Глава 3. Отец

Галина Сорокина
... На чём пыталась сосредоточиться десятилетняя Полина? Почему бабушка не могла скрыть страдания, сшивши роскошное крепжоржетовое белое платье? Почему по тёте Вале не видно, что радуется она приезду тёти Полины – ведь каждое её письмо из Владивостока читалось вслух. Над смешным в них – смеялись, весёлому в них – радовались; недавно тётя Полина написала, что товарным вагоном отправила она тяжёлые вещи и пианино – “редкий Беккеровский инструмент” с металлической декой – маленькой Полине пригодится, не поздно ещё её музыке поучить. Почему её, Полину маленькую, не перемещают в комнату к бабушке, как собирались, к приезду Полины – большой.

... Тётя Валя вернулась домой совсем вечером. Не рассказывала ничего.
– Ещё не приехала? – спросила Полина, – известно ведь было, как трудно попасть на поезд, пока война.
– Да нет, мы в гостиницу долго поселялись,– невпопад отвечала тётя Валя.– Завтра с тобой туда пойдём. А сейчас – мне надо кое-что постирать. Иди к ребятам, поиграйте что ли в лото, чтобы не очень шумно, пусть бабушка ляжет пораньше, приболела она, поиграете с часик – и по постелям. Хорошо?
– Хорошо. А когда завтра мы в гостиницу к тёте Полине поедем?
– Завтра. Я же сказала, завтра. Видно будет... – опять невпопад добавила тётка. – – Ты не жди специально, я сама скажу, если что. У Полины большой очень много дел. Как у Гарика, ты же видишь, у папы твоего столько дел, он и дома-то перестал бывать. А тебе он путёвку достал – в пионерский лагерь – через два дня уже ехать.

Назавтра рано днём – невиданное дело – прибежал отец, переодели Полину в чистенькое платьице, которое ей совсем недавно сшила тётя Валя, голубое, в рубчик – на выход; побежали они с Гариком на трамвай; он держал её за руку крепко, как маленькую совсем. Доехали до Почты. Потом снова – почти бегом. “Нельзя опаздывать – давай быстрей.” Она едва поспевала за летучими его шагами.

В большом очень солнечном зале, где было много народу, отец посадил её на стул, перед взрослыми, стул сам принёс. “Слушай и запоминай – я потом к тебе подойду. Слушай и запоминай... Она всю войну в Ленинграде.”

Прозрачная от худобы, светленькая кожей, волосами и глазами женщина, в светленьком платьице, в плетёных туфлях – какао с молоком, под высоким лбом – сосредоточенно строгие глаза – в чём дух держится, – стояла очень близко от Полины и читала стихи, которые Полина слышала уже по радио слышала много раз, кое-какие строчки помнила. “Почему тётю Валю папа сюда не привёл? – подумалось Полине. – Тётя Валя “Февральский дневник” очень похоже читает – раз в год 19 февраля – так же ровно и так же отчётливо. И вообще они ужасно похожи, как родные сёстры. Хочется даже спросить: Ольга Фёдоровна, а у Вас есть сестра?”

Полине захотелось к отцу, но он стоял далеко от Полины у окна, опершись рукой о спинку стула, на котором очень прямо сидела смуглая круглолицая – румянец во всю щёку – черноглазая красотка с поднятой на затылок чёрной косой – полная противоположность той, что была перед глазами Полины. Солнце ударило прямо в окно, отец задёрнул белую штору, что-то шепнул красотке, поискал глазами Полину, сделал движение головой, мол, слушай, слушай, не отвлекайся.


... Потом отвёл отец Полину в просторную комнату с большим письменным столом, к которому был приставлен ещё один длинный стол и много стульев, поставил на стол прикрытую большой новой белой салфеткой тарелку, сказал: “Вот тебе интересная книжка, вот замечательные бутерброды, я через часок вернусь, поведу тебя в гости. Это мой кабинет, никто сюда сейчас не войдёт, сиди спокойно.”
– Папа, а правда тётя Валя на Ольгу Фёдоровну сильно похожа? Как сестра.
– Правда. Они одного стиля люди. Одного роста и возраста. Худоба делает фигуры похожими, платья похожи, обувь довоенная, волосы светлые одинаково пострижены, овал лица... Так бывает. И Ленинград откладывает сильную печать, женщины-ленинградки чем-то неуловимо похожи, душой – сёстры. Понятно, что я хотел бы сказать? У тебя – другой стиль.
Бутерброды были, как до войны – один с толстым куском сыра, другой – с ливерной колбасой, третий – с красной икрой и сливочным маслом.
С икрой – Полина съела последним. “Живот добра не помнит!”– почему-то вспомнилась Полине присказка бабушки, когда вся эта красота с тарелки исчезла, и чтоб не видеть пустоты тарелки, Полина закрыла её салфеткой. Раскрыла книжку – прочитала ещё раз название “Юность Маши Строговой”...


