Огненне коло Iван Багряний

Роман Демьяненко
Огненное кольцо
Иван Багряный
перевод с украинского Демьяненко Романа Владимировича
      
Нет больше той любви, как если                                кто положит душу свою за друзей своих.

НОВЫЙ ЗАВЕТ, Евангелия от св. Иоанна,                                г. 15, 13

"Хлопці ж бо то хлопці,
як соколи!.."
З стрілецької пісні

1
Снилось, что землю ел на улице родного города ... Вырезал той земли две плите со стол в ширину и четверть толщиной ... Потом увидел, что это не просто земля, а торф, с черными и белыми слоями, на вкус как вафля постная, нет, немного вкуснее. А потом нес те глыбы под мышкой. Впоследствии они обернулись в охапку аира, что остро пахла троицкими праздниками и сагой луговой ... На улице деревья какие-то высоченные и мохнатые, черно-зеленого цвета, темные да такие густые, широколиственные,  осины и дубы. А листья на них словно вырезаны из жести, тяжелые, неподвижные. Один дуб имел листья дубовые вперемешку с осиновым ... От деревьев тех могучих и страшных дышит древностью, апокалиптичностью, тишиной грозовой. Они стоят, млея, словно перед ожидаемыми громами второго пришествия ... Вместо домов и заборов - руины. А на руинах тех уже кто-то строится заново ... Жизнь пробивается сквозь ужас, жестокость и пепел, смущенная и уже испуганная ...
Затем все как-то изменилось. Та же самая улица, но вид совсем другая. Все как будто ожило, затрепетало. Ожоги деревьев клубятся синеватым дымом, млеют и трескаются, опаленные огнями. Опаловое небо. Пыль с сажей и дымом затемняет солнце, и оно выглядывает сквозь опаловый туман желто горячим   покотьолом   ... Стволы деревьев расщеплены снарядами и авиабомбами ... Двор с разбитым белокорым тополем и лапчатым кленом, листья которого укрыты пылью и "потом" ... Дом с заколоченными ставнями. Возле дома у стены стоит стол, а на столе лежит совсем юная женщина, убитая ... Она только убита, еще кровь не засохла на разбитых висках и на выпуклой обнаженной груди, выступает из сосков и стекает мало-помалу большими жирными каплями. К этой груди приложен розовый младенец, тоже убит, он охватил обеими ручонками её грудь, будто спит ... тоже забрызган кровью. Оба как живые, будто спят, - смерть была бессильна изуродовать совсем божественную красоту этой земной Мадонны и этого ребенка ... Люди ходят на цыпочках. Неизвестно чего боятся - или смерти на столе, или смерти, что где-то летает вверху в опаловом небе ... Присмотрелся и неожиданно узнал - это же Ата! И - с маленьким ребенком! Почему с маленьким ребенком?!
Рыдая, шел где-то пустырями, нес свое сумасшедшие отчаяние руинами, чтобы никто не видел ... Вдруг удар через полуразбитый забор чем-то по голове - это ударил кто-то родной и страшно проклинал знакомым голосом, глаза залила кровь, много калиново-красной, пенистой крови на одежде, на руках, которыми прикрывал место удара ... Голос проклинал, отдаляясь, чей то родной голос ... В сердце поднялась буря не то жгучего гнева, не то жгучих слез, тяжелых слез отчаяния и растерянности, и горького сожаления, и обиды,  хотел вдруг закричать, что то вдогонку этому голосу, то неистовое, что-то с самой глубины раздавленного сердца ... И проснулся.
С обмороком погасло движение, умерло отчаяние, и умерли мысли. Лежал отяжелевший, тупой, равнодушный, как глыба. Вокруг темнота, словно смола, - такая черная и такая едкая. Темнота подвижна, как будто растопленная смола течет, качается, исходит парами ... Удушающий смрад дыма и пироксилина заливает все - обрывки снов, безголосый крик, движения души, все идет горячей волной, жжет лицо, чадит ... Кажется, что-то где-то горит. Где-то близко. Но все равно. Пусть. Обезволенное тело, разбито усталостью и болью, сожжено адским огнем изнутри, совсем не реагирует на вялую мысль о том, что где-то что-то горит. Пусть горит. Пусть. Пусть весь мир горит. Так ему и надо. На мозг настойчиво наваливается непреодолимый  груз усталости, все тот же груз усталости и тупого умопомраченья, ему нельзя противостоять, и душа, убегая от того бремени, снова погружается в сон, убегает в какой-то иной мир - в бред.
Сон приходит, мурлыча, ласковый, родной, нежный сон - как освобождение. Чад и смрад, усталость и боль остаются сами по себе, а душа сама по себе. Теперь ее охватило другое иное чувство - волнующее чувство радости, возрожденное, где то из глубины, никому не высказанное, но такое, что когда-то было. Оно было. Чувство радости, что выжимает слезы умиления. Лишь то чувство теперь приправлено горечью и иронией ...
Вот они маршируют. А вокруг - цветы ... цветы ... цветы ...
Солнечный Львов. Огромные толпища. Люди на балконах и в окнах домов. Родные и неродные, близкие и далекие, но все свои - друзья, товарищи, матери, отцы, сестры ... Множество их! А они - войско, только что призванное, юное, полное надежд, полное жажды небывалого подвига за них, за всех тех, что осыпает цветами, осыпает благословениями, у которых мерцают слезы радости. Цветы ... цветы ... цветы ... Кутерьма цветов. Цветы летят со всех сторон и падают, падают, как весенний дождь, перетканный радугой. А вместе с ними - тоже словно цветы - девичьи улыбающиеся лица, горящие глаза, глаза, глаза – без счету их, они толпятся вдоль ... И, увеличивая мерцание водопада цветов, машут, как бы лепестки, руки, множество поднятых рук машут приветливо ... А сквозь тот ливень цветов, через то мерцание рук маршируют они. Это они маршируют улицам гордого, древнего и славного украинского города, что до боли, до крика требует снова свободы и блеска ... Про это снилось во все тяжкие часы плача и горя всенародного в течение десятилетий, столетий, с давнего-давнего, во время массовых виселиц, пыток и расстрелов, во времена наибольшего отчаяния ... И вот будто ударил где то солнечный луч и позолотил надеждой темные стены и скорби ... И это потому столько торжеств, столько мерцания глаз, столько наивного безумия. Это потому жители этого древнего, измученного города забрасывают их цветами. Цветами надежд, цветами воскресших надежд, цветами веры в чудо ...
Это не сон. Это — воспоминание.
Их дивизия марширует улицам Львова. Будущая дивизия, будущий страх врага, будущий носитель немеркнущей славы, зародыш больших героических армий ... А пока что дивизия буйной молодости. Выстроена по-военному, молодость упруго отбивает шаг.
Это все молодежь, зеленая зелень, цвет земли галицкой и не галицкой, цвет земли украинской... Между той молодежью есть совсем дети, и у них дрожат губы от волнения ... А на них сыплется дождь лепестков, словно благословение матери, что тут, где то стоит заплаканная, тоскующая, одинокая, но отправляет детей на великий подвиг ...
И трепещет сердце от волнения.
Это его Родина! Ее тепло он чувствовал всем своим естеством, навстречу тому теплу он выпятил свою молодецкую грудь упруго и юно ...
Они выходят на главную площадь. В солнечном сиянии ударяет оркестра ... Барабан так бахнул, что в ушах лопнули перепонки и зазвенели ...
Проклятый барабан! .. Сон не дошел до того места, как на трибуне стоял, принимая парад, "губернатор" Вехтер, полковник Бизанц, а возле них низкий господин в очках, в почтительной позе - не перед собранием, нет, а перед "губернатором" Вехтером, и такие же почтенные перед тем Вехтером еще некоторые господа, столбы города Львова и всей земли славного Даниила, князя Галицкого ...
Очнулся от бешеной тряски. Вскочил и сел. Проклятый барабан!..
Это не барабан. Сверху сыплется, что то на голову, а воздух еще дрожит и движется во все стороны от взрыва, что только произошел. Несет огнем и чадом. В темноте, где то из дыма пробивается пламя, как лепестки сказочного, огненного цветка папоротника ... Земля качается, как палуба корабля ... Это же его дом горит, его пристанище, расщепленное бомбой или снарядом.
Сориентировавшись, наконец, как только мог, быстро поднялся. Раненая голова (еще вчера, а может, кто знает, когда уже ранена) рассаживается от боли и лихорадки. Где же товарищи? Тут же были товарищи! Товарищи по несчастью! Они здесь отдыхали вместе, целой группой в этой заброшенной, в этой единственной уцелевшей на целую округу хате. В украинской хате, в единственной, наверно, уцелевшей на весь мир украинской хате! Где же все?
Пустота. Дым. Духота
Его покинули.
Видишь, его списали со счета. Видимо, считали, что он доходит уже и оставили умирать на соломе. Это мысль отметила автоматически, но не было сожаления. Какое же здесь может быть сожаление? И к кому сожаление? И что значит сожаление? Они не были какой-то спаянной частью или группой, или отрядом, и даже не были близкими товарищами - они были случайно согнанной ураганом кучкой листьев, оборванных с разных деревьев. Листьев разбитых, растерзанных, помятых, вывалянных в болоте, в грязи, в крови. Ураган дунул - и лист покатился дальше, погнал неистово, кто куда попал, вслепую. А он зацепился, но и его вот дуновение урагана срывает снова, отдирает от земли, чтобы катить дальше, такого же разбитого и помятого, потрепанного.
Из темноты, из буро-седой дымовой мглы послышался стон или хрип.
О, кто-то есть!
- Алло! …
Молчание. Пошатываясь, шагнул туда. Думал, что это далеко, но сразу же наткнулся в обломок стены, в груду хлама. А у того хлама лежит еще один такой же, как он. Собственно, остатки такого ... При отсветах не так того огненного цветка-папоротника, как неизвестно чего, увидел человека, перебитого пополам, - половина с головой лежит перед ним, половина чуть дальше. Голова пускала ртом кровавые, черные пузыри и смотрела вверх выкаченным белками глаз ... Это видно так четко-четко.
По лицу трепещет, словно паутина, трепещет, замирая, судорога, то жизнь  бежит быстро, вырываясь из разодранных остатков ... Это же отсюда был слышен стон и хрип. Это он вздохнул в последний раз.
В останках человека Петр узнал юношу, что его товарищи принесли вместе на руках в этот дом, потому что он был тяжело ранен в живот, и положили тут на полу. Смерть во второй раз нашла его тут ...
Петр смотрел на останки товарища, одетого так же, как он, в голубую одежду, и медленно в него прокрадывался страх - он удивлялся, почему это ему так хорошо видно лицо и все детали этих останков. Как будто кто-то нарочно осветил их ему каким-то таинственным, потусторонним светом, чтобы он видел, чтобы он рассмотрел и запомнил все до мелочей и чтобы знал, какая судьба, какая перспектива ждет и его. Это ж его судьба! И это грозное предупреждение! Только зачем ему лишние предупреждения! Сколько можно? Было их много и теперь уже они ни к чему при его полном презрении к смерти. А лицо застыло, паутинка жизни, тонкая и трепетная, слетела прочь, исчезла. Постоял минутку над застывшим лицом. Затем опустился на колени, закрыл мертвые глаза, отодвинул прядь русых волос со лба  юноши, нагнулся низко-низко и поцеловал ту прядь ... Он сделал это машинально. Будто с родным отцом прощался, ему показалось, что это их только двое осталось во всем мире и уже один из них мертв ... Поцеловав, неспешно поднялся ... Лицо зашевелилось - по нему пошли блики. Петр поднял голову вверх и понял, наконец, что это за мистика и откуда она: потолок, и целый угол дома снесен напрочь недавним взрывом, и там, в черном небе, стоит ослепительно «паникадило»  - гроздь осветительных ракет на парашютах. "Паникадило" помаленьку плывет и вращается, снесенное движением воздуха. Где то гудит земля и стоит море клекоту ...
Петр постоял еще мгновение над товарищем. Затем поправил намотанное заскорузлое тряпье на своей голове, вернулся на место, нашел свой  панцерфауст и "МП", подумал ... Хотел панцерфауст оставить, но в мозгу остро всплыл мотив, почему именно он взял его - к "МП" не хватало патронов, осталось всего с половину магазина, тогда он прихватил панцерфауст, ибо собирался дорого продать свою жизнь. Он не из тех, что идут навстречу гибели с голыми руками, пассивные и беззащитные. Он из тех, которых надежда греет и питает до последней искры, поэтому он не собирался складывать оружие, не собирался сдаваться живьем. И он не мог сдаться живьем, сложить оружие - к таким, как он, враг не имеет милосердия. Он тоже не имеет милосердия к врагу. Все в порядке. Подумав минутку, свалил панцерфауст на плечо и шагнул в пролом стены. Покачиваясь, вышел в дыму и чаде в дикую, грохочущую ночь.
2
Ослепительно "паникадило" плывет над землей в черном море ночи. Плывет и роняет лепестки, и тянет тоненькие полоски дыма, как серпантин. И везде огненные лепестки. Целая канитель. Как бы продолжение того феерического сна, того парада во Львове, в древнем и славном городе, солнцем озаренном и громом литавр озвученном, только вместо литавр здесь грохот землетрясения со всех краев - на север и на юг, на запад и на восток ...
Пройдя несколько шагов, Петр остановился, не зная куда идти. Слишком много огня повсюду и слишком много темноты, которую и адский огонь одолеть не может, и слишком много грома - гром дрожит сплошным кольцом, в котором нет ни одного прохода.
Куда идти?
Он остановился на холме, над крутым склоном. Такое ощущение, что это он стоит на высокой горе. За спиной горит дом (собственно, не горит, а чадит), вырисовываясь развернутыми и разметанными стропилами и распахнутыми стенами на фоне далекого зарева - единственная изба, что осталась от какого-то села, разбомбленного и сожженного раньше, а теперь ее враг попытался поджечь, чтобы была ориентиром для артиллерии, вероятно так. За холмом, где то далеко рвутся снаряды тяжелых орудий, пролетая с воем над головой. А впереди, справа, и слева, а также в небе над всем невидимым горизонтом море огня, подвижного, игривого, как будто специально устроена пышная, праздничная иллюминация - с фейерверками, с цветами, с барабанами ...
Вверху плывет "паникадило", а далеко внизу волнуется череда огненных языков, там странствует по земле пламя. Бесчисленные языки лижут мрак и бегут, как волны морского прибоя. То горит земля, сбитая "катюшами". Языки пламени качаются и идут рассыпным строем, будто качаются огненные пилы, положенные зубцами вверх, или растет и качается огненный камыш ...
Справа, обозначая горизонт, брызжут искрами огненные островки - то горят селения, а между теми островками то там, то там, то и дело вспыхивают огненные и гейзеры - это бьют туда пушки и падают бомбы. А между всем этим тянутся в небо нитки огненного ожерелья - это огненные дорожки трассирующих пуль, что ищут в непроглядном, черном океане неба проклятую, живую, подвижную мишень, ищут летучую смерть. Временами в том месте на земле, откуда выходит огненная дорожка, взрывается гейзер огня, тогда нитка ожерелья обрывается, исчезает, но на его место появляется сразу много новых из других мест ...
А впереди, далеко-далеко в черной бесконечности, из-за невидимого горизонта поднимается и мерцает огромный огненный водопад: тончайшие струи огня хлещут со всех сторон непрерывно и неумолкаемо, сгибают параболы, скрещиваются во всех направлениях, создают огненные арки, а из них целое густое кружево ... Это где-то под Бродами торжествующий враг из тысяч автоматов и ружей бороздит небо множеством трассирующих, светящихся пуль. И множеством ракет. Звуков не слышно, потому что очень далеко, только видно молчаливое огненное неистовство. Это самая грозная часть горизонта, потому что самая таинственная, ибо молчаливая. Вот такая огненная пантомима. Пантомима триумфа врага, что не знает ни жалости, ни пощады. Куда же идти?
Усталость гнет тело к земле, но нужно б куда-то идти. Куда же идти?
Сзади, за холмом, рвутся пушечные выстрелы, пролетая над головой целыми чередами, вылетая, где то из неизвестной точки, не то справа, не то слева. Множественные разрывы сотрясают землю. А еще дальше за теми разрывами слышен далекий шум моторов – то рев и скрежет танков, стальных все перемалывающих бронтозавров, что где-то беспрерывно снуются табунами ... А может, это где-то переформировываются моторизованные части ... Чьи? Конечно, "его", потому что "наших" не имеется вообще ...
И везде стоит такой рев. Он заполняет все интервалы между взрывами, между глухими раскатами грома. Вместе с ними он создает звуковые горизонты, сошелся огромным кольцом, и это кольцо такое плотное, не чувствуется в нем не единой пустоты, никакой прорехи, которой можно было бы выйти. Единственная звуковая пустота там, где цветет фонтан трассирующих пуль и ракет над Бродами. Там, на востоке.
Петр кладет на землю панцерфауст и садится рядом, апатичный, безразличный, охваченный фаталистическим настроением от всего от безграничной усталости и лихорадки. Нащупывает флягу на боку, выпивает из нее остатки воды, теплой, противной, и так сидит.
"Паникадило" в небе погасло, и от того темнота вдруг сгустилась, а в ней зарева пожаров, далекая череда языков пламени с горючей, подожженной "катюшами" земли, вспышки взрывов и мерцания трассирующих пуль стали ярче, создавая огромное огненное кольцо. Диаметр его - десятки километров.
Внутри то кольцо теперь залито густой тьмой, дымом, туманом. Кое-где в темноте вдруг вынырнет трескотня автоматов, и снова тихо.
Ба, это же там внутри вся их дивизия ... и весь тринадцатый корпус!.. – мысль вынырнула, как помощь, как утеха. И действительно - это успокоило. Он здесь не один! О, он здесь не один! Здесь их, где то двенадцать тысяч ... Обреченных ... Да, двенадцать тысяч одних только тех, что маршировали Львовом так недавно, забрасываемых цветами, - молодых и зеленых ...Таких, что еще и пороху не нюхали ... Теперь они заперты в этом огненном кольце. А еще ж сколько других ...
От этого становится легче. Вместе все легче. Он порывается идти туда, к своим, искать их. Искать! Там они. Все! К своим. Но ...
А может, там уже никого и нет? Может, все исчезли, исчезли, сникли, испарились как камфора, а все то пространство заполнил враг, и это он там притаился грозно, а со всей дивизии, из всего корпуса остался он только сам в этом кольце.
Насторожившись, Петр слушает некоторое время. Но потом настороженность слабеет, возвращается апатия. Петр ищет, на что бы опереться спиной и так сидеть. Надо дождаться утра. Уже, наверное, не далеко. Но тьма не расходится, а еще больше густеет. Боже, с какой же мукой ползет время. Где же оно, то утро! .. Сбоку в темноте будто виднеется какой-то пенек или столб. Петр пододвигается, - да, это пенек расщепленного дерева, он опирается на него спиной и так сидит, просто глядя в пустоту. Снаряды над головой перестали выть. Стало как будто тише.
Ночь тепла, даже душно, июльская.
Петр сидит и ждет, ждет, слушал звон в ушах, - то бежит время и ритм его отбивает пульс в висках .. в темноте пролетают мимо яркие огненные точечки -  это светлячки (или "святоіванівські хробачки", как говорят в этих местах), это значит, близко лес или сад, но Петру кажется, что те огненные точечки оторвались от того проклятого фонтана над Бродами и домчались аж сюда.
Петр закрывает глаза. И с необычайной яркостью, помимо его воли, выныривая из глубины подсознания, из самых дальних уголков мозга, проходит перед лихорадочным внутренним его взором, словно на экране, все, что произошло за такой короткий, но такой неистовый событиями срок ...
3
Парад во Львове - это было давно, кажется, уже тысячу лет. Потом была тяжелая проза, тяжелые солдатские будни... Собственно, потом был Ромцьо, его товарищ, юный и веселый его друг Роман Пелех из Дрогобыча,— непобедимый оптимист. Все его называли Ромцьом, лишь он один называл Романом. Этот юноша заслонял тогда для Петра все, он был как флаг, трепетал трогательно и жизнерадостно на хмуром, облачном фоне, порываясь в синее небо, которое бесспорно было, наверное где-то за теми оловянными тяжелыми тучами. Он заслонял собой досадную действительность для Петра... В тяжелой прозе солдатских будней учебной каторги Нойгаммера, Оснабрюка, Бенешова, где они побывали вместе, во мгле моральной депрессии от унижения, скуки и тяжкого уныния. Роман горел как радостная свеча надежды и безграничной веры в их большое, героическое предназначение, ради которого можно терпеть все. Все терпеть, и даже унижения, даже обидное, горькое положение "унтерменша". Аж не верилось, какой огромный заряд жизненного оптимизма, безумной жизненной силы, кристально чистой веры в свою правду и пламенной любви к обиженному своему народу  был заложен в этого человека, в этого почти ещё ребенка, в этого юного романтика с голубыми глазами, что одел страшную военную униформу со знаками "СС", стальной тяжелый шлем и должен был целыми днями топать на полигонах солдатскими сапогами. Те кованые сапоги натирали на его юных ногах мозоли и водяные пузыри, так же, как и вся солдатчина натирала болезненные волдыри на его юной душе, так же, как натирала волдыри на душе тяжелая и позорная судьба "унтерменша"... Но он терпел. Он лучился надеждой и радостью. Наперекор всему. Даже тогда, когда уже всем было ясно, что перспектива, которая их ждет, очень и очень скверная. Война вошла в жесточайшую фазу, для них не создается ни одной благоприятной ситуации для исполнения исторической миссии, наоборот, становилось ясно, что та война безжалостно смелет где-то их в пыль, и пропадут они ни за понюшку табаки, исчезнут где-то вот так, между прочим, и никто даже не будет знать, где их кости.
И главное — пропадут они за чужие интересы, хоть как они за те чужие интересы не имели и не имеют охоты воевать, хоть какую они лелеяли и лелеют мечту бороться за интересы свои, собственные. И главное — тот или те, за чьи интересы они будут стерты в пыль, считают их быдлом, скотом, "унтерменшей". Постоянно и неизменно. Их интересы расходятся, и об этом избранные прекрасно знают. Они, наверное, об этом знают, потому что это ясно без разъяснений, потому что это закономерность, ибо так всегда было. И поэтому они без объяснений грубые, твердые, без каких-либо сантиментов,— ибо они стремятся к своей цели: наивные расчеты этих " хлопців ", как они уже научились их называть, подчинить себе. И поэтому они их так нещадно муштруют. Они готовят всех их, этаких голубоглазых Ромцов, на пушечное мясо, "унтерменшевское" мясо, и только... С осознанием этого не одному из них, из тех " хлопців ", горько было на сердце и на душе. Горько было и за те парады, за те цветы, что ими их обкидывали, разряжая на этот "подвиг", за те взмахи рук, которыми их благословляли матери, за те "воздушные" поцелуи, которыми их девушки награждали как рыцарей... на что уже Петр был тверд характером и всегда, сделав какое-то решение, выбрав какую-то цель, шел к ней через все трудности и не отчаивался, но тут и он посерел душой. Осознание трагизма их положения, осознание некой общей большой ошибки душило его, но еще больше душило осознание безысходности их вообще, безысходности не только их, а вообще. И на фоне этого великой безысходности их трагедия — это не ошибка. Это не их ошибка! Это следствие безысходности. Исход трагической безысходности!..
В такой ситуации, при таком моральном состоянии юный Ромцьо, рядовой стрелок, а позже связной из сотни связи, приходил вечером к Петру в гости, садился на кровать, сбрасывал пыльный шлем, вытирал вспотевший лоб и улыбался. Он приходил, как брат к брату, наверное, чувствуя, что его появление, сияние его глаз непременно приносят счастье и радость. И это так и было. Отбыв тяжелый и долгий день муштры и очередную порцию морального (а порой и физической, в виде пощечины или пинка) пренебрежения от своего начальника, немецкого капрала, он улыбался! И говорил мечтательно:
— Ну-ну, ничего... Знаменито, черт его бери! — и дальше выкладывал энергично, с глубоким убеждением все ту же, хотя каждый раз на новый лад, свою мечту:
"Ничего. Терпи, казак! Но пусть-ка Ромцьо кончит выучку!.. Но пусть-ка тысячи нас закончат выучку! Но пусть-ка Ромцьо и тысячи нас научатся владеть техникой!..
Тогда мы поглядим, кто из нас "унтерменш"!"
И он развивал свои размышления, разворачивал широкую картину, радостную, героическую перспективу, о которой думали и те, что забрасывали их цветами, и за которую и забрасывали их цветами их братья и сестры, отцы и матери... Это целая оптимистичная концепция. Пока они - тысячи их - муштруются, овладевают самой новой техникой, беря ее хоть и из рук врага, тем временем в жестоком ходе войны, в последнем судорожном напряжение всех сил оба врага упадут обессиленные и опустошенные, впившись друг другу в глотку... И вот тут тогда выйдут они юные, свежие, железно организованные и дисциплинированные, и развернутся во всю силу — дивизия развернется в корпуса, корпуса в армии... Они пройдут по земле триумфальным маршем, они докончат дело: и след заборонуют обоих врагов и принесут на острие меча свободу своему народу и поставят тот меч на страже той свободы, на веки вечные.
Нарисовав такую картину, горя своими глазами и всем вдохновленным лицом, Роман, рядовой стрелок, вздыхал с готовностью на все жертвы:
"За это стоит терпеть, даже когда проклятый тот колбасник бьет в челюсть. Пускай бьет, уже недолго".
После таких визитов Петру было легко и радостно на душе. То, что говорил Роман,— это же, собственно, то, что думал и он всегда здесь и перед этим. И это то, что думали и все. Это же, собственно, та пружина, которая двигала всеми, приведя их сюда. Это мысли и настроения всех. Только в одних они начинали угасать, заливаемые тяжелыми буднями и ядом уныния, и большим жизненным опытом, и жизненной усталостью, из которой всегда родится скепсис.
Ромцьо же ничего этого не имел, никакого уныния и скепсиса,— он был на старте своей жизни, исполненной безграничной веры в то, во что раз поверил. А потому он сам не угасал и не давал угасать своим ближним, своим товарищам. Особенно же он не дал угасать ему, Петру, бремя на плечах которого, положенное жизнью, был уже, казалось, непосильным. Немецкая казарма, а в ней явное унижение и фальшивость их положения начали его убивать совсем, гасить его мечты; он вообще не переносил казармы, а эта была особенная. И тут приходил этот мальчишка к нему, наивный такой и такой озаренный безграничной верой и неуемной молодостью, и не давал его мечтам умереть.
Он их расшевеливал, словно жар в печи, подкидывал туда свое поленце, сдувал пепел усталости и уныния, и те мечты полыхали снова, и полыхала вновь усиленная, безграничная вера в свою (их) правоту. Это давало силы переносить такую тяжкую действительность...
Он временами наивный и смешной этот Роман, но и все они для чужого, а слишком враждебного, глаза наивные и смешные. Они — романтики. Они в своем осознании безысходности, но при непобедимом желании доконать невозможное, ориентированы на чудо. И ничего нет удивительного в том, что они не касались, как следует к этой совсем не романтической действительности.
К романтикам не принадлежало лишь их высшее и среднее начальство, состоявшее исключительно из немцев. Лишь среди младших командиров кой где был свой человек.
Сам Роман называл их дивизию "дивизией унтерменшей". И это, наверно, верно. Чрезвычайно верно, потому что имел он в виду — "униженных". Хотя фактически она была дивизией романтиков. Но то и другое не исключает одно другого, как две стороны одной медали,— униженные в борьбе за свободу в ситуации безысходности становятся романтиками, а порой даже фантастами, что не уменьшает благородства и величия их порывов...
Хлебнули они обиды, те романтики. Ого-го! Слишком же нахлебался ее он, Петр. При его гордом и крутом характере это был большой экзамен. Но он его выдерживал стоически, во имя Романовой мечты. Во имя той Романовой мечты он глотал ту горькую, невыносимую обиду, аж захлебывался, но глотал.
Но и это тоже было уже давно. И очень коротко. Чашу терпения, которую они пили так стоически, им не довелось допить даже до половины. То есть не пришлось им хоть и такой дорогой ценой, но получить желаемую науку, не было на то уже времени.
Тучи все сгущались. Небо все чернело. Его все больше и больше затягивало дымом от тысяч самолетов союзных воздушных сил, что шли в поднебесье стаями, таща за собой белые дымовые шлейфы, а еще больше заносило его дымом от пожаров на разбомблённой земле. Дымом и сажей несло по всей Германии.
На Западе создался второй фронт — американские, английские и канадские войска высадились в Нормандии, сломив сопротивление и развеяв легенду о "непобедимом" "Атлантическом Вале"... Вал поломан, отчаянное сопротивление немецких войск не спасло ситуации. И не спасет... Сказочная "Фау" тоже не спасает ситуации. Зря эти дьявольские воздушные торпеды гудят в стратосфере, загибая параболы над половиной Европы,— проиграв политическое, нельзя теперь дела поправить даже такими страшилищами. А дело проиграно политическое на востоке, и то самое в Украине, это начинают все осознавать. Только то осознание что-то туго идет... "Как насморк у жирафы", говорил, Роман. Шутники, видишь, говорят, что когда жирафа промочит ноги в понедельник, то насморк у нее будет только аж в субботу - такое длинное расстояние от пят до носа. Но у Гитлера дело еще хуже,— он глупостей наделал с самого начала войны, а до ума ему это еще и до сих пор не дошло, потому что, оказывается, расстояние у него от "пяток" до ума ужасно велико...
Третий Рейх клонился, угрожая скоропостижно упасть и всех привалить. Преждевременно упасть и преждевременно привалить.
Все коллеги Петра, а особенно все немцы, были подавлены, понурые. Один Роман был, как никогда, веселый и порой, словно школьник, озорной. Хоть его веселость смахивала на юмор висельников.
Теперь он взял себе за привычку во время посещения, отсалютовав, непременно воскликнуть:
- "Гайль, Зиг!"- и, выпучив глаза, "есть" ими "начальство".
В глазах бегали чертики. Он чем-то наслаждался. Он наслаждался тем, что мог в общепринятые боевые кличи и лозунги безнаказанно вкладывать свой смысл. Это его веселило. Когда шутка его казалась самому слишком прозрачной, он прикладывал палец к устам и говорил поучительно, повторяя распространенный плакат:
— "Пст! Файнд гирт мит!" (Тихо! Враг подслушивает!)
Так же он использовал все другие кличи и лозунги той поры. Теми кличами и лозунгами было исписано и обклеено все вокруг. Они красовались в витринах магазинов, на афишных тумбах, на дверях столовых, на станциях, на заборах, везде. Где не ступнешь — непременно встретишься с черным субъектом, нарисованным черным силуэтом на заборе или на стене. Черный субъект кого-то подслушивает. Под ним предостережение: "Пст! Файнд гирт мит!"
И где не шагнешь, можешь встретиться с кличами о "победе или смерти", про колеса, что должны крутиться только для победы, и тому подобное.
Формально Романова страсть к боевым лозунгам поры и их грозного повторение появилась после того, как он раз, отбывая наказание, стоял на страже возле ворот. А наказание получил он за то, что случайно попал не в свою столовую, а в ту, где питались немцы, и пообедал с юберменшивского казанка... Было, видишь, так, что украинские военные и подстаршины питались из одного котла, а немцы из другого, лучшего. Роману не то что вздумалось отведать пищи сверхлюдей ("пусть она скиснет!"), а просто он по своей мечтательности не туда попал. Обед он получил, но потом был разоблачен и наказан. К счастью, наказан легко, а мог бы быть, и расстрелян, почему нет. "Парень имел счастье" и получил несколько нарядов вне очереди, стоять на страже у пакгауза с амуницией, а затем у ворот.
И вот, стоя у ворот, понурый, с сильно натянутым шлемом и подтянутым под подбородком ремешком, чтобы его не так уж и узнавали друзья, Роман видел как на стене напротив прилепливали плакат:
"Зиг одер тод!" (Победа или смерть)
Лозунг Роману ужасно понравился. И с тех пор оно его будто приворожило. Где-либо надо и не надо Роман его непременно лепил в решительной задумчивости:
"Зиг одер тод!"
За это его немецкое начальство даже начинало любить, как образцового защитника будущего великого Рейха, исполненного таким героическим, боевым духом.
"Зиг одер тод!" "Гайль Зиг!"
Однажды Роман пришел к Петру в гости в новых, крепких сапогах.
"Гайль Зиг!"
— Хорошие колеса,— похвалил Петр обновку.
— Что ты сказал?
— Колеса... Так называется эта штука в Одессе, то есть сапоги.
