Избяной. Глава 10. Зачем?..

Ирина Верехтина
Проводив дочь с внуком, Дарья долго лежала без сна, глядела в потолок. Мысли метались по кругу: приехали, Линора сказала, до сентября, а прожили десять дней и уехали. Как такое может быть? И больше не приедут. Линора так и сказала: «Ноги моей в вашем Клятово-проклятово не будет!»
Как такое может быть?

До яблочного Спаса оставалось больше недели, но Дарья нарвала с каждой яблони по десятку яблок: ароматную, налитую соком папировку, полосатые коричные с блестящей кожурой и неповторимым вкусом, медово-сладкие анисовые. Выбирала самые крупные, самые румяные. И радовалась, глядя как внук жуёт кисловато-терпкие ранетки, которые любила она сама.

Сумку с яблоками Линора, конечно, забыла. Дарья сама отнесла её в машину, открыла дверцу салона, сунула дочери в руки:
— Что ж ты яблоки не взяла? На-ка вот. В дороге будет чем зубы занять. Яблочки с ветки снятые, в городе таких не купишь.
— Спасибо, мама, — только и сказала Линора.
А больше для матери слов не нашла. Посмотрела виновато и захлопнула дверцу машины. А в чём её вина-то? В том, что сына увезла, пока он руку себе не оттяпал топором или ногу? В том, что детство своё помнит, в синяках да ссадинах? В том, что Гриньке такого не хочет?

Дарья неприязненно посмотрела на спящего мужа. Не больно-то он переживал дочерин скоропалительный отъезд, и Дарье это было неприятно. Что завтра соседям говорить? Что придумать? И соврать не соврёшь, и правды не скажешь…
Ей снилось, что кто-то плачет — тоненько, жалобно. Дарья открыла глаза. Плач из сна сменился визгливым причитанием. Избяной!

«Что тебе не спится, не лежится?» — прошептала Дарья. В мягком свете ночника по стене пробежала маленькая уродливая тень. В углу мелькнуло красное. Дарья сама отнесла на чердак подаренный ей когда-то на Восьмое марта красный платок. Годы уже не те, красное-то молодые девчата носят. Но в правлении совхоза решили иначе, и всем женщинам подарили одинаковые платки «цвета рабочей крови», как необдуманно пошутил председатель.
Шутку услышали. Председателя сняли и прислали из города другого. Сапожников сдал ему с рук на руки гербовую печать, ключ от сейфа и расходные книги. И куда-то уехал на служебной машине. В деревне его больше не видели, а спрашивать боялись.

Давно это было, почитай, полвека прошло, а платку износа нет. Видать, от души подарен. Да только куда она в нём пойдёт, старая стала, красное носить.
Платок Дарья отнесла на чердак и забыла о нём. А домовилиха не забыла, муженьку рубашку сшила да штаны.

Свет ночника, и без того неяркий, стал совсем тусклым. В наплывающей из углов темноте простучали по полу босые пятки. Не таится уже, ходит. Беду чует — дошло до Григорьевны.

Весь день ей нестерпимо хотелось рассказать об увиденном, но муж, как назло, с утра уехал в рейс и домой вернётся поздно. Дарья вдруг поняла, что не хочет его возвращения. Пусть бы не приезжал. Пусть бы вернулось детство, она простила бы Степану те яблоки и вышла за него замуж. Мама тогда не умерла бы, нянчила бы внуков. Степан детей любит, на Верку свою не надышится. Женился поздно, а как овдовел, бобылём живёт: не хочет, чтобы у его дочки мачеха была.
А она, Даша, матерью Верке стала бы. И любила бы её, как Линору любит. Что же она наделала? Зачем убежала в ту памятную ночь к Федьке Офицерову?

Не помня себя, Дарья выбежала во двор. Степан будто ждал её: сидел, как в детстве, на заборе. Увидел Дарью и спрыгнул вниз…

Фёдор вернулся из рейса раньше обычного. Стоял у калитки, боясь пошевелиться, и смотрел, как его жена целовалась со Степаном. Уверяла, что любит, и всегда любила, а Фёдора не бросит, потому что тоже его любит, и дочка у них, а семью разрушать грех.
— Да какой грех? Какая семья? Какая она тебе дочка?! Она Фёдору не родная, седьма вода на киселе, а тебе и вовсе никто. И детей у вас нет. От него не рожаешь, а от меня бы родила, и жили бы мы с тобой…

Войдя в дом, Фёдор ощутил в душе гулкую пустоту. Изба не его, и жена, выходит, не его. И дочь воспитала такую как сама. Правильно мать-то говорила, чужие они здесь, своими не станут. Присел к столу, покидал в рот холодную картошку, запил молоком. Лёг на диван не раздеваясь и уснул.
Снилось ему, что он молодой — такой как Баллы Джемалов. Будто вернулся из рейса, подхватил на руки выбежавшую ему навстречу восьмилетнюю Линору, поцеловал в тёплую шею, провёл рукой по волосам, пахнущим земляничным мылом: «Смотри, дочка, что я тебе привёз…»
Проснулся от негромкого бормотания: жена ползала на коленках перед образами, просила у бога прощения. А у него, Фёдора, прощения не просила.

Утром ушёл на пруды, прихватив две удочки и четверть самогона. Дарья выбежала за ним на крыльцо со свёртком в руках:
— Феденька, я бутербродов тебе… с салом, как ты любишь. Возьми-ка. Куда ж ты голодный-то?

