Одинокие глаза ротозея

Владимир Шапко
Дмитрий Алексеевич Кропин, пенсионер из Москвы, ехал поездом на Алтай повидаться с братом. В Новосибирске, когда спускался из вагона на перрон, у чемодана оторвалась ручка. С одного краю. Чемодан сразу стал беспомощным. Так же как и Кропин. С Дмитрием Алексеевичем прощались попутчики, похлопывали по плечам, он безотчетно кивал и все стоял над чемоданом, не знал, что делать…


Поволок в конце концов как есть – за полуоторвавшуюся ручку. Спускаясь по лестнице в туннель, старался шмякать чемодан о ступени помягче.


Внутри большой вокзал был как пасека. Как раскинувшаяся пасека под высоким небом. С везущимся чемоданом-калекой Кропин продвигался вдоль деревянных диванов с пчелино-слипшимися, вялыми конгломератами людей, от которых изредка отрывались, жужжали и проносились мимо отдельные, так сказать, особи. Дмитрий Алексеевич совался на освободившееся местечко, но ему говорили строго – занято! Ага. Ясно. Извините. Дальше увозил чемодан. В уши лез постоянный, пристанционно-тарабарский голос. Вернее даже – вольный перевод его. Граждане пассажиры. Ага. Ясно. Десятый путь. Понятно. По-ез-д. Что вы говорите! Ту-ту. Дошло? Чего сидите-то? Олухи! Чешите! Голос был как болтающийся под потолком стропальщик. Из породы громогласных архангелов. Мгновенно сдернувшись (со скамьи), два пассажира чуть не пришибли Кропина чемоданами и даже, зацепив, поволокли его чемодан за собой, но, изловчившись, Кропин у них чемодан свой вырвал, отнял – и тут же прыгнул щучкой. На освободившееся место. В обнимку с чемоданом. А-а! Никто теперь не скажет «занято». Шалите! Завоевано у всех на глазах!


Сидел, откинутый на спинку скамьи, опустошенный. 


Нужно было перекомпостировать билет. Немного погодя поднялся, опять поволокся с чемоданом. Что сказать, отец? «Занято», что ли? Махнул рукой. Зачем вообще, собственно, садился. Сверху вновь задолбил пристанционный. Опять призывающий куда-то бежать.


Стоял в длинной очереди к одной из билетных касс. Чемодан сдал в камеру хранения на первом этаже. Прямо так, с полуоторванной ручкой. С большим ворчанием взяли. Надо бы багажные ремни, что ли, поискать. Может, продают тут где.


Впереди Кропина, человека через три, стоял тоже старик. Низенький,  большеголовый. С коком на голове – как с перегорелой проволокой. Когда дошла очередь, он начал искать по карманам деньги. Так же судорожно доставал их из бумажника. Сунул, наконец, под стекло. Заслонял коком всё, что за стеклом. На цыпочки вставал, учащенно дышал. Целое событие, оказывается, – покупка билета на поезд. Из кассы что-то сказали ему. А? Что? Повторите, пожалуйста. В репродукторе зло заколотилась картошка. Опять начал судорожно выворачивать всё из бумажника. Теперь уже мелочь. Близоруко-быстро, трясущимися руками отсчитывал на подоконничке. Толкал, толкал опять за стекло. И снова тянется, лапками цепляясь за подоконник.  Ему выкинули билеты со сдачей бумажками. Отошел и сразу на билеты уставился. Ничего не мог понять в них. Кок стоял как электростанция. Хотел было обратно... А! Сунул всё в задний карман брюк, пошел, отираясь платком.  Событие. Да, событие, черт бы его задрал совсем!


Подошла очередь Кропина, и он начал точно так же, как старик с коком, судорожно шарить по карманам, напрочь забыв, где деньги, где билет.  (Да что же это такое! У всех стариков, что ли, одинаково?) Точно так же не понимал, что; ему сыплется из репродуктора. Переспрашивал (а?), уточнял (как вы сказали?). Вытряхивал мелочь на подоконник, ничего не различая в ней, совал, совал ее, подряд, как в пасть, лишь бы отстали... И вот уже выходит из очереди, деньгами осыпаясь как раджа (все бегают, собирают скачущие монеты, а он: спасибо вам! спасибо!). И ни черта не может понять в билете. Хочет снова – теперь уже вся очередь орет ему: в два тридцать! Что называется, в ухо. Какого? – уточняет пенсионер. Местного или московского? МОС-КОВ-СКО-ГО! А местного, новосибирского? В ШЕСТЬ ТРИДЦАТЬ! (ОЛУХ!) Ага. Спасибо. А если дальше представить? Что было бы дальше? К примеру, объявили бы посадку? Куда бы побежал пенсионер, вытаращив глаза? В какую сторону? Да, событие. Подряд замахнул в себя два стакана газировки из автомата. Точно, событие. Черт бы его побрал.


