотам космических соглядатаев – орбитального телескопа Хаббла и иже с ним.
    Жалостью исходишь к человечеству, обреченно осознавшему свое ничтожество перед Космосом и сбитому с толку придумками об инопланетянах. Однако, как бы ни было велико наше разочарование, будем помнить – план Бога все равно лучше нашего (как говорится: Бог не Микишка, у него своя книжка), и возблагодарим его за дарованное нам. Род людской наделен был свыше безмерным счастьем проживать в земном Раю, невероятно чувственном. Чего стоят только чувство любви и искусство.
   Парадокс, но человечество изначально было запрограммировано Вселенной на созидание и затем на безжалостное  разрушение созданного и истребление самого себя в жутких войнах и катаклизмах. Лишь немногим счастливчикам, кротким сердцем, Христос посулил наследовать землю. И когда предстанешь пред Его очами, Он не станет спрашивать, ходил ли ты в церковь, стоял ли там со свечкой, целовал иконы и прикладывался к святым мощам, крестился ли прилюдно и перед телекамерой. Ему достаточно лишь на миг заглянуть в твою грешную трепещущую душу, навечно решить ее судьбу.
   Кстати, корневым в слове кроткий является крот – подземное животное из семейства млекопитающих. Уподобившись кротам, человечество, спасаясь от глобальных катастроф, обрушившихся на грешную землю, изрыло сушу подземными ходами и сакральными пещерами. 
   Чашка выпита мелкими, поначалу осторожными, чтобы не обжечься, задумчивыми, согревающими душу глотками, однако ни единой строчки так и не легло на девственно чистый лист монитора. Изворотливая мысль, дразнится, виляя червивым хвостиком, который никак не ухватишь сонной, слабой рукой воображения, и, похохатывая, играет в прятки с недотепистым нано, показывая мне дразнящий язычок, а то и вовсе пропадет за поворотом минувшего… И тут не зевай: лишь успевай цепляться за слова, которые не преминут поблекнуть в пору, когда неряшливое время норовит уволочь их безвозвратно в кротовую нору беспамятства, а то и в космическую черную дыру.
    Иной раз не работается, и ты изнываешь от абсцесса безделья в предчувствии его скорого прорыва потоком накопленных подспудно свежих, живительных чувств. Тебя все раздражает: посторонние шумы в доме, на улице, беспорядок на письменном столе, житейские заботы, затянувшаяся пауза в отношениях с любовницей…и хочется послать все и вся куда подальше, хотя бы и к черту… Случалось, воображение «неделями сидело на цепи, едва цепью позванивая». И казалось, что надолго утрачен вкус к словам и их сочетаниям, как пропадет вкус к пище.
    И ты приступаешь к изнурительной осаде вдохновения. В его дремлющие просторы засылаешь лазутчиков, совершаешь ложные маневры, дерзкие вылазки, пытаясь застать врасплох. Затем следуют обходы с флангов, отправляешь самых отчаянных в тыл противника, подтягиваешь обоз. Наконец, баталия завершена, и в расчете на милость победителя, тебе вручают ключи от града Вдохновение…
   Тот, внутри, нано менеджер, обладатель ключей от сокровища, лежащего в моей душе, приспособился к припадкам моей бессильной ярости от творческого застоя. Почуяв ее первые порывы, он, оторвавшись от любимого занятия – замеса мыслей наподобие теста в комок,  ловко захлопывает дверки своих кладовых инфы, выставляет замызганную табличку: «Перерыв по техническим причинам». Правда, однажды получил от него поучительную оплеуху без комментариев, мол, вот как надо писать: «На дворе гроза собирается». А и в самом деле, лучше и не скажешь – просто, всеобъемлюще, потому и гениально.
   Писать, не думая, что будет после тебя – почести, лавры или забытье, побороть самолюбие и гордыню, смириться с тем, что потом, во мраке тупого небытия, ничего не будет. Ни атомный взрыв, ни стотысячный рев футбольных фанатов, ни комариный писк не поколеблют грозного молчания потусторонней вакуумной пустоши.
