de omnibus dubitandum 120. 720

Лев Смельчук
ЧАСТЬ СТО ДВАДЦАТАЯ (1919)

Глава 120.720. МЫ ТОЛЬКО РАЗРУШАЕМ КАПИТАЛ…

    Между тем через Ростов непрерывным потоком шла отступающая Белая армия. Таганрогский проспект был запружен двигающимися повозками, санями, фурами, автомобилями, разрозненными частями войск, конными, пешими.

    Морозы в это время сменились оттепелью, на улицах стояли непроходимые лужи, кое-где мостовая обнажилась, кое-где были глубокие колдобины, полные водой. Шлепающий, гремящий и ползущий по этой грязи не прерывающийся ни днем, ни ночью поток людей, лошадей и повозок представлял ужасное зрелище. Из него неслись крики, ругань, стоны раненых, хлестанье кнутов, грохот колес и т.д.

    Мы подыскали себе, наконец, комнатку на Дмитриевской улице, недалеко от Таганрогского проспекта, в квартире профессора Придика. Когда приходилось, чтобы попасть на Дмитриевскую, переходить через Таганрогский проспект, то трудно было проскользнуть через несущуюся по нему лавину людей, повозок и лошадей. /.../

    Когда мы еще находились у Мрозов, приехал в Ростов с каким-то поручением из штаба Викентий. Тут же в последний раз свиделся с Наташей ее муж Лев Алексеевич. Викентий поразил нас жалким видом своего обмундирования. На ногах у него были простые туфли и обмотки, и в этой обуви он шел пешком от Батайска до Ростова (оттуда движение поездов уже прекратилось) по распустившейся, мокрой дороге. И это был офицер штаба Добровольческой армии!

    Наташа отдала ему запасную одежду и сапоги своего мужа. Вместе с нею он успел сбегать в больницу и повидаться с отцом. И потом в темный, слякотный вечер ушел туда, в ту сторону, куда стремился поток бегущих по Таганрогскому проспекту. Так мы его видели в последний раз. От Сережи не было никаких известий. Его бронепоезд отступал в другом направлении — на Крым. Наступало Рождество. Предыдущее Рождество я встретил плохо, а это еще хуже. Вообще никогда за всю мою жизнь я не встречал этот праздник так печально, как в 1919-м году...

    Поток бегущих на Таганрогском немного схлынул. Теперь проходили только отдельные небольшие обозы и воинские части. Навстречу им, против надвигающегося врага, шли оборванные, усталые, уменьшившиеся на три четверти остатки настоящих добровольцев.

    Однажды, выходя из больницы от Миши, я и Надя встретили Корниловский полк в конце Большой Садовой. Он направлялся в сторону Нахичевани. Впереди ехал командир и штаб с белым корниловским знаменем (с большою буквою К). За ними, с винтовками на ремнях, двигались мокрые, забрызганные грязью, корниловцы — несколько сильно поредевших рот, все, что осталось от этого славного полка. Вдали уже слышались глухие раскаты канонады.

    В этот ужасный, мрачный сочельник в разных местах Ростова болталось на телеграфных столбах и деревьях несколько повешенных. Один труп висел возле самого собора. Мимо этого места нам пришлось с Надей проходить по пути от нашей новой квартиры к Мише. Повешенные были отчасти шпионы, но главным образом грабители. На улицах было неспокойно. Бандитизм прорывался там и сям. При таких условиях Надя отказалась вечером от намерения идти в церковь к всенощной. Да и какая же это была бы всенощная рядом с виселицами! Канун Рождества мы отметили только тем, что накрыли наш маленький столик чистою скатертью и напились чаю из большого синего эмалированного чайника с булочками и мармеладом. На другое утро мы втроем пошли к обедне в собор. Повешенные были уже убраны. Но в собор мы не могли продраться: он весь был полон народом. Там за торжественным богослужением присутствовал сам главнокомандующий, генерал Деникин, со своим штабом. Вероятно, это делалось демонстративно для успокоения городских жителей. Потом так же демонстративно Деникин и чины его штаба разъезжали в течение дня на автомобилях по улицам. Канонада, раньше далекая, слышалась все явственнее. Деникин со штабом в вечер первого дня Рождества покинул Ростов.

