Встреча

Виктор Бычков
Отрывок из повести "Ожидание матери".

 Страсть как мечтала о счастливой жизни для своих детей. Да не только для своих. Для всех людей. Только почему-то приход счастья всё откладывался и откладывался. Не было одежды, обуви: поизносились и поистрепались за годы войны. И стол не ломился от яств. Жили впроголодь. А если честно, то иногда и голодали по нескольку дней.
А пока надо было впрягаться в плуг с такими же молодицами и тащить его, тащить, вспахивая метр за метром, сотку за соткой, гектар за гектаром одичавшую за войну колхозную землю. Падать в борозде от бессилия, от безысходности, захлёбываться слезами от горя и боли, и снова вставать и налегать тощими женскими телами на лямки. Другого выхода не было: или тащить плуг, или умереть голодной смертью.
А как она надеялась, что с приходом Красной армии станут приходить письма от мужа. Ждала. Выбегала за околицу, высматривала сельского почтальона, встречала первой. И всё напрасно: или сгинул где-то на проклятой войне,  или что-то другое. Дома ждали всё понимающие детские глаза. Как тяжело было смотреть в те детские глаза…
Война закончилась, пришёл такой желанный, такой долгожданный мир. Но не было с той войны мужа: не пришёл. Но она вопреки и назло всем и всему  ждала. Ждала своего Ваньку любым: раненым, инвалидом, обезображенным огнём и пламенем. Она бы… она бы… на руках носила бы его, посадила бы в красном углу и молилась бы как на икону. Излечила бы любые раны, отогрела бы, оживила бы, вдохнула бы новую жизнь в зачерствевшее в страшной бойне израненное солдатское сердце. Но мужа всё не было и не было. А она всё ждала и ждала. Как всё ждали и ждали своего папку дети. Никто не верил в плохое и страшное. Как же, закончилась самая ужасная война, а папки нет?! Такого не может быть по определению. Чужие отцы  могут не вернуться с войны, а уж их – обязан прийти. Потому как он самый-самый! 
«В списках погибших не значится» - приходили ответы на её запросы из одних воинских частей. «Убыл для лечения в военный госпиталь номер такой-то» - отвечали в других военных организациях. «Выписан из госпиталя такого-то в связи с выздоровлением». Всё! Там следы терялись. Что думать? Куда идти? К кому обратиться за помощью, за советом?
На второй год после войны, как раз по весне, стали доходить до Кристины слухи, что, мол, кто-то из знакомых видел вроде как её Ивана в поезде, безногим, на самодельной коляске-каталке, с таким же инвалидом побирались пьяными. Московский тот поезд, который через Смоленск ходит.
Отпросилась у председателя. Детишек оставила на попечение соседки и подруги по несчастью Люське Копровой. Она похоронку получила сразу после освобождения. Пятеро у неё детишек. Ей уж ждать некого. Только на себя надежда, да на Господа Бога.
Вот ей-то Христя своих ребятишек до кучи подсыпала. 
- Пригляди, а я сбегаю, поищу своего. Не мог он погибнуть. Вот тут, - она стучала себе в грудь, – чую, что живой он,  живой. Я ж его знаю: шустрый он у меня, живучий. Только стеснительный больно и нерешительным иногда бывает. Его в такие моменты подтолкнуть надо, надоумить. Может чего сталось, помощь моя нужна. Может, кто с пути праведного сбил, а я тут прохлаждаюсь с тобой.
- Ага, ага, я тебе и поверила, - понимающе улыбнулась соседка. – Немцу голову свернули наши мужики, и вдруг стеснительными да кроткими стали что агнцы. С каких это пор?  Хотя… может и твоя правда. Езжай, Христя, - а сама кинулась к подруге, обняла, разрыдалась. – Я бы… я бы… на край света, пешком, ползком, на карачках, только если бы живой был где. 
- А я вот чую, что жив мой Ванюша, жи-и-и-ив!
- Дай-то Бог!
Всей деревней снаряжали Кристину, чтобы не так стыдно. Одеть-то не было чего, так, тряпьё одно. Вот и пришлось всем селом одёжку-то. Да и с едой та же картина: что взять с собой в дорогу, если в доме шаром покати? Подполом лежало с ведро картошки мелкой - оставила соседке на прокорм детям. Больше не было чего оставлять. А уж с собой взять? Спасибо, председатель сжалился, приказал колхозному кладовщику фунт сухарей ржаных выделить в счёт будущих трудодней. Вот с ними-то и поехала. Правда, детишкам отсыпала чуток. Для них сухари – лакомство. 
