ЧД гл. 10. Цыплячьи души

Ярослав Полуэктов
«... Я и говорю: никто не виноват, случайность, а вот ведь как выходит иной раз...»
– Ой, откуда эпиграф?

Да, было и такое в жизни дома в самом начале нынешнего лета.
Сначала над цыплятами нависла подошва сандалии величиной с куриное небо. Потом небо опустилось. Раздался слабый хрусток-шепоток, а потом округу потряс невообразимый Дашин вой.
От цыплят остались две маленькие бесформенные грудки, чуть ли не кашица. Был и плач, и рыданий хватало на всех.
Ревмя ревели Даша с двумя Олями. Толик, надув через нос глаза, молчал в стороне: ему не положено ни плакать, ни, тем более,  рыдать, ведь он – мужчина. Из глаз брызнули и залили очки вовсе не слёзы, а выжимки, сусло, издержки принципиально нечувствительной скупости.
И поначалу печалилась вся ребячья гурьба. А потом случились, как водится в таких случаях, похороны малых божьих созданий. То, что осталось от цыплят, подгребли лопаткой. Вместо гробов применились вместительные, на целую роту цыплят (в будущем – груз двести... стоп, забыли, это кощунство!)... спичечные коробки «Swenska Faari». Засунули туда прахи, вдвинули внутрь спичечной рубашки.
Процессион! Процессион! Ура, мы устроим шикарные похороны! Умчали в огород организовывать Процессию Прощания, Прощения, Пращувания.  Что значит пращувание? Никто не знает. Может, выпускание камней из пращи? Украинцы поправят, если что. А наши люди взялись за дело с азартом неоспоримого и предпочтительного на все случаи жизни русского «авося».

Дедова пристань, полоскательный мосток, а теперь ещё церковь, траурный зал, кладбище и поминки расположены в одном месте. Это берег Кисловки. Совсем неподалёку от взрывного полигона. Кошек хоронят совсем в другом месте, нежели курицыных детей.
Церковь, а в нем траурный зал. В зале, как полагается, приглушённо и по-деловому беседуют организаторы:
– Панихиду надо бы...
– Кто будет поп?
– Не поп, а священник.
– Разница, что ли, есть?
– Кто его знает.
– Священник святее!
– Поп – толоконный лоб.
– Ему панагию или ризу следует...
Оля-Кузнечик сбегала и за тем, и за другим. Это вафельное полотенце с юродивыми махрами и тёткина шаль.
– Корону!
Принесли известную уже всему миру сорбонскую корону.
– Я, чур, с кадилом.
– Пороху принести?
– С ума стронулся, Михейша! Ты чего! Это же не... Молчи!
Детям не положено знать увлечений старших.
Соорудили кадило. Собственно,  мастерил только Михейша из подручных заготовок, а остальные только мешали. Полуделом занималась только Даша, которая принесла совок – без совка бы не обошлись – и Толька. Толька принёс из сарая лопату. Без неё тоже бы не состоялось. А кадило это – ржавая железная банка от американской тушёнки, на крышке которой Ленкой когда-то был нарисован абрикос, похожий на бычье сердце, а бабкой сбоку сначала было написано «варенье», а потом зачёркнуто, оторвано, насколько хватило умения, и приклеена бумажка «томаты» (ну никуда без этих проклятых мерикосов!)... Съели абрикосы-помидоры. В дне гвоздём пробили дырки. Приделали проволочную ручку. Засыпали банку сухими  листьями и иголками. Полыхнуло. Пожелтела от жара этикетка. Изнутри кадила невкусно пахнет обычным дымом. Затушили. Задумались.
– Ленка, неси духи... или одеколон.
Принесла Ленка того и другого, чтобы дважды не бегать. Прыснули в банку, не жалея ни подобия русского О' де Колона номер три, ни родственности с поздней Красной Москвой и романтической стенной башней. Словом, напрыскали от души. Что это? Из дырок потёк жидкий самоделочный елей.
– Цыплята того заслужили.
– Скорее, пока не вытекло!
Зажгли. Вспыхнуло в кадиле  так, что полыхнуло шибче первого раза. Второе кадило упало, рассыпав огонь по траве.
И отпали, сначала порыжев и завившись в концах,  брови у Толика.
– Туши пожар.
Принесли, зачерпнув ладошами кисловской воды. Затоптали следы пожара сандалиями. По Толькиному лбу прошлись мокрыми ладошками.
– Не больно?
– Я фак Фанна фэ Фарк .
– Повторим?
Повторили. Сунули пару прошлогодних шишек. Сверху засыпали у листьями и иголками. Заткнули все щели, чтоб меньше поступало кислороду.
