Бессмертный Александр и смертный я - 47

Волчокъ Въ Тумане
* * *

Я проснулся сам, до трубы. Спросонья показалось, что мы всё ещё в школе, и на миг захотелось, чтобы так и было - вернуть бы тех безмятежных мальчиков, которые не ведали зла. На самом деле, конечно, ещё как ведали, но сегодня... что-то окончательное и безвозвратное, как шаг за кромку... мы увидим ясно... Мне вдруг захотелось остаться в неведении, завернуться в плащ потуже: не будите меня, дайте поспать еще капельку...

Притихнув в теплой темноте, я припоминал разговор с отцом в Эдессе.
- Никто не знает, как поведет себя в первом бою, - говорил он тогда. - Трусом тебе не в кого быть, и воспитан ты должным образом, неплохо натаскан на войну, я знаю - ты не опозоришься... Но радость битвы Арес дарует лишь избранным. Для большинства, бой - это изнурительное преодоление себя, страх и мука, но и к этому привыкают. Из первых ты или из вторых - только в бою узнаешь, раньше никак. Главное, держись стойко, как тебя учили, большего от тебя никто не потребует. Глупостей не твори, и помни - я тебя не на вороний корм растил, не на лисий обед.
- Да нам и повоевать, наверно, не удастся, - сказал я в отчаянии. Наше место в бою (за щитоносцами, прямо перед обозом) казалось мне страшным позором.
- В сражении любое место достойно, если стоишь в общем строю и исполняешь приказы командиров. Ты думаешь, куда иллирийцы первым делом рваться будут?
- К обозу?
- Ну да, они ж разбойники, им бы только пограбить, а не в битве чести искать.
И впрямь, по пути на обоз уже три раза нападали, еще и продромы с иллирийцами не сталкивались, а в обозе  уже были несколько убитых, десяток подстреленных... Вот и славно. Значит, судьба сможет взять с меня плату кровью и потом сражения, да чем угодно! Может, она будет милостивее к отцу, если я возьму часть его долга на себя? "А взамен я посвящу тебе всех убитых мной в этом бою..." Я не хотел хоронить отца - пусть лучше царь с Александром похоронят нас обоих, а род продолжат Афиней и Гермон...

Труба взревела ещё до света. Часть войск скрытно и стремительно двинулась к перевалу - не туда, где вчера держали бой отцовские продромы и посланные им на помощь войска, а в обход, по козьим тропам, разведанным проводниками. Филипп хотел не просто отогнать их подальше от границ, но добиться полного разгрома. Ради этого и был принесен в жертву отряд моего отца. 

Мы долго стояли у лагеря, пока собирался обоз, ёжась от предрассветного холода и злых шуток щитоносцев, а потом двинулись потихоньку по большой дороге.

Пока разворачивались в долине среди высокой нежной травы, вымокли насквозь. Рассвет застал нас уже в пути. Розовый туманный свет залил вершины, но на дорогах ещё стояла тьма, камни под ногами были влажными и скользкими, белёсый туман клубился в расщелинах, ...

В кирасе из листового железа, украшенной золотыми полосами и маленькими львиными головами, расширявшейся книзу, как широкая юбка, Филипп объезжал войска, подбадривал, перешучивался со знакомыми. От его коня шёл молочно-белый пар. Александр в длинноватом кожаном доспехе с нашитыми бронзовыми бляшками был рядом с царём. Его радостная умиротворенность, какая-то блаженная тишина во всем облике резко отличались от общего оцепенелого напряжения. Он выглядел так, словно это были лучшие минуты его жизни:  долгожданный праздник, сбывшаяся мечта, - и никакой страх не искажал его чистой радости. Я снова глаз от него отвести не мог и даже не вспомнил про нашу ссору, Кулика и всю ту ночную невнятицу. В такие мгновения на прошлое не оборачиваются - к нам лёгкими шагами шла неодолимая и неотвратимая наша судьба, приветно руки распахнув. 

 – Подпалим шерсть иллирийским зверям, - Лязгающее железо в голосе царя. - Вышибем им клыки, обломаем когти, выпустим кишки и освежуем. Готовьте возы для боевой добычи. Она — там.

Филипп показал на горы, заросшие черным лесом.  Горы были похожи на спящих медведей, от ветра темный лес шевелился, как шерсть на загривке.

Конница ушла вперед, и за ней несколько лохов фаланги, и агема, а мы с остальными щитоносцами и обозом остались на месте. Сперва дрожали от холода, но вскоре солнце стало пригревать. Кто-то сказал, хорошо, мол, нам солнце в спину, а иллирийцам в морду, чтоб они ослепли, чернозадые.
От главных сил прискакал вестник, о чем-то горячо переговорил с командирами, и нас - "быстро! быстро! - погнали вперёд. Громыхая оружием и щитами, мы почти бежали по уже примятой, какой-то незнакомой иллирийской траве.

Нетерпение, пересохшее горло, страх и веселье. Предполагаемая смерть отца вдруг перестала меня грызть. Может, и я погибну - что гадать? такова участь воина, и смерть в бою - самая желанная из смертей (если послушать поэтов, хотя от старых бойцов я такого не слыхал - они сплошь мечтали о лавке в городе или земле, своём доме, горячей толстой бабе, грядках с капустой и беспечальной тихой старости). Впереди что-то огромное, неведомое, многоликое - оно само ещё не знает, каким обернётся ко мне его лицо. До конца дня всё решится так или иначе.

* * *
Сперва до нас долетал только отдаленный, невнятный, искаженный горами и лесом шум, но постепенно он приблизился, окреп, в нём стали различимы звон железа и человеческие яростные крики. Щитоносцы по команде двинулись вперёд, мгновенно превратившись из отдельных людей в единое бестрепетное и беспощадное существо с одним дыханием и волей. Следом за ними, растерянно и тревожно, тронулись и мы, но куда медленнее, с растерянными долгими остановками.