Это Роману пришлось по сердцу. Больше всего понравилось потому, что попадало в самый главный лозунг эпохи. И когда они через некоторое время шли по брусчатке четко отбивая шаг, между людской толкотни Роман засмеялся, вспомнив Одесское название сапог, и до Петра:
—А ну только давай! Крепче шаг!
— А это для чего?
— Не спрашивай! А ну!
Они ударили коваными каблуками и зашагали как на параде.
— "Редер мюссен роллен фюр ден зиг!"— произнес Роман, чеканя шаг, произнес довольно патетично (Колеса должны крутиться для победы!).
Петр замедлил ход.
— Ну, брат..! Хватит тебе дурачиться. Твоя демонстративная ирония может в конце концов нам дорого стоить. Брось играться! Это же так прозрачно,
— Я совсем не играюсь, я серьезно.
— Тем хуже, твоя серьезная ирония твой глум...
— А почему ты думаешь, что это глум? А может, это радость?
—Не чему радоваться…
Роман протяжно свистнул.
— Ты думаешь? Да ж все идет наперекосяк, к черту? Га?! Тем самым наше "благоприятное время" приближается. Почему же не радоваться?
— А того не радоваться, что один идет наперекосяк, да только второй идти кувырком не собирается. Что-то не видно.
— Ничего. Пока мы закончим обучение - будет именно как раз, и второй пойдет уже кувырком. И тогда и будет наше: "Зиг одер тоди" Тогда будет наше "благоприятное время". Пошли!
— "Редер мюссен роллен!.."
Нет, с этим Романом спорить невозможно.
Чем больше клонился Гитлеров рейх, чем горячее становилось на Западе, угрожая пришествием оттуда великой бури, тем радостнее становился Роман, ходил, словно на пружинах. По его мнению, все шло, как пописанному. Созрел удар с запада. А удар с Запада - это пришествие великой бури, несущее им освобождение и осуществление мечтаний. Удар с Запада - это не только конец для одного врага и того Третьего Рейха, а это и начало конца для второго врага, что разорил их край с востока. И о! тогда-то и придет их "благоприятное время". "Когда бы только к тому времени освоить всю премудрость военную, а главное — уцелеть".
Но их "подходящее время" пришло раньше. Ибо не только они думали о себе, а еще кто-то другой думал о них, кто распоряжался их судьбой.
Разбитые на востоке немецкие армии катились на запад, они уже не могли прийти в чувства и откатывались неустанно. "Тот" с востока оказался хитрее и сильнее, и ловчее - он послал в бой, волей и неволей, все, что имел в своем распоряжении, все, что только мог послать на смерть. Немецкие армии не выдержали экзамена до конца,— разбитые на Волге, они же не могли оправиться и летели сломя голову, отступали панически. За ними гнались несметные полчища противника, а в первую очередь, в первой линии, гнали беспощадные и без милосердные формации из украинского люда, голодного, не обмундированного и невооруженного, старого и малого, гонимого в спину автоматами и пулеметами... Но их и не надо было подгонять: бездна гнева и злобы за причиненную обиду "освободителями", строителями "Новой Европы" была такая большая и такая жгучая, что не надо было их подгонять. И их наступление нельзя было остановить...
И вот здесь и была решена судьба дивизии. Кому пришла в голову дьявольская шутка. Решено было остановить яростное наступление с востока кровью этих юношей. Подготовка была враз закончена. Готово. Приказом "Главной Квартиры" дивизия была брошена на фронт. На восток. Не обученную, не до сформированную, не экипированную как следует... фактически была кинута не дивизия в полном смысле этого слова, а несколько тысяч не обученной, неопытной, необстрелянной в боях молодежи... Похоже на то, что их бросили сюда умышленно, специально чтобы истребить, чтобы их мечты утопить в их собственной крови. Будто те мечты были разгаданы и допущены к осуществлению... И никто этого не мог отменить. Организовывать дивизию было кому, но отстоять ее от глумления и от запланированной, преступной отдачи на бойню не было кому...
Так вот и пришло "подходящее время". Так пришел трагический экзамен. Пришлось идти на подвиг не так, как мечталось, а так, как выпало по прихоти злой судьбы.
Дивизию сорвали со всех тренировочных лагерей и бешеным темпом начали транспортировать на восток...
С тех пор они с Романом уже и не виделись... Растерялись, будучи в разных частях. Где он теперь? И как там теперь с его оптимизмом? "Эй, друг! Ты еще жив то? Романтик ты безнадежный и непоправимый!"
4
Перебрасывать дивизию на фронт начали 28 июня (а сегодня 18 июля...). Перебрасывали ее ускоренно, по несколько эшелонов в день. Никто не знал подробно, куда именно их везут, как никто не защитил их перед той злой "Главной Квартирой", перед таким ее решением, что равнозначно смертному приговору всей этой тысячи молодежи.
Отправлялась та молодежь с тяжелым сердцем, потому что неизвестно куда. Когда же все узнали наконец, что их перебрасывают в Украину, на родную землю, в район Бродов, и что они будут защищать подступы к Львову, - того древнего города, где их обкидывали цветами, и где матери благословляли их на подвиг,— настроение сменилось на радостное возбуждение. Они будут защищать хотя бы остатки украинской земли от нашествия с востока! И они будут не одиноки, они будут поддержаны всеми силами... Они, верили, что это они будут теперь защищать, а их теперь будут поддерживать те, что, наконец, поняли, что им надо оборонить эту землю, этот народ от погибели, иначе будет горе... Они должны это понять, пора же уже!
В эшелоне у Петра воскрес и витал дух оптимиста Романа, хоть самого его и не было здесь. Надежда на большой перелом в отношении к ним немецкого командования (ведь же их бросили защищать Львов!) преподносила всех, окрыляла, заставляя даже забывать, что их недоучили. Мир стал рисоваться в розовых тонах. А насчет выучки — пустяки.
Не один надеялся, что им еще судьба отмерила много времени, и они на родной земле успеют доучиться и окончательно сформироваться в могучую боевую единицу.
Об этом сказал как будто и сам генерал Фрайтаг, командир их дивизии.
Ехали на восток с песнями, будто на какой-то праздник. По крайней мере эшелоне Петра песни гремели все время, несмотря даже на то, что временами (это когда они ехали на немецком и чешской территорией) небо покрывали тучи английских и американских самолетов, мерцали множеством блестящих пятнышек в зените и тащили за собой длинные борозды белого дыма, грозя вдруг рассыпаться ужасным градом и весь эшелон обратить в пыль.
Самой любимой и грозной песней была знаменитая да, старинная стрелецкая:
Ой видно село, широке село під горою...
Села никакого не было видно, потому что мимо поезда, ощетинившегося зенитками мелькали только немецкие деревни, а затем чешские городки и черепичные кровли фольварков и разбомбленные станции. Но они певцы видели за тем всем такое село. Широкое село. Украинское село. Родное. Ихнее! Цветущее. Трогательно красивое...
...Широке село під горою.
Ой там ідуть стрільці, січовії стрільці до бою!
Ради такого случая даже не грех бы было в старой песне сменять одно слово, вставить новое, чтобы больше подходило к новой действительности:
"Молодії стрільці до бою!"- как кто-то пробовал делать из-за желания включить себя в эту песню. Осовременить ее таким образом. Это же песня о
них.
И село то им мерещится. Видно его.
Они его видели то широкое село...
И называлось оно Броды...
Петру тоже это неизвестный и незнакомый городок где-то там, возле Почаева, будто становилось этим воспетым "широким селом", где идут с таким романтизмом " Стрельцы в бой". Идут и других зовут.
Іде, іде військо крізь широке поле.
Хлопці ж бо то хлопці,
як соколи!
Где же тот Роман?! Тот синеокий мечтатель! Видимо, тоже где-то так поет.
Под Броды дивизия прибыла в первых числах июля, и тут сразу выяснилось, что никакого времени для обучения и для завершения формирования им не дано. Они с эшелонов должны были занять отрезок фронта длиной более 30 километров под самыми Бродами в составе XIII корпуса и построить быстрым темпом вторую оборонительную линию. Навстречу частям дивизии, что шли на восток, на фронт занимать позиции, двигались части вермахта, что те позиции покинули и шагали на запад. Вид у тех частей вермахта был панический, полная расхлябанность, испуг, и деморализация. Везде и повсюду можно было видеть, как эти отступающие вермахтовцы тащили свою амуницию на колясках, вручную. В глазах их был ужас и отчаяние, или пустота душевной прострации. И невольно приходило в голову: если эти закаленные солдаты немецкого Рейха, что прошли с боями путь до Сталинграда, а затем с таким героизмом сдерживали натиск врага, отступая пядь за пядью с боями назад, если они сейчас почти бегут панически, покинув позиции, то, что же здесь может сделать эта зеленая молодежь, полу обученная и полу вооружённая?! Что она может здесь сделать даже при всем ее романтизме! И что же это за такой пример: вермахт отступает! Не отступает, бежит!
Только что привезены из тренировочных лагерей, из глубокого тыла юноши в стальных шлемах и в чистых, еще не закуренных дымом и порохом войны униформах, провожали удивленными взглядами вермахтовцев, и уже паволока растерянности и невысказанной тоски застилала им мир. Кто был на войне, тот знает, какое самочувствие у тех, которые впервые идут навстречу громам и вспышкам войны, навстречу смерти. В ответ на далекие громы артиллерийской канонады где-то за горизонтом сердце замирает и отрывается со своего места, ноет и скулит душа, а жажда жить криком кричит из всех клеток человеческого естества,— человек подавлен страшными предчувствиями и незваными видениями собственной гибели. И никакая отвага здесь не приходит и не помогает, когда человек не хочет себе врать, когда хочет быть сам с собой искреннем, он оглядывается, как затравленный зверек, и рад шмыгнуть в первую попавшуюся норку и там исчезнуть, затаиться, расплыться клубочком пара . Но он со всей силы, стиснув зубы, со скулящим от тревоги сердцем, держится, ибо он не одинок, потому что с ним товарищи. А их всех связывает общая обреченность, общая судьба.
Особенно же скверное чувство у человека, когда он совсем юн, когда он не жил еще на свете. Еще когда от той войны далеко, тогда он держится браво, даже боевые военные песни поет, но когда он приближается к этой войне, когда он идет не на военный кинофильм, а на фронт, когда неожиданно начинает испытывать на себе дыхание той войны, близость того фронта, когда он уже чувствует дрожь земли и клекот на горизонте, тогда ему становится тоскливо, он делается сосредоточенным, молчаливым, настороженным. Да уж совсем скверное чувство у человека, когда он впервые идет "нюхать пороху", а навстречу ему семенят настоящие солдаты, закуренные дымом и залитые потом, явно удирая, со всеми приметами паники, полу замученные без дисциплины, как в данном случае...
Плохая, плохая это примета, если вермахтовцы так панически бегут на запад, и плохая это психическая зарядка для молодняка. А вермахтовцы бредут да еще и усмехаются уныло и презрительно, мол: гляди! Тю на вас! Куда это вы?! Вернитесь! Такие зеленые и наивные, такие желторотые идут на восток, не зная, куда же это они идут и что их там ждет!.. Идут вот словно на парад, в новеньких шлемах, с новенькими винтовками и пистолетиками, "машиненгеверами" , с парой минометов, с одним танком "тигриком", с несколькими батарейками артиллерии и куда?! Куда вы?! Против такой силы-силищи?! Вернитесь! Бегите с нами...
Но этого им никто не говорил, это только так мерещилось и чувствовалось, это так можно бы было понять эти взгляды испачканных потом, пылью и порохом войны, измученных и растерзанных вермахтовцев, что вовсю топали на запад, апатичны и от всего отрекшиеся...
* * *
Петров эшелон был одним из последних, а может, и самый последний. Выгружался эшелон на станции Ожидов. Как командир батареи тяжелой артиллерии Петр имел много хлопот и, выгружаясь, клял кого-то, на чем мир стоит. Конечно, клял в душе, молча, уныло. И как тут не клясть! Будто на смех и глум, в наше время, время самой наисовременнейшей техники, особенно военной, его батарея передвигалась конной тягой. Оно, конечно, романтично, даже поэтично, и к тому же несло от того стариною казацкой — лошади ж! "Ой, коники воронії!.."  Но будь оно проклято, такое дело. После того, как он командовал батареей, передвигаемой  тягачами стальными ХТЗ (Харьковского тракторного завода), да самоходками, вдруг лошади... Ужас! Вечная мука. Еще когда бы он ни имел человеческого сердца, но он имел человеческое сердце, что имело свои причуды, а среди тех причуд, на фоне небольшой-то жалости к людям было в том сердце большое сострадание к другим живым существам. И вот эти лошади... Ему жаль этих лошадей, бедные животные! Они были неспокойны от инстинктивного ощущения погибели. Сражались от безумного напряжения. Били копытами и шарпались, пряли ушами, слыша теми ушами рев самолетов и не очень-то дальние взрывы бомб, нервничали, а некоторые без причин жалобно ржали, озираясь вокруг, - они без сомнения угадывали своим инстинктом близкую смерть. От этого командиру закрадывалось в сердце беспокойство, не только жалость к животным, а ещё и беспокойство за дальнейшее: это же они только выгружаются! Да еще и не под огнем врага. А дальше? Что будет дальше? Ну как ему воевать на этих лошадках, когда теперь даже железные машины становятся на дыбы и не хотят идти вперед?! Но под охраной зениток артиллеристы и ездовые запрягали по четыре пары лошадей к каждой пушке и по четыре к лафету, а так же запрягали пары до повозок с зарядными ящиками и галопом скатывались от железнодорожной колеи прочь под гору. Петр, затянув потуже ремешок шлема под подбородком, курил уныло и изредка бросал короткие фразы распоряжений своим людям...
Когда выгружался эшелон, прибыл на машине на станцию командир их дивизии, генерал Фрайтаг, Он приехал на новеньком военном "опелем". И Петр имел здесь возможность его видеть. И вынужден был себе признаться тогда (и все время потом это впечатление его преследовало) — впечатление от командира дивизии было довольно таки скверное, плохое. А это много значит для солдата, какое впечатление на него производил самый старший командир. С давних времен ведется, что для солдата командир только тогда командир, если он собой заменяет отца. Недаром в старину (да и позже) к титулу высшего военачальника в Украине воины добавляли еще дополнительный титул — " батько " . А это что? Это отец?..
Среди перрона стоит достаточно хорошо вычищенный и выбритый, но невзрачный, лишь очень надутый немец с хлыстиком в руке. Генеральская фуражка на нем стоит раструбом, как корона на павлине. Это Фрайтаг. Фрайтаг разговаривает с майором П., что стоит перед ним смирно. Майор П. высокий, коренастый, генерал против него довольно тщедушный, но уголки рта у генерала при том разговоре презрительно опущены. Это презрение чувствует майор П., и потому он красный, как рак, от растерянности или от обиды. Где-то высоко ворчит, вражеский самолет, и видно, что генерал стоит, словно на иголках, еле удерживается, чтобы вдруг не удрать и не скрыться где-то в укрытие, однако уголки его уст презрительно опущены, и опущены они не из презрения к тому самолету, не из презрения к смерти, а по другим причинам: он, видишь ли, разговаривает не только с нижним чином, а еще и с человеком низшей расы, с "унтерменшем", с украинцем, что есть азиат... Это так и написано по виду генерала.
Сердце Петра тогда екнуло, сжатое плохим предвкушением, царапнула мысль, что с таким командиром они далеко не пойдут. Э, нет, с таким "батьком" им быстро "жаба цицьки дасть" . Будто в подтверждение этого, разговор Фрайтага с майором П. вдруг кончилась такой сценкой.
Фрайтаг держался храбро, да и не выдержал фасона, дернул лицом вверх, где завыли сброшенные бомбы, втянул голову в плечи, а дальше бросился к машине, к своему "Опелю", да и был таков... Бомбы упали далеко где-то за станцией, но как же быстро они сдули генерала!
Майор П. остался один на перроне, удивленный и огорченный, нагло брошенный  своим командиром, что даже недоговорил каких-то там указаний. Посмотрев какое-то время в ту сторону, в которую исчез Фрайтаг, майор П. вытер ладонью пот со лба, вздохнул и махнул неясно рукой.
Эта сценка почему-то особенно четко отпечаталась в памяти у Петра. Эх ты, беда какая! Вот такой вот у них "Батько!" Вот такой вот у них самый старший командир. Такой у них атаман!
Петрова батарея, что входила в состав дивизиона тяжелой артиллерии, стала на позиции с самого края правого фланга дивизии "Галичина" и с краю оборонительной линии XIII корпуса. Эта ее позиция была вблизи Ясенево. Оставшиеся батареи дивизиона расположились от него на север, в нескольких пунктах. Было солнечно и тихо, и в конце концов весело, потому что яркое синее небо и ярко-желтые поля, кое где зацветшие красным маком, напоминали о безграничной солнечной Родине, об их воинственных предков, о чудесной степной романтике, вычитанной из Кащенко , о красоте и величии сражений за человеческое счастье. Природа ласкала их и наполняла сердца большими надеждами, большой верой в счастливый конец всех побоищ на этой их земле. А сами побоища не казались такими уж страшными, когда такое мечтательное небо вверху и такие золотые нивы внизу, перед ними, и такие нежные неунывающие голоса полевых цикад отовсюду.
Под таким мечтательным, ласковым небом даже забывалось о досадных первых впечатлениях от того вермахта, который бежал на Запад. Здесь они его не видели. К фронту батарея Петра подходила вечером глухими полевыми дорогами, малоезжеными, между полей пшеницы, гречихи, кукурузы. Кони тащили тяжелые пушки почти по целине куда-то на неизвестные позиции, шли медленно, помахивали гривами и куцыми, подстриженными хвостами, отмахиваясь от ленивых вечерних мух, фыркали сочно и громко, хватали изредка клок налитых колосьев или кукурузы сбоку, и ни одному не верилось, что их ждут какие-то ужасы завтра, а может, даже и сегодня. Артиллеристы нарывали красных маков полные горсти, порой дарили их встречным девушкам и детям и радовались сами, как дети, на лоне родной, прекрасной природы. То ж на такой земле, под таким небом и головой сложить не страшно и не жалко! Вермахту это все безразлично, для него эта земля холодная и чужая, а для них... Нет, за эту землю и голову сложить не жалко. Кровь зацветет красными маками, жизнь прорастет нивами золотых колосьев, - их будет ласкать солнце и ветер, девушки, и дети, и матери...
С такими вот настроениями, сквозь золотые волны нив, озаренных вечерними лучами, а затем сквозь лирические вечерние сумерки, озвученные гомоном цикад и криком перепелок, катилась батарея тяжелых пушек и бесконечный обоз снабжения, гремя колесами, звеня лошадиной сбруей, иногда разливаясь смехом юных артиллеристов... У самого Петра было такое впечатление и такое настроение, что это они едут не на войну, а едут на летние маневры где-то там под Чугуевом, и что это их собственная, ни от кого не зависимая армия. А война и будет ли когда-то, а, может, ее и вообще не будет...
Так Петрова батарея прибыла под Ясенив. Здесь они окопались, приспособились. Впоследствии батарея выдвинулась еще дальше на юг, такой поступил приказ.
5
Первые дни было совсем спокойно и достаточно мирно (а таких дней было три). Связь у них была налажена очень хорошо, и на батареи Петра было известно все, что делается на всем отрезке, занятом их дивизией.
На всем отрезке кипела работа — все полки дивизии укреплялись и развивали позиции, копали рвы, строили блиндажи. В основном эти позиции, занятые дивизией, были якобы когда-то уже раз используемые, при первой мировой войне, теперь они избраны каким-то чудом заново и выстроены здесь укрепления. Укрепление, конечно, примитивные, деланные, как говорится, на живую нитку, впопыхах. У опытного вояки возникала оторопь и удивление кто и как это здесь собирается остановить врага?
Но над тем никто не думал из начальства. Где-то там вверху уже давно не хватило ума. А здесь люди копались, как букашки, долбили землю лопаточками, как будто они мирно сажают картофель...
На фронте стояло затишье. Враг остановился и не подавал знаков. Может, он и вообще уже не будет наступать. Где то он там по ту сторону Бродов застрял...
Ходило пророчество некой Насти Стигматички о том, что где-то там, по ту сторону Бродов он, тот враг, и "исчезнет". Сам исчезнет.
Придет какой-то мор на него, на врага, не то чума, не то язва сибирская, или что-то подобное, и вымрет он, как саранча, и на том будет конец. Никогда он не дойдет до Львова... Разве не хорошо! Ну, совсем так, как и в гимне национальным том поется:
Згинуть наші воріженьки, як роса на сонці!
Может именно поэтому в пророчество Насти Стигматички все верили. То есть верили тому, потому что оно было таким удобным, таким желанным решением всей мороки по рецепту родного  национального гимна. Придет мор, и вымрет враг, «как роса на солнце», и никогда не дойдет до Львова. Никогда даже не вступит на его окраину... Большая вещь—   человеческая вера она может создать психоз ужаса и она же может создать трогательную иллюзию небывалого чуда.
Как то всегда бывает, люди лучше всего верят в то, чего сами хотят. Так и здесь. Люди хотели именно того, что предсказывала Настя Стигматичка, и верили в это. И все знаки вроде начали показывать, что так оно, видимо, и будет. Враг не проявлял никакой активности, как будто его вообще не было там, не было никаких миллионов, никаких несметных армий, танков, "катюш", несметной артиллерии, авиации... Аж странно, чего тот вермахт так панически убегал! Враг вел лишь вялую разведку с воздуха — иногда появлялся на большой высоте разведывательный самолет, прозванный в этой войне "кукурузником", а вообще, как и всякий советский самолет, называемый немцами "Иваном", воркотал над озаренными солнцем просторами, над мирными, убогими, но освещёнными надеждой селами,— беленькие хатки которых так хорошо были ориентирами на земле,— воркотал безобидно над тем всем копанием и суетой воинства дивизии, а поворковав, исчезал. И все то копание и возня продолжалась дальше и выглядела, как мирное строительство.
артиллеристы Петра пели песни, лежа под кустами, ездовые пасли и прихорашивали лошадей в чаще, связные-телефонисты и радисты занимались мирными разговорами со своими коллегами, на всем отрезке фронта, охотились за новостями и фронтовыми сплетнями... Кто не дежурил — ходили на село ухаживать за девушками. На наблюдательных пунктах люди томились от скуки. Но никто не сетовал, так было хорошо.
По фронту пролетела "утка", рожденная, конечно, неким беспокойным радистом, что не мог жить без новостей,— "утка" о том, что большевики остановились потому, мол, что узнали,  на фронт пришла украинская дивизия "Галичина" и теперь они не знают что делать. В панике. Советуются.
А вслед за этой вторая "утка". "...Узнав, что на фронт под Броды пришла украинская дивизия "Галичина", Сталин вырабатывает специальный план в Москве, как бы ту дивизию забрать всю живьем, целиком. И пока он этого не надумает, до тех пор не будет никакой войны.
И третья "утка". Сталин предложил Гитлеру заключить мир за такую цену: пусть Гитлер отдаст Сталину всех этих ребят на расправу. И Гитлер якобы над этим думает вот теперь. А Сталин ждет. Поэтому и такое затишье.
Это все юмор висельника, или юмор солдатский, что одинаково. Однако где-то в нем была горькая правда, доля горькой правды.
Логика говорила то, что, видимо, по ту сторону Бродов, за тем "широким селом" кто-то очень ломает голову вокруг этих стрельцов, вокруг этой дивизии, кто то особенно приковал свое внимание к этим "хлопцам" , обдумывая крепко, как же решить их судьбу. Потому что для врага эта дивизия в сто раз опаснее, чем целые корпуса других воинов, она опасна, как пример для всего населения украинской земли, как наглядное доказательство существования воли к борьбе за свободу и организованного применения оружия во имя той свободы. А такой пример может быть заразителен. Убить его — Это неизменная потребность, это чрезвычайно важная задача. Уничтожить любой ценой. Видимо, над этим и ломают голову по ту сторону Бродов.
* * *
16-го было воскресенье. День был солнечный, радостный, тихий. Близко в селе происходила служба в церкви. Петр тоже побывал там, между людьми. Его очень поразил, растрогал настрой крестьян. Все — старики, женщины, подростки — настроены оптимистично, глаза у всех светятся радостью, великой надеждой... Может, это влияние церкви?
Нет, это влияние их, " хлопців-соколів " в блестящих военных мундирах и стальных шлемах, влияние "собственного войска". Старики, и бабушки, и матери, девушки, подростки верили в то, что война не затронет уже их домов, не только потому, что так напророчила Настя Стигматичка где-то, а потому, что они воочию видят родных своих избранников,— теперь "наші хлопці " погонят большевиков прочь... Выйдя из церкви, люди не расходились, стояли толпами, группами, окружив воинов, разговаривали степенно, приглашали в гости, обещали угощать медом, и водкой, и хорошим обедом,— для таких дорогих гостей, для своих родных воинов, для своих защитников им ничего не жалко, слава Богу, пчела в пасеки принесла взяток , а в поле зерна уродило, лишь бы дал Бог собрать... Но уже за такими соколами они как за стеной!..
Петр смотрел в улыбающиеся, искрящиеся надеждой лица крестьян, слушал сердечную беседу, видел радостные взгляды, обращенные на них, как на защитников, вспоминал, как убегал тот вермахт, и ему хотелось плакать. Ему, взрослому, закаленному в боях и скитаниях, не хватало душевной силы и равновесия спокойно смотреть на те радостные лица, в те искрящиеся надеждой глаза... То же самое творилось и с другими воинами, кто не потерял ясности мысли, и чувство ответственности, и чувство трагизма всей ситуации...
Может, под влиянием этих настроений, позже, но в тот же день, чуть не разыгралась кровавая баталия между бойцами его дивизии и вермахтовцами. На дороге и по огородам, по кукурузе появились снова группы воинов вермахта, которые шествовали на запад, - они сорвались с правого фланга главной оборонительной линии и отступали без боя, без нажима врага, по неведомой причине. Среди групп вермахта были и эсэсовцы, что отступали так же панически и уныло. А отступая, солдаты Третьего Рейха на пути отступления наводили свой порядок: они забирали у крестьян скот - коров, лошадей, овец, свиней и даже птицу... Одним словом, очищали территорию от всего, что можно съесть, а на чем можно ехать и везти свои винтовки и туго набитые рюкзаки (вероятно полные "трофеев"). За реквизированный скот немцы выдавали какие-то там бумажки. Мол, это по закону, это согласно приказу главного командования. Действительно, такой приказ главного командования был, хотя не известно, касался он кур и даже кроликов... Энтузиасты исполнения того "приказа" реквизировали (то есть грабили) напрочь все! Крестьяне с криком прибежали к своим просить защиты. Свои вступились. Особенно проявили себя артиллеристы Петра, да и сам Петр. Ему было через край того человеческого горя, он со своими ребятами налетел на группу таких грабителей, как коршун. А эта группа -  это были  не вермахтовцы, а эсэсовцы из какой-то разбитой части, с черепами на шлемах и на рукавах. Было бы побоище, но, на счастье или на беду, откуда-то взялся и чрезвычайно энергично вмешался некий украинский старшина, говоривший блестяще по-немецки, и весь конфликт кончился тем, что ребята только отобрали у эсэсовцев скот и вернули его крестьянам, а грабителей выгнали прочь, хорошо их, напугав своим грозным вмешательством.
"Вот так союзники!"
Крестьяне жаловались в отчаянии: "Что же это такое?! Те грабят, и эти грабят! Боже ж ты наш, Боже!" И благодарили своих воинов. Случившиеся окрылило крестьян надеждой, как наглядный пример и доказательство, что "наши" имеют силу, и немалую, когда их и немцы боятся.
"Спасибо вам, детки! На вас вся надежда... Вы наш спасение!.. Вы заступники и хранители наши!"
Праздничное настроение пропало.
Боже, какие бы тут надо нервы человеку, чтобы не потерять равновесия! Один молодой артиллерист после того инцидента, послушав так отчаянное рыдание, а затем и благословение какой-то старенькой матери, не выдержал, закрыл лицо руками и вдруг заплакал, как ребенок. Как же их, этих бедных людей, защитить?! Отвернулся и побежал прочь, чтобы никто не видел... Это ж грабят, а там же еще идут не такие грабители! случилось это перед полуднем. А в полдень пришла на батарею весть, что на смену вермахтовцам, которые покинули правый фланг главной линии обороны, началась переброска на передовую линию 29-го и 30-го полков украинской дивизии. Одновременно с этой вестью Петр тоже получил приказ передвинуть батарею еще дальше на юго-восток, занять позиции, брошенные вермахтом. Названа точка...
Лед сдвинулось.
События начали развиваться быстро.
Вслед за приказом начали налетать малыми группами советские самолеты, будто делая упражнения, они появлялись неожиданно и бомбили хаотично, такое впечатление, что попадалось, что это были малые разминки к следующему большому концерту. Но и эти налеты, прекратили хоть какое то  движение до вечера и нанесли некоторые потери — первая кровь юношей оросила землю здесь и там.
Как завечерело, движение возобновилось: вермахт побежал на запад, сотни и батальоны украинской дивизии на восток. Все же на восток!
Петр снял свою батарею и в сумерках взялся перетягивать ее на несколько километров вправо. Какая это неистовая морока менять позицию и перетаскать такую громоздкую махину, как батарея тяжелых орудий со всеми ее причиндалами,  обозами амуниции и всеми вспомогательными частями, и еще движимую конной тягой! Но нечего не изменишь. Батарея снялась и погромыхала в вечерний сумрак, в ночь, спеша, но, не имея возможности погнать галопом. Где там галопом! И дороги плохие, и все запружено войском, - как бы не раздавить людей, в основном своих.
Долгое время они шли в густой колонне какой-то части их дивизии. Это была пехотная часть. Здесь, втесавшись в самую гущу, Петр имел возможность наблюдать, почувствовать настроение воинов. Настроение было плохое. Среди воинов были заметны симптомы психического перелома. Удручающие впечатления от вермахта, отступавшего все время, с тех пор как эта молодежь прибыла сюда, на фронт под Броды, не прошли бесследно. Особенно впечатление сегодняшнего дня. Начиналась... не паника, нет. Паника лишь вставала видением, как неизбежность, как не низменный итог уже седланых — не ими — разных глупостей и непоправимых ошибок. Сейчас пока началось сетования, что всегда идут перед паникой, если они становятся массовым явлением. Ропот слышались здесь и там, и сердце Петра сжималось тревожно. Этот ропот-это зараза. Эх, Романа бы сюда! Где он, где его дух мечтателя и оптимиста!
Кто-то во тьме стонал, как сыч над умирающим:
"Как же это? Что же мы?.. Куда же это мы?.. Что же мы сами?.. Если вермахт убегает, то, что же мы?.."
Молчание. Воины сопят, тяжко топают и шаркают сапогами, таща свои тяжелые наплечники и оружие.
Вдруг:
"Вермахт для того, чтобы грабить! А мы для того, чтобы защищать!"— изрек кто-то в тьме уныло и громогласно, а потом грохнул со злобой и глумом; "Эй там! Который там сопли развесил? Заворачивай на печь! Догоняй вермахт!"
Хохот.
Петр тоже засмеялся, услышав ропот, реплику и смех, чересчур же засмеялся потому, что этот голос вынырнул, словно умышленно в ответ на его мысль о Романе, только это не был Роман, это был только его дух, немного, правда, злобный. А тот же голос добавил, пробормотав уже сквозь стиснутые зубы:
"Скот Гитлеру гнать!"
Еще больший смех. Смех с остроты, смех — как спасительно радостный подъем из-под смертельной истомы. А, кроме того, смех еще и потому, что в их колонне этой идут немцы, как старшие командиры, они же начальники в дивизии, и это же они слышат! Небось, терпко! свербит, видимо.
Но из немцев никто не среагировал. Некоторые из них унтерменшевский язык еще не настолько знали, чтобы понять содержание "дискуссии", но ни один не пустил звука с уст, словно их и не было совсем.
Хоть они были. Еще пока шли вечером на восток, на вермахтовские брошенные позиции, немецкие старшины были на местах, с воинами.
А как расположились и утром воины оглянулись — ни одного немца уже среди них не было.