– Капельку, Ленка.
– Поджигай.
Подожгли. Пока горело, советовались.
– Молитву надо. Знаете молитву?
– Я знаю.
– Ну-ка!
– Еже еси на небеси...э-э-э.
– А дальше?
– Дальше не помню.
– Эх!
Безбровый Фанн фэ Фарк ходит кругами в дырявой «шальной» панагии вокруг шведских спичек с цыплятами, трясёт кадилом: «Еже еси на небеси, э-э-э-эх, еже еси на небеси, э-э-э-эх, еже еси на...
– Хорош! Неправильно! Ленка, дураки мы!
– Почему?
– Тащи «Патриархов и Пророков». Что на твоей полке у деда. Второй ряд, третий пролёт от двери.
– Тьфу, точно.
Принесла. Это не молитвенник, но тоже сойдёт.
– Толька, читай!
– Я щэ фэ умэю, – сказал Толька и заплакал: теперь у него «кадилу» заберут.
– Не плачь. Ты ходи, как ходил, у тебя здорово выходит, а Ленка будет читать.
– А что читать?
– Ткни пальцем, а что выпадет, то и читай.
Но все захотели тоже ткнуть пальцем. Решили, что пальцем ткнёт каждый, а читать будет только Ленка: она самая старшая, а главное, что Ленка может с выражением.
Кинули на пальцах, кто будет тыкать первым. Выпало Ольке Маленькой. Полистав книженцию, Олька закрыла глаза и наугад ткнула в серёдку.
Ленка, подбоченясь и натянув маску страдалицы, читает ткнутое место:
– Людям, которые говорят о своей любви к Богу, надо подобно древним патриархам, сооружать жарт... тьфу... жа... жерт-вен-ник... – Ленка тут запнулась, – ...Господу там, где они раскидывают свои шатры…
– Луды, надо шатор шделать и жарт-фу принэсты, – отвлёкся от кадильного дела Толик. Он понял жертву, как производное от жратвы.
– Обойдётся, это не про нас...
– Про нас, про нас, – заорали обе Оли, – цыплятам надо жарт-ву...
Принесли Ву-жертву-жарт-Ву. Это были преотличнейшие, но остывшие домашние пельмени с недоубранного обеденного стола.
Съели охладевшую жертву.
– И никаких шатров!
– Ладно.
– А вы тихонько подпойте вот  так, – подсказал Михейша девочкам: «А-а-а, у-у-у».
Так всегда за хорами три подьячие старушки  поют.
Послушницы мигом выстроились за хорами и запели «А-а-а, у-у-у».
– Не сейчас, а когда Ленка продолжит читать.
Ткнула в книгу одна из подьячих старушек. Она была следующей в очереди.
– Сарра, находясь в преклонном возрасте, думала, что ей невозможно иметь детей, и для того, чтобы Божественный план исполнился, она предложила Аврааму взять в качестве второй жены ея служанку...
Тут дети насторожились и навострили уши.
Ленка, не замечая повышенного интереса, продолжала:
– Многожёнство так широко распространилось, что не считалось грехом, но тем не менее...
– Олька, шмени меня, – вмешался Толик, – я малэнко подуштал.
Даша выскочила первой: «Я хачу! Мне шальку отдай».
Даше торжественно вручили панагию и ризу.
– ...тем не менее, это не было нарушением Закона Божьего, которое  роковым образом сказалось на святости и покое семейных отношений. Брак Авраама с Агарью…
– Это первые за Адамом евреи специально для себя так придумали... – шепчет Михейша Оле-Кузнечику, – они сначала оплошали, а потом поменяли в Библии слова и добавили кое-что, понимаешь-нет?
Но Оля не понимает, или специально не старается понимать, потому что она решила именно сейчас, пока куют горячо, понять максимум о многожёнстве.
– Ленка, сестлицка дологая, а цто такое «много жёнства»? У моего папы только мама, а ещё Лушка-поломойка, так это что у нас тогда, много жёнства или не очень?
– Мы тут не лекцию читаем, – зло сказала Ленка. – У нас отпевание, поняла!?
– Поняла, – сказала Оля, – но всё равно любопытно.
– Я тебе потом разъясню, – успокоил её Михейша, – потом, отдельно, когда подрастёшь. Малышне это нельзя знать...

Выкопали ямку, погрузили в неё гроб. Бросили по горсти песка. Зарыли. Взгромоздили сверху холмик в форме кургана. Воткнули ветку. Обложили венками. Красиво!
– Так положено.
– Помолиться теперь надо и медленно, опустив головы и сморкаясь в платочек, отходить.
– У мэна нэт платка, – сказал Толик.
