Игра с тенью. Дуэль Тениша. Главы 32-55

Джон Дори
 

   Предыдущие главы - http://proza.ru/2020/07/13/457





       Глава 32. В тенях

               
"Al borde del precipicio, cambiamos."
               
                (мы меняемся лишь над бездной)


Наказания были постоянными. Редкий день проходил без какого-то несчастья: то свалится с мачты матрос, опившийся сверх меры ромом, то в драке дойдут до поножовщины и покалечится нижний чин — достояние храмовничьего флота. За такую, да и за любую другую провинность полагалась наказание. Градаций их было несколько, как я постепенно узнавал. Причём, если храмовники строго следовали своим инструкциям в деле телесных мучений ближнего, то капитан проявлял некую изобретательность.
Порка была самой обычной процедурой и воспринималась командой как некое скучноватое, но всё же развлечение.


Но в этот раз всё было иначе.

Маленький Майон превысил наконец меру терпения своего покровителя — то ли воровством, то ли холодностью к желаниям Акулы, и на утро была назначена экзекуция.
С рассвета на палубе гремели молотки и шаркали пилы — бондарь и его помощник установили что-то вроде козел посреди палубы.

В виду этого сооружения настроение у всех было приподнято-взвинченное, солёные и малопристойные шуточки по отношению к несчастному мальчишке так и сыпались. Маленький Майон не вызывал ни у кого ни сочувствия, ни сожаления — у него не было хороших друзей, нрава он был вздорного и заносчивого и его не любили. Поэтому его крушение было сочтено торжеством справедливости и обещало шальную потеху всем, без различия чинов и званий.

Я не участвовал в общем веселье. Но присутствовать при наказании был обязан, как и все. Потеха не была делом добровольным.

После завтрака конквидор корабля — храмовник в белой хламиде с рисунком алого меча — прочёл какую-то малопонятную мне молитву или проповедь, что навело некоторую скуку на команду, предвкушавшую пиршество без всякой совести и праведности.

Мальчишку вытащили на свет из трюма, где он провёл эту ночь. Вида он был жалчайшего, ничем не напоминающий нагловато-развязного мальчишку, который фыркал мне в лицо и даже пытался как-то раз ударить по лицу. Сейчас это был напуганный зверёк, с трясущимися губами, с умоляющим взглядом тёмных, с фиолетовым отливом, оленьих глаз — но может быть именно эта жалкая, поверженная красота подсказала мне, что наказание лёгким не будет.
Я пожалел, что не одурманил себя порцией рома, щедро выданного за завтраком.

Блестящее общество патентных офицеров во главе с Безымянной Акулой собралось на шканцах, у многих я заметил лорнеты. Эти индюки разоделись как на премьеру в оперу. Правда, спектакль предстоял отвратительный, но для этой публики всё повод напялить свои дикие наряды: по такому случаю мятая треуголка нашего хирурга украсилась алыми перьями по полметра в длину, а позумент штурманского кителя сиял как маяк в ночи и мог бы экономить освещение. Остальные не менее удачно сочетали грязь поношенных одежд с золотой росшивью.

Впрочем, я быстро отвёл глаза от блестящего общества, опасаясь даже взглядом привлечь к себе их хищное внимание.

Действо продолжалось.

Я вдруг увидел моего бедного Нау, с самой зверской рожей схватившего мальчишку и подтащившего его к козлам. Мальчик завизжал, заплакал, стал хватать неумолимые руки и что-то торопливо лопотать, то ли умоляя, то ли оправдываясь. Я невольно опустил глаза, стараясь скрыть свои чувства.

Меж тем атмосфера накалялась.

Когда ребёнок замер, стиснутый и растянутый верёвками в наклонном положении, капитан махнул со шканцев, давая «добро», Нау срезал пояс и сдёрнул с мальчишки штаны, оголяя маленький круглый зад.

Толпа (а это была уже не морская команда, а простая толпа) ахнула и подалась вперёд, к искомому зрелищу.
Вот он, сосуд капитанского греха!
Вытянутые шеи, разинутые рты...

— Беленький, — бормочут рядом, — ишь, мякотка!

— Наддай!

На белом вспухает красное.

Кто испустил этот первый вопль? Не знаю. Но за ним словно плотину прорвало: свистки, крики, рёв...

Визг мальчика уже не был слышен

Но странное дело, я почему-то думал не о Майоне и его страдании (он дёргался и пытался лягнуть Нау), а именно о боцмане. По его лицу ничего нельзя было прочесть, но общие холод и бесстрастность показывали, что чувства толпы ему чужды. Он исполнял свой долг, но и только.
И всё же...
Я почему-то сочувствовал ему.

Порка, кажется, закончилась. Нау вопросительно глянул на капитана, тот кивнул.

К Майону подошёл лекарь, они с Нау склонились над мальчиком.
Что происходит?

Мальчик стонет, но не громко, с каким-то странным горловым звуком, как голубь воркует...

Я стиснул кулаки, когда Нау и лекарь отступили от жертвы. Мальчик поскуливал и извивался. Между исполосованных ягодиц торчало что-то похожее на деревянный...
Да нет же! Это корешок имбиря! Жгучий корешок!

По неровному строю пронёсся гул, какой-то общий вздох.
Нау придерживал корешок, который Майон пытался извергнуть из себя.
Вскоре он заверещал от жгучего действия, но на это уже никто не обращал внимания.
На Нау досадовали, что он закрывает приятное зрелище, вытягивали шеи, среди офицеров заблистали лорнеты.

Боже мой!

Да, я слышал о таком наказании. В глухой провинции так могут наказать нерадивого слугу, скверную жену. До недавних пор рачительный хозяин или хозяйка, не желая портить шкуру работника, самолично или через священника подвергали слуг и служанок такому наказанию.
Священники, в силу традиций, исполняли этот свой постыдный долг, но с крайней неохотой, чем свели его на нет.

Но публично бесчестить дворянина! Пусть и мальчишку! А происхождение Майон не скрывал, да его и не скроешь. Как же они смеют?!
Кулаки мои невольно сжались.

О, бедный мой Нау! Как ему должно быть противно всё это действие! Его дисциплина и тяга к порядку должно быть оскорблены не меньше моего...

Он всё еще придерживал корень, иногда заправляя его поглубже, от чего повизгивания мальчика становились громче. На шканцах это вызвало оживление.

Наш хирург поднялся туда и что-то втолковывал Акуле, а тот смотрел мимо него своим мёртвым взглядом, явно пренебрегая доводами лекаря.

Рот капитана, напоминавший злобную тонкую щель, не смягчился ни разу. Но тут в дело вступил конквидор-храмовник и с высоты своего сана бросил несколько слов. Реакция Акулы была поразительной! Глаза его зажглись дьявольским огнём, нос задрался, лицо раздулось и потемнело, он уже разинул было пасть, чтобы, как я боялся, ужесточить свой приказ назло и из принципа, но храмовник-конквидор наклонился и что-то шепнул ему в ухо, и капитан, задрожав от злобы, всё-таки кивнул.

Я было обрадовался, что безобразию скоро придёт конец, но смягчение состояло в том, что подозванному Нау было велено положить мальчику на спину кусок мокрой парусины, дабы ослабить воздействие ударов, не препятствуя боли, и главное — не попортить плетью нежной кожи.

К тому времени несчастный выл, срывая голос.

Раздался свист плети.

И в эту секунду я почувствовал… опасность. Я почувствовал, как злой, недобрый взгляд рыщет по палубе, по строю матросов, отыскивая меня. Раньше ужас просто заледенил бы меня, но сейчас… Я вспомнил погоню за Ларрой, и инстинкт подсказал мне, что единственный способ спастись здесь и сейчас — стать невидимым для злодея. Мёртвые глаза Акулы не должны найти меня.

Это было… как паутина. Тонкие мутные тени, лежащие на палубе, вокруг и под ногами… я начал собирать их и в каком-то безразличном, отчаянном трансе стал натягивать на себя. Я не молился и не боялся, я… словно играл с судьбой, с тенями, кутался в них, прятался в их сухой серой бесплотности, растворялся телом и душой.

Смутно я слышал какой-то шум, кто-то толкал меня, забывшись и войдя в раж. Как во сне я видел искажённые, одуревшие от похоти и садизма лица матросов, вонючие рты изрыгали проклятия и вой, глаза вылезали из орбит, таращась на манкое зрелище.
Я был в аду, но отделялся от плоти ада призрачной дымкой, пеплом, истлевшей ветошью ткани мира — тенями.

Я слышал, что ищущий взгляд переменил своё направление, он соскальзывал с моего серого кокона и наконец, утратил свой напор. Интерес к новой жертве оказался нестойким. Надолго ли?



Я пришёл в себя на койке Нау. В каюте было темно. Я сидел, приваленный к дощатой переборке.
Нау стоял рядом, тискал свои огромные кулаки в каком-то беспомощном усилии.

— Не мог я… Не мог…

— Я знаю.

Я действительно знал, что недостаточное усердие боцмана в наказании привело бы его самого к плетям, а то и к чему похуже.

Он вытащил меня оттуда. Привёл к себе, пока я был в трансе, спрятанный, беспамятный. И теперь он смотрел на меня — робко, виновато, как побитый пес.

Я смотрел на него, чувствуя, как опадают с меня сухие серые лепестки теней, как мир приближается и как он, наконец, врывается в меня острой жалостью и гневом.

Наверное, Нау почувствовал это. Он упал на колени, обнял мои ноги, как-то беззащитно ткнулся лицом, и я положил ладони на его голову — как положил бы их на голову пса, утешая. Пальцы мои коснулись его золотистых прекрасных волос.

— Сколько до острова?

— К завтрему придём, — тихо ответил он.



        Глава 33. Говорливый Феникс

Он взлетел на борт — легкий, изящный, сверкающий как серебристая стрекоза. Он и был стрекозой с огромными жёлтыми глазами, субтильной фигурой, тонкими руками и ногами. Его пробежка по трапу была выполнена с беззаботной отвагой: а ну как надломятся хрупкие ножки стрекозы и полетит она в воду? Но нет, субтильное видение держалось уверенно и крепко.

Он замер в эффектной позе, сверкая на солнце как неведомое насекомое, позволяя себя разглядывать.

Изящен до последнего ноготка. Никаких чёрных и оранжевых тонов, никакого буйства красок, лишь каскад бледного шёлка с серебром, чуть сбрызнутый бриллиантовой россыпью — смотреть на него в этот солнечный яркий день было одно удовольствие, как будто смотришь на живые струи фонтана.
 