6
Как собственно начался этот ад, тяжело теперь восстановить по порядку. На их батарее началось, пожалуй, с того, что их четвероногий камрад, приблудный пес, полу одичалый овчар из отдела связи ни с того ни с сего сел на хвост и завыл тоскливо, надрывно, аж мурашки у Петра пошли по коже. Взвыл, как оборотень, получеловеческим жутким воплем. Ему отозвались все псы недалекого села Гута Пеняцка. И вслед за тем на них придвинулся рокот с юго-востока. Рокот катился, как морской шквал, нарастая все быстрее и быстрее,— это шла туча вражеских тяжелых бомбардировщиков. За ней из-за горизонта выплывала вторая... Тяжелые бомбовозы шли клиньями, как журавли, а между ними вились быстрые маленькие истребители серебрянокрылые, делая мертвые петли, облетая тяжелую, нагруженную динамитом эскадрилью со всех сторон вокруг, охраняя ее от авиации противника... Но той авиации противника не было, и некому было нападать, и ни от кого было тем истребителям свое добро охранять... Также некому было те юношеские сотни, зарывшиеся в землю внизу, защитить... Первый клин сравнялся с позициями пехоты, что их видно было Петру с его обсервационного  пункта, с позициями, занятыми частями дивизии "Галичина", да и сыпанул свой груз... И началась вакханалия. Небо померкло от дыма, от смерчей земли, от безумного грохота. Бомбы сыпались беспрерывно. Долгий, вибрирующий вой сброшенных бомб выматывал душу, так и казалось, что с каждой такой звуковой полосой надвигается точное попадание раскаленного чудища, и - крах. Конец всему. Люди прижимались к земле во всех щелях и ямках, давились лицом вниз, пытались влезть в землю заживо... Земля двигалась, как во время землетрясения, шваркала смерчами в небо и  падала тучами сверху, присыпая людей... И сыпалось железо, завывая на лету, разорванное на черепки...
Петр лежал в узкой выкопанной щели, крепко прижавшись ко дну. После каждого близкого разрыва, после того, как переставала сыпаться сверху земля, Петр поднимал голову и быстро осматривался вокруг — что с его товарищами и близкими (вблизи расположенными) воинами? Все, что он видел, было парализовано ужасом в первые же минуты бомбардировки. Даже для закаленных нервов старых фронтовиков этого было бы многовато, а тут же совсем не старые фронтовики, а новобранцы. Бедные парни. Они ползали в ямках и бороздах, липли к земле и извивались, пытаясь сжаться в малюсенький незаметный камушек, и умоляли небо о спасении. Петр видел целое предполье  острым своим воинским глазом. В молниях разрывов он видел, как некоторые, растерявшись, вскакивали с криком и бежали и падали, скошенные ураганом железа. На что уже крепкий такой и, казалось, спокойный вояка, как ближайший помощник Петра на батареи Кирилл Дибров, и тот упал на колени, во рву поблизости, забыл даже, что на него смотрит командир, и сложил молитвенно руки, уже прощаясь с жизнью, а потом порывался бежать... Петр должен был решительно пригрозить ему автоматом, а потом, поскольку угроза не подействовала, мигом прыгнуть в его ров, сбить его с ног и прижать к земле, крича ему в лицо, чтобы тот держался берега и не вносил паники. Если бы этого Петр не сделал, то могло бы быть очень плохо, могло бы быть, что по  сумасшедшему примеру Диброва сорвались все, что были вокруг, и пропали ни за грош. А так все осталось на месте, влипая еще сильнее в землю.
Когда волна бомбовых разрывов удалялась, Петр высунулся изо рва и осматривал в бинокль местность во все стороны. Было вроде все в порядке, то есть не замечалось никакой панической суеты. То ли всех убило, то ли страх смерти пересилил панику. Там, где были позиции их частей, было пустынно. Разрывы бомб затянули все дымом, но войска с нор не выкуривали. Лишь где то из дымовой мороси, раскромсанные огненными молниями, выхватывались одиночные фигурки и, пробежав немного, падали, скошенные невидимой косой. Приближалось новое звено бомбовозов, и Петр падал ниц...
Так отбомбило первая туча и, разгруженная, погудела на север. На ее место заходила для бомбардировки вторая туча, клин за клином... Господи, если так продолжится еще немного, то на этом их война и закончится, люди сойдут с ума или побегут, не выдержав психического напряжения, и будут перебиты, словно цыплята. Или будут похоронены заживо под тяжелыми обвалами и градами земли. Уже и так, кажется, что вся земля перепахана основательно, и уже никого нет живого, всех прижало землей и присыпало железом.
Еще двумя волнами налетали вражеские самолеты, бомбили уже разбомбленное и обстреливали землю из бортового оружия. А потом бомбардировка прекратилась. И не успели люди, которые уцелели, вздохнуть от радости, что остались живы, как начала бить вражеская артиллерия...
Тут прибежал, вернее, приполз на огневую позицию Петровой батареи связной (потому что кабель где-то повредился, и телефонная связь не действовала), и передал приказ открыть огонь на восток по наступающему врагу, а также передал сообщение: враг прорвал фронт на южном крыле XIII корпуса и мощным клином гонит на запад, окружая дивизию "Галичина" и вместе весь XIII корпус. Множество танков, авиации, артиллерии. Такой же прорыв якобы сделал враг на севере и гонит вглубь безумно, замыкая огромное кольцо. Связной дрожал весь от возбуждения и волнения и был излишне разговорчив. Это был довольно интеллигентный парень и сумел быстро сделать целое боевое донесение. Картина, что он нарисовал двумя мазками, была ужасна и замораживала кровь в жилах...
Произошло. Вот и пришла та минута, наконец, что о ней в песне поется.
Ой там ідуть стрільці, січовії стрільці до бою...
Они должны идти. В бой. Или погибнуть так, без боя. Это же теперь стал вопрос ребром - быть им или не быть.
Петрова батарея первая открыла огонь по темным массам, появившимся на горизонте. Глазами стереотрубы было хорошо видно, как мчались танки на запад, обходя их позиции стороной, и огонь батареи был перенесен на них.
Артиллеристы Петра работали с вдохновением, лихорадочно, но четко. Батарея била без остановки.
Слева тоже загремели залпы их артиллерии по всему фронту. Вражеская артиллерия усилила в ответ свой огонь — и начался ад.
Начался неравный безумный бой.
Петр думал было, что после бомбардировки с их пехоты и вообще из всего их войска на этом участке не осталось никого в живых, а оно вон как заговорила земля автоматами и пулеметами и гранатами! А оно вон, сколько их поднимается с земли и перебегает цепями вперед!..
Отчаянными усилиями их части пытались затянуть пролом, ликвидировать прорыв, остановить врага. Остановить! Ведь на карте стоят жизни тысяч товарищей, горе и слезы тысяч их матерей, счастья и целость всей земли их, вот тех бедных крестьян, что еще вчера умоляли их о спасении и о защите...
Удивительно! Просто удивительно!.. Нет, это дух того синеглазого романтика, того мечтателя, того Романа, зажженного неугасимой верой в свою правду и в победу над злом... Юноши бились, как настоящие рыцари, как герои. В бою оказалось, что они таки получили достаточно хорошую выучку, вернее, ту выучку, что они получили, была теперь помножена трагизмом ситуации на отчаяние и отвагу обреченных, а это большое умножения! Немалую роль играл здесь и гнев на своих "учителей" и "союзников", что так нагло предали их, оставили на произвол судьбы, сбежали. Перед самым боем с врагом оказалось, что они фактически остались без старших командиров. Тогда командование взяли свои, младшие старшины вместо тех немецких начальников, что ночью исчезли куда-то, и с этими командирами своими они крепко стояли против гораздо более сильного врага.
В середине боя раскатилась молва, что 30-й полк предал и перешел к врагу. Это было как зловещий гром над несчастными душами. Позже оказалось, что все неправда, но сразу это подействовало убийственно. Кто пустил тот слух, неизвестно, но она прошла по всем позициям, угнетающая и страшная своим направлением, направлением на психическое преломление людей. Только же у многих отчаяние вызвало обратную реакцию, усилило сопротивление.
Ад длился долго.
Петрова батарея была разбита в тартарары. Особенно трагически закончили те бедолашные лошади. Когда батарея попала под интенсивный обстрел и когда, чтобы ее вырвать из огня и перенести на другие позиции, пользуясь небольшой паузы, подлетели ездовые на лошадях, вдруг упало сразу несколько тяжелых снарядов - и все напрочь утонуло в урагане огня... Погибла половина ездовых, погибли все лошади, поковеркало две пушки, разбило сундуки с амуницией... Надо же случиться такому несчастью, надо же было тем снарядам упасть в такую минуту! Страшное опустошение!.. Однако те артиллеристы, что остались живы, повели дальше обстрел из двух уцелевших пушек, достреливая остатки снарядов... Кирилл Диброва показывал чудеса, где у него и сила бралась — он один работал за нескольких.
С тех коротких минут один кадр врезался Петру в мозг: это конь из их батареи ему перебило хребет,— он неистово ржал и бежал на двух передних ногах, собственно, пытался бежать, высоко задрав морду с окровавленными ноздрями и глазами, полными ужаса, и волоча перебитый зад; он быстро бил копытами, трясся весь, как в лихорадке, и ржал кому-то вдогонку, будто догонял своих товарищей... Эта картина вынырнула, когда рассеялся дым и пыль после взрывов.
Батарея была разбита, но они не отступили; расстреляв все боеприпасы по вражеским танкам, артиллеристы Петра взорвали пушки, а сами вместе с ним присоединились к какой группе, занявшей оборону тут же, рядом. Они крепко держались в укреплениях и дрались гранатами и панцерфустами  и пулеметами против вражеских танков и танкеток, сражались против в десять раз более сильного врага. Собственно, самого врага в человеческом обличье было не видно, лишь бешеное, скрежещущее железо, десятки тонн железа, что горело и изрыгало огнь. Подбитые из пушек, панцерфаустов или подорваны на минах танки и танкетки корчились, словно удивительные пресмыкающиеся, раскручивая чешую своих гусениц, роняя их, погружаясь кувырком в землю. Некоторые из них, подбиты в бак с горючим, горели, словно кострище, обозначая черным дымом и вонью паленой резины и мяса предполье позиций отчаянных защитников, на радость им, воодушевляя их дерзкой отвагой, надеждой, дерзостью. Врага можно бить! Можно!.. Но лицо врага не видно было, какой он. Какой он? Взглянуть ему в глаза бы! Какой он?
Петра это желание овладело целиком. Словно тому умирающему взглянуть на живых в последний раз, так ему хотелось взглянуть в лицо врага,— в живое лицо, в его глаза,— какой он?
И вот, будто нарочно для того, чтобы сделать Петру приятно, уже тогда, когда казалось, что враг сменял направление танкового марша на запад, перенеся его южнее, неожиданно на пути появилась группа тяжелых танков Т-34 — шесть штук — и, свернув с пути, помчалась прямо на тот отрезок, где был Петр со своими недобитками. Это было кустистое и хорошо укрепленное возвышение, господствующее над дорогой, закрывая его огневой завесой. Путь был загроможден разбитыми машинами, телегами и покрытый черными воронками и горами свежей земли, как кротовинами . Петр лежал с Дибровым во рву в самом центре отрезка.
Увидев, как идут танки прямо на них, у Петра похолодело на душе. Не потому, что это танки. Это не первые танки, что он их видел, но эти идут специально на них. И то тогда, когда его батарею разбили, и он должен защищаться с несвойственным для него оружием! Да и того маловато! А танки, торопясь, ползли с грохотом, то погружались в углубления земли, в лощинки, во встречные ямы, то возвышались снова вверх длиннющими хоботами пушек. Те пушки раз за разом извергали пламя. Рядом с пушками безудержно рычали пулеметы, засевая все вокруг свистом и шумом железа. От того свиста и от того рева аж ветер поднялся, так казалось. За танками летела прочь трава и груды земли, как из-под лап огнедышащих драконов, что ту землю драли когтями и метали в стороны. По мере приближения танков все живет все больше прилипало к земле в своих рвах и ямах. Петр глянул на Кирилла Диброва, бедный парень побледнел смертельно и бессмысленно смотрел просто себе в землю выпученными глазами. Вряд ли он что-то видел. Он только слушал рев, слушал, как приближается верная смерть, и тратил самообладание над собой с каждой секундой. Петр тоже чувствовал, как нервы ему отказывают. Много раз он смотрел смерти в глаза, но быть заживо похороненным, притоптанным таким чудищем, еще и забороненному ,— это страшная перспектива, хуже всех возможных. И спасения нет. Пушки молчат, потому что их, небось, на целом их отрезке фронта уже нет. Убегать? Не возможно. Драться? Чем? Кто-то слева от них с ужасным воплем выскочил из ямы и бросился наутек, но тут же был иссечен из пулеметов и упал навзничь головой назад, в яму, из которой было выпрыгнул. Кирилл Дибров, парализованный ужасом, стоял на коленях во рву возле Петра, стоял ссутулившийся и без связи шептал молитвы... Молитвы, которых он никогда не знал, никогда не учил... Он даже не видел Петра. Ушами слушал железный рев, выпученными глазами смотрел просто в груду земли и, наверное, той груды не видел, а посиневшими губами произносил умоляющие слова к высшей силе без всякого смысла. Кадык его метался спазматически,— он то ли глотал слезы, толи глотал слюну, которой во рту не было... у него, видимо, так как и Петра, пересохло во рту, и язык стал бревном, и он глотал, и ничего проглотить не мог... А танки приближались. Они уже совсем близко. Один идет просто на них...
Петр дернулся, до боли стиснул зубы, чтобы как-то опомнится. Надо же что-то сделать!.. Что-то сделать!.. Нервы вырывались из-под контроля, сдавали.
Боже, какая то жуткая вещь страх! Страх, парализующий волю, парализует ум!
Будто озаренное слепящим прожектором всплыло детство, четко, и ужас, пережитый в детстве,  испуг от примерещившейся ведьмы. Ужас, что заморозил кровь, от которого одеревенели жили, остановилось сердце... А чудовище уже дышит вот здесь...
В детстве Петр схватил топор и без памяти швырнул ее в дверь, где стояла ведьма,— топор так глубоко засел в дубовых досках, что отец потом удивлялся, откуда у ребенка взялось столько силы... В таком же беспамятстве Петр выхватил у Диброва связку гранат, что собирался сам себя подорвать, дернул чеку и, вскочив во рву в полный рост. Швырнул связку гранат вперед, в черную подвижную массу, а сам повалился в ров на дно. Он знает, что он всхлипнул как ребенок, прощаясь со всем, нет, всхлипнул потому, что не мог уже контролировать нервы, ожидая смерти, ожидая, как надвинется на него земля...
Земля подвинулась, но не привалила.
Петр даже не услышал взрыва. Он только услышал, как шелестели комья земли, скатываясь на дно. Но это он услышал уже потом, как пришел в память. Собственно, он не потерял сознание, потому что он не барышня, но произошло нечто вроде того, будто он вдруг умер. А потом воскрес. Это был провал в памяти. Придя в сознание, Петр увидел сидевшего и смеявшегося Кирилла Диброва такой радостный, искрящийся. В их рву было полно дыма. Право Дибров сошел с ума. Но нет.
— Гляньте! - сказал Дубрава, кивая туда, наверх.
Вместо этого, Петр посмотрел на Диброва из-подо лба и опустил глаза, он готов был провалиться сквозь землю, вспомнив, какие они были только что герои.
— М-да-а...— пробормотал Петр уныло.— Тоже мне герои! Я один! А ты второй!
Дибров совсем не обиделся, сидел и блаженно улыбался, словно младенец, только что вынутый из купели. А улыбаясь, торопил:
— Нет, вы только гляньте!..
Петр выглянул из рва. Перед ними, в несколько метров всего, горело стальное чудище. Дальше еще такая же, охваченная пламенем. Слева метров сто одна лежит боком... А там еще одна и еще... Все шесть танков были уничтожены какой-то страшной силой... чудеса! Такое впечатление, что "одним махом семерых побивахом", совсем как в той сказке . Слева и справа стоял поднятый шум по ямам и щелям, перекличка, веселые реплики... Оказалось, что какая-то их противотанковая пушка расстреляла три танка, одного подбила их же артиллерия, открыв огонь слева, один подорвался на минах, а одного парни сами забросали гранатами со всех сторон, - это вот этого, что забрался дальше, что горел перед Петром, так что неизвестно, кто именно его уничтожил.
Осмотрев такую панораму, Петр опустился на дно рва, протянул ноги и с нервного напряжения глубоко вздохнул, а потом посмотрел на Диброва и засмеялся. "Чудеса!"— Дибров смеялся не переставая. Теперь они смеялись вдвоем. Закурили, жадно затянулась дымом и смеялись.
Чудеса! Вот такие они вояки! "Герои" вот такие " липовые!"
А тем временем танки все же словно корова языком слизала! Факт. И они остались живы. Живые! Передано было откуда-то из уст в уста, что вражеские танковые колонны ушли южнее, прорываясь на запад.
Возможно. Но тут бой не прекратился.
Наступал вечер, а бой не утихал. Наоборот, вражеский обстрел вроде все усиливался. Враг сосредоточил мощный огонь своей артиллерии на небольшом участке, что  занимала горстка безумцев и не давала врагу расширить прорыв... Ба, уже никто из тех безумцев не думал о прорыве, только каждый думал о том, как бы подороже продать свою жизнь, ведь всем было ясно, так всем казалось, что их — эти их части, которые оказались на этом южном крыле,— окружены со всех сторон... Словно в доказательство этого, к вечеру начали бить "катюши", посылая сериями свои дьявольские залпы, и что было ужасным — "катюши" били уже не спереди, а откуда-то сбоку или сзади, в спину... Думалось раньше, что все, что произошло за день, то был ад. Нет, вот только что теперь наступил ад. От разрывов залпов "катюш" загоралась земля... Она сразу вспыхивала в нескольких местах, и тот огонь разливался, расползался все шире и шире, наводя на людей панический, безумный ужас. Люди выпрыгивали из огня и падали в ямы и воронки, ища прикрытия, ища спасения, и дрались... Отбивались от окружающего ужаса всем, чем могли.
Не один в тот день сошел с ума. Не один в тот день сам застрелился или будучи тяжелораненый, и не видя спасения, а врагу сдаваться не желая, или от психической перенапряжения, не в силах всего перенести. Застрелилось целый ряд старшин и рядовых, у кого "нервы не выдержали". А еще больше было убито беспощадным огнем врага или перемолото танками.
Петр был ранен в голову. Но не вышел из боя, не оставил товарищей. Он не был героем, но и не был трусом, а уж совсем не был тем, кто сам себе жизнь укорачивает, ибо чего торопиться, для того, чтобы жизнь укорачивать, есть враг. Он не вышел из боя потому, что, во-первых, раненому все равно некуда деваться — ни каких санитаров, ни спасательных средств,  полевых госпиталей или перевязочных пунктов, - лишь смерть от беспощадного врага. Во-вторых, потому, что больше всего на свете боялся плена,— для кого, для кого, а для него плен означал бы что-то ужаснее библейского ада. В-третьих, потому, что имел волю сражаться до конца, до последнего вздоха. Он не был один такой. Таких было много, что, оказавшись перед вот таким бедным выбором, выбирали борьбу до конца, и лишь тяжелораненые пристреливали сами себя. Легкораненые держали дальше окровавленное оружие в руках, если им не изменяли нервы.
Петр был ранен сравнительно легко, в этих условиях,— где-то задело немного голову пулей или осколком бомбы, выбив на какое-то время память. Но потом помутнение прошло, и он крепко держался на ногах. Стрелок и пулеметчик (а недавний артиллерист) Кирилл Дибров (а может, и другой кто-то) забинтовывал ему раненую голову, воспользовавшись индивидуальным пакетом одного убитого, поскольку своего не было. Кровь заливала глаза, и Петр хорошо даже не разглядел, кто же это именно пеленал ему голову, как "родная мать"...
Как уже свечерело, останки людей выходили из сплошного огня и дыма. У Петра кровь остановилась, и он видел мир. Мир был опаловый, кровавый от отблесков пожаров и вечернего солнца, что закатывалось за красно-черный горизонт. И такой  тот был мир громкий, что рассаживалась голова. Дым шел тучами, и шел морем огонь по земле...
Под прикрытием дыма и кровавого заката остатки их вырывались на северо-запад, туда куда то, к своим. Поддерживали друг друга, спотыкались, падали, но шли, шли, шли... Вырывались из огня.
С Петровой батареи погибли все, уцелел только он и Кирилл Дибров. Петр помнит, что, выходя из огня и пробегая мимо старых их позиций, заваленных трупами его людей и трупами разбитой батареи, он добил того коня... Того коня, бегущего на двух передних ногах, что выпрыскивал ноздрями кровь и ржал так жалобно, так тоскливо, так сумасшедше со стоном, боясь оставаться один...
"Это же он, тот конь, думал, что его товарищи побежали вон по радостной солнечной земле, по шелковой траве, а он остался один, в аду!.."
Еще помнит Петр, что в короткой стычке с врагом, что было, перерезал им путь к своим, пал Кирилл Дибров, последний его товарищ из батареи, и он теперь остался совсем один, без самых близких друзей. Но разве они не есть теперь все ближайшие друзья?!
А еще помнит Петр, что он схватил панцерфауст. Вцепился в него и не хотел отпускать. Почему-то ему показалось, что это ужасно важно, этот панцерфауст. Вроде в нем была спрятана его судьба. Будто если бы не было панцерфауста, то он бы уже умер...
Потом их подхватила какая-то машина, и они ехали — не ехали, плыли по морю, ужасно качаясь, как то бывает на корабле...
Затем машина налетела на мину и из них мало кто уцелел. Но среди уцелевших был и Петр. Уцелел каким-то чудом и его панцерфауст. Странно, чего это он, эта дубинка или "макогон" , как называли другие, к нему прицепился! Подошли еще какие-то парни, и они пошли дальше. Напрямик, бурьянами, тернами, какими-то рвами... Петр не покинул своего "макогона", и таскал с собой, хоть самого его вели под руки незнакомые, обожжены и ободраны воины. А еще кого-то несли на плащ-палатке. Они все очень спешили. Почти бежали. Тот, кого несли, был очень юный и очень похож Ромця, на того синеглазого романтика, но это не был он, это не был Роман.
Наконец они, обессиленные, измученные до края, где-то остановились. В темноте. Они остановились в какой-то уцелевшей хате, пожалуй, единственной в целом мире, среди такого пожарища. Да и теперь весь мир — пожарище. Кроме хаты на том пожарище, кое, где торчали дымоходы, обугленные рассохи, столбы, лежали кучи кирпича...
...Обожженные  деревья, кучи битого кирпича, разбомбленные улицы, опаловое небо. Хата. Его родная хата в родном городе... Под стеной дома во дворе стол. На столе лежит она, Ата, мертва, а на груди у нее младенец... Ах, это постой уже был сон. Сон. Где-то внезапный крик и стрельба. Это действительность.
Петр вздыхает и быстро открывает глаза. Ему немного холодно. На лицо капает роса с ветви, уцелевшей на расщепленном дереве (клен). Роса осела на простертых далеко вперед сапогах. Перед глазами туман. Или в глазах туман? Или в мире туман? По телу пробегает дрожь...
"Гм... Но к чему же был тот сон, га? Тот сон с убитой Атой и с младенцем на ее груди! К чему? И что значит тот младенец? Почему младенец? Откуда младенец?! А что ж то за сон, что он ел родную землю? Для чего это?.."
Петр двигает онемевшей шеей, крутит головой, чтобы прийти в чувства.
"Гм, надо искать штаб!.. Надо позарез найти штаб. Штаб дивизии..."
Туман с глаз сходит, но остается туман в мире. Собственно, не туман, а легкая морось, бледный свет рассвета. "Надо найти штаб дивизии!"
Вон там, где ночью был огненный водопад, над Бродами розовеет небо. Справа выплыл из тумана лес. А впереди, вон внизу, какая-то суета и клекот... Как будто там люди топятся в море... Топятся. Крикнуть. Они по шею, по пояс, по колени в воде, так же до половины в воде лошади, машины, танкетки, мотоциклы... По той воде бредут телеграфные столбы...
Петр трет глаза, — что за наваждение. Ба!..
То землю в низине застелил туман, а в том тумане... Га! Га!.. Сердце Петра забилось радостно, забилось: свои! Это там свои! Наши! Это же  две колонны их войска!..
Две колонны их войска столпились на дороге, одна против другой, две длиннющие колонны... Одна идет на запад, вторая на восток. Это же они, видимо, сбились с направления ночью, напоролись друг на друга, зацепились друг за друга и теперь шумят, не могут разминуться. Одна колонна рвется на запад, а ее не пускает та, что рвется на восток.
Петр мигом поднялся, нацепил "Мп"  на шею, подхватил панцерфауст и поковылял вниз к дороге, цепляясь за кусты, спотыкаясь на ямах и ухабах.
7
Догадка Петра оказалась верной. Хотя и не совсем. На Запад рвалась колонна... не колонна, лавина немецких солдат из разных частей вермахта, хаотичная, скорее подобная на сборище каких-то банд, чем на немецкое войско,— а навстречу ей шла на восток организованная колонна, какая-то часть дивизии "Галичина".
Утренний туман расходился, небо становилось все яснее и яснее становилось вокруг, и, приближаясь, Петр уже хорошо видел, что там происходит. Он видел такую картину... Собственно, сперва хорошо вслушался в клекот и услышал удар двух языков, ругань на двух языках, безумные возгласы двух рас. А потом уже увидел такую картину.
Остановленная мощной волной немецких солдат и офицеров, колонна украинских воинов стояла, а ее проходили насквозь немцы, разбившиеся на отдельные группы.
В одном месте какой-то немецкий высокий чин кричал истерично что-то на двоих украинских старшин, стоявших перед высшим начальством смирно. В другом месте стояла шумиха возле пушки... Там немцы распрягают лошадей, свежих, дебелых и хотят их заменить своими клячами, маленькими лошаденками, реквизированными где-то у украинских селян, безмерно измученными, с избитыми копытами, с посбитыми холками... Артиллеристы не дают перепрягать, но их отпихивают и кричат на них с брутальностью, характерной для солдафонских сверхлюдей, и все равно перепрягают... И в другом месте то же самое — выпрягают лошадей из двуколки... Сверхлюди хотят иметь хороших лошадей, убегая, чтобы везти свои пожитки, да и самим ехать. Какой-то старшина из украинской дивизии, тоже немец, разрывается от гнева и негодования на своих собственных земляков. А те ему советуют "заткнуть пасть". Никакой их "украинской" дивизии нет. Капут. Всему капут. Есть только проблема, кому принадлежат лучшие лошади, немецкие лошади. Раса господ есть раса господ. Её солдаты имеют право ехать. А эти «хлопці» привыкли и пусть идут так. Да и какие из них солдаты?! Тьфу! Они "идут в бой"!? Ха-ха-ха! Какой бой? Все бои уже закончены! Какой теперь бой? Гитлер убит войне конец!
Украинские старшины были явно озадачены всем и не знали, как поступить, как тут быть, идти ли дальше на фронт, биться с большевиками или начинать уже тут драться вот с этими. Если Гитлер убит... Но нет, всем же известно, что покушение было неудачное! Это уже разложение, это определенные признаки разложения под влиянием страшного разгрома на всех фронтах. Это симптомы разложения. Но подумать только — такая образцовая армия, как немецкая, и — затронута маразмом разложения!..
Старшина, немец с украинской дивизии, размахивал револьвером перед носом тех, с числа которых кто-то крикнул о смерти Гитлера, хотел наказать провокатора. Но его успокоили немцы же, земляки. "Это была шутка! Только шутка". А вообще — не известно, кто же это крикнул.
Украинские старшины наблюдали все, видели признаки разлада и глум над ними... Однако им уже хорошо привито чувство дисциплины, то чувство еще не пропало, и они еще не способны встать на путь бунта и анархии, - от того они стоят такие вежливые, растерянные, огорченные.
А может, правда убит Гитлер? Иначе чем объяснить все эти проявления анархии и деморализации? Неужели это только последствия поражений на фронтах?
"Да, это, наверное, результат поражений, потому что слишком уж те поражения тяжелые на востоке и западе. Слишком большое поражение на западе, катастрофа с тем "Атлантическим валом", это, пожалуй, самая главная причина психического перелома немецкого прославленного своей дисциплинированностью солдата... Так думал Петр, наблюдая то, что происходило, пока шел вдоль этой ярмарки.
Присматриваясь к тому, что творилось, Петр сам растерялся и не знал, как поступить. По правде, его таки очень удивило и огорчило то, что он видел. Чтобы немецкие солдаты, пусть и испуганные вражеским бешеным натиском, пусть и до какой-то степени деморализованные, но чтобы они, удирая с фронта, перепрягали лошадей у тех, что идут на фронт! Это что-то, что не лезет в голову. Да эти же "хлопці" как-никак идут защищать их же, их "фатерлянд" от огромной беды, от гибели! Но факт — вот у лафета украинские артиллеристы и немецкие отступающие чуть не дерутся.
Сразу думал было разыскать коменданта этой колонны украинских солдат и обратиться к нему. Но посмотрел на все и на тех молодых старшин, а дальше вспомнил правило, что комендантами подобных колонн были всегда немцы, так и теперь наверняка комендант немец, и у него пропала охота обращаться. Да и чего? "Нет, уж лучше я обращусь в штаб дивизии!" Петру, как дисциплинированному солдату, речь шла о твердом и законном назначение его на новую роль, какая бы там она ни была.
Однако решение это изменил неожиданный инцидент, разыгравшийся перед глазами Петра. Причудливый инцидент и еще причудливее его последствия.
Какой-то юноша, чумазый и распахнутый, без шлема, пер на мотоцикле навстречу немецкой лавине, покрикивал остро на немцев, чтобы ему давали дорогу, обминал ярмарку по обочине. Он прогремел мимо Петра и гнал дальше, спихивая немцев со своего пути. Он гнал на восток. Он уже отъехал, каких то метров с сорок вперед, миновав Петра, как неожиданно дорогу ему преградил некий чин немецкой полевой жандармерии с цепью на шее. Он велел юноше слезть, отбирая мотоцикл, чтобы ехать самому, и не на восток, а на запад. Юноша вместо того чтобы послушаться надавил на педаль и" газанул", молча прорываясь вперед. Тогда жандарм схватил юношу, стащил его с мотоцикла и со всей силы ударил в лицо... Мотоцикл загнул зигзаг влево, юноша-вправо, и оба снова встретились и упали в пыль. Жандарм подошел к юноше, поднял его за грудки и ударил снова в ухо. "Ду, русише швайн!" Юноша всхлипнул, захлебнувшись кровью из разбитых уст защищаясь локтями, упал снова, а жандарм снова занес свой кулак... Петр уже был возле них. Услышав " Ду, русише швайн!", он очень удивился, что это за такое " русише швайн"? Может, большевик? Диверсант?.. Оставив панцерфауст во рву, с интересом шагнул ближе. Вдруг заметил "львенка" с растопыренными лапами на ремне юноши - и в глазах у него потемнело. Словно подброшенный пружиной, подскочил к жандарму и, не сдавая себе отчета в собственном поступке, схватил жандарма за воротник, повернул лицом к себе и со всей силы ударил его кулачищем по уху. Жандарм упал. Вскочил. Дернул за кобуру с пистолем... Но Петр мигом снял с шеи свой "МП" и решительно наставил его в грудь:
— Ферфлюхтер!..— он хотел сказать «дезертир», но от клекота гнева не мог подобрать слова, Да это было и так понятно. Мгновение еще, и он бы его изрешетил, если бы не солдаты немцы, окружавшие их. Солдаты моментально схватили жандарма за руки и за плечи, сдержали его и заступили и в то же время сдержали Петра, глядя на него удивленными, расширившимися глазами. Они были чем-то поражены. Жандарма глаза тоже вылупились удивленно и растерянно. Петр думал, что это влияние знаков различия на его вороте,  или влияние немецкого языка... Но, взглянув невольно на свою грудь и вспомнив о раненой голове, понял - грудь его была щедро залита заскорузлой кровью, даже штаны заляпаны, а еще же на голове "чалма" тоже, наверное, такого самого цвета...
— Камрад!.. Камрад!.. Льос!.. Льос! — закричали немецкие солдаты, махая руками на запад, думая, наверное, что Петр ищет госпиталь или санитарный пункт.
Петр отмахнулся рукой, мол, "спасибо, но отцепитесь", потрогал "чалму" на голове и подошел к юноше, сидевшему в пыли возле мотоцикла и одной рукой размазывал по лицу кровь, пытаясь протереть глаза, а второй держа мотоцикл за колесо.
И каково же было удивление Петра, когда он в этом чумазом юноше узнал своего друга Романа. Это же синеглазый романтик Ромцьо! Роман Пелех!
— Здравствуй, Роман! Как ты?
— Доннерветтер!..
Роман вскочил потрясенный, узнав голос, но никак не мог узнать, кто же это говорит. Наконец узнал:
— Петр!
И они бросились друг другу в объятия... Солдатские, братские, полусерьезные, полу ироничные объятия, с похлопываниями по спине, с грубыми словечками, чтобы прикрыть ими то глубокое и искреннее сердечное умиление, которое бывает только у солдат, у друзей, обреченных на смерть, о чем они (о приговоре) хорошо знают.
— Доннерветтер!..
