1. попытка разобраться в себе и окружающих людях

Иван Болдырев
Иван Болдырев
 
                Воспоминания

                1.
Великие люди в конце своей жизни пишут мемуары. Обычные, те, кто верует в бога, исповедуются попу. В советское время большая часть людей, завершая свой жизненный круг, уносила все свои тайны, радости, горести, мысли и сомнения в могилу. Они ни перед кем не облегчали свою душу. И совершенно напрасно. Наши предки были людьми умными. Они для того и придумали исповедь перед смертью, чтобы человек в последние минуты своей жизни облегчил свою совесть, поверил в то, что, рассказав о содеянном, он искупил свою вину.

Я себя, упаси меня бог, к великим мира сего не отношу.
 И  обнажаться перед священнослужителем у меня нет никакой потребности. А посему попытаюсь дать себе оценку сам. Впрочем, наперед далеко не уверен, что я в этой письменной исповеди буду до конца беспощадно честен  и предельно   объективен. На такой отчаянный шаг требуется большое мужество. Так поступить пытались многие, да получилось далеко не у всех. 

Я уже пробовал разобраться сам в себе в стихах. Не знаю, что там получилось. Есть, несомненно, литературные штампы. Но с предельной искренностью все явно не в ладах. В стихотворении одни вопросы. И ни одного четкого и ясного ответа.

Далеко не уверен, что успею завершить это самоисследование, а, вернее всего, самоистязание. С другой стороны, совершенно не уверен, что сумею понять, расшифровать себя до конца. Но, как говорится, попытка не пытка.

Откровенно признаюсь, что не представляю, с какого времени я помню сам себя. Самые ранние заметки в моем сознании, возможно, из рассказов взрослых. Возможно, из моей детской памяти. Они отрывочны и со строго исторической точки зрения  могут быть недостоверными.

И все-таки попробую рассказать, что помню. За очередность событий не ручаюсь. Но почему-то считаю, что самое первое мое воспоминание связано с сельмагом. Это торговая точка в хате деда Павлушка.  Еще в довоенное время он выделил комнату в своей хате для всех видов товаров.

Говорят, отец меня очень любил как первого сына в семье после трех ранее рожденных дочерей. Потому и таскал меня куда надо, а куда и не надо.

Так вот, судя по моим детским нетвердым воспоминаниям, отец, когда я был у него на руках, затеялся выпить с мужиками. Естественно, в этот момент компании собутыльников я был помехой. А посему меня усадили на деревянный прилавок и дали для забавы конфеты-леденцы. Они мне казались очень вкусными. И я к отцу на время  его  выпивки не приставал. Хотя их возбужденно оживленный разговор врезался в память.

Странное дело. Помню, что мужики были словоохотливы, как и все пьяные мужики. Но о  чем они говорили, сколько их было –  убей  – не помню.

И еще один туманный фрагмент моих детских довоенных воспоминаний. Почему-то я стоял у порога хаты. Из хаты выходил кум моего отца Сотников и попросил у меня прикурить. Я почему-то полез руками за пазуху, потом вынул оттуда свои ладони и изобразил, что спичкой о коробок чиркнул. Затем поднес воображаемый огонек Сотникову. Тот был чрезвычайно доволен.

Никто теперь не помнит, кто меня научил этому недетскому жесту. Но я его делал часто и с большим удовольствием. Возможно, мужикам это и самим нравилось. А возможно, они желали сделать мне приятное. Но они постоянно заставляли меня давать им "прикурить". Тем более что исполнял я эту манипуляцию с большим рвением.

И еще одно туманное воспоминание из далекого детства. Может быть, это из предвоенных времен. А может быть, война уже шла. Помнится,  была либо весна на ее исходе, либо начало лета. Мне что-то представляется, что на нашем дворе делали из навоза кизяки.  Все взрослые были заняты делом, а я важно ходил по двору и, довольный, слушал восхищение моими сапогами. Сшить их мне, маленькому ребенку, похлопотал отец. Вот взрослые и говорили, что я у отца любимчик. Ни у кого из моих ровесников таких красивых и добротных сапог нет. Такое счастье привалило только мне.

Помнится, мать предлагала мне снять сапоги и походить по земле босиком. Но я на такой вариант не соглашался. Приглашенные на помощь делать кизяки добродушно говорили:
– Что ты, Аленка! То он, как взрослый мужик. А разуется – тогда  што?

Дело кончилось большим конфузом. Мне захотелось какать. С ранних лет я отличался чрезмерной стеснительностью. Вот и на этот раз, стесняясь посторонних на нашем дворе, я долго мялся, мучился и все закончилось тем, что я позорно навалил в штаны.

Меня немедленно лишили штанов и сапог, обмыли попу и ноги и в таком облегченном виде отпустили на все четыре стороны. Возиться со мной было некогда. На дворе кипела работа.
Так я утратил обличье и уверенность взрослого мужика.

И еще из призрачных воспоминаний раннего детства.  Летом 1942 года отца провожали на войну. Все плакали. В хате было полно народу. Саму процедуру прощания я в своем  сознании не зафиксировал. Но помню, что, кажется, моя бабушка вела меня за руку  по дорожке у хат. Было грязно. Вероятно, накануне прошел сильный дождь. Поэтому люди шли, где посуше. А конная подвода с завтрашними фронтовиками ехала по  грязной дороге.
Я провожал отца до громадной дождевой лужи почти во всю улицу. Лошади пошли прямо в воду. Люди жались к плетням у хат. Кто-то сказал, что ребенка дальше тащить незачем. Еще испугается. Испугаться было чего. Уезжающих на войну провожал тоскливый вой  баб. Они прощались со своими близкими навсегда.

Теперь мне понятно –  почему. К 1942 году в село уже пришло много похоронок.
Об отце в том же году пришла бумажка в пол-листа с извещением,что он пропал без вести.

Мне приходилось не раз читать, как многие знаменитости хорошо осознавали окружающий мир, чуть ли не с двух лет от роду. Особенно отличался феноменальной памятью кто-то из Аксаковых. В такую памятливость с раннего детства я мало верил. Не могу разобраться  и с самим собой.

 Возможно, все выше рассказанное я помню сам. Возможно, все я услышал, потом и теперь воспринимаю как собственные воспоминания. Знаю одно. Проводы отца на войну – впечатления собственные, а не с  чьих-то слов. С этого момента я многое могу воспроизвести по своей памяти. Только это не  описание воспоминаний детства, а попытка разобраться в самом себе.

Я уже говорил выше, что с раннего детства отличался крайней застенчивостью. Но вот момент, возможно, из 1945. а возможно, из 1946 года. На этот раз делали кизяки у моей бабушки по линии матери. Было раннее утро. Ярко светило солнышко. Собравшиеся на работу женщины были веселы. Они садились за стол, чтобы позавтракать.  Мне очень хотелось есть. На столе в общей миске стояла горячая, только что сваренная молочная пшенная каша. Наверное, я так жадно смотрел на кашу, что мне выделили немного – ложки две. Каши было на всех мало. А людям в течение дня предстояла тяжелая работа.

Та каша показалась мне верхом блаженства. Маме за меня было очень стыдно. Она собиралась уже вылезти из-за стола, объявив, что свою долю она отдает мне. Но ее урезонили. Ребенок, мол, есть хочет. Чего на него шуметь и чего тут стыдиться. Теперь все есть хотят. Так что с ребенка спрашивать нечего. Пусть немного утолит голод.

Голод я немного утолил. Жил с ощущением, что я полакомился чем-то ранее невиданным. Возможно, мне и действительно не приходилось никогда ранее есть молочную пшенную кашу.

Только очень долго я жил с ощущением стыда за свою слабость – не мог удержаться. Тем более что мать какое-то время напоминала мне, что я бессовестный. И я очень от этого мучился. При моей застенчивости  и мнительности мне все время казалось, что все,  знающие эту позорную историю, смотрят на меня с презрением.

Теперь я отчетливо осознаю, что был замкнутым диковатым мальчиком. Я уединялся ото всех, садился в своем укромном уголке, брал в руки что-нибудь небольшое и незначительное: палочку, дощечку, катушку от ниток. Словом, все, что на этот момент попадалось под руку, и моя фантазия начинала заманчивый и  бескрайний  полет. То, что было у меня в руке, представляло меня. Все остальное рисовалось красочно в моем воображении.

Разумеется, я не был фантастом в серьезном понимании этого слова. В моей голове не рождались небывалые, неземные картины. В детстве, помню, мне мать и средняя сестра рассказывали сказки. Нередко я воображал себя их героем.

Тогда взрослые много говорили о войне. В своих странных играх воевал и я в меру своего детского представления о страшных военных событиях. Мне нравилось слушать разговоры взрослых. Многое я брал для своих сюжетов.

Как я ни прятался, взрослые заметили это мое странное занятие. А оно действительно со стороны казалось очень странным. Я водил предметом в руке, выписывая самые невероятные фигуры. Почему-то такой полет детской фантазии меня очень возбуждал. У меня тряслись руки и дергалось лицо. Оно ежесекундно преображалось.

Взрослые ругали меня за это занятие,  стыдили. Грозились рассказать всем о моей странности. И  я этого при своей застенчивости очень боялся. Но полет фантазии был так сказочно заманчив, что я при первом удобном случае прятался от взрослых и самозабвенно предавался игре своего воображения.

Меня дотошно расспрашивали, зачем я это делаю. Но я молчал. Вероятнее всего, если  бы я рассказал, что я таким образом мечтаю, что мое занятие – это своеобразная игра воображения, взрослые оставили бы меня в покое. И я бы не жил с чувством стыда за свое непотребное, по мнению  близких, занятие. И мой характер мог сформироваться несколько иным – более  раскованным и не зажатым.

За это увлечение меня прозвали "Трусилкой". Оно стало известно и моим товарищам по улице. Но, к удивлению, оно ко мне  не прилипло. Меня все детское уличное окружение величало  Кузьмой – по имени моего отца.

И этого я стеснялся. Мне почему-то казалось, что имя у отца  явно не лучший вариант. Уж лучше бы его звали Иван, Василий, Петр или Михаил.

Когда я жаловался матери на свою дразнилку, она меня снова – стыдила:

 – Дурак! Так зовут твоего отца. Что же тут обидного? Имя как имя. Как и у всех. На белом свете никто без имени не живет.

В войну и во время войны возможности для детей поиграть на улице были невелики. Теплой весной играли в лапту,  Палку, сантиметров в 15 в длину косо срезали с обеих сторон. Причем наклон срезов должен быть параллельным. Была игра и в «цурки». Цурку клали на небольшой кругляк, так  чтобы она лежала наклонно к земле. Играли обычно по двое. У каждого в руках палка примерно до метра в длину. Концом этой палки играющий бил по возвышенному концу цурки. Она взлетала вверх и тогда палкой в руке надо  было ударить по ней в воздухе так, чтобы цурка как можно дальше улетела.

Сейчас я уже не помню всех правил этой игры. Но, кажется, выигрывал тот, у кого цурка улетала дальше.

В цурки я играл, не выделяясь. Судя по моим теперешним воспоминаниям, посредственно. А вот в классическую лапту я  был на высоте. Тут я в своей среде стал авторитетом.  Никто как я не мог забить подаваемый мяч прямо над своей головой. Так что никто из противостоящей играющей команды не  мог его поймать. Я в силу своего роста слыл длиннобудылым. А потому бегал быстрее всех. И когда мне надо было бежать, ни у кого не получалось
"ожечь"–  попасть в меня мячом.

Еще ребята из моего окружения любили бороться. А нередко при выяснении отношений и подраться. Тут меня считали слабаком. Я никогда и никому не предлагал со мной побороться, в споре не прибегал к кулакам. Из детства у меня остались в памяти два случая, когда я отступил от этого правила. Как-то мой двоюродный брат предложил с ним побороться. Я долго отнекивался. Но на меня стали давить и другие ребята, обзывали меня трусом.  И я решился. В этой борьбе я не проявил никакого стремления к победе. Я изо всех сил не давался брату свалить меня на землю. Борьба закончилась на равных. Мой двоюродный брат считал себя сильным мальчишкой. В этом поединке он и меня возвел до своего уровня. Когда мы отдышались,  он сказал:

 – А ты сильный.

Для меня такая оценка  была полной неожиданностью. В душе я считал себя слабаком. В тот момент я испытывал несказанное удовлетворение, хотя держал себя с видимым безразличием.

Но эта похвала влияла на меня короткое мгновение. Я не стал другим человеком. По-прежнему старался ни с кем не бороться.  О драке и речи не велось.

Хотя в моей детской жизни был один случай, когда мы подрались люто. Впоследствии своего лучшего друга, к настоящему времени покойного Колю Гостева, я совершенно не помню по первому классу. Зато во втором он вошел в мою жизнь самым нежелательным образом. Нас с ним посадили за одну парту. С этого дня начались мои постоянные мучения. Он сразу же показал свое превосходство. В нем он нисколько не сомневался. Но, тем не менее, при каждом удобном случае его демонстрировал. Коля на первый же день кусочком стекла разделил стол парты  на две части. Большую он отвел для себя. Меньшая, примерно в треть стола, милостиво уступалась мне. Если мой локоть хоть на  сантиметр перемещался за отведенную мне границу, следовал резкий и больной толчок локтем мне в бок.

Я был тихим учеником. Потому и сносил надругательства над собой со стоическим терпением. Хотя обида день за днем копилась и добавляла горьких ощущений в мою школьную жизнь.

Коля был сопливым, неряшливым мальчиком. Сам внешний его вид был для меня неприятен. А тут еще его поистине хамское поведение. Помню теплым осенним днем мы шли из школы домой. Коля, как и обычно, задирал меня.  Теперь уже не вспомнить, в чем была причина раздора. Возможно, он от меня что-то требовал, а я проявлял упорство. Возможно, по его представлению, я ему что-то сделал  не так в школе. Но почти у нашей  хаты мы схлестнулись с таким остервенением, что нас еле растащили  школьники  более старшего от нас возраста. В той драке мы дрались с остервенением обреченных. Оба плакали, но ни один не уступил другому.

Сейчас уже не помню, как разрешился наш тогдашний конфликт. Возможно, моя старшая сестра, которая тогда работала в колхозе счетоводом, обратилась к учителю и нас рассадили. Возможно, ничего этого не было.   Но даже и потом, в семилетней школе с Колей Гостевым у нас были холодные отношения. Они наладились лишь перед моим призывом на военную службу. А к концу жизни мы  стали близкими друзьями. И мне казалось уже странным и удивительным, почему Коля  Гостев в детстве был для меня таким неприятным человеком. Возможно, я был большой занудой. Возможно, он по каким-то  непонятным мне причинам намеренно вредничал. Но в детстве мне казалось, что это его неотъемлемая черта характера.
Теперь я хорошо понимаю, что ошибался.

Из своего детства я вспоминаю отзывы взрослых обо мне. Взрослые говорили, что я очень тихий, спокойный и покладистый ребенок. Слушать мне было  это приятно. Но подстраивать себя под этот стереотип – мне и на ум не приходило.

На самом деле в моем характере было намешано всякого. Из своего детства я с большим стыдом вспоминаю один случай беспричинного и необъяснимого упрямства.

Помнится, дело было к вечеру. Наша детская компания играла у нашего деревянного сарая, который в семье почему-то звали амбаром. Мать вышла из хаты и послала меня сходить к бабке и что-то от нее принести. Я категорически отказался это сделать. Никакие увещевания, никакие воздействия на мою совесть не подействовали. Меня уговаривала не только мать. Меня уговаривали и мои друзья. Все без толку. Меня пытались бить, говорили, что меня  и ночевать домой не пустят, если я такой неслух. Но я словно закаменел.

Совсем стемнело.  Все мои товарищи разошлись по домам. Наступила темная безлунная ночь. А я все стоял, прислонившись к стене амбара, пока не  пришла сестра и не утащила меня в хату.

Надо отдать должное. Из того позорного случая я сделал для себя вывод. Больше ничего подобного  не происходило. Я снова был послушным мальчиком. Куда меня посылали - туда без всяких препирательств отправлялся. Если что заставляли делать –  безмолвно делал. Иногда даже     проявлял рвение.

                2.

К моему душевному удовлетворению, были в детстве у меня проявления другого рода. Расскажу лишь об одном случае. Было это, кажется, когда я окончил восьмой класс. У нас в хозяйстве, как я уже говорил выше, был амбар. В нем складывалось сено, если его удавалось заготовить на зиму. Имелся и сарай для коровы. Стены его были плетневые. К тому времени, о котором я веду рассказ, этот сарай пришел в такую ветхость и непригодность, что всем в семье стало ясно: если ничего летом не предпринять радикального, корове зимовать будет негде. А корова оставалась основной кормилицей.

Мать наша болела и тяжелая работа была ей не под силу. Старшая сестра уже тогда жила в Узловой. Средняя доила в колхозе коров. Тогда на ферме работали  от темна до темна. Ферма была километров за пять  от дома. Доярки там и ночевали. Домой приходили раз в неделю, чтобы вымыться и постирать белье.

Положение было просто безвыходным.  В то время строительный лес на сарай приобретали только редкие обстоятельные селяне. У нас таких возможностей не было. Нам оставалось делать только саман, чтобы осенью из него сгондобить какой-никакой сарай. И я сказал, что я берусь  его лепить. Мать с сестрой посмотрели на меня с большим сомнением. Теперь, глядя на нынешних восьмиклассников, я понимаю - почему. Но тогда я это недоверие встретил с обидой. Я был костляв, длинен – кожа да кости. И никакого намека на  мускулы. Мне же предстояла тяжелейшая работа, которая под силу только здоровому мужику.

Недалеко от нашей хаты был пустырь между огородами. В селе его звали выгоном. Там была вырыта яма, где все наши соседи добывали коричневую  глину для домашнего обихода. Эта глина вполне годилась и на саман.

Насколько мне помнится, этот строительный материал изготовляется с большим физическим напряжением, но по технологии все примитивно  просто. Надо накопать глины, уложить ее на подготовленный расчищенный на земле круг. Залить глину водой. Сверху насыпать измельченной соломы и затем месить глину по кругу лошадью или собственными ногами.

Лошадь мне никто давать не собирался. Так что мне предстояло все делать собственными силами.

За дело я взялся ранним утром. По моей просьбе мать разбудила меня  на восходе солнца. Я пришел в свой примитивный карьер с лопатой и ведром. Глина залегала под полуметровым слоем земли. В некоторых местах слой ее был гораздо толще. Чтобы безопасно работать, надо было  снять этот чернозем и потом горизонтально поверхности земли добывать глину.
Но кому хотелось заниматься напрасной, на взгляд селян, работой.  Никто не снимал верхний слой земли. Все норовили подкапывать под чернозем и в процессе работы над головой образовывался угрожающий навес  внушительного пласта земли. Чем больше добываешь в подкопе  глины, тем  над тобой длиннее слой нависшей земли.