   К черту?.. Нет, брат, шалишь! Лукавый только того и дожидается!  Знакомый профессиональный художник, двери мастерской которого всегда гостеприимно распахивались передо мной, помнится, в очередной период творческого ступора, два месяца на полном серьезе, со значительным видом подбирал колер для покраски полов мастерской и не успокоился, пока не вымазал их в тот же грязный цвет, которым они кичились накануне. А вообще-то в искусстве, как и в еде, и в сексе – стоит только начать: первый красочный мазок на холсте, первая удачная строчка на бумаге (на мониторе), первый поцелуй пониже пупка, и пошло, и поехало в райские кущи, в инновационный загул…
   Воленс-ноленс, хочешь, не хочешь, начинай сызнова - иди на кухню, наливай свежую порцию адреналина. Согласен. Но кто-то должен поручиться, что моего беспечного нано ключника не вышвырнет из потока инфы как щепку, и ты останешься наедине с сожалением и пустотой.
   Чего проще – выключил «станок» - компьютер или там ноутбук и пошел себе, к примеру, собачку прогулять. Те, кто до нас промышлял литературой, лет этак сотню тому назад,  были в благодушном неведении о том, что творится в том же микромире и прочих вселенских закоулках. И ковырялись они себе, насупившись, в страстишках человеческих. Они, гениальные, не ведали, что, например, как феникс из пекла в Европе вновь возродится чертополохом нацизм, будь он трижды проклят.      
     На кухне варится mon plaisir початки молодой кукурузы, а я о ней и позабыл, и только ее смачный запах,  путешествуя по квартире в поисках моих ноздрей, наконец-то, достиг их, оповестил о готовности.
    Кукуруза уварилась, о чем поведала вилка, и я оставил остывать золотистые початки в кастрюле, чтобы они еще потомилась, набрались пахучего сока из метелок и листьев (именно так учила меня мама).
    Заваривая чай, отмечал боковым зрением маховые промельки стрижей, этих аналогов дельфинов воздушного океана, увлеченных одной и той же игрой «в догонялки». Темными молниями мелькали в чашечном поле птичьи отражения, с оперением, отливающим золотом на солнце, среди пузырьков, подобных стайке НЛО - прихотливая образность тому причина.  Одна из птиц, словно ужаснувшись моему виду, проносясь мимо окна, пронзительно чвиркнула звуком, которым ножницы распанахивают ткань, и моментом круто взвилась в небесную синь. Подумалось: как непостижимо прекрасен был этот миг наяву, и если ты попытаешься воспроизвести его, запечатлевшегося на матрице внутреннего взора, словесно, на бумаге, то, дай тебе бог, воскресить хотя бы десятую долю того пережитого восторга, дарованного свыше.
   Я смотрел в окно на перекресток улиц Свободы и Высоковольтной возле отеля «Династия», воздвигнутого пронырливыми ростовскими армянами на месте некогда общественной бани. Со старшим братом, будучи пацанами, мы  ходили туда мыться. Запомнилось зимнее время, когда распаренные, в нахлобученных шапках-ушанках, чтобы не простыть пока шли до дома, иногда останавливались поглазеть на звездную россыпь, словно набрызганную известкой. В морозном воздухе четко, вживую, вырисовывались созвездия, понятные ребятам постарше. И заводились разговоры, можно ли вообще туда когда-нибудь долететь, и есть ли там жизнь, такие же люди, как мы… Брата и тех ребят уже нет в живых, их судьбы, насколько мне известно, не были связаны ни с космосом, ни с авиацией, ни с какими-то значительными, громкими свершениями, и даже для некоторых сложились трагически.
   Из вспомянутого осторожно, на цыпочках, высунулась игривая парочка не оформленных мыслей в продолжение повествования, над которым я накануне тщетно бился. И, чтобы их не спугнуть, я «на автопилоте» заторопился с чашкой в руке к рабочему столу, пробираясь по затерянным полям воспоминаний,  поросших «травой истерик тихих», травой забвения... 

