Белые лилии

Олисава Тугова
Разбитый, серый лёд лежал по обе стороны дорожной колеи, в его сколах дрожали искры весеннего солнца. Хруп-хруп. Яшкины берцы гнали по дороге тёмно-синюю волну. Такая же вода плескалась в застывших глазах Чайкина. Жека тормознул его плечом. Почти прошедший мимо, Яшка наткнулся на Сафрона и сфокусировался:
- Здорово.
- С прилётом. Как там Лис?
- Похоронили Лёньку.
Жека заморгал и сдвинул брови. Яшка поскрёб затылок и с каркающим полувсхлипом отпустил руку:
- Не сдюжил, выходит. Он там цеплялся, как мог. И дом купил, и сестры были с ним, и брата забрал себе из детского дома. Дружные они, светлые головы. У дома резные наличники и большая печка. Яблони вокруг, на ветках снег, как цветы. А у Лёньки после ранения – рак лёгких, дышать нечем. Торопился, хотел успеть к нему живому. На такси из аэропорта летел к нему в больницу. А там холодный бетон, дверь стеклянная, красная лампочка горит – «Не входить». Я ору: «Пропустите, сволочи, братишка там мой!» Думаю – не пустят, так через окно влезу. А они мне: «Скончался сегодня». В коридоре сестра его – глаза на пол-лица, щёки, как у мраморной статуи. Где мне тут горевать, надо дела делать. И поехали с ней – за бумажками, в ритуалку, за цветами. Понимаешь, Жека, чтобы цветы непременно живые были. Белые. Нашли такие – лилии. Они вечером в доме пахли, густо так, что бабочка проснулась, откуда-то выползла. Такая…коричневая, лапками тонкими перебирала, хоботок распускала и закручивала – по цветам шарила, нектар искала. Смерть ей, глупой, зимой. И цветам смерть. И Лису смерть. На кладбище – ветер льдом плюется. Две старшие сестры, две младшие, братишка-подросток, тётушка какая-то – все стоят, молчат, не плачут, ждут, когда же это всё уже закончится. И Лёнька в гробу кажется совсем маленьким, будто ушло всё важное, нужное, осталась только оболочка. И глаза у него полуприкрыты, будто подсматривает из-под ресниц. Губа верхняя чуть приподнята – улыбается или скалится по-лисьи, Зубы острые. И у меня в груди будто что-то лопнуло, полилось, вытекло, тёплое, непоправимое, как разбитое яйцо. Я на колени бухнулся, шапку снял. И вдруг тихо стало, ветер пропал. Снег пошел. Хлопьями. Они падали, такие мягкие, бесконечные. На цветы. На нас. На Лиса… Я только в жизнь поверил, что выживем, прирастём – а тут обрезали, как стальными ножницами, залепили снегом, как рану – пластырем.
Жека смотрел в потерянные Яшкины глаза. В кармане жглась угольком руна «Райдо». Сказать про Леночку, про дочку. Пусть найдет их, пусть будет любить и будет любимым, пусть больше не снится ему лисий прощальный оскал. Сафрон глянул на акварельные, весенние горы, пнул зло льдышку с дороги и буркнул:
- Это. Пойдём, Яха. Помянем что ли.

Вечером полковничья машина притормозила у скверика КПП. Там в старой, давно треснувшей бетонной чаше фонтана, посреди ребер арматуры и гипсовой крошки двое пьяных оборвышей тянули что-то заунывное под расстроенную гитару.
- Дзенннььь, - дергал Жека струну.
- А не спеть ли мне песню о любви, - выводил Яшка.
- Шшшш, - поехало вниз затемненное стекло. И было видно, как в глубине салона полковник нервно дернул чисто выбритым подбородком:
- Что тут у вас за цирк?
- Да это наши гарнизонные скоморохи-дурачки. Божьи люди. Безобидные. Фотограф Сафронов, тот самый, да. И Яшка-снайпер, - тревожно зыркнул из-под фуражки сопровождающий офицер.
Полковник задумчиво щелкнул зажигалкой, закурил, дунул дымом в окно:
- Ладно, поехали.
Мягко зашуршали шины.
- Я тебя никогда не забуду. Я тебя никогда не увижу, - горланил Чайкин.
Сафрон обнимал гитару, вытирал грязным запястьем искусанную до крови губу и шмыгал носом.