Так же легко и изящно он раскланялся с нашими офицерами, на его фоне ставшими надутыми дуболомами, нелепо разряженными, с пропитыми красными рожами и налитыми кровью глазами вурдалаков.

Он же, словно не замечая этого, завёл непринуждённую беседу с Безымянной Акулой. Капитан ещё плохо соображал после вчерашнего, и удачная швартовка "Зверя" представлялась мне делом скорее удачи, чем мастерства.

Пьяны были вчера все поголовно — кто не от рому, тот от похоти и крови. Двоих матросов утром спустили в воды Бреева моря после пьяной драки. Малыш Майон, как говорили, был помещён в лазарет.

Нынче же солнце безмятежно озаряло остров-цветок: зелёно-голубой по окоёму прибрежья, чуть выше пояс густой зелени, отсюда, издали, похожий на моховую подушку, ещё выше сизая громада Монте-Майоре, единственной горы, собственно и бывшей островом, и нити водопадов от белоснежной шапки ледника, тающего в небе.

«Зверь» стоял у причала, притихший, но не укрощённый, похожий на злобную тварь, дожидающуюся своего часа, и казался здесь, в этом раю, истинным исчадием ада с багровыми отсветами его на крутых боках.
Именно тогда к нам на борт взлетел граф Лодольфино (и ещё много) Феничи — губернатор Сарабе, Серебряного острова.

Из крепости над портом раздался приветственный залп, и граф небрежно махнул кружевным платочком:

— Ах, черти, запаздывают! Салют-то при входе надо давать!

— Они дают салют в честь вашего визита, — любезно проскрипел Акула.

— Заспались мои молодцы, заленились. Провинция, увы! Они далеко не так расторопны, как ваши отважные матросики, дорогой Фрайц, — отвечал губернатор, без сомнения, видевший, как «отважные молодцы» сонными мухами ползают по вантам и неспеша готовятся к погрузочно-разгрузочным работам.

Безымянная Акула сморгнул и, не придумав достойного ответа, харкнул на палубу (что было строжайше запрещено).

Но говорливому Фениксу ответы — ни достойные, ни какие-либо другие — не были нужны. Он умел заполнять паузы в разговоре. Вернее, он просто не давал им появляться.

Изящно помавая ручкой, он воздал должное отличным парусам, коими имел честь любоваться на рассвете, прекрасным мореходным качествам нашего пинаса, выразил надежду, что и этот визит «La Fiera» принесёт дорогому капитану и его восхитительной команде такую же пользу, как в прошлые разы, посетовал, что боеприпасы в очаровательной крепости Кастеллато-Аль-Фило подходят к концу, и новые будут весьма кстати…

— От чешет! — прозвучало у меня над ухом.

Я обернулся к Нау.

— Губернатор? Он всегда такой?

— Этот-то? Завсегда. Мелет языком, ажно в голове звенит. Говорливая птица. Феникс.

— Вроде, Феничи?

— Дык оно и есть, что Феникс, что Феничи. Тетерев.

— Хм, а мне он кажется неглупым малым…

— Лады. Поставлю тебя сундук его нести. В Лакриму евонную.

Лакрима-Росой назывался дворец губернатора, видневшийся и отсюда ослепительно-белой башенкой среди пышной зелени.

Я понял замысел Нау — отослать меня как можно дальше от капитана и «La Fiera» хотя бы на время. А там, глядишь, всё само собой уладится.

Я точно знал, что с Акулой ничего уладиться не может, боцман тоже это знал, но надежда — не грех.

Поигрывая надушенным платочком, Говорливый Феникс порхал взглядом по палубе, которую едва успели оттереть от крови, расточал комплименты, любезно улыбался, развлекая нашего тихо сатаневшего капитана. Акула-Фрайц, и без того страдающий от похмелья, был окончательно оглушён потоком цветистых фраз и не мог ни возразить, ни вырваться из этого трескучего плена, мучительно цепенел и впадал в состояние, близкое к гипнотическому.

Быть может поэтому без препятствий с его стороны я вместе с другим матросом подхватил немаленький сундук Его Сиятельства и мы осторожно двинулись по трапу.

Граф имел, видно, глаза на затылке, потому что тотчас же повернулся в нашу сторону и глянул пронзительно-строго: в порядке ли его личный груз?
Он скользнул взглядом по сундуку, по Калачу, по мне. Показалось, или его глаза и вправду зажглись каким-то огоньком удовольствия? Чем он остался так доволен? Видом сундука? Или?..

Капитан Фрайц тоже заметил сундук и меня, и уже хотел что-то заорать, и даже успел набрать воздуха, но более — ничего: великолепный, блистающий всеми гранями своих бриллиантов, Феничи повернулся к нему и затрещал снова так, что, вмиг осоловевши, кэп выпустил набранный воздух, но и это амбре не сбило с ног изящного серебряного кавалера. Его, похоже, вообще мало что могло поколебать.

Я ухмыльнулся. Акула попала в сети Говорливого Феникса. Так-так, похоже, птичка съест рыбку.

Мы спустили драгоценный сундук на пристань, и Калач отправился разыскать тележку, которую беззаботные островитяне и не подумали приготовить.

Пристань была пуста, не считая молоденького офицера, держащего в поводу двух коней. Один серебряно-белый, с узкой змеиной головой, широкими нервными ноздрями, он и на жаре встряхивался, прядал ушами, пофыркивал — просто от резвой крови. Несомненно, именно он ходит под Говорливым Фениксом — такой же резвун. Второй был караковый зауряд, трудяга и служака, с неширокими бабками и короткой пястью, но его-то офицерик поглаживал и подбадривал — свой.

Патруль во главе с капралом, оплывающий на солнце, да этот офицерик, вот и всё население, которое мне удалось увидеть.
Вероятно, в безлюдье виновата сиеста, — решил я.

Неизбывной сонной ленью веяло от моря, от мерного шуршания волн, от тёплой воды, чуть плещущей под сваями, от лазурного неба без единого облачка, от солнца, застывшего на полдороге, твёрдо решившего больше не двигаться ни в какую сторону, а так и висеть посреди синего расплавленного простора.
Ох и жара! Так и вправду вскипеть можно

Меня качнуло — я ещё не привык к твёрдой земле под ногами, и тут…

Хрустальное виденье возникло над бортом, изящно проскакало по трапу, остановилось подле меня. Чисто выбритое лицо, вблизи разбегавшееся сеточкой морщинок, белый парик с буклями, посыпанный не мукой, как бы вы думали, а какой-то блестящей пудрой (мне показалось, что молотым стеклом, но не мог же граф быть настолько безрассуден!), уголки длинного салангайского рта любезно приподняты, огромные жёлтые глаза смотрят прозрачно — весь облик сияет свежестью и беззаботностью. Рядом с ним даже я почувствовал себя неловким увальнем.

— Что вы тут? Ах, застряли! Да-да. Комендант порта сейчас спит. Сиеста. Прекрасный национальный обычай. Но — увы! По обыкновению, я получу свой сундучок не раньше вечерней звезды. Стефано! Останьтесь здесь, дружок, я пришлю экипаж. Сторожите сундучок! От наших недотёп всего можно ждать, — это уже мне с удивительной доверительностью. — Верхом ездите? Стефано, отдайте Бонка этому бравому морячку, он поедет со мной. Прошу, — это опять мне, с учтивым жестом: мол, полезай в седло.

Что ж, я не посрамил себя и птицей взлетел на смирную клячу. Бедный Бонк лишь тряхнул головой, оценивая вес нового седока, и обречённо вздохнул. Феничи одобрительно кивнул на мою ловкость, и мы отправились по дороге через посёлок — наверх, к белой, зефирно-белой сладкой башенке Лакрима-Росы, казавшейся столь же миниатюрной и изящной, как и её хозяин.



        Глава 34. Дорога к замку

Конечно, мне хотелось бы покрасоваться перед графом, но ни о какой вольтижировке не могло быть и речи, даже сменить аллюр бедняга Бонк отказывался, трусил себе неторопливой рысцой, не обращая внимания на мои капризы.

Феничи это заметил и чуть придержал своего скакуна ради дорожной беседы со мной.

— Как вам нравится наш прекрасный остров? Немного жарковато для северянина? Давайте оборотимся: прекрасный вид на залив отсюда. Чудесный обрыв, великолепная панорама, лучше вид только из моего дворца, с террасы. Вся увита розами. Парадиз. Я хотел так и назвать: Бель-Парадисо, но мне рекомендовали оставить прежнее название. Вы ведь из Нима?

Я, оглядывая бухту и ненавистный корабль, машинально кивнул.

— Я так и подумал. Очаровательный город. Очень милый. Едемте дальше. Конечно, после шумной столицы вам здесь покажется скучновато, но если вы хоть немного увлечены наукой...

Он многозначительно глянул на меня, ожидая моего подтверждения и получив в ответ неопределённое моё "Э...", удовлетворённо кивнул, как будто я ему признался в учёной степени.

— Тогда здесь для вас огромный простор для изысканий. Взгляните, чудный экземпляр фарисейи пупырчатой. Воон тот фиолетовый кустик. Прелестное растение. Ядовитое как чёрт!

Я смотрел туда, куда он показывал, не различая ничего в зелёной мешанине, стеной поднимавшейся по обочине узкой петлистой дороги.

Сказать, что я был поражен его поведением — значит, не сказать ничего. Он вёл себя так, словно между нами не существовало никаких социальных различий. Да, как дворянин я был равен ему, но всё же...  После привычной уже грубости его вежливость воспринималась как чудо. А граф был не просто вежлив, он был любезен!

— А вот и лиана Фамагусто, эндемик, между прочим! Я весьма горжусь, что в прошлом году отослал в дар Его Величеству отличный отводок, он обещает вырасти до двадцати пяти метров в благословенном климате Салангая.

Он мечтательно прижмурился, глядя на эту высоченную корягу, цепляющуюся за другие стволы.

— Прекрасный дар! — сказал я, надеясь, что страшилище передушит все растения в саду салангайского Величества.

Граф отчего-то вздохнул и продолжил:

— Лиана эта хороша как снотворное, и сны после её употребления бывают необычайно ярки и приятны.

Он также просветил меня насчёт местных можжевельников, папоротников и осок, так что через полчаса я чувствовал себя настоящим ботаником и даже смог различить узкий лист эпиохлума от веерного листа шифтовой пальмы.