Шаг за шагом - звук сражения становился все громче, он теперь слышался со всех сторон, словно мы оказались на островке посреди бушующего моря. Дружный грозный грохот щитов, поставленных внахлёст, щелканье тетив и свистящий, певучий звук стрел в полёте, и другой - когда они били по щитам - будто дождь с градом по крыше хлестнул. До нас стрелы не долетали.

От моих товарищей рядом смутно веяло теплом. Это успокаивало немного.  Я посматривал на соседей - все обливаются потом, хоть и нежарко, кадыки судорожно дергаются, губы бескровные.  Кассандр сплевывает десять раз подряд. Лисимах выкатил глаза и упёрся взглядом в землю на полстадия впереди. Я тоже посмотрел туда: ничего, грязная голая земля, пучок жесткой розоватой травы, сломанный здоровенный чертополох... Еле удалось глаза отвести. Кто-то до хруста зубы стискивал в немом волнении, у одних лица были бледные в синеву, бескровные, у других, наоборот, налились дурной кровью, яростью, бешенством. Настраивали себя: раз вы так с нами, то и мы... Некоторым надо возненавидеть врага, прежде чем убить, но я как-то без этого всю жизнь обходился. ("Убиваешь, как дышишь". Не помню, кто мне это сказал... недавно совсем, уже после Индии... Нет, не помню.)

Были и совсем не готовые к бою, растерянные, с трясущимися губами. Заранее никогда не угадаешь, кто. Несчастные люди. Как им тяжело было, и как над ними потом издевались! А они на все готовы: вместо ослов поклажу тащить, ямы выгребные чистить - только бы не в бой. Из пятидесяти оруженосцев таких трое было или четверо, никак с собой сладить не могли. Илархи их жалели: «Певцом не станешь, коль голоса нет, вот и война не для каждого, не их то вина». Только ведь никого это не волнует - трусом навек заклеймят, жизнь сломана, всему роду позор...

Мне казалось, я был спокоен и весел, только дрожал сильно, вроде как от озноба. Руки вдруг так ослабели, что приходилось то и дело перехватывать копьё. Какой-то туман перед глазами, шум в ушах... Это ведь не страх, нет? Я затряс головой, как собака после купания, пока не прояснилось, упёр копьё в ногу, задышал мерно, стараясь успокоиться. Это проверка души на разрыв, и я выдержу, я для этого рождён. В голове вертелся чудной совет Апеллы: "Хорошенько подумай о смерти, всем нутром. А потом представь, что смерть - это ты".

Холод в голове, звон во всем теле, сердце бьётся ровно и часто, копье приросло к телу, как рука. Я всем существом чувствовал: там, где щиты гремят и мечи звенят  – настоящая жизнь, чистая, достойная, огонь очищающий, священный, награда и истина, радость и веселье... Оттуда ко мне тянулся странный зов - не живой, не мёртвый, то ли голос, то ли ветер... Я чуть не поскуливал от нетерпения, душа рвалась туда. Так, должно быть, матросы к сиренам с палубы прыгали... Только одно и удерживало - то, что кричали илархи, надсаживая глотки: "Держать строй!"

Но вот, зычным раскатистым рявком, во все свое необъятное брюхо наш командир проорал: «Бо-о-ой!» Труба взвыла. Со стороны иллирийцев снова прыснуло стрелами. Дурняком вцепившись в древки копий, мы изготовились к бою, облизывая пересохшие губы и наскоро прощаясь с молодой жизнью. Хотя, чтобы добраться до нас, иллирийцам надо было сперва порубиться сквозь щитоносцев перед нами. «Сейчас всё откроется, - вот какая мысль была. – Проверю судьбу на удачу». Снова двинулись, шли вперёд маленькими трудными шажками. Не тот ритм, не тот! Так не спляшешь. И опять встали.

Впереди, совсем рядом, шёл бой: Аресова песнь, Аресова пляска. И вдруг стало затихать - откатились. В воздухе остались висеть стоны и ругань сорванными голосами. Кто-то первый достал кусок хлеба трясущимися руками и всем сразу захотелось жрать, словно пахали целый день; торопливо ломали лепешки, у кого были, передавали друзьям и братьям, кто-то к фляге присосался. А ведь так ничего и не сделали - просто недолго шли и без дела стояли. "Не расслабляться", - рыкнул Мнесарх.

И тут на моих глазах в парня рядом со мной вошла стрела. Он хлеб жевал, а стрела вонзилась в горло. Его глаза вмиг налились ужасом, он открыл рот, но вместо крика закашлялся - непрожёванное крошками во все стороны разлетелось... Он обеими руками схватился за оперение стрелы, будто не вытащить хотел, а затолкать поглубже. Он вместе с хлебом выкашлял большой сгусток крови, потом кровь хлынула горлом, и он медленно завалился на бок, засучив ногами. Я отскочил от него, как от припадочного: что это он? с ума сошел? Все отскочили... Он хрипел и всё не умирал. Иларх, глядя на него, как на кучу дерьма, крикнул обозным, чтобы прибрали раненого, а нас принялся выравнивать грозными воплями и тычками. Мы привычно исполняли приказ, но всё оборачивались на то место, где парень только что дёргался на земле и царапал горло. «Не повезло бедняге». – «Он вообще невезучий. Помнишь, как его мерин в живот лягнул? И Антипатр застукал, когда он по кухонным котлам шарил…» - «Всё, теперь налопался до отвала, небось, добавки не попросит»… Болтовней и смехом пытались страх отогнать. Когда смерть рядом проходит – всё смешно. Над любым пустяком впокат ржали. Мысль одна:  "А я живой, я не Прокл, я везучий, меня боги хранят". И азартно хочется проверить: так ли? Орешь невидимым иллирийцам ругательства, смеешься: а меня слабо убить? Ну-ка, испытайте мою удачу... Я косился на соседей, думал: кто следующий? Представлял их мертвыми: кому больше смерть к лицу? (Потом я здорово научился угадывать.) И они так же на меня смотрели, то же представляли.