В обнимку с раскрытой на первой помявшейся странице книжкой, отец увидел дочку в углу огромного своего кабинета: она, свернувшись тугим калачиком на голом крашеном полу, крепко спала, не услышав, как он вошёл.

По дороге в гости Полина зевала, просыпалась, отец тоже молчал, будто додумывал что-то, сказал только, что “тут совсем рядом”.

В прохладной просторной чистой квартире пожилые мужчина и женщина угощали её сладким, к чему она была давно более чем равнодушна, даже когда была очень голодна, так как целый год в эвакуации  бабушка кормила детей всяко-разно приготовленной белой сахарной свёклой. У Полины мелькнуло: “И руки не предложили помыть”.
– Ешь, ешь, девочка­, – повторял крупный с огромной седой шапкой курчавых волос спокойный немногословный мужчина. Не распрашивали её ни о чём.
– Ешь, Полина, торт называется “Наполеон”, его Таисия, наша дочка, делала,– поддакивала мужчине тоже седая и тоже как-то необычно большая, просторная женщина.
– Таисия – такая чёрненькая с косой? – Полина заставила себя дотронуться до своего куска “Наполеона”.
– Красивая,– сказала женщина.– Ешь торт, он вкусный.
– Меня папа накормил, – сказала Полина, легонько отодвинула от себя блюдце с тортом.– Спасибо.

Прохладно, просторно, тихо, чисто, спокойно.
Можно я почитаю?
– Садись на диван.

Диван покрыт накрахмаленным парусиновым чехлом, Полина села так, чтобы не коснуться чехла ногами.

Убрали со стола, оставили Полину в комнате одну. Она уже почти всю книжку прочитала, когда пришёл отец.
– Такое красивое и нежаркое солнце, пройдём до горки пешком? А потом я посажу тебя на трамвай, доедешь до дома сама? – спросил отец, заглянув Полине в лицо. И крепко сжав в своей её ладошку, повёл её по самой красивой в городе Пушкинской улице. И любому явственно было – отец держит за руку дочь, потому что была девочка в тот момент “копия  папа”: по-мальчишески стриженная чёрная округлая головка, такой же чёрный смородиновый открытый взгляд, смуглость, не боящаяся солнца, летящая осанка.
– Доеду, не думай, всё будет нормально.
– Мне ещё на работу надо вернуться. Ольгу Фёдоровну проводили в гостиницу, а меня люди из районов ждут,– добавил отец.– Доедешь?
– Ага,– сказала Полина и не услышала голоса своего. Что-то просвистело резко, как будто прямо у неё под ладошкой, которую держал отец. Рука отца рванулась куда-то, он сам – сначала упал, как споткнулся, потом кинулся к ней, повалил на тротуар, накрыл собой:
– Лежи! Лежи!

Она лежала виском на асфальте не помнит, сколько, пока не увидела прямо перед своими глазами, как отцовская штанина сочится кровью. Она шевельнулась, отец приподнялся, к ним приближались другие люди. Отец встал, снял рубашку, кто-то перочинным ножиком разрезал отцовскую брючину, чтоб рубахой ногу перетянуть “ближе к паху”, кто-то сказал:
– Тут же аптека напротив!
– Просто крови много, а так ничего, не очень-то больно, я сам спокойно дойду. Не надо толпиться – мало ли что, – сказал отец, и люди послушались, дали им с Полиной уйти.

Полину провели куда-то внутрь, в крошечную комнатку с табуреткой и раскладушкой, застеленной простынёй, на широкий подоконник чистенькая девушка в белой косынке поставила эмалированную миску с четвертинкой буханки кукурузного хлеба:
– Он ещё горячий. Ешь. Запивать будешь? Водой?
–  Буду. А папа?
– А папа – в соседней комнате, он скоро придёт. С ним всё в порядке. Пуля прошла через мягкое место навылет. Рана лёгкая. Ерунда. Война, ничего не поделаешь. Может, татары мстят, может, другой бандит какой, пуля-дура. Ты тут посиди, вот мокрая марля – вытри лицо, руки, коленки, отряхни платье.

Отец появился весёлый, мокрая чистая брючина была зашита, рубашка тоже постирана, тоже мокрая.
– Через десять минут под крымским-то солнышком высохнет всё. Главное – ты не бойся, и дома бабушке и Валентине я сам расскажу, а ты – не рассказывай. Ни Юре, ни Лёве, ни Валечке, ни другому кому. Хорошо поняла?
– Поняла.
– Вот и замечательно. Не думай об этом. Забудь.
– Забуду.

Назавтра к вечеру, когда мальчишки уже носились во дворе, а Полина замешкалась, тётя Валя быстро-быстро шёпотом Полине сказала:
– Татарина, который в вас с папой стрелял, поймали, и с ним ещё троих. Их посадят в тюрьму. Не бойся.
– А я и не боюсь. А почему ты говоришь “в вас с папой”?
– Ну, так, случайно выскочило. Забудь.
– Забуду. А к тёте Полине когда пойдём?
– Тётя Полина уехала в Феодосию по делам. Недели на две. Тебе оставила подарок. Иди смотреть.