Свойства этих растений были не менее разнообразны. Какая-то чёрненькая пакость под копытами лошадей оказалась целебной дрянью, придающей необычайную бодрость работникам, будучи то ли отварена, то ли отмочена в красном вине. Но красное вино требовалось особого сорта, и потому сия чудодейственная   настойка до работников не доходила — дорого. Я полагаю, приходилось пользоваться старинным методом кнута и палки. Другая орясина, цветущая белым на высоте третьего этажа, при употреблении сих цветов утоляла любые боли в голове, как мигрени, так и зубные. Третья, растущая в болоте и не цветущая никак, помогала при женских затруднениях и тем была очень ценна — граф отправлял в столицу целые снопы её, и спрос неуклонно рос.

Ошарашенный всеми этими сведениями, вываленными на меня с самым любезным видом, я и не заметил, как мы выехали к арочным воротам форта Кастеллато-Аль-Фило, перегораживающего эту единственную дорогу к сердцу Сарабе — губернаторскому дворцу и далее, далее, к руднику, каковой и был, вероятно, источником искомого серебра.

Высокие надвратные башни форта, сложенные из массивных валунов, нависали над дорогой столь грозно и мощно, что навели меня на мысли о нечеловеческом их происхождении. Уж не приложили ли и здесь руку безумные Искусники?
Оказалось, что башни эти существовали уже тогда, когда салангайцы заново открыли его, и они просто пристроили ворота, впрочем, когда-то существовавшие. Различия в кладках — современной и древней, были очень заметны, но по уверениям Феничи, и те и другие были сложены людьми. Возможно под воздействием местных эндемиков.
 
Я невольно вздохнул, оценивая неприступность этих стен. Разрушить их будет непросто.

Зефирная Лакрима-Роса не была беззащитна.
На высоком скальном уступе она красовалась, дразня своей хрупкостью и легковесностью, но на деле оставалась недосягаемой. Дорога к ней и к руднику запиралась накрепко.

Хотя сейчас этого и не скажешь. Форт казался спящим, ворота беспечно открыты, на стенах ни души — ни штыка, ни кокарды.

Впрочем, безлюдности этой я уже не верил. Быть может, едва мы проедем, ворота захлопнутся, высыпят из казармы солдаты и всё здесь станет иначе — сурово и настороженно.

Но сейчас я мог наслаждаться мгновениями покоя.

Арка прохода, чьи тёмные своды сомкнулись над нашими головами, перешла в настоящий тоннель. Гулкое эхо отдавало цоканье копыт наших лошадей. Мы перешли на шаг, впитывая блаженную тень и прохладу каменных стен.
Ворота оказались обманкой, настоящая защита заключалась в этом тоннеле, пробитом в скале. Даже я, профан в военном деле, понимал, как безнадёжен будет штурм такой крепости.

Но полно мрачных мыслей! Впереди маячил яркий свет весёлого дня, пахнуло тёплым душистым ветром — на секунду я стал совершенно счастлив, словно этот свет и этот ветер обещали мне новую жизнь.



        Глава 35. Серебряный остров


Эта новая жизнь началась под сводами форта во вдруг наступившей между нами тишине, и когда мы выехали на свет, я взглянул на это небо и горы новыми глазами, полными неистового любопытства.

Никогда прежде мне не бывало так остро и так незамутнённо хорошо. Меня подбрасывало и приподнимало над седлом, я готов был петь… или летать от чистейшего, без примесей сомнений счастья — я убежал! Клетка бесконечных страхов распахнулась.

Мы оказались на свету.

Боже мой, сколько жизни вокруг! Как дивно щебечут птицы, какой ласкою ветерок овевает лицо, как много фантастических зарослей, как буйная зелень взбирается по кручам, вверх, по скалам и друг по другу, лезут к солнцу, к будущим дождям!
И я вместе с ними взбираюсь вверх, чтобы там, в вышине научиться летать!

А море!..
Неописуемые переливы, задающие такт сердцу, вдоху, миру! Вот он, центр мирозданья — эта чудная блистающая гладь и даже Зверь", чёрной скорлупкой прилепившийся к причалу, не уродует его, а имеет какой-то смысл. Приглядевшись, я различил и офицера с Калачом, и сундук между ними.

Удивительный воздух собрался как линза вокруг меня и преподносил всё новые подробности.

Взгляд мой терялся в тропическом изобилии, тысячи оттенков, цвета — от льдяно-белых до фиолетово-багряных, зелёная палитра, где прописан каждый оттенок — отчего-то наполняли меня странным торжеством. Я чувствовал всё — до дрожи, в тысячу раз сильнее, чем когда-либо прежде. Словно стеклянная стенка, прежде отделявшая меня от мира, исчезла, распалась в один миг, и я всем телом, и разумом, и сердцем ощущал, как прекрасно всё сущее. Дождь бесконечной красоты обрушился на меня, омыл, напоил и поманил вслед за сверкающим своим потоком. И я готов был следовать за ним. Я был готов жить. Снова.

— Благодать.

Голос графа мне показался райской музыкой и слово, которое он произнёс было так созвучно моему настроению. Действительно, благодать!

— Здесь прекрасно! Это так!.. Это очень! Очень!

Я немного запутался в неловких словах. Увы, их одёжки были так малы!

Жёлтые глаза Феничи искрились на солнце, как топазы. Или жёлтые сапфиры. И улыбка у него была необыкновенная, хотя немного насмешливая. Или грустная? Какой непонятный человек! Живёт в раю и грустит.

— Я не об этом. —  Он явственно вздохнул. — Взгляните вон туда, повыше. Видите растение с пучками красных волосков? Это лиана Vitis sub Euvitis. — Я напряг зрение и увидел эти самые волоски так отчётливо, словно они висели у меня перед носом. Граф продолжил каким-то трезво-скучным голосом, — между прочим, это криптогам, тайнобрачное, то бишь. На самом деле это не цветы, так, обманка, привлекать насекомых. Хех. Липко и вкусно. Просто очаровательно. Хорошо, что эти заросли расположены высоко, а то я не знаю, что бы мы делали. Нашим славным солдатикам и так нелегко, когда ветер дует в их сторону.

Я растерянно заморгал:

— Так это…

Граф рассмеялся, как колокольчики рассыпал, но этот смех больно отозвался у меня в груди. Какое жестокое разочарование! Я просто нанюхался лианы. Как насекомое.

— Всё не так ужасно, мой друг. Хитрый Vitis лишь усиливает чувства, а не создаёт их. Рафинирует, выделяет главные движения души, не давая ходу второстепенным. Плохой человек здесь станет ещё хуже. А вот хороший, — Феникс лукаво взглянул на меня, — хороший испытает лучшие свои чувства. Вам досталась благодать. Можете считать это приветственным подарком от Сарабе.

Некоторое время мы ехали молча. Говорливый Феникс как воды в рот набрал, а я задумался. Какие прекрасные чувства живут во мне! И не только чувства. Мне кажется и мысли мои стали в тот момент много глубже, проникновеннее и если бы я захотел, то разрешил бы многие загадки. Но в том состоянии я и так всё понимал и ничего более не хотел, кроме как летать в небе. Мне даже показалось, что небо — нечто совсем иное, не твердь небесная, а некий залог свободы. Как и море.

Эту мысль, я, как ловец жемчуга, вынес из глубин своей души и постарался запомнить. Хотя чувствовал, как слои смысла опадают с её остова. Как удержать это чудо? Как сделать его своим светочем непрестанным?
Как грустна эта ускользающая мудрость...

Через дорогу перелетела бабочка, едва не задев меня, сверкнула на солнце и исчезла в сумраке леса.

Меж тем заросли, ранее стоявшие стеной, поредели. Форт с каменным туннелем остался позади, внизу, а впереди показалось плато гигантской ступени, на которой и расположился губернаторский дворец.
Лакрима-Роса со всеми службами, пристройками, двориками — целый городок игрушечных домиков, за которые люди вели нешуточную борьбу с джунглями.


Когда я полюбил это место? В тот ли миг, на дороге? Или раньше, когда только увидел его в первых лучах солнца? Или позже, когда поцелуи Лодольфино-Говорливого Феникса стали томными, тягучими и мы пили их как мёд в тропической ночи?



        Глава 36. Сласти

Дом был полон серебра.

Оно началось прямо у входа — с двух литых канделябров-торшеров, каких я не видывал ни разу в жизни. Даже в Нимском епархиальном соборе светильники были поскромней. Эти же смотрелись дико в игрушечном вестибюльчике, а вернее в передней зале Лакрима-Росы.

Общая отделка дворца блистала вкусом. Всё здание напоминало белый изящный трельяж, заполненный стеклом окон, окружённый воздушными галереями и террасами, словом всё в самом изысканном стиле, так шедшем к хозяину.

Но эти канделябры!

Никаких тебе легкомысленных наяд и дриад.
Цельнолитые основания их были выполнены в виде каких-то салангайских то ли святых, то ли других уродцев с воздетыми иссохшими руками, обязательными несоразмерными головами и лысинами, сверкавшими сейчас в лучах солнца, а вечерами, несомненно, бросавшими зайчиков от пламени свечей, тоже весьма увесистых.
У одного из старцев не было глаз, а у второго босые ступни торчали едва не за постамент, очевидно в надежде зацепить неосторожного.

В моей душе отвращение к этакой эстетике боролось с восхищением: мастера работали искусно, а уж материала на эти монстров не пожалели. Серебро!

Глаза мои загорелись.

— Очаровательные святые Пресдиарий и Гангелузий. Их сварили заживо. Гангелузия предварительно ослепили. Ох, прошу прощения, одного сварили, а другого зажарили. В железном быке. Знаете, такие быки, — он повертел пальцами, обрисовывая фигуру быка, конечно, очаровательную, — тогда это было модно. Быки, младенцы, святые… Прекрасная милая старина. Прошу.

Мы поднялись на второй этаж, и там наконец мой гостеприимный хозяин расспросил меня об имени и о том, как я попал на корабль. При этом он не переставал охать и ахать и буквально ел меня глазами. Глаза у него были примечательные: очень светлые, с жёлтой радужкой — круглые и очень большие, они придавали ему вид какой-то удивленно-младенческий, совсем ничего от маслиновых, тёмных, непроглядно-тёмных глаз обычных салангайцев. Он был блондин, как и Нау (у меня коротко кольнуло сердце), но очень коротко стриженый, и носил белый парик с букольками на висках, что очень ему шло. Он казался таким выросшим сухоньким белоснежным ангелочком. И в то же время я всё лучше понимал выражение Ларры: «Мы все с лимонной корочкой». И этот цвет я различал не только в коже моего нового друга, но и в его характере, душе и образе мыслей.