  * * *

Стрела в парня прилетела откуда-то слева, с горы, но почему-то никто не обратил на это внимания. Неподалёку с рёвом рванулись вперед щитоносцы, и нас за ними как-то утянуло. Видно, иллирийцы пытались опять собрать строй, и наши торопились подавить сопротивление. Это было как подбитым железом сапогом ломать хребет змее - иллирийцы сразу просели, я чувствовал это по движению строя и звукам: вот столкнулись, грохот щитов, звон железа, и вдруг - прорвали, хлынули в разрыв. И мы, подхваченные этим порывом, ломанули следом.

Илархи криком-матом пытались нас остановить, дергали за шиворот, втаскивали в строй, самых рьяных били древками копий по ногам, щитами по головам, ногами под зад и в живот... Мне древком под дых прилетело, пока отдышался, пока разогнулся - всё, встали; морды красные, глаза кровью налиты, кулаки сжаты - сейчас порвём любого, кто под руку попадётся. Такой порыв сбить! Илархи командуют полный разворот и пинками заставляют шевелиться. Постепенно до меня доходило: атака на щитоносцев была ложной, оттого так легко и поддались разбойники, мы рванули за ними и оторвались от обоза - в этот разрыв иллирийцы и метили.

В этот миг поздно стало думать - они ударили.

Справа раздавались истошные вопли, визжали кони, грохотали возы, всё это вдруг скачком приблизилось, накатилось... Я почуял медный запах крови – так отчетливо, словно сам держал козла, а отец резал ему горло, и кровь лилась мне на босые ноги… Совсем близко люди начали умирать. На одно короткое мгновение захотелось свернуться в клубок, чтобы эта ревущая, распадающаяся по пути битва  прокатилась сверху, как повозка по камням. Все шатнулись назад, вразброд. "Стоять", - орали илархи, надсаживаясь. - Держать строй!"

Я по-ослиному упёрся ногами в землю, не понимая, отчего вдруг все, толкаясь, пятясь, а то и повернувшись спиной к невидимому мне врагу, ломанули назад, пробивая себе дорогу локтями и щитами. Стой! Это же моя первая битва! Неужели какие-то твари (хрен знает, что там у них произошло?), испортят мне праздник, к которому я всю жизнь готовился? Я двинул краем щита в зубы тому придурку, который чуть не сбил меня с ног - с белыми глазами и раззявленным ртом, совершенно неузнаваемый в таком виде, он рвался сквозь меня прочь от чего-то невыносимо страшного. Я пустил его бежать, а сам остался, бешено осматриваясь: где же оно, где? Кругом без толку метались голосящие обозные, ни у кого не было ни оружия, ни доспехов.

Я встал покрепче,  развернувшись боком, как поперёк волны, и прикрылся щитом, чтоб не смели;. «Ну нет, я-то не побегу, хоть убей. Вы как хотите, а мне нужна моя победа, я без неё отсюда не уйду». Нагнув голову, я попёр против течения, тем более, что впереди услышал голос иларха, каким-то чудом вычленив его из общего оглушительного шума. «Обошли!» - крикнул он мне в лицо, заливаясь злыми слезами, когда я заступил ему дорогу. Доспех у него  на плече был разрублен и потемнел от крови.

Обошли? Значит, бой там и мне туда надо позарез. Я двинул вперёд, огибая бегущих и прыгая через упавших, как по лесу продирался. Не я шёл - меня вело. Кто-то схватил меня за плечо, собираясь утащить за собой назад -  я, внезапно озверев, сбросил его руку и прибавил ходу, побежал ровным, широким, стелющимся шагом, стискивая копье.

Судьба моя бежала слишком быстро, я за ней ни умом, ни чувствами не поспевал, но ноги сами прыгали и бежали ровно и скоро, как от Миезы до Нимфеона по цветущим яблоневым садам. Тело гудело, как наполненный ветром парус... сорваться и лететь по ветру - хоть на рифы, хоть на скалы - ни руки не удержит, ни канаты... тугая, влажная, растянутая, напряженная, просоленная ткань, полная бури и молний...

Скачу, как белка, и взгляд скачет, прыгает - вот наши обозные, растерянные, так и будут среди возов шарахаться, пока иллирийцы их не дорежут... вот на земле лежат - а, эти не считаются...  какие-то люди среди деревьев, наверно, туда и надо... И почему-то время от времени очумелый взгляд касается неба, где мягко колышутся тонкие сосновые ветви, каждая иголочка видна. Там, в синеве, никого нет, ни живых, ни мертвых, и это хорошо.

 Внезапно стало просторнее, враги точно порятались. Я вдруг споткнулся о какое-то бревно и упал на колени, сильно рассадив их о каменистую землю. Прямо на меня смотрела, выпучив глаза, мертвая голова, рот - чаша, до краев налитая черным вином, борода - кисть красильщика в яркой киновари. Тошнотворно, завораживающе... Взгляд точно прилип. "Кровь, отворенная железом", - сказал я вслух, как заклинание, и вздрогнул от своего голоса. Труп глухо простонал в ответ.  Я в ужасе вскочил на ноги, напрочь забыв о боли - одна нога тут же подломилась, но я и на одной сиганул, как заяц, далеко в сторону. Уставился на заговоривший труп с копьем наизготовку - из-под изрубленного тела смотрела ещё одна пара тёмно-карих, слепых от страха глаз. "Помоги, браток, душно, мочи нет"...

Какой-то обозный, в одном разрубленном котелке - видно, нацепил его на голову, когда иллирийцы хлынули к обозу, потому и жив остался, голова уцелела, только оглушило слегка. Бедолага окончательно очнулся, увидел, где лежит, заколотился. 'Сними, сними его с меня", - зачастил он стонущим перепуганным голосом, срываясь на визг. - Во имя Гекаты милостивой, убери его..." Я схватил покойника за ноги и потянул. Он был словно из камня, такой тяжелый - на палец не сдвинулся. "Убери, убери его с меня, помоги, задавит, сука, душит, скорей"... Я сообразил, что покойника легче будет перекатить на бок, боялся только раненому повредить, но тот, кажется, уже боли не чувствовал, а орал истошно, все больше слетая в безумие: "Отвали, сволочь, чтоб ты сдох, зараза, отцепись от меня, стервь вонючая..." Это он уже с трупом прения вёл, не со мной. Когда я освободил его, он сразу на четвереньках порскнул через всю поляну, а я в растерянности огляделся. Куда это я попал?

