Запись о старом дворе

Иван Журавлев 3
В старом дворе время течет медленно, иногда застывает, и люди в нем застывают, будто в янтаре. Это в новых домах, кварталах-муравейниках кипит жизнь, меняются хозяева, и пришлые кочевники въезжают в опустевшие квартиры кто на несколько дней, кто на неделю, некоторые оседают надолго – на несколько лет, но никто не помнит их лиц, потому что помнить некому, и рядом не соседи, а жильцы, и вот эту суету принято называть биением жизни и пульсом большого города. Иное дело – старый двор. Люди здесь задерживаются надолго, на десятилетия, иногда – на целую жизнь. Они становятся архитектурными особенностями, статуями, украшением двора. Ну, как, украшением – какой двор, такие и украшения.
Вот, например, мой сосед Разрыгаев. У него бурная жизнь. Он – как корабль, идущий в шторм. Скорее даже, как матрос этого корабля. Периодически, раза этак по два в неделю, Разрыгаев не справляется с тяготами бурной жизни, и валится на землю. Некоторое время Разрыгаев лежит на земле, потом оживает и ползет в свою конуру. Вот странная штука – падение. Вроде бы плохо, но есть голос бездны, есть особая, проклятая сладость в падении. Многие хотели бы пасть, как Люцифер, скатиться с небес огненной кометой до самых незнаемых темных глубин, чтобы там застынуть, замереть. О, да! Очень многие, хоть и не признаются, хотят пасть, как Люцифер. А падают как мой сосед Разрыгаев, мордой в газон. Люди неподготовленные и слабые начинают при этом ныть, скулить и жаловаться, или, что еще хуже, выдумывают себе дурацкие оправдания, что уж вовсе некрасиво. Не таков мой сосед. Мне кажется, что Разрыгаев – честнее прочих. Он не хочет, как Люцифер. Он вообще не хочет падать. Но жизнь сильнее, и Разрыгаев покорно валится в газон с завидной регулярностью, и не клянет судьбу, и не хочет другой участи. И – можете мне поверить – в этом есть обреченное достоинство. Определенно, мой сосед Разрыгаев – человек чести.
Или вот пожилая семейная пара. Это они потом стали пожилая пара, а раньше, еще до меня, говорят, они были молоды. Она была валютная проститутка, самая красивая женщина на нашей улице. Он был – военный летчик, авантажный мужчина. Он ушел из семьи, бросил блестящую карьеру – все ради нее. А были уже не дети, ему – упорно за сорок. Потом они жили душа в душу, вместе спились и превратились в неопрятных безумных стариков. Дед Саня стал очень склочным и агрессивным, постоянно нарывался на неприятности. Мы часто бранились. Баба Вера как-то раз перерубила топором провод электрического звонка, ведущий к моей двери. Она тоже стала очень вредной старухой. Потом дед Саня сломал ногу, год лежал прикованный к кровати и выл по ночам, а днем монотонно ругался матом и звал жену, и разговаривал с людьми, которые приходили к нему в кошмарах. Потом он умер, и баба Вера совсем сошла с ума. В солнечные дни еще ничего, а в непогоду, ночью, выходила под дождь и часами ждала своего мужа, деда Саню, который вот-вот должен прийти. Ей казалось, что они оба снова молоды и очень красивы. Она сильно смягчилась, и завела добрых знакомых среди окрестных кошек и собак и что-то им рассказывала. Все бы хорошо, но в квартире у безумной старухи вот уже много лет как случилась какая-то непоправимая катастрофа с канализацией, и в парадном стоял невыносимый смрад, а сантехников баба Вера не пускала. Соседям приходилось терпеть. А что тут сделаешь.