Фёдор молча смотрел на жену. Постоял с минуту и ушёл, закрыв за собой калитку. Дарье долго помнился его взгляд — будто муж знал, что уходит навсегда. Будто хотел её запомнить.
Нашли его через неделю, вытащили из пруда багром. Пока не приехала милиция и «скорая», тело лежало на берегу. Люди стояли поодаль, негромко переговаривались и строили предположения, что могло случиться.

— У сомовьего омута четверть пустую нашли. Там и рыбалил, видать. А самогон тётки Марьин, бутыль-то приметная. Коня с копыт свалит самогон тот. Вот и Федьку свалил.
— Свалил… Что ж он, в воду по пояс забрёл и пил?
— Может, и забрёл. Я не видел, не знаю.
— А коли не видел, молчи. От Марьиного самогону никто ещё не помер, все живые-здоровые.
— Выходит, не все.
— Да замолчите вы! Покойник вот он, лежит, а вы про самогон.
— Так мы о том и говорим! Не мог Федька сам утопиться. И убить его никто не мог. За что его убивать-то?

Под сочувственными взглядами деревенских Дарья робко подошла — к чужому, мёртвому, безобразно раздутому, что не могло быть её Фёдором, но однако же было.
А после долго видела во сне объеденное раками мужнино лицо и просыпалась с криком.

После смерти мужа Дарья не обмолвилась со Степаном ни словом. Будто умерло что-то внутри: не звало, не томилось, не желало. Днём работала уборщицей в джемаловской конторе, которую он звал по-городскому, офисом. Платили за мытьё немного, зато и работой не неволили: полы отмыла-отдраила, по коврам пылесосом прошлась, пыль со столов вытерла, пепельницы вытряхнула, цветы полила и ушла.

Домой приходила засветло, крутилась по хозяйству, а вечерами шила лоскутное красивое одеяло, которое подарит Линоре, когда та приедет. Ведь — приедет же когда-нибудь.
Перебирала, складывая так и этак, пёстрые лоскутки. Перебирала в памяти вспоминания о том, как уезжала дочь — не отвечала на вопросы, вздыхала и молча кидала в чемодан платья. Как Гринька не дал себя поцеловать на прощание — у мальчишки болела рука, и было не до поцелуев.

От Линоры-Лидии по-прежнему приходили обстоятельные письма и два раза в год денежные переводы. Словно и не приезжала она в Клятово, не гуляла с Баллы, не побил её отец, не разрубил себе палец Гринька. В письмах Линора сообщала, что палец зажил и больше не болит, с рукой всё хорошо. Что познакомилась с хорошим человеком, Гриньку не обижает, Линору любит, денег не жалеет на подарки.
Через год о «хорошем человеке» дочь не упоминала, а Дарья не спрашивала. Деревенским говорила, что дочка вышла замуж, ну и дальше по письму: мальчишку не обижает, Линору любит, на деньги не скупится.

О том, что отца у неё больше нет, Линора узнала через полгода: Григорьевна совестилась, что деньги дочка присылает на двоих, а она одна. В ответном письме Линора просила её простить: в Клятово она не приедет, а отцу закажет в церкви молебен за упокой души. Ещё писала, чтобы мать не казнилась из-за денег: на питание она не тратит ни рубля, кормится на ресторанной кухне, и Гринька с ней.
А на Рождество прислала объёмистую посылку с диковинными консервами из оленины, гусиным паштетом в жестяных красивых баночках, крупнолистовым душистым чаем из далёкого Цейлона, и много чего было в посылке. Дарья намазывала паштет на хлеб, запивала цейлонским чаем, примеряла обновы и удивлялась: похудела, а дочка угадала с размером.

С одиночеством она свыклась. Вечерами кроила лоскутки, подбирала узоры, шила дочкино одеяло и слушала радио. Радио рассказывало о другой жизни, которой в Клятово не было, а была где-то далеко. Сотовая связь в деревне отсутствовала. Что такое зона покрытия, Дарья не понимала. И вспоминала совхозного быка Анику, знаменитого тем, что за год он покрывал шестьдесят коров. Совхозные горе-начальники продержали его две недели на жаре, отчего у быка прекратился спермогенез (выработка семени), и Аника стал импотентом.

В Заозёрный Дарья звонила из Котлова, ездила на переговорный пункт. "Если ничего не случилось, зачем звонишь, деньги тратишь?" — говорила Линора. А ей хотелось услышать родной голос, в котором всё искреннее, непритворное, настоящее: забота, и любовь, и беспокойство.

Дарьину избу деревенские звали негубинской, по старой памяти. А постаревшую хозяйку — Григорьевной, а за глаза Григорихой. Мужики забегали поспрошать, нет ли какой работы. Бабы приходили поделиться новостями и поговорить о погоде, которая то дождит, то сушит. Расспрашивали о дочке. Григорьевна рассказывала охотно, молодела лицом: шеф-повар лучшего в городе ресторана — это вам не кот начихал.

Про лучший в городе — это для красного словца. До Заозёрного от них далеко, проверять не поедут. А про шеф-повара чистая правда. Бабы не верили, качали головами, и тогда Дарья доставала дочкины письма, хранимые в Катерининой скрыне, и читала вслух.
ПРОДОЛЖЕНИЕ  http://proza.ru/2020/07/30/1905