    Прошли еще одни тревожные сутки. Вечером 26-го последние отступающие части белых шли через Таганрогский проспект. В то же время со стороны Нахичевани вступали авангарды красных. Настала ужасная ночь. Снаряды рвались над городом. Мы сидели в своей комнатке, никуда не выходя.

    Скоро красные поставили свои орудия уже на Таганрогском проспекте и стали бить по Батайску, где задерживались белые. От ударов этих пушечных выстрелов звенели стекла в нашем доме. Всю ночь мы не спали. Недалеко от нас на Таганрогском горел большой лазарет. Языки пламени, красный дым и огромное зарево были видны из нашего окна. А когда мы его на минутку отворяли, слышался треск огня. Беспрерывно тарахтели винтовки и пулеметы. Слышались удары по каким-то железным ставням: должно быть, взламывали запертые магазины. Без сна провели мы эту кошмарную ночь.

    Как мы потом узнали, лазарет на Таганрогском был сожжен со всеми находившимися в нем оставленными ранеными. Их обуглившиеся скелеты можно было потом в течение нескольких дней видеть сквозь зияющие окна этой развалины. Красные в своих газетах называли этот пожар «провокацией со стороны белых» (?). Когда на другое утро Надя и Наташа, сопровождаемые мною, отправились к Мише в больницу, весь город был уже во власти красных.

    Шальные, бессмысленные выстрелы раздавались поминутно там и сям. Говорили, что этими выстрелами разгоняли скопища босяков, пытавшихся грабить магазины. Грабежом, впрочем, больше всего занялась сама Красная армия.

    /.../ В первые дни громили главным образом винные магазины, которых в Ростове было множество. Можно было то и дело встретить буденовского казака или красноармейца с кучею бутылок за пазухой и в обоих карманах. Вино растаскивали целыми ведрами. Пьянство и буйство были невообразимые (обилие вина, найденного в Ростове, было объявлено тоже «провокацией белых»). Несколько человек даже из числа командиров полков и политруков было расстреляно. Но грабеж и пьянство не утихли до тех пор, пока не осталось ничего, что можно было бы грабить, и пока не роспили последнюю бутылку вина.

    Главные торговые улицы представляли плачевное зрелище: разбитые окна, вывороченные железные решетки, выломанные двери, зияющие пустые витрины, бумага и всякий сор на мостовой, разбитые бутылки и т.д. Лужи во многих местах издавали ароматный запах коньяка.

    Вся Буденовская армия рассыпалась по ростовским домам и дворам. Во многих домах были совершены в эти дни безобразнейшие насилия, зверские убийства и грабежи. Жильцы домов не спали по ночам, изнутри карауля запертые и забаррикадированные входы. Входная дверь в наш дом в эти ночи мало того что запиралась на замок, но и закладывалась еще крепким железным засовом и подпиралась изнутри бревном.

    Однажды ночью к нам упорно ломились пьяные солдаты. Они гремели в дверь прикладами; в конце концов стреляли в нее и пробили несколько толстых стекол, квадратиками вставленных в крепкую железную решетку. Все обитатели нашего дома пережили в этот вечер самые панические минуты.

    Во многих домах производились обыски: искали скрывающихся белых офицеров и оружие. Произошел один такой обыск и в нашем доме, в квартире неких Павловских, в одном этаже с нами. Павловский был богатый еврей-спекулянт, и потому, я думаю, этот обыск преследовал более мародерские, чем политические цели. У него чего-то нашли, но он от ареста откупился. Я сам видел, как обыскивавшие вышли из его квартиры, унося несколько свертков материи. Потом они еще раз наведывались к Павловским «за благодарностью».

    Сам Павловский говорил мне, что эта неприятная история обошлась ему страшно дорого. Во время этого обыска я разговорился с одним красноармейцем, который стоял на карауле на площадке лестницы. Узнав, что я учитель, он успокоил меня, сказав: «Мы учителей не трогаем, мы только разрушаем капитал» (sic!). Потом спросил меня, сколько я получаю жалованья в месяц. Я назвал ту скромную сумму, которую в последний раз получил в Харькове. Он решил меня порадовать: «Теперь будете получать 5 000».