Я хорошо помню до сих пор этот страшный послевоенный случай. Со мной в  первом классе училась девочка. Кажется, ее звали Маруськой. Зато хорошо помню имя ее матери  – Лушка. Наверное, это было в 1946 году. Лушка вместе с Маруськой пошла накопать глины, чтобы что-то подмазать в своей хате. Лушка была беднейшей в нашем краю бабой. У нее в обиходе даже лопаты не имелось. За лопатой она зашла к Морозовым. Тетка Морозова дала Лушке лопату и заметила: что-то Лушка такая веселая. Та ответила: у меня душа просто играет.

Тетка Морозова часа через два вспомнила: что-то Лушка лопату не принесла. Пошла к яме, где все копали глину. И увидела, что земляной навес над глиной обвалился. Она немедленно собрала баб и они откопали Лушку и Маруську. Но те уже были мертвые. Мать и дочь похоронили в одном гробу.

Я хорошо помнил  этот случай. Но опасность разделить участь Маруськи не образумило меня. Я копал, каждый раз  далеко залезая под навес земли. Меня угнетало другое. Глина поддавалась  плохо. Долбаешь и долбаешь лопатой и пока надолбаешь ведро  – все силы из себя вымотаешь. Я сразу понял, что взялся за непосильную для себя работу. Но у меня с юности изредка проявлялось упрямство. Если уж дал слово  – надо сделать обещанное. Иначе для меня несмываемый позор.

Изо дня в день я рано утром, сразу после выгона коровьего стада на пастьбу, приходил к своему карьеру.  По утрам у меня болело все тело.  Нестерпимо  горели ладони с натертыми и сорванными мозолями. Очень хотелось спать. Именно в те дни я хорошо понял, что утренний сон самый сладкий и желанный. 

Медленно, но  неуклонно  куча надолбленной мной глины росла и ширилась. Наконец настал день, когда я эту кучу раскидал в круг, залил глину водой и покрыл ее сверху  наношенной  с нашего двора мелкой соломой. Глину надо было месить. Я подсучил штаны выше колен и приступил к  этой работе.

И тут мне стало казаться, что копать глину по сравнению с ее замесом  –  одно удовольствие. Надо было ходить по кругу  и втаптывать солому так, чтобы она равномерно смешивалась с глиной. Ноги присасывались липкой массой и их каждый раз приходилось с большим напряжением сил вытаскивать из вязкого месива.

Круг замешиваемой смеси постепенно расталкивался. Массу надо было вилами перебрасывать в центр. Я еле поднимал вилы с замесом. Трещали связки сухожилий. Казалось, ну все. Сейчас все брошу и пойду в хату отлежусь и отосплюсь. Но гордость и упрямство не позволяли это сделать.

Потом подошло время лепить сам саман. Готовый замес я укладывал в деревянный ящик. Кажется, у него было два  отделения на две саманины. Когда форма заполнялась мной полностью, утрамбовывалась и приглаживалась, я тащил ящик на ровную площадку, предварительно мной очищенную и выровненную, и там укладывал саманины на просушку. Теперь уже эта работа стала казаться мне неимоверно тяжелой. Все, что было раньше, просто цветики.

Шли дни за днями. Все, что ранее казалось страшно непосильным, становилось привычным. И, самое удивительное. У меня прошла зависть к моим сверстникам, которые днями били баклуши, купались в речке до отвала, загорали. В моем представлении они оставались детьми. А я становился взрослым человеком.

Совершенно теперь не помню, сколько я тогда наформовал саманин. Возможно, на новый сарай. А может, что-то доделывала потом моя сестра. Факт остается фактом: большая часть работы была сделана мной.



                3.
Кажется, я слишком расхвастался. Но, как я сейчас представляю, с той самой поры у меня стало вырабатываться что-то обстоятельно мужское: целеустремленность, настойчивость в достижении поставленной цели. Тогда у меня просто не было выбора. Если бы я не наделал того проклятого самана, корове было  просто негде зимовать. Ее пришлось бы извести. Я очень себя насиловал каждое утро. Зато с того  самого времени я впервые поверил в самого себя. Я не размазня, не никчемный, ни на что негодный мальчишка. Если я напрягусь,  я могу быть как и все живущие рядом со мной люди.

Если уж хвалить себя, то по полной программе. Есть в моей жизни еще один такой период, когда я  тянулся в работе из последних сил. Случилось это намного позже. Тогда я после демобилизации приехал на побывку в Мамон.

Вернее, дело обстояло так. Меня досрочно демобилизовали для сдачи вступительных экзаменов в Воронежский университет. Я жил тогда просто наполеоновскими планами. Мне предстояло поступать на очное отделение. На заочное к тому времени экзамены уже прошли. Но учиться в дневном вузе я не собирался. Предполагал при удачной сдаче экзаменов перевестись на заочное отделение и тут же ехать устраиваться работать на  свой родной Узловский машиностроительный завод. Предварительная договоренность об этом уже была.

Но в первый же вечер застолья по случаю моего возвращения с военной службы мои  наполеоновские планы были разбиты в пух и прах. Мать и сестра спросили меня:

 – Ты по селу шел- видал, сколько новых хат построено?               

 – Разумеется, видал.

 – Вот и нам пора новую хату ставить. Так что тебе не в Узловую надо ехать, а тут работу искать.
 
 – Так денег же  нет. За что строиться?

 – Вот и будем зарабатывать нашей семьей. Подкопим немного- и стройматериалов купим. Москва, она ведь не одним днем строилась.

Родные заранее определили мне и место работы – в колхозе электросварщиком. Мои возражения, что я в строительстве ни уха ни рыла  во внимание приняты не были. Мне возразили так: не боги, мол, горшки обжигают. Не один ты в селе, кто и топора в руках не держал. А вон какие хаты поставили. Не хаты – загляденье.
Сестра поговорила с кем надо и я оказался колхозным электросварщиком. Как мне сейчас помнится, даже заявления о приеме на работу не писал. Тогда все в колхозах решалось примитивно просто. Зато надежно и основательно.

Итак, я стал работать в колхозе с месячным окладом в 60 рублей. Тогда думалось: с такими деньгами какая тут стройка?  Напрасно только поддался на уговоры сестры и матери.

Но примерно через год понял, что семья моя строила реальные планы.  К тому моменту деньги с сестрой мы подкопили. Начали понемногу закупать стройматериалы. Помню, начинали с камня на фундамент. Доставали по машине. Каждый раз дело было связано с бесконечными хождениями по кабинетам и карьерам. И тут я понял, какая это неимоверная мука – сельская стройка. Мне казалось, что подготовительный период самый трудный. Когда все будет закуплено, все образуется и войдет в нормальную колею. Наивные предположения.

Первоначально я уставал физически. Но тяжелее было договариваться. Недаром в те годы стало расхожим выражение: за время стройки быстрее всего изнашиваются карманы в брюках. Они рвутся от постоянных бутылок для магарычей.

Кроме камня надо было заранее запасаться цементом и известкой. Помню свою до анекдота смешную и печальную поездку в Калач на попутной машине. Цель вояжа – разведать насчет цемента. Мне указали базу, где его можно было приобрести. В остальные места,    как мне объяснили, и соваться не следуют. Там цементом и не пахнет уже около месяца.

Но и в указанном месте меня ждало полное разочарование. Пьяный кладовщик после магарыча повел меня на склад. У него там было насыпью центнера четыре, возможно, около полутонны смешанного с соломой цемента. Поскольку я приехал на склад с шофером попутной машины, которому заранее пообещал магарыч, пришлось покупать и погрузить это месиво. Дома на меня посмотрели осуждающе. Больше покупка цемента мне не поручалась.

Мы с сестрой заранее советовались со знающими людьми, на каком растворе класть кирпичные стены. Вопрос был немаловажным. Цементный раствор крепко схватывает  кирпичи. Такая кладка и надежная, и долговечная. Но зимой стены могут быть влажными и в комнате ощущаться постоянная сырость. Поэтому нам  порекомендовали сделать ставку на известку. Ее готовить надо было заранее. Как сейчас помню,  под праздник годовщины  Октября мы с сестрой поехали в Осетровку покупать негашеную известь.  Нам в селе указали хату мастера по выжиганию извести. Он был с дикого похмелья. Помнится, он взял с нас деньги и указал яму с выжженной известью. Мы могли брать из нее  хоть все.

Но оказалось, что в той яме аппетиты умериваются чрезвычайно быстро. Выжженная известь была отвратительного качества. Сплошь куски мела слегка притрушенного пылью. Все это мы сыпали в ведра и носили в машину. Пыль лезла у ноздри и рот. Она каким-то путем проникала даже в штаны и постепенно я начал ощущать жжение кожи ног.

Хорошо представляю, каково приходилось моей бедной сестре. Пока машина  была полностью загружена, мы извелись начисто.  Но на этом наши мучения с изготовлением известки не закончились. Ее надо еще и гасить.  Яма на улице прямо у хаты была нами вырыта заблаговременно.

Теперь уже плохо помню, как организовывался этот процесс. Если я теперь правильно  все представляю, было что-то вроде решета. В него я насыпал то, что мы привезли из Осетровки. Насыпанное в решето промывали водой. Мел оставался в решете, негашеная известь гасилась и стекала в яму.  Больше было необожженного мела. Это угнетало, приводило в бешенство. Деньги заплачены за простой мел, как за полноценную известь.

То далекое время памятно мне еще и другим случаем. Гашение извести  длилось, если я не ошибаюсь, не один день. Закончил прямо накануне  престольного праздника- Михайлова дня. К сумеркам я еле-еле управился, по-быстрому помылся и пошел к своим родственникам на этот праздник. Почти всю ночь мы пили водку, ходили по родственникам из дома в дом, а утром узнали, что убит Гриша  Вьюхов. Он жил недалеко от матери. Его жена, как и мы с сестрой затеялась строить новый дом. Почти вместе с нами, а может быть и одновременно она ездила за проклятой известкой и привезла, как и мы, больше мела. Вместе с нами, только у своего дома, она гасила известь.

Ее муж Гриша  Вьюхов, в этой работе никакого участия не принимал. Когда ему говорили, что же ты не помогаешь жене, он отвечал: я в новом доме жить не собираюсь.

Так оно и случилось. Гришу на Михайлов день убили. Вот и вышло, что невиданный нахал и прохвост оказался в какой-то мере  провидцем.

Камень наконец достать удалось. На очереди был кирпич. Мы пробовали его закупать на местном кирпичном заводе. Но удавалось выписывать по машине. И долго , и хлопотно. Время уходит, а дело движется медленно. А на лето в семье было принято решение ломать старую хату и начинать закладывать новую. Поэтому надо было принимать радикальные меры. Мы  с сестрой наняли в автохозяйстве сразу много  машин и поехали в рабочий поселок Подгорное. Там крупный кирпичный завод и кирпич отпускается без всяких ограничений.

Помню, была суровая снежная зима. По дорогам образовались такие сугробы, что со стороны не было видно проезжающих машин. Дороги превратились во что-то похожее на туннели. Встречные машины издали сигналили, чтобы приближающийся транспорт сворачивал в разъездной тупик.

Доехали мы в Подгорное благополучно. Нагрузили машины уже к наступлению  темноты. А потом ехали по метели медленно. с  беспрерывными разъездами со встречными машинами. Для этого постоянно приходилось сдавать назад. Нередко машины буксовали в заносах. На душе было тревожно. Вдруг придется ночевать в поле. А мороз к ночи распоясался вовсю. Мне кажется, что тогда уже в кабинах машин имелись печки для обогрева. Но замерзли мы тогда сильно. Если бы судьба отнеслась к нам жестоко, мы могли бы и замерзнуть в поле.

Но доехали мы все-таки благополучно. Шоферы, не  чванясь, помогли нам в разгрузке, а потом все примерно часов в двенадцать ночи поужинали с хорошей выпивкой. Мне сейчас кажется, что выпивка и была расплатой с водителями за их помощь в погрузке и разгрузке. За использование машин мы, конечно, заплатили заблаговременно в автохозяйство.

В ту заполненную закупкой строительного материала зиму время для меня обрело стремительность. Дни стали проходить быстрее. Постоянно ощущался невосполнимый дефицит времени. Его постоянно не хватало.  Мы не успевали   что-то  сделать, что-то вовремя достать, куда-то поспеть. Сложилась такая обстановка, когда спокойных минут, чтобы посидеть, отдохнуть бездумно душой и телом, просто не случалось. Я с тоской вспоминал свое недавнее прошлое, когда все мои заботы ограничивались только работой в колхозной ремонтной мастерской. То-то благодатное было время. Мне казалось, что оно для меня больше никогда не наступит. На душе было горько, тоскливо. Но я отчетливо понимал, что другого варианта для меня нет. Стало быть, надо сжаться в комок и по возможности достойно донести выпавшую мне ношу до конца.

Именно тогда я имел возможность убедиться, что строительство дома – поистине дело жизни на пределе человеческих сил и возможностей. Еще зимой я уже стал ясно себе представлять, что меня ожидает летом. Весной хлопот тоже хватало сверх макушки. Но они были связаны с посадкой огорода. Тут своих забот столько, что на заботы о  будущем строительстве просто не оставалось времени.

Как  и с чего все начиналось, теперь уже совершенно не помню. Но перед глазами отчетливо предстает картина теплого весеннего, а может, летнего- начала лета- дня. Вернее, было раннее утро. Я стоял в своем дворе и в последний раз глядел на свою перекошенную обессилено осевшую хату. И у меня слезы навернулись на глаза. Мне стало бесконечно жаль старушку. Появилось убеждение, что мы зря затеяли эту катавасию с новым домом. Все для меня самое дорогое хранится здесь, за стенами этой уставшей от долгих невзгод хате- старушке. Казалось, сейчас, как только мы приступим к ее разборке, перестанет жить, нервно пульсировать, радовать  воспоминаниями  так для меня важная, так для меня нужная часть моего прошлого. Я готов был проклясть себя за то, что  согласился на такое злодеяние. Я чувствовал тогда, что самым бессовестным образом предал родное гнездо. Оно меня столько лет обогревало, утешало и укрывало от бед, а я на него поднимаю руку.

День этот был тяжелым не только для меня. Какая-то сама не своя была мама. Я  замечал, что она украдкой плачет. Весь день не в своей тарелке была и сестра. И только в нынешних своих воспоминаниях я отчетливо себе представил, как порой бывает трудно и мучительно прощаться со своим прошлым.

Помнится,  хату мы разобрали. Много бревен в стенах было основательно прогнившими. Что-то отложили для будущих сараев при новом доме. И еще помнится, мама не поскупилась на выпивку.  Ломавшие старую хату не расходились из нашей построенной года за два до этого времянки, а расползались. Обильная выпивка оказалась по случаю поминок нашего  верного и  дорогого сердцу  приюта.
На следующее утро болела не  только голова. Душа не находила покоя при виде беспорядочно разбросанного мусора на месте нашей хаты.

Было муторно не только из-за вчерашней выпивки. Ушло в  прошлое мое детство, ушло в прошлое мое отрочество. Но отдаваться чувствам не было времени.  Дела подгоняли. И мы начали расчищать двор, чтобы копать траншеи под фундамент. Дальше в памяти полный пробел. Лишь отдельными штрихами могу описать, как  укладывали фундамент. Работали местные мужики. Но я помню лишь одного   –Николая Тимофеевича Сотникова. У местных каменщиков я был подсобным работником –  месил раствор, подносил его каменщикам, подносил камни.
Было очень тяжело физически. Но на мне лежала минимальная ответственность. За качеством кладки следил наш сосед  Василий Иванович Иноземцев.  А он-то в строительном деле был большой дока.

Как мне кажется теперь, сравнительно удачно получилось и с наймом мастера по кирпичной кладке стен. Откуда-то из Донбасса в Мамон приехал к родственникам строитель, чтобы поставить им кирпичный дом. Этот мастер нанялся поработать и у нас. Если я теперь не ошибаюсь, мы с ним управлялись вдвоем. Он работал по  новому, кажется, американскому методу  – стены получались полыми.  В мою обязанность входило натаскать под руку мастеру кирпича, замесить раствор, своевременно доставлять его  мастеру, гнуть в форме музыкального ключа проволоку. Такую поделку клали на углах стен для их скрепления.

Дело у нас ладилось. Да и летняя погода очень способствовала тому. Стояли теплые ясные дни. Не было никакого намека на непогоду. Работали с раннего утра и до захода солнца. Если не изменяет память, мастер выпивал в ужин только 150 граммов водки.  Уставал я смертельно. Но голова у меня по утрам с похмелья не болела. Поэтому и работалось нормально. Мне теперь кажется, что управились со стенами всего  за неделю.

На крыше мое участие было минимальным. Работали местные мужики. Они много пили и с холодком работали. Когда верх поставили, шифером крышу покрыл Сотников  – один из наших соседей.

К этому времени из города Очаков в Мамон приехал мой дядя по матери  –  Иван Иванович. Он был хорошим столяром.  Вот он-то и научил меня в какой-то степени плотницким навыкам.

Как только над домом появилась крыша, дядя Ваня приступил к подшивке потолка. Я, естественно, ему помогал. Ну и перенимал, конечно же, его умение. Дядя Ваня жил в Мамоне недолго. Работу  с подшивкой потолка мы не успели закончить. Теперь мне кажется, что неуправка случилась  по банальной причине. Дядька приехал немного не вовремя. Ему бы  появиться в наших местах чуть-чуть попозже. И к подшивке потолка мы приступили уже перед отъездом дяди Вани на остров Тендру, где он работал на маяке.

Вот вспомнил об Иване Ивановиче и нарисовалось немало картин, с ним связанных. И обо всех хочется рассказать. Но я остановлюсь лишь на одном анекдотическом моменте. Иван Иванович к моменту приезда к нам в Мамон имел детей-двойняшек. Мальчика Ваню и девочку Машу. В  это же время в Мамоне отдыхали дети моей старшей сестры из Узловой –  мои племянник Коля и племянница Лида.  Детям  Ивана Ивановича  было в то время лет пять-шесть, племяннику – лет двенадцать, племяннице – около десяти. Летними днями они нередко катались на велосипеде. И тут к ним тянулись Ваня с Машей. Племянник Коля обычно говорил:

 – Лида!  Покатай тетку на велосипеде! 

Дело в том, что для моих племянников дети Ивана Ивановича приходились дядей и тетей. Вот такие сюрпризы иногда выкидывает жизнь.