Здесь, в личных покоях Лодольфино я не увидел ни одного предмета, подобного тем торшерам. Канделябры самого современного вида были украшены подвесками из драгоценного хрусталя, серебряные чашки, блюда, массивные вазы с цветами являли собой подлинные произведения искусства.

— Ним! Я бывал там. Весьма просвещённое население. Чудные обычаи. Вы ведь уроженец Нима, Тенно? Я сразу понял это по вашим глазам. У столичных жителей особый взгляд. Я тоже житель столицы, но у нас всё чуть-чуть иначе. Да. Иначе. Не хуже! Мы весьма древняя нация. Древняя и самобытная. Это важно. Но Ним очень мил. Очень! Прелестный городок.

Обозвать величественный чванный Ним «городком», а моё имя (я представился Тенье) на ходу переиначить в удобное ему Тенно — в этом был весь Феникс. Впрочем, нет, не весь.

Он продолжал болтать, расхаживая по комнате, на ходу касаясь ваз, столешниц, безделушек, словно проверяя их наличие. Позже я узнал, что эта подвижность — его постоянная черта. От суеты её отделял только темп плавных танцующих движений.

Заметив, что я разглядываю серебряную фигурку нимфы, он похвастался:

— Она сделана по эскизам самого Жосселена. Вам ведь знакомо это имя? Он тоже из Нима. Да, я горячий поклонник его таланта. Прелестный скульптор! И пусть вас это не удивляет. Я патриот Салангая, но я признаю, что у вас тоже множество приятных достижений. Увы, наше искусство несколько… устарело. Да. Оно милое, глубокомысленное, такое серьёзное, но несколько устаревшее. Мы тяжеловаты на подъём. Но это скоро изменится! Уверяю вас!

Говорливый Феникс усадил меня за стол, слуга принёс чаю.

— Прошу, угощайтесь. Чудный чай. Очень милое варенье. Из местной лианы, но на вкус — чистый виноград. Я очень люблю виноградное варенье. А в это добавлены лепестки асцидии, для кислинки.

Я, потянувшийся было к сладкой приманке, отдернул руку.

Накрытый столик казался тоже произведением искусства: фрукты самых диковинных видов и расцветок, вареньица в серебре и хрустале, пирожки размером с ноготок, печеньица, закрученные в самые что ни на есть скульптурные формы и уложенные в драгоценных мисочках в композиции не хуже, чем у Жосселена — кстати, вспомнил я его толстую физиономию — тот ещё сатир.

Я чувствовал себя неуклюжим громилой в фарфоровой лавке. Я был слишком загорелым, слишком мускулистым, и ноги у меня были слишком босые — я ясно видел на натёртом паркете свои пыльные следы.
Отказавшись от подозрительного вареньица я заодно отказался и от чаю, не зная чего ещё ждать от энтузиаста местных эндемиков, то есть нос в чашку я макал, согласно политесу, но глотка не сделал ни единого.
Хватит с меня ботаники!

Феникс продолжал заливаться соловьём, и я невольно навострил уши, отметив, что слышу нечто важное.

— Салангай уже не тот! На верфях Валлоты мы заложили пять кораблей. Из них три — линейные, самой новейшей разработки! Очаровательно! Правда, дело движется медленно, и не из-за недостатка денег. Нет, увы, нехватка людей — вот подлинное бедствие…

Граф осёкся, поняв, что сболтнул лишнее, и тут же выправился:

— Ах, эти ваши северные глаза! Какой прелестный цвет! Этот цвет напоминает мне один неназванный папоротник. Позвольте мне назвать его в вашу честь! Папоротник Тенно! Вы будете гордиться им — это лучшее слабительное из всех, какое я знаю. Будет бешеный спрос! Огромные перспективы!

Кроме этой чести мне было оказано множество других, как-то: помыться, побриться, прогуляться по террасе, окружённой мраморной балюстрадой, выслушать кучу комплиментов, быть изящно обнятым и погладить доверчиво приложенную к моей груди голову в белоснежном паричке. Не мять букли!
Я был осторожен. Букли остались невредимы.

— Прошу прощения, драгоценный друг, наконец доставили мой сундучок, я вынужден вас покинуть. Любуйтесь видом — он прелестен!

Взмахнув напоследок рукой, как бы открывая мне этот самый вид, он исчез за стеклянной дверью.

"Сундучок"! Тяжеленный ящик немалых габаритов. Прежний Тениш не смог бы и приподнять его, но морское путешествие прибавило мне сил.

Вид с террасы и впрямь был хорош. Но что-то не давало мне покоя, и я вернулся комнату.

Уже опускались сумерки. Солнце ушло далеко на запад, в зале чуть стемнело.

То ли это серое время пробудило мои старые навыки, то ли просто любопытство и смутные подозрения не давали мне покоя, но я двигался как можно тише в этом серебряном раю. Где-то послышался неловкий звон, металл звякнул о металл, запел. Пробормотал что-то тихий мужской голос… Я подкрался к застеклённой двери — их было много здесь — хозяин зефирного дворца любил изящное, воздушное и прозрачное.

В комнате над раскрытым сундуком склонился Лодольфино, доставая серебряные кубки, вазы, подносы, он передавал их слуге, тот методично протирал и ставил их на стол, за которым переписчик или секретарь губернатора составлял опись.

Мой Лодольфино, моя беззаботная птичка получила драгоценную посылку, полную серебряных зёрнышек. Конечно, очаровательных и милых.

Интересно.

Я не стал анализировать увиденное. Я просто получил некий факт, который лёг в мою копилку и пока не значил ничего. Здесь и сейчас это знание бесполезно. Но дайте мне только оказаться возле Дагне!..

Так же неслышно и осторожно я вернулся на террасу и замер, облокотившись на мраморные перила, любуясь далёкими огоньками в порту и посёлке, над которыми небо зажгло свои звёздные огни. В отличие от людских, они не казались затерянными и уютными. Они были прекрасны и бесконечно далеки. Лишь залог свободы...
Над горизонтом засияло ярко-голубым и сразу отдалось морской дорожкой отсюда — до Нима. Всходила Белотта.



        Глава 37. Pas de trois

Она была... непонятная. С сонными жёлтыми глазами, с мягкими выпуклыми губами, бронзовой гладкой кожей. Смуглый цвет не был загаром, она почти не бывала на солнце и вообще редко выходила из комнат, даже на террасу. Это был домашний зверёк, тихий, таинственный и безвольный.

Иногда она застывала в какой-то странной неподвижности — ни движения, ни мысли, ни звука. Но покоя в этом не было. Это было именно оцепенение. Она словно исчезала. Даже взгляд не мог удержаться на ней, проваливался сквозь, в омутные глубины, где скользили какие-то тени, стоял туман и невнятно шептало что-то. Что-то бесконечное, во что она была вплетена своими чёрными косами, сонной паутиной ресниц.

Иногда она пробуждалась. От какой-то вещицы. От нового предмета. Может быть, поэтому он так часто дарил ей подарки?

                ***

— Дорогой друг! Я ведь могу вас так называть? Конечно, могу, да, — ответил за меня Лодольфино.

Он уже вернулся от своего сундука и теперь тёрся об меня как кот о горшок сметаны. Заглядывал в глаза, умильно прижимал сухие ручки к груди и непрерывно болтал.

— Я хочу пригласить вас на ужин. Маленькое суаре, — он подлез мне под руку, — совсем крошечное суаре, узкий круг… всё очень невинно… один поцелуй!

Мы поцеловались. Ловкие губы графа, мягкие и упругие, ощупали мои и присосались двумя умелыми пиявками.

— Что за невинное суаре? — напомнил я, переведя дух.

— О, всё очень просто! Конечно, у себя в Ниме вы привыкли к постоянным развлечениям. Театры, балы, маскарады!..

Я возгордился: в одну секунду я не только глубоко погряз в светской жизни, но и слегка пресытился ею.

— Увы! Нам далеко до развратного Нима. По части развлечений вы нам сто очков дадите! У нас из развлечений — обедня да сиеста. Ну и бои, да. Петушиные. Собачьи. И охота. Но я не большой любитель. Надеюсь, вы тоже? — он по птичьи склонил голову.

Я подтвердил свою склонность к бескровным игрищам.

— Прекрасно! Вы тоже любите всё изящное! — граф обрадовался, но с намеченной линии не свернул, — да, мы, рядом с вами — аскеты. Мы слишком благочестивы, набожны и простодушны. Наша культура высокодуховна. Она очаровательна, но немного скучна. Когда я бывал по делам в Ниме, я там многому научился. О, вы — нация жуиров! Вы умеете прожигать жизнь и пользоваться земными радостями, тут вам нет равных. Вы и святого соблазните. Разгул и разврат у вас в крови!

Он погрозил мне пальцем.

Ах ты шельма!

Шельма мило улыбнулся.

Вошёл слуга, доложил, что комната для гостя готова.

— Чудная милая комната, вам там понравится. Я провожу вас.

Проводит самолично! Да это уже верх любезности, который, впрочем, объяснился довольно скоро и просто.

В комнату, большую часть которой занимала старинная кровать, граф вошёл вместе со мной. При взгляде на буйство алого шёлка на ложе, я решил было, что разврат, который у меня в крови, осуществится прямо здесь и сейчас, но нет. Граф всего лишь хотел проинспектировать своё новое приобретение.

Он покивал мне на бадью с водой: полезай.

Понятно.

Я скинул робу.

Глаза Лодольфино сверкнули.

Я взялся за штаны.

Зрачки графа превратились в колодцы, рот приоткрылся: мальчишка предвкушал подарок. Я медленно, не обманывая ожиданий, потащил порты вниз. Он сглотнул. Наконец подарок показался из густых зарослей и любитель ботаники приклеился к нему взглядом, как к какой-то многообещающей лиане.

— Ах! — он всплеснул руками, — Ах, какой славный! Какой здоровенный… э… Такой здоровый!.. Здоровый морячок.

Пока я плескался в бадье, пока вытирался и натягивал новую одежду, ничего общего с матросской не имеющую, Лодольфино, не забывая поглядывать на приятный ему предмет, посвящал меня в суть дела.