Там, в области, нанялась временно мыть посуду в столовке для мобилизованных строителей, что восстанавливали железнодорожный узел, убираться в ней. Не сыта, но и с голоду не померла.
Там же, на вокзале в Смоленске, расспрашивала милиционеров, работников железной дороги. Да к любому встречному обращалась, интересовалась мужем. 
Видели, говорят, есть такое дело. Только не двое тут, а человек около десяти таких. А может и больше. И все они безногие да на колясках и с костылями.  Кто их считал? Меняются каждый день: одни уезжают, другие приезжают. Документов никто у них не спрашивает. Какие могут быть справки-бумажки?  Безногие, безрукие, коляски, костыли, груди в орденах и медалях  – вот и все документы. Мол, милостыню соберут по вагонам, а потом в местной забегаловке, что за углом вокзала, в скверике, заливают горькой свою боль, обиду и горе. Песни жалостливые поют, плачут, матерятся. А спать ползут к Ваське-матросу. Есть тут такой местный фронтовик, тоже инвалид. Там у него и собираются.
Четверо суток Христя ждала, выискивала своего Ваньку. Уверовала, что здесь он, здесь, среди страдальцев. Только ещё не подъехал. Где-то в поездах милостыню просит.
На пятые сутки состоялась долгожданная встреча.
Она в тот день, умаявшись после мытья посуды, прикорнула у разрушенного здания вокзала и не сразу заметила, когда пришёл очередной поезд. Разбудили людские голоса, крики торговок.
- Картошка! Картошка! Варёная картошка!
- Пирожки с капустой! Кому пирожки с капустой?
- Папиросы! Папиросы! Кому папиросы? Фронтовикам одну папиросу бесплатно!
- Костюм, кому костюм? Из Германии, заграничный. Из гардероба самого Гитлера! А может и не Гитлера, но всё равно из его бункера!
Подхватившись, Христя стала пробираться сквозь толпу снующего туда-сюда народа. И, как всегда, внимательно всматривалась во встречных людей, свято надеясь увидеть и узнать своего Ваню. Старалась никого не пропустить: в такой толчее не мудрено и самой затеряться, не то, чтобы найти кого-то. Всматривалась в лица, хотя знала, в мыслях ни единожды, а много-много раз отыскивала Ивана внизу, там, где и должен находиться безногий инвалид на коляске. Ведь ей так сказали. А вот сегодня почему-то забыла об этом, смотрела на лица. Может, оттого, что со сна? Заспала?
Она споткнулась вдруг, вскрикнула, успев тут же извиниться за свою неуклюжесть:
- Ой, простите  ради Христа! – и не увидела перед собой никого, кому бы она создала неудобства.
- Смотреть надо! – отозвался мужской голос снизу. – Ходят здесь всякие, понимаешь, красавицы.
Только тогда Христя глянула под ноги,  опомнилась, залебезила:
- Прости, касатик, бабу деревенскую, извиняй, ради Бога.
Перед ней сидел пристёгнутый к каталке мужчина в телогрейке защитного цвета, поверх которой в два ряда висели боевые награды. За спиной инвалида горбилась котомка – солдатский сидор. Красивое, чисто выбритое лицо светилось, глаза излучали неподдельную радость, губы расплылись в приветливой улыбке. Копна пышных нечесаных волос шевелилась от лёгкого дуновения ветра. На обрубках ног лежали две деревяшки, которыми инвалид обычно отталкивается при езде на колясках.
- Что, нравлюсь? – солдатик протянул к Христе руку, продолжая улыбаться. – Ты не гляди, что укороченный. Всё, что нужное мужику - при себе имею. Да и по всем другим вопросам я ещё ого-го!
- Ой, скажете тоже, прямо слухать стыдно, - и робко пожала протянутую руку.
- А ты не стыдись: мы все свои.
- Ага, ага, а как же: свои мы, правда.
-  Предлагаю руку и сердце, красавица! Бери, пока другие не перехватили! А то передумаю.
- Ой! – женщина ещё больше засмущалась, зарделась, стала оглядываться вокруг. Ей казалось, что все на вокзале обращают на них внимание, смеются над ней. - Скажете тоже, что слушать неудобно. Да и поздно, касатик: мужняя я, как раз его-то и ищу тут. Может,  подскажешь: Иваном его зовут, Ванькой. Иван Петрович Андреев, если что...