Видно, как раз здесь иллирийцы прорвались и вволю нарезались. Изломанные возы, вспоротые узлы, разбросанные повсюду вещи и рассыпанная мука...  Синие лица раненых в шею, пепельно-серые, если стрела пробила лёгкие, распоротая махайрой щека, зубы посверкивают в красной дыре, полуоткрытый  от неугасимого жара рот раненого, "палит, сука", рука вцепилась в живот, лиловые кишки ползут сквозь пальцы... ещё один лежит недвижно, лицом в стынущей луже крови, другой ползёт мне навстречу, ничего не видя, отрубленная нога на куске кожи волочится следом, широкая полоса крови тянется за ним...

Несколько повозок горели, в клубах черного дыма бродили какие-то люди - издалека было видно, что эти не воюют, и я не обратил на них внимания... Я метался среди мертвых и умирающих, перепрыгивал через тела, скользил в  крови и не ведал, как найти дорогу среди этого кошмара. Наконец, сообразил бежать на шум. 

В самый последний момент я с радостным ужасом понял, что те, кто бежит мне навстречу, - не наши обозные, а иллирийцы. Они были страшные, красномордые, с оскаленными пастями и вытаращенными глазами, в которых горело голодное неукротимое желание разорвать на куски, выпотрошить, освежевать именно меня, Гефестиона, сына Аминтора. С пеной на губах они ревели от ярости.

Я взбесился, мгновенно забыв о страхе, рассек махайрой воздух и завыл в ответ по-волчьи. Кажется, я тоже выглядел угрожающе, и тот, кто бежал ко мне первым, шарахнулся в сторону и исчез из виду. Но он не один был. Чудом не уронив копье, вывернув пальцы, я отбил первый удар, второй принял на щит – и понеслось. Мешало сбитое дыхание и рвущееся наружу сердце, но сам я не боялся, думать было некогда, все было похоже на учебный бой, когда нападают по трое сразу.

Сам бой поначалу не запоминается. Что-то вроде сна - грохот бури, стук железа по железу, дерева о дерево, гудение крови и общий крик, где своего голоса не отличить от чужого, тот странный до озноба шорох, с каким клинок распарывает чужое тело и тихий скрежет, когда лезвие задевает кость, застрявшее в плоти копье, рывок, чавканье, всплеск теплой крови, тёплые капли стекают по лицу, глаза слепнут за красной пеленой, пока не проморгаешься, впечатление своих разорванных мышц, сломанных костей, которые держатся, пока не остановишься, а стоит остановиться - осядешь на землю кучей тряпок и щепок... Всё так перепутано и смято, что ни за что не ухватишься, и рассказать-то нечего. Жар, распространяющийся от порезов, озноб от потери крови, и тот звук на границе сознания, зовущий, чистый, поющий, неотмирный...

Но и к этой свистопляске я приладился. Способность соображать вернулась ко мне быстро, а ведь некоторые всю жизнь в бою как пьяные,  проспятся – ничего вспомнить не могут. Ладно, простые гоплиты от сохи, но ведь и командиры порой заходятся, особенно молодые.

До сих пор вокруг я видел одних иллирийцев, понимал, что безнадёжно оторвался от своих и здорово влип. Но вдруг с тяжелым всхлипом «мать вашу за ногу да чрез забор» рядом оказался Мнесарх, Афиней и Селевк отсекли от меня пару набегающих варваров, иллириец, только что нечеловеческими ненавидящими глазами смотревший на меня через край плетеного щита, пытавшийся достать меня хитрыми тычками короткого копья, вдруг отскочил назад и исчез из виду. Кругом уже все были свои, и я, бросив оружие перед собой, согнулся пополам и жадно хватал воздух, словно все время боя и не дышал вовсе. Чья-то рука хлопнула по спине: «Цел?» Я закивал, не разгибаясь, и захрипел, мол, всё хорошо. Копье мое было сломано, и я не помнил когда, разбитый щит ещё держался на медных полосах, страшно болели руки, спина и плечи...

Прямо у меня под ногами лежал человек – моя ступня оказалась зажата у него под мышкой, я выдернул ногу, он застонал и поворотился на спину, открывая страшную рану на животе, кишки его разворачивались вместе с ним, как ленты, а некоторая их часть осталась синеватой, остро воняющей кучкой лежать на земле. Он открыл глаза, открыл рот и закричал так нечеловечески страшно, что я, не понимая, что делаю, рубанул махайрой ему по шее, и визг прекратился - как обрубленный, ага...

Кто-то крепко толкнул меня в спину, и я вдруг очнулся: «Что ж я стою? Меня уже все обогнали»… Вместе с наступающими щитоносцами бодро двинулся вперед, на ходу обтирая клинок загвазданным подолом, тут же забыв об оставленном на земле иллирийце, торопясь и толкаясь, как в толпе на Дионисиях, чтобы занять место в первых рядах. Ноги подкашивались, колени подрагивали, я старался выровнять дыхание, собрать лицо - мне казалось, с ним что-то не так... Я поулыбался непослушными губами – ведь всё получилось, я подрался, я живой. Расстроился, что ничего толком не помню,  словно придётся давать отчет тренеру, разбирая пошагово бой: кажется, одному из тех, кто на меня налетел, я ударил копьём в лицо, второму - снизу под щит (не тот ли, что кричал, кому я...  не тогда ли копьё переломилось?) И пошла в ход махайра - одному я резанул по ребрам справа, другому подрубил ноги… он отползает, дико вопя по-иллирийски, а кто-то из наших раненых вгрызается ему в ногу, пытаясь добраться до бедренной жилы...