— Моя супруга, — чистый ангел. Вот увидите. Просто ангел. Да. Она из настоящих лангадо. Ах, да, вы, возможно, не знаете. Это исконные правители Салангая. Сейчас по разным причинам они несколько не у дел, но это не важно. Главное — чистая кровь! Род Коры — один из древнейших. Даже у меня не всё так гладко, признаюсь. Видите этот зеленоватый оттенок? —  Он ткнул себя в глаз. — Чтобы вы знали: у настоящих салангайских аристократов золотые глаза. Чистое золото! Это отличительный признак! Остальные примешались позднее. Все эти темноглазые и рыжие — всё это не то! Чистокровных салангайцев, тех, что сохранили кровь через века, очень мало, всего несколько семейств, все наперечёт. Я вам по секрету скажу, что у короля Якоба тоже... э... есть примеси. Рыжие глаза! Да. Это не спрячешь. Но это между нами! Мне повезло: породниться с лангадо — огромная честь! У Коры прекрасная кровь! Чистейшая! Но такая кровь требует… требует особого подхода. Да. Особых действий, которые не всегда... Э... не всегда... Смотрите на это как невинное домашнее развлечение. Нечто вроде театра. Актёры. Роли. Да. Милая шалость, всё по-домашнему. Все довольны. Я уверен, на этот раз всё получится.

Я встал перед ним.

— Я готов.

                ***

Сквозь фацетное, в радужных скосах стекло открылась прелестная картинка: в салоне, похожем на оранжерею, за накрытым столом сидела юная женщина. Обильное серебро сервировки, тонкостенные, как мыльные пузыри, бокалы, графины резного хрусталя, крышка основного блюда, нахально и гладко блестевшая в полумраке, белый фарфор и сама дама, её скучающе склонённая черноволосая головка, пальчики, небрежно играющие с бахромой, золотистые отсветы на нечаянно оголившемся плечике, маленькая, чуть стиснутая тугим корсажем грудь...

И впрямь — домашний театр. Отличная мизансцена.

Граф — несомненный автор мизансцены —  со странным видом, одновременно торжественным и вороватым, распахнул передо мной двери и мы вошли.

— Моя супруга Корантина-Ула-Эфрозинья, урождённая Сант’Альбано-Роэро и Каса-Канинья А`Верричидо, — обрушился на меня каскад имён.

Кора.

Я склонился.

— Дорогая, это сеньор… э… Совершенно очаровательный сеньор… Папоротник! Да. В Ниме у всех такие забавные имена.

Ох, этот говорун ухитрился забыть даже то куцее имя, которое сам же мне и присвоил.

Женщина молча кивнула и когда я решил, что она и слова не вымолвит, она заговорила неожиданно низким, с мягкой хрипотцой, голосом:

— Как вы доехали, господин Папоротник? Море было спокойным?

— Благодарю вас, Ваше Сиятельство, море было спокойно.

— Дорогая Кора плохо переносит морские путешествия. Малейшее волнение на море для ней бедственно. Да, милая? Это тоже один из признаков древней крови. Такова участь всех лангадо, что поделать! Ну, а теперь — что у нас на ужин?
Наш путешественник нуждается в чашечке чаю, чтобы доказать нам всем свою выносливость и... и.

"И" я готов был доказать и без чашечки чаю, дали бы кусок мяса побольше.
Мясо подали. Судя по его количеству, "и" должно было продолжаться всю ночь.

— Вина? Чудесное розовое. Смотрите, какой насыщенный цвет. Цвет глаз куропатки. Элитный напиток! Попробуйте. Это вино я считаю наилучшим своим достижением. "Виконтесса Роэро" — я назвал его так в часть своей тёщи.

Уже отпив глоток, я поперхнулся.

Лодольфино опьянел очень быстро и повёл себя непринуждённо. Он пел и шутил, явно стараясь развлечь свою безучастную супругу. Со мной он беспрестанно лез целоваться и даже запустил руку под стол, чтобы проверить действие своих поцелуев. Моя боеготовность его обрадовала. Действие переместилось в спальню.

Всё это казалось бы мне фарсом, если бы... если бы не эти глаза. Золотые глаза лангадо.

Не знаю как она воспринимала интимные игры Лодольфино. Возможно, никак. Возможно, она считала, что так и должно быть, что мужчина, покрывающий её мужа в супружеской постели — дело обычное и даже необходимое. Возможно, это было глубокое животное безразличие. Никогда нельзя понять, что происходит между двоими, даже если ты — третий.

                ***

Граф, возбуждённый моим присутствием в своём заду, смог приступить к исполнению супружеского долга, графиня, отвернувшись, сносила его ритмичный прибой, я отрабатывал ужин. И ещё что-то… древняя кровь… я иногда ощущал её. Как будто сквозь его тело…



        Глава 38. Дагне. Длинная дистанция.



   Длинной дистанцией называется положение, при котором острия оружия не соприкасаются, и для того, чтобы поразить противника необходимо сделать движение вперед.




                ***

Капитан ван дер Оэ не любил Ним. Слишком уж шумный город. Суета. Полное отсутствие дисциплины. Толпы народу шляются по палубе, то есть по мостовой.
Но дело было безотлагательным, и он решительно взял на абордаж ближайшую пролётку и отправился по известному адресу.

— Сынок, передай капитану Дагне, что явился капитан ван дер Оэ.

Сынок скучливо скользнул взглядом по обветренному лицу моряка, открыл ящик стола, сверился со списком и позвонил в колокольчик.

— У себя? — тихо спросил секретарь появившегося из глубин здания клерка.

Клерк моргнул, безучастно глядя на секретаря. Секретарь опять выдвинул ящик и ткнул в него палец, следуя пальцу, клерк сунул нос. Прочитал, озабоченно сжал губы в куриную гузку и канул обратно за дверь. "Это рыбёшка покрупнее", — решил ван дер Оэ, — "Будем ждать." Но не успел он присесть, согласно приглашению секретаря приёмной, как вернулся запыхавшийся клерк.

— Вы капитан Хризолт ван дер Оэ? — спросил клерк.

— Он самый, мичман. Капитан ван дер Оэ. Авизный гукор «Бонвиль».

— Прошу, — клерк махнул вглубь коридора и, подумав, добавил: — Вас ждут.

Его не просто ждали.
Дагне стоял у раскрытой двери, так чтобы видеть начало коридора, где должен был виден гость, ещё только поднимаясь по лестнице. Появилась капитанская треуголка, парик служащего и… и более ничего. И никого.

Что за сундук тащит этот старый чёрт? Явиться в канцелярию тайной службы с сундучком… Зачем? В узилище собрался? Передачу принёс? В чём дело? Где Тениш?

Старый моряк надвигался как тихий шторм. Это вокруг буря, ветра и неистовые волнения, а он — глаз бури, вестник судьбы, центр притяжения — он тих.
Всё внимание Дагне было отдано медленному продвижению ван дер Оэ.

Почему-то имело значение всё: как он отдувается, приостанавливается посреди длинного коридора — отереть лоб, снова нахлобучивает свою треуголку, как движется вразвалку, крепко врастая в пол при каждом шаге, чуть раскачиваясь, словно вокруг море.

 Море. Горе… Что?

Что такое? — никак не мог взять в толк Дагне. Где мальчишка? Он уже должен был через три ступеньки вприпрыжку обогнать старого хрыча и быть здесь, рядом, дышать, пахнуть молодой кровью, морозцем, в глазах — блеск заморской страны, первое большое путешествие… Где он?

Наконец, свершилось. Тихий глаз бури подплыл совсем близко. Он сутулился, сопел, сжимал ручку никчёмного сундучка и молчал. Молчание вжимало сильного Дагне в стену, за которой была пустота.

— Где он? — снова удивился Дагне, напрасно заглядывая в конец коридора, за спину ван дер Оэ.

Капитан снова снял шляпу, как-то неловко обозначил поклон и произнёс:

— Вы господином Тенье изволите интересоваться? Так нету его. Вот, — он протянул сундучок, внезапно сиротливо повисший в его руке, на полпути к Дагне.

Дагне не желал. Он не желал понимать. Он не желал брать этот сундучок. У сундучка есть хозяин, пусть он и берёт. Это он должен взять свои вещи. Он, а не Дагне, который… который срочно нуждается… срочно. В прогулке. В Бертольди. В бутылке вина. Что это так болит в груди? Что с горлом? Что? Приступ ангины? У ангины бывают приступы? Нет? А что так вдруг заболело, так схватило?

Дагне странно качнулся в кабинет. Как провалился.

Ван дер Оэ остался стоять с протянутым сундучком и открытым ртом.

Из кабинета хрип:

— Ххх… Хр… Кап… Капитан, войдите.

Глаз бури мотает головой и не спешит. Даже железному человеку надобно время, чтобы пережить то, от чего стискивает горло, даже молчаливое сердце может разорваться. Глаз бури медлит. Там сильно штормит, в кабинете, за распахнутой дверью.

И всё же войти придётся. Ван дер Оэ проклинает судьбу, заставившую старого человека нести такую весть о молодом, и делает решительный шаг. Чужое горе не болит. Ну, или болит совсем немного.

— Я ждал до следующего дня. Как подошёл срок выходить, послал к знакомому купцу на «Полунник», там капитаном мой друг Амадей Спирит, я ручаюсь за него, вместе воевали, тогда он был молодой, горячка. Сейчас поутих, но честен как… как грот из дуба! Хотя, конечно, и северная сосна тоже годна, но для хорошего грота жидковата. Как по мне…

Дагне шатнуло.

— Так я ему передал, — поспешил капитан, — что ежели он услышит, что на берегу шляется молодой хлыщ, быть может, без порток и называет себя Тенье, или как-то похоже, то пусть его немедленно берут на борт и везут прямиком в Ним или куда он скажет. Потому как дело важное, я так ему и написал: хватай, мол, щенка и дуй на всех парусах домой. А они там ещё долго будут. Ну… сейчас-то уж, верно, вышли в море, но мы-то ушли раньше. И шли не в Гуф, а в Корассон, а тут норд-ост! Бейдевиндом пару дней всё ж выиграли, потому как без заходов. За пятнадцать суток дошли! Уж быстрее никак. Да, нынче норд-ост, никак… А что ночь посуху потеряли — так это сухопутные порядки. Не едут дилижансы вечером, хоть убей. Да и утром — назначено на шесть, а отправляются чуть не в девять. Но я велел Амадею Спириту передать эстафету, и коли не найдётся господин Тенье в его вахту — передай другому, кому веришь, пусть посматривают на берег. А сундучок я его уже в последнюю минуту с собой прихватил — авось там что-то нужное для вас найдётся.