— Чего же ты ругаешься? Ой-йо, как же ты и онемечился!
— Разве здесь не онемечишься...— бормотал Роман, вытирая окровавленные губы.
Боже! Как он возмужал, этот Роман!..
Немецкие солдаты наблюдали всю эту сценку и были очень тронуты, давали шуточные и сочувственные реплики и на всякий случай тщательно обступили жандарма, чтобы он не испортил встречи. Но жандарм и не думал портить, он совсем стушевался, стоял ни сюда, ни туда и с глупым видом тер свое ухо, поняв, что он тут проиграл и не надо рыпаться. На немцев решимость и сила влияют как можно лучше.
— Куда ты? — спросил Петр Романа, помогая быстренько поднять мотоцикл.
— Часть свою ищу.
— А где же она?
— А бес ее знает... Может, уже вся у Бога в раю...
— А шлем, шлем же твой где?
— Тоже, наверное, там!.. Там,— махнул Роман рукой в том направлении, откуда только что пришел Петр. Потом посмотрел на Петрову голову: — Ба, видимо, там, где и твой.
— Как?! Это ты там был?
- Я был у Пенякив. Потом возле Майдана. Вчера. А ты?
— Ой, Роман! То мы с тобой были вместе на крестинах. А где же ты будешь искать часть свою?
— Еду в штаб. В штаб дивизии. До самого Фрайтага.
- Знаменито! Нам по дороге. Садись...— и Петр завладел мотоциклом, попробовал его, работает ли! Функционирует! — Садись! Погоди-ка! Подержи! Я сейчас... Я возьму свой панцерфауст.
— Брось к черту тот "макогон!" Зачем он тебе?
— Э, Роман! Мне что-то кажется, что этот "макогон" мне будет обязательно нужен, позарез. Мне что-то кажется, что этот "макогон" сыграет какую-то главную, самую главную ролю в моей жизни. Какай-то черт об этом  мне нашептывает и нашептывает... и нашептывает...
— Брось, говорю! Таких "Макогонов" ты найдешь сотни в каждом рве ,везде, где только шагнешь... подрастеряли наши дружочки... Как будет надо, тогда и выберешь...
— Но ведь черт мне нашептывает...
- Так слушай только! И если бес тебе нашептывает что-то там про такой "макогон", то этот "макогон" сам тебя найдет. Посмотришь. Черт тебе его своевременно вручит, сам всучит под самый нос!
— И то правда... Знаешь, Роман, теперь даже твои лучшие друзья не решатся тебя называть Ромцьом, такой ты стал серьезный и важный. И мудрый.
Роман вздохнул, хлебая разбитым носом.
— Наука, брат.
Петр оставил панцерфауст и сел за руль.
- А ну, держись, Роман! Поедем к нашему "Батько" Фрайтагу в гости. Пусть живет Пятница!.. Знаешь, это как в той басне о Робинзоне Крузо. Разве нет? а?
- Да такое ж...
— Ты его видел когда-нибудь?
— Кого?
- Да "Батько" же.
— Нет. А ты?
— Видел.
— Какой он?
— А вот поедем, посмотрим в живую...
Мотоцикл закашлял, затарахтел, солдаты расступились, давая дорогу, и двое маньяков, без шлемов, чумазые и окровавленные, помчались на восток. У одного развевался чуб на ветру, как у запорожца,— чуб тот становился дыбом и подрагивал, словно флажок.
Солдаты двинули дальше на запад, а с ними вместе и избитый высокий чин полевой жандармерии.
"Феррикте меншен!"— подвел итог один.
— Роман! Как будет какая-то скотина перехватывать — стреляй!
— Так есть! Буду стрелять. Прошу твою батарею поддержать!
— Есть поддержать!
8
Но стрелять им не пришлось. Никто их уже не перехватывал. На путях и дорогах, которые они переезжали, видны были следы подобного ада, такого, которое они пережили вчера. Повсюду воронки, трупы лошадей, разбросанные остатки повозок, разбитые машины, брошенное оружие и амуниция, поваленные телеграфные столбы... Ого! Здесь тоже "давали прикурить"! В некоторых местах еще дымит земля или свалки каких-то материалов, разбитые дома, разрушенные сараи... Между тем всем быстрым темпом движутся бледные, измученные недосыпанием и недоеданием и бесконечными походами и ужасами люди. Некоторые массами движутся на запад. Некоторые на юг, другие на север, иные снова на восток. Что-то творится непонятное и бессмысленное с людьми. И все те люди — то солдаты, немецкие и венгерские солдаты, но все какие-то сбитые с толку, предоставленные сами себе, разлаженные, выбитые из солдатской колеи, с тех прочных рамок дисциплины и послушания и железной организации, в которые их когда то вставили сильной рукой. И так же в разные стороны движутся машины, чаще всего грузовые машины, порой личные, очень редко тягачи к механизированной артиллерии, иногда с пушками. Все спешат и все панически поглядывают вверх...
Петру это зрелище напоминает первые дни войны и массовое "переселение народов", как то называли саркастически его друзья массовое передвижение людей с сумками, так называемых "торбешников" , то есть людей, выгнанных советами на фронт, чтобы "искали свои части", "добывали оружие у врага» и дрались с тем врагом не на жизнь, а на смерть, защищали "грудью ", "партию, правительство и Родину", а вооружены те люди были только сумками. Никто из тех "торбешников" защищать этих благ не хотел, каждый "вставлял стельки" и бежал, куда мог... Был хаос и "столпотворение вавилонское". Нечто подобное происходит и теперь... Хоть эти люди, охвачены смятением, не были "торбешниками".
В нескольких местах они видели части их дивизии, расположенные то в лесу, то в садах, то между клунями , сараями и другими постройками крестьянских усадеб. Люди стояли твердо на месте, но тоже тоскливо поглядывали вверх. Нет, к этому, пожалуй, нельзя привыкнуть— до тех дьявольских посещений посланцев ада с небес, нельзя не поглядывать вверх тоскливо и не втягивать голову в плечи. Все было замаскировано, замаскированы сучьями пушки, замаскированы солдаты, замаскированы ветками минометы, грузовые автомобили, телеги, лошади, валки снабжения, госпитальные машины, рации, кухни... Человеческий разум много поработал над тем, как ввести в заблуждение вражеский глаз с неба, как его обмануть, как замаскировать материальные вещи. Но никто не поработал над тем, как замаскировать человеческие души перед ужасом, как тот ужас ввести в заблуждение, чтобы он не очень-то приставал до тех душ. Ужас напирал, и человеческие души, не могли противостоять ему как следует. Об этом говорили серые человеческие лица, запущенные, небритые и неумытые, об этом говорили, тоскливы их взгляды, молчаливая сосредоточенность...
Парни спрашивали, как им найти штаб дивизии, и такие же парни в ответ пожимали плечами безразлично, даже недослушав о чем речь, недослушав вопрос до конца, или махали руками в не определенном направлении, куда-то на северо-восток, даже не расспрашивая, кто и к чему и что и для чего. Смертельная скука наполняла человеческие души.
В какую они сторону идут? Кто знает.  Может, это их позиции? Кто знает. Об этом не спрашивают, и на это, как правило, не отвечают, особенно рядом с фронтом. В каждом случае впечатление такое, что они не идут. Они стоят в лесах и перелесках твердо и будто спокойно, сохраняющие еще все признаки дисциплинированного войска. Хоть, кажется, что вот-вот они побегут, не устояв против общего психоза, разлада и бегства, по примеру всех тех чужих недобитков, что мечутся по дорогам и что они все время имеют счастье наблюдать.
В какую сторону они нацелены своим нутром, своим сердцем те все военные соединения, тяжело понять, но было ясно, что они все с душевным замиранием ждут бомбардировки, ждут тех неистовых и беспощадных налетов не численной вражеской авиации, которая вот так разбила пути и дороги, А также ждут еще чего-то...
Ба, это они ждут того, что Петр с Романом уже видели и пережили вчера,— они ждут боя, в который они рано или поздно должны пойти... Тот бой, что про него в песне той поется и что они к нему готовились с детства, как к большому какому то празднику. Тот момент должен таки наступить, тот бой должен таки наконец состояться, ибо зачем же они эту песню всю жизнь пели, того боя ждали. Теперь мечта осуществляется,— до того боя остались считаные минуты. Он может случиться в любое мгновение...
А в ожидании того боя, юные дивизионщики с удивлением провожают двух мотоциклистов, таких окровавленных, что прут на восток, прут навстречу тому бою открытыми дорогами.
Мотоциклисты спешили, как только могли, переехать эти ужасные пути-дороги и найти штаб, пока не началась бомбардировка. Но им не повезло так просто проскочить, вовремя проскользнуть. Пути были такие, что на них очень-то не разгонишься. Приходилось петлять между бомбовыми воронками, трупами лошадей, людей, машинами, объезжать поваленные телеграфные столбы, разбитые телеги, а порой даже неразорвавшиеся бомбы, что то там, то там лежали словно поросята, зарывшись рылами в землю. И пока они так петляли, начались налеты вражеской авиации. Задвигалась земля, застонала. Грохот восстал в мире бешеный. Однако они продвигались все вперед. Подождав где-то в воронке или во рву, пока перелетала над ними очередная волна вражеских машин, парни выскакивали и мчались дальше. Они запаслись стальными шлемами, подобрав их на дороге, на всякий случай, а ну ж эти покрышки уберегут их от смерти сверху. У Петра шлем плохо держался на забинтованной голове, хоть он и выбрал шлем наибольшего размера, но вес этого стального котелка причиняло бешеную боль, толкая в раненый череп, поэтому он держал его на веревке за спиной, как и кокетливая барышня, свою шляпку, и надевал на голову лишь тогда, как они прятались в яму или воронку перед самолетами и сидели смирно...
— Глянь, глянь! — прошептал Роман почему-то приглушенным голосом (хоть здесь можно было кричать во все легкие), когда после очередного падания на землю перед вражескими самолетами под какими-то грудами они подняли головы. Самолеты, постреляв из бортового оружия, полетели дальше, а Роману судорогой схватил горло и он прошептал, а не закричал, хоть из груди его вырвался крик... Перед ними была "фигура", одна из тех многочисленных "фигур", что стоят путями и дорогами, и это они возле неё упали на землю, ища защиты. Это должна быть Божья Мать, но на постаменте ее не было... Постамент был поклеван осколками бомб, за постаментом торчала старая груша, расщепленная бомбой на несколько частей, с обломанными ветвями, с повядшими листьями на обломанных плечах, а на той груше висело тряпье и еще что-то, заброшенное туда взрывом... "Глянь!.."— взял Роман дрожащей рукой Петра за плечо. Петр повернул голову и тоже вздрогнул чуть поодаль перед ними на окопе, на черной, разрытой земле лежала вверх лицом снежно-белая Божья Матерь. С ребенком на груди. Она была снежно-белая... Нет, она была бы снежно-белая, если бы не была окровавленная... Она была окровавлена. Капли крови краснели на ней ярко-ярко, на груди, на лице, на плечах. Капли крови краснели и на младенце, на пухлых его ручонках, и ноженьках, на нежном его лице...
Петр содрогнулся весь от макушки до пят следом за Романом. Но они задрожали по-разному, по разным причинам, вернее, по разной реакции на увиденное. Роман дрожащей рукой вытащил шлем и перекрестился. И прошептал:
— Видишь? Божья Матерь! Что... что это тебе говорит? Что это тебе напоминает этот символ?.. Это же символ!!
Да, это символ. Это символ их Отечества, если бы наполнять его великим смыслом. Но Петра взволновал до самой глубины смысл малый, простой. Он знал, что это стояла вот над путем фигура Божьей Матери, кто то возле нее спрятался, ища спасения, во время налета бомбардировщиков, упала бомба, убила того или тех, кто спрятался здесь, и забрызгала кровью снежно-белую Марию с ребенком, еще и сбросила ее с постамента. И теперь вот Божья Матерь лежит вверх лицом и смотрит в синее небо скорбными глазами. Будто перед тем она была жива, а теперь убита... И дитя тоже, что так припало к груди, будто было живое, а теперь вот убито... Все очень просто. Но Петра это зрелище потрясло до самых глубин его души по другой причине. Он стянул свой шлем... В сознании вдруг четко-четко всплыл тот ужасный сон, что он видел ночью. Какая точная копия!.. Убитая Ата с окровавленным ребенком на груди. Капли крови движутся и стекают крупные и жирные, сияют и искрятся, как рубины... Но почему с ребенком?! Почему с ребенком?!
Мир плывет наперекосяк от такого точного сожаления и отчаяния, как то, что охватило его тогда, во сне. От отчаяния, что душит железными тисками.
— Что с тобой, эй!! - дернул Роман Петра за локоть испуганно.
Петр опомнился. Протер глаза, стряхнул слегка головой, будто стряхивая болезненный сон, а на самом деле отказываясь от действительности, быстро поднялся и бросился к мотоциклу.
— Вперед, Роман!
Будто убегал от увиденного. Торопился так, как тогда во сне. Они сели на мотоцикл и потарахтели. Божья Матерь осталась лежать на окопе, на разрытой черной земле, глядя широко открытыми, скорбными глазами в синее небо. Снежно-белая, лишь человеческой кровью облита.
Чем дальше они двигались на восток, тем больше видели хаоса и суеты. Тем больше беспорядка.
Так под бомбежкой они, наконец, добрались до цели,— они все таки прибыли в штаб дивизии, к постою командира дивизии генерала Фрайтага. Это было где-то около Переволочной.
И тут, собственно, они увидели настоящую и самую большую причину их бедствия, здесь они увидели центр настоящей паники, которая уже начала разгораться как пожар...
Они прибыли, чтобы дать отчет и получить твердый приказ, назначение, руководство, распоряжение их солдатской судьбой, а тем временем наткнулись на наитяжелейший фрагмент трагедии, а может, на главную причину дальнейшей трагедии.
Генерал Фрайтаг отказался от командования дивизией. Покинул ее.
Это было как гром с ясного неба, страшнее вражеских бомб. Командир отказался от них! Оставил их "без руля и без ветрил"! Убежал! Дезертировал!..
Часть этого "героического" эпизода разыгралась на их глазах. В атмосфере беспорядка и паники, что царила в самом штабе и вокруг него, они зашли к начальнику штаба... Кстати, был это хороший знакомый Петра из тех лучших и порядочных немцев, которым расистский дурман не ударил в голову... Они зашли, и Петр отрапортовал, что они прибыли из самого южного отрезка оборонительной линии XIII корпуса по указаниям и назначениями. Они так же хотят видеть командира дивизии и лично проинформировать его, как "родного отца", обо всем, что там произошло, о героическом сопротивление и об ужасном разгроме...
Начальник штаба даже не дослушал и махнул рукой с удивительно горькой и растерянной миной... Он был чем-то безмерно обеспокоен и подавлен, выбит из колеи. Махнул рукой начальник и огорошил их — нет у них никакого "Батько", нет уже у них никакого командира дивизии. Отрекся. Только что. Позвонил по телефону в штаб XIII корпуса и сложил с себя все полномочия, отрекся от командования дивизией "Галичина"... И уезжает прочь.
И горько-горько, видно, было тому начальнику штаба, честному солдату. Ребят это ошарашило, словно молотом по голове. Не может быть! Как же это?! Аж не верилось. Чтобы настоящий солдат, чтобы настоящий командир, которому поручено много тысяч солдатских судеб, воинских голов, неожиданно во время боев отрекся их и бросил на произвол судьбы!.. Господи! Да не может быть! Какие бы ни были из них вояки, но все ж... Господи! Пусть они солдаты молодые, неопытные, зеленые юноши, то тем более не смел он, от них отречься, если он солдат, не смел он их отдавать на растерзание, если он солдат!..
Петр уже думал, что это шутка. Но не успел еще он этой мысли, как следует обдумать, как открылась с треском дверь из комнаты рядом, и выбежал генерал Фрайтаг... Парни вскочили и встали смирно, но тот на них не обратил внимания... Фрайтаг был бледен, возбужден, как-то странно взъерошен. Надевая военный маскировочный плащ на ходу, он бубнил: "Довольно! Хватит!! К черту!.." И быстро промчался мимо них, даже не взглянул на двух воинов в пятнах заскорузлой крови, командовать которыми было бы честью для лучшего генерала. Промчался Фрайтаг и выскочил из помещения. Затопал по ступеням.
"Шнель! Шнель! Шнель!"— закричал на шофера, что стоял на посту с его машиной возле штаба.
Машина грохнула и помчала. Все. Генерал, "Батько" их, командир их дивизии отъехал...
9
— Побреемся, Роман!.. Побреемся и умоемся... Они примостились под густыми, еще уцелевшими белыми акациями на истоптанной, местами обожженной, загрязненной траве, на штабном дворе и начали бриться... Сперва они отдыхали, а потом уже начали бриться с выражением фаталистического спокойствия и равнодушия ко всему... Петром овладела смертельная апатия, будто какая-то сонливость и резигнация  от всего... Так иногда бывает с человеком, когда трагизм ситуации и нервное перенасыщение переходят границы,— человек перестает торопиться; именно тогда, когда надо больше всего торопиться, она перестает торопиться, им овладевает покой. Спокойствие равнодушия. То же и с Петром. То же и с Романом. Возможно, Роману передалось Петрово настроение. Наверное, именно с такого настроения, из таких источников родилось вот это достославно национальное "якось то воно буде" .
"Якось то воно буде". Выйдя, вернее, прошаркав из штаба, ребята, было, хотели сесть на мотоцикл, да и куда-нибудь ехать, потому что здесь нечего было теперь на что-то надеяться, не у кого было брать распоряжение, некого слушать. Хаос. Но сесть на мотоцикл им помешала апатия. Постояли на куске серого гравия перед крыльцом, где недавно стояла машина генерала, выдохнули оба, словно по команде, а один из них прорек растеряно и в раздумье:
— М-да-а...
После того Петров взгляд упал на что-то пугающе-блестящее под кустиком травки. Показал Роману, и тот поднял. Это был маленький несессер с принадлежностями для бритья. Там был даже кусок душистого мыла... Петр повертел находку в руках, понюхал мыло машинально... Это, наверное, потерял генерал, на память им... Потом Петр безразлично посмотрел вверх, где гудели самолеты, и произнес меланхолично:
- Ну, что ж... Побреемся, Роман! Они ушли под густые белые акации в углу двора и там разместились. Роман нашел ведро и принес воды.
— Побреемся и умоемся...
И они принялись бриться. Кто-то где-то суетился, кто-то где-то истерично кричал, где-то гремела канонада, а они сидели и спокойно брились. Оба хорошо намылились душистым мылом, а затем Роман держал на коленях несессер с открытой крышкой, где было вклеено зеркальце, а Петр брился, нацелился в зеркальце глазом и хорошей, пожалуй все таки, генеральской, безопасной бритвой, "rasierte apparate" соскребал с себя слой белой пены, а с ней и свою грязную черную щетину, и на глазах у Романа перерождался из страшного, взъерошенного фронтовика превращался в опрятного юношу. Только настрой Петр никак не мог сбрить, а напротив, чем пристальнее он брился, тем четче выступал тот ужасный настрой, - фаталистичный, равнодушный, - настроение отрешенности от всего. Сжаты челюсти, задумчивые глаза, длинные морщины печали и страшной усталости около рта, саркастически раздутые крылья ноздрей от глуму над всем и над самим собой... Люди, что суетились, может, видели их, но обходили, а может, и не видели. Лишь один, было подбежал, и закричал не своим голосом, истерично, без сознания:
— Что вы делаете, идиоты?! Смерть на носу, а вы бреетесь! Смерть на носу!!!
— Вот именно поэтому мы и бреемся,— равнодушно изрек Петр.- Умирать надо чистым, глупец!
Тот, что кричал, был молоденький старшина и попытался показать силу:
— Встать! И марш!.. Идиоты!! Бежать надо... Петр разогнул спину и так, выпрямившись, посмотрел долгим взглядом на молодчика... Тот смутился, он заметил знаки различия на вороте у Петра и растерялся вовсе.
— Извините!.. Но ведь надо убегать!.. Господа!!!
- Убегать совсем не надо — произнес спокойно Петр, соскабливая остатки мыла и ополаскивая бритву.— Надо с боем умирать, организоваться и, защищаясь, отступать. Сперва садитесь и побреемся...
Где там, старшина не мог устоять на месте. Он аж менялся в лице от волнения.
— Боже!.. Ведь вы не знаете, что делается! Генерал Фрайтаг отрекся от нас, отрекся от дивизии, сбежал.
— Ну?
- Убежал! Предал! И теперь все пошло кувырком. Каждый делает, что хочет! Потому что нет управления!.. А враг прет!.. Слышите? Как бьет, как гремит, слышите? Боже, какой хаос наступил!.. Бросьте к черту вашу бритву и  то мыло и бегите прочь!..
Роман засмеялся, весело, задорно, назло, принимаясь теперь к бритью:
- А знаете ли вы, чья это бритва и чье мыло?
— Ах, бросьте шутки! Знаете ли вы, что творится? Вы даете себе отчет? Известие об отречении Фрайтага теперь облетела все наши части и теперь идет общее отступление... Все бежит...
— Вы так думаете? — спросил Петр очень вежливо и иронично.— Вы хотите сказать, что нас вы не учитываете? А мы вот и не бежим...
Ребятами овладело настроение смертников. "А мы вот и не бежим!" А юноша не слышал иронии. Он смотрел во все стороны, куда-то порывался бежать, но бежать теперь не мог, потому перед ним был высший чин, и нужно было разрешения, чтобы так просто закончить разговор и бежать. Нашел себе беды. А тот высший чин с такой забинтованной и окровавленной головой разрешения не давал. Он держал зеркальце перед Романовой намыленной физиономией и апатично цедил:
— Ну, и дальше что?
- Все куда-то летит сломя голову!.. А вы бреетесь!.. Такая ситуация!..
— Спокойно. Какая же ситуация?
— Как?! Генерал отрекся от нас! Командующий дивизией "Галичина" покинул нас! Боже, небывалая вещь в целой истории полководства - командир перед решающим боем отрекся от своих солдат , предал их! Покинул их без единого предупреждения! Даже никого не назначил на свое место! Вот какая ситуация! А вы бреетесь!.. Генерал предал! И это в таких условиях! В таких условиях!!
— Мд-а...— протянул Петр задумчиво.
- А вы бреетесь!.. И это в таких условиях!
— Хлеб есть? - вдруг спросил Петр, перейдя просто на ты.
— Есть.
— Поделись...
Юноша мигом полез в свой "бротбойтель " и достал полбуханки хлеба и протянул его Петру:
— Пожалуйста.
— Спасибо... Можешь идти. Мы еще увидимся в этом проклятом котле.
Молоденький старшина крутнулся и исчез, как метеор.
— "Генерал предал! И это в таких условиях!.. В таких условиях!!"— повторил Петр машинально недавно сказанные слова старшины, как рефрен .
Ребята побрились. Умывались. Затем Роман принес чистой воды. Они преломили хлеб надвое, на равные два куска и начали есть, запивая холодной водой просто из ведра, ели и наблюдали за тем, что творится.
Суматоха была невероятная. К штабу подъехала грузовая машина, и какие-то солдаты начали на нее бросать штабное имущество, сбрасывали все вместе в кучу. Кто-то на кого-то  кричал, кто-то огрызался, все это на немецком языке... Наблюдая, как грузили имущество, Роман что-то вспомнил, мигом подхватился и отправился в штаб... Скоро он вернулся с двумя письмами. Он получил свою почту каким-то чудом! Почта доставлена была для всей его сотни, но сотни уже не существовало в природе, и поэтому он только отыскал свои два письма... Это было одно письмо от милой, а второе от сестры...
Петр не пошел за письмами. Потому что ему не от кого было получать их. Никто ему не написал и до сих пор ни одного письма. И не мог написать. Потому что от тех, кто и хотел бы написать ему словцо, ни одно письмо сюда не смогло бы залететь...
Взволнованный и замечтавшийся Роман только хотел распечатать письмо от милой, как налетели самолеты, и началась бомбежка. Бомбардировка была хаотичной, но она смахнула ребят из-под акаций, так же, как смахнула и всех из штабного помещение, и со всех пристроек и рассеяло по норам и щелям. Ребята оказались в каком-то дворе, сделанными противовоздушными рвами, и здесь залезли вместе с другими воинами в землю. Среди тех воинов было и несколько немецких СС- совцев...
Ров, в котором оказались ребята, находился напротив каменного погреба. А у того погреба сидело двое пленных, совсем не прячась от бомб и тем удивляя всех. Охранники упали в погребницу , за каменной стеной, а пленные сидели так. Они были даже без шапок, головы их были обстрижены коротко, на советский солдатский манер, под машинку, и они тех голов даже не втягивали в плечи. Они были в грязной, вываленной одежде. Сидели на траве, вытянув ноги и опустив головы на тоненьких худосочных шеях, и меланхолично, тихо пели... Два девичьих голоса:
Ой ти, земелько,
Ти моя ненько,
Пришіи до себе
Моє серденько..
Это была популярная старинная девичья песня. Песня о несчастной девичьей любви, о несчастной сиротской девичьей судьбе... Петр сразу растерялся, что за наваждение! Два солдата поют по-девичьи!..
Когда бомбежка закончилась, группа солдат и Петр с Романом приблизились к пленным, рассматривая их, как диво.
Это были две девушке. Стриженые. В солдатской одежде. С синяками под глазами и везде на лицах. Они были невероятно грязные и невероятно не похожи на девушек. Избитые и словно год не мытые. Сидели, опустив печально головы, глаза у них  опухли, как у китайцев, они смотрели на свои грязные штаны или на подрытые, аж черные от грязи и крови руки, положенные на колени, и напевали песню... Украинскую песню на хорошем, степном языке.
Ой ти, земелько, ти моя ненько!..
Кто-то из присутствующих не выдержал и воскликнул, не то с насмешкой, не то с искренним удивлением:
— Смотри!.. Товарищи!..
Тогда одна из девушек подняла опухшее лицо взглянула на того, что сказал, увидела немецкую униформу и вдруг блеснула неистово глазами:
- Иж ты! Нашелся товарищ!.. Шкура!.. — и вдруг аж затряслась вся, завизжала, захлебываясь от бешенства: — Шку-у-ра!! Фашистская ты шку-у-ра!! Своло-оч!..
Кто-то за плечами лязгнул затворм и разрядил автомат... Никто не успел помешать. Девушек в грязной солдатской одежде, будто косой скосило...
Кто разрядил автомат?! Кто разрядил автомат! Немец или свой?.. Но в общей суматохе и панике некогда было вникать в суть дела.
Автомат разрядил из-за спины кто-то "третий", какой-то высший чин, что говорил на трех языках...
Что это за девушки? Чего? Как?..
"Жидо-большевички"...— Одно парное слово. Краткое и исчерпывающее объяснение.
- Ну, что ж, таких не жаль — сплюнул кто-то. Таких не жаль. Таких не жалко...
Но разве это враг? Разве такой враг? Разве это от них убегает вермахт и эсэсовцы? Ха! Смешно. Нет, это не он, это не враг. Это просто девушки. Говорят, что они парашютистки?..
Возможно...
Когда ребята вернулись в штаб, в штабе уже никого не было, двери были раскрыты, повсюду валялись бумажки, какое-то тряпье, поломанная мебель... Не было машины, что грузилась. Не было и их мотоцикла.
Ребятам было жаль мотоцикл, но что ж, если он исчез, то, значит, так надо. Значит, так хочет высшая сила, что ввергла их в этот адский котел, как тех юношей в печь огненную, для великого испытания. Они должны выпить горькую чашу до дна вместе со всеми. Что ж, пусть...
Странное фатальное настроение не покидало их, состояние душевной прострации. Они видели во всем волю высшей силы, какую-то высшую обреченность и опустили руки. Для чего сражаться, если им сверху суждено быть стертыми с лица земли! Это, наверно, от безграничной психической и физической усталости. А может, и от осознания, что все против них, против целого народа их.
Ситуация их была безнадежна. Полностью. От разных людей, что прибегали к штабу с разных концов, так как и они, недавно, за указаниями, за спасением, а другие убедиться, правда ли, что генерал предал их, бросил, они имели исчерпывающую информацию обо всем, что происходит вокруг.
Имя тому, что происходило вокруг, на всем пространстве, занимаемом недавно дивизией, паника. Ужасная паника.
Их дивизия, собственно, останки дивизии, окружены, уже окружены! — стальным кольцом и обречены на уничтожение. Они и раньше знали, что к этому идет, но одно дело знать, а другое — видеть, как бежал генерал, покидая обреченную дивизию. То, что было призраком, теперь случилось. Кольцо замкнулось. Окружены и остальная часть XIII корпуса, но худшая перспектива ждет воинов украинской дивизии. Везде ходит упрямо слух, что целью окружения, целью замкнувшего кольца,  как раз их уничтожение. И это логично. Враг это должен. И никто из них не может надеяться на ни одну милость, на никакую пощаду. Все остальные могут, в конце концов, пойти в плен и оставаться целыми, только для них такая перспектива исключена.
А самое трагичное то, что самые главные части вермахта уже оставили фронт и почти все вышли из кольца еще до того, как оно замкнулось, и оставили их на произвол судьбы.
Враг прорвался колоссальными силами на севере и на юге, загнал те клинья далеко вглубь, сомкнул их и отрезал все пути к отступлению...
Такая картина.
Как же быть и что же им делать?
Петр махнул рукой. Им овладело непобедимое желание лечь и уснуть. Голова  его невыносимо болела, гудела, надсаживалась. Роман несколько раз толкнул его в бок, протягивая каждый раз вопросительное:
— Ну?..
Петр посмотрел на Романа долгим взглядом и похлопал рукой по ручке "МП", похлопал значимо, успокаивающе, мол: не волнуйся, последнее слово относительно нашей судьбы будет за нами. А словами проговорил вяло:
— Убежать от врага, мы всегда убежим. Но разве в этом суть?..
После тех слов ушел под акации и лег на траву лицом вверх. Он никак не мог противостоять непобедимому желанию заснуть мертвецким сном, и пусть все будет, как будет.
Роман сел рядом.
— А в чем же суть?
Петр не ответил. Возможно, суть в том, что перед ними в этой критической ситуации вставала проблема, куда им бежать, в какую сторону, куда вырываться, где искать спасения, вернее — в чем искать спасения. Ибо не только металось тело, металась и душа. Бедная, задерганная, измученная душа. Порой казалось, что она или расколется пополам, или человек должен сойти с ума, а это значит расколоться уже не пополам, а на сто частей.
Не дождавшись ответа, Роман вздохнул, достал письма и начал читать, торопясь, боясь, что б и на этот раз что-то не помешало. Такая, видишь, действительность, что человек не уверен, успеет ли он распечатать конверта с письмом от любимой... Роман читал письмо, бежал по бумаге глазами, а губы его начинали дрожать. Пуще. Наконец он не выдержал и застонал, скрипнул зубами.
— Что? — спросил Петр. Он не спал, он боролся со сном и что-то думал, и услышал Романов стон.
— Что? — спросил, не открывая глаз.
— На вот, посмотри! - ткнул ему Роман письмо. Но Петр не пошевелился и не открыл глаз.
— Расскажи так...
— Недавно... Во время пацификации... немцы расстреляли моего брата... Слышишь?.. Молчание.
— А весной... в городке Н. немцы повесили группу юношей, среди них несколько товарищей... Слышишь?
Молчание. Бедный Роман аж трясся весь от отчаяния.
— Т-та-ак...— процедил Петр после долгого молчания.— Вот в этом и суть!
Ему самому вспомнился ряд повешенных над мостом на ивовых ветвях его товарищей и друзей в родном городе. Вспомнив, открыл глаза. Сон пропал. Он смотрел на Романа и морщил лоб, шевелил бровями. Не подобрав слова, каким бы утешить друга, спросил лишь бы что.
— Кто это пишет?
— Это... письмо от девушки...
— Гм... А что же это она прямо так и пишет в письме...
— Да. Она прямо так и пишет, только пишет, что это не немцы сделали, а "вражеские партизаны".
— Умная девушка! А что сестра пишет?
— Тоже пишет о смерти многих знакомых... На виселицах... «Разбились на качелях»...
— Т-та-ак... Вот в этом и суть,— вздохнул Петр.— Вот в этом и суть.