Каким-то старообразненьким развратным мальчишкой стоял и указывал ручкой Вождь, весь извозюканный золотой краской. Золотком. Рядом, как его корешки, как его воспит;ны, бегали цыганские мужчины тринадцати-четырнадцати лет. Все в величайших брюках. Все точно бурые узкогрудые голуби с хохолками на головках. То ли высматривали чего бы слямзить, то ли спекулировали. Толстые отцы и дядья их – отдельно стояли. В рубахах навыпуск – как цветные ботвиньи. Почему-то были они без крикливых своих женщин. Забастовка. Бросили мужей и деток. В воду. Плавайте, заразы! Усы на пузачах повело, перекосило.


Улыбаясь, Кропин смотрел какое-то время на цыган.


Прямо на середине зала, вокруг горки рюкзаков и чемоданов, сбился студенческий стройотряд. Парни и девчата. Все в зеленых куртках и штанах.  Все хорошо оттавро;ванные в спины. Со значками, с нашлепками на рукавах.  Ну, понятно, парень пел. Сидя на чемодане. Затачивал на гитаре. Остальные,  с гордостью поглядывая на людей, – подпевали:



...До свиданья, друзья, надо ехать.
Мне рукою махнет суетливый вокзал,
И колеса закатятся смехом.
Полнедели пути, полнедели вина, 
Проводницы раскрытые губы...




Кропин подошел, сразу тоже запел. Только вроде как свое. Тоже студенческое:
               

 
...Но упорно брели мы к цели, эй!
Правда,  трое из нас утонули, эх!
А четвертого, жирного, съели...



Дирижировал даже рукой. Но все уставились на него. Тогда умолк. Оказалось – позже всех. И дирижировать перестал. Ничего. Бывает. Кивал головой,  прощался. В другой раз лучше. Да. Отошел. Комик, вообще-то. Если честно.  Но ладно. Решил осмотреть вокзал.


Долго стоял на первом этаже перед дамской парикмахерской. Вернее,  перед красоткой на витринном стекле. Губ такого размера Кропина не видал никогда. На ум приходил удар ножа. Его результат. Кропин даже оглянулся.  Какой-то проходящий мужичок подмигнул: что, забрало, отец?.. Кропин покраснел (не разучился). Поспешно запал в какую-то дверь. Оказалось – в мужской зал. Этой же парикмахерской.


Кругом сорили, торопились пульверизаторы. И было видно ожидающим на стульях: одеколон здесь – что тебе керосин в ресторане – сверху стрижки обязателен. Потом все ножницы опять заколотились как эпилептики в припадке. Уже над новым поголовьем. Над новыми ушами... Кропин в неуверенности потрогал затылок. Но... поборол себя. Вышел наружу. Куда податься?


В пылающих неоном киосках с разной мелочью, здесь же, на первом этаже, помня о багажных ремнях – высматривал их, искал. Иногда спрашивал. На него смотрели как на умалишенного. Да где же их спрашивать-то?  Как не на вокзале? Ну, дает старикан! Ну, дает!


Как-то незаметно вышел из вокзала. Солнце трубило из облачка вниз,  и над только что политой площадью висела длинная синяя взвесь, шаль,  полная жемчужных вспыхивающих капель. Неподалеку увидел толстого нищего. Слепого, сидящего прямо на асфальте. Перед частоколом идущих ног  он точно сердито запрятывался  в мясо на своем лице. Левую ногу подвернул под себя, превратив ее в толстый крендель... Кропин подкинул ему в кепку двадцать копеек. Ни слова в благодарность. Ни кивка. Слепой, словно не слышал, что ему подали. Что ему звякнули в кепку. Более того, – брезгливо наморщился. Кропин замер. Потом чуть не на цыпочках – отошел, переводя дух. С другой стороны, что же – он должен тебе поклоны бить полчаса? За твои двадцать копеек? Так, что ли? И все же – обижало почему-то это. Как впёрся не туда. Куда-нибудь в подсобку. Как будто схватили там за шиворот:  куда?! Назад!


Вдруг набежала какая-то испитая бабёнка. С личиком как киселек.


– Колька! Легавые!


И громоздкий, крупный этот слепой широко, неуклюже побежал, хватаясь за женщину, уволакивая отсиженную ногу. Так побежал бы, наверное,  сарай, утаскивая за собой отваливающиеся балки, доски.


Из здания вокзала на эстакаду вышли двое в красных повязках. Два сизаря. И сразу внизу, рядом с эстакадой, какой-то бич повис на бетонном заборе. С сеткой бутылок на руке. Не взял высоту. Влип растаращенно. Прыгун без шеста. 