Дагне молчит. Капитан хватает себя за подбородок:

— Или надо было ждать?!

— Х… хорошо. Вы всё сделали хорошо. Просто. Отлично, — Дагне выталкивает из себя слова, понимая, что пугать честного ван дер Оэ не имеет смысла. — Я благодарю. Вас. Сообщите секретарю, где вы остановитесь. День-два. Можете понадобиться.

— Так точно, я завсегда в одной гостинице останавливаюсь, в «Молочном поросёнке», — вытянулся по привычке капитан.

— Добро. Будь там.

Дагне опирается на стол. В глазах тьма. Стоит так.

Капитан, потоптавшись, потихоньку уходит за дверь.

На всё нужно время.

                ***

— «…При обнаружении оного молодого человека оказать ему всё возможное содействие, предоставить кров, еду и одежду по необходимости. Также провести лекарский осмотр и в случае надобности провести лечение. Немедленно предоставить транспорт для переезда оного господина в столицу, буде это невозможно, прислать наиподробнейший отчёт по известному вам адресу. Депешу доставить курьером секретной службы». Всё. Подпись.

Вехлин задумчиво покусал перо.

 — Наиподробнейший… наши дуболомы на местах будут дня два-три корпеть только над подробностями. Из пальцев высосут. Может быть, заменить на «срочный»? Это хорошо согласуется с «немедленно».

 — Как знаешь, — простонал Дагне, чувствуя нестерпимое жжение в груди, — только всем, по всему побережью и островам, там, на западе, особенно…

Нужно было ещё раз пересмотреть содержимое сундучка. Свой подарок — булавку, он уже нашёл. Нашёл какую-то обложку с выдранным колонтитулом и без единого листа — похоже, тетрадь… зачем выдрал? Что записывал? Конспирация?

Леазен. Где ты?

 Выкрутись.

 Дай знать. Только дай знать.

                ***

— Я поеду.

— Ещё чего!

Бертольди нетерпеливо прошёлся по кабинету. Что такое? Что за бред? Ну, пропал мальчишка. Пусть даже попал в неприятности — тайная служба есть и в Салангае, и она не дремлет, но это входит в риск. За то и платят полновесным золотом. Коли вернёшься.

— Он ведь ничего кроме явки не знал? Ах, чёрт, неужели придётся убирать Пампато?! Это наша опорная точка! Чёрт! Что ещё из него вытрясут? Неизвестного информатора? Вряд ли он узнал, кто это. Значит информатор остаётся, а вот Челеттино надо уезжать, бросать налаженное дело… Ах, как невовремя!

— Иоаким. У тебя же есть связи. Серьёзные агенты. Могут они что-то узнать? Где Тениш?

Бертольди вскидывает красивущие глаза на друга:

— С ума сошёл? Подставлять таких людей ради кого? Ради сверхштатного… даже не агента, так…

Потом, приглядевшись, осуждающе:

— Я просил принести мне его сердце. А ты, похоже, потерял своё?

— Я поеду, — стискивает зубы Дагне, — я узнаю.

Бертольди меряет его взглядом, кусает губы:

— Хорошо, чёрт долговязый, подниму сеть. Всё равно нужно знать, что там происходит. Поищем твоего младенца. Но если он застрял под какой-то юбкой!..

Дагне даже не улыбается, он смотрит на друга ошарашенно, как будто тот предположил что-то совершенно невозможное.



        Глава 39. Прощальный подарок

На третий день я понял, почему так полюбил эту террасу.
Она выходила на восток.
Солнце, всходившее над Сарабе, несло мне свет из Нима, волны лизавшие берег, шли от западных побережий Шеалы, быть может, эта птица видела мой берег, хоть издали…

Чувства мои ожили, с ними ожила и тоска по дому.

Моё место там.

Там моя мать, которой не на кого больше положиться. Там моя сестра, по глупости — по детской простоте — совершившая ужасный проступок, но сполна заплатившая за него украденными годами жизни и горьким опытом. Я даже не простил её. Меня удивляла мысль, что я мог присвоить себе право прощать её. Она нуждалась во мне, нуждалась в опоре и любви, и теперь я готов был дать их ей.

Там был Дагне. Которого, как я сейчас увидел, я мало понимал и ценил скорее как новую возможность для себя, как удобную ступень к благополучию. Теперь я полагал, что этот человек заслуживает большего. И я даже спрашивал себя, а так ли уж я хорош для него?

Было мне, что ему сказать и по поводу задания, которое он мне поручил. Факты и фактики складывались в весьма занимательную картину, истолковать которую я не мог сам, но которую я мог нарисовать более осведомлённому Дагне.

Словом, нужно было возвращаться. Возвращаться домой. Но для начала — на «La Fiera».

— Что вы грустите, милый?

Лодольфино подошёл почти неслышно.
Приобнял, потёрся.
Как всегда нарядный, в белом парике и бриллиантах. Это с утра-то! Да после вчерашнего! И так уже третьи сутки! Древняя кровь и правда требовала многого.

Но чудо происходило. Кора менялась на глазах. Её отрешённость оказалась не следствием холодности, а скорее особой незрелостью. Она была словно пленница вытянувшегося, но так и не повзрослевшего тела, его хрупкая угловатость сторожила её, как сторожил спящий замок свою хозяйку.

Но спящая принцесса оживала. Теперь, если она и замирала подолгу, то перед каким-то заинтересовавшим её предметом, разглядывала, словно увидев впервые, то цветок, то вазу, то собственную туфельку. А ведь ещё недавно эти наряды, которые граф выписывал ей из Нима и которые обходились ему чуть ли не в целое состояние, она носила с полной небрежностью: атласные бантики заляпывались соусами и вареньем, до которого она была охоча, тонкие кружевные фишю небрежно рвались, драгоценные туфельки разбрасывались по всему дому — ей больше нравилось ходить босиком.
Нынче утром она вышла сюда, на террасу, привлечённая, как бабочка, ярким рассветом.
 
Никогда я не видел, чтобы женщина одновременно плакала и смеялась — беззвучно. Никогда я не видел таких глаз, полных солнца...

— Как?! — воскликнул Лодольфино, вылезши из-под моей руки и разглядывая что-то внизу. — Он всё ещё здесь? Упрямец!

— Кто?

— Фрайц. Он тянет время! Я известил его, что ты задержишься здесь, что ты… мой гость. А он, бестия, не желает уходить! Вот, затеял что-то, — граф вытянул шею, надеясь рассмотреть "Зверя", — ага, мелкий ремонт. Ещё и кренгование устроит… Ещё чего! Мне он тут не нужен! Совершенно не нужен. Он должен уйти, груз у него на борту, пусть уходит. А ты останешься, и мы будем счастливы.

Счастливы?

В каком-то смысле — да, это было счастье. У меня — покой, почти полная свобода. Чего ещё желать?
Если бы не Ним.

— Почему вы молчите, дорогой? — обеспокоился граф.

— Потому что… я думаю.

— Фи! Думать! Зачем? Зачем вам думать? Разве вам плохо у меня?

— Нет, хорошо. Но я не понимаю своей роли здесь.

Он воззрился на меня.

— Вы нужны мне. Вы культурный человек. С вами приятно поговорить… Очаровательные беседы, — он продолжал менее уверенно, — мы можем заниматься исследованиями. Здесь столько новых видов, вы ещё и половины не видели. — Какое там! Из видов я хорошо изучил только фикус, который стоял в спальне. — Я научу вас классификации, — продолжал граф, — вот посмотрите, это очень увлекательно…

Он замолк и я понял, что я на правильном пути.

— Ваше Сиятельство, я прошу вашего разрешения, позвольте мне вернуться на корабль.

— Нет. Нет-нет, это невозможно! Решительно никак невозможно! Вы мне нужны.

Я молчал.

— Вы меня устраиваете. Здесь так скучно… и потом, вы всё понимаете. У нас всё так хорошо! Ваша очаровательная развращённость… Она позволяет мне… Ну, вы понимаете. Позволяет мне быть с нею.

Я молчал.

— Вы нужны мне! Нам. Нам с Корой. Мы хотим детей! А это возможно только если она… если она будет полностью… как бы это сказать…

Ого! Говорливый Феникс затрудняется подобрать слова!

— Только если она войдёт в охоту. Такова благородная природа лангадо. Поэтому их так мало. Только полностью удовлетворённая женщина лангадо может понести. Иначе никак. Знаете, что значит «лангадо»? Свободнорожденный!

Он поднял на меня глаза.

— После Vitis — той лианы, после вашей благодати, я поверил, что всё возможно. Что боги сжалятся над нами. Вы же её видите — какая она красавица, такую красоту надо передать. Обязательно надо передать. Детям. Передать древнюю кровь…

Я улыбнулся ему:

— Мне кажется, что у вас уже всё получилось. Её Сиятельство выглядит несколько иначе, чем при первом знакомстве.

— Да?! Вы тоже заметили? Мой дорогой! Неужели свершилось?! Я так вам верю! Мне тоже так кажется! Надо поговорить с Корой. Может быть, она уже что-то чувствует? У женщин есть какие-то особые способности, да? Они могут это знать буквально в момент зачатия!

— Конечно. Идите, поговорите, я уверен, всё уже получилось и лишнее нам ни к чему.

Последние слова я договаривал ему в спину: граф унёсся как на крыльях к своей ненаглядной.

А я пошёл переодеваться в старую матросскую робу.

Я собирался уйти не прощаясь, через боковой ход, благо охрана меня уже знала и наверняка бы пропустила.

— Велено задержать, — остановил меня суровый усач в самых дверях, когда приветливые пальмы уже кивали мне со двора.

Чёрт!

— В чём дело?

— Велено задержать.

— Зачем? Почему?

— Не могу знать. Обождите, уже послано.

Наконец появился секретарь Виноцци — доверенное лицо графа. До того я едва успел с ним раскланяться, вполне доброжелательно, но, понятное дело, это ничего не значило. Чтобы столь занятый господин вышел проводить не пойми какого гостя? Странно…

Виноцци был немногословен.

— Прошу следовать за мной.

Вот и всё.

Я имел удовольствие рассматривать его спину весь переход до двери в подвал. Окованная железом, она гостеприимно распахнула свою прохладную пасть, и я пригнулся, чтобы не ушибиться о низкую притолоку.