- А тут все Иваны, Кольки, Петьки да Андреи с Васьками, - лицо солдатика продолжало лучиться счастьем, хотя тон становился серьёзным, проскальзывали даже злые нотки.
- На них, Ваньках да Кольках, страна держится. Вон, какую войну сломили.
- Не говори, не говори, касатик. Так оно и есть. Только ты забыл, милок,  забыл, а я тебе подскажу,  - поддержала разговор Христя, -  ещё на Марьях да Дарьях с Пелагеями она опору имеет. Куда ж вы без нас-то, страдалец? А мы без вас? Вы – там, мы – тут. Вот и стоит держава, а как же.
- Это ты правду говоришь: никуда друг без дружки. Вместе – мы любому шею свернём.
- Сеять пора, а вы прохлаждаетесь, - это Христя о своём, наболевшем. – Не худо ли вам тут? Переживаем, волнуемся.
Она присела перед инвалидом, и они разговаривали так посреди перрона, не замечая окружающих. А людская толпа обтекала их, спешила по своим послевоенным делам.
- Пошли за мной, сестра, - солдатик привычно сжал в руках дощечки, оттолкнулся, покатил себя за угол здания, туда, где за привокзальной площадью видны были развалины частных домов. – Там собирается наш брат. Может и Ванюша твой там. А нет, так мы другого тебе сосватаем: такого добра у нас навалом, - успевал балагурить новый знакомец. – А то хоть и я готов в мужья к тебе.
Здание вокзала, иные строения железнодорожного узла были в лесах. Пленные немцы под присмотром красноармейцев суетились, работали, восстанавливая разрушенное и разбомбленное.
Христя старалась идти чуть-чуть позади, приноравливая свой шаг к довольно быстрому передвижению калеки.
- Там у нас на вроде  штаб, - успевал на ходу говорить солдатик, оборачиваясь к собеседнице, бросая быстрые взгляды снизу вверх,  - или ночлежка. Это кому как. Сейчас узнаем про твоего Ивана. Если там хотя бы раз был он -   товарищи расскажут обязательно о нём. А как же. Тут по пьяному делу таких случаев услышишь, таких историй, что, мама, не горюй. И, конечно, о старой, довоенной жизни поведывают мои товарищи. Как же без этого? Но уж о фронте, о друзьях-однополчанах фронтовых – само собой. Душу, так сказать, изливают. И про семьи свои оставленные или погибшие ещё как говорят. А то и плачут при этом по пьяному делу. Да и не по-пьяному плачут. Думаешь, сахар вот так, на коляске без ног?
- Спаси и помилуй, - и осеняла себя крестным знамением, не забывая сотворить крест и над инвалидом.
Христя успевала слушать и с тревогой вглядывалась в разрушенные и сожженные дома по обе стороны улицы. В некоторых местах строений вообще не было. Вместо них лежали обуглившиеся брёвна, сиротливо и страшно выглядели остовы печей на пепелищах, заросших крапивой, лебедой, чертополохом, чернобылом и полынью. Кое-где между пожарищами торчали трубы землянок. Там видны были тропинки к ним, на верёвках сохло стираное бельё, рядом зеленела картофельная ботва, сиротливо выглядели немногочисленные грядки с редкими всходами.
- О-хо-хо, - сокрушалась Кристина. – И нашей деревеньке также не повезло. Но вокзалу досталось, что даже смотреть невмоготу.
- А что ж ты хотела? – обстоятельно отвечал снизу спутник. – Железнодорожный узел – это ж стратегический объект. А его всегда в первую очередь уничтожает враг. Поэтому его и бомбили почём зря. Ну и соседям досталось по полной программе. Вот мы и прибыли, - инвалид остановился, достал из-за пазухи кусок чистой тряпицы, вытер испарину с лица.
Огромная воронка, заполненная водой, загородила дорогу к небольшому дому с пристройкой со следами пожара.
- А как же… - начала, было, Христя.
- Сюда иди, сестра, - солдатик юркнул в высокий травостой.
Только теперь женщина заметила узкую, но хорошо вытоптанную пешеходами и изрезанную мелкими колеями от инвалидных колясок тропинку в зарослях крапивы на соседнем участке, которая вела как раз к этому строению.
Гостей встречал высокий, средних лет, мужчина на костылях,  с культёй вместо правой ноги. На выгоревшей и изодранной во многих местах тельняшке висели боевые награды. Растрёпанные волосы на голове торчали во все стороны, словно репей.