Но это лирическое отступление. Иван Иванович, мой дядя, уехал со своей семьей после того того,как  сделал аккуратный для кухни лаз на чердак.   Почему-то матери он был очень нужен. Лаз через веранду с улицы тоже планировался. Но он ее не устраивал. Мама, вероятно, планировала хранить на чердаке что-то съестное. И ей казалось, что удобнее лазить на чердак за продуктами путем нагромождения стульев в кухне.

Через этот люк какое-то время действительно лазили на чердак. Но пока были сравнительно молодыми. Потом люк стал без надобности. На чердак залезали исключительно со двора в лаз через веранду.

Если исходить из этой версии, мне оставалось обшивать потолок только в прихожей. Как-то в памяти не осталось. как я это делал.  Совершенно не помню, как ездили за дубами на лаги для пола. Помню лишь что распилить их на брусья было неимоверно сложно. С большим трудом, через магарычи мне это к концу дня удалось. Только пьяные рабочие пилорамы завершили распиловку, как во в двор, где группировались все колхозные ремесленные службы, въехали маши с прицепами. Мне подсказали, что это удобный случай увезти лаги домой, а то их у колхозной пилорамы  разворуют.
Я договорился с шофером. Он был из Калача. Тогда я и в мыслях не держал, что мне придется доживать свои немощные дни в этом городе. Шофер запросил дорого. Но у меня просто не было выбора.

Лаги мы привезли к стенам нашего строящегося дома на закате солнца. Шофер явно спешил в Калач и попросил немедленно разгрузить. Рядом оказался мой дядя по отцу Василий Иванович.  Он взялся помочь и начал инструктировать меня , как надо разгружать лаги. Каждую мы с ним  тянули с прицепа, пока она не опиралась на землю.  Вероятнее всего, длиннющих лаг было четыре. Вернее, это были просто дубовые брусья, которые предназначались на лаги под пол.

Дядя Вася попросил меня стать ногами на их концы. То же сделал и сам. Машина тронулась и брусья медленно стали сползать с прицепа. И в это время меня о чем-то спросила мать. Я ей что-то отвечал и брусья ударились с прицепа о землю. В левой ноге я почувствовал непереносимую боль. А когда немного пришел в себя, увидел растерянное лицо своего дяди:

 – Что же ты ногу не убрал? Не знал что ли, что когда бревно падает с прицепа, ногу с бревна надо убирать?  Это же прописная истина.

Я этой прописной истины не знал. И дело кончилось переломом ноги.

Вот тут-то и пришел момент для испытания моего характера. Я совершенно не помню, как в доме начинали  мостить полы. Несомненно помню, что именно при моем участии укладывались эти проклятые лаги. Момент этот весьма ответственный. Нужно выдержать прямую линию по горизонтали, прямую линию направо и налево. Вероятнее всего, я на этой работе на костылях просто присутствовал.

Не помню, как начинал  мостить пол. Помню, что я с  раннего утра и до темноты с загипсованной ногой таскал доски на верстак, строгал их, фуганил, потом отпиливал по длине комнаты,  подгонял клиньями только что оструганную доску к ранее прибитой к лагам гвоздями. Причем подогнать ее надо было так, чтобы все слилось без выступов. Подстругивал неровности и наконец забивал гвозди.

Это была не работа, а мука. Поломанная нога имела свойство успокаиваться только тогда, когда она отдыхала в одном положении. .Если ее положение постоянно меняется – мука несусветная. Мне приходилось постоянно двигаться. Я прыгал, при строгании доски подставлял под колено поломанной ноги стул. Все это не прибавляло мне прыти в работе. Но я  упрямо и настойчиво, как осел, работал от светла до темна. Семье я заявил  непререкаемо: зимовать мы будем в новом доме.

Но пообещать – одно,  а управиться в назначенный срок –  другое. Дело продвигалось медленно. Когда дошло до прихожей, у меня остались лишь узкие доски. Из-за моей элементарной неграмотности, а, возможно,  и вопиющей безалаберности, доска каркаса щитового дома, которые мы приобрели на пол, хранились зимой  плохо. От сырости, а затем высыхания они стали напоминать пропеллеры. Их было трудно фуговать, а еще труднее, выправлять пропеллерность гвоздями.

Как-то помнится, ко мне зашел Гавриил Данилович Болдырев. Он сдержанно, даже как-то сурово поздоровался, прошел к проему окна и молча стал наблюдать за моей работой. Время шло, я занимался своим делом и все ждал, что Гавриил Данилович что-нибудь мне скажет. Но он молчал. Минут через двадцать, возможно, через полчаса я не выдержал и спросил:

 – Что-то не так, дядя Гавриил?

 – Да нет, ничего. Ты работай, работай.

И я работал, весь скованный напряжением.  Мне казалось, что я сдаю экзамен, к которому  совершенно не готов.

Примерно через час Гавриил Данилович оторвался от подоконника и молча, медленным шагом пошел вон из комнаты.

Ну все. Я окончательно провалился:

 – Что же ты, дядя Гавриил, так ничего и не сказал? Что я неправильно делаю?

 – Работай как работал. Мне обедать пора.

И он ушел, оставив меня совершенно  уничтоженным. Я и сам отчетливо понимал, что из меня никудышный плотник. Одно дело, когда ты о себе так думаешь сам. Но другое, когда  тебя суют  в это носом со стороны.

И каково же было мое изумление, когда как-то ко мне  в строящийся дом зашел кто-то из мужиков и во всех красках нарисовал картину из другого строящегося дома. В то лето многие ставили себе новые дома.  Строил дом своему сыну и двоюродный брат Гавриила Даниловича  –  Егор Павлович Болдырев. И надо же случиться такому совпадению  – он  в то  же самое время мостил пол. И надо было Гавриилу Даниловичу прямо от меня пойти поглядеть, как работает его двоюродный братец.

Пришел, посидел, поглядел и разразился скандалом:

 – Тебе не стыдно эту халтуру собственному сыну утварять? Зачем ребро доски наискосок состругиваешь? Тут и дураку понятно, так легче подгонять доску к доске. Ни тебе хлопот, ни уменья. Только сколько такой пол твоему сыну прослужит? Завтра твои скосы прогниют и сыну эту халтуру переделывать придется. Совесть надо иметь. Не у чужих людей работаешь!    Ты пойди погляди, как Иван Болдырев работает. Доска к доске- тютелька в  тютельку. Пол, как слитой.

Мне такой рассказ  стал бальзамом на душу. Несколько дней я ходил с твердым убеждением, что и я не хуже людей. Но гипертрофированное самомнение скоро прошло. Дел было столько, что другие заботы стерли из памяти тот рассказ.

Что-то я слишком долго упиваюсь своими подвигами на строительстве материнского дома. Что ни говори, но когда есть похвала, даже когда ты хвалишь сам себя, слушать всегда приятно.

Нога моя в процессе работы постепенно заживала. Кость срасталась. И я начал на нее потихоньку наступать.  Было очень больно. Но со временем как -то притерпелось и я понял, что и к боли  можно привыкнуть.

Меня остерегали: срастется, мол, неправильно. Потом намучаешься. Но. как говорят, бог миловал. 

Уже в середине сентября моя семья заговорила, что пол в кухне, а дело у меня дошло до этого, надо приглашать мостить мужиков.  Я и сам понимал, что вконец измотался. А дело можно подвинуть одним воскресником. Было бы побольше самогону. В одно из воскресений собрались приглашенные мужики и мощение пола наконец-то было закончено. За исключением отдельных участков около печи.

По моим понятиям, работа во время воскресника была сделана не так, как следовало бы. Но пришлось смириться. Недоделанное виделось только людям знающим. А так  пол выглядел вполне прилично.

С высоты прожитых лет теперь я стал понимать, что тогда проявил характер. Тогда ни о чем таком не думалось. К престольному в Мамоне празднику Аспосу мы вошли жить в  дом. Хотя перегородки я делал еще почти до  до ноябрьского праздника.



                4.               


Но все это было гораздо позже. Возвращаюсь к прерванному рассказу о более ранних временах. Тогда был только 1953  год.
Память меня основательно подводит. Но, как мне теперь представляется, в тот год я уехал в Узловую поступать в ремесленное училище. Мне хотелось стать железнодорожником. Но в железнодорожное училище к моему приезду набор уже закончился. Пришлось пойти в другое, которое было тогда в Узловой  –  горнопромышленное училище.

И тут я снова оказался способным на поступок. Я настоял на том, что мне надлежит учиться еще и в вечерней школе. Благо она была  рядом с квартирой моей сестры. И снова я проявил характер. Одно дело принять решение учиться в вечерней школе, куда меня приняли по протекции моего влиятельного в Узловой родственника  – Василия Никаноровича.  Другое  – изо дня в день после учебы в ремесленном училище (а там занятия  длились не менее  шести часов) сидеть еще с семи до двенадцати часов ночи за партой в вечерней школе. В шесть утра надо было подниматься и идти либо в училище, либо на машиностроительный завод на практику.

С раннего детства в памяти осталось ощущение постоянного и ненасытного голода. Когда все мысли были сосредоточены на том, что надо что-то найти и съесть. Но ничего не находилось.

Теперь постоянно хотелось спать. Отвести душу можно было только в воскресенье. Тогда я спал всегда до обеда. Но ощущение, что я все равно не выспался, оставалось во мне постоянно.

В то время правительство приняло постановление, по которому все мастера на производстве, не имеющие среднего образования, подлежали увольнению с работы. Все без аттестата зрелости немедленно сели за парты. Взрослые мужики сидели за ними по трое. А парты были для обычных школьников.

Тогда меня многие хвалили за правильное решение. Сейчас, мол, помучаешься, зато потом будет хорошая обеспеченная жизнь и достоянная уважаемая работа. Мне такая похвала придавала гордости за себя хорошего и, как теперь говорят, мягкого и пушистого.

Но были  и другие, кто мне сочувствовал, говорил: зачем тебе это нужно   – в подростковом возрасте так себя мучить. Потом, мол, скажется на здоровье. И эта жалость тоже ложилась на сердце. Временами так хотелось плюнуть на все и жить, как и все мои товарищи по ремесленному  училищу. Они были отдохнувшие и бодрые. Постоянно боролись. Нередко борьба переходила в драку и перемирие. Словом, они были обычными мальчишками и занимались тем, что полагалось им по возрасту.

Я же впрягся во взрослую жизнь. И меня в моем упорстве поддерживало наивное по теперешним понятиям убеждение: я не должен отстать от своих мамонских товарищей. Все они учились в средней школе. Значит, и я должен одновременно с ними получить среднее образование.

В училище, по моим представлениям, нас кормили неплохо. В сравнении с прежним мамонским питанием обеды были просто царские. Но я по-прежнему оставался худым и бледным мальчишкой. Меня даже спрашивали: не болен ли я. Ни к борьбе, ни тем более к дракам меня совершенно не тянуло. С самого детства я был твердо уверен, что я слаб физически и неловок, и в стычке меня ждет непременное поражение.

Так оно в училище и случилось. К тому времени у меня образовался друг Коля Окороков. Он был коренным узловчанином. Возможно, по этой причине, возможно, в силу своего характера он отличался заносчивостью.

Тогда в училище по воскресеньям организовывали вечера, просмотры художественных фильмов. На одно из таких мероприятий мы с Окороковым и его двоюродным братом Галашей (Имени его память не сохранила. Осталось только прозвище) пошли в одно из воскресений.  Там время провели без происшествий. А когда уже возвращались домой, встретили двух наших ремесленников. Один из них – Демин  – чем-то перешел дорогу Коле Окорокову. Коля и Галаша по разу ударили Демина и спешно ударились в бега.
К стыду своему, я тоже ударил Демина. Но в отличие от своих компаньонов бежать не собирался. За что жестоко поплатился. Демин стал меня жестоко и целеустремленно избивать. Затем достал из кармана нож и спокойным голосом сказал:

 – Я его зарежу.

Его товарищ еле убедил Демина убрать нож обратно в карман.

Мои  компаньоны в отдалении наблюдали за моим избиением. Домой мы шли вместе. Меня убеждали, что я вел себя глупо. В драках будто бы есть правило: по разу бьют по морде и немедленно покидают место драки. Так по дороге излагал ситуацию Галаша. Мне было стыдно за себя и своих товарищей, гадко за свой поступок.

Как ни странно, в училище об этом случае на второй день знали все. Но меня за трусость и неумение драться никто не осудил. Какое-то время с презрением смотрели на моего друга Окорокова. Но по молодости все быстро забывается. И я скоро забыл свою обиду на Окорокова  за то, что он вовлек меня в эту авантюру и  даже не пытался за меня заступиться в том моем избиении.

Позорный поступок подобного рода был еще раз в моей жизни. Это случилось, когда я служил на флоте. У нас  в дивизионе был матрос Давид Карп. Впрочем, он хотел, чтобы все его звали Димой. Мы на это согласились. Дима так Дима. Был он невероятный лентяй. Уклонялся от службы, а особенно от уборок всевозможными способами.

Однажды шла субботняя большая уборка. Мой сослуживец Володя Слухаевский мыл трап. По нему поднимался Карп. Что уж там между ними произошло, но Карп плюнул на трап. Слухаевский назвал его евреем. Карп был спортивным парнем. Он съездил Володе по физиономии так, что пробил ему щеку.

Случай этот возмутил всех. Весь субботний день его обсуждали, а вечером решили устроить Карпу  "темную". Как мне помнится, именно я предложил проучить Карпа.  Наиболее сильный среди нас Мишка Золин был утвержден старшим по проведению экзекуции. Он ушел в увольнение. В дивизион  возвратился выпивши к 12-ти ночи. Сказал:  вы все будете Карпа держать, а я поучу его ремнем.

Тогда отбой у нас был в 11 часов. Мы только что уснули. Когда нас  разбудил пришедший из увольнения Мишка Золин, мы все были почти в сомнамбулическом состоянии. Поэтому ни у кого и в мыслях не шевельнулось проявить благоразумие. Мы послушно пошли за Золиным в кубрик, где жил обидчик Вовы Слухаевского. Дневальный  по нашей просьбе указал, на спящего Карп и мы крепко прижали его к кровати. Мишка начал бить зажатого Карпа бляхой ремня. Наказуемый издавал тонкий панический крик. Мы были на большом взводе. В те годы за самосуд подобного рода можно было пойти под суд. А судили тогда строго. За такое деяние могли свободно дать большой срок. Но мы делали свое дело. Я крепко держал руки.  Мне казалось, что уже хватит и нам пора возвращаться  в свой кубрик. Но Мишкин ремень работал безостановочно. Наконец он сказал:

 – Хватит с него.

Мы послушно отпустили избиваемого, и пошли в свой кубрик. Все были злы. Все тогда считали, или, по крайней мере, старались себя убедить, что поступок этот правильный.  "Темную" делали и до нас и после  нас. Так поступали за подлые поступки и в ремесленном училище. Когда мы возвращались после самосуда в свой кубрик, я  даже сказал  Золину:

 – Ты бил по  туловищу. А надо бы по ноге. Она у него больная.

Мишка удивленно поглядел на меня, пожал плечами и спокойно произнес:

 – Ему и так досталось.

Я весь съежился от стыда. Вот, оказывается, какой я жестокий. Хотелось  справедливого возмездия, а выплеснулось вон как.

Самое удивительное в  этой истории было то, что никто в кубрике не вступился за Карпа. Никто не спал. Но никто и не подал голоса возмущения.

Как потом выяснилось, наутро о происшедшем знали все офицеры дивизиона. Мы были готовы отсидеть положенное на гауптвахте, а, возможно, и пойти под суд, если судьба окажется к нам неблагосклонной. Но к нам никаких мер наказания применено не было. Карпа дружно не любили все. И эта нелюбовь возникла вовсе не по национальному признаку. Тогда национальная принадлежность для нас никакой роли не играла.

Теперь трудно вспомнить, как обстояло дело. Но вроде бы Карп ходил по начальству. Его выслушали, но посоветовали в конфедициальном порядке самому быть человеком.

На склоне лет  невыносимо стыдно вспоминать такие "подвиги" своей молодости. Как я уже говорил выше, мне всегда было чуждо бить человека. А тут мы били лежачего. Нам тогда казалось, что Карпа мы проучили. Но, как я потом узнал, никаких выводов для себя он не сделал. Случилось так, что через год мы с ним оказались у поселка Мечникова. Не служба была, а малина. Я ночами всего несколько часов нес вахту. А потом весь день загорал и купался в море у этого поселка.

Там же отлынивал от службы и Карп. Мы вместе нежились под солнцем. Карп самодовольно демонстрировал мечниковским девчатам свое очень красивое спортивное тело.

Мы долго избегали разговора о том самосуде. Но потом Карп не сдержался и высказал свою обиду за то наше избиение. Я его спросил, понял ли он, за что его тогда били. Оказалось – нет. Осталась несмываемая обида.

Копаться в собственном прошлом – дело неблагодарное. Все время что-то цепляет за живое, от чего-то щемит сердце. Мне теперь очень стыдно за случай с Карпом из времен моей военной службы. Стыдно мне и за свое поведение перед самым моим призывом на флот. В то время у бывшей семилетней школы на пятачке были деревенские танцы под гармошку. Я танцевать не умел, но иногда ходил туда "на улицу". Так тогда назывались сходки молодежи, по нынешнему понятию – тусовки.
В тот раз ребята танцевали. Я стоял в одиночестве. И тут ко мне подошла ватага подростков. В ней верховодил плюгавенький мужичок. Он был явно пьян. На правой руке мужичка бросался в глаза намотанный ремень с блестящей бляхой. И он поднял руку с явным намерением меня ударить. Я поймал руку нападающего на самом взлете и крепко сжал ее своей правой. Левой поймал и так же  обезопасил его вторую руку. Дальше совершенно не знал, что мне делать.

Выручил мой друг Коля Гостев. Он танцевал. Но ему кто-то сказал, что меня намереваются избить. Он стремительно протиснулся между окружившими меня подростками, отодвинул плечом меня в сторону и очень сильно ударил мужичонку ногой в пах. Того скрючило так, что о дальнейшей драке не могло быть и речи. Подростки утащили своего кумира в сторону.

Коля поглядел на меня с презрением. Неужели, мол, можно спускать таким подонкам. И я вынужден был согласиться, что вел себя недостойно. Ведь было очевидно, что мне не составляло никакого труда успокоить этого мужичка с бляхой. Он и ростом-то был чуть повыше моего пупка.

Потом мне сказали, что этот мужичонка только что вышел из тюрьмы.  И он хотел зарекомендовать себя в Мамоне, как теперь говорят, уголовным авторитетом. Но кончилась для него, как и для меня, вся эта стычка большим конфузом.

