Чертковское детство

Константин Талин
               
Пиджак с орденом Ленина дед надевал только по праздникам или когда надо было подняться по начальственной лестнице в кабинет самого, чтобы выбить для кого-то квартиру или путевку на санаторное лечение. Орден он получил за то, что образцово доставил правительственный эшелон из Москвы в Горький, где спускали на воду сталинскую яхту, на палубу которой вождь народов никогда и не поднимался, теплоход «Максим Горький», сам всероссийский староста Михаил Калинин в Георгиевском зале Кремля вручал.

И еще дед был Почетным железнодорожником, этот знак давал больше льгот и привилегий и многие его товарищи по работе, удостоенные высшей награды, пользовались правом заменить барельеф вождя на знак с паровозом. О каких льготах можно вспоминать, если до конца своих дней дед, орденоносец, заслуженный пенсионер, почетный гражданин города Иваново, родины первых советов, прожил со всей своей семьей в комнате в коммуналке, с одной лишь привилегией, с балкона с анютиными глазками в ящиках встречать и провожать пассажирские поезда и грузовые составы, которые вели его ученики машинисты. Он узнавал их по гудку, когда бы бабушка ни спросила, как Отче наш, знала расписание: «Герман, кто-й-то, кудай-то, отклель-то?», отвечал не задумываясь: «Иванов в Ковров, Петров из Владимиира, Сидоров в Москву».

Я мечтал о железной дороге, чтобы поднимать светофоры, формировать составы, отправлять поезда, чтобы мчали они маму и папу на Дальний Восток, как мечтали они, поженившись, ехать и ехать долгими сутками через всю страну, туда, где встает солнце. Паровозиков у меня в детстве не было, зато был настоящий, дедов. Он только раз взял меня с собой, не в поездку, в депо, где паровоз, перед тем, как стать на ремонт, заехал на огромный поворотный круг. Чтобы увидеть все, дед затащил меня на самый верх водонапорной башни, и сквозь сетку ограждения я с замиранием смотрел, как поворачивается паровоз, и казалось, что это не рельсы с паровозом направляются в нужную сторону, а круг вращается, словно сама земля под ногами.

Вновь я испытал подобное, когда, оказавшись в Швеции, приехал в маленький шахтерский городок, в конце его главной и, похоже, единственной улицы вдруг прямо под ногами развергся гигантский котлован медного карьера. Красный, казалось, он дышал купоросным духом, будто само солнце здесь заночевало, оставив глубокую лежанку. Со смотровой площадки были видны маленькие фигурки людей на дне, словно игрушечные машины, которые пропадали в чернеющем зеве шахты и выбираясь из нее, нагруженные медной рудой, поднимались по серпантину на поверхность. Экскурсовод рассказывал, что из этой руды выплавлялись медные пушки, с которыми Карл Непобедимый «одержал победу» над Петром Первым на Полтаве, а мне запомнилось только, что вдовам рудокопов вместо пенсии по потере кормильца выдавали лицензию на самогоноварение. Дед никогда не гнал самогон, даже водку не уважал, только портвейн. А на Сааремаа, когда в не бархатный сезон отцу выпадала путевка в Евпаторию, в санаторий ПВО, и они отправлялись с мамой, присмотреть за мной вызывали деда с бабкой, так дед пристрастился к «Вана Таллину», он же впервые и напоил нас с Колькой, одноклассником, по чуть-чуть этого жгучего ликера-то и выпили, и в драбадан, а у нас билеты на «Вертикаль» с Высоцким, так Кольку прямо в проход меду рядами и вырвало.