Молчание. Петр смотрел широко открытыми глазами на ветки акации над собой. Затем заговорил с мукой, тягучим хриплым голосом:
— Я вот смотрю на них... Ты знаешь, я вижу их... Вот их тысячи качаются на ветках, на специальных виселицах, на воротах, на столбах... Столько, как тех листочков, и так дрожат!.. Тысячи их лежат горами в выгребных ямах на государственной мельнице, пострелянных, окровавленных и присыпанных шелухой... Тысячи их умерли в лагерях остарбайтеров под плетьми... Вот, брат, в чем суть! Казалось бы, ясно?..— Пауза. Петр отодвинулся.— А оно совсем и не ясно. Ибо знаешь еще, в чем суть? Ты это знаешь, ты сам это знаешь, но я должен это сказать, потому что они вот проходят через мою душу... Десятки тысяч, сотни тысяч их день и ночь проходит... Все на запад, все на запад. День и ночь. Под бомбами, под артиллерийским обстрелом, через фронты — босые и голые спешат. Я видел их... Ты видел их... Длиннющие эшелоны беженцев с востока на запад... С маленькими детками... Со старенькими бабушками... Но пока они сели в эшелоны, они бежали пешком, босиком сотни километров, держа маленьких деток за ручки, на запад, на запад, спасаясь от ада, от гибели, от мук, обрывая одежду и кожу между тернами, теряя деток на дорогах непогребенными. Они бегут... Знаешь, от чего они убегают? Ты знаешь. Только ты не видел, а я видел собственными глазами, от чего они бегут... Ах, Боже! И куда они бегут!.. Твоя милая пишет, что повесили твоих друзей... А моя милая не пишет, потому... потому что ее саму вешали те же, что вешали твоих друзей, но она убежала, чтобы ее вешали другие, те, что убили ее отца... Мы видели с тобой эшелоны на всех станциях Чехословакии, Германии, Венгрии, Польши... А сколько же мы еще не видели!..
- Сестра пишет, что во Львове, по всем городам Галичины полным-полно беженцев с востока. Убогих таких и голодных... А теперь они мечутся в панике, спешат убегать дальше...— это Роман.
— Вот видишь. Они бегут не от добра, они бегут от беды. Они спасаются, но... Они попадают "из огня да в  полымя", как говорят наши соседи. Но где больше огонь?! Вот вопрос! Теперь это вопрос.
Пауза.
— Ты видишь их? Нет, ты не видишь их. Миллионы черепов, что ими набита вся земля там, вот мерцают передо мной... Пострелянных, замученных, раскулаченных, вымерших от голода... их больше, чем тех листочков на дереве. Я видел их на путях и дорогах дальнего севера, я видел их в Виннице но, сколько я еще не видел, а сколько их есть там! А сколько слез материнских и детских!.. Вот из-за того они бегут, те сотни тысяч несчастных людей. Они едут и едут... Вот в этом и суть!..
Петр прервал разговор. Вздохнул глубоко. Лежал молча.
После длинной паузы Петр вдруг решительно поднялся. Отряхнулся, покачиваясь. Поднял и повесил на шею свой "МП".
— Пойдем. Будем драться, Роман! Мы должны драться... до конца... До последнего вздоха.
И они пошли.
Пошли искать, какую ни будь уцелевшую еще часть, к которой можно бы пристать и биться до последнего. Они верили, что таких, как они, есть много и будет с кем им идти плечо в плечо.
10
Как оказалось, их командир дивизии генерал Фрайтаг отрекся от дивизии как раз тогда, когда поступил приказ из штаба корпуса о том, что дивизия "Галичина" должна занять самый ответственный отрезок фронта и сдерживать врага, несмотря ни на что, ни на какие жертвы,— она должна прикрывать отступление немецких частей, чтобы дать им возможность спастись, выкарабкаться из окружения. Вместе с дивизией "Галичина" имела такую же задачу еще одна немецкая дивизия...
Мотивы отречения Фрайтага — официально не известны. А неофициально — неверие в боеспособность дивизии и презрение к ее человеческому составу. Фактически же, как поговаривали повсюду, трусость этого генерала и расистский дурман, что усилил ту трусость, страх за собственную шкуру... Но как бы там не было, генерал отрекся от дивизии, предал ее, предал несколько тысяч солдат, бросив их в самый критический момент на произвол судьбы. Сразу после  побега Фрайтага, вместе со слухом о его отречении раскатился и слух, облетев все украинские части о том, что та немецкая дивизия, которая назначена вместе с дивизией "Галичина" сдерживать врага и прикрывать отступление, тоже снялась с позиций. Снялась и пошла на пролом из котла где-то на юго-запад, под командованием генерала Линдеманна... Таким образом, осталась только эта юношеская дивизия лицом к лицу в стократ с более сильным врагом сдерживать его, и то дивизия только номинально, потому что в  боях на юге убит каждый десятый. А теперь и без командира.
Началась фактически анархия, которую тяжело сдержать. Некоторые части самовольно бросились за отступающими немецкими группами, чтобы прорваться вместе с ними из окружения и спастись. Некоторые пытались удержаться и выполнить свое предназначение, веление уже не начальства, нет, а веление своей совести.
Над всеми частями обреченной дивизии, собственно, над ее остатками задуло дыхание смерти. Ибо в анархии нет спасения.
Ужас встряхнул многих, особенно же теми, что имели слабые нервы. Чрезвычайно увеличивали панику слухи о самоубийстве многих старшин их дивизии в жестоких боях минувшего дня и ночи под Пеняками, Майданом, Ясеневом и тому подобное, а также о гибели многих от оружия врага. Бежал слух о самоубийстве сотника П., хорунжего Рудакевича и других в невыразимо трагических обстоятельствах... А теперь... Теперь приходит их черед! Было каждому ясно, что начался главный акт великой трагедии.
Отважные, сильные духом бились над тем, чтобы вправить все в рамки военной дисциплины и организованности и тем, чтобы спасти все, или хоть максимум людей, от неминуемой массовой погибели... То было соревнование между психозом ужаса и чувством долга и ответственности, между эгоизмом и жертвенностью, между животным и человеческим...
А вокруг гордились спелым хлебом поля,— кланялись налитым колосом рожь и пшеницы, доцветала гречка, а по ней гудели пчелы, несмотря совсем на то, что творится с горемычными людьми, несмотря на то, что так неистово гремит, а дождь не льет. Лиловые на горизонтах в мареве жары рощицы и лески, маня ласковой прохладой прийти туда и положить голову на шелковую траву, отдохнуть измученной грудью. Лиловые холмы... И даже не верилось, что все эти томные холмы и рощицы, и лески обсажены артиллерией, покрыты пулеметными и минометными гнездами, а под цветущими полями гречихи земля испещрена рвами и окопами, а больше всего испещрена бомбами и снарядами и засеяно железом... А еще хуже — все то окроплено человеческой кровью, засеяно остатками разорванных и растерзанных человеческих тел...
По пшенице и по ржи ходит ветер гонит золотые волны туда и сюда, ласкает ту рожь и пшеницу, утешает их, мол, подождите, вот все перегремит, перетарахтит, все уляжется, и тогда придет хозяин, а не хозяин, то кто то другой на его место, и облегчит стеблям муку держать на себе тяжелый колос... Кто-то придет, сложит буйный урожай в золотые копны и скирды, а землю вспашет, польет ее потом, засеет зерном и надеждами на будущее... И все будет по-старому.
Кое где полями ходит нежное марево от жары и гром артиллерии на горизонтах и за горизонтом кажется настоящим громом — вот-вот оттуда надвинутся грозовые тучи, рассыплются молниями и буйными теплыми дождями, ливнями напоят землю, жизненной влагой и пойдут, куда то дальше, дальше, а на небе встанет ослепительная и тихая радуга, как конец громам и бурям...
А те громы осаждали небо все сильнее и сильнее. Они стягивали горизонты огромным кольцом все плотнее и плотнее. И уже гром шел непрерывной цепью разрядов, как то бывает с мерцанием молний воробьиной ночи , только это днем...
Разлад в отдельных частях, оставшихся в окружении, был прекращен. Взял вверх не психоз ужаса, а сознание великого долга. Кто-то должен противостоять врагу. Кто-то должен держать фронт... Хотя бы для того, чтобы паникеры, слабые духом и нервами, могли вырваться и спастись. А еще же есть святая обязанность перед друзьями и товарищами, а особенно перед ранеными. И, наконец, есть здравый смысл и здоровый эгоизм, который твердит, что от паники только гибель, что спасение в организованных действиях. Если их бросили на произвол судьбы, то они вынуждены спасаться сами, и обязаны спастись.
Таким образом, отважные и крепкие духом, которых нашлось немало среди остатков обреченных на тяжкие испытания, не поддавшись панике и не потеряв чувства ответственности! Вправили хаос в какие-то рамки. Начали стягивать вместе и переформировывать разбитые или разбросанные части, сводить их остатки в отдельную ударную группу, чтобы противостоять врагу, а противостоя ему, пробиваться из окружения и вывести всех раненых, все несметные обозы дивизии, санитарные валки, части обслуги и хозяйственные части, люди которые даже не владели оружием, и тому подобное...
Кто конкретно руководил всем, какая сила направляла всю акцию, кого бы надо именем поднимать щит — никто не знал подробно. Да и это не важно. Каждый думал, что то он. И это наиболее важно. Чувство большой ответственности объединяло всех их, обреченных, все эти останки, брошенные на произвол судьбы, в единую, внутренне спаянную, целенаправленную силу.
Петр с Романом вызвались к собранному из разных обломков артиллерийскому дивизиону. Петр снова принял команду батареей, а Романа взял к себе в отдел связи, чтобы быть им вместе.
Вновь сформированная группа пошла на фронт, под Пидгирцы...
Эта Петрова батарея тоже двигалась конной тягой... Опять лошади! Ах, бедные кони! Петр любил запрягать их только в песне.
Запрягайте коні в шори,
Коні воронії,
Та й поїдем здоганяти
Літа молодії...
Но, Боже! Как это, похоже, при всей не похожести! Догонять...
Только кого теперь догонять? Жизнь? Мечты? Части генерала Линдеманна? Волю?.. Честь?.. Материнское отчаяние?.. Любовь милой?..
Все сразу!
Что это было за зрелище, что за поход!
..."Кони вороные", торопясь, будто понимая трагизм ситуации, выбивались из сил, тащили тяжелые пушки узкими сельскими дорожками или полями напрямик, или лугами под грохот канонад и под отчаянный треск вражеских пулеметов, чуть ли не десятитонные чудовища-пушки увязали колесами по самые оси в мягкую землю, а лошади надрывались, выворачивали ноги и горбатились, напрягали хребты, вырывая пушки для того, чтобы через несколько шагов завязнуть снова
А в небе, как только они вышли из укрытий и продвинулись вперед, появились вражеские самолеты, как орлы-стервятники и начали их клевать...
Над одной братской могилой, сделанной в бомбовой воронке, Петру выпало произносить речь. Тяжело ему было говорить, но чтобы подбодрить живых он должен был что-то сказать о мертвых. Он говорил просто спокойно и мужественно, а сам был измучен и печален. Он не мудрствовал, не подавал никому лицемерных надежд, говорил горькую, голую правду — правду об их гибели, но и об их славе. Он говорил так, будто это была уже последняя их братская могила, будто в той братской могиле уже лежит и он. Говорил тихо, но слова его западали в самое сердце почерневшим в боях друзьям...
11
Будущие немецкие историки напишут, что здесь до конца, до последнего стояли немецкие солдаты, но это не будет правда... Доказательством этого является эта братская могила, одна из бессчетных, что были и что еще будут здесь, после нас. Ураган ее сравняет с землей. Потомки её забудут или не будут знать. Но это ничего не меняет. Здесь будут лежать кости как доказательство, что до конца, до смерти здесь стояли мы. И эта правда когда-то встанет во весь рост и будет записана на скрижалях истории. Каждый дюйм этой земли здесь полили своей кровью мы. Украинские воины. Но даже когда бы оставался здесь последним только один украинский воин, украинский юноша, то это бы означало, что эту землю защищал до последнего вздоха от нашествия с востока он, украинский солдат, украинский неизвестный, безымянный солдат, украинский самоотверженный романтик. Но тут нас остался не один! Нас здесь осталось еще несколько тысяч. Поставили лоб врагу в вполне беспросветной ситуации. Это мы поставили лоб врагу во вполне беспросветной ситуации! Мы борьбу проиграем, но наши кости в этой земле долго будут напоминать потомкам, что мы боролись. Это Мы боролись! Это НАШИ кости, друзья мои!
То, что мы сходили с ума от ужаса, это наше дело. Да, мы сходили с ума от ужаса и кричали животными голосами, раздавливаемые танками, заживо сжигаемые "катюшами", продырявленные как решето вражескими автоматами и пулеметами и кромсанные стальным осколками снарядов, но наш крик, наш испуг, наши вопли простит нам эта наша Земля. Нашу паническую порой растерянность и наши беспамятные предсмертные мольбы и проклятия от невыносимых мук простит нам наша земля, эта наша сырая земля. Мы не были героями. Все "герои" были где-то и остались живыми. Нет, мы были простыми юношами, которые никогда в своей жизни никого не убивали и не умели убивать, но которые любили свою землю пылкой любовью и ради нее истекли собственной кровью в жестокой неравной борьбе. Мы не были героями, нас убивал враг, как кроликов, но и мы убивали врага беспощадно. Враг убивал нас, не зная милосердия, мы его убивали тоже, не зная милосердия
Мы побеждены, но это не правда. Мы выбиты. Мы измотаны. Мы истоптаны, это так. Но мы не побеждены. Потому что мы не сдались. Мы не сдались врагу и не подняли руки вверх.
Пройдут годы, пройдут десятилетия, пройдут века, о нас будут говорить разные вещи, о нас будут говорить, может, даже со смехом, как про тех, что панически рыдали от ужаса, но никто никогда не скажет, не посмеет сказать, что мы подняли руки вверх и сдались. Нет. Никто этого не посмеет сказать! Потому что это будет неправда. А кто не сдался, тот еще не побежденный. Погибший даже в неравном бою не является побеждённым до конца. Он только физически убит, но врагу не из чего торжествовать. Непокоренный мертвый воскресает всегда.
Пройдут десятилетия, и мы воскреснем в народной памяти... Нас здесь так много легло, а еще немало ляжет костьми, что этот кусок земли украинской и эти дни, затянутые дымом и нашими воплями, остается в веках, как украинские еще одни Фермопилы ...
12
"На фронт"... Смешное понятие! Фронт везде. Бои начались с места и продолжались потом непрерывно.
Тяжелый бой кипел под Пидгирцами. Затем передвинулся
под Олесское... Затем под Гавареччину...
За замок и село Пидгирцы бой был особенно яростный. В Пидгирцах, нажимая с востока, с нами столкнулась какая-то вражеская часть, сформированная как будто из комсомольцев, отчаянных и таких что якобы не сдаются в плен. Сначала враг оттеснил части дивизии прочь и занял Пидгирцы. Но отчаянным ударом части дивизии отбросили врага назад, нанеся большие потери. Да подошли большие вражеские силы и оттеснили парней на запад, под Олесское. Они отступила с боями, как говорится, пятясь, уступая каждый дюйм родной земле с большим сопротивлением и густо окропляя ее своей и вражеской кровью...
Петра и Романа смерть упорно обходила, и Роман был в чрезвычайном подъеме, разгоряченный и неистовый. От какого-то, как истерического подъема неистовый. Перепачканный потом и копотью он, Роман, говорил Петру (забывая, что это именно он уже сказал, по крайней мере, раз десять):
- Вот если бились вот так все, все! И с самого начала! Мы бы того проклятого " воріженька " давно загнали на печь...
Оставалось лишь невыясненным, кто именно "все-все!" и от какого, именно, "самого начала".
В короткие, украденные у смерти минуты, Роман перечитывал письмо от милой и украдкой целовал его. Ибо там, кроме страха, были еще понаписаны такие вещи, от которых у парня кружилась голова, и млело сердце. И пока он был еще жив, он хотел упиться той истомой, той радостью от девичьих признаний в письме, окропленном девичьими слезами. Следы слез еще были видны, хотя такой тот лист был помятый и пропотевший, спрятанный на юношеской груди.
Раз во время такого перечитывания вернулся Петр, которого Роман, погруженный в переживания, вовремя не заметил. Паренек буйно покраснел, потому что был застукан именно на том моменте, когда он целовал письмо... Петр сделал вид, что ничего не видел, что ему, в конце концов, ни до чего нет дела, хотя у самого сердце сжалось от жалости и еще от чего то. Роман знал, что тот все видел, лишь делает вид. Сворачивая письмо и пряча дрожащей рукой в боковом кармане на груди, Роман пробубнил, как-то мрачно поглядывая исподлобья:
— Ну, чего скалишься?!
Петр помолчал. Сел рядом. Пожевал травинку.
И вздохнул с искренним тихим сожалением:
— Я совсем не скалюсь, глупый... От того тона Роман смутился совсем. Глянул на товарища, и аж слезы у него выступили на глазах.
— Ну, не злись... Ты видишь же, что я совсем дурею...
— Я тоже дурею, - сказал Петр тем самым тоном.
— Как?..
- Да вот так...
Роман придвинулся близко и взглянул в самые глаза, замерцал в них своим увлажненным взглядом:
— Да? Скажи... У тебя была любимая?
- Да, я имел любимую...
— А-а-а...
Молчание.
— И где же она? — спросил, наконец, Роман совсем тихо.
Петро пошевелил бровями и прищурился, глядя вдаль:
— Я же уже тебе говорил... Она сбежала из-под виселицы и исчезла. И нету, брат...
Роман взволнованно вытащил письмо из кармана на груди и протянул Петру, с искреннем доверием, как будто этим хотел сделать товарищу приятное, поддержать его в горе.
— На вот почитай... Что она пишет...
Петр улыбнулся и отвел Романову руку с письмом:
Смешной ты, наивный ты, парень! Спрячь. Это твое письмо, твое счастье... Мое письмо, мое счастье тоже придет. Он придет когда-то...
Под Олеском кто-то из дивизионщиков рассказывал, как они захватили в Пидгирцах нескольких вражеских пулеметчиков юношей. Расстреляв все патроны из пулемета, и не желая сдаваться в плен живыми, те " теж хлопці ", взорвали себя гранатами. Сами себя... Гранатами... Осталась каша...
И интересно было Петру и Роману слышать, что и рассказчик и слушатели не имели особого злобы к "тем", - видимо и на злобу уже не хватало духа.
- Вишь, - сказал какой-то вяло и уныло.— Не только мы подрываемся...
— Ага,— докончил другой так же вяло, апатично.— Они тоже такие бедолаги... Как нет уже выхода, тогда собственная пуля или граната... Но ведь и упорные, чертовы сыновья!
Из этого всего следовала только одна тяжелая мораль — если "там" такие настроения, то нечего кому-либо надеяться на пощаду и милость.
И никто на пощаду и милость не рассчитывал и даже не думал о том.
Не видя для себя иного спасения, как только драться и если погибнуть, то в пылу боя, люди, " хлопці ", что в аду сделались суровыми, закаленными мужчинами, сражались героически.
Там, где они прошли, немало будет лежать их и вражеских костей, немало черепов, присыпанных пылью и тоннами земли, поднятой в небо, будет лежать там, и немало тех черепов когда-то выпашет мужик, украинский крестьянин, отец этих ребят, вспахивая поля свои. Одни из тех черепов будут лежать глазницами на запад, а еще больше их будет лежать здесь глазницами на восток — это все будут их черепа...
"О желтые черепа, глазницами на восток!"
Странные мысли лезут в усталую, горячую от боли и бессонницы голову.
"О желтые черепа, глазницами на восток!.."— откуда это? Ах, да, это же из одного поэта, того что там, по ту сторону... Из его знаменитого "СЛОВА О ПОЛКУ" , из его необычайной поэмы про украинский полк, о его беспросветной, но героической, никем не воспетой борьбе, о его трагедии... Боже, что же это за такая роковая, вечная история! И там тоже так лошади тянут батареи, увязая по колено в чернозем... Вот такие они — потные, мокрые, блестящие, в шишках сумасшедше напряженных мышц. Видишь! Это же про их "полк", про вот этот "полк", про это...
Таща пушки, погружаются по самые станины в липкий чернозем, а гривастые лошади, напрягая остатки сил, вырывают их и снова вязнут, вырывают и вязнут тянут с хрипеньем, с колоссальным напряжением, позвякивая удилами и цепями постромок, выкручивая ноги, цепляясь подковами... Над ними опаловое небо, и гром, и дымный с сажей туман, а они тянут... А им помогают артиллеристы, такие же потные, измученные, но упрямые. Все вперед и вперед! Вперед!
И толкают они, грохочут, грохочут. За ними грохотят лафеты, зарядные ящики, обозы... В целом — это же и есть они, те: "тяжелые чудовища батарей" из Бажанового "СЛОВА О ПОЛКУ" .
За батареями идет пехота... Идут минометчики... Гренадеры... Над ними клокочет небо, меркнет лазурь от бомб, а затем трескаются горизонты от их собственной канонады... И снова вырывают лошади тяжелые пушки и лафеты из чернозема и снова грохочут, обливаясь потом...
Там, где прошел этот "полк", остается поле, издолблённое и укрытое воронками, как кратерами вулканов, залитое кровью, засеянное черепами их собственными...
"О желтые черепа, глазницами на восток!"
Да. Обязательно.
Они падают... Они все падают лицом туда, куда стремились сердцем, они падают глазницами на восток.
И будут лежать так до судного дня.
13
Но люди все более нервно и физически иссякали, и даже самые твердые уже начинала впадать в отчаяние, психически ломаться.
Лучше всего Петр наблюдал это на Романе.
Пыл Романа таял. Выветривался напрочь. Его замещало отчаяние. И какое отчаяние! Бедный паренек не то, что измучился физически, не то, что страдал от страха, нет, он иссяк душевно, потому что переживал большой внутренний кризис.
В одну из коротких минут передышки Петр бросился искать Романа и нашел его лежащим в кустах. Парень лежал лицом в землю и плакал, что видно было по его плечам. Петр постоял над парнем, а затем сел молча рядом. В какое то мгновение взял своей корявой рукой за чуб и вернул к себе. Роман вырвался и снова уткнулся в землю, но перестал плакать. Полежал так, а потом повернулся навзничь и, всхлипнув последний раз, произнес к Петру:
- Прости... Как баба, брат...
— Ничего, бывает...
— Бывает!.. Да не со всеми... Ты даже не представляешь, по какой это я причине так разревелся. Ты думаешь, что я трус?
— Нет, я не думаю, что ты трус.
— Гм... Я, может, и трус, но не настолько, чтобы плакать. Я от другого. Я потому, что вижу, какое мы ничто!.. И не потому мы ничто, что мы вот тут ничто. Нет, мы умеем порой даже эффектно умирать, порой устроить парад, да какой! Но что из того?.. Ах, какие мы бедные.
— И чего?
— А того... Нет, ты этого не поймешь. Слишком у тебя отличная, просто линейная, грубо вытесана душа и грубая кожа... Хоть нам, собственно, и надо бы таких чертей, как ты...
- А может я бы все-таки понял? — тоненькая нотка товарищеской насмешки.
— Где! Вот была у меня хорошенькая хатка в душе. Такая красивая-красивая хатка! И вот развалилась. Разбомбило ее к черту! И теперь там пусто стало, ух!  А какая же то была хорошенькая хатка! Хатка, что ее мне построили с детства разные вышитые "дядьки"... Знаешь, хатка с  "козаченьків", с "воріженьків", а шаровар широких как Черное море, с "гаківниць", из "оселедців"... "Воріженьки" таки были милые и безобидные, а войны, собственно, никакой и не было, был только "герць", такой парад, гулянка. "Козаченьки" шли на "герць" позабавиться с "воріженьками".
Кто-то со стороны засмеялся. То сидели вблизи бойцы, спинами к разговорившим, утомленные, безразличные, но они бесспорно слушали, хоть и не подавали вида совсем. На их ушах и на их спинах было написано, что они слушают, и смех тот касался Романовых слов.
Пусть.
- Эге же, - продолжал Роман обращаясь к Петру саркастически, будто сам себя спрашивал: — "Козаченьки"  шли на «герць»  позабавиться " с "воріженьками" . А тем временем... видишь! Господи, как далеко это все от того, чем нас пичкали с детства разные вышитые дядьки и паны! Тем временем действуют не конфетные "воріженьки" и не конфетных "козаченьків" здесь нужно, и не конфетных душ, напичканных развезенным нашим, сладеньким, мечтательным примитивизмом, тут надо! - Бедный Роман аж менялся, так он глубоко переживал все.— Другого здесь надо! Потому что не "воріженьки" действуют против нас, а действует математика! Действует враг, вооруженный математикой! Да! А математики нас как раз и не учили.
Петр был, как уже не раз перед тем, страшно удивлен Романовой речью, что выдавала и незаурядный умственный багаж этого парня, а главное, что эта русая голова умеет думать и много, видно, думала. Чтобы развеять горечь Романовых слов,
Петр заметил с легкой иронией:
- Это ты сам до всего додумался, или где-то вычитал?
— Вычитал, брат! Вот уже несколько дней вычитываю, все вычитываю! Вычитываю! Аж кожа лопается! И вижу, что главному нас не учили... Бож-же, Бож-же!.. Вместо того что бы учиться модерным наукам, вот той "математике", как надо побеждать врага, мы черт знает сколько пели про симпатичных "воріженьків", что сами исчезнут, "як роса на сонці"... Ой, Господи, Господи! Жди!..
Снова смех и чья-то реплика, как будто сказано отдельно, в отдельной беседе между теми, что сидели с боку спинами к Петру и Роману:
- А зачем мужику крестьянину наука?.. Один "дядя" даже дописался до того, что мужику наука вредит, что крестьянину не надо науки, а должен он свиней пасти, согласно национальной традиции нашей...
Хохот сквозь сжатые челюсти, свирепое сплевывание, ругань, еще чья-то язвительная реплика:
— А глянь на тех, что прут и на немцев! Кто же это прет, как не мужик! Такое, брат, время. Но там мужика учили не кадилом махать и не только овец пасти...— и оборвал речь.
Удивлений Роман подождал какое-то время продолжение, но продолжения не было, реплики погасли.
- Вот, видишь —  вздохнул Роман к Петру.— Еще кому-то хорошенькую хатку разрушили. Да и разве здесь не разрушится? Ты смотри, как нас "воріженьки" чешут! Пыль летит, столбами до самого неба стоит!.. Это пока мы пели свои заговоры о том, что они сгинут, "як роса на сонці", они делали другое, и вот имеешь!.. Они совсем не хотят  "гинути, як роса"... И теперь мы против них, как крысы, как букашки-бедолажки. Такие себе ""славні козаченьки", которые " засвистали" да и пошли "на герць погуляти". И "свищуть"... Гуляем на "герці". Вот гуляем!.. А, бей тебя сила божья! Ну, разве здесь человек не заревет со злости бессильной! Га? У них танки! У них самолеты! У них командиры!..- и вздохнул да и произнес совсем другим, будто равнодушным уже голосом: — в конце концов, зачем нам танки и зачем нам самолеты, как у вас есть вышитые "дяди" с нарисованными "саблями", наши колдуны и характерники!.. Самолетов и танков не нарисуешь так просто, а саблю нарисуешь, и еще и как легко! — И утешая сам себя, вытирая не то забытую слезу, не то пыль с глаз.— Ну, ничего... Не научили нас свои, то научат нас "воріженьки"...
— Не волнуйся, Роман,— успокоил умышленно громко Петр, пытаясь и для тех ребят, сидевших спиной к ним, стушевать досадное впечатление от этой совсем неуместного, ненужного разговора.— Не волнуйся. За битого двух небитых дают.
— Я сомневаюсь, чтобы за этих "битых", кости которых разносит на все четыре стороны, кто-то вообще что-то давал.
- Говорю в образном понимании... И не сетуй на тех "дядей", на свете все разумно, может, и они для чего-то нужны. Если сейчас не нужны, то, по крайней мере, будут когда-то.
— Они сейчас, именно сейчас нужны! Хотел бы я видеть их здесь, вот здесь! Вот здесь!
— Не пеняй. Будь справедливым. Каждый делает то, что умеет, к чему он призванный... Не могли же тебя те "дяди" обучать "математике", потому что, чтобы ее обучать, надо знать ее самому. Будь благодарен, что тебя вообще чему-то учили, хотя бы той истине, что тебя "вовсе не надо учить", иначе бы ты был и вовсе неуч.
— Я и есть неуч!
- Форзихт! Эй, Берегись, философ! Кончай дискуссию!  «воріженьки» идут!
Это вдруг Петр воскликнул всем, как команду. По-над лесом, дорогою, шла колонна танков. Все вскочили. Роман первый. Но бедный паренек, одержимый приступом оригинальной "самокритики", никак не мог успокоиться и еще бубнил, одевая шлем и подтягивая пояс с тяжелыми гранатами:
— Говорят, Хмельницкий под Желтыми Водами или где-то там (где-то на нашей же земли) взял своего злейшего врага, какого-то там польского короля в плен и... да и что б же вы думали?! Пустил прочь живым! Ну, не чудо? Вот тут тебе и вся собака зарыта... Ибо то был "воріженько"... А нас вот наши "воріженьки" никогда не выпускали живыми и не выпустят... Эх, беда наша! Простота наша!.. Наследственная беда наша...
— Ну вот, видишь! А ты сетуешь на "дядей", чего и что.
Бой за Олесько был еще тяжелее, чем за Пидгирни.
Враг нажимал с востока и с севера, и не было сил его остановить.
Много здесь полегло смертью героев. Сдерживая вражеское наступление, отчаянно дрались ребята, но с большими потерями должны были снова отступить... В конце концов, они выполняют свой долг — прикрывают путь бегства другим, в том числе и своим товарищам...
С Петровой батареи осталось только две пушки и половина обслуги. Но те, что оставались живы, бились дальше упорно.
Еще когда шел бой под Олеском, слышно было ураганный огонь где-то на юге. С докладов беглецов, что панически бежали оттуда на север, было установлено, что то идет жестокий бой за Белый Камень. Враг там перерезал путь какой-то их части — и Белый Камень подплывал красной кровью.
Из-под Олесска измученные отряды еще не совсем разгромленной группы отступили с боем в направлении Гавареччины.
Здесь они увидели зрелище, от которого немеет все, и нервы отказывают в послушании... И тут, собственно, они были разбиты в конец...
К Гавареччине несколькими дорогами и так напрямик, под бомбами стекались отовсюду гигантские обозы целой дивизии, брошенные на произвол судьбы —  санитарные валки, хозяйственные отделы, боепитания, машины Красного Креста, подводы с ранеными... Они сбились под лесом, наполнили весь лес и все вокруг и еще шли и шли, плыли потоком... Бедные, безоружные и беззащитные люди, потерявшись от ужаса, секли лошадей, торопились выбраться как-то из котла смерти, спастись.… И вот налетел на них враг... Сначала нагрянули соединение авиации и с сатанинским воем падающих бомб черные бомбовозы закружили танец смерти; им помогали истребители, они снизились до самой земли и с бешеным воем стригли низом, кружились, как сумасшедшие, и секли все из пулеметов... А потом появились откуда-то танки и, гоня по дорогам, давили все на своем пути, сворачивали с дорог, гонялись за подводами и за людьми, расстреливали все из пулеметов и из пушек... Бедные люди поднимали руки, умоляя пощады, но то не помогало, - этот враг не знает пощады... Люди с поднятыми руками исчезали под тоннами грохочущего железа гигантских "Т-34"...
Того нельзя пересказать словами, что происходило на небольшом клочке земли и на дорогах под Гавареччнною …
В такой ситуации группа защитников, подошедшая от Олесска, приняла бой.
Они быстро заняли позиции под лесом "Гавареччина" и под селом того же названия, окопались впопыхах, как могли, а большинство так, не прикрыты и не окапавшись, лежа в ямках, по межах, на непаханых землях между полями, в воронках, повели бой... Артиллерия расстреливала вражеские танки и машины прямой наводкой. Противотанковые пушки, и пулеметы, и минометы захлебывались от собственного огня.  Бойцы сражались гранатами и панцерфаустами... Особенно героически билась одна противотанковая, бронебойная пушка вблизи Петровой батареи, стоя на открытом месте, пока ее не накрыла серия вражеских снарядов и она замолчала навеки.
Хорошо дрались ребята. Но ведь "сила и камень ломит". Да и как тут сражаться,— слишком неровный "герць" между " воріженьками ".
Село и лес Гаваретчина еще раньше были сожжены и разбомблены, а теперь их дожгли и перевернули кверху корнями.
Налет авиации сделал свое, а неожиданный обстрел из "катюш" закончил дело,— сопротивление группы отчаянных было сломлено, группа напрочь распылена, батареи их смешаны с землей, все разбито.
Полная катастрофа.
Однако разрозненные отряды, отступая, еще сражались разрозненно, каждый по-своему маневрируя перед врагом.
Да многие бросали оружие, и бросались, панически спасаясь бегством вслепую. Среди таких поднялось большое смятение. Ребята сдирали с себя знаки отличия, рвали документы, выбрасывали шлемы, жгли письма от матерей и любимых, сдирали и выбрасывали униформы.