2
   Поначалу в воздух взвился женский вопль, как если бы внезапно лопнула одна из божественных небесных струн, оповещая о вселенской катастрофе. Спустя мгновение, я, переведя дух, с облегчением опознал голос ненормальной кликуши, довольно молодой женщины, изнуренной скрытыми нервическими бурями, бушевавшими в ее плоском теле. Время от времени ее выпускали из психбольницы, поскольку буйными выходками она отмечена не была, и тогда она бесцельно бродила по улицам и, не обращая ни на кого внимания, надорванным гортанным криком протяжно выплескивала междометия типа: «А-а-а-а…», ну и так далее. Порой меж ними проскакивали отдельные бессвязные фразы с оттенком мата типа «пидарасы вы все!», а поскольку сквернословие психически неполноценных граждан в общественном месте особо не преследовалось (чего с дураков взять?), ничего, кроме снисходительной улыбки, эта похожесть на ненормативную лексику не вызывала. Я был склонен отнести причуду слабоумной к тому, что таким манером она, искупая какой-то свой тайный грех, исполняла завет свыше, оповещая окружающих о грядущих катаклизмах. Как говорится, «имеющий уши да слышит». Но в этот раз она совершенно отчетливо выкрикивала одно и то же: « Маньяк! Идет маньяк. Спасайтесь, люди!»
   Поскольку упомянутый ею маньяк никак не мог угрожать мне, я увлеченно наблюдал за происходящим. И тут же сигналом нано смотрящего принял информацию о маньяке, державшем который год в паническом страхе всю область, в тщетных попытках поимки которого сбились с ног правоохранительных органы всех уровней (как выяснилось позже, его все же задерживали среди прочих подозреваемых по схожим внешним приметам, однако за неимением улик он был отпущен). Эта жестокая хладнокровная тварь, насилуя и уродуя жертвы, загубила не один десяток жизней детей, подростков и взрослых обеих полов. 
   Вполне логично было связать воедино, не смотря на кажущуюся нелепость, предостережение юродивой с угрозой появления реального маньяка, вдруг объявившегося в наших краях. А почему нет? Цари и патриархи в свое время почитали юродивых, внимая их откровениям и пророчествам, принимая их за глас Божий. С затянувшейся на годы эпопеей поимки садиста-маньяка меня лично свел случай, о котором я, поднаторевший ловелас, вспоминаю с иронической усмешкой, прежде всего по отношению к собственной персоне.
    Как я уже упоминал, покинув казахстанские пределы, я обосновался надолго на родине, в столице области Войска донского Новочеркасске. Буквально спустя год, как я распрощался с Алма-Атой, долго не отпускавшей меня душевными терзаниями по утраченному милому прошлому. Признаюсь, я совершил несколько реальных побегов в это самое прошлое и возвращался в него - в Алма-атинские пределы, каждый раз с решительным намерением остаться там навсегда. Ничто меня не сдерживало, я все еще был свободен от всяческих гендерных уз и пут в возрасте Христа, и тамошний бомонд встречал меня с распростертыми объятиями, ценя мой опыт профессиональный и гламурный. Бесценным воспоминанием осело в душе искреннее радостное удивление самого Олжаса Омаровича при встрече в «Каламгере» после продолжительной разлуки. То был естественный, а потому нелицемерный порыв великой и в чем-то родственной души, милостиво нашедшей в себе памятливый уголок, пусть крохотный, ничтожный, обо мне. Это дорогого стоит.
    Но… но… но… Как писал старина Хемингуэй, не следует оглядываться на прошлое, где тебе было хорошо, но где уже ничего, кроме собственной задницы, не увидишь. Это в лучшем случае, добавлю от себя. Жена библейского Лота, оглянувшись, вопреки предупреждению, на разрушаемый  Богом ее родной город Содом, застыла навеки соляным столбом. И все же меня магнетически тянет туда, в то счастливое прошлое, с непреодолимой силой, с какой, вероятно, тянет преступника на место содеянного им преступления.