В войну, восстанавливая в Закарпатье разрушенные отступающими фашистами железнодорожные пути, дед попал под бомбежку, от взрыва куском рельсы выбило все передние зубы, отправили на родину в Иваново, долго лежал в госпитале, просился обратно в прифронтовую, в свою бригаду. Отпустили, отправились всей семьей, а по пути, в Москве на товарной, ночью, дверь теплушки резко раздвинулась, мальчишка в кепке и майке со шнуровкой и эмблемой «Спартака» заорал: « - Победа!». И в светлое майское небо взлетели звезды салюта… Пора было возвращаться, но дед правилам не изменял, только в Черткове его семью — бабушку, маму, теток Риту, Веру, дядю Борю сняли с поезда, нашла наконец-таки его правительственная телеграмма, в которой предписывалось поступить в распоряжение управления железных дорог того места, где сошли. Обратно домой почему-то не возвращали. То-есть проследуй они до Германии, там бы и остались. Не дотянули даже до Чопа.

Чертков знаменит тем, что в нем стоит маленькая черная церковь, в которой по легенде венчался Богдан Хмельницкий, памятник ему на главной киевской площади, это он присоединялся Украиной к России. Еще в Черткове был католический костел на мощеной брусчаткой главной базарной площади, куда по воскресеньям съезжались окрестные крестьяне торговать поросятами, яйцами, огурцами-помидорами, семечками. А еще был железнодорожный мост через широкую, как мне казалось, когда мы впервые туда приехали, реку, с того моста прыгали солдатиком, а тех, кто рыбкой, часто вытаскивали на камышовый берег посиневшими трупами. Так я трехлетним впервые увидел смерть.

Всей семьей мы шли на речку вдоль высоченных подсолнухов, с этим цветком я встречался в самые счастливые года жизни и потом. Дотянутся до его солнечного нимба с черным кругом семечек посредине было не просто, приходилось нагибать стебель. Сторож, что сидел с берданкой у дороги, даже в жару в фуфайке, не ругал, подсолнухам такие головы до осени не сносить, сломаются. Дед садился со сторожем рядом, меня на колени, тот рассказывал, как опять кто-то с моста прыгнул и головой об сваю, совсем молодой, я глядел на деда, боялся спросить, а он прыгал когда-нибудь вот так, с головой? Дед потерял свою гордо посаженную голову с черными, как смоль, прямыми, зачесанными назад волосами, на свадьбе друга, увидев Марию Константиновну, невестину подружку, враз забыв с кем пришел, а ведь сватался к богатой дочери то-ли артельщика, то-ли директора рынка, словом, расстроилось у них. А когда деду, помогавшему начальнику дороги писать курсовые работы заочника, предложили отправиться на учебу в Москву, так бабушка не пустила, стал бы дед точно министром путей сообщения с его-то головой, орденом, послужным и семейным списком, и ничего, что еврей. Таких, как он, на свете не много. Я больше не встречал.   

Дед всю жизнь проходил в синих сатиновых семейных трусах, в них же красовался на пляже, выставив трудовую мозоль, ослепительно белый живот, хоть и не стар еще был. Им по-настоящему любовались не только мы, но и все вокруг. Германа Семеновича знал весь город. Знали, что с наркомовских, надбавка за награды, Мария Константиновна непременно покажется в обнове, то в платье крепдешиновом, что помоднее шелкового, то в шубке цигейковой, что постильнее, чем каракулевая, то туфлях на высоком каблуке, что лаком блещут, аж глазам больно, то по воскресеньям водит семью на базар мимо церкви, никогда туда не заходили, не тушуясь несет обратно две корзины, из которых торчат синюшные куриные ноги и свисают пучки зелени, но только до пивной, где передавал ношу супруге и, взяв с собой только внука, это меня значит, чинно поднимался по крашеному крыльцу в зал.

Ему уступали очередь, подавали свежую брынзу, покрытую капельками пота, постучав по мраморной крышке стола, предлагали ржавого с виду леща, подносили стопочку-другую, почитая за честь, — с кем отметить рождение сына или дочери, с кем - помянуть отца или мать. Мне доставалась горсть мягких карамелек из одного кармана передника буфетчицы и из другого кармана теплый бублик с маком. Дед поднимал кружку, я вставал на стул и торжественно сдувал пену на окружающих, вызывая общий восторг публики.