- Ты кого привёл, Колька? Сколько можно их водить? - вместо приветствия спросил моряк, окинув женщину оценивающим взглядом. – Жена? Подруга?
- Ни то, ни другое, Василий Никифорович, - прибывший инвалид повёл рукой в сторону спутницы. – Знакомься, сестра: хозяин дома. А тебя самую как зовут?
- Очень… это, а я Кристина. Христя по-нашему, по-деревенски, - засмущалась женщина в очередной раз.
-  Она мужа своего ищет. Ваньку, - пришёл на помощь Николай.
- Тут все Иваны, - хозяин ловко повернулся на костылях, пригласил гостей в дом:
- Заходите, раз пришли, чего на улице решать, коль есть место за столом. Только убрать бы там не мешало. А то наш брат-фронтовик маленько намусорил, а убирать – не с руки. Принёс чего-нибудь? – это уже к Николаю.
Развязав сидор, гость подал хозяину банку американской тушёнки, головку сахара в пергаменте, несколько ломтей хлеба, торбочку с сушёными яблоками, два варёных яйца, махорку, четвертинку водки.
- Не густо, - покачал головой Василий. – Это ты до Ленинграда и обратно?
- Да. Там после блокады с жиру не бесятся, чтоб ты знал. Да и много побирушек помимо наших, военных калек, по вагонам снуют с протянутой рукой, вот на всех и не хватает, – сердито заметил Николай. – Радуйся, что это привёз.
- Да-да, конечно. И на том спасибо, – согласился хозяин. – Не обижайся, чего там. Приберу к вечеру. Вдруг подгребут наши пустыми, а есть-пить надо. Вот и разделим на всех, посидим вместе. Сами картошкой обойдёмся.
Пока Христя мыла посуду, прибиралась в комнате, подметала пол, мужики сидели у открытой двери, курили.
- Это так загадить, - тихонько возмущалась женщина, разыскивая хоть какую-то посудину, чтобы можно было вымыть пол. – Ни тазика тебе, ни гнилой дырявой бадейки, ничего нет. Пусть бы захудалое помойное ведро - и того нет. Зато поллитровок – пруд пруди. Вот уж воистину: слаб мужик, сла-а-аб! Чуть прижало – к водке припадают. Будто она ноги пришьёт заново, семью вернёт с того света. Нет, чтоб зажать свои слабости, стукнуть по-мужски кулаком по столу да  начать жить сначала, они водку лакать наладились. Чего ж тут такого? Жизнь это ж… жизнь, как не крути. Вот и живи, раз Богом дадено такое благо. Соберись, убери вокруг себя, сопли вытри – ты же мужик! Ломай жизнь под себя. Так нет. Немощные, хуже детей-несмышлёнышей, а ещё мужчинами пытаются называться. Тьфу! К жене, к женщине припадать надо, к семье, а не к водке.
Намыла под краном, что в огороде, несколько клубней картошки, бросила в глиняный горшок. Хозяин к тому времени разложил костерок на загнётке. Поставили варить.
А сейчас сидела на краешке скамейки, устало откинувшись к стенке, отдыхала. 
- Говоришь, мужа ищешь? – Василий присел на табуретку рядом с печкой, вытянул ногу, снова закурил, в который раз принялся рассматривать гостью.
- Так, так, мой хороший, - согласно закивала Христя, краснея от пристального мужского взгляда. – Ваньку своего ищу, правду говоришь.
- А сюда многие бабы приходят. И все мужей себе ищут, - иронично заметил хозяин, ухмыльнувшись. – Сейчас на мужиков спрос среди баб, а как же. Выкосила война мужской род, нарушила равновесие в природе, на всех мужиков не хватает, а в девках да в вековухах боязно оставаться, вот и бегут, ищут. Думают и надеются   хоть какого мужичка под бок заполучить – глядишь, и жизнь удалась. Какая-никакая польза, а есть. Мол, и фронтовик, и орденоносец. Ладно, что инвалид. Других-то нет. Здоровых парней иные, более успешные да красивые бабы порасхватали, позасватали чуть раньше. Тогда от безысходности кинулись к нашему брату-калеке. На безрыбье это… и калека – жених. И вот тут как тут  она - хитроумная бабёнка: здравствуйте! Наше вам с кисточкой! Лапу наложит на кровью заработанное, выстраданное в боях. Будет потом пользоваться по полной программе доверчивостью героя-красноармейца или командира Красной армии. Как же: и постель не будет стылой, коль мужик под боком греет. А то: «Ваньку своего я ищу», - передразнил гостью. - Знаем мы вас, бабское племя. Так и норовите на шею сесть и ножки свесить. Выгоду, выгоду себе ищешь, девка. Просто признаться в этом не хочешь. Стыдно строить своё счастье на несчастье других. Тем более, мы и так уже хлебнули горя, даже лишку, – назидательно закончил Василий, зло плюнув в дверной проём. – Мы это… себя не жалели, страну, таких как ты это… грудью защищали, а они вон как… Стыдно!
