Любовь

Ольга Милованова 4
Люба стояла на коленях и скребла куском стекла пол. Утрамбованная земляная корка нехотя сдавалась, обнаруживая под собой желтоватые доски.
Июль 1946-го выдался жарким. Солнце, с самого утра заняв свой пост в небе, безжалостно выжигало землю. Дышать было тяжело. Где-то вдалеке бродили грозы, но громыхало глухо, лениво, безо всякой надежды на облегчение.
Хорошо хоть свекровь не погнала её в такое пекло в поле. А с неё бы сталось. Старуха не жалела никого. Невысокая, сухая, словно провяленная солнцем и ветрами, она сама работала до упаду, и домочадцам спуску не давала.
Рубашка намокла от пота и липла к телу.
В проёме двери появился большеголовый крепкий щекастый мальчик лет пяти с хитрой перепачканной чем-то мордочкой.
- Нямецкая ****зь! – радостно выкрикнул он и рванул во двор, залитый палящим солнцем.
Люба вскочила, одёрнула юбку, подоткнутую, чтобы не изгадить и побежала вслед. Догнала его уже во дворе, сгребла и стала целовать. Мальчик пронзительно визжал и брыкался, растопыриваясь, как поросёнок.
- Нямецкая ****зь! Нямецкая ****зь! – хохоча выкрикивал он.
- Ванечка, сыночак. Сыночак, родны мой. Ну, нельга ж так. Я ж мама твая, - тихо приговаривала Люба, млея от терпкого запаха его выгоревшей на солнце макушки.
Он, наконец, смирился с её ласками, притих, обмягчел и прижался своим маленьким горячим тельцем.
- А бабуля кажа, што ты нямецкая ****зь, - доверительно сообщил он, перебирая маленькими пальчиками завязки её рубашки.
- А ты не паутарай за ёй, - ласково сказала Люба, оттирая подолом рубашки его рот и щёки.
- Добре, - легко согласился он.
Ему быстро надоели пяшчоты , и он снова заёрзал, выкручиваясь из её рук. Важные мальчишеские дела не ждали. Люба выпустила сына и крикнула вслед:
- Ня бегай на рэчку адзин!
Но он уже был за воротами.
***
Свекровь была пшечкой  и очень кичилась этим. Младшим членам семьи полагалось при встрече целовать её коричневую жилистую лапку с изведёнными от тяжёлой крестьянской работы пальцами, и называть на «вы» пани Ульяна. При этом хата пани Ульяны топилась по-чёрному, мутный бычий пузырь едва пропускал в окна дневной свет, а пол весной, летом и осенью покрывался таким слоем грязи, что казался земляным.
Муж пани Ульяны – высокий костистый старик с огромными пудовыми кулаками, несоразмерными его длинным худым рукам - был полностью под властью своей маленькой жонки. Он терпеливо сносил её нескончаемую ругань и поношения, и лишь изредка, после полной шклянки гарэлки вдруг грохал своим кулачищем по столу. Пани Ульяна замирала, последнее слово застревало у неё в горле. Она осторожно пятилась к двери. А, выскочив на улицу, неслась по ней, сорвав с седой головы платок и вопя: «Людзи добрыя! Глядзице, што робицца! Забиу ирад!»
Так они прожили без малого тридцать лет, нажили семерых детей. Два мальчика умерли в младенчестве, не дожив до года. Ещё двоих – сына и дочь - забрала война. Два сына, вернувшиеся год назад героями, жили отдельно своими семьями. С родителями оставалась пока младшая дочь, да и та мечтала вырваться из дома и усиленно готовилась поступать в Минск на учительницу.
Люба была женой младшего из сыновей – Ивана. Они поженились перед самой войной. Пани Ульяна немедля возненавидела «мужычку» – сноху белоруску, которая окрутила её любимага сыночка, и нимало этого не скрывала. Люба перечить свекрови не смела, не была приучена, и старуха сожрала бы её. Спасало то, что жили молодые отдельно. Иван учительствовал – преподавал польский язык в школе в соседнем селе. Ему выделили там дом, куда он и привёл свою ненаглядную Любаньку – тихую красавицу, единственным приданым которой была богатая русая коса в руку толщиной. Иван совсем не был похож на свою властную мать, но, как и все в семье, побаивался её.
Сколько раз после гощевания свекрови Люба находила в косяках дверей гнутые ржавые иголки, рассыпанную у порога землю. А однажды их корова, вернувшаяся с выпаса, заартачилась, ни в какую не желая заходить в ворота. Упёршись копытами в землю, она трубно мычала, запрокидывая тяжёлую рогатую башку. Люба и уговаривала её, и толкала всем телом в мосластый зад, и даже несколько раз огрела в отчаянии кормилицу хворостиной по раздувшимся бокам. Корова не двигалась с места. Пришлось гнать её на двор к соседке. Та же соседка дала церковных свечей. Люба зажгла их и обошла все углы хаты и надворных построек. Следующим вечером корова, выпучивая глаза и недоверчиво вертя башкой, всё же пошла в ворота.
Мужу Люба ни о чём не рассказала – это были её «бабску справы» , но церковную свечку на всякий случай дома держала.
Едва ли не сразу после свадьбы Люба понесла. Ходила она легко, даже на последнем сроке - большая и непривычно неповоротливая - справляла всю домашнюю работу. Люба с волнением ждала последнего таинства, о котором любили пагаварыць опытные детные бабы. В страсти, которые они рассказывали, верить не хотелось. И, хотя в последнее время дзиця научился распрямляться (то есть, располагаясь вертикально, резко выпрямлять ноги и запрокидывать голову, да так, что она тоже вытягивалась в струнку и хватала ртом воздух), Любе всё равно казалось, что он появится на свет просто и радостно, как созревший плод.

