Полет души

Александр Синдаловский
        Это случилось после долгих дождей. Дожди тянули свою заунывную волынку семь дней и ночей. Мерно настукивали в ксилофоны и челесты карнизов и крыш. Вода переполнила канавы и стоки и разлилась по мостовым. А по истечении отведенного срока дожди иссякли, оставив по себе недолгую память луж: примчавшиеся ветры раскидали облака и высушили улицы и площади. А, расчистив себе пространство, разгулялись с разбойничьей удалью: вздымали пыль и мусор; переворачивали все, что не было прочно приделано к своему основанию; колотили в пустое и завывали в полом; ломали ветки и рвали крыши. Особенно досталось от них водосточным трубам – приспешникам дождей.
        В одну тревожную, взбудораженную полнолунием, ночь душа покинула тело, забывшееся крепким сном без сновидений после многочасовой борьбы с бессонницей. И, оставив его, выпорхнула через растворенную форточку и полетела над землей.
         Прежде чем пересечь черту города, душе захотелось покружить вблизи от крыш с их дымоходами, телеантеннами и бездомными котами – мечтателями и звездочетами. Ее влекла жизнь людей, особенно полуночников, в чьих окнах продолжал гореть свет, нервно синкопируя темные фасады домов от подвалов до чердаков. Душа мимолетно заглядывала в окна: не подглядеть, а составить молниеносно яркое впечатление.
        Она стала гораздо наблюдательней, чем прежде, когда тело мешало ей воспринимать многообразие мира своими недомоганиями, хворями, жалобами и фиксациями. Словно помимо них вокруг не существовало ничего достойного внимания! Вечное на услужении бренного... У души испортился характер – обманчивая эманация психической энергии через несовершенный медиум психики. Мозг – этот раб условных и безусловных рефлексов – держал душу в заложницах: бесчисленные нервные окончания не доносили до нее иных сигналов, помимо раздражения, боли и усталости. И душа корчилась и проклинала безрадостное соседство. Нет, не соседство, а нерасторжимое супружество двух несовместимых начал: физического и нематериального. Как написал один поэт – несколько неуклюже и туманно, но созвучно настроению души:
        «Все меньше отражаясь
        В поверхностях зеркальных,
        От мира отрешаюсь
        Во имя сфер астральных.
        Стираю краски грима
        Как средства обороны,
        Глазам других незримый,
        Сердцам – потусторонний»
        И вот душа летела над миром людей, наблюдая и размышляя над их судьбами. Крупицы бытия стали доступнее ее зрению. Но детали являлись лишь ступенями, по которым душа легко поднималась к заключениям: не к раздутым абстрактным концепциям, удаленным от реальности и живущим своей измышленной жизнью, но воздушным эскизам, в которых штрихи мимолетных наблюдений кристаллизовались в четкие понятие.
        Пролетев мимо окна мансарды, душа унесла с собою улыбку женщины – едва различимую, печальную, но немного лукавую. Так улыбаются несчастные, сумевшие взглянуть на себя с высоты и нанести личные невзгоды на крупномасштабную карту человеческих страданий. Их улыбка – результат расширения окоема и смещения точки зрения, раскрывающей иную перспективу. Тупик мыслим лишь в трехмерном пространстве. Временное измерение изобилует лазейками и выходами. Время раскрывает не только тщетность надежд, но и тревог.
        Эта призрачная улыбка была неосуществима без чувства юмора, позволяющего увидеть не только обе стороны медали, но и то, что она изготовлена фальшивомонетчиками. Чувство юмора происходит не из легкомыслия, но легкости и непринужденности мысли. Оно неотделимо от дара отличать значимое от абсурдного. Юмор чужд тотальной серьезности, приравнивающей пушинку к камню и изнывающей под неподъемной тяжестью вымышленного мироздания. Но искренний ненатужный смех, в котором острота мысли соединяется с восприимчивостью сердца, невозможен и в среде законченных циников и проходимцев. Там, где ничто не обладает весом, юмор обращается в унылую и плоскую клоунаду.