Николай переводил взгляд с гостьи на хозяина и обратно, крутил головой, потирал руки. Уж больно интересный разговор намечался. Даже однажды пытался вставить слово, уже тронул товарища за плечо, но передумал. Заметил, что  женщина изменилась в лице, побледнела.
- Как-то нехорошо ты сказал, мил человек, - насторожилась Христя, и её вдруг передёрнуло, похолодело внутри, холодом обдало откуда-то из глубины, из самых потаенных уголков.
До этого сидела, сжавшись, вобрав голову в плечи, с тревогой и содроганием вслушиваясь в слова хозяина дома, стараясь вникнуть, понять тайный и явный смыслы, найти причины столь резкого и грубого мнения о женщинах вообще, и о ней – в частности. Обида глушила, туманила разум. Они, эти слова совершенно постороннего человека, больно били не столько по сознанию, по самолюбию, а, словно булыжники, падали на её тело, разрывая и плоть, и душу. Раньше ей даже в голову не приходило усомниться в правильности своего поступка – поиски законного мужа, отца её детей. Это были её естественное состояние, обычные чувства. Она подсознательно, интуитивно понимала, что надо поступать именно так,  как она поступает. И здесь нет и не должно быть никаких сомнений. А тут вдруг её обвинили, усомнились в самых чистых, искренних намерениях и чувствах. Вот и не сдержалась, заговорила:
– Я, конечно, своим деревенским умишком понимаю, что ты – хозяин дома, хозяин приюта для калек да инвалидов. Спасибо тебе за это, - она низко поклонилась, повела рукой. - Фронтовик, командир, вон, вся грудь в наградах. Значит, воевал как надо, как подобает, тут нечего сказать. А я в твоих глазах – не пришей корове хвост. Потому ты и думаешь, что моё дело  маленькое, и со мной можно говорить, как заблагорассудится, не считаясь, оскорбляя и унижая. Как же: войну сломил! Герой! Теперь тебе всё можно. Однако, милок, и мы, бабы,  лиха хватили за войну по самую глотку, а может и по ноздри. А то и выше. Ещё неведомо, кому из нас было сподручней и легче: тебе с оружием в руках, с товарищами боевыми рядом, которых государство худо-бедно поило, кормило, одёжку солдатскую по сезону выдавало, оружием снабжало, чтобы вы, значит, нас, сирых да убогих, спасали да защищали. Или нам, девкам да бабам с детишками и со стариками в оккупации серёд немца?! Голодным и холодным, беззащитным, лишь с ненавистью да болью в душе. Со страхом за жизнь детишек, за свою собственную. И за вас, которые на фронте, за страну. Да-да! И за страну, это чтоб ты знал. Представляешь, какой груз давил на нас? Но мы выжили. Не все, конечно. Некоторых заживо сжигали в сараях вместе с детишками, вешали на виселицах, расстреливали почём зря, гноили в лагерях. Остальные выжили, выстояли, вопреки всему. Чего это нам стоило – пером описать трудно даже знающему человеку. Трудно было, так трудно, что… слов нет. Где уж мне, бабе глупой, обсказать правильно да жалостливо. Однако рубаху на себе не рвём, и грудку не выпячиваем. И в герои себя не метим, нет. Даже в мыслях такого не держим. Только по темноте своей да по простоте душевной после освобождения впряглись в плуг бабы да девки вместо лошадей да тракторов, и прошлую посевную отвели в нашем колхозе. И в других хозяйствах нашего района также было. Посеяли, чтобы вас, героев, накормить, чтоб страну поднять с колен. А сами падали от голода в борозду, лямками от плуга да от бороны до кости протирали тела свои женские, кровавыми слезами умывались, но делали. Дома голодные ребятишки нас ждали, в рот мамкам заглядывая, есть просили. А что матери предложить могли своим деткам? Что, я тебя спрашиваю? – Христя вошла в раж, вскочила со скамейки, нависла над хозяином и его товарищем, размахивала руками.