3   
   Так вот о преступнике. В начале той осени традиционные Всесоюзные  конноспортивные соревнования Минсельхоза проводились на Ростовском ипподроме. Обычно в Ростове проводились испытания верховых лошадей, то есть скачки, а вот рысаков дончане почему-то не милуют. Но в программе праздника, естественно, нашлось место всему, вплоть до национальных конных игр, и команда Казахстана традиционно выступала сильным составом во всех видах состязаний. Зная загодя о предстоящем празднестве, я тщился надеждой лихорадочным взглядом отыскать на беговой дорожке Евгению в придачу с ее белым камзолом  и зеленым шлемом.
    Дружественная связь с амазонкой по-прежнему претендовала на одно из ярких и устойчивых воспоминаний, несмотря, как вы знаете, на ее дикую подлую выходку измены в доме художника и с самим художником. Женщина, существо сентиментальное, многое может простить и прощает, но никогда – равнодушного, а тем более пренебрежительного к ней отношения, тем паче, если она в силу сумасбродной затеи бесповоротно настроилась на секс, вне зависимости от намерения намеченной жертвы - возможного партнера. Месть, зачастую отчаянная и жестокая, как правило, носит изощренный и даже извращенный, отвратительный характер, чтобы больнее ударить по мужскому самолюбию. Что касается области чувств, то лично я, причисляя себя к интеллектуальному сословию особей человеческих, готов снисходительно прощать подобные шалости фемин, но крепко задумаюсь в случае нанесения вреда моей репутации в профессиональной сфере.   
   Долгожданный субботний день настал, и я сел в электричку в сторону Ростова – так было удобнее добраться до ипподрома в сутолоке города-миллионника. К моему удовольствию в вагоне нашлось свободное место у окна, благодаря чему я мог вместо ускользающих взглядов попутчиков, торчащих напротив наподобие каменных истуканов острова Пасхи, вместо их скучающих, отрешенных физиономий,  совершенно свободно целый час наслаждаться видами донской поймы, рассекаемой,  словно казачьей саблей степной речкой Аксай, стремящейся вслед за бегом электропоезда к конечной цели своего назначения – впадению в легендарный Дон в окрестностях городка с одноименным названием Аксай. В окнах противоположной правой стороны вагона мелькали близкие к железной дороге и дальние россыпи частных домов и дачных построек, взбегающих на холмы и озорно выглядывающих из разливов зелени садов, тронутых местами золотистой охрой осенней палитры.
   Не испрося позволения, из детского далека всплывают в памяти отчаянные «круизы» пацанов на запретных подножках вагонов «кукушки» - пригородного поезда - то за ловлей раков в Кизитириновку, то на купание в излучину Дона и Аксая, минуя сплошь чудные названия казачьих селений типа Большой Мишкин, Цикуновка, Берданосовка… Бывало, несемся, вцепившись в поручни подножки сквозь смолянистый дух разогретых солнцем шпал, щуря глаза от встречного ветра и угольной пыли, изрыгаемой трубой  паровоза вместе с клубами дыма, а по соседней ветке с яростным грохотом и адовым воем в страшной близости, кажется, на расстоянии руки  – сердце замирает в сладостной жути! - промахивают встречные пассажирские и товарные поезда.
   Домой возвращались под вечер, как правило, вскарабкавшись на вагонные крыши, среди компанейских взрослых мужиков, таких же безбилетников. Они, как ни в чем не бывало, резались в карты и травили анекдоты. В основном это были обыкновенные работяги, но попадались и личности с явным темным прошлым. Ходили слухи, что дуясь в карты в компании себе подобных, они могли запросто турнуть с крыши проигравшего.   
   Сквозь очки, которые я время от времени надеваю, хорошо были видны мельчайшие детали пейзажа с редкими купами деревьев, своим присутствием оживляющих плоскость равнины и уточняющих перспективу далей на восточной линии горизонта, ко мне обращенной. На фоне голубоватой дымки синела полоса далеких, с редкими прогалинами дубрав, обозначающих берег Дона.