        Летя мимо темных окон, душа чувствовала тревожность сна скрытых под одеялами людей. Они ложились в постели и закрывали глаза, чтобы временно сменить озабоченное сознание на безотчетные сновидения и, свернувшись в клубок, расслабить перетруженные конечности. Но обида, зависть, досада и страх кромсали их сны, превращая их в кошмары. Один спасался от преследователя, но тот неуклонно приближался. Другой бежал неизвестно куда и зачем и, мечтая об отдыхе, не мог остановиться. Третий ждал автобуса, который запаздывал, а время поджимало. Четвертый не мог пробиться в переполненный трамвай. Пятого поезд нес в противоположном направлении, и не было возможности пересесть на встречный. Шестой замахивался на многое, чтобы не получить ничего. Седьмой искал укромную нишу, но оказывался на людной площади. Восьмой рвался на свободу, но дверь была заперта снаружи. Девятый (любитель смотреть из окна) упирался взглядом в глухую стену. Те немногие желания, что исполнялись во сне, непоправимо расходились с возможностями наяву. А располагавшие реальными средствами, как назло, утрачивали цели или желание достичь их.
        Под скрипучую пружинную фугу матрасов, приводимых в движение ворочающимися в тщетных поисках удобного положения телами, размышляя над скрытыми пружинами и клапанами раздираемых страстями сердец, душа ощутила и ужаснулась несостоятельности и обреченности цивилизации, в которой спонтанное расположение к ближнему (или такое же отталкивание) подменялось принудительной толерантностью. От давления «прогрессивных» умонастроений не удавалось скрыться и внутри: не выраженный вслух протест причинял душевную муку. Иногда сокровенными мыслями удавалось поделиться с ближними – на свой страх и риск: доверие могло обернуться для разоткровенничавшегося унизительным осуждением. Но как только исчезал и этот приватный клапан, инакомыслие изгонялось в подполье сознания, но не утихало там, а, напротив, насыщаясь темными иррациональными силами, в итоге выплескивалось наружу во всем своем загнанном, попранном и озлобленном уродстве. И застывшие в деланной улыбке черты благопристойной маски искажались в зверской гримасе.

        Душа заглянула в кабинет Кабинетного Мыслителя и увидела, как тот встает из-за письменного стола, делает круг по комнате и возвращается к исходной точке. На столе книги и рукопись. Под столом мусорная корзина, полная скомканных листов. Кабинетному Мыслителю не пишется: написанное отвергается несговорчивым внутренним контролем.
        Последнее время Мыслитель пребывает в растрепанных чувствах – состоянии тем более труднопереносимом, что не свойственном ему. Жернова мыслительного процесса, обычно с аппетитом перемалывающие чувства и впечатления в умозаключения, теперь бездействуют: что-то нарушилось в отлаженном механизме, и периодические вставания из-за стола и хождения по комнате не могут восстановить мерного хода мыслей.
         Он провел большую часть сознательной жизни в кабинете. Но разве из этого следовало, что квадратная комната с четырьмя стенами, полом и потолком являлась идеальным местом для его жизнедеятельности? Теперь он находился в ней почти неотлучно, лишь изредка выбираясь в магазин за продуктами или в близлежащий сквер. Но когда-то его существование протекало иначе: были друзья и подруги, дальние путешествия, надежды на что-то значительное и страдания от недосягаемости желанного. Но даже в те времена – столь далекие и призрачные, что прошлое «я» казалось ему чужим, – он неизбежно возвращался в свой кабинет, чтобы перевести дух и собраться с мыслями. И чем дальше, тем короче становились вылазки и длиннее периоды восстановления сил. Иногда, едва выйдя за порог, он уже предвкушал возвращение.