Мужики молчали, лишь вжались в стенку, с неподдельным интересом наблюдали за женщиной, слушали.
- Молчите? Сказать нечего? Так знайте: похлёбку из крапивы да лебеды ели. А ещё  по деревьям лазили, в гнёздах вороньих да галочьих яйца по весне выискивая, чтобы дитёнка от голодной смерти спасти. Орехи и жёлуди собирали, сушили, потом мололи жерновами, и в эту смесь добавляли горсточку муки, гнилую картошку, если находили, пекли некое подобие хлеба. Рады были и такому, другого-то не было.  Все натерпелись: и стар, и млад. Не ныли.  Потому как о  вас, фронтовиках, думка была. Не о себе. И наград не просили. А ты себя в мудрецы, в судьи зачислил, страдалец. Вот и можешь  слова обидные говорить слабой, беззащитной женщине. Только я тебе вот что скажу: дурак ты! По всем статьям дурак! Уж прости бабу деревенскую: какая есть, такая есть, дура, конечно. Но и ты, милок, дурак дураком!
- Но-но! – Василий не выдержал, вскинул лохматую голову, зло засверкал глазами, судорожно стал хвататься за костыли, пытаясь встать:
- Но-но! Ты говори да не заговаривайся! Не забывай это… где и с кем это, а не то…
- Вот я и говорю, - спокойно продолжила Христя, не обращая внимания на хозяина. - Ты уже взял на себя право судить других да рядить за иных. Не хуже самого Господа Бога стал.
- Сестра, ты не права, - Николай почувствовал, что вот-вот вспыхнет ссора, и предпринял попытку её предотвратить. – Василий Никифорович у нас в почёте и при уважении, это если что. Он на самом Северном флоте катером всю войну командовал, в людях разбирается, смерть это… не раз, в глаза смерти глядел, а ты так о человеке. Давайте лучше обедать.
- Нет, вы дослушайте, - стояла на своём гостья. – Может, и мы смерть тоже видели и не меньше вашего. Или ваша смерть чуть страшнее нашей? Иль жизнь ваша чуть ценнее нашей? Детишек наших? Стариков?
- Да я… и не говорил… и вообще, - хватал ртом воздух Василий. – Ты это… зря, сестра.
- Чего ж так обидно о нас, о бабах? – переводя взгляд с одного на другого, гостья настойчиво продолжала:
- Смерти в глаза, говоришь?! А ты смотрел хоть раз в голодные детские глаза? Нет? Не смотрел? А ты хоть раз закрывал глазоньки родному дитёнку? Который от голода на твоих руках… тоже нет?! Значит, ты не видел горя. Смерть – это легко: р-раз! – и не стало тебя. А ты попробуй поумирай с родным ребятёнком, с кровинушкой на руках, в его глазоньки глядя, которые вопиют о спасении… А ты бессильна… вот тогда узнаешь, что такое быть бабой, о которой ты так плохо и обидно говоришь.
- Я… мы… не о том, - снова задёргался Василий. – Я про вас, что мужей себе… А наше горе не лучше и не… это…вашего.
- Ладно, так и быть, - женщина успокоилась, вздохнула тяжело. – Значит, про нас, про баб. Ты б, морячок, спросил бы у которой из нас, у молодиц, которых ты повыгонял из дому,  чего мы хотим, когда мужей своих разыскиваем. Видно, слова твои от незнания бабской души, от мужицкой самоуверенности, глупости  да тупости. Или от немощи. Так что… спроси, а я отвечу тебе.
- Ну, спросил, - Василий, не ожидая такой прыти от гостьи, в первое мгновение опешил, но потом всё же взял себя в руки, придал тону игривость, подался вперёд, – Говори, так и быть, послушаю. Больно складно речи ведёшь, так бы слушал и слушал.
- Мы же вас любим, глупеньких, - произнесла с примирительной улыбкой Христя. – Когда вас разыскиваем, так не о себе думаем, а о вас, горемычных. Мы это из любви и жалости бабской к вам. Чтобы спасти, поддержать, плечо это… вот как. И не о деньгах, будь они неладны, и не о мужицком присутствии в постели, прости Господи за срамные разговоры. О вас, о вас, миленьких, жалких да немощных. А ты так плохо о нас.
- Вот это отбрила, так отбрила! – восхищённо воскликнул Николай, хлопая в ладоши. – Ай, да сестричка! Ты понял, Никифорович?! Не женщина, а немецкая зенитная пушка.