    Всходило октябрьское солнце. Тусклое по утрам, оно, увязавшись неотступно за поездом, осветило унылые внутренности вагона, оживило лица и непрезентабельные наряды попутчиков. Впереди, через лавку сидений, также у окна словно бы вспыхнуло прекрасное видение – молодая женщина, я бы сказал особа, неотрывно и мечтательно смотрела на меня задумчивыми удлиненной формы глазами, искусно, в меру нагримированными всевозможными тенями. Завитые локоны русых волос обрамляли удлиненную шею, служившую изящным постаментом милому лицу (не личику) с выразительными, чувственными губами, умело очерченных помадой в тон платья с преобладанием красного и черного, я бы заметил, платья палача. Поверх платья, щедрой небрежной россыпью нежилась в ложбине приподнятых, в меру пухлых, грудей дорогое ожерелье, пронизанное золотыми нитями.
   Насладившись первым впечатлением от красотки, выглядевшей вызывающе по отношению окружающей простенькой публике, подобно чудесной розе, вдруг взявшей, да и выросшей посреди зарослей чертополоха, я, бон виан среднего возраста, поостыл и про себя задался щекотливым вопросом: «И каким же ветром тебя, дорогуша, занесло в занюханную электричку?» Словно угадав мои мысли, дама нежно и призывно улыбнулась, как бы ища повод окончательно сразить меня видом ряда безукоризненных белоснежных зубов. Фу ты, ну ты! Ну, впрямь, как в «Незнакомке» Блока: «И медленно, пройдя меж пьяными, всегда без спутников, одна дыша духами и туманами, она садится у окна».
   Зная цену подобным манящим, заигрывающим взглядам, за которыми таится не искреннее желание сойтись поближе, но от нечего делать пофлиртовать глазками, продемонстрировать превосходство своей завораживающей красоты над пустившим слюни созерцателем или, того пуще, заманить и походя наградить лоха банальным триппером.
   Тем паче, что красотка как бы приглашала взглядом присесть с ней рядышком на свободное место. Хотя надо заметить, вагон был полон – в чем я усмотрел бытующую традицию простого люда почтительно обходить явную красоту, дабы не замарать ее близкое присутствие своим затрапезным видом.  Про себя я, было, позволил аналогию с  картиной «Неизвестная» Ивана Крамского, восхитившегося мимолетным прекрасным видением и сумевшим на полотне передать зрителю превосходство женской красоты над серой повседневностью. К счастью, у меня не возникло далеко идущего желания на счет королевы электрички, тем более что я был всецело поглощен предстоящим грандиозным пиршеством конных ристалищ. Хотя, признаюсь, мне едва удавалось сдерживать моего нано следователя, порывавшегося установить побудительную причину заигрывания новоявленной Шахерезады.
  Поезд сбавил ход, шел плавно, безвозвратно поглощаемый хитросплетениями улиц и громад домов чрева пригорода Ростова, и, наконец, покорно приткнулся к остановке подле Ростсельмаша. Направляясь к выходу, я невольно замедлился и, бросив прощальный взгляд на незнакомку, был поражен переменой в ее облике – равнодушная, холодная, недоступная, явно при исполнении служебных обязанностей. А как же «берег очарованный и очарованная даль…» с вуалью впридачу? Согласен, есть люди, сущность которых невозможно скрыть никакой одеждой.
   Мои размышления прервал нетерпеливый толчок в спину, за которым последовало:
   - Молодой человек, вы вылезаете?