Утром в воскресенье 22 июня она встала с тяжёлой головой. В эту ночь Люба практически не спала, ворочалась на жарких простынях, искала удобного места, скидывала и натягивала одеяло. В голове стояла одна мысль – стоит ей лечь на живот, и она мгновенно уснёт. Иван уже недели две спал на сеновале, не умещаясь рядом с ней. Люба встала, выпятила вперёд огромный живот, упёрлась рукой в поясницу, подхватила бадью с заготовленным с вечера варевом для коровы и пошла в хлев. День закрутился привычными заботами.
Управившись со скотиной, она собрала на стол. Иван фыркал и плескал водой у уличного рукомойника. Любуясь на его ладное крепкое тело, Люба подала полотенце. Иван вошёл в хату и, прежде чем сесть за стол, включил радио. Утро наполнилось музыкой и бодрыми голосами, докладывавшими о досрочном выполнении предприятиями полугодовых планов, о соревновании тракторных бригад, о награждении передовых рабочих-железнодорожников, о собраниях родителей по вопросу отправки детей в пионерские лагеря...
Люба слушала в пол уха, направив всё внимание внутрь себя. Ребёнок не бултыхался, не крутился, а, казалось, отяжелел и замер. Ей стало не по себе, и она, вопреки обыкновению, снова легла, не раздеваясь, поверх нарядного покрывала и кружевных накидушек на подушки. Иван испугался, хотел было бежать за помощью, но она его успокоила. Фельдшерица в медпункте обещала роды почти через месяц. Он прикрутил радио и пошёл на двор заняться делами. Но каждые полчаса заглядывал, проверяя как она.
В полдень в ворота влетел сосед и завопил.
- Чаго радыё не слухаеце?!
- Не крычы, - попытался оборвать его Иван.
- Немцы напали! Вайна!
Над деревней поплыл бабий вой.
Люба дёрнулась, чтобы встать и почувствовала, как под ней расплывается мокрое пятно…
***
Родила она уже в ночи. Пожилая акушерка – Меира Соломоновна - сказала, что сыночек пожалел её и не намаял своим появлением.
- Другие, вон, по несколько суток мучаются, а ты в полдня управилась.
Эта старая еврейка работала в роддоме, казалось, всегда. По крайней мере, маци рассказывала, что именно она принимала роды, когда сама Люба появилась на свет.
Люба наслаждалась покоем после перенесённых мук и думала только о том, что всё это уже закончилось. Мысли текли вяло и заторможено. Она легла на живот и мгновенно провалилась в глубокий крепкий сон.
Утром родильницы в палате неспешно беседовали о начавшейся войне - гадали, заберут ли на фронт мужей, отцов и братьев, где остановят немцев и сколько это продлится. Сейчас у всех у них были дела поважнее - нянечки, принесли тугие свёртки и раздали их мамочкам. Более опытные сразу достали из сорочек белые в синих прожилках цыцки и стали толкать коричневые соски в беззубые рты отпрыскам. Люба тоже получила свёрток, достала свою, показавшуюся ей огромной грудь, и стала тыкать соском в рот сыну. Маленькое личико смешно морщилось, и он никак не мог ухватить сосок, выталкивая его языком.
Санитарка смотрела на муки молодой мамочки с нескрываемым презрением.
- Што ты яго мучыш? – сердито спросила она.
- Не бярэ – растерянно ответила Люба.
- Дай яму малака паспрабаваць, - приказала нянечка.
- Ды як? – в отчаянии воскликнула Люба и в глазах её стояли бессильные слёзы.
- Неумёха!
Нянечка подошла к Любиной кровати, схватила её грудь у основания, и, сдавливая, провела пальцами до коричневого кружка вокруг соска.
- Як карову доиць, - подумала Люба.
В рот младенцу брызнула тугая струя голубоватого молока. Он закряхтел, зачмокал.
- Цяпер сунь яму цыцку, - приказала нянечка.
Люба снова поднесла сосок ко рту сына, и он неожиданно крепко ухватил его дёснами и присосался, шумно дыша.
Первая маленькая победа окрылила. Люба подняла голову и оглядела палату. Женщины слились со своими детьми и священнодействовали над ними. Соседка – молоденькая, почти девочка, - подняла голову и радостно сказала Любе:
- Паглядзи, яки прыгожы. Вылиты бацька.
Люба посмотрела на красное старческое личико её младенца и подумала, что только в ослеплении материнской любви можно назвать этого уродца красивым. А уж на кого он похож, так и вовсе невозможно пока определить. Все новорожденные дети, которых Люба видела до этого, были похожи, исключительно, сами на себя. Но она вежливо кивнула, чтобы интонацией притворных слов не выдать свои истинные мысли, и наклонилась над сыном. Вот её сокровище действительно был чудо, как хорош. Маленький вздёрнутый носик, чётко очерченные губки, тугие щёчки, подпёртые линялой больничной пелёнкой, белёсые, едва намеченные бровки и закрытые глазки с редкими ресничками, всё в нём напоминало об Иване, только воплощённое нежнее и аккуратнее.
- Сыно-очак… Ва-анечка – нежно протянула она, неожиданно для самой себя.
И тут же решила - хай будзе так. Имя сразу же прилипло, слилось с сыном, и Любе уже казалось, что она хотела так назвать его всегда.
Ванечка наелся, выпустил сосок, икнул, и по его щеке пролегла дорожка молока. Потом он приоткрыл один глаз. В тот же миг лицо его брезгливо скривилось, как будто то, что он увидел, ему категорически не понравилось…
***
Вечером женщинам объявили, что роддом в срочном порядке переориентируют в госпиталь для раненых, а всех врачей мобилизуют. Мамочки с детьми должны были разъехаться по домам. В больнице оставляли только рожениц. Любу с Ванечкой на трясучей телеге отвезла домой сестра Ганна - она жила в райцентре, там, где располагался роддом.
Ивана дома не было. Ему утром 23-го пришла повестка о мобилизации, и он ушёл на фронт.
Люба обошла своё хозяйство, узнавая и не узнавая одновременно. Ей казалось, что с момента её отъезда прошло, по крайней мере, несколько месяцев, столько всего вместилось в эти бесконечных два дня. Но привычные хлопоты успокаивали, а новые - связанные с сыном, дарили радость.
На следующий день, ближе к вечеру неожиданно вернулся Иван. Его часть успела дойти только до Борисова, когда стало известно, что в Орше уже высадился немецкий десант и отрезал их от железной дороги. Новобранцев распустили по домам.
Дни стояли смутные и непонятные. Советская власть, как будто ещё существовала, но пребывала в растерянности. Указы и постановления, приходившие из Минска, противоречили один другому, и никто не спешил их выполнять. Немцев ещё никто не видел, но над головой то и дело гудели тяжёлые самолёты с хорошо различимыми крестами на крыльях. Люди отрывались от обыденных дел и смотрели в небо, запрокинув головы. Страха не было. Им казалось, что под родным небом с ними ничего не может случиться.
Последнее постановление, которое пришло 25 июня требовало сдать все радиопередающие и принимающие устройства в почтовые отделения в пятидневный срок с целью «недопущения использования средств связи вражескими элементами». Иван снял свой приёмник со стены и пошёл на почту. Там толпилась небольшая очередь из таких же, как он обладателей радиоточки. Молодая растерянная почтальонша подолгу заполняла квитанции, постоянно бегая советоваться к начальнице. Иван устал ждать и вышел на крыльцо покурить с соседом. Тот наклонился к самому уху Ивана и, дыхнул махоркой:
- Чуу? Минск здали.
- Да, ну? – не поверил Иван.
- Не сумнявайся, - обиделся сосед.

Следующим утром на окраине деревни послышался рокот моторов. Сначала въехали разведчики на мотоциклах. За ними вкатились танки - шесть громадных машин с солдатами на броне. Они остановились, взрыв землю, у церкви. Люди в чужой форме ссыпались на землю и спокойно, не таясь, пошли по улице.
Началась новая жизнь…
***
Первым делом всех жителей согнали к комендатуре, расположившейся в бывшем сельсовете. На крыльце стоял маленький пузатый немец. Он что-то важно пролаял фальцетом, неожиданным для его комплекции. По толпе прокатился, было, лёгкий смешок, но под быстрым сердитым взглядом немца мгновенно заглох. Удовлетворившись наступившей тишиной, он едва заметно кивнул долговязому учителю немецкого, стоявшего рядом с ним. Тот согнулся, ссутулился, стараясь оказаться вровень с новым начальством, и начал переводить.
Немец высокопарно поздравил сельчан с освобождением от советского рабства, посулил светлое будущее в «венке» народов, объединённых великой Германией. Покончив с поздравлениями, он объявил, что ввиду чрезвычайного положения, которое введено немецким командованием, всё население обязано пройти учёт и регистрацию. Отныне запрещалось покидать без разрешения места постоянного проживания. Хождение по улицам разрешалось только с 5 часов 30 минут до 7 часов 30 минут вечера. Те, кто будет ходить ранее 5 часов 30 минут или позже 7 часов 30 минут вечера без пропуска подвергнет себя риску быть расстрелянным.
Напоследок немец выразил надежду, что добрые жители с радостью будут трудиться на укрепление мощи великой Германии!
Конец фразы он почти выкрикнул, вскинув вперёд и вверх короткую пухленькую ручку, и замер так, словно ожидая аплодисментов. Но народ стоял угрюмой массой. Пауза затягивалась. Немец нервно дёрнулся, кашлянул, опустил руку и, резко развернувшись, сквозь зубы кинул через плечо:
- Schmutzige Schweine.
Этого учитель переводить не стал.
***
Юзик - муж Любиной сестры был фольксдойче . Он родился и вырос в Белоруссии, одинаково хорошо говорил на немецком, польском и белорусском. Для него с приходом новой власти практически ничего не изменилось. Он, как и до войны, продолжал работать агрономом, только вместо палочек трудодней, получал теперь немецкие марки. Считая, что любая власть – багатым дадаць, у жабракоу адняць,  он любил приговаривать:
- Рыбу ядуць, можа быць и рыбака ци не з'ядуць .
Свояк помог Ивану устроиться на машинно-тракторную станцию – МТС, и теперь Иван неделями пропадал на работе, разъезжая по всему району.
Оставаясь одна, Люба старалась лишний раз не выходить из дому. Площадь перед комендатурой «украсили» виселицей, и туда регулярно стали сгонять народ на публичные казни. Тяжёлое зрелище преследовало Любу потом в кошмарных снах. А после того, как она увидела висящими среди мужчин двух девочек, лет 14-ти, она стала прятаться, чтобы не присутствовать при чужих страданиях.
Люба закрывала дверь снаружи, потом влезала через окно в дом и садилась с сыном на печке. Иногда они так проводили по несколько дней, благо, что всю живность со двора давно уже свели немцы.
Сквозь неплотно задёрнутые занавески она видела Ленку – жену полицая. Расплющив свой длинный нос о стекло, та старалась разглядеть в сумраке дома саботажников.