- Скажете тоже, – засмущалась Христя. – Нашли с чем сравнивать. Какая я немецкая? Я – русская.
- А ведь и правда: я ни с одной из женщин не поговорил, не выслушал, а просто выгонял их из дома. А оно вон как обернулось. Если говоришь ты искренне, от души и из  сердца твои слова,  то прости, сестра, - Василий встал, опершись на костыли, отвесил глубокий поклон, тряхнув нечесаной шевелюрой. – Тогда другой коленкор, иной разговор. Как же это раньше до меня не доходило? Воистину – дурак. В облаках это… Вот уж не думал, что меня, как мальчишку, как юнгу сопливого, мордой это… Прости, сестричка, за всех мужиков прости нас. И спасибо тебе огромное за терпимость вашу, за верность, за силу духа не мерянную,  за правду жестокую, - и снова поклонился.
- Это вы меня простите, если что, - потупила взор женщина. – Но и обида взяла за баб, понимать надо.
- Вот и ладно, вот и хорошо, - потирал руки Николай. – Давайте обедать. Небось, картоха-то готова? А то кишка кишке бьёт по башке, - и захохотал, довольный, что разговор заканчивается  миром.   
Дрова на загнётке почти сгорели. Огня уже не было, лишь угольки ещё продолжали источать жар, и лёгкий, еле видимый дымок обволакивал посудину с картошкой, устремлялся в дымоход. 
Христя сняла горшок, отцедила воду в миску, накрошила туда сорванного в огороде укропа, бросила мелко нарезанных перьев молодого лука, всё это выставила на стол.
- Кушайте на здоровье. 
Аккуратно счищали кожуру с варёной в мундирах картошки. Мужчины макали в солонку из-под консервной банки, неспешно ели. То и дело черпали ложками из миски, чтоб не всухомятку.
Христя брала соль щепотью, бережно подсаливала, стараясь не обронить ни крупицы.
- Нельзя в сольничку макать, примета плохая, - заметила женщина. – Достатка в доме не будет. 
- Ишь ты! -  восхищённо воскликнул Василий. – Ты у нас как комиссар: и политграмоту прочитаешь, и уму-разуму научишь. Всё-то ты знаешь, сестра.
- А то! Наши бабки да дедки не дураками были, всё примечали. Так что… не след нам их науку забывать, не след.
От станции долетел сиплый паровозный гудок.
- Московский, из Бреста, его время, - Василий встал из-за стола, вытащил кисет, направился на улицу. – Пойду, встречу.
Николай остался за столом. Его коляска стояла рядом на полу.
- Когда сидишь, так и не скажешь, что калека, - улыбнулась Христя, глядя на Николая и прислушиваясь к голосам у дома.
- Кого-то тащат пьяным, - определил собеседник. – Сейчас плакать станет, сопли пускать, - произнёс бесцветным голосом. – Вот мы какие, а ты говоришь… Может,  твоя правда? Без баб, без женщин мы и на самом деле превращаемся в нечто бесформенное, безвольное и бездушное. Опускаемся на самое дно.
Христя не ответила, лишь насторожилась, прислушиваясь: показалось, иль на самом деле Ванька говорит? Его голос?  Потом вдруг вскочила, в спешке направилась во двор, споткнувшись о коляску Николая на выходе.
- Извиняйте, - успела попросить прощения, но сама уже напряглась вся, заволновалась, как никогда ещё не волновалась и не переживала. А вдруг не он?! Вдруг показалось?!
Отчего-то закололо в груди, появилась слабость во всём теле. Пришлось ухватиться за дверной косяк, прислониться на минутку, прийти в себя. Неужели вот сейчас сбудется то, о чём она мечтала непрестанно с того времени, как её муж ушёл на войну?! Нет, ещё раньше, когда об этой войне только-только объявили. Тогда она уже знала, что её мужа, её Ваньку обязательно призовут на фронт. Потому что с ещё большей уверенностью знала до этого,  что ни одна война на Руси не обходилась без таких мужиков, как её Иван. Что сама война пронзает её тело и душу. И что отголоски той войны коснутся её и таких как она женщин самым жестоким образом. И ещё знала, что им, женщинам, надо как никогда выжить, выстоять, чтобы потом в мирное время рожать сыновей-защитников, сыновей-солдат взамен не пришедшим из страшных боёв,  спасать не только страну, но  и своих мужчин, которым суждено было уцелеть. Потому что они, мужья и братья,  будут нуждаться в женской опеке, в женской поддержке как никогда не нуждались даже во время смертельных битв. Выжить в бою – это одно. Остаться человеком в самом высоком понимании этого слова после войны – совершенно другое. Война ломает в человеке мужика,  ломает в мужике человека. Ей, женщине, суждено, на роду написано не позволить мужчине сломаться, вернуть его к мирной жизни, подставить плечо, взять ответственность за мужской род на себя. И облегчить их участь. По-другому не выжить ни ей, ни мужу, ни стране.