Нельзя сказать, что я всегда проявлял трусость и нерешительность. В 1952 году мы с моим товарищем Павлом  Болдыревым ездили поступать в город Красный Луч в горный техникум. На дорогу туда у нас денег кое-как хватило. Но оттуда мы почему-то возвращались на подножке вагонов. То ли у нас вышли деньги. То ли мы не сумели приобрести билеты. Тогда с этим были большие трудности. Все куда-то ехали.

И все-таки мне кажется, что билеты мы приобрели. И до следующей от Красного Луча станции доехали в вагоне. А потом билеты нам не компостировали. Говорили неизменное: мест нет. А когда будут  – не   знаем. Вот мы и отважились ехать на подножках.

И это у нас получилось. От станции до станции мы благополучно добирались. Надо было только при подъезде на ходу соскочить. Иначе таких "зайцев" тогда ретиво собирала милиция.

Мы уже загордились сами собой. Но тут случай нас жестко поставил на место. Ехали мы на подножке и видим, что к нам с крыши вагона спускается подросток примерно наших лет. Мы гостеприимно ему замахали: места, мол, хватит и на троих. Подросток ловко и уверенно встал на нашу подножку и потребовал деньги. По-моему у нас оставалось что-то около рубля. Подросток посмотрел на наш билет. Он ему оказался без надобности и билет нам был возвращен. А рубль перекочевал в карман мелкого уголовника.

И тут я поиграл в безумство храбрых. Я не хотел отдавать наши деньги. Сказал, что забирать последние крохи подло. Мой товарищ Павел ужасно перепугался, совал денежную бумажку подростку и просил его не обижаться. Подросток пообещал сбросить меня с подножки. Но я, к своему удивлению, на попятную не пошел.

Теперь понимаю, что мелкий грабитель сбрасывать меня с подножки и в мыслях не держал. Ему были не нужны осложнения в его воровской работе. Тем более что на следующей станции была милицейская облава. В нее неизменно могли бы и мы попасть. Но наше ограбление из окна тамбура наблюдала проводница. Как только грабитель поднялся на крышу, она открыла нам дверь вагона. Возможно, в этом вагоне мы и доехали до конечной нашей станции –  Кантемировки.

И еще один случай моей безрассудности. Или вернее сказать, ослиного упрямства. Тогда я уже учился в ремесленном училище. Мой тогдашний друг Коля Окороков нашел где-то патрон. Он был похож на обычный винтовочный. Но  у  него  не было пули, а что-то напоминающее сжатие на конце гильзы.
Окороков не знал, что это такое. Я же утверждал, что это холостой патрон. Чтобы доказать свою правоту, я взял его и решительно направился к наждачному точилу. У меня совершенно не было уверенности, что патрон холостой. Их я никогда не видел. Но желание доказать свою версию побороло все сомнения. Я весь напрягся, включил точило и поднес головку патрона к вращающемуся камню. Сначала стачивал головку с перерывами, давая ей возможность остывать. Потом решил: будь что будет. И патрон взорвался. Я подобрал горячую гильзу и тут же был, застигнут мастером. Он начал меня расспрашивать, что тут взорвалось. Я сказал: ничего. Мастер обнюхал мои руки. Они пахли порохом. Он сказал мне, чтобы такое было в последний раз.

Но над Окороковым я восторжествовал в своей неосмотрительной правоте.


                5.


Теперь, копаясь в своем далеком прошлом, я иногда думаю, что мой характер мог бы быть несколько иным, более общительным, если бы я с раннего детства не искал уединения, а проводил свободное время со своими сверстниками. Меня к такому общению почему-то не тянуло. То я игрался с разными палочками, рисуя в своем детском воображении разные сказочные картины. Потом, уже с первого класса пристрастился к чтению. Помню, старшая сестра Полина откуда-то принесла толстый томик рассказов Чехова   – "Юмор". Тогда я совершенно не понимал, что означает это название. Но рассказы читал с большим удовольствием.  И своим детским сознанием многое осмысливал вполне приемлемо. А уж взятые из начальной школы книги читал просто взахлеб.

Как мне сейчас представляется, своей библиотеки в начальной школе не было. Но две молоденькие учительницы  – Анна Сергеевна и Екатерина Ильинична откуда-то приносили нам  детские книжки. Читал я их просто взахлеб. Помню, мне как-то попала в руки детская книжка о войне -"Неуловимый монитор". Сейчас я не могу сказать – почему, но с тех пор, как себя помню, у меня было просто восторженное отношение к морякам. Вероятнее всего, это происходило оттого, что к Военно-Морскому Флоту по особенному относились все взрослые.

"Неуловимый монитор" была книгой о войне моряков, кажется, в устье Днепра. Я настолько увлекся этой книгой, так часто рассказывал отдельные  эпизоды в школе, что моя учительница  Екатерина Ильинична попросила пересказать ее содержание всем школьникам начальных классов. Я это сделал с большим удовольствием в общем коридоре.

Тогда не было радио. Газеты выписывали единицы. Единственным средством общения и расширения своего кругозора был разговор. Поэтому слушали тогда меня с неподдельным интересом. На некоторое время мой авторитет среди детей был довольно высок. Читать любили далеко не все школьники, а вот послушать прочитанное хотели все.

Книги – одна из причин моей обособленности от моих сверстников. Они днями бегали на улице, а я читал и перечитывал чеховскую книгу "Юмор". С тех самых пор накрепко запомнил "Душеньку", "Унтера Пришибеева", "Хамелеон". Рассказы Чехова мне не приходилось перечитывать, когда я заочно учился в университете.

Но не только книги отбивали охоту "гонять гоны", как у нас говорили, со сверстниками по улице. Тогда мы повсюду ходили со своим двоюродным братом Сашей. Его отец пришел живым с войны и с помощью моей старшей сестры Полины устроился работать в колхозе шофером. По этой причине их семья жила в материальном плане гораздо лучше нашей. У Саши были фабричные лыжи и коньки. Он на них катался, а я бегал за ним, как собачонка. Иногда брат снисходил к моим душевным мукам и отвязывал один конек, и мы немного катались каждый на одном. Причем мне приходилось привязывать веревками левый конек на правую ногу. Это была мука, а не катание. У меня было мало тренировки. Я больше падал, чем катался. Но и это сомнительное удовольствие для меня длилось недолго. Брату интереснее было на паре коньков. И он быстро забирал у меня левый.

То же происходило и при катании с горки на лыжах. Мне разрешалось съехать не более двух-трех раз. Я непременно падал. После чего следовало обычное:

 – Так ты мне поломаешь лыжи. Давай я сам буду кататься.

Часто после таких своих неудач я отказывался ходить с ним проводить свободное время. Я отдавался тому, где мне среди сверстников почти не было равных – чтению книг.

Приходится признать, что в человеке много всякого намешано. В одно время он может оказаться очень благородным, в другое –  большим подлецом. И будет потом всю жизнь мучиться от совершенного им мерзостного поступка. В одном случае он проявит слабость, в другом –  неподдельное мужество и им за это будут гордиться.
Сколько себя помню, не замечал за собой стремления быть вожаком, руководить группой людей или коллективом. В начальство до самого выхода на пенсию никогда не рвался. Хотя мне и предлагались некоторые варианты. Да и в дружбе никогда не стремился подавить товарища своей волей. По большей части отношения в таких случаях складывались на равных.

Но в моей жизни были моменты, когда волею случая я становился неформальным, как теперь принято говорить, руководителем. Помнится, меня призвали  служить на флот. Нас везли в товарном вагоне в Ленинград. Еще при погрузке в товарняк в Воронеже получилось так, что вагон был поделен надвое. Нары в обоих  его концах. Середина оставалась  пустой. Нары одной части вагона заняли призывники из Воронежа, другой – все деревенские. Ребята из областного центра поглядывали на нас с нескрываемым превосходством.

Я с самого начала почувствовал, что добром это может не кончиться. Так  оно чуть было не случилось.

Сентябрь в тот год был теплым и потому во время движения поезда двери вагона были открытыми. Призывники опирались на вставленную для безопасности поперек открытого проема перекладину и любовались проносящимися видами. Как-то у перекладины стоял молодой  хохол. Воронежцы затеялись пообедать из своих  сумок. Ели курятину, кости бросали в открытую дверь.  Один из воронежских все время вел себя вызывающе нахально. Кости он бросал просто безобразно. Немудрено, что в один момент они попали прямо в хохла. Тот, естественно, выразил свое возмущение. Нахальный воронежец впал в истерику. В то время так модно было проявлять свою блатную принадлежность.

Ребята из областного центра, как могли, уговаривали своего приблатненного товарища. Но были и другие, которые начали в нашу сторону посылать угрозы. Вот, мол, наступит ночь – мы тут со всеми разберемся.

Со мной вместе был призван Митрофан Торопчин. Мы с ним год сидели за одной партой в восьмом классе. Парень он был крепкий. Умел драться. Но с городскими дело не имел. Наша сторона вагона, как я понял, основную ставку делала на него.

Но Митрофан запаниковал. Он сказал, что сам готов драться  за троих. А вот быть во главе – такую ответственность  он на себя брать боится. И обратился ко мне: ты учился в городе в ремесленном – тебе и карты в руки.

И я согласился. Мы тут же вооружились подручными средствами. В вагоне по ночам топили буржуйку, и мы заранее заботились о дровах. Вот они-то и были разобраны для обороны. У некоторых  нашлись солидные складные ножи. Я лично надеялся на бляху своего брезентового ремня из ремесленного училища. Убить ею не убьешь, но кожу прорубить можно.

В вагоне такую подготовку незаметно не проведешь. Воронежцы тоже все  время шушукались на своей стороне, бросали настороженные взгляды.

С нами еще из Воронежа обосновался старшина второй статьи, как тогда говорили, из "купцов". Это обычно старшины учебных школ флота, которым поручалось доставлять новобранцев во флотский экипаж.  Он был ответствен за порядок в нашем вагоне. Старшина тоже впал в малодушие:
 – Ребята! Я прошу вас, не затевайте бузу в вагоне.

Еще в день отъезда он почему-то именно меня определил старшим среди призывников в вагоне. Поэтому он в основном ко мне и обращался. К тому же он видел, что меня наша сторона определила в вожаки на случай нападения ребят из областного центра.

Я никогда не отличался особой храбростью. Но тогда я почему-то был спокоен. Или у меня получалось держать себя спокойным. Я разъяснил старшине второй статьи, что нас ни в чем уговаривать не надо. Мы никого бить не собираемся. Но если бить придут нас, в обиду себя не дадим. Так что убеждать надо противную сторону.
Сейчас уже и не помню, ходил ли старшина к воронежцам. Кажется, ходил. Но ночь мы по очереди не спали. Вероятнее всего, и воронежцы имели таких дозорных. Наверное, дня через два они стали с нами заговаривать, разными намеками показывая, что у них нет против нас недобрых намерений. Мир в вагоне  был установлен. Времени и для скандала, и для примирения было более чем достаточно. Везли нас до Ленинграда дней десять.

Теперь, по прошествии многих лет, понимаю всю нелепость тогдашнего моего положения. Ни до, ни после я никогда не был организатором и участником драк. Как мог повести и проявить  себя тогда –  просто не представляю. Вероятнее всего, сработала ничем не подкрепленная самонадеянность юности.

Когда я уже служил в Балтийске,   был еще один момент проявления моего руководящего "таланта". Но уже в серьезной, а не в анекдотичной форме. Как мне помнится, в Балтийске к тому времени я прослужил совсем немного. Нас туда привезли в августе. А где-то в октябре-ноябре поздно вечером нас срочно построили и объяснили, что для флота доставлен эшелон угля. У командования нет денег, чтобы платить железной дороге за простой вагонов. Значит,  состав надо за ночь разгрузить. Нас посадили в машины и повезли на задворки порта. Там действительно стояли открытые платформы с углем. Нам объяснили, что мы должны хорошо поработать до полуночи, а потом нас сменит очередная партия матросов с других кораблей и из других частей.

Ночь была ветреной и сырой. Обильно лепил мокрый снег. На пронизывающем ветру  было холодно и неуютно. Поэтому все работали на совесть. К полуночи вымотались основательно. Но никакой смены не появлялось. Нашлась делегация, которая пошла звонить, чтобы выяснить обстановку. Но офицер, ответственный  за дежурство  на базе, ничего не знал. Стало ясно, что нам в этом тупике предстояло работать до утра. Состав еще не был разгружен. Многие впали в отупение и легли отдыхать прямо на уголь. Тот, кто служил, хорошо представляет, как постоянно не высыпаются молодые служивые и как они используют любую возможность прикорнуть.

Но сон на сыром пронизывающем ветру в промокшей от  мокрого снега одежде – дело заведомо гиблое.

Не помню, как это случилось. Теперь кажется, что предварительно со мной говорили несколько матросов. Но я пошел от платформы к платформе, просил, убеждал, что лежать  ни в коем случае нельзя – иначе пропадем. Что смены нам не предвидится и свое возмущение мы можем высказать только завтра утром. А сейчас надо работать, чтобы сохранить свое здоровье.

Вероятно, ребята и сами понимали ситуацию. Люди зашевелились, проклиная, на чем свет стоит обманувшее нас командование. Работа пошла. К утру состав был разгружен. За нами приехали машины. Сверхсрочник, командовавший нашей доставкой по частям и кораблям, лениво от нас отбрехивался. Мое, мол, дело маленькое. Мне приказали доставить вас после разгрузки по частям. Я это и делаю.

Меня до  сих пор приводят в оторопь оба эти случая. Дело в том, что сам я не чувствую в себе задатков руководителя. В этом пришлось убедиться на практике. Почти два года я проработал редактором районной газеты. После обо мне остались в основном только теплые отзывы. Но они были заслужены не  умелым руководством коллективом, а моим беспредельным либерализмом. Все это время я сам, как вол, тянул солидную долю редакционного груза. В то  время как большинство редакторов переваливают львиную долю этой ноши на своих сотрудников. Потому и преждевременно надломился. Анализируя прожитую жизнь, я могу  с определенной долей уверенности говорить, что в отношении себя я был настойчивым и требовательным человеком. Иначе бы не учился заочно и в вечерней школе. Последнее особенно показательно, ибо тогда я был почти в детском возрасте.

Но требовательным я был только к себе. С других спрашивать совершенно не умел. А потому жизнь в редакции во время моего "правления" держалась только на сознательности сотрудников. Все ребята были с недостатками. Но все было в пределах нормы тогдашней жизни. И отношения наши держались в пределах нормы




               
                6.
Вероятнее всего, природа наделила меня некоторой сообразительностью. Я никогда не ходил в отличниках. Числил себя в твердых середнячках. Но теперь вспоминаю отзывы обо мне и понимаю, что нередко выглядел я на фоне основной массы вовсе неплохо. Помню начало своей учебы в вечерней школе. Меня вызвали к доске доказывать теорему. Я очень  волновался. Но в общем не сбивался в своих доказательствах. Учительница меня  нередко, к моей досаде, прерывала, развивала доказательство обстоятельнее. Но мне эти прерывания были большой помехой. Я боялся сбиться. Когда вернулся за парту, сидевшая рядом со мной Люба Радимушкина восхищенно прошептала:

  – Здорово. Ты молодец.

В вечерней школе у меня преобладали пятерки и четверки. Свои успехи я относил за счет слабости остальных вечерников. У большинства из них познания проявлялись самые что ни на есть посредственные.

Доводилось мне отличаться и в семилетней школе. Кажется, классе в шестом я взахлеб читал книгу путешественника Арсеньева "В дебрях Уссурийского края". И надо же так случиться, что на уроке географии меня спросили по природе Дальнего Востока. Я увлекся, совершенно забыл, что об этом написано в учебнике, а самозабвенно шпарил о том, что прочитал в книге Арсеньева. В классе —установилась не свойственная для урока тишина. Учительница меня похвалила и с легким сердцем поставила пятерку. Сейчас я понимаю, что это вовсе не оценка моих тогдашних  знаний. Мне просто пофартило. Ведь я тогда бредил Арсеньевым. Я мысленно продирался в этих дебрях вместе с ним и его неизменным проводником Дерсу Узала.

Помнится, при учебе в восьмом классе дневной средней школы нередко отличался на уроках литературы у всегда строгого и немногословного Дмитрия Митрофановича Дуракова. Оказывается, он любил лаконичную конкретность и немногословность. Только тезисы и никакой воды.

Но полной для меня неожиданностью стало то, что, оказывается, меня считали одним из самых достойных студентов-заочников отделения журналистики преподаватели филологического факультета. Это известие меня просто потрясло.
Дело было вот как. Когда я еще был заместителем редактора, а потом и редактором, к нам, в калачеевскую редакцию присылали на практику студентов-очников отделения журналистики Воронежского университета. Как мне помнится, к нам приезжали чаще девочки. Серьезно практиковаться они явно не собирались.
О чем говорили нам сразу же по прибытии. После такого предупреждения я обычно советовал практиканшам, чтобы они в редакции не крутились, а занимались своими личными делами за ее пределами. Такое предупреждение имело свои основания. В редакции тогда работали сотрудники, которые были не прочь покрутить любовь с молоденькими девочками. Такие амурные дела могли скандалом местного значения и не кончиться. Но наши сотрудники определенно утратили бы свою и так далеко не пылкую трудоспособность.

Перед отъездом из Калача практиканши приходили ко мне и я по доброте душевной писал им отменные характеристики о якобы пройденной практике.
Сначала это как-то сходило. А потом через несколько дней после очередного приезда девочек к нам в редакцию нагрянул бывший мой университетский преподаватель Лев Ефремович Кройчик. Он обругал меня за липовые характеристики, сказал, что они там прекрасно знают, какая из студенток чего стоит и наши оценки, высказанные в наших характеристиках, явная липа. Этим нам заниматься просто непристойно.

Потом Лев Ефремович попросил меня сводить его в книжный магазин и предварительно договориться с его директором, чтобы  для университетского преподавателя там создали режим наибольшего благоприятствования. С трудом, но договориться удалось. Дело в том, что всякие там кандидаты наук, да и профессора тоже, для работников книжной торговли тогда были людьми не страшными и не авторитетными. Другое дело партийные или административные работники. Тем, если не угодишь, можешь иметь крупные неприятности.
Льва Ефремовича пустили в вольный поиск. Его завели на склад и предоставили на выбор все, что не выставлялось на  прилавок. Пока Кройчик копался в  складе,  я разговаривал с директором магазина о разных посторонних вещах.

Потом она попросила меня пойти и посмотреть, не слишком ли мой подопечный жадничает на дефицит. Я сходил на склад и увидел, что Кройчик роется вовсе не в книжном дефиците, а в каких-то тощих брошюрах. Об этом я тут же сказал директору. И каково же было ее удивление, когда Кройчик вынес охапку отобранных книг. В основном это была методическая литература для высших учебных заведений. Как она попала в наш книжный магазин  – одному богу известно. Но спросом в наших краях она совершенно не пользовалас1ь. Я с удивлением  смотрел на счастливые лица Кройчика и директора книжного магазина. Один приобрел то, что в областном центре днем с огнем не сыщешь. Другая избавилась, по ее представлению, от книжного хлама.