Еще есть наркоман Шурик, по кличке Черный Плащ. Его так зовут, потому что зимой и летом он ходит в черном плаще. Шурик – лысый беззубый хмырь неопределенного возраста, настоящий романтик. Он сидит на лавочке в палисаднике, греется, курит и рассказывает всем желающим легенды о своих былых приключениях. В молодости Черный Плащ много путешествовал – катался в экспедиции за травой за тридевять земель, в урочища с непроизносимыми названиями, водил знакомство с какими-то совершенно удивительными людьми, полубогами, и был свидетелем многих странных, а иногда и страшных происшествий. Еще Шурик любит играть в футбол с дворовыми детьми. Он носится по вытоптанной площадке, как неуклюжая долговязая птица, его плащ черными крыльями хлопает на ветру, а Шурик что-то хрипло кричит и хохочет. Он очень плохо и неумело играет, но подростки-футболисты его терпят, потому что так продолжается уже много лет. Дети в старом дворе подрастают быстро, и разлетаются – обычно по тюрьмам и заработкам, выбор здесь невелик. Потом, через несколько лет они возвращаются, мрачными потрепанными мужиками, а в старом дворе Шурик-Черный Плащ все так же играет в футбол с их младшими братьями, и жизнь продолжается.
Еще в этом дворе живу я. Почти. Иногда. Нет, почему, живу. Вот я выхожу из своей старой квартиры, где толстые стены и прохладный сумрак, и живы еще те, кого я не видел уже очень давно. Знаете, в старом дворе снятся иногда очень странные сны – например, будто прошло много лет, и мне уже сорок, и вовсе я здесь не живу, а живу в каком-то панельном доме на другой стороне города, и нет уже этого двора, да и в старой моей квартире уж много лет какой-то офис. И мир стал гораздо меньше, и я будто бы прошел его от края до края, но так и не нашел того, что привиделось мне тогда, в старом дворе. Так, будто бы отблеск какой на горизонте, зеленый луч, какой иногда бывает на закате, он, вроде бы, предвещает удачу и добрые времена. Вот за ним я и шел всю жизнь, но до горизонта не дойдешь, а всякая дорога к чуду рано или поздно заканчивается на пыльном загаженном автовокзале далекого города, таком же, как и все те, где я уже был раньше. И очередной автобус опоздает, и придется прятать окурок в горсти, зябнуть на ветру и ждать. Такая вот вышла жизнь. Чушь какая присниться может. А еще спросонья кажется, будто у меня были совсем другие соседи – например, толстый Коля, многодетный отец и большой любитель группы Крим, и активистка с замечательной фамилией Убийвовк, и миллионер Красинский, который отсидел за валютные спекуляции, потом стал очень богатым человеком, а окончательно прославился, когда поехал в Германию, и там его арестовали в магазине за кражу пиджака, который он утянул по привычке. А те, про кого я только что вспоминал – их я вроде бы повстречал намного позже, и они тоже давно исчезли, а их призраки я поселил в воспоминании о доме. Вот ведь ерунда какая! Так не может быть совсем – ведь очевидно же, что мне лет восемнадцать, и сейчас апрель, а магнитофон жует пленки (в моем сне бывает, что нет никакого магнитофона, а музыка получается из каких-то плоских дощечек с блестящим окошечком – глупость какая, дураку понятно, что музыка бывает только с пленки, ну, винил еще, но у меня нет проигрывателя), но все равно есть первый альбом Дорз, и я слушаю его часами, и Моррисон, понятно, бог, и все сказал, и я сейчас вот-вот пойму самую главную тайну жизни, но тайна все ускользает, но это – неважно. Потом будут бесконечные блуждания по сонным улицам города, только непонятно, весна сейчас, или осень. И очередной перекресток, на котором стоишь, замерев, потому что на каждом перекрестке нужно сделать выбор, а вокруг столько чудес, и мир обещает так много, что выбрать дорогу очень сложно. С чего я взял, что нет за поворотом никаких чудес, а есть гигантский супермаркет? И почему теперь, в моем надоевшем сне, одни супермаркеты, а чудес нет и вовсе? И почему сквозь выщербленные стены полуразрушенного особняка на самом краю города, над морем, прорисовывается какая-то стеклянная громадная дрянь, чуть ли не в двадцать этажей? Вот странное место мой старый двор – иногда замечтаешься, и, кажется, что прожил целую жизнь, чужую жизнь, прожил непонятно где, и непонятно как. Зря прожил, чего уж там.