Избяной. Глава 15. С тяжёлым сердцем

Ирина Верехтина
Перетаскивая в сарай тяжёлые мокрые охапки, Григорьевна проклинала себя за то, что вовремя не убрала сено. А как убирать, коли не высохло? А сушить как, коли оно не сохнет, дожди льют каждый день. Сохранить удалось половину, другая половина сопрела. Покупать надо сено-то. На ползимы хватит, а дальше край. Помрёт Машка-то, тоскливо думала Дарья.
Сено она купила на деньги, отложенные для покупки дров. И всё ждала перевода, искательно заглядывала в глаза почтальонке Дусе, будто от неё что-то зависело.

Дуся разводила руками, виновато улыбалась:
— Пожди ещё маленько, можа и придёт перевод-тот. Линора твоя всегда на Покров (14 октября) денежки присылала, в этот год запоздала. Да и год-то какой? Високосный. Добра от него не жди.

Поняв, что денег она не дождётся, Григорьевна успокоилась. Не прислала, значит, нету. Самим, значит, не хватает. А у неё полон погреб картошки, да капусты квашеной два бочонка, да муки мешок. И сена у Машки вдосталь. Проживём. Домовик пропасть не даст, сохранит-убережёт. Он злобствовать перестал, проказы Дашины если и помнил, то простил. Своя она, негубинская, а Негубиных ему от роду беречь-почитать велено.

В ноябре неожиданно ударили морозы. Дорожные колеи, налитые водой по самые края, превратились в каток. Скоро их заметёт снегом, отрезая Клятово от мира на долгие четыре месяца. От мыслей тянуло в груди тревогой, как сквозняком, и было тяжело дышать.
Грустные думы развеяла заглянувшая в избу соседка Настасья. Дарья обрадовалась, выставляла на стол чашки, накладывала в вазочку крыжовенное варенье, разливала чай. Настасья дула в свою чашку, смешно выпячивая губы. И задавала вопросы, от которых внутри у Дарьи болело и ныло.
— Что твои-то, денег прислали аль нет? — выспрашивала Настасья.

Так вот зачем она явилась, денег в долг просить. На душе стало муторно. Она-то думала, что Настасья навестить её пришла, а выходит, не по ней соскучилась, а по её деньгам.
Настасья маялась и слушала Дарьины жалобы — что перевод от дочки так и не пришёл, что сено купила на последние деньги, а дров осталось на ползимы, а Линора не звонит, не случилось ли чего худого…
— Так ты сама позвони и денег попроси, — не выдержала Настасья. — Чего ждёшь-то? Как без дров зиму переможешь?
— Дак чего ж звонить, коли она молчит. А что денег не шлёт, значит, самой не хватает. Что ж мне, последние у дочки отбирать? Она-то отдаст, да только у меня совесть есть, — возразила Дарья.

Зря она к ней пришла, думала Настасья. Денег у Дашки нет, а и были бы, так самой нужны позарез. Может, обманывает? Ей обманывать привычно, дочке неродной втолковать сумела, что родная она ей. Мужа обманывала, к Стёпке крадом бегала, а Стёпкин отец про то знал и молчал. И когда умирал, не сказал, тайну в могилу унёс.
                * * *
В тот вечер Григорьевна легла спать с тяжёлым сердцем. Проснулась от резкого автомобильного гудка, подумала — приснилось. Но в дверь нетерпеливо забарабанили: «Мама, открывай! Ты спишь, что ли?»
Грудь кольнуло недоброе предчувствие: дочь приезжала к ней только летом и никогда зимой. Что-то случилось. Потому и деньги не пришли. А она так ждала, так надеялась на этот перевод…
Дарья накинула на плечи платок, сунула ноги в растоптанные старые валенки и пошла открывать, соображая на ходу, как объяснить дочке, что вместо дров купила сено.

На пороге стояла Линора, отряхивала с сапожек снег — постаревшая, незнакомая. Да и не Линора она теперь, а Лидия Фёдоровна.
— Дорожка-то не расчищена у тебя, мама. Снегу по колено, — пожаловалась матери Линора.
— Погоди, веник дам, — Дарья нашарила в углу веник, протянула дочери.
Словно не прошло со дня её последнего приезда пять долгих лет.

Линора ткнулась в Дарьину щёку холодными губами, забрала веник, деловито отряхивала снег. Внук улыбался широкой улыбкой:
— Ба, ты чего такая? Не узнала меня; что ли?

За Гринькиными плечами переминалась с ноги на ногу жена — длинноволосая рыжая девица в беличьем полушубке. Смотрела неприветливо, с прищуром. За её руку цеплялся мальчонка — правнук Григорьевны, которого она видела только на фотографиях.
И теперь смотрела на восьмилетнего Кирюшу. Хотелось его схватить, прижать к груди, да ведь не дастся, волчонком смотрит.