Тут щитоносец слева от меня охнул – брошеный дротик вошел ему под скулу, неглубоко, на излёте, только щёку раскроил, над головой просвистел камень из пращи и сбил с ног кого-то за спиной, затрещали щиты под ударами, я половчей ухватил махайру. И снова бой, свежая светлая кровь льется на подсохшую ржавую коросту, но я уже холоднее, спокойнее… Так и не узнал я толком, каков страх на вкус. Сперва не было времени прочувствовать, а потом вроде бы и привык. ("Медный, - кто-то прошептал мне в ухо. - Медный у него и вкус, и запах, как у кро..." Я дёрнул плечом. Голос затих.)

В воине чуть впереди меня я вдруг узнал Апеллу и обрадовался ужасно, шагнул к нему, оттолкнув щитом стоящего между нами иллирийца. Махайра Апеллы сверкнула в воздухе, кровь иллирийца хлестнула  мне поперёк лица, а его голова отскочила в грудь идущему за мной. Тот охнул, всмотрелся ошеломленно – что за хрень? – и упал блевать на четвереньки. Апелла не сразу меня узнал, всмотрелся хмуро (опять я подумал, что у меня что-то не так с лицом) и вдруг разулыбался во весь щербатый рот. Он приосанился, грозно топнул по лежащему у него под ногами трупу, а потом рукой показал направление, где громче всего были крики, и рысью двинул туда, деловито помахивая здоровенной махайрой, ну и я за ним.

Эта вторая волна была и последней. «В сторону!» -  загремела труба конницы, иллирийцы разом развернулись и бросились бежать, мы расступились, давая дорогу агрианам: бока их лошадей в мыле, раздуваются, как кузнечные мехи, роняют пену - кони наскакались уже где-то...

А  в шаге от меня снова обнаружился наш иларх; он сперва смотрел сквозь, меня не узнавая, потом моргнул: «Гефестион? Выдрать бы тебя… Чего вперёд убежал? Я уж думал, конец тебе…» - «Не, я живой», - разулыбался я, чувствуя это всем существом. От резкого неразбавленного вкуса жизни меня зашатало, как от здоровенной чаши вина.

Мнесарх стянул тяжелый шлем, оставивший багровую полосу на его лбу, и бледно усмехнулся в ответ: «Ну что, с почином? Я сам видел и свидетельствовать могу, что двоих ты точно срубил, и что до того намахаться успел, тоже видел… Достаточно, чтобы считаться мужчиной». Я подпрыгнул от радости. И разом накатилась усталость - я даже махайру выронил из ослабевших пальцев. Стоял и шатался над чёрной стынущей лужей крови, в которой смутно отражались верхушки сосен и я сам. В неё и с меня что-то капало, но боли я не чувствовал. Бой ещё горел во мне, страшно хотелось есть, а потом снова бежать и рвать врагов - перестать казалось невозможно. Я подхватил с земли лепешку и жадно сожрал, почти не жуя, выбросил только размокший в крови край.

- Э, не расслабляться! - крикнул зычно Мнесарх уже не для одного меня. – Сейчас леском пройдемся, подберём за агрианами. Стоптали мы их в труху!  Одни крошки остались от этих иллирийцев - точно воробьи их расклевали.

Ко мне подбежал Афиней, за его плечом я увидел белого, как смерть, но живого Гермона. Мнесарх показал мечом на склон:

- Туда все от конных дрызнули, кто ещё разума не лишился. За работу!

И первый полез в гору, тяжело прыгая с камня на камень, судорожно хватаясь левой рукой за ветки, а я, оживая на ходу, сразу за ним. Я был на месте. Теперь я точно знал, что рождён для этого всего.

* * *
По лесу сперва я бегал молодцом, гончей по кровавому следу - правда, никого не поймал, не убил, только то и дело на мертвых  натыкался. Забитые грязью рты и глаза, у одного во рту трава, от боли, должно быть землю грыз. Зубы оскаленные, черно-розовые. Я взглянул в его открытые глаза - и из меня словно всю кровь выпустили: ноги подкосились, в голове звон, - чуть рядом с ним не лёг.

Единственный живой иллириец, с которым я столкнулся тут же за густой ёлкой, шарахнулся от меня в сторону с искажённым от ужаса лицом и даже убить меня не попытался. "Я, должно быть, страшный, как смерть". Мысль проскальзывает мимо. Мне кажется, я обычный, как всегда, только малость запыхался. Когда моргаю, на закрытых веках быстрой чередой проскакивают оскаленные лица, быстрые картинки - вот копьё вонзается в живот, вот махайра рубит наискось, в стык шеи и плеча. Тру пальцами глаза, но мельтешение под веками продолжается: яркие брызги веером, окровавленная ладонь, скользящая по лезвию махайры, чёрные струйки из пробитой печени, вроде родничка, бьющего из-под земли, лужа с кусочками мозга под смятым затылком... Я их всех убил? Артемида милостивая!

Мимо с шумом, как медведь, проламывается какой-то щитоносец. Меня плечом оттолкнул, содрал доспех с трупа, обшарил и дальше пошел рыскать. Если кто-то из раненых мной иллирийцев, зажимая рану от махайры, бредёт  сейчас по лесу - пусть хранят его боги от меня и мне подобных, пусть отлежится под кустом, пусть ему кто-нибудь из своих поможет, пусть добредёт до своего иллирийского дома, чтобы по весне снова землю пахать. Я вдруг чувствую тяжесть всех, кого я убил, будто мне их на горбу тащить и своими руками хоронить. Пусть будет хоть одним меньше, ради Диониса милосердного! Хватит мне. "А когда убивал, как пух над землёй летал, - вдруг вспомнилось. - Как грёбаный Арес, над землёй, по небу..."

Отмывался от крови в ледяном ручье, меня тошнило туда же, руки тряслись, как у старика. Но там, внизу, труба заиграла сбор, я поднялся, кряхтя, и побрёл вниз на подкашивающихся ногах, спотыкаясь о каждый корень, слабый, как новорожденный. Слёзы текли, всё тело болело страшно, будто ни одной кости целой, ни одной жилы не порванной. 