   - Не вылезаете, а сходите, - нехотя огрызнулся я, и тут же получил в ответ язвительное местечковое:
   - Сходють с ума…
   На ипподроме меня ждало очередное разочарование. Купив программку соревнований, я нетерпеливо ее листал, в надежде встретить фамилию Евгении. Увы. Не веря глазам своим, менее лихорадочно листаю повторно. Тщетно. Среди знакомых фамилий  наездников казахстанской команды в заездах рысаков радостно угадываются Грузин, Степанова, Попов, Матияш, иных, а так же клички их крэков, что уже замечательно. А мне приходится нехотя, с трудом мириться с пустотами вместо фамилии Евгении и кличек ее замечательных питомцев, отчего праздник, бурно расцветавший на огромной зрительской трибуне и беговом поле, терял для меня большую долю привлекательности. Потому-то на следующий день на ипподром я не поехал, даже не соблазнился и довольно крупными выигрышами в тотализаторе счастливчиков первого дня. Впоследствии окольными путями дошли слухи о том, что Евгения перебралась в Подмосковье, на ипподром в Раменское, что для меня было равносильно тому, как если бы она переселилась навсегда в дальнее зарубежье.
   Что поделаешь, в мыслях пришлось в очередной раз простить ее за ту давнюю мимолетную слабость, прорвавшую плотину вынужденного воздержания от нормального интима с мужчиной.  Время от времени, щадя мои светлые чувства, личный нано ди-джей загружает на монитор памяти фрагменты наших восхитительных, внешне дружеских отношений, впрочем, не исключавших, суливших близость при благоприятном стечении обстоятельств: времени и места, отсутствия этих самых женских критических дней, наконец, чистоты химических элементов, вступивших в любовную реакцию, бурно протекающую. 
   А еще упоительные летние вечера, купание коней в бассейне, наваристые борщи ею приготовленные на всю компанию утомленной за день конюшенной братии, беседы все равно о чем, под первыми звездами вечернего неба, под вздохи и всхрапы в денниках лошадей, продолжающих и в чуткой дреме свой стремительный бег к свободе.
4
   Изредка вспоминая эпизод с красоткой в электричке и сопоставляя его с бравурной информацией правоохранительных органов после поимки маньяка Ч., я наткнулся на обнародование в средствах массовой информации некоторых методов, позволивших все-таки захомутать изверга. Кстати, термин «захомутать» вполне литературный - это когда на лошадь надевают хомут, потому, к моему удовольствию компьютерный редактор, глазом не моргнув, милостиво пропустил его. Пустившись во все тяжкие, отчаявшись вообще когда-либо изловить мерзавца, расчетливо и методично множившего жертвы, решили испробовать испытанный и древний, как уголовный мир, прием, заимствованный у рыболовов – ловлю «на живца».
    Вот тут меня и прострелило: «Ну, конечно! Прекрасная Незнакомка из электрички и была одним из «живцов», которых менты расставляли на возможных путях маршрута маньяка в ходе операции «Лесополоса». И наверняка в  вагоне присутствовала парочка «оперов», готовых галантно предложить всерьез «клюнувшему» на прелести «красноперки» пройти до выяснения, понятно чего. Я  не клюнул, бог уберег. И все-таки, почему она объектом своего несомненного очарования, пусть мимолетного, выбрала именно меня, по каким возможным внешним признакам причислила, пусть предположительно, к сонму уголовников?» Впрочем, именно женщинам, зачастую воспринимающим личности мужчин не умом, а сердцем, зажмурив глаза и заткнув уши, свойственно ошибаться в своих чувствах в пользу всякого рода придурков, затем всерьез и надолго раскаиваться.
     Вернемся к моему наблюдательному пункту на балконе четвертого этажа. Крики малахольной бабы, исполнившей роль глашатая и победоносно удалявшейся в расщелины домов, постепенно затухали, и я разочаровано обругал ее в след за дурно инсценированный кипиш.
   То, что произошло далее, после, так сказать, пролога разыгрываемой наяву драмы, развернуло ход моих притязаний в обратную сторону. Воздух на месте происходящего вдруг явственно наэлектризовался, уплотнился и завибрировал, искажая очертания людей, домов, деревьев. На авансцену перекрестка, как в рампе кукольного театра, выдвинулся мужчина среднего возраста, неяркой, но и не отталкивающей наружности, в черном костюме, в шляпе, в роговых очках, смахивающий на слегка чокнутого научного сотрудника. Он держал в руке  авоську, которая шла его презентабельному облику, как корове седло, и обнимавшую трехлитровую стеклянную банку с желтоватой жидкостью на дне – не то квас, не то пиво, купленное им, очевидно, на соседнем базаре.  А вот другой рукой он крепко держал за руку и тащил за собой в сторону разросшегося кустарника вдоль дороги девочку, вяло и как бы обреченно пытающуюся освободиться. «Ах ты, сука! Ах, ты..! Блудодей! Педофил, твою мать! Милиция! Где милиция!..» - бушевал мой нано дружинник.