Петр и Роман, потеряв полностью батарею и всю амуницию, со своими товарищами не растерялись, а дальше держались вместе, отступали на запад с боем. Они не жгли документов и не сдирали знаков различий, и не срывали с шеи материнское благословение. Они собирались драться до окончательного разгрома, до точки.
"До последнего вздоха", - говорил Роман.
А на земле, вокруг них всюду творился ужас. Колонны отступающих  обозные валки, отдельные воины, толпы людей полувоенных, полугражданских, лавины подвод отчаянно громыхали через трупы и воронки, одни на юг, на Белый Камень, другие на запад, на Красное… На западе было как будто тихо.
На западе было тихо.
И вот с запада вдруг загремело навстречу беглецам.
Раньше было наступление врага с востока, с севера и с юга. А это начал враг бить и с запада, от Бузька и других точек из-за реки Буг. Враг зашел в тыл и теперь бил оттуда. И это случилось тогда, когда никто того не ожидал. До сих пор говорили и кричали об окружении, но каждый имел в виду еще выход на запад, никто не предполагал, что кольцо все таки замкнулось, вполне плотно,— нет, должен был существовать выход на запад. И вдруг с запада начали бить "катюши", из-за Буга. Они били из нескольких точек, успев занять большую полосу, отрезав целиком пути отступления сюда. Они засыпали градом дьявольских снарядов все поблизости, в полосе несколько километров, обстреливая потоки беглецов. Снаряд разрывался по несколько раз, и заливали все страшным, все сжигающим огнем загоралась земля и камни, и железо, все горело, и нельзя было погасить, и никто не тушил и не собирался... Даже на немцев, на испытанных фронтовиков, из числа тех, что не успели своевременно отступить со своими и теперь метались с обреченными в этом ужасном кольце, огонь "катюш" наводил мистический страх. Летели не только снаряды, летела впереди них еще ужасная легенда о тех "катюшах", созданная в ходе войны на беспощадных восточных побоищах.
Отступая, хаотичные колонны было, уже достигли Буга, и несчастные люди, кто уцелел до сих пор, с облегчением уже вздыхали, думая, что они вырвались прочь из пасти смерти, что они выбрались из кольца, как над ними разверзлось небо и упало на них градом железа и морем огня. Все смешалось. Толпища ударились об огненную стену, что неожиданно вознеслась перед ними, и побежали назад. Побежали панически на восток. Заметались бестолково на уже пройденных путях,  по разбитым путям, по куску земли, сожженном огнем и вспаханном железом. Люди искали укрытия и не имели его. Люди искали пощады от вездесущей смерти и не имели ее. Люди на своей собственной земле сгорали заживо, потому что горела и сама сырая земля. Языки пламени поднимались из нее и шли толпищами, колеблясь, превращая все в пепел и сажу. Жестокий, свирепый враг, переполненный извечной злобы и ненависти, знал, на кого ополчился и извергал на них, на их головы и на их души все, что имел. И душил их, чем мог. Железные огнедышащие создания, словно живые, свирепые драконы, гонялись за людьми по дорогам и по полям, давили их, жгли огнем и чадом, секли их, засыпали их землей, загребая ее своими растопыренными лапами.
Петр и Роман крепко держались друг друга в этом угарном аду. Они только теперь увидели, что такое паника, когда все перемешалось с полу гражданскими. Все полетело к черту, и не было уже никаких сдерживающих начал, что могли здесь чем-то помочь. Как и не было силы, которая бы прекратила беспощадный вражеский огонь, ливень ненасытной вражеской злобы.
Масса доведенных до отчаяния людей катилась во все стороны.
У них не было уже веры, для них не было авторитета, для них уже не было логики, у них то, что было в душе, как стержень, рухнуло прочь, как та "хатка" у Романа, и уже теперь ничего не поправишь. Предел их терпения пройден... И то сказать — предел их терпения был высок, очень высок, на удивление высок, куда выше, чем у тех прославленных "завоевателей мира". Но теперь граница перейдена и в душах безраздельно воцарился печальный дух погибели, дух катастрофы.
Все катилось в пропасть.
Лишь кое-где отдельные группки, как Романова с Петром, отчаянно дрались, не складывая оружия, но и их разбросало, выбило до основания.
14
Глаза словно засыпаны песком, они горят и переливаются всеми цветами радуги. А в голове стоит шум...
Скрип подвод, словно журавлиный крик, жалобный, без конца и края... Во мгле ночи, оттененной дальними заревами, тот крик стоит над землей. Тысячи подвод тянутся бесконечными валками, барахтаясь в лужах разбитых дорог, утопая в них порой по конские хомуты... Крик и ноканье и тпруканье, проклятия и отчаянная, отчаянная матерщина клокочет в темноте и вместе со скрипом подвод и храпом коней, а изредка и конским жалобным ржанием создают тот крик, который, видимо, стоял над украинской землей во время передвижения диких орд Батыя... Это так передвигались красные части к фронту, на запад, на запад, тогда, когда он их наблюдал собственными глазами... Расквашенная земля, перемешанная с талым снегом, затопленная весенними водами, дрожит от далекой лихорадки... Нет, она дрожит от тех взрывов, что только-только здесь отгремели и, что будут греметь, пусть враг увидит это неистовство людей и лошадей и услышит этот доисторический крик, все пути и поля над ними покрыты воронками, будто дырами на месте ужасных чирьев... Тысячи лошадей, запряженных в тысячи повозок и саней, вперемешку, храпят и исходят потом, парят и скрипят мышцами, цепляются раскованными копытами в хлипкой темноте... Подводы нагружены амуницией, пулеметами, минометами, сундуками, продуктами, винтовками, бензиновыми бидонами, хлебом, мешками муки и фуражом, медикаментами, людьми, мотоциклами и всевозможным военным снаряжением, движутся на запад, на запад бесконечным потоком и таким же потоком движутся подводы на восток, нагруженные ранеными, нагруженные человеческим стоном. Лошади сгибают дрожащие хребты дугой, не выдерживают сумасшедшей напряжения и падают в лужи, захлебываются, их распрягают и бросают погибать, а повозки тянут люди, чтобы где-то запрячь какую-нибудь лошадь, а как нет, то бросить те телеги на дороге, посреди холмов и выбоин.
Путь этого похода отмечен трупами лошадей и поломанными телегами. Это весной. А когда дороги просохли — тот самый скрип телег и топот лошадиных копыт и человеческих ног ночью сбивал такую пыль, что нельзя было вздохнуть. И все тот крик, словно крик орд Батыя, катился на запад. Скрипели, телеги, словно то кричали все те ж журавлиные клинья... Вся земля покрыта ими, теми конскими валками и криком, словно потоками человеческой боли и отчаяния, жалоб и проклятий... О, сколько их было! Какие они были бесчисленные! И какие же они были трагические, немощные качественно! Но они ползли, как облака тумана, расстилаясь по земле, все на запад, на запад...
Петр стряхивает головой. Над землей стоит адский рев танков и самоходок, и множество машин... Удивительно! Это же они, те самые бесконечные валки подвод! Но каким образом они превратились в потоки стальных машин! Но каким образом крик и плач журавлиный превратился в рев тигров и скрежет мастодонтов!.. Да, да, это, видишь, они пришли сюда из чужих краев, потоптали тех всех лошадей и всю ту древнюю хомутною технику, и теперь прут другими потоками на запад, стальными потоками. Весь мир зашел с другой стороны и движется на них... На них! Еще бы конским валкам они дали как-то отпор! Еще бы того врага они как-то одолели! Но этого...
15
Огненные круги плавают в глазах. Все, кажется, сузился до раскаленного стального обруча на голове, сдавливает череп, сдавливает мозг ... Еще немного, еще ... И тогда, наконец, придет грань, за которой уже наступит тишина, наступит покой, наступит блаженство забвения, наступит крах и вечная тьма. Это будет предел терпения ...
А пока что и солнце стало ненавистным, стало враждебным. Оно кружит в зените огненным кольцом, прообразом той огненной сковороды, на которую они брошены  и из какой нет спасения. Петра овладевает безотчетная ярость, и ему хочется стрелять в солнце, стрелять в ту огненную проклятую сковородку и разбить ее вдребезги ... Но в нее не надо стрелять, она сама разрывается на осколки. Увы, это не солнце, и не сковорода, это ужасный вражеский снаряд, это залп из какой-то дьявольской "катюши"  он кружит в зените и рвется, рвется множество раз, осыпая огненным осколками безжалостно и беспрерывно, бьет, бьет и бьет ... И не от него спасения. Оно их преследует. Оно безжалостно сыплет золою обдающей жаром, жжет и обжигает. И оно же освещает их, словно ракета, не дает им возможности спрятаться, укрыться тьмой от врага.
Мир не воспринимается уже в реальной целостности. Ибо его нет в реальной целостности. Он расщепленный, разобранный. Он разломан на осколки, растерзан на куски. Небо  как разбитое зеркало. Все разбитое и все движется. Движение. Дым. Туман судного дня. Хаос Содома и Гоморры. Но, Боже!! Зачем же на них Содом и Гоморра?!
Мир напоминает разбомбленный музей, виденный, когда то. Из хаоса, из дыма и копоти вырываются то там, то там отдельные, уцелевшие образы, отдельные наброски, причудливая мозаика развалин, мозаика разрушаемого мира. И теперь этот мир остается в лихорадочной памяти, как причудливая мозаика, как отдельные кадры, выхваченные глазом молниеносно из хаоса, и зафиксированы в клетках мозгу навсегда. Фантастическая мозаика.
Вот юноша, лет 18-ти. Совсем, совсем молоденький, еще с детскими чертами лица. Он стоит, застыв, у столба, глаза его закрыты, зубы стиснуты, волосы на нем обожжены, лицо почернело. Время от времени глаза его открываются широко-широко и снова закрываются. Он стоит молча, неподвижно. Он парализован ужасом. Это тяжелый психический шок. А может, безумие. Он жив, но он уже погиб. Может, он застрелиться сам. Может, его раздавит танк. Может, его изрешетит  "финкой" или проколет штыком враг. Может, он сгорит в огне разрыва залпа "катюши" ... Но это уже все мелочь - он уже погиб. Только глаза его бессмысленно еще открываются и закрываются ...
Таким он стоит в глазах Петра. И почему-то непременно возле него, за ним, над ним быстро-быстро бежит тот конь с перебитым позвоночником, бежит на двух передних ногах, трясет высоко задранной головой и ржет тоскливо, узнаваемо:
"Подождите! … Подождите! ..."
Вот бьет зенитка. Не замаскирована, не защищена ничем, она стоит посреди дороги, среди разбитых телег и машин, там, где ее застал налет вражеских самолетов, на открытом месте, и лихорадочно отстреливается - бьет в зенит. Целенаправленно самолет идет "штопором" вниз. Второй охвачен пламенем и летит, как торпеда, по наклонной линии, таща длинный шлейф черного дыма. А зенитка бьет и бьет лихорадочно, вдохновлено, - расчет живо суетится у нее, совсем не укрываясь под бомбами, потому что негде укрыться. Над ней кружат несколько бомбардировщиков, заходя на бомбардировку ... Бомбардировщики развернулись и сбросили свой ужасный груз, расчет зенитки преподает к станине, к стволу, замирает и выпученными глазами смотрит прямо смерти в глаза ... Удар! Облака земли и дыма ... Когда развеивается дым и пыль, когда оседают тонны земли и камней, на месте зенитки - пустота, там уже никого и ничего нет. Только вдали, заброшенная прочь на поле, дымится, поковеркана станина - все, что осталось от той противовоздушной пушки.
А те, что были возле нее, исчезли. Даже не вскрикнул никто. Как будто их вовсе и не было на свете.
Вот человек бежит, охваченный пламенем. На нем горит одежда, и горят волосы, и горит рюкзак ... Человек хочет отстегнуть рюкзак и не может. Хочет погасить волосы и не может ... Он ревет, падает на землю и катается, и скулит от ужаса и боли - упирается головой в землю и крутится на одном месте, он хочет зарыться в землю живьем ... и копает. И кричит уже почерневшими, испеченными губами:
-Мама! .. Ой, мама ж родная! .. О-о-о-о! ..
Речь та  жалобная, тоскливая, голос звонкий, тоненький.
- Мама! .. Ой, мама ж! ..- Этот крик вопль еще стоит в воздухе, а парень уже готов, он замолчал, захлебнулся и уже лежит, как искореженная головня.
Через него идет огонь, качаются языки пламени, как огненные кобры ползут, поднимая головы с зеленой еще травы и бурьяна, шипят. А под теми кобрами чернеет и дымится земля.
Вот солдат с выжженными глазами. Минуты его считаны. Свет для него померк, и померк рассудок, но он видит жизнь внутренним взором. Он бредит, лежа на траве, и окружен близкими друзьями ... Он видит свое детство. Он разговаривает с отцом. Он предлагает отцу погасить воду, что, почему то загорелась, и садиться обедать. Он тянет тихим, умоляющим голосом:
- Может бы, мы уже обедали, отец?!
Тягучая пауза. Товарищи хмурятся, беспомощные, растерянные, а парень стенает хрипло и снова умоляюще, упорно клянчит:
- Может бы ... Может бы, мы уже обедали, отец?.. Парни должны тянуть жребий, кто должен его пристрелить. Когда наломаны уже спички и кинуты в платок, а тот платок зажат в горстях, оставляя лишь узкую щель, чтобы просунуть пальцы и взять жребий, взять приговор фортуны, - оказывается, что жребий уже тянуть не кому. Никто не хочет рисковать, играть с фортуной в прятки.
А солдат с выжженными глазами даже не знает о муках своих товарищей, о том жребии, он вообще никого не узнает, реальный мир уже для него не существует. Он весь в ином мире.
Может бы, мы уже обедали, отец?
Вот сельская церквушка ...
Она стоит на холме и горит, как факел, подняв в небо два столба дыма, - один столб белый, а один черный. Белый столб дыма с колокольни, а черный с крыши самой церкви. Оба столбы клубятся в синее небо, не смешиваются, каждый сам по себе. Церковь горит одиноко, никто ее не гасит, поскольку в ближайшем селе, пожалуй, ни одной живой души ... Вдруг с небес валятся бомбы с неистовым, сатанинским воем, падают и церквушку всю поднимает в воздух ... Она взлетает вверх, словно игрушечная коробочка, разламывается вверху и валится обратно. Взрывы бомб подхватывают ее снова и теперь уже летят высоко вверх  доски, столбы, камни, щепки, куски пламени и тучи песка и дыма ...
Впоследствии оказалось, что в той церквушки было полно детей, и женщин, и стариков. Они преклонили колена и так стояли на коленях, молитвенно сгорбившись и сложа руки. Они искали спасения, защиты. И они верили в покровительство, они верили в нерушимость этого места. И эта их вера была столь велика, такая безграничная, что даже когда церковь начала наполняться дымом, люди не бросились наутек. Они верили в неприкосновенность, они верили в невозможность, чтобы смерть и поругание победили святыню. А еще они верили, что никто не дерзнет посягнуть на святое место, что даже злейший враг не допустит кощунства. Тем более что враг знает, что в войне церковь является убежищем беззащитных и безоружных.
Враг дерзнул ...
Когда подоспели воины, на месте церкви была лишь большая дымящаяся могила, свалка щепок, обожженные балок, поломанных образов, разных черепков и поковерканных человеческих тел.
Какая бабушка, что осталась жива, стояла коленях, протянув руки в небо, растрепанная, простоволосая ... Она, казалось, потеряла дар речи и только потрясала распростертыми костлявыми руками и прядями седых волос, причитая над погибшими.
Увидев воинов, бабушка вздрогнула вся, протянула руки к ним и выдохнула с самого сердца в исступлении:
Детки! Ой, где же вы задержались, что не защитили нас ... Детки!
Вот двое разговаривают о доме, о школьных временах, о радостных встречах, о солнечных Карпатах, о пластунских приключениях их, о лунных ночах на Стрые, о своих подругах, о земляники, о черешни, о певчих птицах, обо всем, только бы не думать о ней, не вспоминать. Забыть. Отвернуться от нее горемычным сердцем. Забыть о враге. Перечеркнуть его. Нет его! Хотя бы на минуту забыть об ужасах. Так они мирно говорят, сидя на куче земли ... Вдруг один взвизгивает неистово, бьет кулаками и ногами в землю и кричит:
- А будь же ты проклят!! Будь ты проклят!!
И что это за дьявольское наваждение!! А бей тебя гром с неба! .. Будь ты проклят!!
Это про врага. Оказывается, что он уже заслонил все  и детство, и школьные времена, и юношеские приключения, и лунные ночи - все. И уже человек не может, не в силах отвернуться мыслью от него, как зачарованный. Он в плену мистического ужаса и в то же время в плену адского гнева и удивления.
- И что же это за проклятие, а?! Его бьют, его толкут, его кромсают, а он лезет, лезет и лезет ... как туман, как дым, как чад, как черт! А?! Смерти не боится и ничего не боится! И нет ему числа! И нет ему конца! .. И из чего у него душа та ?! И есть ли в нем душа, а ?! Чертова, адская, дьявольская сила !! Какие черти! Какие маньяки! Какой зверь сатаной созданный! .. А бей тебя сила Божья! ..
Один так клянет, а второй сидит молча. Понуро. Сидит, равнодушно, и только нерв у него на щеке дергается в такт лютым проклятиям друга.
Вот отрезок фронта, изрытый окопами и рвами, и покрыт скелетами разных машин - шлаком недавних боев. На него примаршировала свежая часть "хлопців", пара сот людей,— они еще не подняли оружия, они еще оглядываются. Телефонисты тянут провод, артиллеристы устанавливают пушки... Вдруг с ясного неба начинают сыпаться сотни снарядов, покрывая все поле, там, где расположились эти парни. И в то же время налетела авиация. Земля закипает. Все поле превратилось в сплошной кипящий котел. Не осталось там ни одного дюйма, не разрушенного и не прошитого огнем и железом. Казалось, что все там погибло в первый момент. Однако с того кипящего ада начинают выскакивать люди и бежать без оглядки, бежать, сколько есть духа, заслонившись руками... Кто на двух ногах, а кто и на одной... Падают, ползут, подхватываться и снова бегут... и некоторые разбиваются о поковерканные остатки вражеских танков, бронеавтомобилей, пушек, что торчат здесь и там. Обезумевшие, ослепленные огнем, оглушенные грохотом люди ничего не видят, не слышат, не понимают…
Маленькие детки поят раненого коня. На дороге. Конь такой маленький, крестьянский, гнедой масти. Они думают, что он встанет. Они ему носят зеленой, сочной травы, клочья налитой пшеницы и овса вместе с красными маками... Они подтягивают конскую голову за уздечку и все суют в рот принесенную еду и воду, и подгоняют, и нукают, просят его со слезами в голосе... Конь храпит, тяжело вздыхает и бессильно роняет голову снова на землю. Из разбитых губ стекает кровавая пена... Он всеми покинутый, тяжело раненный в грудь, такой одинокий.
Чумазые, босоногие и растрепанные дети любой ценой хотят его спасти. Они не жалеют ручек, обмазывая их в кровавую пену, подтягивая тяжелую, бессильную конскую голову за скользкие ремни уздечки, и не жалеют голосов. Подгоняют, и просят, и поощряют, и упрекают, им кажется, что это же так просто, только скинуть головой вверх и уже на быстрых ногах, надо только захотеть. Но лошадь не хочет, ленивый... Они его стегают прутиком. Но конь не реагирует на это, он только прикрывает глаза, поводит головой по земле, в пыли и выдыхает с шумом воздух, делая из пыли маленькое облачко. Так, будто из груди выходит через ноздри дым или морозный пар.
Тогда дети раскладывают перед  ртом все угощения - траву и пшеницу, и овес с красными маками — раскладывают полукругом и ждут, сидя полукругом на корточках и положив головы на колени, - они исполнены глубокой веры, что конь встанет, непременно встанет... Вот только немножко полежит... Вера та искрится в чистых, наивных детских глазах...
И этот кадр, как и другие, рассыпается в пыль. Разлетается на осколки. Растворяется в канители.
Дорогой продвигается валка  санитарных автомобилей и подвод с ранеными. То едут счастливые, потому что они не умерли и теперь уже не умрут, теперь война их не затронет, ибо на их стороне стоит международный закон, запрещающий трогать все, что обозначено широким красным крестом, на страже их, изувеченных и искалеченных, стоит гуманность и человеколюбие... Где-то там, в тылу, далеко от клекота боя, врачи им отрежут кому руку, кому ногу, но оставят жить и смотреть на божий мир, встречаться с родными, работать, думать, любить... Эй, любить, потому что отсутствие руки или ноги никогда не делало невозможным счастье любить и быть любимым. Они едут в тыл, прочь из этого ада туда, где нет войны, и при всем том они не дезертиры - они только счастливы, потому что откупились от смерти и от войны своей кровью, своими руками или ногами... Но на дорогу вырываются из-за леса танки  много больших, ревущих чудовищ,  рыкающих огнем, они догоняют санитарные валки и давят все своими гусеницами, вдавливают в землю, сокрушают и размалывают, разламывают на щепки, бегут вперед и снова заворачивают и еще раз пробегают по останкам, еще раз, еще раз — они гарцуют жестокий, беспощадный танец, они его танцуют, и воют, и грохочут с наслаждением... Они вращаются на одном месте, словно драконы на брюхе, заравнивая и землю там, где до поры ехали валки с ранеными юношами... О, сколько злобы! О, сколько человеческой беспощадной, слепой, ненасытной злобы!
Не измерить ее и не вычислить, и ничем ее не уравновесить!
Девушки сельские, босоногие, загорелые на солнце девушки выбежали на путь, и стоят кучкой, робкие и в то же время чрезвычайно отважные. Они вынесли немного еды в подолах... Они прибежали из недалекого, разбомбленного и полу сожжённого села и принесли вареной картошки "в мундирах", хлеба, огурцов, помидоров, чтобы раздать ребятам, что такие вымученные и выстраданные маршируют в облаках пыли. Они чужие и незнакомые, но родные. Это же, может, те самые, что недавно обороняли их и их скот от немецкого грабежа, от надругательства, от глума...
Они ничего не говорят, они только протягивают руки с дарами и смотрят глазами, полными слез, на каждого. И им никто ничего не говорит. Это безумное время не требует слов, гоня все бешеным темпом.
Ребята молча принимают пищу, другие целуют девичьи руки и маршируют дальше. Они такие запыленные, что на них не видно лиц, только белеют зубы и белки глаз. Ребята машут руками на прощание, а девушки стоят и плачут.
Их вдруг сдувает огненный ураган... Словно кара за то, что они дали этим обреченным кусок хлеба и каплю сочувствия, капельку девичьих сестринских слез.
Бойцы сидят под леском на траве, вытирают пот и кровь с лиц и с исцарапанных рук, стонут от усталости и отчаяния и вслух рассуждают о враге — вставляют вяло слова между тяжелыми вздохами. Разговор витает вокруг вопроса, какой он? Что это за сатана? и как она выглядит в действительности? Каждый хотел бы взять и потрогать его за горло.
— Какой же он? - спрашивает белокурый паренек, по акценту, видать, лемко , тоскливо поглядывая вверх, в задымленное, вибрирующее от гудения стальных шмелей небо желая собственными глаза увидеть того, что сидит в тех адских машинах.— У, дьяволяка! (Сквозь слезы бессильной ярости). Какой же он?
- А черт его знает, - отвечает ему устало какой-то степняк и дальше цедит глумливо, саркастично, может там какая-то Гризодубова летает... Его же...
— Или Йосипенкова,— вставляет другой равнодушным тоном.
— А она же умерла! — возражает другой.
— А мало их там есть?!
— И то, правда... Сволочь!
- Конечно (чья-то горькая ирония, сожаление, глум, дрожь в голосе).
Действительно, - думает Петр, слыша этот причудливый разговор. Они с Романом сидят в стороне и тоже стонут от усталости.  Действительно, - думает Петр, - бьют нас без сожаления и без пощады, умираем мы тысячами, а мало кто видел врага живого в глаза. А кто и видел — не разглядел. Глянуть бы! Глянуть бы в его чертовы глаза. Хоть перед смертью. Вот так вблизи. Спросить у него, до какой поры он будет нас мучить, да и пальнуть бы ему в те его проклятые глаза, выпустить весь магазин из автомата!
— Что ты на это скажешь, Роман? — спрашивает Петр вслух, машинально.
- Да что ж... - вздыхал Роман, думая свое.— Может, и Гризодубова.
Вот группа вермахтовцев сидит и ждет, чтобы сдаться в плен. На небритых, чумазых лицах полное равнодушие и... спокойствие. Они ждут плена, как счастья. Еще недавно эти солдаты бешеного фюрера не смели рассчитывать на не одну милость, не смели и не могли думать о плене иначе, как о подлой измене, унижении чести, они и не думали ни о каком плене. Где! Они так героически маршировали вперед. Они так героически оккупировали и терроризировали беззащитное население, добывали беззащитных девушек… Наконец, они так героически вешали и расстреливали молодежь (эту самую украинскую молодежь) по всей Украине, а последнее время особенно в Галичине... Ну, может, не они персонально, но их именем и по их молчаливому согласию. Они — как целое. Они ее вешали по всем площадям и перекресткам... Они так героически усмиряли Волынь, Галичину, Закарпатье... Они так героически гнали в рабство, в свой рейх сотни тысяч, где, миллионы украинской вот такой молодежи... Они это делали во многих случаях и персонально, а вообще, во всех случаях они это терпели, покрывали.
А теперь вот они сидят и ждут плена. Плена, как счастья. Как спасения от кары, спасения от смерти.
Удивительно...
Возле них рядом сидит группа украинских солдат. И между теми воинами и немецкими солдатами происходит причудливый, предсказуемый своим смыслом, хоть и совсем вялый разговор. Немцы предлагают юношам сдаваться в плен и сами же смеются, показывая движением руки вокруг шеи ту перспективу, которая этих юношей в плену ждет, "петля". И поддают жара сентенциями, что украинцев свои же братья повесят, и так им и надо,— их ждет судьба предателей.
Украинцы — предатели. Ха!
И недоговаривали настоящую подоплеку того "ха". Но это было и так понятно, а именно: "Да ведь разве унтерменшам можно чего-то лучшего ожидать!!!" Другое дело — они, они никого не предали. А, кроме того — они солдаты и на страже их жизни стоит международный закон о пленных... Они пойдут в плен и скоро будут дома...
Ужасы же о большевиках — то байка.
Кто-то не выдержал и:
— Эх, вы, куроловы! Чего же вы спешите в плен? Вы еще ничего не потеряли, вы еще только сдаете награбленное. Ваша родина еще где-то далеко, и только теперь приходит потребность ее защищать. До сих пор вы мир завоевывали, а теперь приходит потребность собственную родину защищать!
- Эге ж, - добавляет другой.— Ваша же земля еще не начиналась. Вы еще имеете счастье ее видеть...
На это один из немцев отвечает довольно злорадно и язвительно:
— Да, наша земля еще не начинается. И она не начнется для руин и горя. Мы ее спасем от погибели здесь, сдавшись и тем, кончив войну. Ваша же земля кончилась, и вся она обращена в пепел...
И вам нет спасения, ребята, нет, совсем нет!..
- Да, да, - закивали его товарищи одобрительно.— Нет спасения. Ваша земля кончилась, ребята...
— Начнется и ваша, и тоже кончится,— вставляет кто-то с досадой и ноткой отчаяния.- И она тоже будет обращена в пепел. В пепел и сажу!..
- Да, - согласился какой-то старый воин, закивал с горкой миной, - Да. От "тех" нельзя защититься, шутка, "догонялки"! Они голые и босые, они голодные, они едят вареную пшеницу или сырую кукурузу вместо хлеба и шоколада, и прут все вперед, и дерутся, как черти ... Как черти!!
И был в том голосе страх, но была и нотка восхищения.
- Да ... Едят пшеницу и кукурузу и бьются как черти!
- Но, но ... Это так ... Но войне конец. Мы поднимаем руки вверх. Наша земля уцелеет, и мы ее еще когда-нибудь увидим ... - это первый злобный, он говорит упорно, а дальше презрительно цедит понемногу: - Наша земля еще не начиналась, ребята! А ваша земля уже кончилась, она превращена в гной, и вам нет спасения, ребята! ..
16
— Так. Кончилась наша земля. Ты слышишь, Роман? Ты слышишь?
— Слышу, брат! Ой, слышу, что б заложило уши. И вижу...
Тягучая понурая молчанка. Петр вздыхает и утешает своего друга:
- Но и мы кончаемся, друг мой, Роман! И видимо, нам уже той земли и не надо... Как раз хватило с нас на наш век... Как раз дошли до черты.
Роман молчит, свесив голову на грудь. Ой, ой, где же ты делся, ты романтик синеглазый?! Мечтатель ты непоправимый! После длинной паузы Роман вздыхает и цедит тягуче, с мукой, с хрипотцой:
— Да-а... И мы кончаемся... И земли хватило...
— А знаешь, мне недавно снилось, что я землю ел, сырую землю... Вкусная была...
— А-а... Ну, то правдивый был сон... А и есть... Га... И где же ты ее ел?
— В родном городе... На родной улице...
— А... Ну, то все равно... будешь есть и эту. Одинаково наша... Родная.
— Родная...
Роман тягуче вздыхает:
— Мало осталось. Но ничего... Чтобы наесться, не много и надо.
— Хватит...
Молчание. Затем Роман встряхнул головой упорно:
— Неправда!
— Что неправда?
— Неправда, что земля кончилась, то есть наша родина. Это она закончилась, если идти в одну сторону, если бежать. А если идти наоборот — ой-ой-йо-йо! — и покрутил головой.— Если бежать-то уже ни дюйма. А если бы вот наступать то ого-го!
Петр улыбается. Жует прутик и смотрит куда-то на восток. А Роман сломано вздыхает, с хрипом:
- Только вот мы сами кончаемся, это беда... Петр решительно выплевывает прутик и говорит таким же голосом, как Роман недавно:
— Неправда!
— Что неправда?
- Мы не кончаемся! А ну, вставай!
— Чего?
— Будем прорываться...
— Гм... С кем?
— Пойдем, поищем.
Роман безнадежно свесил голову. Молчит. А дальше выдыхает то самое скептическое, горькое:
— С кем?
Петр встает, а потом наклоняется над Романом и говорит ему в самое лицо, в закрытые усталостью и резигнацией глаза, говорит твердо, властно, как гипнотизер, что хочет вдохнуть веру в своего сонного безвольного пациента:
— Пойдем! А ну же нам повезет... А ну же, нам еще придется когда-то померить ее и наоборот. А?
Роман открывает глаза. Смотрит на Петра. Улыбается. А потом крутит головой упрямо, скептически:
— С кем?
— Поищем, говорю, пойдем! — аж рявкнул Петр неожиданно, и передразнил: — "С кем, с кем". Со мной! Вставай!
— А, с тобой... Ну, с тобой я всегда готов... Дай руку...
Петр помог своему другу, своему разбитому вдребезги мечтателю встать, и они пошли.
Кольцо окружения было плотное и крепкое, и пробить его не так просто. Вдвоем его не проломишь. Для этого надо большой силы, огромной силы. Версия о том, что извне придет спасательная акция в форме мощных немецких панцирных частей и авиации, осталась байкой. Сказкой для дураков. Нет их, тех частей. И не будет. Потому что их вообще у немцев нет. Да и наивным было бы думать, что немецкое командование, представители «народа господ», в этот критический для рейха момент стало бы рисковать остатками своих сил и бросать их на спасание каких-то там "хлопців", каких-то там унтерменшей, все равно обреченных на удобрение. Тем более что те "хлопці" элемент совсем ненадежный, способный повернуть штыки в самый неожиданный момент против «народа господ». Разве симптомов этого было не достаточно?
Нет, никто не будет их спасать. Они, все эти останки разгромленной дивизии, предоставлены сами себе. Пусть прорываются.
С того, как отчаянно метались отдельные группы, бросаясь во все стороны, мечась по всем дорогам и дорожкам, по полям и лесам, с того, как большие группы раздробились на меньшие, рассеялись, переходя на принцип — "каждый сам за себя" и "а ну ж я сам как-то проскочу и спасусь", а ровно же и из того, что случаи самоубийства воинов стали массовым, обычным явлением, видно было, что проломить кольцо нигде не удавалось. Круг тот все сужался, удушая все, что в нем есть.