Рядом в ствол сосны хлёстко ударила стрела. Я моргнул, глядя на дрожащее хищное оперенье. Лес вдруг ожил, за каждым кустом сидело по иллирийцу, и каждый тысячью стрел целился в меня...  Я зайцем метнулся за дерево, и длинными прыжками помчался вниз к своим, приходя в себя на бегу. Уже внизу, почти у дороги, кто-то схватил меня за щиколотку - я полетел кубарем, чудом не переломав костей, вскочил на ноги, выхватывая меч, совершенно без ума.

- Сюда иди, - приказали с земли по-македонски. Это был наш, лицо знакомое, но неузнаваемое. Он сидел на земле и прижимал к животу выползающие кишки. Воняло, как от навозной кучи.
- Добей меня, - твёрдо приказал он. Я замотал головой, и его глаза полыхнули звериной ненавистью. - Хули ты тянешь?"
В нем хватало воли приказывать и заставлять подчиниться. Щелкая зубами от одуряющего страха и желания бежать прочь отсюда, я потянул меч из ножен.
- Резани по глотке поглубже да лезвием ковырни, - командовал он, прожигая меня сухими сумасшедшими глазами. Я приложил меч к его горлу, он закрыл глаза - и я бросился прочь, подвывая от ужаса. Вслед мне неслись такие страшные проклятия, каких я в жизни никогда не слыхал. 

Внизу уже собирали раненых и мертвых, я метался от одного к другому, все отмахивались, тогда я намертво вцепился в одного: "Дяденька, дяденька", - потащил за собой, заливаясь слезами. Тот, ворча, все ж пошел следом, наклонился над раненым, который грыз губы и дышал со свистом. "Не жилец. Ты, парень, отвернись". Я отвернулся. Шелест вынимаемого из ножен меча, удар. "Надо его вниз спустить". Кряхтя он подхватил мёртвого под руки, я взялся за теплые, скользкие от крови ноги и мы поволокли его на дорогу. Его кишки тащились по земле следом, цеплялись за каждый куст и собирали на себя весь лесной мусор, пока мой товарищ не обрубил их мечом.

Устроив мёртвого на повозке рядом с другими телами, я побрёл по дороге, надеясь нагнать своих или просто к кому-то прибиться, пробирался между телег, с которых неслись стоны и хрипы, свисали ноги... Мёртвые иллирийцы валялись на обочине, их оттаскивали в сторону, чтобы расчистить дорогу для обоза. Живых деловито связывали, забивали в колодки, гнали в общую толпу пленных. Мутные, дикие, похмельные взгляды гоплитов, нагруженных трофеями, плачущие голоса конников, разыскивающих своих... Мир, на время превратившийся в хаос, пытался воссоздать себя заново, но пока не получалось.
Скоро я наткнулся на Кассандра и Плистарха, они тоже еле ноги волочили. "Ранен, что ли?" - спросил Кассандр неприязненно. Я помотал головой. Плистарх икал, не мог остановиться, Кассандр лупил его по спине.
- Как Александр? Слышал что?
- Мне откуда знать? - вызверился Кассандр. Я плюнул ему под ноги и прибавил ходу,

 "Ну что, нарезался?" - спросил знакомый таксиарх, окидывая меня одобрительным взглядом, я кивнул и стиснул зубы, пытаясь сдержать подступившую рвоту. Страшно хотелось содрать с себя залитую кровью одежду, а прежде всего помыть руки, которые воняли кишками того бедолаги. Хоть пучок травы сорвать и оттереться. Но все обочины были завалены мёртвыми, а они пугали меня до жути.

Вот так оно и определилось на всю жизнь: в бою мне легко, радостно, летаю, парю, головы не теряю, все вижу и осознаваю четко, куда быстрее, чем обычно, ничего не боюсь, смерти нет, а после боя - вот она, смерть, во всем своем отвратительном величии, и долгое похмелье. Другие празднуют, словно тяжкую ношу с себя сбросили, а мне хотелось под одеяло с головой, накатывала страшная усталость, телесная и душевная. Много смеялся, легко раздражался, расплачусь того и гляди, всё мне то жарко, то холодно, то слепни жгут, капризничаю, как больной, обижаюсь по пустякам, всё из рук валится, всё время тянет в сон. Была б моя воля, после боя забивался бы в темный угол хоть на денёк и бредил бы в одиночку.

Я научился, конечно, и с этим справляться... Побольше вина, несмешанного, чашу за чашей, словно пожар заливаешь, - и снова кровь по жилам бежит. А тогда все было в первый раз.

Наши ликовали, словно праздник и подарки, а мне - тоска, отовсюду кровью смердит. Но меня иларх хвалил особо, видно, его поразило, что когда все побежали, я остался. И Апелла, всё ещё покрытый засохшей кровью с головы до ног, пришел меня поздравлять, я бросился ему на шею и чуть не разрыдался от того, что изнутри меня раздирало в клочья.

"Ну будя, будя, - говорил он, хлопая меня по спине. - А я гляди-тко что тебе принес". Пару доспехов и мечи в аккуратном узле из плаща с кровавыми пятнами. Все столпились вокруг. Апелла разложил доспехи напоказ на земле. "Евойные, - ткнул а меня пальцем. - Сам-то прибрать не успел, прочих чернозадых ловить побежал". Апелла обстоятельно рассказал, как я кого завалил, а я только глазами хлопал. Хорошо, хоть я сообразил один доспех ему вернуть, мол, всё твоя заслуга, учитель. Апелла захрюкал от удовольствия, и ушёл. А я остался признанным героем дня.

Пояса в этот день получили всего человек десять из пятидесяти, и то, в основном, за то, что бегущих иллирийцев в спину били. На меня смотрели с почтением, даже Кассандр и Никанор смотрели с опаской и уважением, будто признали, что я из того теста, из которого лепят героев - кровавого и крутого.

Ночью наша палатка стонала и всхлипывала. Многим снились кошмары, они катались по полу, рычали и мычали, спросонья могли и в глотку соседу вцепиться - глаза мутные, кровью налитые, видят не товарища, перепуганного до смерти, а демона с голодной пастью.