– Просто сморкайся.
– Ф! Ф! Ф-ф-ф!
– А надо было  головой на восток класть, – сказал кто-то запоздало.
– Там не разобрать, – грустно подметила Оля младшая, вспомнив недавнюю картинку цыплячьего раздавления.
– Мы гроб правильно расположили, а с головами они сами как-нибудь…
– А могилку весной подмоет Кисловка, – грустно сказала Оля-Кузнечик.
– Ш-ш-ш, – цыкнул Михейша, – без выводов, я сам уже про это подумал. Теперь поздно. Это будет кощунство над погребением. Над погребениями даже доходные дома нельзя ставить.
– А что так?
– Рухнут! Говорю, что это кощунство.
– А у нас дак...
– У вас дак, а у нас эдак. Нельзя. Только сады можно и то только лет через сто. Понимаешь, души нельзя тревожить, а они летают сто лет. Если дом построить, то сны будут плохие и самоубийства увеличатся...
– А-а-а. А души из них (цыплят) уже выскочили?
– Вроде да.
Хотя какие у цыплят могут быть души. Разве-что цыплячьи.
–  Души летают?
–  Вроде того.
– Цыплята как пишутся?
– В виде исключения через «ы».
–  А душы через «ы»?
–  Тут как раз через «и».
Очень странно, что для цыплячьих душ не сделано словарного исключения.
Смеркается.
К поминкам разгульного народу прибавилось. Пронюхали соседские мальчики-рыбаки и пришли на дымок. Никто и не выгонял. Чем больше народу на похоронах, тем значимей покойник. На слышное за версту тонкоголосое песнопение припёрлась растрёпанная и как всегда голодная соседушка Катька Городовая. Она уже взрослая наравне с Ленкой. Стояла молча, скрестив руки, и, кажется, не произнесла ни слова, вспоминая не такое уж давнее погребение матери. Задумчиво уминала коврижку, принесённую добрососедской, запасливой, гдечтолежитведающей Ленкой.
В конце поминок был десерт: жевали стебли одуванчиков (в них горькое молоко – самое то для похорон) и дамские калачики (их росло навалом). Вместо крепкого напитка пилась  чистейшая кисловская  вода, налитая в свёрнутые кульком листы подорожника. Приглашённые приносили с собой сучки и сухие шишки. Разводили костёр. Костром руководили Михейша с Ленкой: уж они-то эти  преступные дела хорошо знали. Сбегали за ложками и через полчаса уже черпали уху, наспех, но вкусно сооружённую мальчишками-рыбаками – Петькой и Квашнёй. Они не беспризорники и не воры, но летом, помогая семьям, живут и промышляют у реки. Не умея ещё толком читать, носят с собой Гекльберри из Федотовской библиотеки. Рассматривают картинки и страниц не удаляют. А Ленка прочла им уже треть. За это они обожают Ленку и порвут любого, кто будет к ней приставать.
Завершался ритуал  дикими танцами, прыжками, огненными манипуляциями. Напоследок в Кисловку запускались лодчонки, сделанные из коры, щепок и газет. Судёнышки посыпались доверху лепестками ромашек и красотой анютиных глазок.
Как прекрасна игра! Как прекрасны цыплячьи  похороны! Скучная реинкарнация побеждена: вечное им неживое блаженство!
Первые пробившие темноту звёзды обозначили конец погребального шабаша.
Шум поубавился.
Детям начинала надоедать беготня.
Толька прикорнул и заснул на лопате.
Все пожелали сидеть кто на травке у гаснувшего костра, который постоянно требовал пищи,  а кто на днище перевёрнутой лодки. Кидали в речку камни, пускали  блинчики. Михейша был впереди планеты всей. У него выпало восемь блинчиков, а у Петьки только шесть. После считали смешно вытягивающиеся в воздух носы пескарей,  слушали задушевную песню зяблика и кваканье встревоженных детской неугомонью лягушек.
– Рыб ловить и их кушать это преступление? – спросила Оля-Кузнечик.
– Они сами мошек с червяками едят. Значит, они вроде преступников, а мы их наказываем и заодно приносим себе пользу.
– Клёв вечерний! – заметили рыбаки.
– Шикарный клёв!
– Не положено так сразу рыбы, можно только на девять дней говеть.
– Долго ждать. Давайте сейчас разговеем.
– Может забросить удочки, а поутру снять?
– Может, на лодке покатаемся? И заодно щук половим.
Лодку малышне перевернуть не удалось. А старшие встревать не стали. Кроме того, лодка была на цепи, а ключ у деда Федота. Не дал бы всё равно ключа дед Федот.