Улица, на которой стоял их дом, вела к станции. И по ней сначала гнали пленных солдат. Потом стариков, женщин и детей с нашитыми спереди и сзади на одежду кусками жёлтой ткани – так немцы метили евреев.
В тот день Люба не успела спрятаться и стояла с Ванечкой на руках у ворот, когда какая-то отчаявшаяся мать вдруг вытолкнула из толпы отверженных ребёнка. Мальчик упал в придорожную пыль, но быстро поднялся и что есть мочи побежал прочь. Тут же одна из жительниц, наблюдавших за процессией, закричала, указывая в его сторону рукой:
- Гаспадин палицай! Гаспадин палицай! Хлопчык туды пабег!
Ближайший полицай бросился за мальчиком. Без труда догнал его, схватил за воротник, как кутёнка, и поволок обратно. Мальчик крутился и выворачивался.
- Иш, яшчэ и выкручваецца, - посетовала услужливая женщина.
Полицай закинул мальчика в толпу.
Тут Люба разглядела в серой толпе старую акушерку, принимавшую у неё Ванечку. Через умелые руки этой еврейки прошли практически все женщины их деревни. Вдоль улицы послышались робкие голоса:
- Куды ж вы Меиру забираеце?
- Як мы без яе?
- Пакиньце нам Меиру!
Люба провожала глазами седую голову старой врачихи пока она была видна и всё крепче прижимала сына к себе. Ванечка недовольно заворочался, заёрзал. Люба не замечала, погружённая в свои мысли. Тогда он пронзительно закричал на одной высокой ноте. Она очнулась, поняла, что слишком сильно его притиснула. Любу накрыла волна непереносимой нежности к сыну. Он один спасал её в кошмаре, в котором приходилось теперь жить. Ванечке не было дела ни до чего вокруг, он требовал себе всю Любу без остатка. Она не разучилась улыбаться только потому, что должна была улыбаться сыну. Не очерствела, потому что он, присасываясь к груди, нежно гладил её своей маленькой пухлой в вязочках ручкой. Не сходила с ума, потому что была единственным гарантом его маленькой, такой хрупкой, жизни. Они были необходимы друг другу, они спасались друг другом.
Люба наклонилась к сыну, распустила свободнее пелёнку, подоткнула, огладила. И всё тянула поднимать голову. Так она не видела людей, обречённо бредущих в неизвестность. А потом и вовсе развернулась и решительным шагом пошла к дому под внимательными взглядами соседок.
***
Так прошло лето. Протянулась нескончаемой чередой тоскливых дождливых дней осень. Зима в одну ночь убрала землю, дома и деревья белоснежным покрывалом. Но ещё несколько раз уступала натиску сырого тёплого ветра. К декабрю она утвердилась в правах и тут показала всю свою власть и силищу. Деревья в лесу трещали и лопались от мороза. Волки подходили к деревне и выли под самыми окнами. Их не гнали. Скотины во дворах не было. Собак тоже – на них полагался отдельный налог. Новая власть, сулившая поначалу освобождение от большевицкого рабства, на деле задавила крестьян поборами. Да и волки этой зимой были сыты. Люди не жалели друг друга, и человеческое мясо не переводилось.
Иван работал, принося домой зарплату. Того, что оставалось после уплаты всех налогов, им едва хватало, чтобы не умереть с голоду. Ежедневную бульбу разбавляла сестра, подкидывая малодшей то муки, то жмыха, то яичек, а иногда молока и сала. Несмотря ни на что, Ванечка рос крепким, румяным и пухлощёким. Люба же наоборот истаивала и бледнела, словно перекачивала в сына жизненные силы.
Всё чаще стали доходить слухи о партизанах. На улице то и дело появлялись листовки, написанные от руки или отпечатанные на грубой коричневой бумаге. Последняя строчка была крупнее и выделялась жирным шрифтом:
«Смерць нямецким аккупантам!»
Эти листки быстро срывали, и Люба не всегда успевала их прочесть. Но последнюю строчку отмечала про себя всегда.
А однажды эти слухи стали для неё реальностью.

Люба проснулась среди ночи покормить Ванечку. Старший Иван против обыкновения был дома, и, как оказалось, не один. Мужу отвечал незнакомый хриплый голос. Люба прислушалась, но слов не разобрала. Она осторожно отодвинула занавеску. В полумраке комнаты у самых дверей рядом с Иваном стоял бородатый мужик в огромном тулупе до пят и косматой шапке. За его спиной торчала палка. Мужик передал Ивану свёрток. Муж развязал его, что-то спросил, внимательно выслушал ответ, кивнул и сунул свёрток под лавку. Они ещё немного переговорили, потом крепко пожали друг другу руки. Мужик развернулся уходить, и Люба поняла, что за спиной у него ружьё. Проводив ночного гостя, Иван ещё долго сидел у стола и курил, глубоко задумавшись.
Она так и не дождалась, когда он ляжет, и незаметно для себя уснула.

…Вокруг неё, куда хватало глаз, были люди… много людей… целое море человеческих голов. Все они куда-то шли. И ей нужно было идти вместе с ними. Она шла и думала только об одном – как не потерять в этой толпе Ванечку. Люба крепко прижимала его к себе, но вдруг в какой-то момент посмотрела на сына и… обмерла!
В руках у неё был не Ванечка, а тот свёрток, который принёс незнакомец в их дом. Люба, зажатая со всех сторон, не могла ни остановиться, ни развернуться, ни даже наклониться, чтобы найти… попытаться вернуть сына... Толпа равнодушно влекла её за собой. Осознав свою полную беспомощность, Люба запрокинула голову и завыла, заорала дурным голосом прямо в небо, проклиная своё бессилие…

…Люба вздрогнула и открыла глаза. В доме было тихо и немного зябко. В замёршее окно пробирался жидкий зимний свет. Она полежала некоторое время, глядя бессмысленно прямо перед собой, возвращаясь в реальность. Потом вытерла мокрые глаза и, вдруг вспомнив о сыне, резко повернулась к нему. Ванечка преспокойно сопел рядом. Люба шумно и облегчённо выдохнула. Сын мгновенно скуксился, будто собираясь заплакать, заворочался, вскинул маленькую ручку.
- Циха, циха, мая родная, - Люба успокаивающе огладила его.
Туча так же быстро, как и налетела, оставила маленькое личико. Ванечка зачмокал, посасывая свой язык, улыбнулся во сне.
Люба осторожно, стараясь не потревожить его, поднялась, проскользнула к лавке и сунула под неё руку, нашаривая свёрток. Но там уже ничего не было.

Ивану Люба не открылась. Она поняла, кто был их ночной гость, и предпочла не знать дел, которыми муж связал себя с лесными жителями, опасаясь даже мыслями своими выдать его. Стало ещё страшнее за Ивана, за сына, за себя, и теперь она жила по принципу - дзень прайшоу и добра.
***
Как ни старалась новая власть, как ни выслуживались полицаи, среди жителей всё равно быстро распространялись вести, что под Жодино партизаны пустили под откос немецкий эшелон. А в Белынычах напали на штаб пехотной дивизии, перебив не только солдат и офицеров, но вроде бы даже и дивизионного командира. Немцы старались по ночам не высовывать носа из изб, где квартировали, а полицаи боялись ходить поодиночке.
Власти ответили карательными экспедициями. Ужасы, которые рассказывали люди, Люба старалась не слушать. Но от беды было не спрятаться.