    Темная, серая масса, к сожалению, дело коммунизма видела не столько в свержении капитализма, сколько именно в «разрушении капитала», которое и производила с усердием, достойным лучшего применения. Что касается до обещанных 5 000 р., то действительно, я вскоре стал получать такую сумму, потом 50 000, 500 000, 5 000 000, 500 000 000, даже 500 000 000 000, наконец, целый триллион — и все более нищал и нищал и опускался «на дно».

    /.../ У Миши с 25-го начался второй и самый сильный приступ тифа. В ночь вступления красных он пережил ужасные минуты. В палату ворвались вооруженные буденовцы и с заряженными револьверами в руках разыскивали среди больных белых офицеров. Не говорю уже о том, как страшно он волновался за всех нас, слыша раздававшийся по городу грохот пушек и трескотню ружей.

    Слухи в больницу в эти дни приходили самые преувеличенные и потрясающие. Миша рассказывал нам обо всем им пережитом таинственным шепотом, бледный, с осунувшимся лицом и тусклыми, большими глазами. В это время он был так плох, что мы со дня на день ждали его смерти.

    Среди всех этих бедствий какое-то одеревенение охватило мою душу. С каким-то фаталистическим спокойствием ждал я, что будет, готовый ко всему вплоть до расстрела.

    Мы с трудом добывали хлеб. С каждым днем доставать его становилось затруднительнее. Обед Надя и Наташа готовили сами на хозяйской плите из припасенных ранее продуктов. Доставать новые продукты стало возможно не раньше, как дней через 5-6 после взятия Ростова. Да и то добывались они в самом ограниченном количестве за большие деньги и с большими трудностями.

    /.../ Наташа в эти кошмарные дни проявляла удивительное спокойствие. Несмотря на свист и разрывы снарядов над городом, гром разбиваемых магазинов, тревоги за больного при смерти отца, — она ухитрялась читать какие-то романы с нелепою канвою, а по ночам спала преспокойно сном праведника. Это было такое благо, что она осталась при нас, трех стариках! Надя не обращала никакого внимания на обстановку нашей маленькой комнатки. Не будь Наташи, у нас скоро водворился бы невозможный, цыганский беспорядок. Наташа старалась, не взирая ни на что, вносить хотя бы минимальный уют в наше тогдашнее полунищенское существование.

    По ее настояниям, как накануне Рождества, так и накануне Нового года, накрывалась на стол чистая скатерть и подавалось, хоть маленькое и убогое, угощенье.

    /.../Часть ночи под Новый год {все даты по старому стилю} я провел на парадной лестнице нашего дома, отбывая свои часы дежурства по охране входной двери. В 12 часов я, однако, был свободен и вместе с Наташей и Надей встретил Новый год у маленького накрытого белой скатертью столика за чаепитием и грустными разговорами. Кончился 1919 год.

    Встречал я его в Харькове, куда тогда только что вступили красные, а проводил — в Ростове, куда опять только что вступили красные. А в промежуток между этими моментами весь богатый Юг России находился в руках белых,- и они доходили до самого Орла! Все это ужасно рушилось. Не оставалось никаких надежд. Хотя белые задержались по ту сторону Дона, в Батайске, который виден из Ростова, но я уже не надеялся на новое освобождение. Я понимал, что это была лишь временная задержка.

    Надя винила в крушении Добровольческой армии главным образом союзников, которые не сумели или не захотели поддержать ее энергичным вмешательством (французский десант, между прочим, поспешно оставил Одессу, лишь только красные приблизились к ней). «Это — все дело наших милых союзничков», — любила в то время повторять Надя, с особенным ехидством произнося слово «союзнички».

    Я далеко не разделял ее мнения. Слишком много внутренних причин видел я для неудачи патриотического движения, начатого Корниловым и продолженного Колчаком и Деникиным. Главная беда в том, что в эту тяжелую для России пору одним нужна была земля, другим — социалистический рай, третьим — равноправие, четвертым — самоопределение народностей, и очень, очень немногим — великая, единая и счастливая Россия.

    В Смутное время начала XVII века русский народ проявил куда больше государственного разума и патриотического чувства, чем в наше «смутное время». И это непосредственно вслед за эпохою Пушкина, Гоголя, Достоевского и Толстого!..

    Наша личная жизнь — моя и моих близких — к концу 1919 года опустилась на самый низкий уровень, на каком она когда-либо стояла. 1920 год для всех нас был своего рода «седьмым кругом ада».