        И все-таки кабинет стеснял его, как смирительная рубашка на давно успокоившемся безумце. Однажды заскочивший в гости приятель (случались в его жизни и такие спонтанные встречи, пока, чужое присутствие не превратилось в непереносимую обузу) заметил его томящийся взгляд в окно и сделал вывод: «Ты смотришь на волю, как плененный зверь». И эти слова, попав в точку, навсегда запомнились ему. Он подходил к окну и думал: «как затравленный зверь».
        Общение с людьми утомляло его, поездки пугали неудобствами и нарушением привычной рутины. А кабинет все чаще казался тюремной камерой. Но разве существовало нечто третье? Или как раз чередование отбытий и возвращений соответствовало его неуравновешенной внутренней природе? Только он уже не мог заставить себя покинуть кабинет более, чем на несколько часов.
        Вот мыслитель подошел к окну и распахнул его, чтобы приблизить скрытую в темноте ночную жизнь. Он собирался вобрать ночные шорохи и удаленный гул машин. Но хохот и выкрики подростков, собравшихся на детской площадке с собственными представлениями о том, как распорядиться ночным уединением, заставили его захлопнуть створки. В комнате воцарилась привычная сосущая тишина.
        Он принялся мечтать о том, как продаст квартиру и уедет в новое место, как можно дальше отсюда. Выход из зоны комфорта позволит ему изменить образ жизни. У него появятся новые знакомства – возможно, и романтические. Как это грустно – провести остаток жизни (такой короткой!) среди книг и рукописей. Но в глубине он знал, что это только мечты, и он никуда не денется из своего кабинета, к которому прирос, как неизлечимо больной к кровати.

        Один, в просторной холодной постели, рассчитанной на двоих, спал Обладатель Редкого Алмаза. Ему снился луг, усеянный жемчужной россыпью росы. Блеск капель слепил глаза величественным зрелищем неописуемой красоты. Он шел по траве, углубляясь в манящую даль, и его ноги быстро промокли от росы. Влага пропитала башмаки и назойливо хлюпала под стельками. А лугу не было конца. И роса превратилась из отрады в обузу.
        Его собственное сокровище тускло мерцало на тумбочке возле кровати. Перед сном он больше не счел нужным прятать его под замок. Вчера он ходил к ювелиру, чтобы оценить свой алмаз. Нет, он не собирался продавать его, но желал убедиться, что на вырученные деньги смог бы безбедно прожить оставшуюся жизнь. Ювелир долго вертел алмаз под микроскопом, алчно приникнув глазом к окуляру. А потом возвратил камень владельцу, назвав смехотворную сумму.
        – Но это же редчайший алмаз! – запротестовал посетитель. – Подобных ему не сыскать ни на земле, ни под ней.
        – Вы совершенно правы, – согласился ювелир. – Мы оба это понимаем. Я получил огромное удовольствие, рассматривая его безупречные грани и божественную структуру. Какое торжество геометрии и апофеоз незапятнанной чистоты! Но рынок драгоценностей наводнен искусственными бриллиантами, которые на первый взгляд не уступают редчайшим натуральным камням. На подлинное пропал спрос...
        – Но ведь сохранились еще знатоки, умеющие отличить оригинал от фальшивки.
        – Их все меньше. И даже они потеряли охоту к подобным приобретениям. Зачем, если вокруг неотличимо сияет дешевый ширпотреб? Что толку быть обладателем редкого сокровища, когда некому это оценить?
        И он вернулся домой, неся в кармане потускневший алмаз и больше не ведая, ради чего жить. А ночью этот насмешливый сон, презрительно швырнувший жемчуг под ноги и обративший драгоценности в обузу, после которого он проснулся в растрепанных чувствах.
        Но вскоре он привыкнет к меланхолии и вообразит себя непонятым пророком: истовым жрецом и верным хранителем истинной красоты, тлеющую свечу которой он бережно понесет далеким потомкам, сквозь декады пошлости и безвкусицы – в тот золотой век, когда вернется спрос на подлинники. Но путь долог и непосилен одному: ему придется найти преемника, чтобы передать эстафету.