+ + +
На рассвете меня разбудил мёртвый отец. Его брови, ресницы, глаза казались непроглядно черными, потому что нечеловечески белым, словно покрытым слоем серебристой поесени, было его тонкое лицо - та часть, которая осталась неповрежденной. Левая же сторона была разрублена: лоб, бровь, щека - всё в грубой кровавой корке, почти черной, уродливый шрам подёргивался, как приколотая к доске ящерица. Я смотрел на него с постели с глубокой печалью, без страха, слёзы закипали в глазах - сейчас его неживые губы прошелестят прощальный завет любви и мести, и он навсегда растворится во тьме, безвозвратно, как уходят все мёртвые.

Когда он наклонился надо мной и коснулся моей щеки, я почувствовал, что рука его была холодна, как лист кувшинки над омутом, дыхание же горячее. Резко запахло кровью и гноем. Двигался он рвано и боязливо, словно память о движениях и прикосновениях в нём уже почти затухла. И всё же я потянулся к нему с жалобным лепетом, плача оттого, что нам больше не свидеться в этом мире. Он отклонился, глядя на меня со смертной тоской.

- Вставай, ты мне нужен. - Сорванный голос прошелестел в сумерках, тише, чем его трудное, больное дыхание.

Я повиновался. Вокруг все спали непробудным сном, и я знал, что никто не проснётся - это ночь мёртвых и тех, кто их оплакивает, это наш с отцом мир внутри мира, подземная пещера в скале, и те, кто сверху, никогда не услышат нас под толщей глухого камня.  Я пошёл следом за отцом, как во сне, покорный, безвольный. Я не хотел оставлять его одного, не хотел сам остаться один.

У шатра нас ждал отцовский спутник с шестёркой лошадей в поводу - серая бесплотная тень, тоже слабая, смертельно усталая. Я подумал, что это, должно быть, психагог, проводник душ между мирами, и старался не встречаться с ним взглядом. Страшно не было, я и так чувствовал то же, что должны чувствовать павшие: холод застывшей в жилах крови, скованность и онемелость во всех членах, мутная пелена, застилающая глаза, сосущая пустота и тишина в том месте, где прежде билось сердце...

Вдруг ветер коснулся волос и принес запах костра, невидимая птица неуверенно чирикнула в сыром воздухе, одна из лошадей всхрапнула и переступила ногами, я почувствовал, как застыли босые ноги в росистой траве, и всё вдруг ожило - звуки, запахи, мерцающие угли и тихий ветер. Я вздохнул полной грудью, чувствуя, как бешено забилось сердце, и с криком бросился отцу на шею. Он задохнулся от боли и оттолкнул меня, ругаясь сквозь зубы. Тот, кого я принял за психагога, вскинул голову - это был отцовский стремянный, Дамокл.

  - Прости, прости, я думал, что тебя убили, что я больше тебя не увижу...

Отец морщился от боли в потревоженных мною ранах и смотрел на меня пустым взглядом.

  - Времени нет, - сказал он. - Помоги.

Я подсадил его на коня. Неудивительно, что я ошибся - отец выглядел как несвежий труп, и пахло от него также. Мне было всё равно. Я чувствовал себя, как приговоренный, которого помиловали в последний миг, но боялся показывать радость чтобы боги не возревновали, кусал губы, чтобы не улыбаться, как дурак. Счастье было так хрупко... Отец держался на коне с болезненной скованностью, старался не поворачивать головы - любое движение причиняло ему боль, я боялся думать, что радоваться рано - он ещё может умереть, как умирают раненые в лекарской палатке, которых выносят на рассвете и укладывают на траве по десятку в ряд или больше... Отец выглядел, как те, о ком врачи говорят: "Вряд ли он ночь переживет"...

Он хотел вернуться туда, где приняли бой его продромы.  Наваленные на обочине тела иллирийцев, давно ободранные, голые, блестящие после ночного короткого дождя, жутко белели при свете луны. Черные раны, синие пятна от ударов, размозженные головы, изуродованные лица, размотанные лисами кишки, запах смерти... Кони хрипели и дрожали, трудно было их удерживать.

Лес казался одним вздымающимся валом, без просветов. Он был страшен, пока стоял единой черной непроглядной тенью, но когда мы свернули на почти невидимую лесную тропу и оказались внутри, в тусклом, неизвестно откуда берущемся свете стали различимы стволы и широкие нижние ветки, страшно уже не было. Кони сами нащупывали дорогу в темноте. Они то и дело замирали и прядали ушами, прислушиваясь к вязкой глухой тишине. Где-то здесь, неподалёку, бродили сотни недобитых иллирийцев, мародёров, диких зверей, привлеченных падалью. Дамокл озирался и держал дротики под рукой, одному отцу, казалось, и дела не было до того, что таится в ночном лесу. Наверно, он не мог думать ни о чем, кроме боли от ран. Мы трое в этой чаще казались такими слабыми - лес проглотит нас, как море разбитую лодочку, и никто не заметит.

Где-то через час, плутая во тьме, мы все же выбрались на то место. Видно, что бой здесь был страшный, а потом еще конница гнала и рубила бегущих. Я видел что-то белое, что-то черное, мне показалось, что поле шевелится, огромные черные клубы дыма над ним висели или стлался туман, на грани слышимости оттуда доносился слабый, многоголосы, непрерывный стон... Когда мы подъехали ближе, поле дрогнуло – с резким шумом раскрывая крылья, взлетели в небо сотни, тысячи ворон. Я вскрикнул от страха и отвращения. Мне показалось, что я видел смерть – огромную, черную, припавшую к земле, обгладывающую тела…

Не люблю возвращаться на поля сражений, пока тела не приберут. Да и кто любит? Солнце пригревало, тошнотный смрад расползался вокруг. "Ты же так рвался воевать! Вот и жри свою войну, хоть с солью, хоть с кровью", - бормотал навязчивый голос у меня в голове, я тряс головой, пытаясь вспомнить радость битвы, лёгкость и полет, но это всё отлетело слишком далеко, утонуло в последующих тягостных впечатлениях, тело как свинцом налилось. Я боялся закрыть глаза, потому что под закрытыми веками всё заливало красным... С тех пор я видел смерть в сотне разнообразных видов, и все они были ужасающими, печальными, и это почти не мешало мне жить дальше... Но нельзя было возвратиться к неведению, нельзя больше было жить, как невинные и беспечные звери, не ведающие о набухающих зёрнах гибели в себе самом и во всех, кого любишь.