   Как по заказу, на перекресток неспешно выкатился, подталкиваемый закулисной рукой кукловода, милицейский «бобик». Машина остановилась и из нее как бы на деревянных ногах вышли три настороженных милиционера. Служители порядка окружили явно не родственную и не совместимую парочку, отобрали на всякий случай авоську у задержанного, не оказавшего ни малейшего сопротивления, судорожно хватанувшего в сторону зевак происшествия напоследок глоток свободы на улице Свободы (ирония судьбы!), и усадили его и девочку в нутро «deus ex machina».
   Так буднично, без эксцессов, как и бывает в непридуманной реальности, был, наконец, задержан Чикатило, один из гнуснейших маньяков современности – член партии, примерный семьянин, электровозостроитель, житель Соцгорода. Как выяснилось в ходе следствия, в последние дни на свободе, он, утратив осторожность, навязчиво предлагал свое общение молодым девушкам и парням понятно, с какой целью. Эти притязания насторожили людей, кто-то «стукнул» в милицию, что и вывело на след душегуба. Таким образом, за ужасное, им содеянное, Бог все ж таки дерзнул его наказать, отдав на суд людской баловня Сатаны, в урочный час толкавшего под бок своего обреченного избранника: «Пора. Хватит дрыхнуть. Иди, исполни мою волю!». Наказан свыше ублюдок был по стандартной схеме: «Нет ничего тайного, чтобы не стало явным», предварительно лишенный осмотрительности и рассудка.
   Готов был и я разорвать своими руками этого выродка рода человеческого, осквернившего своей звериной смертоносной тоской мои светлые воспоминания, так уютно гнездившиеся в курчавых купах постаревших белоствольных канадских тополей вдоль улицы Свободы, уводившей в сторону поселка частников. По ней, мощенной камнем еще пленными немцами, цокал подковами Буян, горделиво неся на себе прекрасную наездницу Лариску-канадку. Здесь же летними вечерами дерзкий красавчик Планида, мой соперник, более нахрапистый, а потому поначалу более удачливый в любовных свиданиях, прижимал предмет моего обожания к штакетнику заборов, напирая безнадежно на девственный лобок.
   Отсюда, повторюсь, с соседней улицы Чкалова угоняли немцы в Польшу и Германию будущую маму Ларисы и мою тетушку Лену. Сюда же, в родные места, они вернулись после войны – Леночка сразу, а Надя с семьей, преодолев океан и пол Европы, спустя годы, приехала на двухлетнюю побывку к родным, чтобы затем, рвя сердце в безутешном расставании, перебраться навсегда в Канаду и в итоге упокоиться с муженьком Марьяном на кладбище Торонто.
   Мало было прославиться городу рабочим восстанием 1962 года? Так нет же, черт дернул серийного убийцу, заметавшего следы, перебраться в Новочеркасск, основанный атаманом Платовым, с его славной казачьей историей, устроиться снабженцем на электровозостроительный завод, поселиться в Соцгороде и отсюда совершать кровавые вылазки вурдалака под предлогом командировок от производства. Впрочем, история рода человеческого – дама своенравная, крутит шуры-муры, с кем захочет и когда захочет. Развивается она сообразно своим прихотям, как бог на душу положит, и потому прекословить ей – себе дороже. Давно пора смириться с вечной истиной: что было, то и будет. Были и есть и будут в мире изверги у власти (и маньяк-одиночка им не чета), на погибель миллионов особей человеческих под благовидными предлогами, и не понесших неотвратимого наказания вроде того выстрела в затылок Чикатило в Новочеркасской тюрьме.