На медицинской комиссии, через много лет, я дул в резиновую трубку наполненного водой цилиндра прибора для измерения объема легких так, что слетала оцинкованная крышка, был направлен в водолазную школу, но стать морским котиком не довелось, мне достался портфель полкового почтальона, а вместе с ним кислый запах потных ладоней от цинка гробов, которые пришлось отправлять на Родину из краев, где никогда не мечтал побывать, откуда не все вернулись, где давно сменились правители и режимы, в которых забыли про награждения орденами и медалями из патронных ящиков перед отлетом на Родину, за которые пожизненно полагались пенсии, льготы, гражданство, и которые мы выбрасывали прямо с небес в открытые люки самолетов, а голубоглазые дети со светлыми локонами никогда не спрашивали у своих с профилем афродиты, узкоглазых под абрикосовыми цветами, чернявых под сенью пальм матерей про своих блудных отцов...

Чтобы научить не бояться воды, дед сажал меня на плечи и, скомандовав, разом садился под воду, чтобы и я по макушку. Еще до команды на погружение, я большими пальцами зажимал уши, указательными глаза, средними ноздри, безымянным и мизинцем смыкал губы, чтобы не попадал вода. Во Вьетнаме я научил этому австралийского летчика, с которым оказались вместе в лагере, когда мы тщетно спасались под пальмовыми листьями, предательски гнущимися и льющими потоками за шиворот ливневые струи, от которых некуда было укрыться, разве что в реку с головой, чьи берега грозили вот-вот обрушиться и утащить с собой утлые хижины, а в них старики, женщины, дети, а из послевоенного Сайгона не поспевают подвозить набитые песком рюкзаки с иероглифами для укрепления, а ливень бьет по темечку крупными каплями, и от бессилия начинаешь считать, как секунды свысока, сколько мне осталось жить.

Чертков город был маленьким, в высохшем русле огромной реки, тысячи лет назад  протекавшей здесь с севера на юг, что на фотографии, мы с соседским парнишкой сидим на одном берегу, за нами город, река, блестящий сквозь высоченные тополя серебряный ручеек, дальше другой берег. Два трехэтажных ведомственных дома железнодорожников напротив друг друга, один синюшнего цвета, и наш светло-желтый. В первый же приезд, он, как бухарская дыня, красовался после ремонта, я, еще трехлетним сопляком, подкараулил, когда бабушка варила на дворе под сараями свеклу, выудил одну за горячий хвостик ботвы, и расписал буквами, которые знал, весь высокий с мой рост фундамент. Слова получились корявые, дописать «Аня» я «Мама» я не успел, налетевшая соседка больно оттащила меня за уши, на крик прибежала бабушка, они долго потом за самоваром на кухне обсуждали, как стереть мою первую фреску, а я назло съел кусок холодного мяса, припасенного для дедовского борща после ночной смены.

Живопись свалили на хулюганов, мясо на Барсика. Тетя Вера пытала меня, мама ее отгоняла, тетя Рита совала брату Боре ведро и мочалку идти отмывать художества племянничка, бабушка слегла с мигренью, дед пришел со всей бригадой, дали получку, они допоздна пили вино, пели песни, помощник с кочегаром уснули на диване, я взял из ночного горшка резиновую клизму, набрал из грязного ведра воды, подкрался к кровати, на которой валетом спали тетки и впрыснул струю прямо в раскрытую Вереную тяпалку, как Боря называл ее спящую, та храпела на всю Ивановскую. Тетя заорала, всех разбудила, в одной ночнушке бросилась к ведру, окатила меня из ковша и тут же получила затрещину от мамы, Рита схватила меня обтирать простыней, Борька вылил на маму целый графин со стола, мама на него все ведро, я снова с клизмой, жик-жик, а воды-то нет, брызги, шум, гам, пока Герман Семенович не возник в дверях, да как гаркнет, все до полу и давай кто чем воду собирать. Бригада так и не проснулась. Только на утро, потоптались вокруг неприбранного стола, полизали горлышки темно-зеленых бутылок, вытряхивая последние капли вина прямо на язык, бабушка за это их капельщиками прозвала, и ушли.