В начале марта кто-то перерезал телеграфные провода, оставив комендатуру без связи. По линии несколько раз отправляли ремонтную бригаду, но она возвращалась ни с чем, отогнанная яростным пулемётным огнём из засады. В деревне полицаи стали хватать людей, пытаясь выяснить, кто причастен к диверсии. Пришли в хату и к Любе.
- Дзе гаспадар? – грубо спросил коренастый мужик в синей форме с серым воротником и отворотами на рукавах.
- Адкуль мне ведаць? Ён на вас працуе. Трэцяга дня, як з'ехау, так да гэтага часу и няма, - отвечала Люба, сама удивляясь своему спокойствию.
- Идзи, хаваеш дзе? – стал наступать на неё второй полицай – тщедушный парень с шеей длинной и кадыкастой, как у индюка, торчащей из ворота вышиванки.
- А ты пашукай. Мне не да вас. Сына трэба кармиць .
Люба уселась на кровати, в каком-то безрассудном отчаянии, расстегнула кофточку, достала грудь и дала сыну. Тот мгновенно жадно присосался.
Кадыкастый парень смотрел на неё, открыв рот.
- Бесстыжая! – сплюнул первый полицай, отвернулся и отвесил лёща молодому. Кадыкастый очнулся, забегал по хате. Пошарил в углах, залез на печь, скинул с неё лежанку, погремел чугунками, задев локтем, грохнул об пол кувшин. Всё это он делал, стараясь не смотреть в сторону Любы.
Наконец, они ушли.
А ночью от дома к дому, как пожар, пронеслась весть – завтра в селе будут каратели. Жители ручейками стали стекаться на большую поляну у реки, где в недавние добрые времена проходили гулянья. Руководили сбором, непонятно откуда-то появившиеся вооружённые мужики с заросшими до бровей лицами. С трудом Люба узнала нескольких из них – жителей их села, исчезнувших из него ещё в начале войны.
Они пошли. Сначала по дороге, то и дело ныряющей в глубокие калюжи . Потом по узким лесным тропинкам. А в конце по заметным только знающему глазу ориентирам и приметам. Земля перестала быть надёжной твердью - она предательски колыхалась, неожиданно подставляла под ноги то кочки, то промоины со стоячей коричневой водой. Люди растянулись в цепочку и шли теперь след в след, опираясь на длинные палки. Стало совсем тяжело. Большенький уже Ванечка оттягивал руки, Люба выбилась из сил, отупела от мерного звонкого чмоканья, с которым вытаскивала ноги из вязкой грязи. Казалось, что она целую вечность бредёт за широкой спиной старика Маркела, взявшегося опекать их, а в голове нудным напевом шарманки крутилась одна мысль - не оставить в этом месиве сапоги.
Солнце стояло высоко, когда изведённые тонкие деревья расступились, и впереди показалась возвышенность, поросшая здоровым молодым ельником. Путь к ней лежал через широкую поляну с нарядной ярко-зелёной травой. Конец пути был так близок. Но опытный в лесных делах Маркел грубо окрикнул, сунувшихся было вперёд мальчишек. Обманчивый покров таил под собой самое гиблое место. На топь уложили жерди и люди по одному осторожно боком, приставляя ноги, перешли по ним на сухой берег. Потом жерди вытянули, отрезав себя от мира.
Люба вскарабкалась по пологому склону повыше, опустила Ванечку на траву и сама повалилась рядом. Земля ещё не прогрелась и обдала её сырым холодом. Но никакая сила не заставила бы её сейчас подняться. Вернее почти никакая, потому что Ванечка требовательно заплакал, и Люба тяжело поднялась, чтобы покормить его.
Она развернула свои припасы – несколько бульбочек, ломоть хлеба и… роскошь – небольшой кавалачак  желтоватого сала. Люба раздавила одну картофелину для сына. Ванечка съел и тут же стал шарить ручками по её кофточке. Люба дала ему грудь, и пока он сосал, постанывая и шумно вздыхая, отщипнула хлеб, подобрала крошки. Потом не удержалась и отрезала себе ещё тонюсенькую прозрачную пластинку сала, положила в рот и долго перекатывала языком, наслаждаясь.

Решили остановиться здесь. Старики, женщины и дети постарше принялись рубить еловые ветки, устраивая укрытия от дождя и ветра. Эта работа заняла весь оставшийся день. Солнце спряталось за деревьями, и почти сразу людей накрыла непроглядная тьма, как упавший полог. От болота потянуло гнилой сыростью, но костры не разводили, чтобы не выдать своё местоположение.
Укладываясь на жёсткую подстилку, Люба впервые за этот день подумала об Иване. Где он теперь? Жив ли? Свидятся ли они когда-нибудь…
***
Дни шли нерадостные.
Немцы окружили болото плотным кольцом, но соваться в него не решались, справедливо опасаясь бессмысленных потерь. Иногда беглецы слышали вдалеке короткие очереди или одиночные выстрелы. Несколько раз низко над деревьями пролетал самолёт.
Взятая из дома еда быстро закончилась, а новой взять было негде. Люди жевали жёсткие еловые иголки, обгрызали молодые тонкие прутики ольхи, раскапывали в жидкой прибрежной грязи пахучие корешки черемши, с едва пробивающимися желтоватыми стрелками листьев. Пить болотную воду дед Маркел настрого запретил, но другой просто не было. Люба срывала с кочки мох и выжимала из него влагу прямо в открытый, как у птенца, рот Ванечки. А вскоре это стало единственным, что она могла дать ему – у неё пропало молоко.
Ванечка уже не плакал, а только тихо стонал. Люба доставала ему свою дряблую пустую грудь, он жадно и больно присасывался, но ничего не добившись, бросал сосок и сердито кусал Любу – сильно, с оттяжкой, оставляя на коже круглые чёрные синяки.

Однажды после пролёта очередного самолёта, на гул которого никто даже не поднял головы, на землю просыпались листовки.
Люба лежала рядом с Ванечкой. Она вообще в последнее время старалась как можно меньше двигаться, чтобы не тратить даром ни капли жизненной энергии, которая ещё оставалась в ней. Активный, живой прежде сынок, который так и не научился ползать, приспособившись довольно споро передвигаться на животе, отталкиваясь ногами и подгребая под себя рукой, будто плыл, теперь почти всё время лежал, пристально глядя на Любу глубокими скорбными, как у старика, глазами. Люба не встала ловить листочки, падающие с неба, не ждала нетерпеливо, пока ей передадут почитать или перескажут содержание написанного. Ей было не интересно. Кажется, что и мозг её экономил тающие силы, отторгая лишние мысли.
Люба открыла глаза. Рядом сидел дед Маркел. Его худое морщинистое лицо теперь стало похоже на спеченное яблоко, так оно скукожилось и сползлось. По-прежнему живыми горели только глаза, прятавшиеся под кустистыми клочковатыми бровями. Эти брови придавали лицу Маркела нелюдимое, даже свирепое выражение. Но разглядев под дикой порослью его глаза, лучившиеся тихой радостью и неподдельным, каким-то ребячьим любопытством, можно было понять, насколько старик добр и жаден до жизни.
- Выходзиць табе трэба дзеука. Загубиш хлопчыка, - глухо сказал он.
Дед рассказал, что немцы обещают сохранить жизнь тем, кто выйдет из болота добровольно, остальных ждёт скорая и беспощадная расправа. Так было написано в листовках.
- Не падмануць? – равнодушно спросила Люба.
- Бес их ведае. Тут вам верная смерць.
- А ты, дзед Маркел?
- А мне хоць дзе. Смерци баяцца, хутчэй памрэш, - махнул рукой Маркел.

Вечером на берегу собрались женщины с маленькими детьми и несколько старух. Провести их по болоту взялся дед Маркел. Снова постелили жерди. Уходящие переползли по ним через смертельную гать. Жерди затащили обратно на остров. И тут, осознав, что пути назад больше нет, женщины заголосили – на том берегу многие оставили своих повзрослевших до срока детей, родных и близких, не пожелавших сдаться врагу. Ни уходящие, ни остающиеся не ведали своей судьбы, отдаваясь ей покорно и безраздельно. Им оставалась только надежда.
***
Немцы всех, вышедших из леса, тут же погрузили на машину с высокими бортами и повезли в окружной центр. Люба успела передать Ванечку в руки сестре, перед тем, как за ней захлопнулась двери тюрьмы.
Кто-то донёс на Ивана, про его связь с партизанами, и Люба уже ждала казни. Но Иван так же невольно спас её, как ранее чуть не сгубил. Стало известно, что его, работавшего на немцев, расстреляли сами партизаны. Любу отпустили.
Выходя из дверей окружной комендатуры, она повернула голову и посмотрела на виселицу, никогда не пустовавшую. Среди обдёрганных ветром и дождём трупов висел дед Маркел с насмешливой ухмылкой на сведённом смертельной судорогой лице.