Забросили удочки с берега. Тут же начался дикий клёв, выдёргивание рыб и снимание их с крючка; и пацанов уже от воды не оттащить.
Дети  готовы были дрожать хоть до утра, щупать скользких пескарей с их смешно шевелящимися ротиками-воронками, и слушать-слушать, пуча в темноту и в угли глаза, чёрные-пречёрные Михейшины и Ленкины бытовые россказни и кладбищенские байки, где полно бесов, ведьм и нечистых.
Катька тоже внесла лепту, победив молчание, и рассказав про бешеную корову, и про то, как к ней на рога наделся далёкий и гордый испанский тореро. У тореро была молодая жена, которая с горя,  или сойдя с ума, переоделась в юношу и тоже стала торерой. Первой среди всех женщин Испании.
Михейше Катькина история понравилась, и он решил когда-нибудь написать об этом бедном тореро книжку с картинками, и вставить туда побольше эпизодов про любовь.
Толик периодически падал, поднимался и снова седлал лопату.
В его отрывочном сне, будто из понатыканных на каждом шагу паноптикумов тянулись к нему окровавленные, обмотанные червяками и объеденные пескарями руки утопленников.
А для других – бодрствующих – чудилось, как с их чердаков и подполий этой же страшной ночью вымахнут вампиры с двухметровым размахом крыльев, а из-под карнизов разом выпадут и затмят звёздное небо несчётные стаи летучих мышей.
– Всем домой! – кричали со дворов.
Округу заплетал ворчливый лай собак, в дрянную музыку эту вслушивался разбуженный соседский бычок и добавлял недовольных басов.
Толпа малоростков рассыпалась радостная и впрок возбуждённая замечательным вечером, проведённом по всем похоронным правилам.
Откланивались за воротами.
Попрощалась наконец-то по-человечески угрюмая Катька. Пожелала доброй ночи без вампиров и ведьм. Застала момент,  когда спящий на ходу Толька чисто по заведённой привычке,  игриво и, для добавления прощального кайфа, дёрнул легко одетую сеструху Олю-Кузнечика за раздутые пуфиком трусы, отчего в темноте высветилась белая  полоска сочной Олькиной мякоти.
Ребята – из тех, кто заметил, – засмеялись.
Девчонки возмутились. Больше всех Катька.
Кузнечик взбрыкнула. Отпустила, кому следует, затрещину. И, не попрощавшись как положено, умчала к дому. На то она и Оля-Кузнечик, а не Оля-простокваша.
Михейша поутру расставит виновных по заслугам. Он заранее придумает Толику кару: Толик будет завтра... это... это... во, шкурить калитку рашпилем, а потом мохрить её щёткой. До состояния дикобраза. Во!
Тишина. На крыльце перешёптывались взрослые. В верхних и нижних окнах попеременке (видно кем-то из экономных домовых!)  тушились люстры и ночники. Зажжённая свеча появилась в торцевом окошке хлева, поморгала и тоже затихла. Треснула шагла , и кто-то молчаливый исчез в темноте, ловко и воровато просочившись сквозь доски ограды.
На утро не досчитались курицы.
Перед сном бабка докуривала трубку и выговаривала что-то  тихо-притихо  маме Марии.
Дед Федот прикрывал ставенку от прокрадывания в спальню  ночной свежести.
Испортили почин: «Не надо баню тут городить, ночью испаримся!»
Вот так тебе и самый главный генерал!
Души погибших цыплят довольны. Редко кто из отряда куриноголовых так славно заканчивал жизнь!
Николка-Кляч ни свет ни заря соскребал со дворов и собирал до стройного войска бернандинскую скотину.  Забирая полиевктовскую бурёнку, утробно отрыгнул через калитку: открывай ворота, выводи, тороплюсь, заспались тут! Нагло сверкая морской синевой,  перездоровкался со всеми, с кем только можно было, чего за ним отродясь не водилось. Пытал у Авдотьи Никифоровны здоровье её самой и домочадцев, и сладко ли спалось. Осведомился о том, как прошли похороны, и не ожидается ли чего-нибудь подобного в ближайшие дни. И трижды  зачем-то выспрашивал точное время. Рассказал про цыган, разбивших табор в паре вёрст от Джорки.
По поводу кражи курицы и этого чрезвычайного происшествия Михейша с Ленкой, присовокупляя Олю старшую,  задумали было учинить следствие. Но, были остановлены бабкой.
– Не пойман, не вор, – спокойно реагировала бывшая учительша. Самим, дескать, не надо было рты разевать.
А ещё добавила, что у воров и убийц принято посещать места боевой славы.
Бабкина мысль пригодилось Михейше в будущей работе.

***