Петр и Роман стали на перекрестке нескольких дорог и ждали. Где-то на юге, во многих местах, достаточно близко на юго-востоке, на западе, а также на северо-западе, била тяжелая вражеская артиллерия, клокотали минометы и татакали станковые пулеметы, а им в ответ кое-где трагически лопотали ручные автоматы и одиночные винтовочные выстрелы. С той звуковой картины можно было понять, что происходит на окруженной территории. Нигде не слышно настоящих прорывных боев, не слышно наступления, лишь методический, заградительный огонь победителя, который не хотел никого выпустить живым и не жалел боеприпасов, обстреливая все пути, дороги, леса и лесочки и недожженные села.
На восток, где-то близко, в двух местах бушевал клекот танков и автомашин — то, видно, переформировывались вражеские части, потому что клекот стоял все на одном месте.
Петр разложил карту на коленях и при вечернем свете пытался сориентироваться. Да, то, наверное, ревут танки и автомашины в Одесске и в Сасове, целиком занятых врагом. На юге вспыхнул мощный огонь автоматов и еще более мощный огонь гранат, пулеметов и минометов,— возможно, там прорывается какая-то организованная группа. Там железная дорога и села Княже, Почапы, Ясеновцы, Вороняки, а дальше начинаются леса, и леса и взгорья... Так, прорываться надо бы в том направлении!..
Вправо от них Красне, влево — Золочив, Все занято врагом. Из Золочива и Красного бьет куда-то тяжелая вражеская артиллерия.
Стояли ребята на перекрестке, пытаясь собрать из разных недобитков, из отдельных рассеянных людей ударную группу, чтобы идти на прорыв, но тщетно. Никого присоединить им к себе не удавалось. Отдельные люди и небольшие группки — по три, четыре человека — мотались по дорогам, но увидев на перекрестке двух безумцев, которые, наверное, были начальниками и подстерегали их, сворачивали прочь, и шагали стороной... Роман сплевывал и скрипел зубами беспамятстве
— Болваны! Крысы чертовы!!
- А может же, это большевики и пугают нас, - улыбался Петр.
— Все равно болваны! — настаивал на своем Роман.- Чего же они обходят нас, хочу видеть их в глаза! — и сжимал автомата.
Одна группа из шести ободранных, испуганных, запыхавшихся людей вышла на них. Все в униформе их дивизии, но без отличий, и без "львят", и без оружия, без шлемов. Увидели Петра и Романа, и хотели было броситься наутек, их остановил Роман:
— Здорово, молодцы! - гаркнул он на московский, солдатский манер, но с явным глумом и желчью, да и его Галицкое произношение говорило само за себя, поминая то, что он и Петр не спороли с себя ни "львят", ни других знаков отличий.- Эй! Да вы, я вижу, герои! А где же это ваши знаки различия, ребята?.. Или, может, в плен нацелились?
- Да нет, да мы... да тот... - Затыкались некоторые. Другие молчали.— Мы, знаешь, на всякий случай, а ну же на нас нарвется враг...
- Стрелять врага надо, гад! - аж задрожал Роман.— Слышал, чертов сын!?
— Ну, ну, чего орешь!.. Пошли, ребята, дальше...
— Стой,— сказал Петр спокойно и примирительно, с ноткой горькой улыбки: — Стой. Куда вы, ребята?
— Туда, куда и вы.
- Ну, то давайте вместе... На прорыв.
— Э, не выйдет... Надо тишком-втихаря, незаметно... Петр засмеялся.
— А послушай только! — и повел рукой по горизонтам, что клокотали густым клекотом во всех сторонах.— Мышь не пробежит.
— Пробежит... — и это "пробежит" было сказано таким голосом, что от него делалась оскомина, как от кислой кислицы .
— Нет,— сказал Петр.— Плохая ваша тактика, ребята. Надо пробиваться. Надо вместе, надо не мышью бежать, надо боем идти.
— Хватит! Достаточно ваших боев! Нахлебались! — зашумели ребята истеричными голосами.— Теперь мы сами, мы без вас... Мы мышью, шасть... В конце концов, мы мирные люди, мы безоружные...
-А-а-а, - протянул Роман.— Они сукины сыны выбросили оружие. Видишь! Они "мирные люди"! Пусть идут к черту! — И отвернулся со слезами бессильного гнева или отчаяния на глазах.
Петр молча отошел с дороги, и группа быстро шмыгнула мимо него, направилась на запад трусцой и канула в сумерках.
- Счастливой дороги, братья!
Вздохнув, Петр бессильно опустился на землю. Потрогал голову. Что-то она очень болела. Рана гноилась, зудела немилосердно, гной стекал понемногу из-под марли за ухо и на правый глаз. Хорошо, если не будет заражения крови. А впрочем, аллах с ним. Петр махнул рукой равнодушно. И сказал вслух саркастически, при чем сам не узнал своего голоса, так он басил от лихорадки:
- Видимо, не будет дела... Садись, Роман, садись, мечтатель мой, садись, мой дурачок синеглазый, закурим.
17
Они закурили, выскребав из карманов все остатки табака не табака, трухи вместе с мусором.
Быстро темнело. По мере того, как спадала темнота, начали проступать все сильнее сполохи зарниц во всех концах. Замелькали нитки трассирующих пуль, то там, то там. Зажглись осветительные ракеты на юге и на западе. Забили огненные водопады вправо где-то, видимо, над Бузьском и влево над Золочевом. Заморгали молчаливые молнии от далеких разрывов бомб и снарядов в разных концах. И так же, как вспышки огня, начал из темноты проступать, нарастать человеческий прижатый гомон и топот ног, то пустились бежать людские толпища со всех сторон, повысовывавшись из своих дневных убежищ. Они бежали больше напрямик, без дорог и тропинок, по вытоптанной ржи и пшенице, под рощицами и перелесками, овражками и переярками ... Как дикие существа. Пойди, налови из них боевую группу!
По речи безошибочно можно было сделать вывод, что это все остатки их дивизии. Лишь изредка слышался немецкий язык из мглы.
Нет, видно, не суждено было Петру и Роману организовать отделение и вырваться из этой ловушки. В возможность вырваться в одиночку они не верили. И поэтому они не торопились. Если суждено умирать, то для них большой вопрос, где лучше есть ту землю, тут или чуть дальше. Какая же разница, если умирать.
Однако они встали и тоже пошли. Но пошли не на юг и не на запад, а так, наискосок, пошли понемногу, все надеясь отыскать какую-то организованную группу. А уж как уныние окончательно овладело ими, они неожиданно нашли то, чего искали. В темноте послышался гомон и смех  бодрый, веселый, беззаботный смех. Ребята насторожились и взяли автоматы наизготовку. Постояли, прислушиваясь... Над дорогой сидела группа людей, они курили и о чем-то болтали. По речи сдавалось, что это вроде свои, а в то же время вроде и не свои, слишком много русских словечек, вроде "да", "канешно", "дайош". Петр и Роман понемногу пододвинулись вперед. Пока не подошли плотно к тем, что шумели, а подойдя, сели с ними рядом на канаве и сами удивились, что на них никто не обратил внимания. Какой-то парень, медленно растягивая слова с наслаждением, как профессиональный, влюбленный в свой собственный голос рассказчик, рассказывал о Бродах, где он "собственной персоной" был. Рассказывал хорошим крепким украинским языком, лишь иногда вворачивал иронично поковерканные русские или немецкие словечки, как-то "шпрехав ""трипкав", " гозы", с чего наши ребята уже сделали твердый вывод, что это свои, с дивизии, и выдохнули облегченно. А рассказчик разворачивал картину ночного боя в Бродах. Он говорил об ужасных вещах спокойно-спокойно, будто о вспашке земли весною, но именно поэтому его рассказы и было интересным, эпичным... их туда бросили на помощь, их пулеметную сотню, и вот они были в том бою, и он тоже. И выкарабкался. И вот теперь повествует... Он подавал репортаж, как посторонний беспристрастный отчетчик, что все спокойно и старательно зафиксировал в своей памяти. Как шли в бой "те"  винтовочки и финки на веревочках, в карманах сухой горох и вареная пшеница (продукты!) вперемешку с патронами, тряпочные шапочки-пилотки набекрень,— идут, жуют пшеничку и стреляют из "финок" в каждый столб, в каждый угол, в белый свет, в ночь. Пекут светящимися пулями в небо... И кричат, кричат, сами себя подбадривают, будто шум на охоте, на охотничьей облаве... И падают, падают, как срезанные колосья...
Как защищались "эти", то есть они, "то есть мы". Паника. Пальба. Пальба не в людей, а в их крик, потому что людей тяжело было дождаться, чтобы увидеть как следует,  главное, из за страха ничего не видно, поджилки не выдерживают. Командиры разбежались раньше, с самого начала, самые первые, сначала разбежались командиры немцы, потом наши, осталась сама "махорка", "то есть наш брат",— каждый стал сам себе генерал.
Услышав про "махорку", ребята заволновались, забеспокоились. "Кто это?!" С их дивизионников никто не мог так говорить, такого эпитета употреблять! А рассказчик вел дальше о бедной "махорке"...
Осталась "махорка"!
Но и "махорка" все-таки хорошо воевала, отступали по пожарищу, по осколкам, по пеплу... А тут как налетела авиация!..
Дальше шло описание того, как налетела авиация. Хоть все тех налетов видели сами немало, но так будто это впервые слышали. Рассказчик нарисовал картину ночной бомбардировки Бродов. Сначала "он", "Иван", "наш" навесил паникадил в небе и сделал светло, как днем.
А тогда как налетело их уйма тех чертовых Иванов, может, с сотню или две, да как начали "давать прикурить"! Так били, что аж "паникадила в небе носило сюда и туда". Земля качалась...
После общего описания рассказчик останавливается на одной детали, которая ему больше всего запала в глаза, "навеки будет стоять в душе колом", такая страшная. В самый разгар бомбардировка из ада, в который превратились Броды, вдруг выскочила легковая машина, немецкая, с каким-то начальником, генералом, «может, и с нашим». Выскочила да и мчится по пути, это уже на окраине. Машина открыта и видно, как тот начальник в ней поклоны бьет и смотрит на паникадило... А тут как не "рванет" какая-то полу тонная бомба просто впереди. Ту машину подхватило и понесло вон в небо, да и бросило вон метров за сорок. А генерал из нее вылетел, да и еще полетел метров с двадцать, да и упал перед нами посреди пути. О!
Молчание. Тишина. Все поражены картиной. В этой тишине кто-то чавкает губами, прикуривая сигарету, и сквозь чавканье, спокойным-спокойным голосом:
— Ну, и что же он рассказывал?
Хохот.
Петр с Романом тоже засмеялись. "Э,— подумал Петр,— с этими ребятами и умирать весело!" Засмеявшись, Петр произнес, будто сам к себе, но громко:
— Земляк...
— Наверное, земляк,— ответил рассказчик.— А ты кто и откуда такой подошел тихий и незаметный? Думаешь, я не видел? Ну, давай сюда!
Петр встал и подошел к тому, что был в Бродах "собственною персоной". Подошел и Роман. В это время кто-то вроде ненароком, прикуривая, засветил зажигалку.
— Погаси,— сказал Петр,— а то, чтобы не было и с нами, как с тем генералом.
Смех. Зажигалка была погашена, но той коротенькой минуты, когда она мигала, достаточно было, чтобы обе стороны осмотрели друг друга для успокоения.
Группа веселых сорвиголов увидела перед собой здоровенного солдата с забинтованной головой, с автоматом на шее и гранатами у пояса — воина украинской дивизии. И второго меньшего за его спиной, тоже при оружии и в стальном шлеме.
Парни увидели перед собой сразу знак "УВВ"  на ремне рассказчика ("А-а! Вон оно что!"), что поднялся им навстречу, а вместе с тем увидели и всю компанию, что расположилась на канаве — это была группа стрелков тяжело вооруженных "до зубов", с наплечниками, в шлемах; были там дивизионщики с "львятами" и были ребята с "УВВ". Собрались, ишь! Это не был осколок разбитой части, не деморализованная кучка беглецов, а боевая единица. Бесспорно! Дисциплинированная, сильная духом, целая телом... От Петра и Романа, видимо, тоже было не плохое впечатление.
— Гм,— подытожил рассказчик свои наблюдения с добрым юмором, ничего. Немного только потрепало тебя, браток, будто и ты летал, как тот генерал. Куда идете?
— На прорыв.
— О! А мы ищем компании! Так нам по дороге же! Здорово!
— Здорово... - повторил и Петр радостно и обернулся к Роману. Вот, видишь, а ты говорил... Вот и нашли!
Роман засмеялся довольный. Потому что было из-за чего. Они нашли то, что искали.
Быстро договорились. Петра ребята единодушно выбрали командиром, понравился он им, и на самом деле он командир, единственный среди них. Постановили идти на юг, на прорыв. А перед тем набрать побольше таких, как и сами, желающих идти вместе. Некоторых насобирать, а некоторых и наловить и вдолбить им в головы, что это единственный путь к спасению.
Так договорившись, они разместились на боковых дорогах, заняли путь, что вел до Буга, до переправы...
До рассвета у них была группа человек с сотню. Достаточно ручного автоматического оружия и гранат, несколько панцерфаустов, несколько пулеметов... Главное же — у них было хороший настрой, решительный, боевой. К ним присоединилась еще группа немецких солдат, 8 человек при трех лошадях, запряженных в две повозки. Эта группа немецких солдат двигалась на запад, очевидно, с намерением проскользнуть где-то незаметно, в какую-то щель, так, как и те ребята, что говорили о своей хитрой мышиной тактике. Ну, а если бы не удалось, то они опять-таки были подготовлены и на это, на сдачу в плен. Для этого они едут с пустыми телегами, без оружия, словно не воины, а какие-то там " hilfsarbeiter " , "мирные люди". Знаки отличия они сорвали, документы разорвали. Они думали, что они последние в окружении. Но когда встретили эту штурмовую группу, очень обрадовались и решение свое изменили. Решили пробиваться вместе дружно. Пошептали между собой и трое из них с одной подводой быстро мотнулись назад... Где они там, на дороге выбросили оружие. Скоро посланцы вернулись, и притащили с собой два миномета, и целую кучу боеприпасов к ним. Оказалось, что все они были отделом минометной сотни вермахта, с XIII корпуса. Были эти воины очень симпатичные, знали, что это за такие солдаты с "львятами", знали их судьбу дивизии, а также знали их судьбу под большевиками и что их ждет, если бы попали в руки врага. Сами они тоже не принадлежали к тем, что позарез хотят сдаваться в плен, они солдаты, но они любят свою родину и хотят еще ее увидеть. А в милость врага они совсем не верят. Та милость — это, по их пониманию, пуля или веревка. И не за их вину, а за Гитлера. С Гитлером, по их мнению, ничего не произойдет, потому что целовались же все те Сталиновы-Молотовы с гитлеровыми рибептропами еще перед самым началом войны, то могут еще целоваться и после войны. Не будут только они целоваться с простыми Гансами и Фрицами, потому что с тех мал навар...
Время торопило. Ночь подходила к концу, а надо бы еще потемну форсировать реку Буг, если они хотят успешно пробиваться из окружения. И поэтому они, закончив формирование своей прорывной группы, быстрым маршем пошли на юг, к переправе. Навстречу им попадались люди, солдаты их дивизии, что шагали обратно. Оказалось, что это те же, которых видели Петр и Роман недавно и не могли сагитировать пробиваться с боем вместе из окружения. Теперь они панически шагали обратно. Они рассказали, что через Буг проскочить невозможно, левый берег его обсажен большевиками, укреплен, обставлен пулеметами, местами артиллерией и танками.
— Так куда же вы бредете?! Не думаете ли вы прорваться на восток?
— Мы не знаем... Нет выхода... Мы погибли...
- Тогда пошли с нами!
Таким образом, группа их увеличилась. Не было у присоединившихся оружия, но Петр сделал так, как делают большевики,— посоветовал ребятам добывать оружие в бою, в первом же бою, у врага. Другого выхода нет.
Встретили они и того молоденького старшину, что возле штаба торопил их и что поделился с ними хлебом. Как он обрадовался этой встрече! Он вытянулся перед Петром в тонюсенький прутик, так как, видимо, не вытягивался никогда перед Фрайтагом, ударил каблуками и вызвался служить...
18
Под утро они форсировали Буг. Неожиданным и отчаянным ударом разогнали большевицкую заставу на той стороне, в каком-то сельце, что была захвачена врасплох и видно, была уверена, что на них никто уже не выйдет и не нападет из того котла, ибо все там уничтожено, а что живое, то разбито параличом ужаса, дезорганизовано, не годно ни к чему. И поэтому все спали, упившись победой и водкой. Разбудил их грохот боя. Очень пригодились минометчики — они своим метким и быстрым огнем подожгли село в нескольких местах, разрушили пулеметные гнезда над самим Бугом на взгорье.
Весь бой не длился и тридцати минут. Группа обошла деревню с запада и повернула на юг, не потеряв ни одного бойца. Тем временем враг думал, что наступающие заняли село и расположились в нем. Скоро начала бить откуда-то вражеская артиллерия, обстреливая село. Но это ребятам было только для подъема настроения. Они не только разогнали какую-то большевицкую часть, они еще и наделали паники и внесли замешательство среди врага! Значит, удача с ними. Счастливое начало их рейда окрылило их, вдохновило надеждой и верой в счастливый выход из этого проклятого кольца смерти. Этот настрой держался крепко все время, в течение дальнейшего рейда, несмотря на то, что за этим первым боем пошла череда, таких боев. Буквально каждый дюйм им приходилось брать с боем. Но они шли все вперед и вперед. Лавировали то вправо, то влево, то делали обходы на север, минуя отдельные опасные места, где им вступать в бой было бы рискованно. Территорию окружения медленно осваивали вражеские истребительные отряды, но сильных соединений не было — главные силы держали где-то прочное кольцо окружения, а самые передовые, ударные части пошли дальше, на Львов, на запад.
Группа продвигалась медленно, с большим трудом, но все на юг. Ориентиром их марша служила канонада и сильная пулеметная стрельба в южном направлении — там, согласно карте, начинались густые леса и холмы, там была лесистая, пересеченная местность, и это бесспорно там клокотал грохот боя — сражались те, что шли на прорыв. Это где-то километров 20-ть. Кто-то сильный вырывается из окружения, а еще более сильнейший не пускает. Туда спешил Петр и Роман со своими товарищами — усилить наступление! В этом залог их успеха и успеха бьющихся там. В этом их спасение.
Быстрей! Быстрей!
Они спешили, а спеша, бросались в бой со всем, что попадалось на пути,— и потому марш их хоть и был лихорадочный, но был медленный.
Солнце взошло для них во время боя при какой-то деревушке, скорее всего, под Почапами. Село уже было сожжено предыдущими боями за него — совсем недавними боями — и в нем только дымили руины и торчали головни, и кое-где скелеты разбомбленных хат. Село занимал враг. Бой длился более часа, и в результате враг, что засел в недожженных хатах и хлевах, был выбит из села и распылен.
Ребята промаршировали через село как победители. Но то, что они увидели в деревне на улицах и по дворам и огородам, очень огорчило их.
По улицам под тынами, по дворам под стогами, под хлевами и так просто на межах лежало много мертвых воинов преимущественно украинцев и лишь кое, где немцев. Видно, тут шли (совсем недавно!) жестокие бои за каждый метр пути вперед, к воле, к жизни.
А еще огорчило отсутствие местных людей вообще, отсутствие населения. Где оно? Разбежалось ли? Или взято в плен врагом и выселено на восток, мол, подальше от смерти, от фронта? Или убито?
В одном дворе Петр услышал плач ребенка. Пошел на тот плач. Плач просачивался где-то из-под земли. С трудом нашел Петр под руиной двери в погреб. Разгреб хлам. Открыл (поднял) дверь — в лицо ему ударил тяжелый смрад и взорвался рев детей и женщин... их было полно в погребе, там, в темноте, словно заживо погребенных. Это же они попрятались от смерти и от врага.
— Ну, ну,— успокоил Петр тот отчаянный крик.— Свой! Сидите тихо. Скоро уже все закончится, и тогда вылезете. Все вы будете живы. Живы! Слышите?.. - и закрыл крышку и пошел, пошатываясь, прочь. Он хотел, чтобы они все остались живы. В конце концов, его брала зависти к тем крикунам. Бесспорно, они останутся, все живы. Немного натерпятся страха, но для них тот страх уже кончается. В конце концов, то дети, для них жизнь еще не жизнь, их порция страданий еще впереди, а за это, что было и что творится, они ответчики. Как жаль, что он не маленький этакий крикун, что он не сидит этак в погребе и не кричит так громко и до смешного неистово.
После восхода солнца стало для них плохо, совсем плохо. Они должны были двигаться все на виду. Солнце отобрало у них один очень ценный шанс — внезапность нападения и невидимость их количества и вообще невидимость их. Кроме того, с дневным светом начала действовать вражеская авиация.
Но для них не было выбора. Они не могли засесть где-то, спрятаться да и ждать ночи. Для этого уже им не дано времени. Им даны считанные короткие минуты, и они должны были ими воспользоваться, несмотря ни на что.
Скорость, скорость и еще раз скорость! Теперь это их шанс.
Грохот боя на юге продолжался дальше, то притухая, то разгораясь снова. Группа вовсю торопилась туда. Когда грохот боя затихал, всех охватывала тревога, а то и отчаяние — значит, или тех, что там прорывались, разбили, или же они прорвались и оторвались от врага и от них тоже и теперь, живые и радостные, направляются без преград к свободе, к жизни. В обоих случаях их собственная перспектива ухудшалась.
Когда же грохот боя взрывался снова, с еще большей силой, тогда всех охватывала радость. Значит, наши еще здесь и им суждено может, соединиться, и вместе пробиться.
Между тем до того грохота было далеко. Ой, как далеко!
И не так потому далеко, что много километров, как потому далеко, что все пути им перекрыты, что везде, куда не повернись, враг, с которым надо сражаться... А с воздуха охотятся железные стервятники...
Понемногу погибали люди. Там один, там два. А там погибло сразу десять от неожиданного вражеского огня из хорошо укрытой засады.
Однако группа подвигалась все вперед.
Хуже всего было с ранеными. Они плакали, они умоляли не бросать их врагу на муки и поругание. Если нельзя их забрать с собой, то лучше пусть кто-то добьет. Они просили этого, как милости. Но у кого же поднимется рука добить товарища, своего друга? И раненые или оставались умирать, или стрелялись сами.
Сначала их забирали с собой и везли на повозках, освободившихся после того, как пришлось выбросить минометы из-за нехватки мин к ним. Но впоследствии две лошади были убиты, осталась одна, и нельзя было ехать на телегах, потому, как и телеги разбиты. Для целого отряда это было определенно счастье, потому что наличие подвод обременяло его, уменьшало маневренность, потому что не потянешь же те подводы по узенькой тропе, через броды, через овраги и овражки. Между тем отсутствие такой обузы, как подводы, увеличивало поворотливость отряда в разной местности. Однако недостаток подвод тоже был злом. Ну, где же ты денешь тех раненых!? Но вмешалась судьба, поломала телеги и убила лошадей - и проблема была решена. "На все воля Божья!" На том коне, что уцелел, ехал обессиленный Роман. Он был ранен в левую руку, потерял много крови, но не хотел стреляться, как не хотел и оставаться.
"Когда ты имеешь еще целую правую руку и можешь ею стрелять, а особенно, когда есть так много желающих тебя убить из-за каждого куста и с ясного неба, не спеши убивать себя сам!" Так развлекал вслух Роман, сидя на лошади, горячась, будто с высокой трибуны поучал товарищей приобретенной такой дорогой ценой мудростью.
Усталость, жажда и голод донимали ребят не хуже врага.
Погода испортилась. Небо затянуло серым сплошным одеялом, вернее, множеством одеял, нагроможденных одна на одну. Собирался дождь.
Это было хорошей приметой, само небо помогает им. Стало легче. По крайней мере, исчезла опасность с воздуха. Облака шли низко, как будто защищая этих измученных, истерзанных, затравленных, обшарпанных и уже некоторых босых людей (некоторые избили свои ботинки, и сапоги, а у некоторых они остались в иловатых потоках и в торфяниках).
Группа вышла на путь Красное - Золочев. Это не был просто себе путь - это была своеобразная запись великой трагедии, из несколько актов. Вдоль дороги поле захламлено скелетами сожженных машин, разбитыми танками нескольких систем, побитыми возами. Во многих местах дымилась сожженная земля, так если бы под землей что-то горело, и дым пробивался на поверхность ... В центре и везде, где глазом бросишь, зияли огромные воронки и малые "вороночки" от мелких бомб ... Много трупов, разбросанных в различных позах ... Однако путем легче идти.
Однако с пути их скоро согнали танки, появившись с севера ... Да им и так надо было сворачивать вправо. Ребята сошли с пути в овраг, а дальше в лес и подались напрямик, ориентируясь на рокот боя.
И вот как они уже были совсем близко, гром боя прекратился. Прервался внезапно. Затих. Тишина. Кое-где пухнет одинокий выстрел или короткая серия из ручного автомата, и больше ничего. Такое впечатление, что кто-то хотел снова поджечь ту кутерьму, которая так хорошо шумела, но это ему не удавалось. Кутерьма утихла.
Что это значит? Всех перебили? Всех взяли в плен? Или все спаслись, распылив врага?
Навстречу встретилась подвода, продвигавшаяся под леском. На подводе лежал раненый юноша, а лошадью правила молодая девушка, заплаканная и испуганная, она озиралась по сторонам и торопила коня вовсю. Юноша оказался их товарищем, с их дивизии, а девушка — добровольной сестрой милосердия, что взялась спасти юношу от смерти,— она его везла куда-то в глушь, к каким-то родственникам, что ли.
Юноша, раненный в ногу, был при памяти и очень обрадовался товарищам и в то же время испугался, за них испугался. "Быстрее, быстрее! — закричал он.— Может, еще успеете!"
Так будто речь шла об открытых воротах в рай, которые вот-вот должны закрыться.
"Скорее!"
Его обступили. Начали расспрашивать, что это был за бой, кто сражался, как закончилось, куда им лучше идти?..
Идти надо прямо. Сражались же немецкие части Линдеманна, проламывали кольцо. Аж три линии кольца - у Княжего, под Ясеновцами и за Ясеновцами. Среди тех частей много украинцев, присоединившихся по пути к прорыву. Бой продолжался всю ночь и все утро. Коьцо проломано еще в полночь и всю ночь шли вермахтовские части и обозы, шли прямо на юг, в леса, в овраги, в утесы,— шли с боями, враг их преследовал и пытался отрезать путь... На месте бреши навалено столько трупов, поломано столько машин и танков — большевицких и немецких, побито столько пушек, что и не приведи!.. Но почти все вышли в пролом... Спешите, может, и вы успеете! Вы имеете оружие, вы имеете здоровые и целые ноги!.. А генерал, командовавший прорывом, погиб вместе со всем своим штабом в селе Хильчицах. Погиб также майор Палиенко. Он был тяжело ранен и застрелился сам.
Девушка хлестнула лошадь, и разговор на том прервалась. Воз потарахтел на север, отряд пошел быстрым маршем на юг. Ребята пожелали раненому товарищу счастье.
"До свидания, друг! До свидания!.."
"Прощай, брат!"
Нашел ли счастье тот юноша со своим ангелом-хранителем, с той заплаканной девушкой, неизвестно. Но от ребят счастье убежало. Предало их.
Пока они дошли до места бреши, до Княжего, путь им к воле был уже закрыт. Большевики быстро залатали брешь, затянули ее свежими силами, заперли. И когда ребята приблизились несколькими цепями, на всякий случай, развернувшись так по ржи и картофелю, на них от Княжего полоснуло бешеным пулеметным, а затем и минометным огнем. Заговорило с княжего, заговорило с Хильчиц и с Скварявы...
Это уже был безнадежный бой.
Несколько раз цепи поднимались и бросались на приступ в промежуток между Княжим и Хильчицами и каждый раз были отброшены с большими потерями.
Здесь можно сойти с ума от отчаяния. Петр совсем посерел и выбился из сил. Он видел всю безнадежность операции, безнадежность их положения и отчаянно бросался первый вперед, но, увидев, как падают товарищи и как они отступают, возвращался обратно, чуть не плача. Он готов был бы умереть, но пули его почему-то не брали, обходили, будто он заговоренный...
Дорого стоил этот бой.
Группа их очень поредела. Много погибло из тех, что ночью так искренне смеялись с рассказа о Бродах и так искренне согласились идти на прорыв. Погиб и сам веселый рассказчик — его разорвало миной. Погибла и половина немцев. Но живые не сетовали, бились храбро и упорно.
Только же, горе! Опоздали они. А кнутом обуха не перебьешь. Надо искать другого, более слабого места.
Воспользовавшись тем, что поднялась буря, загремело, и полил буйный дождь, отряд отступил. Петр еле нашел Романа. Если бы не дождь, то, может, и не нашел бы. Конь бродил по ржи, а Романа не было. Потому что Роман лежал на земле без сознания, он пошел было сразу с цепью в бой, но скоро рухнул обессиленный. Дождь привел Романа в сознание, он очнулся и застонал. Как раз вовремя. Петр услышал голос, подбежал, взвалил Романа на свою широкую спину и отправился вслед за товарищами в дождливую морось... Коня они бросили, потому что он уже им не нужен, он только выдает их присутствие.
Конец. Уже им не выкарабкаться из этой ловушки, из этого котла смерти. Это теперь ясно. От той мысли, собственно, от того мучительного убеждения душа Петра застонала угрюмо, как на смерть разорванная птица. Но он стиснул уста и молчал.
Остатки отряда отошли далеко от места боя и залегли во ржи. Попадали измученные на землю и так лежали. Никто ни на что не жаловался, никто ни на что не сетовал. Не сетовал никто и на Петра. Что ж, значит, такова их судьба. Их давно уже покинули на произвол судьбы, на самих себя. А какая из них сила?! Против такого врага!
Петр стиснул зубы и думал, думал. Не чувствовал даже собственной раны. Не чувствовал усталости. Чувствовал только отчаяние, метался сердцем и душой за этих людей, искал разумом выхода и не находил его. Передумывал, не виноват ли он в беде этих людей. Нет, он не виноват в беде этих людей. Он не виноват ни в Романовой судьбе, ни в судьбе этих немцев, что оказались такими симпатичными, такими искренними товарищами, ни в судьбе других.
Посоветовались и решили, передохнув, идти на обход тех обсаженных сел. Нет, раньше дождаться ночи, а тогда идти на обход тех сел, поискать слабого места и в темноте попытать еще счастья, достичь ночью того, что не удалось днем.
Но осуществить это намерение им уже не суждено.
Некая высшая сила распорядилась по-своему их судьбой. Как подошло к концу, то последующие события начали развиваться быстрым темпом им на погибель.
С начало прояснилось небо, отошла гроза далеко на юг, будто проломила кольцо и погнало полчища своих облаков наутек, вслед за частями генерала Линдеманна. Ослепительное солнце залило мир. И оно светило так ярко, что тяжело было на тот мир смотреть, будто не перед добром. Будто солнце хотело сказать всем, что вот нате, насмотритесь на меня, на мое радостное, золотое, животворное сияние — в последний раз, а я вам посвечу и посияю так, как еще никогда в вашей жизни...
Затем в ослепительной синеве зарокотали моторы. Все смотрели пристально и сразу не увидели ничего. Петр имел острый глаз, но тоже не мог что-то разглядеть, хотя моторы ревели достаточно низко. Наконец разглядел — в лазури над ними двигались тоже голубые от воздуха между ними и землей большие машины, на крыльях у них четко вырисовывались черные кресты. Эскадрилья бомбардировщиков, штук двадцать. Немецкие. Увидели гостей и другие и вздохнули с облегчением, эти не будут их бомбить. И лежали смирно, лицом вверх, смотрели на бомбовозы и удивлялись, что они такие большие, так низко летят, а их почти незаметно с земли... Между тем бомбовозы делали дугу, возвращаясь обратно... Ребята смотрели на них с интересом, спокойно рассуждая, что это они возвращаются на Княже, заходят на бомбежку. Это хорошо будет, помогут прорваться. Первые самолеты доходили до того места, где они (остатки отряда) лежат навзничь... Вдруг самолеты с воем пошли вниз, пикируя... Вскакивать и прятаться было уже поздно... Град бомб укрыл их, лежащих навзничь на открытом месте, ибо же убогая рожь не может скрыть от глаза сверху... За первыми самолетами сбросили свой груз другие, они долетали до объекта и шли в пике, воя и стреляя из бортовых пушек и сбрасывая бомбы... Кто-то закричал сквозь адский грохот, кто-то вскочил и побежал...
Петр с Романом лежали рядом и ждали своей очереди — попадет или не попадет.
— А он же, сукин сын, видит, кто мы такие!.. - произнес Роман навстречу немецким бомбам, заикаясь не так от ужаса, как от досады, от злости, от жалости.— А он же, сукин сын, знает, кто здесь остался в окружении!..