Сестра встретила её охами и причитаниями – Люба пришла чёрная от побоев с окаменелым лицом. Что она перенесла в тюрьме, она никогда никому не рассказала. Ванечка, добравшись ползком до ног матери, цепляясь маленькими цепкими пальчиками, бодро подтянулся и встал на ножки. Он поправился, снова окреп и теперь ножки, ещё не выдерживая толком веса его тела, прогибались заметным колесом.
Люба отмерла.
- Няужо ж таки и застанецца? – заволновалась она.
- Тю, дурная! Вырасце твой Ванятка писае прыгажуном. Не хвалюйся , -рассмеялась Ганна сквозь слёзы.
Люба с сыном остались жить в семье сестры. Домой она не могла идти, там всё напоминало об Иване.
***
Великая Германия после провала блицкрига 1941 года ощутила острую нехватку рабочих рук. На собраниях, на которые сгоняли население, гладкие бодрые агитаторы сулили счастливую жизнь тем, кто решит поехать трудиться в Третий рейх, сладко «пели» о достойной оплате и приличных условиях труда. Но желающих всё равно оказывалось слишком мало. Только самые отчаявшиеся от голода, разрухи и безработицы решались сами прийти на пункты вербовки. Тогда немцы, с помощью полицаев стали устраивать облавы, чтобы отправить людей на работы принудительно. В одну из них и попала Люба.
В тот день она поехала на рынок, чтобы выменять на продукты детские вещи у городских дамочек. Люба уже возвращалась вместе с несколькими знакомыми бабами, довольная обновками, а особенно ярко размалёванной лялькой с широкой улыбкой до ушей и ярком колпачке. Голова у куклы была из чего-то твёрдого, а тело мягкое и гибкое - сшито из разноцветных тряпочек и набито ватой.
- Вось Ванечка будзе рада, - думала она.
Тут их и остановил патруль.
- Дакументы паказваем! – грубо крикнул молодой, но уже какой-то потёртый тощий мужичонка с кадыкастой шеей, торчащей из широкого ворота грязной рубахи.
Он проходил мимо притихших баб, откровенно наслаждаясь своей властью. Бесцеремонно заглядывал в их узелки, вытаскивал и прятал запазуху, то, что ему глянулось. Никто возражать не смел.
- А! Бесстыжая! – узнал он Любу.
Он особенно долго рылся в её узелке. Наткнулся на цацку , повертел в руках, и… бросил на дорогу.
- Ну, и вырадак, - кадыкастый пошёл дальше. Улыбающаяся головка из папье-маше хрустнула под его сапогом.

Домой она не вернулась. Этой ночью товарный вагон с сотней таких же несчастных, как она, уносил её на запад в неведомую даль.
***
Прошло три года.
Люба жила на ферме, прислуживала в большом опрятном доме. Пожилая дородная румяная немка – фрау Ланге, вся в тугих накрахмаленных оборках – называла её Луиз и первые полгода терпеливо учила «эту русскую» секретам экономного и разумного хозяйствования. И теперь могла гордиться результатом. Люба схватывала на лету и была очень старательной. После деревенской жизни работа в доме со спокойной приветливой хозяйкой не казалась ей особенно тяжёлой. Всё спорилось в её руках, и делала она это с неизменной тихой улыбкой.
Люба носила светлое глухое под горло платье из плотного хлопка с длинными рукавами, отрывавшее только её широкие икры в грубоватых, но добротных башмаках. Накрахмаленный фартук берёг платье от пятен, пыли и грязи. А на волосах, уложенных короной вокруг головы, лежал нарядный чепец, совсем, как у хозяйки. Он и был хозяйским, подаренный услужливой работнице на Рождество. Люба с невольным удовольствием оглядывала себя в огромном зеркале в гостиной - такая красивая одежда не снилась ей раньше даже в самых счастливых снах. Лишь небольшой нагрудный знак – матерчатый прямоугольник с белыми буквами «OST»  на синем фоне – напоминал о её рабском положении.
И всё равно, внезапно зайдя в комнату, хозяйка часто заставала Любу у окна, в глубокой задумчивости глядящую на играющих во дворе детей. Немка пыталась выспросить Луиз, но то ли слов для того, чтобы объяснить свою тоску, у этой странной русской недоставало, то ли она не хотела делиться с ней. Люба низко наклоняла голову, чтобы скрыть покрасневшие глаза, и спешила ускользнуть по своим многочисленным делам. Хозяйка поджимала обидчиво губы. Она гордилась своим благожелательным отношением к прислуге и ждала, по крайней мере, признательности в ответ. Отвлечённая заботами, хозяйка быстро забывала о происшедшем, и только вечером, устроившись со штопкой или вязанием у лампы, она с возмущением пересказывала герру Ланге - сухому желчному старику – дневное «происшествие», уверяясь в очередной раз в чёрствости и неблагодарности «этого варварского народа».