В конце двора меж трехэтажек был флигель, а перед ним старый тополь, и в тот день его решили срубить. Но надо было так, чтобы он не раздавил крышу флигеля, в котором проживал начальник станции, а рухнул на середину двора. Дерево обвязали прочными канатами за самые толстые ветви, натянули, начали пилить, пила сломалась. Рубили топорами, слетали с топорищ. Вбивали в подножие дерева металлические клинья молотом, ручка треснула, одному по башке, чуть не убило, клин выскочил, другому промеж ног, тот, бедный, весь загнулся. Со станции вызвали трактор со стальным тросом, который с третьего раза лопнул и выбил во флигеле все окна. Вздумали поджечь на хрен, дядя Боря пояснил, что хрен — это не ругательное, клубень есть такой, я запомнил, хотя воспитательница в садике в корнеплодах ни хрена не разбиралась. Пожара не наделали, но облили черной пропиткой для шпал, чтобы сам засох. Воняло и в наш приезд на следующее лето. Тогда уже прикатили дисковую пилу, только врезались в почерневшую от страданий кору, как кипарис застонал и тихо наклонился сам вместе с вывернувшимися из под земли корнями. Все ахнули, корни были начисто сожраны крысами, огромные, от яркого света они бросились врассыпную в раскрытые в духоте подвальные окна обоих домов, под крыльцо флигеля, и долго еще Барсик не выходил на двор, виновато мяукая, когда за ним подтирали.

Я был в том флигеле. Дочка начальника привела меня за руку в его большую комнату, которую почему-то назвала залом, и на самом деле, она была, как наша палата в садике рядом с Музеем Суворова напротив Таврического, показала настоящую саблю на настенном ковре, ее дед был кавалеристом Буденного, еще показала настоящий маузер с именной табличкой на рукояти, вдруг разделась догола и переоделась в мамино платье и шляпу с искусственными цветами. Демонстрацию мод прервала та же соседка, что оттаскала меня за уши, она во флигеле была домохозяйкой. Девочку увела в детскую, заперла. Меня за дверь, сказала, чтобы не смел больше являться, дочь начальника больная, помешанная вроде, а мать давно умерла, ты уже большой, должен понимать. Внучку кавалериста Буденного увезли тем же летом в карете скорой помощи с красными крестами. Больше я ее не увидел, а на память остался лепесток искусственного цветка чайной розы со шляпы, она их обрывала и одаривала меня, танцуя перед накрытым черным платком зеркалом трюмо. Такая у меня была в детстве Офелия.

Чертковская дворовая жизнь начиналась с похода за бычками и чинариками под предводительством дяди Бори. Среди сверстников-подростков, он был не высок, но он был Снегирев, Борис Германович. Бычки — это окурки сигарет, короче пятака, эталона, не подбирать. Чинарики — недокуренные папиросы, мера — копейка. Кландайк, название золотого дна услышали в американском ковбойском фильме, - привокзальная площадь и окружающие ее дорожки со скамейками и урнами. Парни постарше пристраивались за взрослыми, чтобы перехватить выброшенный окурок почти на лету. Кто сходил за юношу, бывало, принимал от мужиков докурить, но пыхнув раз-другой для виду, отворачивался и гасил об ладонь, прятал хапчик в карман.

Сколько себя помню, всегда от других отделялся, от сборщиков хапцов, от группы в садике парами, от одноклассников на прогулке по парку, от экскурсии по скучному музею, на привале после марш-броска, будто тянуло меня в сторону от остальных, нет, я их не бросал, он были рядом, я к ним шел, в поисках себя, погруженный в свои мысли. Обособленность, чувство тоски и одиночества средь шумного бала — моя дрянная черта родившегося не в том веку юноши, и в преклонном возрасте меня не покидает. Писатель, он живет в  нашем же времени, тоже в наших краях, в Википедии его называют шестидесятником, говорил, что одиночество помогает высвободить чистые помыслы и открывает природу, с которой может познать единение только одинокий человек.