- Фу-у-у, наваждение какое-то, -  казалось,  она стоит здесь вечность.
Мужской голос пытался выводить песню, но сбивался, ему вторил другой, очень похожий на голос Ивана, её Вани, подхватывал, помогал первому:
- Оторвало мне ноженьки,
И побило лицо… - тут же грубо матерился:
- Су-у-уки! В душу, в креста! Дай дотянуться руками: порву! Изничтожу!
- Ну-ну! – увещевал гостей  голос хозяин избы. -  Врагов уничтожили, порвали, хватит. Будем жить! Тут гостья у нас, это… женщина, а ты матами как…
- Господи! Спаси и помоги, дай силы, Господи! – сотворив крестное знамение, решительно оттолкнувшись, Христя шагнула за дверь.
Во дворе лицом вниз лежал грязный и оборванный калека. Размахивая руками, пытался ползти. Привязанная за обрубки ног коляска страшно и нелепо топорщилась и телепалась следом. А он всё извивался и извивался укороченным телом с солдатским сидором за спиной.
Появились даже сомнения: человек ли это? Особенно усиливал сомнение вещевой мешок. Человек ли это или какое-то страшное неизведанное существо с горбом, без ног ползёт по двору?
Христя ужаснулась, зажав рот. Потому как картина была словно не из реального мира, а откуда-то из страшной-престрашной сказки. Такой же испуг она испытала в детстве, когда умерла мама, а потом умирали брат и сестра в голодные годы.
Добавил страха и вид другого калеки, который чуть в стороне, прижавшись к стенке дома, продолжая петь, опираясь на костыли:
- Разлука ты разлука,
Чужая сторона-а-а…
Деревянный протез с левой ноги валялся рядом. Сама раненая нога, укороченная чуть ниже колена, болталась оголённым обрубком, резко и контрастно выделяясь розовым пятном заживающего тела на фоне серой стенки дома.
Грязное небритое лицо, истрёпанная грязная одежда, больше похожая на рубище, свалявшиеся, нечёсаные волосы - всё это бросилось в глаза, заставило остановиться, снова холодом обдало внутри.
-  Свят-свят-свят! – успевала креститься женщина. - Господи, - хватило сил в очередной раз сотворить крестное знамение.
- Вот видишь, сестра, - Василий стоял посреди двора, разводил в бессилии руками, виновато улыбался. – Помочь бы, да только самому бы кто помог, вот. Перебрали чуток ребятки, не обессудь. Это с горя они, а не от распутства.
Но она уже взяла себя в руки, не обратила внимания на хозяина дома. Её влекло туда, где, словно какой-то фантастический горбатый червь-мутант,  полз по земле калека.
- Ваня?! Иван?! – она бросилась к нему, встала на колени, потом и села, обхватив голову инвалида, прижала к груди.
- Ва-а-аня! Ванюшка, милый! – шептала Христя, вдыхая такой родной мужской запах с примесью чего-то грязного, чего никогда раньше не было у её Ивана.
- Христя?! – от неожиданности калека мгновенно протрезвел, вырвался, почти выкрутился из рук женщины, и сейчас сидел, смотрел на неё, не веря своим глазам.
- Христя?! Ты ли это? Как… откуда? – и вдруг как вспомнил что-то, отшатнулся, изменившись лицом,  рухнул всем телом на землю, пополз, судорожно загребая руками, неуклюже и страшно помогая обрубками ног, привязанными намертво к инвалидной коляске.
- Чур меня, чур! Уйди! Уйди! Ты не Христя, ты – ведьма! Я не знаю тебя!
Она бросилась за ним, но не встала, ибо встать  - сил не было, вот поэтому, как калека, поползла следом.
- Ваня! Ванюша, милый! – стонала женщина. – Ваня! Ванечка! Куда же ты?
Запуталась в подоле длинного платья, упала, растянулась.
- Ваня! Ванюша! Куда же ты?