С середины зимы 1945-го начались массовые бомбардировки. Раньше краснозвёздные самолёты, натужно гудя, пролетали мимо, предназначая свой смертоносный груз городам, заводам в них, электростанциям, дорогам или мостам. Но хозяин всегда дотошно выполнял все пункты инструкции по поведению гражданского населения во время бомбардировок. Поэтому все домашние, включая и прислугу, чинно и без паники спускались в сухой просторный погреб под домом, рассаживались там, пережидая налёт, и также не спеша расходились после по своим делам.
Теперь бомбы падали, не разбираясь особо в ценности объекта. Люба, сидя в убежище, с ужасом слушала их нарастающий вой, вздрагивала всем телом, от особенно близких разрывов и не знала, радоваться ей или впадать в отчаяние. Бомбы не делали различий между своими и немцами. Такая же, как она «остовка» - хохлушка, работавшая на птичнике, рассказала, что вовремя бомбёжки в городе в лагере для остарбайтеров при военном заводе погибло больше двухсот человек. Хоронили погибших их выжившие товарищи в общей могиле за лагерным забором.
Чем ближе ощущалось освобождение, тем страшнее становилось Любе. Она, столько раз близко видевшая смерть, давно не боялась её. Люба боялась жизни, жизни без дорогих и близких сердцу людей. Сколько она себя помнила, её наполняла любовь - любовь к матери, к отцу, к сестре, к племянникам, к подругам. Казалось, что любовь к Ивану наполнила её всю до краёв. Но только когда родился Ванечка, она испытала самую большую, самую нежную, трепетную и заветную любовь. Отыскать когда-нибудь сына, обнять его, зацеловать, наглядеться в глазёнки, будто списанные с лица Ивана старшего – только эта мечта держала её на этом свете. Держала и одновременно сводила с ума. Пока она была недостижима, Люба позволяла себе представлять, как это может случиться, сочинять слова, которые она скажет ему…
Но прошло три бесконечных года!
Какой он теперь?
Помнит ли её?
Да и жив ли? А может и его настигла злая судьба, и он давно уже разделил участь своего отца – покоится в безымянной могиле?
***
Как ни ждали конца войны – хозяева, страшась, а Люба с надеждой – закончилось всё совершенно неожиданно.
В один из апрельских дней на ферму Ланге влетел небольшой отряд казаков на взмыленных лошадях – человек 5-6. Они спешились у крыльца, бросили поводья оторопевшей от неожиданности Любе.
- Наша или местная фря? – спросил молодой вертлявый парень, окидывая её всю оценивающим взглядом.
Люба даже не сразу поняла, что слова обращены к ней, стояла и глупо улыбалась.
- Ты немочка что ль? Немая, в смысле? – не унимался тот.
- Отлепись от бабы, Петро. Тебе что, своих не хватает?, - одёрнул его казак постарше с широким, плоским лицом.
- Не скажи, не скажи Нилыч. Вдруг у немок всё там как то хитрее устроено. А он так и не узнает, - встрял ещё один с прилепившейся в углу рта самокруткой.
Мужики загоготали.
- Не узнает, не помре, - угрюмо ответил не Нилыч, не поддержав шутки.
Они прошли мимо Любы в дом, стуча сапогами. На Любу пахнуло забытым запахом - смеси конского пота, пыли, и крепкого самосада. Она привязала лошадей и побежала за ними.
Казаки бродили по комнатам, бесцеремонно открывая створки шкафов, вытягивая ящики, гремя посудой. Оба Ланге сидели в гостиной на креслах, укрытых чехлами и в ужасе смотрели на чужаков, вторгшихся в их дом.
Молодой казак подошёл к хозяйке и спросил:
- Золото есть?
Хозяйка подскочила, выпучила глаза на парня.
- Я спрашиваю, золото есть?! – громче спросил парень, как будто от этого немка могла его лучше понять.
- Nicht verstehe , - пролепетала та и растерянно посмотрела на Любу.
- Иа фраг об эз гольд гибт  - перевела Люба.
- Так ты по-нашему понимаешь? Отвечай! Ну! – развернулся на Любу молодой казак.
- Ня нука, ня закилзау , - грубо отрезала Люба.
- А-а-а! Бульбашка , - разочарованно протянул он.
- Не узнать тебе, Петро, про секрет немочек, - без улыбки подытожил Нилыч.
Казаки снова грохнули так, что зазвенели тонкие чашки китайского фарфора в стеклянном шкафу, а в пианино, которое стояло в гостиной и ни разу при Любе не открывалось, загудели басовые струны. Фрау Ланге присела от ужаса и стала нервно выкручивать из ушей старинные массивные серьги.
***
Наконец, пришла долгожданная Победа, и казалось, что все мучения закончились. Но для Любы, как и для и нескольких сотен тысяч людей, заброшенных на чужбину злой волей войны, путь домой оказался долгим и трудным. Теперь все они были репатриантами, и Родина не спешила заключить их в свои объятья.
Проверочно-фильтрационный лагерь, куда попала Люба, по словам её подруг по несчастью мало чем отличался от немецких лагерей. В женском бараке стояли 3-х ярусные нары из необструганных досок. Постель состояла из грязного тюфяка, набитого гнилой вонючей соломой. Запах сотен немытых человеческих тел густо висел в воздухе. А когда крыша барака, раскалялась на солнце, дышать становилось вообще нечем. Вода в бочке, у входа, отдавала ржавчиной. Единственная кружка на весь барак, постоянно исчезала. Женщины черпали воду руками. Люба брезговала сначала пить после них, но жажда была настолько сильной, что вскоре она уже совершенно не обращала на это внимания.
Платье, башмаки и чепец пришлось выменять на еду. Косу отрезали в лазарете, куда она попала с подозрением на тиф. И теперь, исхудавшая, одетая в серую лагерную робу, она была неотличима от прочих заключённых. Ночами, лёжа на нарах, Люба всматривалась в непроницаемый мрак барака, слушала ругань и стоны женщин, плач детей и вспоминала свою узкую чистую кровать в маленькой каморке за кухней на ферме Ланге. Что было реальностью, а что страшным кошмаром, привидевшемся ей? И вообще! Когда она за свои недолгие 23 года, успела столько пережить? Люба вызывала в памяти события, родные места, дорогие лица, но всё почему-то расплывалось перед её внутренним взором, теряло очертания, казалось зыбким и призрачным. Разве это было с ней?... Как?... Где?... Когда это могло быть?... Нет… Сейчас она откроет глаза и окажется, что всё ей просто приснилось…
Но пробуждения не наступало. От ужаса и непоправимости происходящего Любе невыносимо хотелось плакать, но и слёз не было. Она будто высохла вся изнутри, иссякла. В груди комом стояли невыплаканные рыдания, сдавливая и не давая до конца набрать воздуха…

Самыми мучительными были допросы, на которые вызывали в любое время дня и ночи. Офицер сидел за столом, склонившись над бумагами, безупречный в тёмной суконной гимнастёрке с красными эмалевыми ромбами в петлицах, синих шароварах с малиновыми кантами и чёрных хромовых сапогах. Начинал он всегда с одних и тех же формальных вопросов: Имя? Фамилия? Год рождения? Образование? Место рождения? Место пребывания в плену? Аккуратно, не спеша, записывал ответы. Потом поднимал голову, уставлялся на Любу своими белёсыми глазами, прятавшимися за круглыми очками, и сразу без перехода начинал орать:
- Перед врагом выслуживалась, ****ь?! Продалась?! Немецкие харчи слаще показались?! Подстилка немецкая!
Люба пугалась, немела и никак не могла понять, чего от неё хотят.
Прооравшись, офицер, как ни в чём не бывало, доставал большой белоснежный платок из кармана шаровар, тщательно протирал сначала очки, потом лоб и шею. Складывал платок, разглаживая складочки, прятал его, поправлял на носу очки.
- Свободна, - не глядя на Любу, наконец, бросал он, и уточнял - Пока.

После этих «бесед» Любе всё настойчивее стала приходить мысль о смерти, которая могла разом покончить со всем этим ужасом. И только одна последняя, слабая ниточка надежды, что она всё-таки сможет когда-нибудь увидеть сына, продолжала держать её на земле.

Наступил июнь, когда офицер на очередном допросе неожиданно отступил от привычного сценария.
- Ловицкая. У тебя есть возможность честным трудом доказать своё искреннее раскаяние! Чтобы наша советская родина простила твоё преступление! - начал он непривычно торжественным голосом.
Люба молчала, ожидая продолжения.
- Что молчишь? Может ты не рада? – подозрительно прищурился офицер.
- А хиба мяне пытаюцца?  – тихо спросила она.
- Ты мне ещё поговори! – начал он привычно заводиться.
- Вядома, я рада, - быстро поправилась Люба.

Через несколько дней её и ещё тридцать шесть молодых крепких женщин погрузили в теплушку и отправили, ничего толком не объяснив. Через несколько часов поезд остановился. Прошло ещё много томительных минут пока дверь, наконец, с грохотом откатилась и суровый солдат в такой же, как и у давешнего офицера, васильковой фуражке с краповым околышем и щегольским лаковым козырьком, приказал выходить. Женщины осторожно, помогая друг другу, спустились на насыпь. Впереди виднелось длинное невысокое здание с башенкой над входом. Ветер крутил серую пыль, донося тошнотворный сладковатый запах.
- Чего расшеперились, как коровы на выпасе! Вперёд, шалавы! – грубо окликнул солдат.
Женщины цепочкой друг за другом двинулись вперёд. Их быстро нагнала большая группа мужчин в таких же серых робах - на многих видны были ещё синие прямоугольники с белыми буквами «OST».
Проходя в ворота, Люба прочитала выкованные буквы на одной из створок: JEDEM DAS SEINE .
Расселили их в тех же бараках, которые совсем недавно занимали узники.

Рабочий батальон, в котором трудилась Люба, занимался расчисткой территории Бухенвальда. У предприимчивых фашистов не было отходов в их смертельном производстве. Многочисленные склады на территории лагеря содержались в полном порядке – пронумерованные и описанные. В одном из них Люба видела горы ботинок, туфель, сапог, детских сандалий и даже пинеток. В другом - лежали тонны волос, аккуратно распределённые в тюки по цвету и длине. Третий до крыши был заполнен серыми спрессованными брикетами с удобрениями. Люба боялась даже подумать, из чего они были сделаны. Ей вспомнилась старая добрая еврейка – Меира Соломоновна. Где и как закончила она свои дни?