        В тусклом свете ночника Неутолимый Скиталец склонился над картой, чтобы наметить маршрут следующего путешествия. Уже месяц, как он вернулся из последней поездки и успел истомиться от бездействия и неподвижности. Красный карандаш сам собою устремлялся к неизведанным и нелюдимым северным территориям, добраться до которых стоило героических трудов, а жить там – подвиг самоотверженного подвижничества. Его так и манило к Арктике, а оттуда, – как знать! – к самой Полярной Звезде, ориентиру пытливых умов и неумных сердец. В этом заключался смысл его жизни: забраться куда не ступала нога человека, и где существование возвращалось к своим первобытным истокам преодоления и выживания. Едва ли в этом мире сохранились нехоженые тропы, но он предпочитал не задумываться об этом. По крайней мере, еще сохранились территории, которым удавалось насладиться длительным отдыхом от человеческих ног, где он не встретит никого, кроме медведей и лосей, чей непредсказуемый дикий нрав был ему по душе.
        За его спиной набитый необходимым рюкзак, на плече ружье, на груди фотоаппарат с выпирающим дулом объектива, на ногах башмаки тяжелее каторжных кандалов. Но его поступь легка, потому что, помимо ноши, за спиной крылья целеустремленности. Подальше от пошлой избитой цивилизации. Но не из отвращения к ней, а чтобы удивить себя и затем других. Он регулярно покидал человеческий мир, но люди оставались важным отрезком его орбиты. Возвратясь из путешествия, разбитый и воодушевленный неудобствами, которые претерпел, и опасностями, от которых едва ускользнул, сдержанно гордый собой, он пригласит в гости друзей и приятелей и станет подробно рассказывать им о пережитом, сопровождая повествование вещественными доказательствами фотографии и жадно впитывая уважение и восторг. Испуганные причитания дам особенно придутся ему по душе. А когда друзьям начнет казаться, что они сами побывали в этой эпической Одиссее – чудом протиснулись между Сциллой и Харибдой, обуздали сыновей Эола смирительной рубашкой парусов, провели беспощадного Циклопа и обхитрили коварную Цирцею, ускользнули от чар Сирен и объятий Калипсо, и вернулись обратно, вопреки козням Посейдона, – он примется обрабатывать едва знакомых, а также не знакомых вовсе, с которыми познакомится специально для этой цели, посвящая их в мистерии далеких странствий.
        Но неизбежно настанет момент, когда вокруг не останется никого, кто бы мог узнать и не знал. Конечно, он мог бы наведаться в гости к бывшей жене. Вот кого его отчет задел бы за живое! Лучшей слушательницы невозможно было представить, если бы она только согласилась выслушать его. Но этого не позволит ей уязвленная гордость. Она не пустит его на порог, чтобы не растравлять усталое сердце призраками прежнего – далеко не столь бесплотными, как ей бы того хотелось. А если впустит из вежливости и даже предложит чай с коврижками (от которых он не откажется), то до первых слов, – уже по одной его позе бывалого туриста, умеющего восстанавливать силы на кратком привале, – вспомнит, как он таскал ее за собой, понукая, когда она выбивалась из сил, и крича, если она позволяла себе заикнуться об усталости. Он пропускал мимо ушей ее жалобы или не слышал их вовсе. Однажды, когда ее искусали москиты, она попросила провести хотя бы одну ночь в гостинице, потому что один вид палатки вызывал в ней отчаяние. И тогда он поднял ее на смех, и в ту ночь специально оставил полог открытым: чтобы «дышать свежим воздухом». А когда она наотрез отказалась сопровождать мужа, ей приходилось месяцами дожидаться его дома. По крайней мере, она могла оставаться уверенной, что он не изменяет ей с другими. Но даже прелюбодеяния не приносили бы ей таких страданий, как эти безвестные отлучки: на измены у нее бы нашлись убедительные женские аргументы; там она бы почувствовала себя в родной стихии.
