Мёртвые души как русская Божественная комедия

Григорий Хубулава
Давно порывался написать об архетипических символах гоголевских «Мёртвых душ». Дмитрий Львович Быков в одной из лекций назвал поэму Гоголя «русской Одиссеей», где Манилов, по его мнению, соответствует сиренам, Ноздрёв – Эолу и Полифему, а Коробочка и Плюшкин – Сцилле и Харибде. Быков доказывал свою теорию, напоминая о том, что время создания «Мёртвых душ» совпадает со временем работы Гнедича над переводом Гомера и поэтому поэма Гоголя, якобы, могла быть высокой пародией на свою античную сестру.
Забудем о том, как, скорее всего, удивила бы самого Гоголя такая трактовка его opus magnum.
При всём уважении к таланту Дмитрия Львовича, я не могу понять, как в рамках его теории умещается личность «предпринимателя», инфернального мошенника Чичикова? Дело в том, что Павел Иванович, как и его коллега «ревизор» Хлестаков, вероятно, является воплощением одного из постоянных гоголевских образов: «пустышки», многоликой по форме и безликой по сути прорвы – чёрта, сатаны, дьявола.
В связи с этим, рискну сделать собственное предположение о европейских метафизических корнях поэмы Гоголя. Если уж говорить о сопоставлениях лейтмотивов, то «Мёртвые души» - это русская «Божественная комедия», а если быть более точным – русский «Ад». Во-первых, судя по сохранившимся письмам Николая Васильевича, «Мертвые души» задумывались как «трехчастная притча о пути мерзейшего из существ к покаянию через самый ад на земле». Во-вторых, думаю мало, кто возьмётся оспаривать тот факт, что почти каждый из персонажей поэмы, ярко иллюстрируют нарушение заповедей Божьих и смертный грех. Манилов – праздность, Ноздрёв – чревоугодие, лжесвидетельство и гордыню, а если вспомнить проданную им Чичикову обманом Елизавету Воробей, которую Ноздрёв выдал за мужчину, то ещё и хитрость, почти не уступающую дьявольской хитрости Чичикова. Плюшкин и Коробочка, вероятно, иллюстрируют уныние и стяжательство. Я сказал «почти все» персонажи поэмы, потому что нельзя забыть об упоминаемых в этом аду живых душах. Это и мужики, спорящие о катящемся по дороге одиноком колесе, и каретных дел мастер и чудо-сапожник, который «что шилом ткнёт – то и сапоги». Говорится о них вскользь и эпизодически, даже, несмотря на поэтичность этих эпизодов. Делается это, вероятно, не только для того, чтобы подчеркнуть уродливость основных действующих лиц, но и для того, чтобы впоследствии начать сюжетную линию искупления. Здесь, вспоминая о судьбе бедного капитана Копейкина, я готов, вопреки намеренью автора, поверить в возможность преображения любого героя «Мёртвых душ», кроме чёрта Чичикова, покорного завету «Береги, Павлуша, копеечку». Но любовь и милосердие Божье не знают границ, и нам остаётся только догадываться о том, какой исход уготовил ему Гоголь в задуманном финале поэмы.
Горечь гоголевской иронии ещё и в том, что по русскому аду путешествует не средневековый поэт, а аллегорический дьявол, подобно булгаковскому Воланду собирающий свою дань.
Если второй том «Мертвых душ» и был задуман, как Чистилище, то уничтожен он был, наверное, потому, что сам автор не нашёл возможности для спасения изображённых им исковерканных грехом людей. А положительный сельский староста Костанжгло («сжигающий кости» ; не отсылка ли это к образу Геенны?), о котором нам известно из сохранившихся черновиков второго тома, показался автору слишком пародийным на фоне адских «свиных рыл» тома первого.
Не зря позднее Репин называет сожжение второго тома самосожжением Гоголя, имея ввиду крушение его изначального замысла, а с ним и надежд на путь героев «Мёртвых душ» к свету.
Последнее о чём хотелось бы сказать, создавая первый том, Гоголь, возможно, находил вдохновение в «Видениях адских» Иоанна Лествичника, подобно тому, как сюжет «Вечеров на хуторе» был позаимствован писателем из сочинения тринадцатого века «Путешествие монаха Иоанна на бесе в Иерусалим».
Итак, поэма «Мёртвые души» в её дошедшем до нас виде, возможно аллегорический парафраз первой книги «Божественной комедии» Данте. И хотя Гоголем старательно протягивались нити к будущему спасению героев, второй том был уничтожен, и их маски так и смотрят на нас из красочного, но жуткого и до жути смешного русского ада.
Гоголь очень хочет написать выход из кошмара, наблюдаемого им наяву, но даже его гений не способен на такой подвиг, и чаемый им рай выглядит игрушечным, оттого, что в нашем мире, больном грехом, могут существовать только мёртвые души. И причина этого не столько в социальном устройстве, сколько в нашей общей болезни, для исцеления которой необходимо как Божье вмешательство извне, так и наша внутренняя готовность к нему, выраженная для начала хотя бы в нашем признании ненормальности нынешнего привычного существования. Но пока обыватель уверен в том, что он сам и окружающий мир не может и не должен быть другим и болен не он сам и наш мир, а именно автор «Мёртвых душ», второй и третий том русской «Божественной комедии» останется не только ненаписанным и несбыточным, но и вовсе не представимым. В этом, на мой взгляд, и заключается метафизический трагизм не только поэмы и жизни Гоголя, но и нашего существования.