С конца сентября в лагере стали появляться новые заключённые из военных преступников и тех, кто представлялся советским властям опасными. Рабочий батальон перевели за территорию лагеря.
Пошли упорные слухи, что скоро их всех отправят по домам. Но Люба уже ничему не верила. Дни проходили для неё неотличимые один от другого. С равнодушием автомата она вставала, что-то ела, куда-то шла, выполняла свою работу, кажется ещё что-то ела, снова шла, ложилась спать. Засыпала мгновенно без мыслей и сновидений… как мёртвая.
Несколько недель они работали в подземном лагере Дора, разбирая братские могилы, обнаруженные в ямах, рядом с заводом. Вповалку друг на друге, переплетясь руками и ногами, там лежали тысячи полускелетов, обтянутых остатками кожи, неопределимого пола. Но и эти жуткие картины уже не пугали и не ужасали её. Она просто выполняла новое задание, старательно, как всегда.
Может она и в самом деле была давно уже мертва?
***
Слухи, как ни странно, сбылись. И в начале февраля Люба стояла перед хатой сестры и никак не могла сообразить, почему окна и двери заколочены, а двор завален снегом. Куда могли деться Ганна, её муж, дети, Ванечка?
Мимо проходили бабы в телогрейках, латаных валенках, замотанные в серые платки, они с любопытством разглядывали чужачку.
Люба обернулась и беспомощно посмотрела на смутно знакомую женщину. Кажется, она жила через дом по этой же улице. Та остановилась, потом недоверчиво спросила:
- Нияк Любка?
- Я.
- Трэба ж? Жывая?! – всплеснула руками соседка.
- Жывая, - согласилась Люба.
Вокруг них стали собираться женщины. Гомоня и перебивая друг друга, они выспрашивали Любу - Где она была? Что делала? Почему так долго не возвращалась? Люба отвечала, её не слушали, теребили, пересказывали, подошедшим, снова и снова удивляясь, что она живая стоит сейчас перед ними.
- А дзе усё? – с трудом вставила она вопрос, который волновал её больше всего.
- Так няма их никога, - весело всплеснула руками большая баба с красным носом.
В глазах Любы мгновенно потемнело и она кулем осела на снег.

Очнулась она в хате у соседки. Люба сидела на широкой лавке, привалившись к широкому тёплому боку белой печи, которая щедро делилась с ней своим теплом. Простоволосая женщина заботливо приставила к её губам ковшик с водой.
- Прачнулася? Вось и добра. Вось и добра, - ласково приговаривала она.
Люба взяла из её рук ковшик и припала к нему. Вода была невероятно вкусна и, как будто наполняла силами. Напившись, Люба попросила соседку рассказать, куда делись родные. Правда оказалась тяжёлой, но не безнадёжной.
Погиб только Юзик – муж сестры, перед самым освобождением. Ганну стали тягать в органы, допытываясь, почему её муж работал на немцев, и как она сама к этому причастна. Племянников ребятня на улице лупила, обзывая фашистами. В хате перебили все окна, забор разломали, а в огороде потоптали и вырвали всё, что было можно. Устав ежедневно штопать рубахи и штаны, отстирывать кровь и унимать её из разбитых носов сыновей, Ганна собралась в один день и уехала, бросив дом.
- Куды? – выдохнула Люба.
- Дык, хто ж ведае. Яна не сказала.
- А Ванечка? Сынок мой. Ци жывы? Дзе ён? – спросила Люба, с трудом выталкивая из себя слова.
- Вроже жывы быу. Здаецца, бабцы аддали , - задумчиво проговорила соседка.
- Дзякуй вам , - Люба засобиралась.
- Куды ж ты цяпер пойдзеш?
- В Холопеничи. Да свёкрам, - Люба торопливо повязала платок, подхватила узелок и выскочила на залитую холодным солнцем заснеженную улицу.

В дом свёкров она влетела уже в ранних зимних сумерках.
Пани Ульяна хлопотала у печи. Разглядев Любу в клубах холодного воздуха, она поджала тонкие сухие губы и прошипела:
- Вярнулася? Вось ужо не чакали.
- Вярнулася, - радостно ответила Люба, рыща глазами по хате.
С печи свесилась белая грубо остриженная головка.
- Бабуля, ци хутка есци будзем, - проворковал мальчик.
- Кали ж ты наясися. Тольки и чуеш ад цябе, - забухтела старуха.
- Ванечка. Сыночак, - голос у Любы осип.
Мальчик глянул на неё и тут же спрятался.
- Идзи да мяне. У мяне для цябе нешта ёсць. Я маци твая, - Люба подошла к печи, встала на приступочек, откинула ситцевую задергушку и потянулась к сыну.
Мальчик отпрянул от неё к противоположному краю и вжался в стенку. Нос его наморщился, губы скривились, круглые глаза с неимоверно длинными девчачьими ресницами налились влагой - он готовился расплакаться.
- Чаго дзицяци пужаеш? – окрикнула свекровь.
- Зусим забыуся мяне, - Люба отошла от печи и в изнеможении опустилась на лавку.
- Ты дзе прападау? – гремела чугунками пани Ульяна.
- У Нямеччыне, - бесстрастно ответила Люба.
Все эти годы она выживала одной мыслью о сыне. И вот она вернулась, а он совсем не помнит её. Это было понятно. Когда её забрали, Ванечке только-только исполнился годик. Он и не мог её помнить. Но самое ужасное было то, что и она его совсем не знала. Люба понимала умом, что этот круглолицый щекастый мальчик с ёжиком льняных волос и есть её ненаглядный Ванечка, но сердце молчало, а в груди по-прежнему комом стояла боль.
- Чаго такая хударлявая, да страшнАя? Не ласкава прывячали? – вернула её к реальности свекровь.
- Не ласкава, - равнодушно согласилась Люба.
В хату вошёл свёкор. Увидев Любу, он застыл в дверях и громко крякнул.
- Чаго затрымауся, Ирад пракляты. Усю хату выстудзилася, - заверещала пани Ульяна.
Свёкор плотно прикрыл дверь и, молча, прошёл к столу.
Задергушка зашевелилась, немного отодвинулась, и в образовавшейся щели появился любопытный глаз.
- Чаго вылупиуся? Спускайся, варнак. Бульбы дам, - в голосе свекрови Любе неожиданно послышались ласковые нотки.
Мальчик ловко спустился с печи, протопал босыми ножками к столу и влез на лавку рядом с дедом, подальше от этой странной чужой тётки, которая назвалась его мамой.
Удивительно, но Ванечка совершенно не боялся злобной старухи. За столом он без умолку щебетал, уже без стеснение разглядывая Любу. Он был дома, рядом сидели дед и бабка. Чего ему было трусить? Да и тётка сидела тихо, не бросалась к нему. Пани Ульяна заботливо лупила картофелины, держа в горстке, обмакивала в соль и подавала внуку. Потом достала из-под подушки помятую шаньгу со сметаной и тоже сунула ему. Дед хмуро жевал, не поднимая головы, как будто отгородился ото всех невидимой стеной. Пару раз он всё же взглянул на Любу из-под косматых бровей, но поймав злобный зырк жонки, тут же прятал глаза и продолжал, молча, есть.
Любу к столу не позвали. Она сидела в сторонке, скинув платок и телогрейку, и следила за каждым словом, каждым движением непоседливого шумного мальчика, пытаясь уловить в нём своего ненагляднага сыночка. Иногда в лёгком повороте головы, в почти неуловимом жесте, улыбке или интонации в голосе она угадывала его, и тогда волна тепла обдавала её с ног до самого горла. Ком в груди начинал давить ещё сильнее, но слёз всё равно не было и её начинало сотрясать от сухих бесплодных рыданий.
- Чаго трясёшься? Ёсць хочаш? – старуха пододвинула к ней пару бульбин.
Люба не смогла ответить, только кивнула, взяла в руку тёплую картофелину, но так и забыла про неё, продолжая вбирать глазами Ванечку.
Дверь снова распахнулась. В хату вскочила Марыйка – младшая сестра Ивана.
- Прауду людзи казали! Любка вярнулася! – закричала она, подбежала к Любе, сдёрнула её с лавки, затеребила, закружила, разглядывая со всех сторон.
- Дзе ж ты была, родненькая? Мы думали, што ты загинула! Худая якая? Каса твая дзе? Яшчэ прыгажэй стала! – сыпала она словами без остановки.
Люба не успевала отвечать и просто тихо улыбалась.
- Ивана бачыла? – вдруг спросила Марыйка.
Люба замерла.
- Як Ивана? Хиба яго не расстраляли? – наконец, смогла выговорить она.
- Жывы! Жывы ён! У партызанах быу да 43-га. Потым служыу. Да Берлина дайшоу! Таки арол вярнууся! Уся грудзи у ордэнах!
- А як жа казали… - начала было Люба.
- Тю! Набрехали! – беспечно махнула рукой Марыйка.
- Хопиць мовай малоць!  – резко одёрнула её старуха.
- Не мяшайце, мама, - сурово отрезала Марыйка.
Она рассказала, что Иван был связан с партизанами, но никто, кроме командира и пары его помощников об этом не знал. Когда его всё-таки раскрыли, он успел убежать.
- Яго папярэдзиу нехта. Там... У вас... Здаецца настауник нямецкай. Ён у камэндатуры працавау .
- Томилович?
- Мабыць. Не ведаю. Так вось. Кали Иван прабирауся да сваих, яго злавили два партызаны и вырашыли расстраляць, як здрадника .- Ён неяк выкруциуся. Уцёк ад их. А им было сорамна у гэтым прызнацца. Яны и раструбили, што забили яго.
Мысли Любы не умещались в голове. Иван жив. Сыночек Ванечка жив- здоров, вот, прямо перед ней. И она может и должна жить дальше. Но ледяной ком в груди никак не таял, не сдавался под жаром добрых вестей.
- Думаеш Иван пра цябе памятае? – вставила своё злое слово свекровь.
- Вядома, - мгновенно отозвалась Марыйка.
- Паглядзим, - задумчиво проговорила Люба.