Несколько узких высоких ступеней, и мы оказались в весьма примечательном месте, полном клеток для крупной добычи — размером с человека. Правда, все они были пусты, а в некоторых свален пытошный хлам: козлы, жаровни, цепи с крюками, колоды самого отвратительного вида, почерневшие от давней крови, с зарубками от топора. О, а вот и дыба!

Хорош оказался мой естествоиспытатель!

Но Виноцци, не останавливаясь, прошагал мимо устрашающего хлама, и мне не оставалось ничего другого, как следовать за ним. Конечно, я мог попытаться оглушить его, свернуть ему шею, выскочить наружу через окно и бежать… Куда бежать — вот вопрос. На острове одна дорога, связывающая порт и рудник. Она перегорожена фортом, который мне с налёту не взять. Бежать к руднику — там тоже полно солдат и каторжан, смысл — бежать из тюрьмы на каторгу? Тогда, может быть, в лес, в джунгли? Я вспомнил разнообразные лианы и их малоприятные свойства. И это граф ещё не рассказывал мне о местных животных. О насекомых. О змеях. О хищниках. Черт бы их побрал, вряд ли они безобиднее местных растений!
А изучать их на своей шкуре мне совсем не хотелось. Шататься по незнакомым джунглям я, скорее всего, буду недолго. Найдут мой распухший от ядов или обглоданный местными тварями труп дня через два. Если будут хорошо искать.

Но все кончается когда-нибудь. Закончился и страшный подвал.

Виноцци привёл меня к маленькой келье без окон.

— Он доставлен, Ваше Сиятельство.

— Ах, чудесно! Вы свободны, дорогой друг.

Виноцци вышел.

— Проходите, милый, не стесняйтесь, — это уже мне.

Граф был, как и всегда, сама любезность. Пожалуй, он и на кол посадит со всем политесом: «Прошу присесть, не давит, не жмёт? Немного сала? Масла? Что предпочитаете?» Чёрт, чёрт! Медоточивый, сахарный, эфирный чёрт!

Я сделал несколько шагов.

Орудий пыток здесь не было. 
Весь центр комнаты занимал огромный стол. Вся столешница его, местами прожженная, в разноцветных пятнах, была заставлена стеклянной посудой, ретортами, колбами, фаянсовыми чашками с пестиками и без, лампами для возгонки, витыми змеевиками с мутной жидкостью в спиралях.
Вдоль стен стояли шкафы, заполненные стеклянными пузырьками и бутылями всех размеров. Они таинственно поблескивали на тёмных полках, белея ярлычками с неразборчивыми надписями, и всё это было похоже на спящий вольер белогрудых птичек.

Хозяин призрачного вольера вгляделся в меня и всплеснул руками:

— Это ужасно! Зачем вы переоделись? Что за наряд! Я так радовался, когда вы это сняли. Вам это не идёт. Никакого шарма, никакого изящества. Просто мешок!

— На флоте матросы так одеваются. Это удобно.

— Матросы. Хм. Матросы, они же лазают наверх, туда, где эти… рифы? Гитовы? Ну, такие, ээ… такие очень большие…

— Реи? Паруса?

— Да! Паруса! Очень милые паруса, из которых получается такая ужасная одежда. Вы уверены, что хотите снова стать матросом? Поднимать и опускать эти самые паруса по приказу капитана? Вязать узлы из верёвок?

— На флоте нет верёвок, есть только концы, — заметил я, чувствуя себя морским волком.

Феничи по-птичьи склонил голову набок, поразглядывал меня.

— Концы. Да. Очаровательно. Брутально. Ветер странствий и всякое такое. Суровая мужская жизнь. Полная опасностей.

Я насторожился. Граф продолжал делать изумительные открытия:

— У моряков тяжёлая жизнь. Всё время в море. Конечно, её не сравнить с жизнью губернатора острова, управляющего десятками тысяч… десятками человек и несущего ответственность и всякое такое, но у морячков тоже есть трудности. Губернатор устаёт умственно, а матрос — физически. Однажды я забрёл в лес, я искал очаровательный ядовитый олеандр, и забрёл так далеко, что пришлось выбираться очень долго, и я так устал… Так устал — как никогда в жизни! Я просто валился с ног. Бедные милые матросики, — он стрельнул на меня глазами, — они тоже часто падают. С этих… с вант? Ну, сверху.

— С вант, с салингов, с пертов на реях. Верёвки такие…

— На флоте нет верёвок. На флоте есть концы, — лукаво усмехнулся Феничи.

Он неторопливо двинулся вдоль громоздкого стола, иногда касаясь стеклянных пузатых колбочек, словно оглаживая их бока.
Настоящая жизнь кельи — возгонка, очищение, смешивание, фильтрация — была здесь, на столе, а белогрудые птицы, размещённые на полках, были лишь побочным продуктом этой методичной беспрестанной деятельности.

— Я хотел бы сделать вам прощальный подарок, — очень тихо сказал он.

— Какой?

— Я думал всё утро, с самого нашего разговора. И решил дать вам средство от усталости. Как бы вы ни устали, оно поможет вам продержаться ещё час-полтора. Не больше. Но в этот час вы сможете бежать как молодой олень, прыгать, поднимать тяжести, невозможные для обычного человека, у вас обострится слух, зрение, но понизится чувствительность к боли — поэтому будьте внимательны, не пораньтесь ненароком, вы не почувствуете раны. Словом, это снадобье прибавит вам сил. На час-полтора. Потом, конечно, тело возьмёт своё, и усталость будет ужасная, вам нужно будет много есть и спать.

Он протянул мне маленькую фляжку в кожаной обшивке.

— Возьмите. Один глоток. Небольшой. Второй — смерть.

Я взял подарок, ощутив, что сосуд тяжелее, чем кажется. Он заметил мою дрогнувшую руку.

— Стеклянная колба с притёртой крышкой. Медный контейнер, кожаная оплётка. Полная безопасность — его невозможно разбить.

Я посмотрел на блестящего маленького Феникса. Живи, мой друг, воскресай, как тебе уже не раз приходилось. Нарядный, болтливый, бесподобный… и прости меня, дурака.

Я поклонился, он жестом отпустил меня.

Виноцци проводил меня не только к выходу, но и до ворот форта, где я с сожалением отдал ему коня и дальше пошёл уже пешком.




        Глава 40. Сказки боцмана


— Пошто вернулся? Акула тут избесился весь. На людей кидается.

— А когда он не кидался?

Нау смерил меня подозрительным взглядом:

— Али граф отослал?

— Нет, я сам.

— Эх, тогда и вовсе... Головой не ушибся?

Я рассмеялся. Но смех мой не был весёлым. Конечно, можно было дожидаться у Лодольфино другого судна, но оно тоже было бы храмовничьим, и там тоже был бы капитан, офицеры и ... не было бы Нау.

Меня словно ожгло по спине. Я невольно обернулся. На шканцах стоял Фрайц.

— Всю трубу глазом изъелозил. Всё на дворец смотрел. Иди уж, от греха...

Я спустился вниз.

Вскоре все ремонтные работы на корабле были свёрнуты, поднялась обычная суета. Отдали швартовы, встали в левентик, фок и грот наполнились ветром, «Зверь» дрогнул, оживая, и направился к выходу из бухты.

Прощай, Сарабе! Прощай, Серебряный остров…

Солнце уходило на запад, и мы, выйдя в открытое море, помчались навстречу надвигающемуся сумраку.

К вечеру ветер посвежел, и мы смогли поставить марсели, поднять бизань, и даже развернуть блинд. "Зверь" нёсся столь резво, что я начинал верить в поддержку Единого, дом мой становился всё ближе с каждой минутой.

Это плаванье принесёт мне свободу — я твёрдо в это верил.

Но до свободы нужно было ещё дождить. И не просто дожить, а узнать кое-что. Где именно находится драгоценный груз? Руда это или слитки? В трюме я ничего подходящего не увидел, а спрашивать у Нау остерёгся. Лишнее любопытство на корабле не поощрялось.


Но как-то за завтраком Спаги — вертлявый матрос из нашей артели (а питались мы артельно — по семь человек на один бачок похлёбки, которую на суше я не стал бы есть даже за деньги, но здесь шестеро остальных едоков не дремали, и первые дни своей «карьеры» я частенько оставался голоден, и если бы не Нау с его сухариком, куском сыра, а то и солонинкой — просто умер бы от истощения. Но тогда я не очень-то это замечал, а тем более ценил); так вот, за завтраком Спаги, перехватывая у меня ложку, с подмигиванием заметил:

 — Нынче можно не опасаться порчи воды! По слитку в каждую бочку — и водичка всю дорогу будет свежая!

 — А что, и правда в бочках с водой держат серебро? — спросил я.

Хохот, который вызвал мой нарочито наивный вопрос, раскатился по всей палубе.

Соседние артели заинтересовались причиной веселья, и скоро все хохотали, показывая на меня кто ложкой, кто пальцем. Но важнее всего оказалось, что, отсмеявшись, старший матрос из нашей группы объяснил мне, что никакого серебра в бочках нет, а особый груз хранится в крюйт-камере, из которой было вынесено всё, кроме припасов пороха, и оттого несколько дней искали новый дифферент, я же сам и принимал участие в трюмных работах. Я покивал и задумался. В крюйт-камеру ходу не было, там круглосуточно стоял часовой из команды конквидора.

И всё же проверить груз представлялось необходимым. Когда ещё выпадет такой случай?

Пока я примеривался к узенькому коридорчику, где постоянно маячила белая ряса часового, моя жизнь на "La Fiera" текла своим чередом. И хотя я ждал неприятностей, но первые дни плаванья проходили на удивление мирно.

С Нау отношения сложились сами собой как прежде, но я, занятый в мыслях совсем другим, не заметил в нём некоторой перемены. Он чаще бросал на меня испытывающие взгляды, словно хотел что-то узнать, но спросить не решался. Порой он смотрел на меня с такой странной смесью восторга и недоверия, что я совсем запутался в простом моём боцмане и предпочёл выкинуть сложности эти из головы. Главное, что он по-прежнему был готов защищать меня и покровительствовать мне, а с собой он разберётся сам. Не маленький.

И он разобрался.

Молчун начал разговаривать со мной. То желая поделиться чем-то, то расспрашивая меня о моей прежней жизни, что мне совсем не доставляло удовольствия, и он видел это, но он упрямо продолжал нащупывать какую-то одному ему ведомую тропинку.