Счастливый Кройчик стоял в моем редакторском кабинете и объяснял, как ему повезло, и как я его выручил в таком нежданном приобретении. И тут Кройчик меня поразил. Разговор зашел и моих сокурсниках. О судьбе многих из них Кройчик имел подробные сведения. И оказалось, что большинство работает не в средствах массовой информации.

 – А мы, преподаватели вашего отделения, считали, что больше всего соответствовали выбранной профессии вы и  Сухочев,  – сказал мне тогда Лев Ефремович

 Моему удивлению не было предела. Приходя на экзамен, я всегда чувствовал себя отменным негодяем. Мне уже было под тридцать, а я мямлил и изворачивался перед солидными людьми, дабы получить тощенький "уд". В то время как другие отменно шпарили по программе, заслуженно обретая "отлично".  Кройчик открыл мне секрет таких успехов на экзаменах. Оказывается, все воронежские ребята регулярно заходили в деканат факультета, общались там с преподавателями и потому заранее знали, о чем их будут спрашивать. Перед экзаменом они штудировали только то, что потребуется. Благо вся  литература была в свободном доступе в университетской библиотеке.

Но с точки зрения их способностей в журналистском мастерстве были большие проблемы. Многих из них вовсе не тянуло в журналистику. Ребята и девушки стремились получить высшее образование. Получилось поступить на журналистику – ну и прекрасно. Были бы корочки о высшем образовании. А при их связях работа в областном центре всегда найдется.

Впрочем, увлекшись рассказом о своих успехах в учебе, я впал в многословие и основательно ушел от темы своего повествования. Как мне теперь кажется, у меня с детства была неплохая память. Запойное чтение книг развило мою сообразительность. Так что у меня, вероятнее всего, наблюдались некоторые способности в постижении наук. Но по истечение времени вынужден был признать, что  серьезно и систематически я никогда не учился. По большей части довольствовался тем. что удалось запомнить от преподавателей на уроках или лекциях. Поэтому и давались мне последние дни учебы в университете с неимоверным трудом. С третьего курса я отстал от своих товарищей. К тому же уже тогда я поступил работать в редакцию и мне не удавалось ездить не сессии в положенное время. Приходилось гоняться за преподавателями, уговаривать их принять у меня экзамен или зачет. Но к ним я дома совершенно не готовился. Довольствовался тем, что успевал прочитать галопом непосредственно в Воронеже. Так что к защите диплома я уже возненавидел учебу до зубовного скрежета. Потому и снятся нередко сны со сдачей экзамена, к которому я совершенно не подготовлен. После такого сновидения просыпаюсь до изнеможения измотанным.

Но если на себя посмотреть предельно честно и беспристрастно, можно сказать без всяких натяжек, что в учебе я был одним из среднестатистических середняков.

Для меня до сих пор остается странным, почему меня  нередко причисляли к категории наделенных заметными умственными способностями. Мне об этом говорили в глаза. Такое мнение обо мне передавалось через третьих лиц. Меня это крайне поражало и смущало. При  постоянной неуверенности в себе я относил себя к числу туповатых.

Часто приходилось с горечью осознавать, что в споре или дискуссии в редакции я говорил совершенно не  то. что в таких случаях удачно и точно можно было сказать. Самый верный ответ на реплику оппонента появлялся в мозгу в то время, когда дискуссия давно закончилась. Потому  я числил себя в когорте тугодумов.
Хотя, как говорится, и на старуху бывает проруха. Моя память хранит моменты, когда я оказывался победителем и мне говорили комплименты по этому поводу. Помню второй год своей службы в Балтийске. Старшиной группы был у нас Дмитрий Стремоухов. Чем-то я ему на первых порах не глянулся. По моему тогдашнему представлению, он ко мне необоснованно придирался. Как-то в кубрике на глазах всей группы я с полчаса дискутировал со Стремоуховым. Наконец он махнул рукой и сказал, что жизнь меня научит.  И тут же ко мне подошел Витька Кузовлев, пожал руку и сказал: я – молодец, умею вести спор, веду его последовательно, логично и доказательно.

А вот сравнительно свежий случай. Уже в стране стал влиятельной фигурой Ельцин. Вовсю говорили о роспуске колхозов. Но еще существовала советская власть, функционировали  партийный органы. Я тогда работал в райкоме партии. Меня послали проводить  партийное собрание на сахарный завод. Люди там были настроены очень демократически. У многих Ельцин был кумиром. Собрание начиналось как обычно, а потом переросло в обыкновенную беседу. Меня о многом спрашивали. Я, в меру своих возможностей, отвечал.  Когда собрание закончилось, мне сказали:

 – Если бы с нами вот так раньше начальники разговаривали.

У меня от гордости за себя екнуло сердце. Хотя я и тогда понимал, что для меня это была незаслуженная похвала. Только тогда я понял я по-настоящему, насколько хамовато вели себя партийные и хозяйственные руководители, если простым людям пришлось говорить вот такое.

Мне неоднократно приходилось слушать в том же райкоме партии, что я умный. Поскольку слышишь о себе такое, невольно задумаешься, насколько эта оценка соответствует действительности. И опять возвращался к делам райкомовским.  И я логично пришел к выводу, что мое умственное преимущество никак и никем не использовалось. За исключение написания бесчисленного количества бумаг. А так моего совета никто и никогда не спрашивал. Ни по какому вопросу.
То же происходило и в редакции после того, как я туда возвратился из-за ликвидации в стране советской власти. Какие бы вопросы ни решались, меня никогда на эти обсуждения не приглашали.

Вот такая получается картина. Значит. нет за мной и этого превосходства. Если и случалось слышать о себе лестные слова, они были сказаны в качестве приятного  комплимента.


                7.
               

Меня долго мучили сомнения, приступать ли к следующей теме моей исповеди. Я мало с кем разговаривал о своих отношениях со слабым полом. Да и сводились они к такому минимуму, что можно и не касаться  этой сугубо интимной темы.
Сколько себя помню, я жил с твердым убеждением, что такие мальчики. каким уродился я, девушек в восторг не приводят. Совершенно не помню, чтобы на меня с обожанием глядели девчата.  Я не представлял, о чем с ними разговаривать. Девчата с нашей улицы с самого раннего моего детства на меня не обращали никакого внимания, поиграть с ними никогда не приглашали. А когда однажды мы с моим двоюродным братом Сашей попытались, дабы проявить свое превосходство, обсыпать двух девочек снегом, одна из них- Валя Лесных- попросту меня побила. А я стоял и позорно плакал.

Сашка, который обычно руководил всеми нашими проделками, на этот раз тоже оказался не на высоте. Он стоял рядом и испуганно наблюдал за моим избиением.
В начальной школе нас иногда развлекали играми, возможными в те послевоенные годы. Помнится, учителя иногда ставили нас парами: мальчик-девочка. По собственной инициативе меня никто из них не выбирал. Так что я с раннего детства усвоил для себя: от девочек мне лучше держаться подальше. Для себя же спокойнее.

В те послевоенные годы мы взрослели не по возрасту быстро. Уже в пятом классе многие мои товарищи проявляли совсем не маскируемое внимание девочкам. Со мной вместе в семилетке начинала учиться девочка, которую и в глаза многие звали Красотой. У нее действительно, по моим тогдашним представлениям, была очень привлекательная внешность. Ее очень любили в семье и одна из теток непрерывно обращалась к племяннице:» Красоты ты наша». Вот и прижилось это прозвище к девочке.

Но эта девочка-пятиклассница уже встречалась вечерами со своим кавалером. Его звали Германом и он был года не четыре старше Красоты.
В классе все об этом в открытую разговаривали. Красота училась даже ниже уровня посредственного. И учителя нередко недовольно говорили:
 – Простояла вечер со своим Германом. Вот уроки и не выучила. Совесть надо иметь. Рано еще у плетней обниматься.

Помнится, мой товарищ Коля Гостев и Иван Курдюков чуть не подрались на переменке из-за этой самой Красоты.

Я с некоторой завистью глядел на эти поползновения. Вот он может, а у меня ничего не получается. Многих своих товарищей я представлял себе более достойными, чем был сам. Мне казалось. что всем девочкам должен непременно нравиться Павел Болдырев. Он был сильнее всех нас, увереннее. У него ладно подвешен язык.  Его рассказы слушали всегда с большим вниманием. Помню, в классе, кажется, третьем он даже написал стихотворение и отдал его на оценку учителю Никите Ефимовичу Яньшину. Тот был мужчина  прагматичный, без эмоций. Он сухо посоветовал Павлу больше не заниматься такой ерундой, а больше времени уделять  учебе.

Больше Павло, как мы его тогда звали, стихов не писал. Зато стал рисовать по клеткам. Уже в восьмом классе он по клеткам с фотографии нарисовал портрет Раи Гостевой. Он проявлял к ней  повышенное внимание. Но, к моему удивлению, она ответных чувств не испытывала. Дело дошло даже до оскорблений с ее стороны. Что меня просто поставило в тупик. Такой парень, а она еще носом крутит.

Но надо теперь сказать со всей откровенностью, что мое наплевательское к себе отношение, не всегда разделялось окружающими. Было это уже в восьмом классе. Я стоял на квартире у Анпилоговых. Занимался во вторую смену. Однажды в классе объявили, что в актовом и спортивном по совместительству зале будет вечер. Что за вечер, теперь уже не помню. Помню только. что были поставлены скамейки для слушателей. Значит, предполагалась либо лекция, либо доклад, либо тематический вечер.

Я зашел в зал, сел на одну из скамеек и стал терпеливо ждать начала. В зал зашли две бойкие девочки. Одна- дочь учителя литературы Дмитрия Митрофановича Дуракова,  вторая-Козлобродова. Вторая  уже была мной отмечена как девочка оторви и брось. Как-то в нашем классе открылась дверь и неожиданно вместо человеческой физиономии мы увидели жуткий череп. Так нас разыгрывала Козлобродова.

Учительница, которая несколько  прихватила для урока перерыв, недовольно сказала:

 – -Вечно эта Козлобродова дурью мается. Вроде неглупая девчонка, а напускает на себя...

Так вот эти девочки стали присматриваться по рядам к сидящим на лавках. Козлобродова остановила свой взгляд на мне:

 – Вот мальчик ничего. Только ты им не увлекайся.  Ты видишь-румянец на щеках. Туберкулезный, наверно.

Такое хамство убило меня наповал. Я встал со скамейки и пошел к себе на квартиру. Больше на школьные вечера меня не тянуло. У меня постоянно вертелось в голове, что эти две высокомерные девочки откровенно надо мной посмеялись.

Подобный, на мой взгляд, конфуз я пережил уже в Узловой. Я приехал туда летом 1953 года, в самый разгар бериевской уголовной амнистии после смерти Сталина. Людей грабили и убивали в городе среди бела дня. А потому сестра меня никуда и не выпускала. Помнится, я больше сидел в квартире. Как-то к сестре зашла соседка Радимушкина. Она внимательно ко мне пригляделась и удивленно у сестры спросила:

 – А сколько  лет, Полин, твоему брату?

Сестра назвала мой возраст.

 – А что же у него щеки такие румяные?

Сестра ответила, что я приехал из села, а там свежий воздух.
Дом, где жила моя сестра, был барачного типа. В нем , разумеется, жили не только взрослые. Жили в нем и две девочки примерно моего возраста. Мое появление их очевидно заинтересовало. Однажды они пришли в комнату сестры и предложили взять меня с собой в парк. Я начал отнекиваться. В тот день муж моей сестры Алексей пришел с работы выпивши. Он сказал: какой я глупый – и я смирился. На свою голову.

Девчата повели меня в парк. Они  мне его показывали, я из-за присутствия рядом со мной девочек волновался и, по их мнению, вел себя неуклюже и смешно. В частности, я на что-то указал пальцем. Этот мой жест вызвал у них такое смущение, что они обе схватили меня за руку и умоляюще попросили больше так не делать.

Я был полностью раздавлен. И как мне кажется, больше с этими девочками в парк не ходил.  Не могу судить теперь, что они обо мне тогда думали, а я сам себе представлялся таким деревенским пеньком, что мне только и оставалось, что сидеть сиднем в квартире моей сестры.

Еще более нелепый случай произошел со мной, когда я второй год учился в ремесленном училище. В нашем актовом зале проводился предновогодний праздник. В те годы в нашем заведении готовили рабочих специалистов для завода горного оборудования только из подростков. А потому наше училищное руководство, чтобы нам был веселей праздник, пригласило девочек из соседней средней школы. Будущие специалисты завода от такой новости пришли в полный восторг. Меня нечистая тоже потащила на тот вечер.

Начиналось все чин чином. И от школы, и от нашего училища выступили ответственные товарищи, поздравили нас с наступающим Новым годом. Потом объявили белый танец. И вдруг одна  красиво сложенная девушка, по тогдашним моим понятиям, в роскошном белом платье и изящных туфлях подошла и пригласила меня на танец. Я косноязычно объяснился, что совершенно не умею танцевать. Девочка очень смутилась и вернулась на прежнее место. А я окончательно сконфуженный, покинул актовый зал училища и пошел в свою вечернюю школу, где я тогда учился. Там, как и полагалось,  был предновогодний вечер.

И там меня ждал сюрприз. В школу я пришел, когда предновогодний вечер был уже в самом разгаре. Я с кем-то разговаривал, глядел на пары танцующих. И, как мне помнится, белого танца  там не объявляли, а потому меня никто и не приглашал к моему удовлетворению.

Но в школе работала почта. И мне стали поступать письма весьма нежного содержания. Я весь плавился от восторга. Оказывается, я для кого-то нужный и желанный человек. Думаю, вряд ли кто на моем месте остался бы безразличным к такому проявлению чувств и внимания к  своей персоне.

Те записочки я долго хранил. Однажды на уроке по русскому языку у доски отвечала одна девушка. По заданию учительницы она  написала какой-то текст на доске и потом делала разбор по грамматическим правилам. Почерк мне что-то напоминал. И меня вдруг осенило. Я достал из своего потайного кармана те заветные письма и сверил некоторые характерно написанные буквы. Все правильно: изливалась в новогодней почте моей персоне именно эта девушка. Она была приятной, миниатюрной, с мягким характером.
Но в те годы я слишком заботился о порядочности своего поведения. Девушка была для меня симпатичной, приятной. Но не более того. И я не стал домогаться отношений.

Когда я учился в вечерней школе, у меня просто не оставалось времени для прогулок с девочками. Да и девочек, подходящих для такого случая, поблизости вовсе не наблюдалось. Мне помнится, что в самом начале моей учебы в вечерней  школе мы занимались в одном классе и тогда я сидел в окружении двух девочек-Любы Радимушкиной и еще кого-то, кто был знаком с Любой. Потом, вероятнее всего в девятом классе, мы оказались в другом помещении. И со мной уже сидели Рая Сбитнева и бывший фронтовик, инвалид войны Виктор Гребенников.
Ну сидели- и сидели. Рая мне определенно нравилась. Но она сидела, не проявляя ко мне знаков внимания. Постоянно меня спрашивала по учебе, иногда вместе с Гребенниковым они списывали у меня домашнее задание.

И все-таки  мне кто-то говорил, что я Рае нравлюсь. Но я  этому не особенно поверил. Хотя помню, что Рая пригласила меня и еще одного нашего соклассника Анатолия Болдырева, родом из Курской области, погулять в воскресенье по городу. Мы погуляли.  Потом вместе проводили Раю до дороги в ее северный городок, где она жила. И на том мои ухаживания за Раей закончились. Потом Рая бросила ходить в вечернюю школу. Я убеждал ее вернуться в класс. И она вернулась. Только не надолго. Потом снова бросила учебу. Кажется, она мне прозрачно намекала, что нам следует  стать друг другу поближе. Но я побоялся столь ответственного шага.

С тех самых пор мы с ней не виделись. Я отслужил военную службу, после демобилизации заехал в Узловую. И Рая пришла меня навестить. Я тогда в Узловой нашел одну девушку. Как тогда было в таких случаях принято говорить  –мы крутили любовь. Ни к чему друг друга не обязывающую. Точнее сказать, вместе проводили вечернее время. Сейчас уже не помню, как ее звали. Она на меня особых видов не имела. Да и я на нее.


Так вот я пришел со свидания поздно. Поздно встал, а в комнате, где жила моя сестра с мужем, в ведре не было ни капли воды. Я попробовал побриться теми каплями, что были. Одну щеку кое как ободрал. А со второй ничего не выходило. Надо было идти в колонку за водой.

И тут стук в комнату. Открываю дверь – на пороге Рая. Говорит, пришла навестить. Услышала от кого-то, что я демобилизовался. Мне было неловко за неубранную кровать, за недобритое лицо. И вообще я совершенно не представлял, что мне в этом случае делать. Я предлагаю Рае побыть в комнате одной, пока я схожу за водой и потом побреюсь. Рая меня не отпускала. Она сказала, что у нее очень ревнивый муж. Она нашла предлог, чтобы сходить к  кому-то из знакомых в ту часть города. где жила моя сестра. Отметилась там и теперь заскочила буквально на несколько минут, чтобы на меня взглянуть.

Совсем некстати тут же ко  мне пришел мой тогдашний друг Николай Окороков. Беседы с Раей у нас не получилось. Она попрощалась со мной уже навсегда. Тогда я был уже вполне взрослым человеком и вполне зрело понимал, что я попрощался с женщиной, которая меня глубоко и сильно любила. Помани я ее к себе и она пошла бы со мной без оглядки на край света.

На душе у меня тогда было большое смятение. Меня тянуло к Рае. Но я был совершенно не готов к такому решительному шагу, каким является создание семьи. Как я уже говорил выше, я поставил цель: учиться в университете. Когда при встрече об этом узнала Рая, она испуганно стала меня отговаривать. Нет. Только не в университете. По ее представлению, это учебное заведение было для меня не под силу.
ПРОЧИТАНО ДО СИХ ПОР
Теперь стали модными слова- комплекс, комплексы. Тогда они практически не употреблялись.  Но, как я теперь представляю, я весь состоял из комплексов. Правда, к окончанию военной службы во мне воспиталась некоторая  уверенность в себе. На многое смотрелось уже без прежней застенчивости и неуверенности в себе. В частности, я перестал панически бояться общества женщин, держался в их обществе увереннее, естественнее.  При сдаче вступительных экзаменов в университет проявилась даже тенденция к легкомысленному флирту. Тогда у меня вдруг случилась возможность выбора.