На ночь она осталась у свёкров.
Ванечка всё же подошёл к ней.
- Што у цябе ёсць? – спросил он.
Люба спохватилась. Она везла для сына несколько сахарных петушков на палочках, но совсем позабыла о них.
- Вось. Лядзяшы, - она достала из кармана слипшийся ком и отдала сыну.
Ванечка взял, стал отделять один леденец от другого, очищать от приставшей бумаги. Потом положил один в рот и благосклонно позволил взять себя на руки. Люба прижала к себе его тёплое тельце, и он вдруг сразу уютно уместился на ней. Под не очень чистой одёжкой ощущались нежные хрупкие косточки, подбородок щекотали стриженые волосики. Волна тёплого терпкого запаха от его макушки ударила в нос и Люба, наконец, почувствовала, как медленно, нехотя начинает таять ком в её груди.

Люба пролежала на лавке, укрывшись своей телогрейкой, всю ночь без сна. Она всё думала... Про себя... Про Ванечку.... Про Ивана... Старуха злорадно поведала, что он давно уже живёт с другой – образованной пшечкой из богатой семьи. Благо баб теперь много, не в пример мужикам. Есть из кого выбирать. У них всё хорошо. И шла бы Люба туда, адкуль з'явилася у нялёгки гадзину на их галовы…

Под утро печь совсем простыла, хата выстудилась, а стена, около которой лежала Люба, стала покрываться инеем. Люба встала, протянула руки в рукава телогрейки, повязала платок и пошла за дровами. Когда в хате начали просыпаться, огонь уже приплясывал в печи, а в чугунке весело булькала похлёбка.
После снедання Люба засобиралась.
Старуха снова принялась отговаривать её. Просила оставить Ванечку. Люба не перечила, и, хоть и не очень ловко, всё же одевала его. Тогда пани Ульяна стала выхватывать у неё из рук то шапку, то носочки, то рубашечку. Она швыряла их на пол с криками: «Хиба ты уэто купляла!». Люба, молча, поднимала и продолжала собирать сына. Потом старуха заканючила: «Ну, на што ён тябе. Ты маладая яшчэ. Новых нараджаць». Марыйка вступалась за Любу. Между ней и матерью вспыхивали перепалки. Конец этому бабьим крыкау положил свёкор. Он бухнул кулачищем по столу.
- Хай да мужа идзе! – грозно приказал он.
Пани Ульяна завыла в голос, тяжело и животно, как по покойнику. Глядя на неё, Ванечка тоже басовито заплакал.
Но вот они выкатились из дома. На улице их ослепило обманчивое февральское солнце. И, хотя мороз ощутимо щипал за щёки и нос, с нагретых на солнце крыш уже свесились первые сосульки.
Люба крепко взяла сына за руку, и они пошли домой.

ЭПИЛОГ
Солнце палило нещадно. Люба подняла голову и, прикрыв глаза рукой, посмотрела на небо. Его край грозно потемнел и набух.
- Дай Бог, хоць сёння дождж пойдзе, - подумала Люба и вернулась к работе.
Раз в неделю она приходила к свекрови, чтобы помыть, почистить хату, помочь со скотиной и на огороде. Марыйка уехала, поступила учиться в Минске. Другой брат с семьёй тоже жил далеко, приезжал редко. Старики остались одни. Пани Ульяна без привычных забот быстро сдавала. Но, чем слабее становилась её телесная оболочка, тем больше она злобилась. Как бы Люба ни старалась, старуха всё равно находила к чему придраться. Да ещё учила Ванечку всяким гадостям про Любу. На все уговоры и увещевания Ивана, старуха выпучивала глаза и твердила, что она «ничога такога я не казала, ён сам».

Иван, ничего не знавший о судьбе Любы, после возвращения с фронта, действительно, жил с учительницей из своей школы, где снова преподавал польский язык. Люба соперницу не гнала. Она вышла с Ванечкой на двор, чтобы дать Ивану самому решить свою судьбу.
Небо затянули тяжёлые тучи, и из них посыпался снег. Люба вытянула руку, ощущая едва заметные прикосновения снежинок, погибающих на её горячей ладони.
- Будзе так, як будзе, - решила она для себя.
Через полчаса маленькая аккуратненькая учительница вышла, пряча заплаканные глаза. Иван тащил за ней тяжёлый тюк. Он погрузил его на телегу, быстро запряг лошадь, и они уехали.
Люба прошла в хату, обошла её, как кошка, проверяющая свои владения. Отметила про себя следы чужой жизни. Вернулась к Ванечке, который так и стоял у дверей, с недоумением разглядывая свой старый-новый дом. Потом скинула телогрейку, раздела сына и принялась хлопотать, вспоминая руками родное хозяйство.
Часа через два вернулся Иван. Он постоял у двери, с радостным недоумением разглядывая Любу. Она улыбнулась ему и позвала абедаць. Ванечка ещё дичился их обоих, капризничал, куксился, отказывался есть, просился обратно к бабуле. Но Иван пообещал назавтра смастерить ему настоящую лошадку с гривой. Мальчик тут же купился, ожил, защебетал, заполнив собой весь дом.
Они стали жить дальше.

А сегодня Люба получила нежданную весть. От сестры пришло письмо. Ганна писала, что она обосновалась на далёком Урале (Люба плохо представляла, где это), работала на заводе, жила в общежитии, ей платили там настоящие деньги. У племянников всё тоже было очень хорошо. Один уже учился в горном техникуме, другой – заканчивал школу. От письма веяло благополучием и покоем. В конце письма Ганна звала сестру к себе.
Люба достала письмо и ещё раз, улыбаясь своим мыслям, пробежала глазами по строчкам. И тут с удивлением обнаружила, что ничего не мешает ей свободно дышать. Ничего больше не давит в груди, не колет, не скручиваеи мучительными спазмами. Она с наслаждением несколько раз набрала и выпустила воздух. Он был густой и необычайно вкусный. Пах горячей пылью, солнцем, сухой травой. Этот запах был в ней с самого детства.
И вдруг ей открылось - любовь вечна! Её нельзя вычерпать из души человека. Этот колодец без дна. Он вновь и вновь наполняется живительной влагой. Может он и иссякает со смертью, а может, и нет. Кто знает? Она пока нет. И ещё долго-долго не узнает. У неё впереди вся жизнь. И всё, что нужно для счастья, у неё никто не смог отнять. А теперь она и сама никому не позволит.
В хате резко потемнело. Полыхнуло. И почти сразу поверху прокатился ужасающий грохот. Потом ещё и ещё. Но дождя не было. Всё замерло в томительном ожидании. И тут издалека стал приближаться мерный нарастающий шум. Дождь упал, как тяжёлый занавес. Застучало по крыше, забарабанило в окна.
Люба бросила скребок и вышла под дождь. Она стояла, запрокинув голову, не обращая внимания, что капли больно бьют по лицу. Они стекали ручейками на грудь, за воротник, собирались в ушах. Люба поняла, что она плачет.
11 авг. 2020 г. Ханты-Мансийск