На следующую ночь мне приснился сон, в котором я увидел вот такое же поле, полное трупов, и у каждого убитого было мое лицо. Проснулся странно спокойный: надо лишь подождать - и все будут отомщены, всем воздастся. Когда-нибудь я расплачусь за каждый прерванный мною вздох, и нечего забивать этим голову - хочу я или нет, с меня спросят за всё и бросят в ту же кучу... Самое бесящее утешение на похоронах - "все там будем" - оказалось единственно действенным и успокаивало некой окончательной и крепкой правотой.

После этого я стал видеть в мёртвых даже что-то умиротворяющее - тихие, как скошенная трава с полевыми цветами... Лишь в смерти люди становились завершенными, лишь над погребальным костром или могилой можно было говорить о том, какими они были, об их судьбе, которая лишь теперь обрела цельность и четкую форму. Смерть, как художник, делала последний мазок, и отступала - картина закончена и навсегда останется такой. Что бы там не происходило в мире, мёртвые уже ему неподвластны, неуязвимы, а все суждения о них живых, справедливые или ложные, были как крики чаек над величавой спокойной цельностью морской бездны - просто шум и бестолковая суета еще незавершенных, недоделанных, непонимающих и обречённых...

Мы ходили с отцом, переворачивая трупы и светя факелами им в лицо в поисках шестерых наших дружинников. Их не нашли после боя ни среди живых, ни среди мёртвых, и Пармениону хватило подлости сходу назвать их предателями, трусами и перебежчиками. Отец решил, что должен их найти.  Вот мы и искали.

Там, где мёртвые соприкасались с землей, кожа была синяя или черно-багровая, вытекала сукровица. Иногда рука оставалась валяться на земле, или волоклась следом на кусочке кожи. «А поначалу казался целеньким… - бормотал отец. - Отличный удар. Здесь, похоже, агема прошлась. А вон там, где сквозные дыры и вытянутые кишки – этеры с копьями». Поначалу я то и дело сгибался в приступах изнурительной рвоты, а теперь желудок был пуст и горел огнем, также, как и тот невидимый орган, который когда-то мог жалеть и ужасаться. Отец прихлебывал вино из фляги, и твердил, что обещал дружине славную жизнь и честное погребение. Он, уже не сдерживая стона,  нагибался над каждым, кто чем-то напоминал пропавших, заглядывая в мёртвые лица. Дамокл следил за ним, как коршун, поддерживал, не давая упасть, но уговорить отца вернуться было невозможно. Ему становилось все хуже, он бредил, разговаривая с мёртвыми. "Тебе еще повезло, - говорил он иллирийцу с пробитой грудью и уже выклеванными глазами. - А мне ещё жить да жить, такая морока, и одним богам известно, до чего я дойду к концу".   

Что касается ран, второй день хуже первого. Завтра он, наверное, уже не сможет говорить, раны покроются коркой, какие-то воспалятся, поднимется жар... Завтра он может умереть, и знает об этом, но всё же перебирает имена дружинников шелестящим слабым голосом, шесть имён в разном порядке, он думает, что задолжал им и не хочет умирать, не расплатившись. И я с ним, потому что долг лежит на нас обоих, если отец умрет, дальше мне придется тащить всё это одному - дружину, долги и месть. Их на погребальный костер не положишь, они и меня, и детей моих переживут...

Не мы одни по полю бродили. Сюда добрались похоронные команды с повозками, и тоже принялись собирать своих. Они рассеялись по всему полю. Вороны взлетали то здесь, то там, а отец потащил нас выше в горы, куда он рассылал маяки. Пришлось сойти с коней - теперь мы осторожно вели их в поводу. Отца приходилось почти нести на руках, но ослушаться его было невозможно. Иногда он терял сознание, но когда мы с Дамоклом, переглянувшись, собирались осторожно опустить его на землю, он стискивал нам шеи и говорил: "Дальше. Не останавливайтесь".

В неглубокой узкой расщелине были свалены чьи-то зазеленевшие кости и черепа. Должно быть, на этих камнях сотни лет воюют - перевал, естественная граница, естественное место для обороны... На тропе лежали еще несколько убитых иллирийцев. Отец осмотрелся и показал на невысокий утес - туда. Там было хорошее место для маяка, и там мы нашли двоих из пропавших дружинников. Они многих успели подстрелисть, пока их, в свою очередь, тоже не обошли. Один был убит стрелой в спину, а второй успел обернуться и принять бой - все раны были спереди.  Молчаливый Дамокл взвалил одного на плечи и осторожно понес вниз по крутой тропе, к лошадям.

Мы с отцом повалились на землю. Он был еле жив от ран, а я - от того, что пришлось увидеть.  Отец растянулся на камнях, подставив лицо высокому небу и смрадному ветерку, а я смотрел с верхотуры вниз - туда, где был основной бой за перевал. Хорошая позиция - отсюда всё было видно, как на ладони: мёртвые лежали повсюду, как камни, между ними бродили живые и искали  живых.

  - Ну, как оно тебе? - хрипло спросил отец. - Вот это всё?
  - Хорошо, - ответил я.
  - Смерть в бою - драгоценный дар, я бы не желал иного, - сказал он. -  Гераклит писал, что души умирающих от старости или болезни слабы и изнежены, они хотят жить, тащут с собой груз своих желаний, страхов, надежд и потому нечисты. А душа погибшего на войне освобождается от тела без страданий, сильной и яркой.

Кто-то внизу кричал, как заяц в силках, тоненько, надрывно, страшно. Я тоже хотел бы, когда умру, чтобы моя душа летела ввысь лёгкая и чистая и беспечная...