        Некоторое время он будет самолично вспоминать пережитое, перебирая фотографии и улыбаясь воспоминаниям. Но вскоре ощутит пустоту и скуку. А следом возникнет тревога. И будет лишь одно средство унять ее: прочертить красным карандашом на карте новый маршрут. Ветхая карта (скоро он протрет в ней дыры) пестрела красным, как контрольная работа двоечника. Жаль, что он не родился тысячелетием назад – в золотую эпоху первооткрывателей.

        Погребение проходило ночью. Уж, слишком скандальная история приключилась с покойником, чтобы хоронить его при свете дня. Среди провожатых в последний путь не было даже его старшей сестры – самой близкой родственницы, которая устроила прощальную церемонию, но предпочла на ней не появляться.
        Было совершенно не ясно, что послужило причиной смерти, точнее ее мотивом, ибо в отношении технической стороны умерщвления не могло возникнуть разночтений: покойник погиб от шестерней механизма системы, перемоловших его без остатка. Так что ради чисто символического наполнения гроба прахом, пришлось соскребать останки с шестерней, лопастей, поршней и валов; причем, без всякой уверенности, что добытое таким образом вещество не являлось смазкой механизма или накопившейся в нем грязью. Но как он попал в чрево механизма? Было ли это несчастным случаем (как успокоил горстку сотрудников и знакомых, склонивших головы у могильной ямы, священник, отводя глаза, чтобы в них не прочли сомнения) или бессердечным театральным самоубийством – своего рода обвинительным актом (мнение, к которому склонялась сестра покойного)? Или – версия, которой упрямо придерживались официальные лица, причастные к расследованию происшествия, хотя в жизни покойник отличался патологической робостью и даже забитостью – самопожертвованием в целях протеста, а то и вовсе тщательно спланированной диверсией. Ибо механизм, без труда проглатывавший в гораздо больших количествах и не такое, внезапно поперхнулся, задохнулся и на мгновение замер, послав на панель управления с ее многочисленными измерительными приборами волну невразумительных и противоречивых сигналов. Но все-таки справился и, поднатужившись, проглотил человеческое существо с каким-то неистовым скрежетом и клокотанием. Подобная осечка вызвала серьезные опасения главных инженеров и кое-кого из высших правительственных чиновников. Когда глухим предрассветным часом механизм остановили, чтобы изъять останки, его подвергли тщательному обследованию, в поиске трещин и прочих аномалий, – возможных последствий инцидента, – но ничего не обнаружили. И все же мысль о сбое, причиненном мизерной человеческой соринкой, состоявшей на шестьдесят процентов из воды, не давала технарям покоя. Экстренное заседание при закрытых дверях, после многочасовых прений (во время которых было произнесено немало обидных и гневных слов и выдвинуто беспочвенных обвинений), не сумело прийти к иному предложению, чем сооружение высокой ограды по периметру открытых частей механизма, особенно вокруг его центральной воронки.
        Удивительно ли, что в этой накаленной обстановке, похороны проходили посреди ночи? В хвосте провожавших был замечен социально ненадежный элемент в черном плаще с поднятым воротником и темных очках, хотя ночь была безлунной и пасмурной, а временами накрапывал дождь. Похоже, слава о «беззаветном самопожертвовании» младшего механика (покойник проработал на своей должности двадцать пят лет без повышения и надежды на таковое) распространилась в народе – вернее, тех его слоях, что были возмущены внутригосударственным положением вещей и вынашивали мятежные помыслы.
        Гроб опустили в могилу. Священник прочел речь – образец краткости и уклончивости. Удары первых комков слипшейся глины о крышку заставили присутствующих вздрогнуть в неподконтрольной тревоге ночного часа. Когда поверхность земли снова выровнялась, они поспешили разойтись по домам, чтобы улучить пару часов запоздалого урывочного сна, если им вообще удастся заснуть после этой беспокойной ночи.