— Мама, а мы за тобой приехали, в городе зимовать будешь, — сказала Линора, переступив порог. — Я утром к Агуреевым схожу, договорюсь насчёт козы. Настасья возьмёт, не откажется. Курей по домам пристроим. Ты им крылья зелёнкой намажь, чтоб приметные были. А весной приедешь, заберёшь. Мам, чего молчишь-то? Это ж не навсегда, до весны только. А захочешь — у нас жить останешься. Сейчас поедим да спать ляжем.  Мы тут привезли всего, разогреть только надо. Кирюша, раздевайся, сапожки снимай, полы в избе тёплые, не застудишься.

Зинаида молча раздевала сына.
Дарья хотела сказать, что печку топила с утра и в избе не жарко. Но молчала придавленная словами дочери, как мельничным пудовым жерновом: «В городе зимовать будешь». Вздохнула, и от вздоха в груди шевельнулась боль.

— Гриня, не стой столбом, сумки разбирай, — скомандовала Линора.
Гринька не разуваясь прошёл в горницу, вынимал из сумок пакеты со съестным и складывал на стол. Вкусно запахло жареным тестом.
— Ба, я беляш хочу! — потребовал Кирюша.

Без шапки и куртки он казался Дарье маленьким для своих восьми лет. Волосы материны, рыжие, а лицо Гришино, и повадки его: вынь да положь!

— Холодные беляши-то. Подожди, бабушка Даша печку затопит, разогреет.
— Не хочу ждать. И гретые не хочу, я холодные съем. Я есть хочу, — заявил Кирюша.

Дарью захлестнула материнская жалостливая любовь к мальчугану, которого она столько раз целовала на фотографии и никогда — в жизни. Что ж не покормили ребёнка в дороге? Еды с собой привезли полные сумки, а он голодный. Могли бы хоть бутерброд сунуть, хоть чего…

Линора размотала с головы платок, сбросила Гриньке на руки дублёнку, он не знал, куда её повесить и беспомощно оглядывался. Дарья забрала у него дублёнку, пристроила на вешалку. И поняла: надо уезжать. Зиму ей не пережить, сердце прихватывало всё чаще, вот как сейчас. А в городе врачи помереть не дадут, вылечат.
Печь натопила жарко, напекла на скорую руку блинов. Правнук настоял-таки на своём, сжевал холодный беляш. Но когда по избе поплыл блинный дразнящий аромат, не удержался и сел за стол вместе со всеми. Ел не торопясь, обкусывая хрустящие блинные краешки и запивая козьим молоком.

— Куда в тебя лезет столько? — попеняла сыну Зинаида
— Господи! Ребёнок ест, а она его оговаривает! — не сдержалась Дарья. — Ты ешь, ешь, я тебе ещё положу блинок. Положить?
— Не-а. Я больше не могу. Этот доем, и всё.
— Это что за «не-а» такое? — возмутилась Зинаида. — Что бабушке Дарье сказать надо? Спасибо, я уже наелся.
— Не наелся, а просто в меня больше не лезет, — поправил её Кирюша.

Дарья смотрела на него и видела Фёдора: тот же характер, и на своем настоять умеет, и последнее слово за собой оставит. Утром она встанет пораньше, разогреет сложенные треугольничками блины, польёт мёдом. Кирюша будет есть, запихивая блин в рот целиком и слизывая с пальцев мёд, а Дарья — смотреть, как он ест…
                * * *
Все в избе давно спали: Зинаида с Гринькой на кровати, Кирюшу с Линорой Дарья уложила на печи, себе постелила на лавке. И никак не могла уснуть, ворочалась, слушала сверчка, которого Кирюша хотел поймать и взять с собой в город: «Как он тут один останется? Он же замёрзнет!»
Дарья думала теми же словами о домовом. Как он тут один, в нетопленой избе… Дождётся ли её, простит ли, что уехала и оставила на произвол судьбы?

«Это тебя на произвол судьбы увозят, а у меня судьба одна, в доме этом жить, в нём и помирать. А ты прощай, хозяйка. И я тебя за всё прощаю» — прозвучало в голове. На лавку впрыгнул чёрный котёнок, лёг на грудь — маленький, невесомый. Откуда взялся? От соседей, может, прибежал, из Степановой бывшей избы? Крошечный совсем, а снегу во дворе по колено, не мог он по снегу-то… Или мог? А кто же в дом его впустил?

Одеяла Дарья отдала гостям, сама накрылась дедовым тулупом. Провела рукой по груди, но вместо котёнка пальцы нащупали овчину. Избяной это! Не котёнок.
По поверью, когда домовой прыгает на грудь, то пытается о чём-то предупредить. И если в этот момент его об этом спросить, обязательно ответит. А она не спросила… Или спросила? А он ответил: попрощался.