Помнится, немецкому языку мне помогала девочка Лена. Она поступала на филфак без необходимого тогда трудового стажа. Была до крайности наивной и беззащитной. Лена ко мне явно тянулась. Но ее беззащитность меня откровенно пугала. К такой чистоте и беспомощности и прикасаться было страшно.
 На юридический факультет прямо со школьной скамьи поступала девочка  прямо противоположного склада характера. Звали ее Бейрутой. Она была латышкой. По ее словам, у нее имелись все возможности поступить в Рижский университет. Но она поспорила со своими подругами, что без всяких связей поступит в Воронежский.

В отношении ее действительных возможностей в Риге мне доподлинно ничего не было известно. Но в Воронежском университете у нее были хорошие знакомые. Они были преподавателями. И, как мне теперь кажется, способствовали ее принятию в вуз.

Получилось так, что я отдал предпочтение Бейруте. Сначала думал, что это невинная игра. Но когда я перевелся, как и планировал, на заочное отделение, когда стал жить в Мамоне, меня мучила такая тоска, что я искал любую возможность при первом случае уехать в Воронеж и хоть несколько минут поговорить со своей латышкой.

Но случая не представилось. Я приехал в Воронеж только на зимнюю сессию и Бейрута предъявила мне ультиматум: либо я перевожусь на очное отделение, либо мы с ней порываем отношения.

Я недолго мучился сомнениями. Ребята, с которыми я познакомился на вступительных экзаменах, мне рассказали, что Бейрута вовсю флиртовала в мое отсутствие. К тому же моя семья в Мамоне уже настроила меня на постройку нового дома. Так что я в конце концов отверг ультиматум Бейруты. Мне кажется, что она такой исход встретила с большим облегчением. Мой отказ освобождал ее от всяких угрызений совести.   

Я же сжал свои чувства в комок и постарался убедить себя, что эта женщина- птица не моего полета. Впрочем, в этот разряд была отнесена не одна Бейрута. Перед вступительными экзаменами нас поселили в общежитие университета. Поскольку мужское к моему приезду было уже полностью заполнено, многим парням дали направление в женское. Там роль коменданта исполняла молодая девушка Алла Бондарева. Она училась на вечернем отделении исторического факультета университета и  работала в деканате. Девушка была красивая, холеная, с нежнейшей румяно-молочной кожей. Глядя на нее, так и напрашивалось сравнение с лицом фарфоровой куклы.

Алла стала предметом зависти и настойчивого ухаживания многих абитуриентов из женского студенческого общежития. Их устремления неизменно заканчивались неудачей и конфузом претендента. Сначала Алла проявляла снисхождение. Получалось так, что она вроде бы милостиво уступала не из-за того, что в ней проснулись чувства симпатии к очередному претенденту. Просто из снисхождения и жалости. Претендент смелел, вдохновлялся и делал решительный шаг: приглашал Аллу в ресторан. Девочка по виду была чистой воды аристократкой. Вот и следовало, по определению претендента, совершить аристократический поступок.

Но шаг оказывался роковым. Отбыв положенное в ресторане, благородно отдохнув с очередным поклонником, Алла на другой день резко порывала с ним всякие отношения. Незадачливые кавалеры  были людьми с тощими кошельками. В 1960 году (А именно в тот год я сдавал вступительные экзамены в университет) львиная доля абитуриентов имела денег ровно столько, чтобы не испытывать голод и иметь возможность после экзаменов в общем вагоне поезда возвратиться домой. Расходы на ресторан не предусматривались. А потому претенденты на Аллу оказывались в крайне бедственном положении. Помню, для возвращения моего соседа по комнате домой мы скидывались из своих нищенских крох. А ведь говорил я ему, что для него хождение с Аллой в ресторан-дело заведомо дохлое. Но уперся 28-летний парень: жениться, мол, на ней хочу. Люблю очень. Одним словом, нес всякую околесицу. Парень был заметно старше всех нас. Потому наши доводы нам самим казались малоубедительными. Человек уже пожил, лучше нас в жизни разбирается.

Лично у меня с Аллой были чисто деловые отношения. На вступительные экзамены в университет я приехал в военной форме. А посему я брал у Аллы большую эмалированную миску для стирки тельняшки, трусов и носков. Я был твердо убежден в том, что для такой павы я фигура не интересная. А потому и держался с ней соответственно. Помню, даже набрался наглости высказать Алле свое отношение к ее ресторанным похождениям. Не постеснялся сказать, что это жестоко и подло с ее стороны.

Алла сначала вспылила. А потом как-то жалко сказала, что претенденты ей надоедают своей назойливостью до такой степени, что она мстит им таким образом за их непереносимую настырность.

Во время сдачи вступительных экзаменов я не замечал, чтобы Алла хоть как-то проявляла ко мне интерес. Она только все время резко отрицательно отзывалась о Бейруте. А потом, когда  я приехал на зимнюю сессию, наши сложные отношения с латышкой Бейрутой стали почему-то предметом широкого обсуждения среди всех моих знакомых.  При первой же встрече эту тему затронула и Алла Бондарева. Она без обиняков заявила, что Бейрута-девушка не для меня. И тут же сказала, что мы с ней были бы наилучшей парой. От такой откровенности я просто оторопел и не нашел ничего лучшего как сказать, почему она так думает. В ответ не прозвучало ни признаний в любви, ни других душещипательных признаний. Алла просто сказала: ты. Иван, человек надежный. Подумай о моем предложении.

Я, конечно, подумал. Но от Аллы с той поры постарался держаться подальше. Ее холодная рассудочность меня пугала.

Все мои флиртовые похождения, с виду такие невинные, сыграли со мной плохую шутку. О них не стоило бы переживать и раскаиваться в содеянном, если бы они не принесли потом совсем не невинные последствия.

Я учился заочно в  университете. Работал в колхозе электросварщиком, потом уходил монтажником в электросети, и снова возвратился в колхоз. А по воскресеньям ходил в клуб. Получилось так, что я сначала  встречался с одной девушкой. Потом перебежал к другой. Временами  выходило так, что встречался попеременно. Эта запутанность меня тогда если и мучила, то не настолько, чтобы принимать кардинальные меры. Наверное, я человек нерешительный. Эту запутанность разрешила сама жизнь.

Я ходил в клуб по воскресеньям чаще всего выпивши. Потому что именно в   этот день получалось встретиться с друзьями, поговорить о новостях и безмятежно и непринужденно пообщаться. Как-то получилось так, что у меня появилось желание побыть с одной из девушек- Машей Курдюковой. В клубе я ее не нашел. Мне сказали, что она ушла домой. Как-то странно сказали. По трезвому я бы на  эту странность обратил внимание, а по пьяному делу все осталось незамеченным. И я поплелся домой к Маше. Так бывало не раз. Всегда находились люди, кто мог ее позвать на встречу со мной.

На этот раз ее подруги без обиняков меня спросили, собираюсь ли я жениться? Я ответил. что мы летом будем ломать старую хату и начинать ставить новый дом. Какая тут может быть женитьба? Женитьба- это почти неизбежно рождение через девять месяцев ребенка. А где ему жить?  В саманной времянке?
Машины подруги с предельной откровенностью сказали мне, что мы с ней разные люди. У нее всего шесть классов образования, а я учусь в университете. Сначала, возможно, это и не станет камнем преткновения. А потом почти стопроцентно будет развод.

А потому Маша начала встречаться с парнем ее уровня. Парень по ней сохнет и в отличие от меня готов хоть сейчас не ней жениться.
Как я уже говорил выше, я был выпивши. А потому горд. Я передал Маше через подруг пожелание счастья. Сказал, что она в любой момент наших отношений была абсолютно свободна в своем выборе. Вполне  свободна она и теперь.
Вскоре  мне с большим удовольствием и злорадством передали, что Маша просватана и пора угрызений совести за всю эту неопределенность для меня миновала.

А через небольшой промежуток времени мы сыграли свадьбу с моей женой. Казалось бы, все разрешилось само собой. Но настоящее чувство неловкости и угрызения совести мне пришлось испытать позднее. Я теперь уже совершенно не помню, жили ли мы тогда в своей старой хате, или уже обживали новый дом. Но для моих воспоминаний это  не так уж и важно. Случилось все  так. Из Брянской области вернулся на жительство в Мамон   мой двоюродный брат Иван Васильевич. Сначала он был женат на Вере. Но к моменту истории моего рассказа он уже окрутился вторично.  Его женой стала местная девушка. И звали ее Таней. Она была родом с Березова. Это конец Мамона в южном направлении.

Как-то отец Ивана Васильевича- Василий Иванович гнал самогон. Вечером меня пригласили снять пробу. Сам дядя Вася хлопотал у аппарата. Потому он за стол не сел. Снимать пробу уселись мы с Иваном Васильевичем. Закуску нам готовила Таня. Мы с Иваном Васильевичем  разговаривали о чем-то постороннем. И в этом постороннем было что-то такое, что заставило Таню застыть как в копанной и спросить:

-Так это ты и есть Иван Болдырев?

-Я и есть, сколько себя помню. А что тебя удивило? Мы ведь не один день знакомы...

-Так это тебя так сильно любила Маша Курдюкова?

-Сильно, не сильно-не знаю. Но мы с ней действительно встречались. А в чем, собственно, дело?

-Да она мне рассказывала. Мы ведь с ней соседками стали, как она замуж вышла.
И Таня как-то замкнулась. На мои  вопросы она наотрез отвечать отказалась.
Из всего этого разговора я понял, что в глазах Тани я был если не подонком, то чем-то около того.

 Был и второй неожиданный случай, который меня в моих собственных глазах добил окончательно. В то время я уже жил и работал в Петропавловке.  Нам требовался на кухню шкаф для круп, муки и прочей снеди. Причем он должен быть компактным для нашей маленькой кухни и недорого стоить. Совершенно не помню сейчас, каким путем, но  моя жена как-то обнаружила нужный нам шкаф в Мамоне  и договорилась, чтобы его придержали до нашего приезда. Мне предстояло увезти его со склада сельпо или из магазина. Теперь уж  совершенно не помню. Помню лишь, что дело решалось не сразу и я пошел, чтобы скоротать время, выпить кружку пива в столовой.

В зале столовой людей оказалось немного. Но еще были времена, когда посетителей обслуживал официант. За одним столом сидели мужчины. Остальные столы были свободны. По залу бегал мальчик лет четырех-пяти. Я взял пива и сел за свободный стол. И вдруг увидел: поднос с закусками для мужчин несет Маша Курдюкова. Она увидела меня  и поднос выпал у нее из рук. Она убежала на кухню. За ней с восклицаниями  "Мама!", "Мама!" побежал и мальчик.

Совершенно растерянный я встал и ушел из столовой. Я окончательно и бесповоротно определил себя в последние негодяи.
В определенной степени я был осмотрительным человеком. Причем в это понятие я вкладываю негативный смысл. Я никогда не говорил девушкам слово "люблю". Не требовал такой клятвы и от них. Таким образом, каждая сторона не брала на себя никаких обязательств. Не получилось- и некого упрекать, что не сдержал, мол, слово. Казалось, что так честнее.

С позиции прожитой жизни я могу сделать вывод, что я чаще всего бережно и почти беспорочно обращался со своими девушками. У меня с ними дальше обниманий и жарких поцелуев дело не заходило. От других своих товарищей я слышал совершенно иное. Столь бережное отношение к своим подругам записывал себе в плюс. Считал, что так порядочно и честно. Оказалось, что это было самообманом. Рассказанный выше случай стал для меня в свое время убедительным тому подтверждением.

Трудно быть судьей самому себе в конце  прожитой жизни. В случае с Машей Курдюковой я себя вполне справедливо называю негодяем. Она для меня была очень душевным отзывчивым человеком. Сколько она претерпела от моего несносного характера-одному богу известно. Теперь мне стыдно, что  я причинил ей душевную боль.

Но когда я думаю о своих амурных похождениях в общих чертах, мне иногда становится обидно, что в некоторых ситуациях я уж слишком скромничал. Жизнь прошла- а ярких воспоминаний почти и нет. Мне  приходилось видеть, насколько сильно люди любят друг друга, какие между ними разыгрывались сцены. Я воочию видел, на какие поступки могли идти влюбленные. В отношении собственной персоны ничего подобного не наблюдал. Выходит, я- фигура. недостойная сильных порывистых страстей.

С другой стороны иногда подумаешь, что это даже лучше. Удалось избежать этих чрезмерных любовных потрясений. Переживания, конечно же, были. Но они мне не переворачивали душу наизнанку, не коверкали жизнь.

 Впрочем,  перечитал я свою эту писанину и еще раз убедился в правильности тютчевского утверждения: "Мысль изреченная есть ложь". А может, в своем далеком прошлом я был совершенно другим человеком. Думаю, что наиболее верно последнее. В пору своей молодости и зрелой жизни у меня было много друзей. Они ко мне тянулись, на деле проявляли свою привязанность.
Недавно я по случаю оказался в редакции. Туда тоже по случаю приехал редактор Петропавловской газеты Александр Сергеевич Попов. Он сказал, что обо мне в Петропавловке до сих пор очень хорошо отзываются.

А теперь, в Калаче, мне не с кем и словом обмолвиться. Создается впечатление, что для окружающих я стал в лучшем случае совершенно безразличен. В худшем, я для них просто противен. Вот такой получается итог.

Лично у меня с памятью все наперекосяк. Когда надо вспомнить- как отрезало. Когда не надо- все всплывает, как будто происходит сейчас. Вот и вспомнилось невпопад. Я уходил на службу в Военно-Морской Флот практически почти не целованным. Единственный раз меня поцеловала Маша Журавлева, женщина на шесть лет от меня старше. И то это было словно понарошку. Об этом и рассказывать просто скучно и не интересно. С этой женщиной я познакомился только по той причине, что очень хотелось иметь девушку, понежничать перед военной службой. Сидели по ночам на скамейке, о том о сем разговаривали- и не более того.

А потом, на службе, так мечталось о встречах с девочками. Сидишь на вахте. Кругом ночь.  И ничего не происходит. В голове только мечтательные картины. И идеально-романтические отношения с девочками.

Причем такое случалось не только со мной. Подобное происходило со всеми служившими рядом матросами. Мне запало в память, как однажды сказал теплой весной мой тогдашний товарищ Витька Кузовлев: сейчас бы с девчонкой просто посидеть рядом.  И ничего более.

Вот такое у нас было в отношение девочек настроение. Тогда мы были настолько чистыми в своих помыслах, так высоко  возносили слабый пол, что теперь об этом смешно и вспоминать.

Не удивительно, что  я соответствующим образом вел себя при одной моей командировке в Ригу. Перед поездкой туда ко мне в дивизион пришел мой двоюродный брат Славик Болдырев. Он сказал, что у него в столице Латвии есть знакомые девчата и он может дать нам адреса. Я взял их. И случилось так, что с одной из них-Соней Кудяновой- у меня  произошла романтическая авантюрная история. Славик нас предупредил, что Соня-его девочка и к ней клинья бить не надо. Но вышло так, что мы попали на квартиру именно к ней. И меня там приняли за Славика. Оказалось, Славик поддерживал с Соней заочную переписку.
Не время и не место подробно рассказывать, как обстояло дело. Но у меня хватило мужества открыться перед девушкой в своем невольном самозванстве только тогда, когда мы с ней ушли на улицу.

Соня проявила практичность. Она объяснила мне, что Славика
и в глаза не видела. А потому у нее к нему никакой привязанности нет. А вот со мной она была бы не прочь познакомиться поосновательней. Мне пришлось  убеждать ее, что так поступать мы просто не можем. Это против нашей совести. Это подло наконец.

Вот такими мы были в свое время рыцарями. Потом жизнь основательно пообкатала, продемонстрировала свою изнанку. И наши романтические настроения со временем стали нами восприниматься как наивные.
Но именно романтические времена являются теперь самыми светлыми и желанными воспоминаниями.



               
               
                8.
Настало время покопаться в памяти по поводу моей трудовой жизни. Я  уже говорил выше, что в Узловой учился одновременно и в ремесленном училище, и в вечерней школе. Оба учебных заведения закончил в 1955 году. Из училища меня направили работать на Узловский машиностроительный завод  электрогазосварщиком. Попал я в  электромеханический цех. Мастер училища объяснил мне, что это для меня удачное распределение. Там можно стать хорошим специалистом, и зарплата приличная.

Но как я потом убедился, все было не так уж и просто. Помню, начинал я работать под началом мастера, который мне  чем-то напоминал артиста Меркурьева.  Он и обличьем и дородной осанистостью был похож на тогдашнюю знаменитость киноэкрана.

Поначалу мастер мне понравился. Он был спокойным, не кричал. Правда, и работой нас здорово не загружал. А это обещало малую зарплату.
Прошел месяц работы в электромеханическом цехе. В день зарплаты ко мне подошел парень. Он, как и я был  выпускником ремесленного училище. Только имел специальность слесаря. Парень сказал, что все новички собираются в складчину угощать мастера. Буду ли я принимать в этом участие?

Я отказался. Парень сказал, что я потом об этом буду жалеть. Так оно потом и вышло. Внешне мастер относился ко мне по-прежнему. Даже стал вроде бы заботливее. Как-то подходит ко мне утром в цеху и говорит:
 – Ну, Иван, и у тебя теперь есть возможность прилично заработать. Сейчас тебе привезут насос высокого давления, будешь его варить. Ты уж постарайся. Чтобы не потек, и высокое давление выдержал.

Я испугался этого высокого доверия. О чем тут же мастеру и сказал:
 – Варить под высокое давление – надо иметь хорошую квалификацию. А я только из ремеслухи. У меня никакого опыта нет.

 – Ну, не боги горшки обжигают. Постараешься – получится. Ты главное-не спеши.
И я поддался на эту дешевую лесть. Мне привезли сложную и громоздкую конструкцию из толстых труб и я приступил к работе. С самого начала я сел в калошу. В училище нас  учили подбирать толщину электрода по толщине свариваемого металла. Так я и поступил. Оказывается, трубы варятся более тонкими электродами. И варятся они не так, как плоский металл. Надо было полумесяцем осуществлять колебание электродом. Одним словом, надо было варить так, как варят электродом с меловой обмазкой.

Для меня это тяжелое испытание закончилось плачевно. Насос мой при нагнетании проектного давления потек во все  щели. Многодневная моя работа  не была по этой причине оплачена. Бывалые рабочие открыто мне говорили, что мастера надо напоить. Тогда ко мне отношение изменится. Оказывается, мастеру ставил магарычи весь цех. Но в то время по моим идейным убеждениям такой шаг был неприемлем. В результате более 600 рублей я никак не зарабатывал. Этих денег мне хватало только на тощее питание.