Сизым было лень идти к нему (пройти нужно было всю эстакаду, потом свернуть, потом спуститься еще по длинной лестнице к первому этажу вокзала, к забору с бичом) – пощурились на солнце и ушли обратно в здание.  Бич сразу рухнул на асфальт, на задницу, разбив, расплескав все свои бутылки большим стеклянным половодьем. Да ятит вашу! – ворочался на битом стекле  несчастный.... Кропину было не смешно.


Пришел в себя на небольшом базарчике. Рядом с пригородными кассами. Овощи продавались тут. Молоко, яйца. А также сметана, творог. Всё под невысокими навесами, на прилавках. Кропин глядел на сильно загорелые руки в белых нарукавниках, которые сновали над овощами и молочным, и на ум ему почему-то приходила Куба. Ноги мулаток, бешено выделывающие на кубинском карнавале.


Поколебавшись (гигиенично ли будет?), купил молока, тут же налитого ему в бутылку. Красная гипертоническая матрёшка приговаривала, наливая через воронку: «Чистая, чистая бутылка! Не бо;сь! Кипятком мыла! Потом сдашь! Парное молочко, парное!» Молоко и вправду было свежее, очень вкусное. Кропин кивал женщине, когда уходил. Выпил больше половины.  Икнул. Покрутил в руке бутылку. Вспомнил бича. Осторожно приставил бутылку к урне. И снова увидел печальное.


На тарном пустом ящике, воткнувшись в коленки локтями, сидел старик с подглазьями как с бляхами. У ног его, на грязной холстине валялись какие-то ржавые железки. Старик задумчиво посасывал табак из длинного наборного мундштука, полсигареткой начиненного. Весь вид старика говорил: жизнь, собственно, прошла, пролетела... Господи, кто же купит у него здесь хоть что-нибудь? Здесь, на вокзале? Кропин присел, для вида перебирал железки. Может, так как-нибудь дать денег? Деликатно? (Старик даже не смотрел на покупателя.) Сколько стоит? – спросил. А сколько дашь. Старик выпустил кудельку дыма. Потом еще одну. Кропин положил на холстину рубль, отошел с трубой, на  которую была навинчена гайка. Со сг;ном. И куда его теперь?


Сгон, оглядываясь по сторонам, незаметно опустил в урну.


Сидел на низкой, без спинки скамье, один, сидел тоже облокотясь, как тот старик, взяв рукой руку, тяжело задумавшись. В душе вроде бы летал тихий ангел. Вспоминал давно умершую жену. Думал о предстоящей встрече с братом, о его большой счастливой семье...


Покосился на присевшую на скамью женщину с девочкой лет пяти-шести, красиво одетой, с белым вздутым бантом на голове. Сама женщина тоже была во всем новом: строгий серый костюм, какие надевают сельские учительницы на праздники, на экзамены, красивые туфли на стройных ногах. На голове – уложенные косы. Тяжелые, ул;товые. Узкое белое лицо... Тоже, наверное, они проездом. Кропин отвернулся. Блуждал взглядом. Однако услышал всхлипывания. А дальше неудержимый плач раздался. Рыдания.


– Что! Что такое! – как от тока подкинулся старик. И вскочил: – Что с вами?


Лицо женщины стало неузнаваемым. Перед Кропиным дергалась, рыдала вдруг ожившая, страшно искажающаяся театральная маска! Одна из двух, что висят всегда в театре на занавесе! Челюсть отпала и хлопалась,  точно привязанная, а глаза стали мгновенно красными, и слезы изливались из них как жар, как лава!


– Я... я... Мы! Помогите! Спасите! Мы... – Губы женщины дергались. В подбородке словно ёрзала кость.


– Да успокойтесь, успокойтесь! – Кропин метался возле женщины: –  Прошу вас! – (Господи, да что же это!) – Ну, скажите, скажите мне, что случилось? Скажите!


Ребенок ее вдруг начал лезть, заюливать к ней в колени. Точно прятался, спасался. Словно не давал, чтобы она говорила. Охватывал ручонками. А женщина уже – как каркала. Куда-то вверх, в небо:


– Всё! Всё, мы пропали! Деньги! Чемодан! О, какие негодяи! Украсть!  У женщины с ребенком! О-о!


– Где? где украли? Когда?! – Кропин сидел уже рядом, прямой, дергался от вскриков женщины.


– Сегодня! Как только с поезда! Утром! О, Господи! Сумку! Чемодан!  В сумке документы! деньги! билеты! О-о-о! В чужом городе! За тысячи километров от дома!..


Два-три человека приостановились, раскрыв рты. «У нее документы украли. Чемодан», – как мать, объяснял им Кропин, приобняв пригнувшуюся,  невыносимо скулящую женщину, другую свою руку отдав ей на растерзанье.  Ее ледяным, мокрым, судорожно хватающим пальцам. «Идите, идите», – говорил уже слишком задержавшимся зевакам. А девочка дергала мать за руку, плакала, перекашивая лицо: «Мама, не плачь. Мама...»