На маленьком столике в бабушкиной комнате расставлены были необыкновенно красивые посудинки – шесть чашечек с блюдечками, овальная тарелочка, сахарница, молочник, маслёнка и высокенький чайник. Тончайший фарфор со светло коричневой и золотой отделкой. На раскрывшемся цветке лилии – на блюдце – стоял бутон лилии – чашка. На краешке крышек для сахарницы, маслёнки и чайника – пичужки, птички в полмизинчика величиной, по овалу тарелочки – сразу две.

Полина потрогала чашечку, крышки, тётя Валя стояла рядом:
– Красиво? Очень!
– Красиво! А что из этого пьют? Кофе? Но ведь детям кофе нельзя.
– Но, во-первых, ты вырастешь. А пьют из этого шоколад. Вот кончится война, наши уже в Берлине. Появится какао. Помнишь коробочки “Золотой ярлык”? Сварим шоколад, густой и горячий. А вырастешь – будешь шоколадом своих гостей угощать. Можно и плитку шоколадную растопить... Сладкое питьё ты, правда, не любишь, но понемножку... понравится и тебе.
– Другие сладкое любят,– словно сама себе примиряюще сказала Полина.– В Ленинграде в горке мог бы сервиз стоять, красиво бы было.
– Ничего, купим когда-нибудь снова горку. Или шкаф со стеклом.  А сейчас придётся всё в коробку упаковать, и поставим на шкаф, чтоб не разбилось.– Тётя Валя засуетилась, протянула Полине стопку стираных разномастных тряпочек, остатков от изношенных ребячьих штанишек, рубашек, ещё какого-то бывшего белья. – Держи, а я постараюсь аккуратнее завернуть.
– А баба где?
– Свадебное невесте платье повезла.
– То белое, которое шила?
– Белое. Белое... Макароны готовы и картошка – розовая, красивая, крымская картошка – необыкновенно красивая, бабушка вчера купила на рынке два килограмма. Продавщица сказала, что сейчас по всему Крыму картошки больше нигде нет. Никто почти и не садил; сказала, что вместо картошки здесь можно будет есть абрикосики, они повсюду растут, а ещё – шелковицу, у нас во дворе тоже шелковица, целое дерево ягод – здорово? Зови мальчишек есть, и Оля сейчас проснётся, она два часа уже спит – ночью кашляла всё, простудилась, теперь с компрессом спит, как сурок.

Тётя Валя явно переключала вниманье Полины и своё тоже на злобу дня, на понятные простые заботы. О Гарике думать ей  было сейчас нельзя: детям не расскажешь своей тревоги. За окнами – роскошная,  красоты невиданной прежде никем из их семьи весна, ослепительная небесная синева, в стоянии сухого тёплого чистого воздуха, в его особенной здешней тиши – то птичьи, то ребячьи голоса... На грядках по обе стороны от крылечка проклюнулись морковка, чеснок и подсолнухи, две-три тыквины – больше семян не нашлось. Муж – в госпитале в Ленинграде. А раненую ногу его пусть и не сумеют спасти, пусть даже и отрежут. Проживём! Ей всего тридцать три; она привезёт мужа сюда, где, например, ягода ежевика растёт, как крапива, где так благодатна и земля, и небо. И море, считай, рядом. Всех младших детей они с мамой уберегли – сохранили. Старший после войны, пишет, тоже приедет сюда.  И ничего ей больше не надо. Ничего.

Гарик тоже с ними... Пока...

Тут Валентина себя снова остановила. Рвать сердце себе ей нельзя, мать надо успокаивать – мать, не плакавшая с первого часа войны, каждый день последнее время в слезах, уже и от неё прячется в свою комнату, не может принять то, что отвратительно Гарик поступил с Полиной, что женится на девице, совершенно никому из них не известной, сам-то он увидел её первый раз всего месяц назад, когда взяли её на работу в их вновь образуемое после изгнания немцев Министерство Финансов.

Валентина чувствует – мать что-то ещё очень нехорошее в этой истории знает. Но если не говорит, то и не скажет. Не говорит и не скажет. А на Гарика, который так влюблён, то есть, должен быть счастлив, тоже больно смотреть, хоть он духом кремень. Заражающий всех, кто его окружает, умением и желанием работать, Гарик, доброжелательный и обычно открытый, тоже, как мать, закрывается, когда страдает. Гарик ни о Полине-большой, ни о невесте совсем ничего не говорит. О перипетиях взрослых мальчишки, двоюродные братья Полинки-маленькой, похоже, даже и не догадываются, хотя она-то как раз что-то предчувствует, чувствует, чего-то опасается даже.