В январе 1956 года на заводе вообще работы почти не стало. Тогда предприятие  страдало неритмичностью загрузки. В начале месяца работы, как правило, ни у кого  не было. Зато в конце месяца или квартала вкалывали по две смены.

Мастер в открытую делал так, чтобы у меня был минимальный заработок. Меня это тяготило. Как-то я заговорил с ним об  этом напрямик. Он напрямик ответил:               
 – Поставишь бутылку с зарплаты  – будешь хорошо получать. Мне такое предложение показалось унизительным и я высказал желание уволиться с завода.  Мастер невозмутимо произнес с полным безразличием: да пожалуйста. Он сходил к начальнику цеха. Поговорил с ним. Начальник цеха вызвал меня к себе, спросил, в чем дело. Я ответил. что мало зарабатываю. Он резонно отметил, что из меня еще сварщик неважный. Мне на это возражать было нечего. Сварщик я действительно был очень неважный.

Начальник цеха попросил меня подумать. И если уж я не переменю своего желания покинуть завод, он поперек дороги мне стоять не будет. Хотя все это было противозаконно. Выпускник ремесленного училища должен был отработать на одном предприятии два года. Только потом он имел право уволиться. До этого срока мне не хватала что-то около года, или чуть менее того.

Тем не менее меня уволили. И я с большой радостью отправился на свою родину в Мамон. Теперь я хорошо осознал, что я человек по натуре сугубо сельский. Живя в Узловой, я постоянно по Мамону скучал. Мне снилась работа в поле, пастьба коров. Тогда в колхозе вся работа была по большей части сугубо физическая. Ни тебе особой смекалки, ни изобретательности. Но именно она мне    почему-то нравилась.

Колхозный бригадир Андрей Александрович Сотников сразу же усек мое возвращение в Мамон и пришел гнать (Вот и вспомнилось тогдашнее расхожее слово) меня на работу. Тогда все мужики бригады возили бригадным быкам солому с поля. Вот и меня привлекли к этой работе. Как только утром окончательно развидневалось, мы ехали на тракторе с санями в поле. Трактор    ДТ-54 двигался чуть ли не воловьем шагом. На санях шел неспешный разговор. Обсуждались все сельские новости. Мужики степенно курили. Когда кончались темы разговора, все погружались в молчание.

Когда приезжали в поле, мне поручалось либо сбрасывать солому со скирда, либо подавать ее опытным мужикам на санях. Они очень умело выкладывали воз.

Работа была тяжелой.  Солома осенью промокала, зимой промерзала. Отдирать ее было трудно, поднимать вилами-тоже. А потом уставшие и пропотевшие остывали и мерзли на лютом морозе пока добирались до бригады. Лежишь, съежившись от холода на возу, а кругом просторные заснеженные поля. Дует пронизывающий ветер. И в то же время, несмотря на холод, на душе покой и умиротворенность. Вот уже и село. В основном утлые с прогнившей соломой на крышах хаты. Бедность несусветная. Но тогда это было обыденно и привычно. А потому и не вызывало  горечи в душе. Думалось лишь об одном. Вот скоро буду в своей хате. Там в приделанном к грубке чугунке жарко горит каменный уголь. В хате уже не просто тепло, а по настоящему жарко. Вот там-то я и отогреюсь.

 В ту холодную зиму в Мамоне произошло потрясшее меня событие.
В одно из воскресений застрелился мой соклассник по  семилетней школе Миша Гостев. К 1956 году он успел поучиться в ФЗО, отсидеть в тюрьме. Как-то в одно из воскресений он заходил ко мне домой. Мы  долго разговаривали. Он был словоохотлив и весел.
 И вот с ним такое случилось. О его самоубийстве говорили разное. Одни утверждали. что из-за девушки. И эта версия имела свои основания. Михаил пришел тогда с базара. Пообедал дома, пошел к одному из наших соклассников- Гене Неверову. Взял у него ружье и пошел на  нижнегнилушанский свинарник. Там работала свинаркой его девушка. Они о чем-то поговорили и Миша стремительно поднял дуло ружья к виску и выстрелил.

В случившемся разбиралась милиция. Но ничего криминального не нашла. Потом мне пришлось разговаривать с двоюродным братом Миши –  Иваном Тихоновичем Гостевым. Он рассказал некоторые подробности, предшествующие самоубийству.

Иван Тихонович и Миша были в то воскресенье на  базаре. По словам Ивана Тихоновича, у него водились какие-то деньги. И они на  них выпили по 150 граммов водки. Миша был очень расстроен. Он сокрушался, что жизнь совершенно не складывается. Даже стопки водки выпить не на что. Иван Тихонович считал тогда, что Миша застрелился от тяжелой жизни.

Была и еще одна версия. Люди знающие поговаривали, что его в тюрьме проиграли в карты. Версий было много. Но почему Михаил свел счеты с жизнью,так и осталось тайной. Ее покойный унес с собой в могилу.

Теперь уже совершенно не помню, разгружали ли мы солому сразу, или делали это утром. Но приезжали мы в село уже по темному.

По весне образовалось много другой работы. Были сев, сенокос.  Эта работа мне особенно запомнилась. Нас подобралась молодая компания. Воз на машине нам клали опытные мужики, а мы везли сено в село к скирдам. По дороге вовсю горланили песни. Это всем нравилось. Наша компания по-настоящему сдружилась. А потому тяжелая работа  нам была не в тягость. Время, прожитое в Мамоне до призыва на военную службу, оставило в общем приятное воспоминание.

Я  уже рассказывал о том, что после военной службы устроился работать в колхоз электросварщиком. Тогда перед Иваном Тихоновичем Гостевым я чувствовал себя неловко. До меня сварщиком в колхозе был именно он. Но варить он совершенно не умел. И из меня был специалист незавидный. К тому же я четыре года военной службы к электросварке никакого отношения не имел. И те не ахти какие навыки от училища и завода окончательно поутратились.

Я говорил об этом колхозным механикам. Но они были настроены оптимистически. К тому же первые дни моей работы почему-то вселили в них уверенность. И я понял, что Иван Тихонович действительно ничего не умел.
И потекла моя жизнь в ремонтной мастерской. Дни за днями – одно и то  же. Поначалу мне было просто дико, что многие элементарные правила сварки в колхозе на каждом шагу нарушались. Тут варился чугун  обычным меловым электродом. Тут электроды были только одной толщины- шестерка. Другой проволоки в колхоз, сколько я помню, не привозили. Меня просто приводило в ужас, что никакая технология не соблюдалась. Но как-то все работало, серьезных аварий не случалось.

Со временем стал замечать, что у меня появилась уверенность. Я стал работать не только с горизонтальными швами. Такой вид сварки на заводе преобладал. Я стал варить швы вертикальные и даже потолочные. Механизаторы, усвоив это, подобнаглели. Они ничего уже не хотели переворачивать. Кузьмич, мол, и так сварит как надо.

Вероятнее всего, года через два выяснилось, что только колхозу "Победа", где я имел честь работать, разрешалось варить электросваркой автомобильные рамы. Я начал задирать нос. Но в то же время понимал, что для завода я окончательно утратил какую либо ценность. Я работал преимущественно меловыми электродами. А там работали исключительно стандартными, в зависимости от марки свариваемой стали. Тут я был полнейшим профаном.
И все-таки настоящую цену себе как специалисту я узнал гораздо позже. Мне приходилось слышать. что я хороший сварщик и тогда, когда я по этой специальности работал. Но как-то этим похвалам не придавал большого значения. Но прошли годы. Я уже давно работал в газете. А мне иногда при встрече говорили:

 –Как ты мне машину заварил! До сих пор в днище ни одной трещинки.

Вот это мне по настоящему грело душу. Уже став пенсионером после длительной работы журналистом, я нередко жалел, что до конца дней своих не работал электросварщиком.

Лишь к концу своей жизни я  с горечью убедился, что профессию газетчика, в которую я с таким вожделением стремился, приобрел зря. Исписав тонны бумаги, я в конце концов понял, что не принес этой писаниной никакой пользы ни себе, ни окружающим людям. В буквальном смысле только переводил бумагу, которую можно было использовать для чего-то более разумного.

Но к этому выводу я пришел потом. А пока, будучи электросварщиком, я  изо всех сил тянулся в журналистику. Помнится, на заочном отделении университета нам было рекомендовано публиковаться для зачета по практике. Я долго маялся неуверенностью. Пока мне не подвернулся материал по свиноферме. Я его состряпал. В содержании и моем журналистском мастерстве я основательно сомневался. А вот заголовок созрел мгновенно: "Почему дохнут поросята". В том, что он удачен, я был абсолютно уверен. Слава богу, мою уверенность поколебали до отсылки материала в редакцию. Одна  из родственниц сказала, что так грубо и прямолинейно. Такой заголовок газета никогда не напечатает. Потом я и сам убедился, что такие заголовки, как правило, не употребляются.

К моему удивлению, этот материал был напечатан довольно быстро и почти без правок. Это придало мне уверенности. Я мобилизовался и побеседовал с колхозным токарем Валентином Васильевичем Денисовым. Он был отменный специалист, фактура, как говорят матерые газетчики, солидная.

Выбор мой оказался удачным. Получился очерк, который мне и самому понравился. Послал снова в тогдашнюю межрайонную газету "Маяк Придонья". И очерк напечатали почти без правок. Это вселило в меня робкую мечту.  Созрело решение поехать в Павловск, где располагалась тогдашняя межрайонная газета, на разведку. А вдруг там есть вакансия и, чем черт не шутит, может, мне повезет?

Приехал я в Павловск в аккурат в полдень. В редакции были сотрудники. Они собирались расходиться на обед. Из всех мне запомнились только двое. Один (кажется. его звали Иван Безгузов). потом работал редактором Верхнемамонской районной газеты.

Вторым был Виктор Пахомов. Он на обед не пошел. С ним мы основательно поговорили. Он-то мне и открыл глаза на действительное положение  дел в редакции. Вакансий не было. И на обозримое время не предвиделось. Оба мои материала всем в редакции очень понравились. И основное их достоинство- они написаны свежим, сочным, не затертым газетными штампами языком.

Из Павловска я уезжал с двояким чувством. Я для себя усвоил, что пробиться работать в газету довольно трудно. После ликвидации районных газет многие журналисты оказались без дела.  У них какой-никакой опыт. А я газетной кухни и не нюхал.

С другой стороны ободряла высокая оценка напечатанных моих материалов.
Возможно, раньше, а, возможно, позже посылал я свой материал и в калачеевскую межрайонную газету "Сельский труженик". Это было об Иване Федоровиче Мязине- колхозном библиотекаре. Его тоже напечатали. Но начисто отрезали витиеватое начало. Мне оно нравилось. И такое  беспардонное сокращение, по моему мнению, создавало впечатление, что корреспонденция начинается сразу с середины.

Как-то возвращаясь с зимней сессии из университета, я набрался наглости и зашел в редакцию калачеевской газеты поинтересоваться, нет ли у них для меня работы. Меня сразу направили к ответственному секретарю Георгию Ивановичу Редько.

Как он мне тогда не понравился!  Он в  грубой форме сказал, что надо чаще писать, оставаясь селькором. А без солидного опыта подготовки материалов о профессиональной журналистике и думать не стоит. Калач для меня оказался не таким гостеприимным как Павловск. Там со мной очень душевно поговорил Виктор Пахомов.


      
               

                9.
Моя газетная звезда зажглась с созданием в области семи новых районов. Вернее, они были восстановлены после хрущевского разгона. Где-то в начале апреля 1965 года  я увидел новую газету Петропавловского района. В него тогда стал входить и наш нижнемамонский колхоз "Победа". Сразу же  через Калач поехал в это совершенно не знакомое мне село. В Петропавловку по прямой дороге тогда автобус еще не ходил. Да и  другой грузовой транспорт –  тоже. Пришел в редакцию. Мне указали кабинет редактора. Им был Алексей Иосифович Багринцев, маленький. очень подвижный мужчина с неимоверно низким и сочным басом, так не подходящим к его миниатюрной комплекции.

Алексей Иосифович пригласил меня сесть на один из стульев, стоящих вдоль глухой стены напротив редакторского стола. Сел и сам, поинтересовался, что меня привело в редакцию. Я изложил цель своего появления в его кабинете. Редактор сказал, что штат в редакции почти полностью заполнен. А вот нормально писать, просто и толково излагать мысль практически некому. Так что человек даже с незаконченным журналистским образованием им очень требуется. Я показал свои два материала из павловской газеты. Они Алексею Иосифовичу понравились.

 – Правили?  –  поинтересовался он.

 – А кого из нас не правят?  –  вопросом на вопрос ответил я.  – Только в моих материалах правка совсем незначительная. В статье  – всего два слова. В очерке прошло все, как в оригинале.

Мой ответ Багринцеву понравился. Он подтвердил, что в редакциях правят действительно всех. Даже гениев. И Алексей Иосифович отпустил меня домой с тем  условием, чтобы я на следующий день с утра был уже в редакции на работе. Окрыленный, я поспешил в Мамон. Приехал уже вечером. Кое-как уложил вещи. И тут меня позвал мой родственник- дядя Вася на застолье. Он в то время перестраивал свою хату. Плотники у него положили матицу. По этому случаю принято пить водку. Мы пили самогон, и в достаточном количестве. Так что в Петропавловку часам к десяти я прибыл с большого бодуна.
ПРОЧИТАНО ДО СИХ ПОР
В коридоре редакции меня увидел Алексей Иосифович и немедленно увел в свой кабинет. Я попытался объяснить, что мне надо бы устроиться сначала в гостинице, иначе к ночи там может мест не оказаться. На что Багринцев сказал, что для сотрудника редакции место всегда найдется.  И ты, мол. не сомневайся, ставь в моем кабинете чемодан и приступай к работе. И тут же объяснил,  что мне надлежит сделать. Я оторопел. Мне предстояло подготовить полосу писем всего за один уже неполный день.

С больной головой, в полной растерянности, за столом, который стоял в редакторском кабинете, но Алексей Иосифович им не пользовался, со стоящим рядом большим чемоданом с вещами я приступил к делу. Передо мной появилась стопка присланных в редакцию писем, пачка бумаги, чернильница непроливайка и ручка со стальным пером. Я весь собрался и начал работать так, как в тот момент получалось. Я отчетливо осознавал, что для красивых отточенных предложений у меня  времени нет. Важно сохранить суть письма, чтобы чего не перепутать. Иначе моя газетная карьера закончится в  самом начале.

Когда пришло время обеда, в  кабинет откуда-то пришел редактор и  сказал, что ребята приглашают меня в столовую на обед. Тут только я и познакомился с сотрудниками редакции. Это были Иван Смородинов, Боря Суховерхов, Коля Струков и Володя Торопенков. Поговорить, правда, не удалось. Мне предстояло много работать. Я тогда еще совсем не представлял, сколько писем требовалось на газетную полосу. Но я почему-то во время обеда ощущал, что сделано мало.

В шесть часов вечера я хотел встать из-за стола. В течение дня Багринцев практически не появлялся в своем кабинете. Где он работал или просто проводил время –  мне было совершенно не известно. Но только я  проявил намерение завершить рабочий день – он тут как тут. Алексей Иосифович как-то по дружески пояснил мне, что в редакциях рабочий день практически не нормирован. На полосу писем не хватало около ста строк. Поэтому надо еще поработать. И я послушно уселся за стол.

Наконец мне сказали: материала хватит. Меня пригласили в кабинет ответственного секретаря редакции Михаила Степановича Есакова. Там я стеснительно сказал ему и редактору, что большую часть писем мне проверить  не удалось. Пробовал звонить в села. Но я там людей не знаю, они меня – тоже. Так что в большинстве случаев пришлось верить только авторам. Меня опытные газетчики заверили, что это не страшно. Если и случится оплошность, нам по молодости газеты простят.

Часов около восьми  редакцию закрыли и большая часть сотрудников пошла в гостиницу. Мне намекнули, что надо бы обмыть мой приход в редакцию. Но с водкой в Петропавловке плохо. Я спросил, где ту т магазин. Он оказался прямо напротив гостиницы. Я решительно туда направился. Там была высокая симпатичная продавщица, как потом я выяснил- Конопелькина. На нее я почему-то произвел впечатление. Потом я понял, что район был молодой. Всех чиновников продавцы еще не знали. И я в глазах Конопелькиной глянулся важной персоной. Я спросил бутылку водки. Она мне ее безропотно подала. В комнате гостиницы, где мне вместе с другими работниками редакции отвели место, жило человек десять. Были там и не знакомые нам люди. Но тогда как-то не особенно стеснялись выпить после работы. Если все в меру, если все вели себя пристойно, это было вполне нормальным явлением.

Мне сейчас совершенно не помнится, что мне тогда говорили новые товарищи по работе. Вероятнее всего, ничего серьезного. Так, пустая, ни к чему не обязывающая болтовня людей ужинающих под сто граммов. Тогда ни телевизором, ни радиодинамиком в гостиничной комнате Петропавловки и не пахло. А посему мы поели, пошли на улице покурили и улеглись спать.

Утром после завтрака в столовой пришли в редакцию. И меня сразу же с таинственным видом отозвала в сторону машинистка редакции. Ее таинственный вид привел меня в смятение. Мне показалось, что я сделал что-то не так и она меня хочет заранее предупредить, чтобы я подготовился к неприятности.

Но машинистка меня обрадовала. Она сказала, что вчера после нашего ухода при ней разговаривали обо мне редактор и ответственный секретарь. Оба моей работой остались довольны. По их словам, в редакции такой работоспособности никто не проявлял. Да и править мои письма почти не пришлось. Оба решили, есть надежда, что из меня может получиться что-то дельное. По словам машинистки,  если я буду работать в таком ключе и в дальнейшем, меня поставят на отдел писем.

Надо сказать, что отделом писем тогда руководил Владимир Кузьмич Лебединский. До прихода в редакцию он работал в уголовном розыске. А как только был создан Петропавловский район,  попросился у Багринцева в редакцию.

До сих пор не пойму, что его подвигло на такой шаг? Владимир Кузьмич отличался от остальных сотрудников редакции изысканностью и аккуратностью одежды, молодцеватой походкой, высоким ростом и красивой фигурой. Он завел папки, аккуратно раскладывал в них письма по темам. И на этом всякая работа прекращалась.

Лебединский со своими новыми товарищами по работе кроме учтивых приветствий отношения не поддерживал. Утром он приходил на работу. Потом его никто не видел. Была весна и люди говорили, что Владимир Кузьмич днями пропадал на местной речке. Стоял и мечтательно смотрел вдаль. И лицо его было отсутствующе одухотворенным.