Женщина как-то взяла все же себя в руки, начала зло, четко рассказывать, вытирая лицо платком. Они с дочерью были в Туркмении. Ездили к больной матери женщины, бабушке девочки. Не виделись три года. («Я учительница начальной школы. Любовь Петровна Журенко. Работаю в Приморье. В деревне Ракитовка. (Это от станции Дальнереченская еще семьдесят километров. В сторону, в тайгу, на автобусе.) Попала туда по распределению.  Так и осталась там. Десять лет уже прошло. Там и Вера родилась. В садик в старшую группу сейчас ходит. На следующий год уже ко мне пойдет, в школу».) Ну прожили они с мамой и бабушкой почти два месяца. И как ни тяжело было расставаться, как ни тяжело было оставлять больную женщину (инвалида второй группы), ехать назад надо. К первому сентября – на работу.  До Новосибирска доехали нормально...


– ...И вот сошли с поезда, идем по перрону в толпе, к вокзалу, где нам нужно закомпостировать билет и переждать шесть часов до нашего поезда.  У Верочки бант развязался, остановились, я завязываю, люди толкают, все с поезда, оглянулась: ни чемодана, ни сумки. О, негодяи! О-о! Надо было кричать, звать на помощь, а я иду дальше с дочерью, как по голове ударенная.  Так и вошли в вокзал. Как будто ничего у нас не было с собой. Ни чемодана,  ни сумки. И все идут, не подозревают даже – чт;  среди них произошло. Вот только что. О, Господи! Что делать? В чужом городе! Ни одного знакомого!  За тысячи километров от дома!..


Кропин спросил, были ли они в милиции? Заявили ли? Ну конечно были, конечно были. Здесь же на станции, в вокзале. Сначала смотрели там с недоверием, с подозрением, как на аферистку какую-то. (Ведь ни документов, ничего!)  Потом все же записали данные. Фамилию, адрес, место работы. Составили протокол. Сказали, что будут искать. Чтоб заходили. Как в насмешку. Как в магазин какой. В комиссионку. Пока, мол, этого товара нет.  Но – заходите. Господи, ну где они найдут?! Кого?! Ведь тысячи людей через этот вокзал проходят! Тысячи! Господи, что делать! Ребенок не кормлен, голодный!.. (Бант девчонки понурился. Как какой-то посторонний головке стрекозёл. Было видно, что он привязан.)


Кропин спросил, сколько стоит билет. Ну до этой станции, до Дальнереченской. Оказалось, восемьдесят два рубля. Страшно даже сказать. Узнавали в кассе. Взрослый и детский. На Веру ведь тоже надо. Цена показалась Кропину великоватой. Для железной дороги. Не самолет же. Впрочем, пилить-то надо еще четверо суток. Да еще и автобусом потом. Это же на краю земли. Эта их Ракитовка... У Кропина было сто пятьдесят рублей... Если не хватит на обратный билет... брат Николай добавит.


– Вот что, Любовь Петровна... Я вам дам на билеты, и до Дальнереченской, и до вашей Ракитовки, а до дома доберетесь, вышлете мне... Хватит уже с вас тут всего... Согласны?


Женщина на него как-то странно, испуганно посмотрела. Как будто резко остановилась перед ним на бегу. И в следующий миг Кропин вырывал руку, которую она хватала и пыталась поцеловать. (Ну-ну! Что вы делаете!  Право!) Это была кульминация всего, апофеоз. Дальше торопливо отсчитывал деньги. Еще добавил. Еще. На еду же надо, на еду. Да мало ли в дороге!  На постель. Вот – сто двадцать рублей. (Новый взрыв плача. Обильного,  счастливого.) Уже быстро писал адрес. Вырвал листок. Протянул. (Женщина говорила как в бреду, неостановимо. Прижимала деньги и бумажку к груди.)  Предложил сам пойти купить билеты. Что вы! Что вы! – хватали его ледяные руки. Зубы женщины стучали. Дмитрий Алексеевич! Что вы! Ни в коем случае! Успел крикнуть им, уже бегущим, что телеграфом не нужно, не нужно!  Простым переводом! Простым!.. дешевле... будет... С умилением смотрел на быстро идущую, сразу обретшую гордую осанку стройную женщину, на ее ладную, подпрыгивающую сбоку девочку с вздутым бантом. Набегали слезы.  Сентиментальный старик. Совсем сентиментальный... Посидев минут десять,  успокоившись, тоже пошел к вокзалу. Поесть там, что ли, где. Да и печёт.  Облачко девалось куда-то. Солнце стало оголенным, сильным. Солнцу словно рьяно прислуживали тонконогие комарики. Как бы давление опять не нагнать. Да и переживания эти...