В зарослях кизиловых кустов у вокзала скрывался общественный туалет, куда я, отстав от остальных, направлялся один. У входа почти пустая урна, но я знал, где искать. На стене висел пожарный щит с багром, ломом, топором, огнетушителем и пожарным ведром, которому я всегда удивлялся, его нельзя было поставить, красный железный конус с ручкой из толстой проволоки, висел высоко, приходилось залезать на ящик с песком, но не даром, в ведре всегда оказывались ценные хабарики. Так называли окурки с палец. Понятно, дотянутым до желтых ногтей бычком попасть в ведро не просто, а вот половинкой сигареты или папиросой, мундштук которой еще можно было покатать языком из одного угла рта в другой, попыхивая с понтом через нос, как киноактер перед дракой, такие находились почти наверняка.

Весь табачный урожай шел в Борькину кепку, недомерки в кулек из газеты «Гудок», из нее же крутили козьи ножки, чтобы вечером, перед танцами, облепить штакетник забора клуба, на ступеньках которого играл духовой оркестр, перед ним на площадке танцевали вальс бостон и рио-риту, и тогда старшие закуривали, давая младшим разок-другой, передавая по кругу бычки и чинарики. Не курил только Борька. Ему сказали, что совсем не вырастет. Родился он в войну, рахитом, забравшись под обеденный стол, с которого собирали все до крошки, ныл, чтобы отдали его пайку. В такое-то время Герман Семенович с Марией Константиновной столько детей нарожали! Двое умерли в младенчестве — Юрочка от воспаления легких, Наташенька от ветрянки, не помню точно, что мама рассказывала, но точно хотела, если бы я родился девочкой, назвать меня Наташей. Наташа бы, пусть не дочерью, невесткой бы ей стала, если бы не смерть на операционном столе при странных обстоятельствах много лет спустя. Пошла избавляться от брюшного жира.

День чертковской детворы продолжался под обрывом древнего русла реки, о которой я позже прочитал в поисках истории города. Ни Днепра тогда еще не было, ни Дуная, а проистекала она из северных озер и впадала в огромное море на юге. Черное, Средиземное? Так и понял. Под обрывом был тир местной милиции, которая устраивала стрельбы каждую субботу из-за недобитых бандеровцев. Под их бандитскими пулями дед, выполняя партийное задание по распространению облигаций государственного займа, пять километров полз до станции, возвращаясь с хутора вдали от дорог. К ним мог запросто попасть в лапы отец, которому приспичило отведать варенья из райских яблочек, отправился за ними, заночевал в доме хозяев, они накормили, уложили, поутру два ведра яблочек в саду набрали, даже денег не взяли, но смотрели холодно вслед. Бандервцы вырезали на груди офицера красные звезды, замученного до смерти везли мимо домов на лафете в открытом гробу, мама с подругой  танцевали с ним польку-бабочку. Звали его Тигран.

Милиционеры палили по мишеням, расстреливая из пистолетов обойму за обоймой, из автоматов диск за диском, гильзы собирали и уносили с собой для отчета. Мы выковыривали из склона обрыва еще теплые пули в надежде, что на сей раз попадутся в рубашке - покрытые медной оболочкой, а не просто свинцовые, каких в окрестностях было посеяно навалом. Но так и не попадались. Бродить вдоль высохшего русла таинственно пропавшей реки было единственным занятием. Нас никто из хозяев не гонял, если забирались в сады стоящих на отшибе домов, чтобы нарвать за пазуху яблок, груш, черешни, попить из колодца, помогали старикам воды ведрами принести, дров наколоть, письма на почту, все, что попросят. По-украински, по-польски, по-русски...

Город ждал нас внизу, дома не беспокоились, я с дядей, в стайке он главный, в обиду не даст. Меня называли городским, потому что из Ленинграда, ходил в синей матроске и берете с треугольной нашивкой, такие увидел через много лет в Египте, в Александрии на французских матросах, спросил, что означают, как и думал, - звание, они меня: а ты в каком чине, на летном комбинезоне шевронов не было, ответил, что почтальон — такое мое звание. С чертковского детства.
 
         
Таллинн, 2018 год.