Петр молчал. В его голове за эти минуты пробежало больше мыслей, чем за целые годы, и он понял некоторые вещи яснее и глубже, чем за всю свою жизнь.… И видимо, за эти минуты он окончательно поседел.
И на этот раз Петра и Романа минула смерть. Хотя не минула большинства с их группы.
Когда закончилась бомбардировка и голубокрылые машины улетели, и когда рассеялся дым и пыль, глазам живых открылось ужасное зрелище.
Земля вокруг них перевернута наверх золотой ржи, похоронила под черным слоем перемолотые ураганом золотые колосья, покрылась гигантскими кротовыми бугорками, покрылась дымящимися кратерами и едким смрадом тротила. Между тем всем крик, стоны, проклятия и мольбы раненых о помощи. Искалеченные тела товарищей извивались здесь и там... Погибли почти все... Осталось человек десять, что вместе с Петром и Романом сорвались на ноги. Среди уцелевших было и трое немцев... Живые побежали между кратерами, осматривая жуткую картину опустошения. Раненые кричали им, умоляли добить... Боже, как они кричали, как они умоляли, те люди с разорванными животами, с переломанными хребтами, с оторванными ногами и руками!.. А один издалека, боясь, что его не заметят, высоко поднял голову, поднялся на руки и полз, волоча перебитые бедра за собой, полз быстро и кричал что-то нечленораздельное... Петр глянул и встрепенулся весь, как ударенный током:
"Опять тот конь! С перебитым позвоночником!.. Бежит на передних ногах и не может, и ржет жалобно, тоскливо!.."
Юноша, стоявший рядом, большеглазый, без шлема, с обожженным чубом, снял дрожащими руками свой автомат с шеи и протянул его немцу, такому же как и сам молодому растерянному солдату:
— На... Ты немец, тебе не жаль... Добей!.. Добей их всех... Ты немец, тебе не жаль... На! На!
Немец отшатнулся, посмотрел на протянутый автомат, посмотрел вокруг, посмотрел тоскливо вверх и опустился на землю... И вдруг заплакал. А потом вздохнул и под взглядами всех присутствующих, обращаясь к ним, твердо проговорил:
— Хорошо... Я немец... Я покажу пример.
После тех слов вынул пистолет и быстро выстрелил себе в висок.
Юноша, подававший автомат, пораженный, хотел мигом сделать то же, но Петр схватил за автомат рукой.
- Погоди!.. На то есть враг, чтобы нас убивать! Ты слышал, как об этом говорил Роман?
А крик раненых не утихал...
Боже, этого нельзя выдержать! Но как же быть? Легче всего бы было убежать. Только как сбежать?! Как же покинуть этих несчастных вот так мучиться?!
Время заканчивалось, они не имели у себя в запасе никаких лишних минут, потому что в каждый момент их мог найти враг, окружить и истребить. Однако не могли оставить этого места, их связывало чувство товарищеской солидарности, то самое, что заставило немецкого солдата застрелиться, если он не в состоянии был прекратить мучений товарищей, а тем более не мог им помочь.
Но чем им можно помочь? Ничем. Они уже ничем не смогут им помочь. И никто в целом мире не сможет им помочь!
Тяжелые секунды ползли для каждого долго, как на пытках. Надо немедленно трогаться! Но кто возьмет на себя смелость подать команду трогаться, бросить все так…
Некоторые из раненых уже скончались сами, но большинство были живы и кричали о помощь... Вот человек без рук, без ног, она кричит о помощи, или о смерти, как о милосердии. О смерти от товарищеской руки! А тот с перебитыми бедрами, запутавшись в перемолотой ураганом ржи, уже не мог ползти, извивался и скулил, скулил что-то не членоразборчивое — он умолял; кроме того, что ему перебило бедра, он был ранен в грудь... Петр, обливаясь потом, спрашивал себя, действительно ли это милосердие: не мочь человеку помочь и допускать, чтобы он так тяжело мучился. Восковое бледное лицо того несчастного трепетало судорогами и было покрыто обильным потом, что стекал ручейками, на окровавленную землю, а голос все скулил и скулил… Петр смотрел на тот пот, слушал стоны и сжимал рукоять автомата, чувствуя, что он перестает владеть собой... Но кто-то раньше перестал владеть собой, тем спася Петра от необходимости! брать лишнее бремя на свою совесть. Пока продолжалась борьба в Петровой души, воин, что стоял сбоку, перекрестился, тяжело вздохнул и шагнул вперед, пошел между воронками... Череда коротких выстрелов — и крик стих. Наступила тишина... Воин повернулся назад, к живым товарищам, и стал в стороне, отдельно, продувая пистолет. Он стоял, повернувшись спиной к друзьям, и вялыми, спокойными движениями пытался вставить магазин в пистолет, а руки его неистово дрожали...
Без команды все сняли шлемы и склонили головы. Внезапное бремя, что навалилось на души, склонило те головы к земле... Никто не сказал ни слова над этой не зарытою братской могилой, все только тяжело дышали и вытирали, размазывали пот по лицам... Лишь стрелявший пошел, и пошел, и пошел рожью понемногу, сгорбленный.
Постояв минутку, все бросились следом. Они бежали от этого места, как от места позорного, как от места совершенного тяжкого греха. Хоть они в том и не виноваты! Нет, они в том не виноваты! Но разве им матери это простят? Те, что будут ждать своих сыновей, разве они простят! И простят ли они это?! И разве они это поймут?!!
Они бежали, спотыкаясь, прочь.
Они тронулись так быстро, как только могли, сколько имели еще силы. И от братской крови убегали и спешили вырваться, чтобы рассказать бедным матерям, где же лежат кости их сыновей, и как те сыновья и за что умирали. Они подались искать себе спасение, искать счастья.
19
Удача их покинула окончательно.
Вокруг поле, ни одного леска нигде, ни прикрытия, которым можно бы было воспользоваться.
Они бежали — не бежали, плелись рожью, пшеницей. Товарищи вели Романа, что выбился из сил совсем израненный. Роман покорнейше просил оставить его, покинуть и спасаться самим, потому что он уже "все равно пропащий" и "ничто уже меня не спасет".
Но товарищи его не бросали. Особенно цепко держал его при компании Петр, потому и сам он душой держался за этого своего синеглазого друга. Это же, собственно, единственная близкая душа у него на весь мир, что еще осталась с ним. Сам Петр мучился, может, больше всех, изнуренный походом, и боями, и собственной раной, наконец, но он имел необычайную силу воли и не сдавался. Даже в такой целиком безнадежной ситуации.
Они намеревались обойти обсаженное значительными вражескими силами место недавнего прорыва частей генерала Линдеманна между Княжем и Скварявою, где так не повезло их отряду, и попытаться пробиться на юг западнее Скварявы. Может, им удастся.
Они торопились...
И тут их нагнали снова самолеты. На этот раз это были советские самолеты три легких бомбардировщика и два "ястребка". Они, видно, выполняли поисковую службу остатков разгромленных частей в окружении для уничтожения их — шли низом, на большой скорости. Они догоняли группу, заметив ее во ржи. А группа не заметила опасности заблаговременно, потому что все были слишком измучены, к тому же над землей на горизонтах стоял всюду грохот канонады, а по дорогам рев моторов... Ребята заметили самолеты только тогда, как они были уже близко.
Проклятие!! Вот так за ними охотятся!.. Это же за ними охотятся! О, проклятие, проклятие!.. Взрыв безнадежной ярости, проклятия, отчаяния... В ответ на это град пуль и снарядов из бортовых пулеметов и скорострельных пушек обильно осыпал их. А вслед за тем упал град бомб мелкого и среднего калибра...
Внезапный, быстрый ураган огня промчался, как смерч.
Когда перегремело, Петр, что был свален шквалом воздуха и звуковым ударом и ударом облака земли, вскочил... "Все! Теперь все! О, Боже! Теперь уже все! Теперь уже конец... Остался один. Сам, один!"
Побежал по меже дымящимися воронками.
"Один!"
Все погибли. Все, что были с ним, погибли. Не осталось никого. Ничегошеньки.
Разбиты, достреляны, посечены ураганом осколков железных обломков, его друзья (собственно, останки друзей) лежали разбросанные между воронками. Некоторые исчезли вообще — или разнесены в пыль, или присыпаны землей.
"Господи! А где же Роман?!"— резануло как молнией.
Охваченный внезапным ужасом (настоящим ужасом впервые за все время боев в Бродском котле) Петр бросился искать своего верного товарища, своего самого верного спутника во всей этой трагедии, начавшейся так давно... Свидетеля всех своих страданий и последнюю свою моральную опору, последнюю соломинку, за которую держался, чтобы не пустится во все тяжкие и не впасть в безумие, как закончили многие, многие их друзья.
Петр нашел Романа под телами его товарищей, тех, что вели его под руки. Он был еще жив. Ему перебило обе ноги, но он был еще жив, только без сознания, товарищи же были мертвы.
Петр схватил Романа в охапку и побежал, сам не давая себе отчета, куда он бежит и чего. Побежал просто, ничего не видя перед собой. Глаза ему застилал туман — туман сожаления, туман боли. А может, и туман слез... Горячих, мужеских слез, которых никто не видит и не должен видеть. А может, и туман безумия от взрыва отчаяния...
Петр спотыкался, путался во ржи и сорняках и бежал, бежал,— нес своего товарища, спасая его от смерти.
Ах, друг мой! Последний мой друг!..
На весь мир они остались вдвоем, но один из них скоро уже "наестся земли". И тогда второй останется совсем сам. Один. И никто не будет видеть, что произойдет с ним.
Долго бежал Петр. И еще бежал бы, да и бежал, до конца, пока не упал бы, если б Роман не очнулся. Роман очнулся и начал кричать. Тогда Петр опомнился. Взглянул на себя — рукава, штаны и сапоги были в крови, что сочилась из перебитых Романовых ног. Те ноги болтались в штанах безвольные, цепляясь за кусты репейника и за ржаные колосья над межою, по которой Петр бежал, от того Роман и кричал.
Спохватившись, Петр положил Романа на землю и сел возле него, беспомощный, охваченный отчаянием,— но уже другим отчаянием, таким, что отрезвляет голову, приводит человека в память.
Что же делать? Ах, что же делать?! Ну, что же делать, когда товарищ последний и единственный и самый верный в этой безвыходной трагедии, такой вот поломанный, побитый и умирает?! И ничем нельзя спасти, ничем нельзя помочь.
Роман затих, перестал кричать. Лежал молчаливый, безжизненный. Лежал неподвижно, лицом вверх.
Когда Петр взглянул в то лицо, увидел, что Роман вполне вменяемый, глаза Романа смотрят на него спокойно, пристально.
- Положи меня поудобнее—  сказал Роман четко, хоть и тихо.— Положи головой на межу... Да... Спасибо... А сам... будь спокоен. Все хорошо.
Лицо его было бледное-бледное от  кровопотери, покрыто стеклянным холодным потом, но взгляд вменяемый, осознанный.
— Отстегни мою флягу, там есть вода,— велел Роман все тем же тихим голосом.
Петр быстро отстегнул флягу, там действительно было немного воды.
Глотнув из фляги, Роман перевел дух, закрыл глаза и так лежал неподвижный. Наконец собрался с силами, открыл глаза (Петру было видно, как он напрягался, открывая глаза, будто так уже ему было тяжело поднимать веки), открыл и долго смотрел на Петра, водил по нему глазами, остановился на лице и ждал что-то вроде пытался что-то вычитать на том лице, какой-то ответ на какой-то свой больной, еще не высказанный вопрос.
Устал от взгляда и снова закрыл глаза. Думал что-то с мукой. Горькая улыбка появилась на бескровных устах, он пошевелил ими и еле слышно произнес:
— Вот... Ну, вот... Знаешь, я думаю... когда то люди в Украине... будут иметь поговорку — "погиб, как под Бродами!.."
Пауза.
- То есть, вместо этого... "як сірко в ярмарку". Пауза.
— Значить... ни за понюшку табака... Когда Роман говорил, он между словами скрипел зубами от боли и стонал.
Петр видел, что бедняга говорит совсем не то, что думает. Тот его долгий и тоскливый взгляд, которым он перед тем смотрел ему в лицо, говорил о чем-то другом.
— Твоя, правда, — сказал Роман, прочитав во взгляде своего друга недоверие. — Я мелю... совсем... не то... - и повернул поудобнее голову, а поворачивая, страшно застонал и еще сильнее побледнел. Закрыл глаза. Пот по его лбу и по щекам стекал и капал с мочки уха на серую сухую землю, делая ее мокрой и черной. Роман открыл глаза и впился ими, замутненными мукой, в глаза Петру. А тогда сказал, побеждая боль и ужасный смысл своих мыслей:
— Скажи... Скажи мне... Ты верный мой друг? Такой ли, как и я тебе? Скажи?..
— Да... Я верный твой друг, Роман.
Роман облизал шершавые, обожженные губы:
— А теперь скажи... Ты... Ты исполнишь мою волю? Скажи!..
У Петра екнуло сердце, он понял, чего хочет от него его приятель, что он говорит, о чем он будет просить, молить, приказывать. Но как он на это ответит? Как он на это ответит, когда из всех клеток его естества поднимается протест. Он этого не сможет! Он никогда, никогда этого не сможет! Ах, Боже!..
Петр смотрел на патоки пота на Романовом лице, на то, как тот пот капал с мочки уха на землю, и метался душой, что же ему сказать, ну что же ему сказать?! Наконец собрался с духом и проговорил как можно более безразличным голосом:
— Гм... Зависит что... Что?
Роман скривил уста болезненно, прикусил губу с досадой, с сожалением. Мол, что же ты спрашиваешь, что же ты время теряешь, когда и так все ясно, все же ясно! Но вслух серьезно и спокойно, и терпеливо объяснил, будто действительно Петр не понимал:
— Мы это... Мы еще немного поговорим... А потом... того... Потом ты исполнишь мою волю... Ты меня пристрелишь... И спасайся сам. Слышишь!
Петр молчит.
— Я прошу тебя!
Боже! Ну что же Петру сказать на эту такую жалобную просьбу, на просьбу друга! Он сидел молча посеревший, сжал челюсти, свел брови. Никогда в жизни он так не думал, так безумно, с такой мукой. И никогда в жизни он не имел такого безвыходного положения. Губы его, как и Романа, обожжены, шершавые, голос пропал,— он несколько раз пробовал заговорить, но голоса не было. Наконец откашлянул и прохрипел:
— Э-э... Скажи же и ты мне... Скажи, Роман, верный ли ты мой друг?  А?
— Да,— тихо прошептал Роман и закрыл глаза, свел брови, уже зная к чему идет.— Да. А Петр так же хрипло, как и в первый раз:
— А теперь скажи... ты застрелил бы меня? Молчание. Роман лежал, закрыв глаза и сведя брови и тяжко дыша. Молчал долго и наконец, вздохнул:
— Н... н... Не знаю.
И из этого "не знаю" видно было, что он никогда бы не застрелил своего друга, даже, когда бы это был акт великого милосердия.
Петр вздохнул с облегчением. Это в некоторой степени освобождало его от страшного, хоть и товарищеского, долга. Смотрел на потоки пота на смертельно бледном бескровном лице и вспоминал того юношу, с перебитым позвоночником, что полз, а потом так исходил потом, умирая, все просил товарищескую пулю, как о милосердии; вспомнил свой отклик сделать товарищескую услугу и теперь вслушивался в свое нутро, подыскиваясь такой самый отклик. Но отклик такой не приходил, и прийти не мог. Но как же быть?!
— Не знаю,— вздохнул шепотом Роман в полубреду, отвечая без сомнения на вопрос, застрелил бы он Петра, своего друга.— Не знаю.— Помолчал. Затем раскрыл глаза и прошептал твердо:
— Я тебя не застрелил бы, потому... Потому что жизнь мне не поставила такого экзамена... Слышишь? Не поставило!.. Потому что ты здоров... А меня... А меня ты пристрелишь!.. Должен! Должен!..— разволновался и забился в приступе адской, невыносимой боли. Он удерживал сознание и так страшно скрипел зубами, что Петра покрыл холодный пот от душевной муки и от внутренней борьбы. Борьбы между сочувствием, внезапной готовностью поднять автомат и совершить акт милосердия, и иным; ужасом взять на свою совесть жизнь товарища, а главное потерять его навеки по своей вине, а тем временем — а ну же удастся его спасти! Может же!..
Хотя видно было, что товарищ умирает.
Петр думал, что это уже последняя минута и что его товарищ отходит, что милосердие к нему, пришло само собой. Он наклонился, всматриваясь в предсмертные судороги на лице друга... Но милосердие не приходило. Роман снова пришел в память и ухватил здоровой рукой за Петрову руку и проговорил быстро, быстро сквозь спазм в горле:
— Ах, Боже! Как это все страшно!..
Помолчал, преодолевая боль. А потом повел помутневшим взглядом вокруг и прошептал понемногу, растягивая слова:
— Так ты... говоришь... снилось тебе... что ты родную землю ел?
Петр молчит.
— Ах, Боже, Боже! Как это все страшно!.. Помолчал, переводя дух. А дальше суетливо:
— Но это еще не все... Не все... Слышишь? Это еще не все...— И сжал руку панически:— Еще же нас наши потомки и проклянут... (пауза) — Где потомки! Нас проклянут наши современники!.. (пауза) — Нас проклянут те, что нас посылали... Потому что мы... Потому что мы не добыли им свободы... (пауза, суета)... Да... Проклянут... И отрекутся от нас... И скажут... будут кричать:
Распни, распни их!.. И мертвых распни!! (пауза) - и собственный, родной палач распнет, а собственный наш, хитрый до черта Пилат умоет руки... Вот тот хитрый наш Пилат... Умоет... От нас, от тысяч нас и от матерей, породивших нас...
(Пауза. Стон сквозь клокотание в груди)
— Но ничего. Мы умрем, и Бог нас спросит, кто виноват за эту невинную кровь... И мы скажем, что мы сами виноваты... Мы — "хлопцi"... Мы — романтики... И Богу соврем, защищая тех всех наших... Потому что мы солдаты... Мы хотели добра... И... мы солдаты...— последнее прошептал еле слышно и, закончив, вздохнул так же еле слышно:— Э-эх-х...
И замолчал. Лежал неподвижно. Сжал крепко Петрову руку и молчал. Тяжело дышал. У него была лихорадка, и его бросало то в жар, то в холод. Время от времени стучал зубами и говорил что-то непонятное. А дальше затих и лежал спокойно, постанывая. Лежал так долго. Наконец повернул голову и показал Петру глазами куда-то в бурьян, усмехнулся слабо:
— Вот... Я же говорил... Черт тебе посылает панцерфауст! Возьми!
Действительно, под межою, в густом бурьяне лежал панцерфауст, исправный, настроенный. Но Петру было не до панцерфауста, хоть сердце ему неприятно сжало. Он не был мистиком, но с тем проклятым панцерфустом действительно было  что-то от мистики. Отвернулся. Лихорадочно перебирал в голове, как бы и чем бы помочь Роману. Никакой врачебной помощи быть не может. Никаких медикаментов у него самого. Да и что же тут медикаменты, и какие медикаменты здесь помогут, разве цианистый калий (улыбнулся горько). Еще бы могли спасти хирурги, если бы они были, или если бы враг был милосерден к покалеченным, да и то если бы хватились сразу. А так... Враг — это есть немилосердный враг, да и ни кто у него не станет просить ни пощады, ни милости. Что касается медикаментов — то поздно. Теперь поздно.
А Роман все больше мучился. Все тяжелее ему было. Он уже не говорил, как по началу, он только стонал, качал головой по меже, что покрылась болотом под той головой, потому что буйный пот размочил землю, перекладывал голову с левой щеки на правую, с правой на левую... Уста его покрылись кровавой пеной — он искусал себе все губы, сдерживая стон, сдерживая безумный крик, что выдирался из груди. Он не просил Петра словами, потому что был уже не способный говорить, он только просил его взглядом, молил его, умолял... И Петр мучился не меньше Романа, он несколько раз уже брался за автомат, но опускал руку в бессилии... Не может! Он не может этого!..
Странно - он же солдат и убивал людей и, видимо, сотнями из своих пушек, а тут не может...
Роман понял товарища без слов и уже не просил даже взглядом. Он закрыл глаза и извивался в муках. Но не умирал. И видно было, что он так просто и так скоро не умрет, что муки те его будут долгие, ой какие долгие и адские.
Так, то впадая в беспамятство, то вырываясь из него, Роман долго маялся. Наконец, разодрал здоровой рукой сотлевшую от пота рубашку на груди и выдохнул в синие небо, словно всю свою муку и всю свою душу:
— Не могу!! Я уже не могу!.. А тогда, побеждая судороги, мобилизовав все останки еще не потухшей воли, попросил:
— Пистолет!.. Петр хотел подать автомат, но проверил — в автомате ни патрона. Тогда Петр бросил автомат в рожь и вынул из кобуры дрожащей рукой пистолет... Прикусив губу, вложил его в Романову горячую руку... А сам отвернулся.
— Нет,— сказал Роман спокойно и в то же время жалобно:— Смотри на меня... Я хочу тебя видеть... Смотри на меня...
Петр обернулся.
— Так... Скажешь матери... как встретишь... что я жив и здоров... Когда ни будь вернусь... И поцелуешь...
И замолчал, задыхаясь. Попытался улыбнуться ясной, искренней улыбкой, бодрящей, той давней, оптимистичной. Не получилось.
И, зная, что это у него не получилось, Роман вдруг взял в зубы ствол пистолета и выстрелил... Будто в сердцах...
Черты лица затрепетали, затрепетали... По ним поползла глубокая тень. Сомкнула их. Остановила трепет. Сделала лицо серым и молчаливым, как земля.
Все.
Застекленные глаза уставились в синее небо.
20
Петр долго сидел над товарищем. Ему казалось, что тот еще что-то скажет. В голове Петра помутилось. И от жалости. И от горечи на душе. И от боли собственной раны, от горячки, которую он имел тоже, но которой до сих пор противостоял силой воли, напрягая ее без остатка. До сих пор он не терял ясности мысли. Теперь он ее потерял, потому что напряжение ослабло, воля его таяла, ускользала, как дым, как вода из прорванной плотины. В душу ломилось отчаяние сквозь ту самую пробоину...
Конец...
Все.
Где-то вспыхнула канонада и бешеная пулеметная и минометная стрельба, где-то не очень далеко, но Петру было все равно, он даже не слышал. Для него все кончилось.
И теперь вот приходит на порядок дня тот сон о родном городе, о родной улице... "Правдивый сон, как обозначил его Роман. Эге, же правдивый сон. Как там?.. землю ел на улице родного города. Вырезал он той земле две плите со стол величиной и ел жадно ее. И какая же она была земля вкусная! Родная земля! Его родная земля!.. "Но то все равно, эта тоже наша... родная!"— это сказал Роман. Правда.
Петр моргнул глазами, словно со сна. Солнце палило немилосердно. Небо было опаловое, покрасневшее, закуренное дымом и пылью, и сажей. Солнце давно перевалило за полдень, но еще стояло высоко. Господи, какой долгий день! Хотя бы быстрее приходила ночь! Солнце палит в лицо, в стеклянные синие глаза Романовы. Хотя бы уже ночь. Погоди!
Глаза Петра наткнулись на панцерфауст, лежавший в бурьяне под межою.
— Видишь!
Петр протер глаза, потер лоб с напряжением.
— Видишь! Еще не все. Еще же этот панцерфауст. Нет, еще не все. Он, этот "макогон" имел какое-то предназначение в его жизни. Да, да.
А Роман смотрел безразлично в небо и будто говорил Петру: "Вот... Черт тебе подает панцерфауст! Возьми его!"
Значит, еще не все.
И Петр поднялся, покачиваясь.
...Не все. Чаша еще не допита и он ее должен допить до дна. До дна. До самого дна.
Вынул тряпицу из своего кармана, красную, потому что окровавленную, и накрыл ею синие глаза, уставленные в небо, пусть не печет их солнце. Пусть не слепит их пыль. И пусть Он не видит, как будет шататься Петр, уходя прочь. Как он будет уходить прочь...
Потом Петр поднял панцерфауст, взвалил его себе на плечо и ушел, не оглядываясь. Пошел пьяной, разбитой походкой. Последний из всех, с кем он был в этом проклятом кругу смерти. Последний разбит, но еще не побежден.
21
Петр шел, как в кровавом тумане.
Опаловое небо... Столбы и паленья... Далекий сон и близкая действительность.
Вокруг кипит бой. Нет, это не воображение, это не звон в голове, это настоящий клекот боя. Собственно, клекот боев вокруг. Вся земля дрожит от грохота пушек и грохота танков.
Петр остался один в окружении, в аду. И он хочет из него выйти. Но выйти не может. На запад, на север и юг — повсюду враг, повсюду огонь и грохот железа. Он бросается (если это можно назвать "бросается"), но из окружения выйти не может...
Ему кажется, что он идет долго, может, уже и несколько дней, хоть это был еще тот же день, в который погиб Роман, в который погибло так много его друзей.
Вблизи где-то действительно кипит безумный бой, то где-то отчаянно прорываются еще какие-то останки из окружения. Петр прислушался и шел туда, шел, напрягая остатки силы... И на душе ему было тяжело неописуемо,— ах, как ему тяжело покидать последний клочок родной земли!
Он видит, как она горит, его земля, как бродят стаи пламенных языков, как ползут огненные кобры по ней... Он слышит, как она исходит чадом, сожжена огнем страшной, ненасытной мести... Он видит, как солнце обернулось в паникадило в черном, саженом зените и посвящает Богу развалины и все уничтожение, что исходит из этого зенита, с угарного неба тысячи тонн горячего металла...
Пытаясь унять невыносимую боль раненой головы, Петр содрал старую, загноенную повязку и шел так... Ему так легче, ветерок обдувает голову, освежает ее... С раны стекает кровь, но это безразлично, да он и не видит, лишь чувствует щекотку на шее. Пускай... Лишь бы как-то перейти все это и выйти из этого громадного кладбища к свободе, к родным, к друзьям... Да, еще бы хоть раз увидеть старых давних друзей, кто останется в живых.
Так, истекая кровью, он идет все вперед, туда, куда пошли товарищи.
Он идет... Он несет панцерфауст, как дубинку, что подсунул черт именно тогда, когда у него не осталось уже иного, более практичного и нужного оружия... Он несет панцерфауст, может, для того, чтобы в последнюю минуту закончить свою жизнь, как уже не будет никакого выхода и не останется совсем силы.
Мир ему весь покраснел и почернел, потому что в глазах плавают огненные круги и чернеет пропасть бездны. В этом стоят "паникадила", как среди темной ночи...
И вот его настигла смерть...
22
И вот его настигла смерть.
Он сидел над какой-то глухой дорогой, слушал грохот боя со всех сторон, слушал свою собственную боль в душе и в сердце, такое какое-то скуление, словно плач младенца, пытался его унять... Думал над тем, что же это за такой враг, что так беспощадно обрушился, что имеет столько злобы и упорства, и смертельных средств в своем распоряжении, которые он использует немилосердно и без прерывно, но какой он сам? Какой он сам? Каково его лицо? Вот сколько времени длится этот ад, но он так и не видел врага в лицо, не видел его вблизи. Не смотрел ему в глаза. Какие у него глаза? Что в тех глазах написано? Как бы в те глаза перед смертью взглянуть! Как бы его увидеть вблизи, посмотреть на него беспощадного и немилосердного! Вот так лицом к лицу...
Вот над этим думал Петр вяло, сидя в стороне от дороги на куче земли возле глубокой бомбовой воронки, как вдруг послышался грохот, что нарастал и катился на него. Петр поднял голову и увидел большое стальное чудище - серый, советский танк "Т-34". Танк с ревом катился по дороге, вынырнув из долины...
"Вот он, враг!!"
Наверное, увидев Петра на холме, танк безумно и триумфально взревел, как живое существо, и попер напрямик, с намерением раздавить этого солдата в порванной, бесцветной, но такой характерной униформе. Погнал, как хищник на свою жертву...
Петр без волнения посмотрел какое-то время на чудовище, потом понемногу сполз за пригорок... Так, танк идет на него. Вот это и есть она, Смерть! Наладив панцерфауст, Петр подождал, какую то минуту, спокойно (так, как когда-то ждал во время облав на волка)... Затем быстро высунулся и выстрелил, пустил "кулак" прямо в чудище, а сам упал навзничь и покатился вниз, в бомбовый кратер. Раскатился адский взрыв... Лязг и скрежет... И чудище вдруг встала на дыбы над самой воронкой, тяжело вздохнуло дымом и чадом, повернулось боком и поползло по инерции в воронку, накрывая ее и накрывая Петра, лежавшего на самом дне. Но до дна чудище не достало, потому что развернулась поперек...
Какое-то время чудище поерзало в предсмертных судорогах, осыпая землю на человека, лежавшего внизу вверх лицом, будто его загребая. Поерзало, пока не заглох мотор. А когда мотор заглох, чудище перестало вздрагивать...
Петр лежал под стальным драконом на дне воронки и ждал, что будет дальше,— он ждал смерти. Вот выскочат люди — выскочит враг, которого он, наконец, увидит, посмотрит ему в глаза перед смертью, и все кончится. Но люди не выскакивали, неслышно было ни души, лишь одно мгновение показалось, что кто-то протяжно и глухо застонал. Однако стон не повторялся. Тогда Петр выгребся, выполз наверх.
Перед ним был великан-танк... Башня у него напрочь развернута и крутится, крышка люка покорежена и открыта настежь и так и стоит, будто отвалившаяся челюсть пасти апокалиптического  чудовища, пораженного молнией. Из  пасти выходит дым и бьет невыносимая вонь жженой резины, но пламени нет. Танк почему-то не вспыхнул, как обычно, может, потому что бак с горючим остался невредим... едкий дым пробивается из люка и со всех щелей — возможно, там горит внутри... А может, то с танка выходит дым и газ, на пушеный туда бешеным взрывом панцерфаустовой гранаты... Петр стоял и совершенно спокойно рассуждал об этом и так же спокойно прислушался к нутру танка. Внутри ни малейших признаков жизни.
— Алло! — громко сказал Петр.- А ну, выходи! Кто там?!
Молчание. Тогда Петру вдруг почему-то стало страшно. Непонятный и какой мистический ужас сотряс его. То ли от мысли, что он вот убил несколько людей и они здесь вот, за стальной стенкой, в брюхе танка и их смерть на его совести, или то от тревожного какого-то предчувствия, что пришло к нему, неизвестно откуда вынырнул тот ужас... Петр мигом прыгнул на танк и бросился к люку... Заглянул...
Внутри темнели скорченные человеческие фигуры, - люди в танкистских комбинезонах... Они лежат, один навалившись на другого...
— Алло,— сказал Петр тихо.- Живые?.. Раненые?.. Алло!
Молчание. Ни звука.
Тогда Петр полез в люк... Он хотел видеть врага. Он хотел взглянуть ему в лицо.
И он глянул. То, что он увидел, потрясло его до основания, до мозга костей...
Две фигуры, скрючены на полу, нельзя было опознать, потому что лица были опалены газом и залиты черной закипевшей кровью.
Третья же фигура припала к рулю, опустилась на него и так и застыла, положив голову на управления, будто от усталости. И черты лица ее были чистые...
И было то лицо девичье...
И было то лицо знакомое...
...Ата!
Лицо серо-бледное, только из уха через краешек, из-под шлема, стекает полоска густой красной крови и застывает на шее...
Петр думал, что это галлюцинация, что это бред... Но нет. Это Ата!
Перевел дикий взгляд на фигуры, скрюченные на полу, и теперь увидел, что то тоже девушки... Девушки-танкисты...
В углу, за командиром, стоит котелок с вареной пшеницей вперемешку с фасолью... "Это их пища!" Котелок накренился, и "еда" наполовину вылились на какое-то тряпье.
Снова перевел взгляд на лицо, положенное на управление танка. Не осознавая, протянул руку и стянул танкистский шлем с девичьей головы... Ата!!! Из-под шлема рассыпались ее буйные волосы, подрезанные по бывшей студенческой моде,— волосы упали на лоб, на ухо, на щеку, зашевелились, как живые, растекаясь...
Петр повел рукой по нежным, шелковым волосам, и его шершавые пальцы запутались в тоненьких волосинках...
— "Враг"...
"Так вот он, "враг"!..
Осторожно выпутывал пальцы из плена тонюсеньких волосинок... Выпутывал... А затем вдруг дернул и бросился прочь.
Вылез из танка и пошел.
Шел, слоняясь, понемногу, потом быстрее. Быстрее.
Шел не оглядываясь.
Не видел ничего перед собой. Почти бежал. Шел из последних своих сил. В ничто. В пустоту. В черную пропасть...
Бежал от того, от чего нельзя убежать.

                1953 год