Проходя по кассовому залу, увидел их в одной из очередей. Они замахали ему. Девочка заподпрыгивала. Женщина показывала, показывала на табло. Там уже горело – Харьков-Владивосток. Свободные места есть. Ну что ж. Все хорошо. Очень рад за вас. Он покивал им, как бы прощаясь. Шел дальше, стеснительно улыбался, подергивал себя за ухо. Приятно все же сделать людям доброе дело. Приятно. Чего уж.


Сидел опять среди людей, среди пассажиров. Было легко на душе, свободно. Забыл даже, что собирался поесть. Как-то незаметно для себя стал следить за девчонкой лет шестнадцати. Сидящей напротив. Девчонка эта,  явно деревенская, с раздернутым, без затей, пробором на голове, с косичками, все время подавалась вперед и как-то наглядно, по-деревенски, принималась думать. (О парне? о маме с тятей? о своей Ракитовке какой-нибудь?)  Подступала словно к чему-то очень важному для себя. Потом, точно ухватив ответ, откидывалась на спинку скамьи – и лицо ее прятало быструю счастливую улыбку. Снова приклонялась. К серьезному, важному. И Кропин с умилением смотрел на эти сшибки чувств и ума. Губы непроизвольно шептали:  да, да, милая! Для счастья ты живешь, для будущих своих детей, для любви,  да, да!.. Почувствовал на щеках  слезы. Ах ты  боже мой!  Опять!  Сразу поднялся, стал выбираться из ряда, через ноги, вещи. А девушка с улыбкой всё вслушивалась в себя, даже не заметила поспешно лезущего старика с отпавшей, прямо-таки крокодиловой челюстью.


На новом месте уже с удивлением наблюдал (да что за осел такой!  только б наблюдать!) за женщиной лет пятидесяти. Тоже сидящей напротив.  Женщина разворачивала еду рядом с собой. Женщине было неудобно: короткие круглые ножки ее ёрзали, дергались над полом. Синхронно болтались и две медальки на ее жакете. Глазиро;ванные, так сказать, ветеранской кровью. Но почему их две у нее оказалось? На двух работах, что ли, получила?.. Сразу вспомнил свое пятидесятилетие. В ту далекую уже весну были поздравления. Этакая сладостная, юбилейная экзекуция от общественности. Брызгался звонками домашний телефон. Подходил к нему. Отвечал. Не узнавая самого себя. Этак устало... Подумаешь – пятьдесят... Ну и что?.. Работает человек, не высовывается, при чем тут пятьдесят?.. Ни к чему это всё, честное слово, ни к чему... Спасибо, конечно, но, право!.. Отходя от телефона, смотрел на список фамилий, выписанный им вразброс на лист. Все фамилии были как загадочные планеты. Взял ручку, сбил их в столбец. Фамилии стали смотреть с угрозой. Некоторые подчеркнул. Кто позвонил. Но непозвонивших оставалось еще много. При новых звонках – срывался. Хватал трубку. Но опять будто кто-то совсем другой – вконец уставший от поздравлений: Подумаешь – пятьдесят...  Право! Стыдно даже. Ни к чему...


Дали грамоту. (Медалей тогда еще не было. Не давали.) Подарок. Будильник. В коробке. Дружно аплодировали, провожая со сцены. Сердце сладостно обмирало. Весь вспотел. На месте, когда садился, дергали в разные стороны за руки. По плечам также хлопали, бухали в спину. Ощутимо...  Право... подумаешь... ни к чему... спасибо...


Дома всю ночь не спал. Как будто все в лихорадке, набегали и набегали улыбки. Ох, слаб человек, ох, слаб... На другой день утром боязливо ловил глаза встречных. Идя на работе по коридору. Но – ни гу-гу. Ничего о вчерашнем. Кроме обычных приветствий. Забыли. Уже забыли. Хватит, Кропин,  хватит! – говорил он себе. Ох, слаб человек, ох, слаб... Да-а... 


На скукожившегося красного Кропина безмятежно смотрели чистенькие фарфоровые глазки женщины с медальками. Она уже ела... Однако... однако тоже ведь надо, наконец, где-нибудь поесть. Кроме молока, ничего еще сегодня во рту не было. Поднялся.


Когда стоял за столиком в буфете и ел, услышал, что объявили посадку на поезд Харьков-Владивосток. Надо было бы проводить, посадить в вагон. Но это выглядело бы, наверное, уже лишним. Женщина чувствовала бы себя неудобно. (О чем говорить? Все об этих деньгах? Что непременно вышлет?)  Доброе дело, видимо, должно останавливаться у какой-то черты. Иначе это уже не добро будет, а – навязчивость. Влезание в душу. Да.