Между тем над мечтателем сгущались тучи. Происходило это не сразу после моего появления в редакции. К тому времени у нас уже появился заместитель редактора Семен Иванович Батищев. Теперь мне видится, что они вместе с Багринцевым приняли решение устроить Владимиру Кузьмичу творческий экзамен. Они поручили ему пойти в столовую и написать оттуда корреспонденцию. Помню, Лебединский сначала даже загорелся этой идеей. Несколько дней он ходил в столовую, задавал вопросы посетителям, работникам столовой. А потом написал материал, который был жестоко разбит на коллективной читке.

Теперь трудно говорить об этом что-то конкретное. Запечатлелся лишь один момент. У Лебединского было написано:"Я зашел в столовую. Все ели котлеты. Какое единство вкуса!" На вопрос, в чем тут дело? То ли котлеты были очень вкусными, то ли ничего другого в меню не было,  Владимир Кузьмич ответил, что ему очень понравилась эта фраза. Судьба его  на этом была решена. Я стал заведующим отделом писем, а Владимир Кузьмич переведен на местное радио. На него  в редакции стали смотреть с юмором и легким презрением.

Потом  мы разговаривали с Лебединским обо всем происшедшем. Он мне откровенно признался, что с самого начала понял: сел он не в свою телегу. Вскоре Владимир Кузьмич от нас уволился и уехал куда-то в Среднюю Азию работать в милицию.

 Был тогда в редакции и другой колоритный кадр –  Коля Струков. С первых же дней моей работы в районке о нем мне рассказали довольно странную анекдотическую историю. К моменту начала выхода газеты вновь созданного района в Москве прошел Пленум ЦК  КПСС. Тогда было принято газетчикам готовить отклики на это событие. Багринцев собрал своих сотрудников и поручил им сделать это. Все разошлись звонить в села по телефонам.

Коле, как мне рассказывали, Багринцев поручил сходить в кабинет политпросвещения райкома партии и взять там материал для информации. Струков туда и отправился.  Был он там совсем недолго. Как мне поведал Боря Суховерхов, Коля возвратился из райкома партии, молча сел за стол и как-то очень легко написал информацию. У Бори ничего не получалось. Страдая отсутствием мыслей, он решил поглядеть, что же так быстро родил Струков. Подошел к Колиному столу, прочитал написанное и у Бори глаза на лоб полезли:

 – Ты считаешь, что это можно публиковать?

– А почему бы и нет?

– Так это же только для "Крокодила". А наша газета не сатирическая. Да и "Крокодил" о партийном пленуме такое не напечатает.

– Много ты понимаешь. Так и надо все писать-свежо и необычно.

Боря впал в панику – с кем он работает? У него появились серьезные сомнения в умственной полноценности Коли Струкова.

А написано в заметке Коли Струкова было примерно следующее: Недавно состоялся Пленум ЦК КПСС. В библиотеке кабинета политпросвещения райкома партии я решил узнать, как восприняли это событие петропавловцы. В библиотеке оказалось очень много народу. Мои настоятельные поползновения проникнуть туда оказались тщетными. И тогда я понял, что я рожден в осеннюю сырость.

Не знаю. показывал ли Коля свое творение Багринцеву, но в редакции о таком колоритном материале в те дни говорили много. Коля почти ничего не публиковал. Все, что он писал,  ответственным секретарем редакции Михаилом Степановичем Есаковым признавалось негодным. По его мнению, такой материал и переписать невозможно. Коля сетовал, что в газете так часто, как ему хотелось бы, не печатаются стихи. Вот стихами он бы редакцию завалил. По его мнению, они у него лучше получаются. Лично мне Колины стихи казались бездушными и не интересными.

Коля у нас тоже проработал недолго. Как  я теперь представляю, его никто не увольнял. Ему самому стало в редакции скучно. Коля узнал, что сектор печати обкома партии возглавляет Струков и тут же принял решение:

– А может, он мне родственник? Поеду-ка я к нему. Он мне найдет работу получше.

Больше о странном Коле мы ничего не слышали. Но за время работы в газете я убедился, что в редакции, как мухи на мед, слетаются такие вот странноватые люди. Они вроде бы и нормальные. Но нередко от их поступков берет оторопь. Работать журналистами у них не получается. А вот амбиции у всех непомерные.

Возможно, потому, что это было впервые, возможно, по другим, для меня сейчас непонятным причинам, работа в Петропавловской редакции была для меня очень памятной и очень интересной. Я использовал себя на износ, но я  был доволен  таким положением дел. Именно в Петропавловской редакции я постигал азы журналистского мастерства. Я и до сих пор с удовольствием себе представляю, как вычитывал мои материалы Багринцев. Он усаживался в свое кресло -трон, на котором его ноги не доставали до пола, брал в  правую руку ручку  и начинал читать твой текст сочным и благоприятным басом. Все это звучало  выразительно, внушительно и благопристойно. Там, где у Багринцева возникали сомнения, он не говорил, что это не подходит. Он спрашивал,  а не лучше ли вот так? И ты с удивлением понимал, что лучше именно  так, как предлагает редактор.  Я был тогда очень благодарен за  нужную  подсказку.

 В этот момент он не был твоим руководителем, уполномоченным решать судьбу твоего творения силою свое административной власти. В этот момент он был твоим товарищем. Он не правил материал. Он предлагал свой вариант слова или предложения. И получалось так. что вроде бы ты сам решаешь, что в этом случае самое верное и удачное. У  меня сложилось впечатление о приятности такого прочтения материала. Получалось так, что ты и сам , когда писал,  искал именно это слово. Но оно никак не находилось. А вот Алексей Иосифович нашел его мгновенно и подсказал самое нужное перед отправкой материала в набор.
Его правка была не испытанием для автора, а истинным откровением и удовольствием. Лично мне очень нравилось, когда мои материалы правил именно Алексей Иосифович. Я определенно знал, что для меня  было это только на пользу.

Был и другой вариант. Помню, что месяца через два после моего прихода в редакцию Алексей Иосифович уехал вместе с другими начинающими  редакторами в Москву и Ленинград на экскурсию по революционным и другим историческим местам.  Редакцией стал рулить заместитель редактора Семен Иванович Батищев. Его "царствие" для всех сотрудников редакции было просто мукой. Он пробовал тоже править материалы по багринцевскому методу. Но все получалось  просто карикатурно. Приведу лишь один пример.

Я тогда уже был заведующим отделом писем.   Естественно, освещал вопросы социального плана. На чтение Батищеву попал мой материал о больном человеке. Он начал его читать с музыкальным напевом. Казалось, что написанное мной доставляет ему настоящее  удовольствие. Но так только могло показаться. Помнится, у меня было  написано о больном человеке, что он прикован к постели. Предварительно было очень четко и ясно выражено, что болезнью прикован к постели. Батищева такой  словесный оборот привел в настоящее веселое неистовство. Кузьмич приковал человека к постели! Моя неудачная, на его взгляд, фраза стала предметом прямых издевательств надо мной. До самого приезда из командировки Багринцева. Его не было в редакции-наша работа была пыткой. Появился у нас редактор- и мы начали писать свои опусы с большим удовольствием.

Потом я нашел в центральной газете точно такое предложение, как было написано у меня в осмеянном Батищевым материале. Но он только хохотнул в ответ.

С тех пор прошло много лет. И я со временем понял, почему так вел себя Батищев. Он ведь попал в редакцию, будучи сокращенным из пограничных войск.  Журналист, как говорится, поневоле. Он сам рассказывал. что их, сокращенных  с военной службы офицеров, распределяли по работам в обкоме партии. Ходили они туда для решения     своей судьбы каждый день.  Батищев  был по натуре болтливым человеком. В обкомовском коридоре в течение дня только и слышался его голос.  Обкомовский кадровик, решающий судьбы сокращенных из армии офицеров, как-то спросил:

–  А ты, Батищев, можешь писать так, как ты говоришь?

– Могу.

– Ну вот мы тебя и направим работать в редакцию.

Вот и решилась судьба человека. Он плохо чувствовал слово. Но будучи еще сверхсрочником, много писал канцелярских бумаг. Там он и освоил правильный канцелярский стиль. А вот чувствовать слово ему было не дано. Попав в Воробьев скую районную газету по направлению обкома партии, он как-то очень стремительно освоил газетный штамп.

Его материалы были сухими, без всякого намека на эмоции автора. Зато написаны настолько правильно с точки зрения построения предложений и подбора слов, что править у него было практически нечего. К тому же он писал так, что у него предыдущий и последующие абзацы по смыслу были крепко связаны. Один служил логическим продолжением другого. И сокращать его материалы было просто мукой.

Вначале нам всем казалось, что Багринцев и Батищев были близкими друзьями.  Заместитель постоянно часами просиживал в кабинете редактора, рассказывал бесчисленные анекдоты из жизни. Оба долго и очень весело смеялись. Их смех был слышен в  любом конце редакции.

Но так продолжалось недолго.  За Батищевым была вторая страница газеты. Иными словами, он должен был писать материал на эту полосу. Но вместо работы Семен Иванович рассказывал анекдоты. Ответственный секретарь редакции Михаил Степанович Есаков потерял всякое терпение и зашел в редакторский кабинет. Он выждал момент паузы в бесконечном словоизвержении Батищева и сердито сказал:

– День закончился – на вторую полосу нет ни одной строчки. Сегодня газету нужно печатать, а нам набирать нечего.

– Сема!  Как же так?

Батищев с неловкостью улыбнулся:

– Михаил Степанович, найди что-нибудь из запаса.

Есаков с издевкой поглядел на заместителя редактора:

– Ты,  Семен Иванович, вроде и не знаешь, что у нас каждая строчка с машинки сразу в набор идет.

Багринцев утратил всю веселость:

– Сема,  иди и забивай полосу. Чем хочешь, но материал должен быть немедленно.

С тех пор их теплые отношение разладились. Дело   дошло до того, что Батищев стал звонить в сектор печати обкома партии непосредственно грозному  в те времена Струкову. Причем звонки, судя по всему, были частыми и настойчивыми. Дело закончилось тем, что к нам в Петропавловку нагрянул сам грозный Струков. Он беседовал со всеми нами об обстановке в редакции, ходил в райком партии. Расследование завершилось освобождением Багринцева от должности редактора. Перед отъездом Струков сказал Батищеву:

– А ты, Семен Иванович, будешь работать заместителем редактора до самой пенсии.

И эти слова оказались пророческими.

В те дни многие  из нас, тогдашних сотрудников редакции, смотрели на  Батищева как на последнего негодяя. Мне он казался человеком напористым, наглым и нечистоплотным. К тому же безудержным карьеристом. Многие из моих  прошлых представлений об этом человеке сохранились непоколебимыми и по сей день. Но кое-что изменилось. Мне уже не кажется Батищев целеустремленным волевым человеком. Его хвастовство, как мне теперь кажется, явилось результатом его неуверенности в себе. Думаю, он знал себе цену. Да, он видел слабости в характере Багринцева. Тому недоставало многих административных качеств для редактора. Потому и пошел на подлые звонки Струкову. Думал, что именно он станет Багринцеву лучшей заменой. Но Струков все раскусил и замысел Батищева не выгорел.

Работа в Петропавловской редакции не всегда шла гладко по накатанной дороге. Случалось, скандалили, бездельничали, работали по ночам. Чаще всего с половинным штатом.

Но в моем профессиональном становлении неоценимую роль сыграла именно Петропавловская редакция. В ней тогда бывало всякое. Но в ней преобладал творческий настрой. Сотрудники ревниво следили за всяким удачно написанным материалом. Если материал получался, его обязательно всесторонне  обсуждали, выделяли удачные моменты, подсказывали, что в нем можно было бы сделать лучше. Еще будучи редактором, все это рьяно организовывал Багринцев. Человек темпераментный и порой несдержанный в проявлении чувств, на таких творческих обсуждениях он был терпелив и сдержан.  Его благожелательность просто не знала границ. Совершенно не помню, чтобы он даже о самом неудачном материале отозвался резко.

Мы тогда очень много работали и много пили. Транспорта для поездок в колхозы в редакции не было. Мы почти не обладали опытом творческой работы. Типография имела слабую техническую базу и слабые кадры. Газета нередко подписывалась в печать на рассвете. Часов в восемь утра мы шли с работы, а люди – навстречу нам –  на работу. Мы спали час-другой, а потом снова шли в редакцию.
У меня лично выработалась нездоровая привычка писать материалы по ночам. В шумной редакции я долго не мог сосредоточиться.

Школа оказалась суровой. Но она давала возможность расти и по  служебной лестнице, и творчески. Не проработал я в редакции и двух месяцев, как меня назначили заведующим отделом писем. Некоторое время я чувствовал себя неудобно перед Владимиром Кузьмичом Лебединским. Но потом он и сам понял, что он оказался в    должности заведующего не не месте.

Ровно через год волею случая я стал ответственным секретарем редакции, совершенно ничего не представляя в этом деле.  Как мне трудно давалась новая работа! И главное, я ничего не смыслил в составлении макетов готовящегося номера, в верстке. Типографские  работники и так изо дня в день перерабатывали, а потому были злы на все и вся. А тут  я в самом ответственном для выпуска номера деле ни уха ни рыла.

Но теперь я хорошо понимаю, что тогда в типографии работали поистине святые люди. Они терпеливо переносили мое полное невежество в секретарской работе, вполне доброжелательно мне помогали. И как-то все время получалось так, что мои отношения с типографией были вполне сносными. Не помню ни одного случая, чтобы кто-то из наборщиков, печатников или линотипист на меня обижались. Наоборот, я был для них рубахой-парнем.

Да и в редакционном коллективе были вполне дружеские отношения. Сколько ни пытайся, на вспомню, чтобы кто-то из сотрудников редакции мне  или кому-то другому из журналистской братии делал пакость. Был всего один случай. И то по пьянке. Тогда мы после рабочего дня что-то отмечали. Посиделки наши были неспешными, с разговорами, периодическими хождениями за очередной бутылкой в магазин. И получилось так, что литсотрудник Володя Торопенков и прикомандированный в редакцию Ваня Гетманов повздорили. Торопенков спьяну куда-то звонил.  Ваня Гетманов нажал на рычаг, чтобы прервать пьяную болтовню Торопенкова. Володя ударил Гетманова телефонной трубкой по голове. За это Торопенков был немедленно изгнан из нашей выпивающей компании. Возможно, в этом изгнании я проявил активность.

Но через какое-то время  мы вышли на улицу погулять. И меня тут же схватил милиционер Косяченко. Ему помогал Торопенков. Дела мои могли оказаться плохи. Но в эту самую минуту с бюро  райкома партии возвращался Багринцев. Он решительно, несмотря на свою тщедушность, вырвал меня из рук Косяченко, сказал, что сам со мной разберется. Так моя репутация была спасена.

От остальных сотрудников редакции никаких пакостей не припомню. Хотя со мной работали разные по характеру и темпераменту люди. Но ни одного случая пакости. По прошествии многих лет  я не могу вспомнить ни одного случая плохого  ко мне отношения. Я с большой теплотой вспоминаю Борю Суховерхова, Григория Ильича Алешина, Колю Крамарева, Ивана Звоникова. Они мне помогали в решении бытовых проблем.

Мы тогда были молоды и бесшабашны. Помню, как-то после небольшой выпивки у нас  родилась идея съездить в Богучар на мотоцикле ИЖ.  А дело было зимой. Шел снег и дороги переметало.  Меня посадили в коляску, Торопенков- за водителя, за его спиной в качестве пассажира Боря Суховерхов. От Петропавловки до Богучара 30 километров. Нас это нисколько не смутило.

Несмотря на метель мы полные уверенности в своем успехе двинулись в путь. И нам действительно везло до самой переправы. Мы ехали, громко разговаривали. Нас за версту можно было опознать как пьяных. Но нас никто не останавливал.
Мы переправились через Дон по понтонному мосту. И тут наконец осознали, что все не так просто.  Дальше  на дороге была глубокая колея. Мотоцикл на скорости завис брюхом на гребне между колеями.. За малым мы не разбились. Потом добирались до Богучара с  долей предосторожности.

Если мне не изменяет память, мы попали на квартиру к  моему двоюродному брату Саше Сарычеву во второй половине ночи. Как мне теперь представляется, выпить у него для нас не нашлось. Мы уже порядком протрезвевшие, улеглись спать на полу. На рассвете с больными головами выехали обратно в Петропавловку. К девяти часам утра мы уже были на работе и что-то писали.

 Меня часто возили на мотоцикле в Мамон к матери тот же Торопенков и Коля Крамарев, Иван Александрович Бачевский. Никакой мзды за это с меня не требовали.  Вот такими были тогда у нас отношения. Мы были непритязательны друг к  другу. Сами  немногое спрашивали, но помочь товарищу старались от всей души.

С большой теплотой вспоминаю осенние рыбалки с Иваном Звониковым. Он тогда купил себе лодку. А быть гребцом считал для себя непосильным.  Я с охотою стал у него тягловой силой. Иначе говоря, гребцом. Удача нам давалась очень редко. Но побыть на природе, поговорить тихо и неспешно о делах редакционных или о чем-нибудь совершенно постороннем –  как это было удивительно приятно. А теперь стало завлекательно памятным.

А поездки на  Дон на отдых. Нередко всем коллективом. Иногда в узком кругу на рыбалку. Такие выезды обычно организовывал редактор  Петр Иванович Бражина. Обычно отправлялись на ночь. Приезжали на Дон уже в сумерках. Наспех ставили удочки, немного за ними наблюдали, а потом садились ужинать. Обычно выпивали бутылку водки на троих –  я, Бражина и Бачевский. Поскольку комары злобствовали нещадно, уснуть просто не получалось. Так что ночь проходила в разговорах. И как только тьма чуть-чуть отступала, мы приступали к ловле рыбы по-серьезному.

Помню как-то стоял я у кромки воды и пытался разглядеть невидимые поплавки. У самой воды стлался плотный туман. И вдруг я увидел: что-то плывет прямо на мои удочки.  Меня взяла оторопь. Плыл зверь, но из-за тумана нельзя было определить, какой именно. Зверь видел меня и мои поплавки. Поэтому он взял немного в сторону. Но по всему чувствовалось: он меня  нисколько не опасался. Зверь вышел на берег, встряхнулся и с его туловища   обильным дождем посыпалось на берег блестящее серебро. Где-то за обрывом берега из-за горизонта показался кусочек солнца и стало очевидно, что с того берега Дона ко мне приплыла косуля. Охота на них была запрещена, браконьерствовать тогда  не отваживались. Вот косуля людей и не боялась.

Нет, что ни говори, а работа в Петропавловке была самой счастливой порой в моей жизни. Я не помню ни одного случая, когда бы меня там отругали за написанный мной материал. Я удивительно быстро освоился с секретарской работой. И по этой части у меня не было замечаний. Как теперь я убедился, и петропавловцы ко мне относились хорошо.


                ( Продолжение  следует)