 Ich habe genug
    Свет вспыхнул внезапно и бесшумно, как бы извиняясь за причиненные временные неудобства, вспугнув сонм воспоминаний, явившихся в дремотном забытьи. Призраки минувшего испуганно бросились врассыпную и, противясь, нехотя растворились.
     Накатил приступ  той, несостоявшейся жизни. Непрошенные, невольные слезы навернулись на глаза. И сквозь их влажную размытость различил, как я и Лариска, юные и счастливые, машут мне руками из окна нашего зимнего свидания. У них впереди целые жизни, которые, не соединяясь, пройдут по отдельности на двух разных континентах, разделенных огромным океаном.
    Припомнил, в юности прочитал, кажется, у Валентина Катаева о встрече автора со своей первой любовью, женщиной, эмигрировавшей в Штаты. Не помню подробностей (надо бы отыскать эти строчки, перечитать, вновь прочувствовать), но замечательный писатель, основоположник мовизма в литературе, в составе какой-то делегации советской творческой интеллигенции летал в Америку и, движимый искренним душевным порывом, нашел способ на склоне лет встретиться там с женщиной, чувство любви к которой пронес через всю жизнь.
    Помню светлую, но грустную ноту, которой отозвались эти строки в моем тогда еще молодом сердце – таким невинным душевным откликом, кем-то свыше подслушанным, я запрограммировал свою судьбу. И вот, нечто подобное предстоит мне, правда, в иных виртуальных условиях, предлагаемых прогрессом цивилизации, стремительно приближающейся к своему краху, уходу в небытие, в ничто, заодно с порой нашей юности. Не так уж далек тот час, когда Канаду, подобно Атлантиде, накроет волна расплавленных айсбергов и ледяных щитов полюса, а затем на долгие столетия закует в ледяной панцирь.
   Мое неудержимое воображение при пособничестве нано помощника режиссера рисовало картины-эпизоды, как я понял, не совсем удачно сложившейся семейной жизни Ларисы с мужем - канадским французом, посредственным менеджером строительной фирмы, дико ее ревновавшим и не упускавшим случая напиться вдрызг.  Кончилось тем, что она прогнала пьянчужку (узнаю своенравную панночку) и сошлась с каким-то мульти миллионером.
    Нет уже в живых дорогой мамы Нади. Следом, ненадолго задержавшийся после ее ухода на этом свете, последовал папа Марьян. Повзрослевшего брата Володю раскручивающаяся генная комбинация неудержимо влекла в Польшу, на родину предков по отцовой родственной ветке, и он туда перебрался. И мне все кажется, что его лицо, естественно, отретушированное временем, но все еще узнаваемое, проявилось на несколько секунд в телевизионном репортаже из аэропорта Варшавы о прибытии на чемпионат мира по футболу сборной команды России, кстати, с треском провалившейся на том мундиале. Какие мотивы, воспоминания ли о детстве, принадлежность ли по крови к русскому роду подвигли этого русоволосого метиса слиться с толпой, восторженно встречающей соплеменников? 
   Боже! Я увижу ее лицо, глаза, я рискую свихнуться от нахлынувших чувств. Верю, она все еще владеет родным русским языком с польско-англо-французским акцентом. Надеюсь, бедное мое сердце не даст сбоя, когда ее милое повзрослевшее лицо, слегка искаженное несовершенством скайпа, высветится на экране. И тогда, сглатывая чувственный комок в пересохшем горле, просто скажу ей: «Здравствуй, Лариса, как видишь, это я…».
   Как водится, история со счастливым концом еще не история. Просто прежняя, очень длинная, заканчивается, а следующая вот-вот начнется.
   В заключение опять же призову строки А.Блока: « И я люблю сей мир ужасный: за ним сквозит мне мир иной – Неописуемо прекрасный И человечески простой…»
   

   
   Ибраимов Руслан Сейтмеметович, 1943 г.р., образование высшее, журналист.
   ibraimov210@mail.ru  тел. 8 904 347 87 25, дом. тел. 232673