По территории буфета шныряли так называемые чистильщики. Городские, так сказать, волки-санитары. Можно? Кропин не успел рта раскрыть,  как существо вроде бы женского пола увело с собой его бутылку. Из-под ситро. Можно? И кефирная бутылка поплыла следом. Не допил же! Эй!  Поздно. Да-а. Вот ловкачи.


А не прогуляться ли (вот только вытереть губы салфеткой)... не прогуляться ли теперь в город? В кино сходить, например? Да и Оперный театр посмотреть (ведь наслушался о нем, подъезжая к Новосибирску)? ЦУМ там какой-нибудь? Базар? Время до поезда – море.


Кропин вышел из вокзала и, миновав площадь, пошел вдоль широкого проспекта. Глазел на тяжелые пяти-и-шестиэтажные дома, на витрины, читал названия магазинов. Несмотря на массы машин, небо было чистое, свежее. Тополь смеялся, как пудель. Люди плыли навстречу легкие, зыбкие в солнце, не мешали. Кропин шел, улыбался. И – рот вдруг опять раскрыл. Как всегда. По проспекту со спорой повозкой на шинном ходу сыто трусил конь-тяжеловоз. Нисколько не пугался машин. Передние мощные ноги, что тебе мохнатые штаны индейца, резко впечатывались в асфальт, как будто сбрасывали на него подковы. Задние – пружинно подтанцовывали, несли. Рассыпчатый пышный хвост точно заметал что-то за конягой, ритмично заметал. Красавец конь! Кропин радовался, оглядывался на людей. Понимая значимость действа, коновозчик пролетел чугунным артистом. Кропин тянулся с проезжей части. Готов был дунуть следом. (Вот была бы картина!) Но сдержался.  Вернулся на тротуар.


Квартала за четыре от вокзальной площади вышел к довольно большому, новой постройки универмагу в два этажа. Сплошь в стекле и с лестницей во все здание. Зашел и долго ходил по нему. В одном из отделов на втором этаже вдруг увидел багажные ремни. Вот ведь как повезло! Но для уверенности спрашивал: это ремни у вас, да, ремни? Продавщица молчала. Остановленные глаза ее смотрели... словно сквозь Кропина. Кропин обернулся, потом невольно начал приседать перед ней, пытаясь уследить, куда она глядит. Бесполезно – глаза как будто на цыпочки встали... Да-а... Вдруг повернулась к Кропину спиной. Точнее – пышным задом. Вдобавок вспышенным еще и плиссированной юбкой. Как фря какая-то. Прямо от Ги де Мопассана. Пышка. Что-то перебирала там. Не оборачиваясь, кинула Кропину ремни. Кропин ловко поймал. Как сеттер. Зачем пошла работать сюда? Если брезгует людьми? Прямо на каторге человек! Кропин усердно мял ремни, косясь на продавщицу. Дергал, проверял на прочность. С ремнями пошел к выходу, к лестнице. В общем-то, довольный. Фря не проронила ни звука. Даже когда расплачивался. Говорил почему-то ей, не останавливаясь. Как балаболка какой тренькал. Болван.


Через квартал от универмага увидел, наконец, здание Оперного театра... Огромный театр был... как гробница. Как гробница Тутанхамона... Если такого размера могла она когда-нибудь быть... Впереди, на низком пьедестале (а издали казалось, что прямо на земле) стояли вооруженные Рабочий и Партизан бородатый. Оба небывалых размеров. С глинобитными ножищами.  Прямо-таки циклопы. Они надежно охраняли всех муз и граций у себя за спиной... Подходить ближе Кропин не стал. Хватит, пожалуй, таких достопримечательностей.


Когда повернул назад, к вокзалу, вдруг понял, что не донести. По-маленькому. Ах ты боже мой! Оглядывался. Сжимал уже всё свое внизу.  Корчился. Как мальчишка какой. Заигрался. До обдувания портков. Ах ты  беда какая! Спросил у одного, другого: где тут? Поблизости? Никто не знал.  Тогда начал тянуть куда-то в сторону от проспекта, помня, что тот должен оставаться слева. Быстро шел какими-то дворами, полными детей и взрослых. Еще куда-то свернул. В какой-то проулок. Хоть что-нибудь  где-нибудь!  Вдруг увидел впереди кусты, подпираемые низкой оградой. Глиняной набитой дорожкой побежал к ним. Вылетел из кустов то ли на заброшенную детскую площадку, то ли на маленький заросший детский стадион. По тропинке,  по диагонали припустил через всю площадку к ее противоположной стороне,  к густому кустарнику там. Как лось вломившись в кусты, засовывал в карман багажные ремни... И точно в благодати истекал возле какой-то дощатой заброшенной горки. Кустарником завален был с головой. В просунувшихся столбах солнца скорчивающиеся пауки дергали свои паутины. Из провала в деревянном сооружении вдруг с воплем выметнулась кошка. Проскочила прямо под ногами. Да чтоб тебя! Снова на траву блаженно истекал. Казалось,  вылил из себя целое ведро. Застегиваясь, полез из кустов, ступил на тропу,  отряхивая с себя пыль и паутину. И увидел... по той же тропинке (по которой пробежал! только что пробежал!)... идущих женщину и девчонку. Тех, с вокзала. Идущих прямо к нему, Кропину. И Кропин мял в руках багажные ремни, как вытащенный с ними к барьеру дуэлянт, никогда не видевший пистолетов. Уходить с тропинки было поздно и некуда. Женщина быстро шла с большим тяжелым пакетом, какой можно купить в магазинах самообслуживания. Вертела головой, Кропина почему-то не видела. Девчонка вприскочку поддавала сбоку, слизывая с мороженого на палке. Надутый бант подпрыгивал вместе с ней. Дернула мать за руку... Резко остановились они в десяти шагах от Кропина. Женщина точно даже не испугалась, сразу начала пятиться, напряженно высматривая путь. Повернулась, быстро пошла назад.  Побежала, удергивая за собой девчонку. Они влетели в низкую зеленую арку кустов, исчезли. Всё это произошло за секунды. Кропин часто дышал, ловил ртом выскакивающее сердце. Как будто увидел женщину голой. Как будто свершил половой акт с ней!..