— Мама, ты долго спать собираешься? Мы поели уже, я блины твои разогрела. И к Настасье сбегала, договорилась, за избой она присмотрит, козу с курами обиходит. Картошки возьмём, сколько в багажнике поместится, остальная до весны долежит, тебя дождётся. Собирайся, мама.
— А Кирюша где?
— С ребятами на пруды ушёл, познакомились уже.
— Отпустила?! Сейчас беги за мальцом, и чтоб в избе сидел, покуда не уедем. Короткая у тебя память, дочка. Забыла, как с Гриней-то случилось…
— Так на прудах он, не в избе. Там мужики горку залили, страсть какая длинная, в городе-то нет таких. Пусть покатается, а мы соберёмся пока. После обеда поедем.
— Лин, ты котёнка чёрного не видела? Ночью по избе ходил.
— Не видела. Да ты не волнуйся, мама. Кошку твою заберём, не оставим.
— Марфу-то? Она старая уже, слепая, и к дому этому привыкла. Куда ж её везти? Настасье отнесу, ей там способнее будет. Так не видела котёнка-то?
— Не видела.

Дарья потрогала рукой грудь, там, где вчера болело и где ночью сидел чёрный котёнок. Боли не было, и дышалось легко. Вылечил домовик!
На чердак она поднялась как молодая, ощущая в ногах упругую силу. Торопясь, снимала с крюков низки сушёных грибов и яблок. Не забыла и про Избяного; для него оставила чуток. Кошку Марфу отнесла в Настасьину избу сама. Настасья обещала протапливать избу, варить для Машки её любимую мучную болтушку, а Марфу поить козьим молоком.
— Сено в сарайке, Машке на зиму хватит и на весну останется. На зерно для курей денег тебе оставлю. Курей к себе заберёшь, а Машку я в сенях определила, ей там теплей будет. Ты избу-то топи, не забывай.
— Не забуду. За зерно денег с тебя не возьму, зерно у нас есть. А вот мучкой твоей попользуюсь. Разрешишь?
— Бери хоть весь мешок.
— Тогда уж и капусту возьму, не лежать же ей всю зиму…
— Бери.
Расцеловалась с Настей и ушла не оглядываясь.

Козу Агуреевы увели в свой двор: негоже скотину в избе держать, хоть и в сенях, хоть и без хозяев та изба. Забор между участками разгородили, через проём перетаскали Машкино сено из Дарьиного сарая в свой: у них-то целей будет. Очутившись в чужом хлеву, Машка жалобно блеяла. Настасья поставила перед ней мучную затируху, которую варила для коровы, а теперь вот и для Дашиной козы. Машка сунула в ведро морду, но есть не стала: ведро не своё, чужое, и пахнет чужим.
— Ты с ней ровно с дитём, — то ли пошутил, то ли упрекнул муж. — Не жрёт, значит, не голодная.

Настасья посидела-повздыхала и решила принести для козы ведро из Дарьиной избы: из своего-то будет есть. По расчищенной мужем дорожке прошла к избе. Сёма молодец, хорошо придумал с забором-то. По улице дольше идти, да и в снегу утонешь.

В чердачном окошке неровным светом горел огонёк. Фонарь, должно, от стекол отблёскивает. Отомкнула замок, вошла в тёмные сени, нашарила рукой выключатель, зажгла свет и долго искала Машкино ведро. Лампочка светила тускло, из углов на Настасью глядела темнота — особенная, какая бывает лишь в покинутом доме.
Отчего-то сжалось сердце: Дарьина изба тосковала по хозяйке, свистела сквозняком, похлопывала дверью, поскрипывала чердачной лестницей.

Отчего она скрипит? Никто ж по ней не ходит… За скрипом послышался плач, стонущий, жалобный: «Оо-э… Ээ-э… Аа-а-ах!» Настасья стояла и слушала. Что это? Ветер? Сквозняки? Окошко на чердаке крохотное, не открывается, а брёвна мхом проконопачены.

На чердаке плакали уже на два голоса, всхлипывая и испуская скрипучие стоны: «Эфф…У-уум… О-о-а-а-у…» К ногам подкатилось ведро, звякнуло дужкой. Вот же оно! Как раньше не увидела? Настасья подняла ведро, погасила свет, заперла дверь на висячий замок. Миновав проём в заборе, оглянулась. Окна в Дарьиной избе были тёмными и фонарь больше не отблёскивал.

А на чердаке сидели обнявшись домовик с домовилихой и оплакивали свою хозяйку.
 ПРОДОЛЖЕНИЕ http://proza.ru/2020/08/08/1555