        Неужели, кто-то делал неурочную физзарядку? Ненадолго садился в кресло, силясь слиться с его контуром, затем ложился в кровать, но вскоре вскакивал на ноги, чтобы, недолго простояв в нелепой позе, сесть опять – ерзать в кресле, то откидываясь, то наклоняясь вперед всем телом. Или это тревожные мысли не давали ему покоя?
        Вовсе нет: совесть Физкультурника была чиста, и тревога о будущем не омрачала чела, всецело занятого текущим моментом. Просто ему не удавалось найти удобного положения. Когда-то его волновали иные, отвлеченные, вопросы: суть бытия, законы и потенциалы психики, человеческие отношения. Но все это кануло в прошлое. Теперь его занимал лишь физический комфорт. И вовсе не потому что он являлся сибаритом или гедонистом: без должной заботы тело принималось мучить его: ныло, ломило, сводилось судорогами. Из мыслящего существа он превратился в раба бренной плоти, ненадолго освобождаясь от ее тирании в поблажках чуткого сна. Знаменитое изречение Декарта трансформировалось для него в непреложную элементарную истину: Я чувствую боль – следовательно, я существую.
        Однако всякая поза оказывалась неподходящей и неудобной, и только изменения положения приносили временное облегчение. А он все пробовал сменить ритм и последовательность: садился, вставал, снова садился, ложился, садился, вставал. Или пытался обмануть свои ощущения неожиданными ходами: привставал из кресла, чтобы лечь, но садился обратно. Наконец, прибегал к алогичным уловкам: ложился на жесткий пол; стоял в кресле, едва сохраняя равновесие; сидел в кровати, облокотившись спиной на изголовье; лежал поперек кресла с запрокинутой за подлокотник головой; сидел на полу, пока не начинал ныть зад.
        Некоторое время душа зачарованно наблюдала за этой неистощимой комбинаторикой и отчаянной акробатикой. Она сама плохо уживалась со своим телом и теперь наслаждалась одиноком полетом, не затрудненным гравитацией и сопротивлением воздушной среды. Но конфликт между душой и плотью существовал лишь на поверхности: обе желали одного – свободы друг от друга: плоть избавиться от гнета сознания, душа – от обузы материальных пут. Облегчение было временным, но таковыми же являлись и неудобства...

        Сгорбившись над кухонным столом и вплотную прижавшись к нему, чтобы в зазор не упала карта (которая, соскользнув с коленей и перевернувшись в полете, могла выдать свои масть и номинал), под тусклой, наскучившей освещать неизменное лампой, двое играли в карты.
        Игра была пустяковой – изобретенной для непринужденного семейного развлечения, но партнеры играли с мрачным остервенением: как два быка на корову. Азарт достиг апогея. Игре не виделось конца: победитель уже готов был поставить точку, но проигравший требовал реванша, которого добивался (не с первого, так со следующего раза), пробуждая в противнике яростное желание отыграться и доказать свое превосходство.
        Колода несла на себе неизгладимые отпечатки времени. И когда кому-то из них доставалась карта с характерной отметиной на рубашке, по которой не составляло труда установить ее индивидуальное лицо, он смотрел на противника с неприкрытой злобой, как будто тот специально кропил и подтасовывал колоду.
        Но вот между ними случилась ничья. И хотя ни тому, ни другому не хотелось останавливаться на ее многоточии, оба поняли, чего иного шанса прервать игру им не представится. И они отложили колоду и, не прощаясь, разошлись по домам, чтобы встретиться завтра для продолжения матча.