Две пожилые женщины куце поджимали руками свои груди-животы.  Насторожены были как два министерства. Внутренних дел. Не внушал старик этот доверия. Не внушал. Без единой вещички сидит. Но – с багажными ремнями! Зачем? Ремни-то у него? Не иначе, как это самое. Ремнями-то этими: раз! – и порядок. Увел. Чемодан. Или еще чего. Подозрительный тип.  Жулик. Точно. Длинное лицо что тебе палка. Только что ошкуренная. Вся в чернильных пятнах. Сильно вспотевшая. Всё время отирается платком. И все время улыбается, главное. Головой покачивает. Вроде бы удивляется самому себе. А сам ни на кого не глядит. Всё возле себя зыркает. Всё по чужим вещам, по вещам глазом шмаляет. Ишь, гад! Во, во, пошел. Новое местечко выискивает. Новую жертву подбирает. Здесь-то ему не обломилось. Шалишь!  Не на тех напал!.. Да-а, Кропин, это тебе не поезд. Не в вагоне ты едешь. Не в единой словно бы семье. Здесь никто ни с кем не разговаривает. Здесь следят за вещами. Друг за другом. Можно к вам? Занято! Да-а. Не вагон это тебе,  где душа нараспашку, не вагон, не поезд.


Старик все бродил, вроде бы искал место. И все улыбался. Одна из теток уже нашептывала милиционеру. Не спускала глаз с передвигающейся спины старика, готовая в случае чего разом броситься на свое место. Милиционер внутренне подобрался, мягко  пошел. С фотографическими усиками херувима-казачка. Требующими к себе хорошей нагайки.


Но обернувшийся старик стражу порядка показался безобидным, не опасным. Глаза – вроде репьев исхудалых. Давно сшибленных палкой... Однако сигнал был, и страж потребовал документы. Старик сразу начал отворачиваться. И вроде смеяться. Шарил во внутреннем кармане пиджака. И все не мог унять смех. Он прямо заходился смехом, лаял, протягивая билет и паспорт. Милиционер проверил всё. Отошел, недовольно хмурясь. Странный старикан. В Москве еще живет. Москвич. И смеется. (Чему смеется-то?)  Вон, скомканными ремнями взмахивает уже. Как в припадке весь от смеха.  Старый полудурок!




...Наверняка ходила за мной по всему вокзалу. Вместе с девчонкой.  Видела, как пел возле студентов. Как, точно идиот, дирижировал рукой. Затаивалась где-то рядом, ждала. И на базарчике потом была. И опять все видела. И молоко как пил. И с трубой, со сгоном этим. Как избавлялся от него,  спускал в урну. Можно только представить ее состояние. Как радовалась она,  как замирала. Ведь стопроцентный осел! Господи, стопроцентный! Какая удача! Только спокойно. Только не спугнуть... Да-а. Откуда приходят такие?  Где, на каких свалках вызревают? Ведь исключительные психологи. Величайшие артисты. Так рыдать. Конец света пред тобой был! Катастрофа! А девчонка  ее  какая артистка. Девчонка с белым бантом… Это же уму непостижимо!.. Господи, какой стыд пришлось пережить. Лучше бы провалиться ему там было на месте. На той тропинке. Провалиться и никогда не жить. До смерти теперь не забыть этого стыда, до смерти. Кропин откинулся на спинку скамьи, смотрел на высокий потолок вокзала. По времени была глубокая ночь. Пристанционный женский голос по-прежнему терзал соловеющих пассажиров. Врывался то с сообщениями о пролетающих станцию товарняках, то с сообщением о напрочь пропавших техничке Гридасовой и милиционере Куркине. Исчезающий голос, безнаказанный. Эх, добраться бы до тебя. Найти бы, где ты там засела.


Два длинных молоденьких негра откуда-то появились. Вертели головками. Как две курительные трубочки мира, попавшие не туда. Один не без удивления сказал по-русски с английским акцентом: «Муравьейник». Второй тут же расширил акцент,  добавив английское слово:  «Муравьейник Russia!». 


Потом не без инициативы одного старика (с багажными, конечно же,  ремнями) люди сдвинулись на одной из скамей, похлопали ладошками по дереву – и негры без промедления сели. Сидели, не веря в чудо. Плоские, как шезлонги. Качали головками: «Муравьейник Russia-a». А через минуту спали,  сронив головки набок.


Сильно потея, закинувшись раскрытым ротиком, спал напротив Кропина очень полный мужчина. Иногда рот закрывал – тогда как-то хрюкально принимались работать его ноздри. Сынишка лет трех – не спящий – пытался раскачивать его слоновую пропотелую ногу. Мать вяло останавливала.  Худенькая в сравнении с мужем, осоловевшая, готовая, казалось, для сна упасть на пол.


– Вы бы сходили в комнату матери и ребенка, – сказал ей Кропин. –Чего же вам мучиться?


– Вы думаете – можно туда нам?


– А отчего же! Для кого же она существует?


Женщина начала поталкивать, трясти мужа. Тот только лупил бессмысленно глаза. И снова откидывался. А сынишка баловался уже с его сцепленными пальцами. Как с с;сками...


Кропин сказал женщине «сейчас», начал выбираться из ряда. Долго переступал негров ноги. Будто раскиданный кабель.


...Перемазанный кашей, безропотно ворочал ложкой в тарелке еще один неспящий малец, лет полутора, забитый в маленький стульчик с горшком, как в колодку. Да что же они не спят-то сегодня? – удивился Кропин.  Но, приглядевшись в полутьме большой комнаты, обнаружил, что везде на раскладушках раскидались спящие дети. Причем по двое на одной. А по бокам на крохотных табуреточках клюют носами их матери. Тут же тихо ходила женщина в белом халате. Носила зачем-то целые стопки наглаженных простыней. Хотя ни на одной из раскладушек простыней этих не было...  Кропин подошел, спросил. «Сами видите...», – ответила женщина. Они  вместе смотрели. Дети точно закарабкались на раскладушки в сладкий свой сон.  Охраняемые согбенными кочками матерей…


Опять переступил разбросанные ноги негров. И развел руками женщине с сынишкой: мест нет. Битком, оказывается. Женщина слабо улыбнулась,  поблагодарив его. Все утихомиривала сына. Вялой рукой отстраняла от отца.


И снова мучительно потянулось ночное бессонное ожидание. Опять потянулись заскорузлые, отупелые мысли.


Толстяк внезапно проснулся. Ничего не мог понять. Откуда-то вывезли на потолок большую люстру. Пылающую, как торт. Щурился на нее, осмысливал. Потом начал что-то бубнить жене. Крепко зажмуривался. Словно не мог видеть своих противных слов. Настолько они ему надоели. И Кропин видел,  к;к они ему надоели. И остановить их – не было никакой возможности.  Кропин старался быть хладнокровным, аналитичным, строгим. Хватит рот разевать. Научили. (Надолго ли?) А толстяк уже замолчал. Поводил головой по сторонам, подумал, – и вдруг сделал из себя могучую букву Ф. Могутную,  можно сказать. И в два уха этого получившегося слона тут же просунулись и жена, и сын – и вся эта слоновья композиция разом начала зевать, тянуть рты, пошевеливаться как тесто, засыпать на станционном диване, вполне довольная и счастливая... Кропин опрокинулся головой назад, полетел в сон, как в пропасть.


...Когда объявили  посадку (как? чудо, что услышал!), Кропин помчался, выхватил из камеры хранения чемодан. Лихорадочно способил ремни на него. Багажные, пресловутые. Ремни были велики, ремни были на три таких чемодана. И когда стоял уже у вагона (дисциплинированный, в очереди) – мятый чемоданишко повис на ремнях до земли. Так висят издыхающие коровки на гужах. В бескормицу. В голодный год. Ничего. Ладно. Нормально.  Лишь бы не выпал. Когда полезешь, значит. Ничего, обошлось. Вытянул за собой на гужах – как из колодца.


Где-то вставало солнце. Кропин вдруг остановился в коридоре. Во все глаза Кропин смотрел в окно. Не слышал толканий в спину, возгласов. – По крышам тронувшегося с соседнего пути поезда бесшумно шли, перескакивали с вагона на вагон лиловые замерзшие ноги Бога...