        Она являлась Донкихотом наоборот – его антиподом. Не в смысле корыстной расчетливости и практической смекалки: в жизненных реалиях она разбиралась не лучше своего отдаленного во времени прототипа. А противоположность заключалось в следующем: она обратила маниакальность, свойственную экспансивному испанскому рыцарю, вовнутрь. С момента полового созревания, наступившего для нее слишком рано, она мечтала об избраннике королевских кровей, не встречая вокруг и близкого подобия, с которым его можно было перепутать хотя бы на скоротечный медовый месяц. С раннего закомплексованного девичества она сражалась с ветряными мельницами неврозов. И чем больше боролась с ними, тем грознее и внушительнее они размахивали своими крыльями (не чтобы улететь, но продувать и пугать), словно насыщались ее решимостью преодолеть их, подчиняя поступательный импульс своему душераздирающему верчению. Не чуждая рыцарской доблести, она поклялась быть правдивой с собой и другими – любой ценой. И эта неподкупная честность заставляла ее резать правду-матку в глаза тем, кто нуждался в утешении обмана, но ни на йоту не продвигала в постижении загадок собственной души.
        С годами она превратилась в старую деву со скверным язвительным характером. Ее ирония скисла в сарказм, а сарказм свернулся в озлобление на человеческий род, который она не могла любить и устала презирать. Сейчас она сидела в кровати и, подкарауливая в засаде перин свой неверный гулящий сон, читала бесконечный роман Томаса Манна. Методично листались страницы, переворачиваясь крыльями мельниц. Умная женщина, умная книга – завидная пара, чей брак скреплен на небесах. Но хотя смысл романа не ускользал от нее, чтение вызывало сухую скуку: казалось, она уже много раз сталкивалась на чужих страницах с чем-то подобным, и увлекательные события не смогли расцветить ее рутины, а мудрые мысли не сделали ее мудрее.
        Горел свет. Не читалась книга. Не шел сон. Не наступало утро.
         
        Пресытившись неудобными – с чужого плеча – судьбами, душа повернула от города и вскоре пересекла черту лесопарка – того рода насаждений, которые недостаточно дики и дремучи, чтобы называться лесом, и слишком необузданны и своенравны, чтобы сойти за парк. Душа хотела окунуться в лоно природы – пусть уже утратившей целомудрие, но еще не превратившейся в публичную девку городских скверов и культурных парков. Но вскоре, вместо деревьев и зверей, ее вниманием завладели чисто человеческие артефакты: разложенные вдоль троп на некотором расстоянии друг от друга, раскрашенные в яркие цвета и надписанные камни. Душе пришлось снизить высоту полета, чтобы хорошенько рассмотреть их.
        «Будь сильным»
        «Верь в себя»
        «Люби и будь любимым»
        «Стань собой»
        «Живи, смейся, люби»
        «Ты преодолеешь и победишь»
        «Раскрой себя»
        Остальные надписи варьировали ту же тему любви, гармонии и умиротворенности, и вскоре начали повторяться. Сперва они умилили душу: сколько раз ей приходилось сталкиваться с письменными выкриками нетерпимости, горькой обиды и ненависти. В мире, где камни то сгребали в стены крепостей, то швыряли, чтобы покалечить врагов или посрамить грешников, разноцветные и одушевленные добрыми пожеланиями булыжники, разложенные вдоль тропы, чтобы поддержать странника в его долгом пути, напоминали сказку со светлым окончанием. Но вскоре очарование бесследно развеялось: однообразие и повторения с головой выдали истинную суть благих воззваний: замаскированную под лапидарную мудрость до тошнотворности избитую пошлость. Эти дружелюбные наставления являлись не более чем пустыми фразами, к тому же быстро утомлявшими своим назидательным тоном. Что если душа не могла и не хотела быть сильной? Если ей было не смеху. Если она потеряла веру и надежду обрести ее вновь. Не желала быть собой, но кем-то еще? Нет, к счастью, многомерность бытия сейчас и после не умещалась в заготовленные формулы и чуралась напыщенных лозунгов.
        Душа снова набрала высоту. Ей хотелось вырваться на вольные просторы и парить над ними в упоении полета. Но время ее путешествия истекло. Душа полетела обратно к своему спящему телу: еще не настал срок для вечного расставания с ним.


        Август, 2020 г. Экстон.