Иногда он рассказывал что-то из своего детства. Это не были рассказы о людях или воспоминания о событиях. Он говорил о севере, о холодном Студёном море, о плавучих ледяных горах, о белизне, слепящей глаза, о зверях морских, об их повадках, переводил и напевал какие-то песни, застрявшие в его памяти, и картина скудного быта, суровой бедной жизни на затерянных островах вставала передо мной. Был у его народа и свой бестиарий, над которым я немного посмеялся — про себя, мне совсем не хотелось обижать Нау.

                ***

— Ехидная женщина выточена из дерева, нижней частью напоминает бревно со шкурою древесной и мохом, из верхней части стрыкает побеги, на кои нажаливает несчастных жертв, и щупает их языком, и всяко лазит во внутренности, и пьёт их соки, кои давит побегами. Груди у ей твёрдые, как бы деревянные, сосцы в трещинах, волос редкой и лохматый. Красоты нет в ней никакой, а только срам и тоска, но раз в сто лет таковая ехидная цветёт цветком лиловым, с духом земли и зари. Всё тое место полнится цветением ея и хорошо пахнет, больное целится и здравится, здоровое любится и играет. Вся плоть женщины-дерева выцветает в этот цветок с чудными лазоревыми лепестками, и тогда ехидная перестаёт быть, предел ей подходит, и ночь цветя, наутро рассыпается пахучим прахом. Ежели сразу тот прах собрать, то будешь пить по щепоти в год, все болезни отойдут, и сила у тебя будет великая в чреслах, и сыновья будут рождаться богатыри, а дочи — красавицы.

— Ты что же, пил тот прах?

— Да откуда мне? Быль ходит такая, сказ по земле бытует. А сам-то я не видал ни ехидной женщины деревянной, ни цветка из неё.

                ***

— Ещё же есть зверь Прокудиан. Из старых бобылей получается. Когда бобыль спарится с лесной мавкой-нечистью, она из него душу выпивает, чтоб дитю-оборотню отдать, а бобылю замен того даёт тело сильное. Но мавка плохо понимает человечье тело, потому даёт звериное, с немеряной силой, толстое, высокое, — Нау задумывается, вспоминает что-то и добавляет свежее сравнение: — Величиной с элефанта. Ходит Прокудиан на четырёх костях. Телом гол, безволос, а лицом заросший. Оченно своей гордится бородой Прокудиан, оттого что лицом страшен, зубы имеет человечьи, глаза красные, череп лысой с лешачьими ушами. Жилы у него на теле с мою руку. Руками дерево с корнем вырывает, ногами ямы роет, хвост имеет толстый, с гадюкой на конце; тем хвостом…

— Так у него руки есть?

— Руки есть. Толку с них немного — делать по-людски он ничего не может. Когти у него на пальцах, как тесаки, ими он рвёт всё. Живое тело рвёт и жрёт. Из любви к мавке не жрёт он живность лесную, а только человеков употребляет. И жаждет кровушки людской, обиды хочет ею смыть. А не смываются. Обиды.

Боцман надолго замолкает, глядит куда-то в угол тяжёлым взглядом обиженного Прокудиана, не понимающего, как избыть обиду, когда даже верное средство — кровь — не помогает.

                ***

— А чего ж не ужился-то?

Я почти сплю, положив голову на его поднятую руку. Мощная загорелая рука Нау с внутренней стороны детски-белая, нежная. Грудь его мерно вздымается, я слышу стук его сердца.

— Где?

— С графом. Он доброй. Я думал, что тебя-то он не выгонит.

— Он и не гнал, — бормочу я сонно.

— А чего ж? — напрягается Нау. Сердце его замирает и бухает быстрее, в новом, беспокойном ритме.

Мне лень говорить. Утром вахта, драить палубу. Я бы поспал. Но Нау сильно заинтересован и спрашивает уже не впервой. Этот вопрос его заметно волнует. Я отвечаю полушуткой:

— Соскучился.

Нау замолкает. Как-то внутренне замолкает. И я, наконец, засыпаю.

Утром он смотрит на меня. Так смотрит дикий зверь, которому человек предлагает дружбу.

***

Пятый день плаванья. В воздухе пахнет грозой. Всё наэлектризовано. Источник — Безымянная Акула с мёртвыми глазами. Майон-счастливчик прикрыт корабельным лекарем и толчёт ему порошки, носа не кажет из лазарета.

Вечером мы с Нау.

— Я давно думал… Мне только одного не хватало — друга… Ты не думай, у меня деньги есть. Я и домик присмотрел в добром месте. Ты же южной, тепло любишь, я вижу. Так домик в тепле купим. Лодку — в море ходить. Палисадник… Красоты чтоб…

— Нау…

— Ты сразу не говори. Не говори. Погодь, — слова даются ему тяжело, он ворочает их, как валуны, боясь задеть один хрупкий цветочек. Очень маленький цветочек надежды, — ты пораскинь… Мы же ладим с тобой.

— Нау. Людей так много. Зачем я?

Он молчит, крутит по привычке что-то в руках. Моток бечевы, что ли? В темноте плохо видно.

— Ты честной, — наконец произносит он, — ты честной. Многих я повидал. Уж не взыщи. Многих. Только…

История предательств, череда пустых встреч и забытых расставаний — всё ни о чём… Это так ясно стоит за его короткими, выталкиваемыми из безмолвия словами.

— Нау, — я боюсь его коснуться.

Ком в горле.

— Нау…

Он шепчет быстро, словно сорвавшись:

— Ты сразу-то не говори. Ты погодь. Ты… Ты пораскинь, мы же ладим. И то, чего тебе при графе том? В приживалах жить. А так — сам себе хозяин. Лодку купим. Под парусом — тебе ловко, вижу. А я уж… ну…

Он шепчет совсем тихо:

— Пылинку сдую.



        Глава 41. Капитан vs конквидор



Если соблазн и был в предложении Нау, то именно в его простоте и сердечности. Мысль использовать его, чтобы  сбежать с корабля, обманув боцмана обещанием, мне если и пришла в голову, то только на секунду и была сразу же отброшена. Я верил, что честно попросив Нау о помощи, я добьюсь большего и не потеряю его расположения. Может быть, я бы и выбрал время для такого откровенного разговора, но события повернули другим путём, угодным не мне и не моему другу.

Проблема возникла уже на следующий день.

Капитан наш, синьор Гвейо Фрайц, вполне оправдывал своё прозвище "Безымянная Акула" — из тех акул, что скользят тенями в глубинах вод, готовые накинуться на любую добычу — удостоил меня сомнительным своим вниманием ещё на пути к Сарабе. Теперь же это внимание удвоилось, ибо он остался без приятного ему денщика и без любовника.

Проходя в виду шканцев, я невольно горбился, стараясь стать незаметнее. Мой опыт с тенями казался мне то совпадением, то случайной удачей, и повторить я его так просто не мог — он требовал времени и особого состояния, поэтому я чувствовал себя беззащитным под взглядом его мертвых глаз. А он держал меня цепко.

Утро шестого дня нашего плаванья выпадало на какой-то религиозный праздник салангайцев. Матросы были слегка взбудоражены, веселы и ждали двойных порций рому, хотя сему удовольствию предшествовали проповедь конквидора и речь капитана.

Моё унылое ожидание длинных речей оказалось напрасным — отец Жозеп выразился кратко. Поздравив всех со священным праздником, он велел салангайцам почитать матерь-церковь, милостиво разрешающую верить каждому в подходящего бога, в отличие от иных, варварских стран, которые вынуждают разных людей поклоняться Единому, призвал побольше жертвовать на нужды Белой Алидаги, ибо сие оплот и опора духовной свободы и гарант посмертного блаженства салангайца в мире ином, в зависимости от сделанных пожертвований. Чем больше сумма, тем блаженство будет полнее. Конквидор также наказал пастве слушаться командиров, что несомненно убережёт бренное тело от неприятностей в мире этом.
Все эти требования были сочтены разумными и вызвали одобрение как у матросов, так и у офицеров «La Fiera».

Затем вперёд вышел капитан, дабы тоже произнести нечто подобающее случаю, и все замерли.

Он же молча выискивал кого-то в строю матросов. Когда, наконец, его взгляд обрушился на меня, я понял… Что? Что я понял? Кроме несомненной своей смерти — ничего. Я судорожно попытался собраться с силами и потянуть к себе ближайшую из теней.

Тьма, столь яркая на солнце, поддалась.

О, как непохожа была эта чёрная вязкая густота на ту невесомую серую паутинку! Солнце палило вовсю, и тени змеились по палубе, живя какой-то своей, полной недовольства жизнью. Они не хотели зависеть от чего-то, что не являлось тенью, от чего-то, чего они не понимали, но что изменяло их каждую секунду, вопреки их желанию полного и безграничного покоя.

Такая тень заслонила не только меня от мира — она застила мир и превратила его в странную призрачную картинку. Если в прошлый раз я лишь прикрывался тенью, то теперь я провалился внутрь неё. Всё застыло в вязком оцепенении вокруг меня. Замерли движения и звуки, только глухой шум волн едва пробивался сквозь эту чёрную прозрачную пелену.

Но тем ярче засияло нечто во мне. Это сияние росло неостановимо, как растёт солнечный диск на рассвете, с каждой секундой открываясь всё шире и шире. Это было похоже на то, что Лодольфино назвал благодатью, хоть в эту секунду я не смог бы припомнить ни имени его, ни названия острова, как, впрочем, и никаких иных слов и названий, так долго стоявших между мной и сутью вещей. Шелуха слов, принадлежавших миру людей, осталась там, за вуалью тьмы. Я же был отделён от всего, кроме себя и света в себе.

Сейчас, в тени, это явление стало огромным, всепоглощающим, ярким и единственным. Я начал различать в этом свете отдельные фрагменты, какие-то объекты или существа парили в сиянии. Там был целый мир! И этот мир был я!

Напуганный, я сбросил тень и вынырнул из света.

Капитан меж тем мямлил что-то невразумительное. Вероятно, он хотел, чтобы речь его была нравоучительной, но в словах нравственных он путался, а потому, несколько раз повторив «покорность» и «послушание», "долг", он, недовольный, отступил назад. Меня он, похоже, уже не замечал.

Я было перевёл дух.

И тут я почувствовал другой взгляд.

Меня изучали.

Чёрные глаза конквидора ощупывали меня — неторопливо, с внимательным холодным прищуром.

Посреди залитой солнцем палубы меня пробрала дрожь. Я был пойман на неведомый мне крючок, и ловец тянул меня, тянул не вверх, а вглубь, в такие омуты, откуда мне было не выбраться. Вынимая жилы, пугая пристальной чернотой и глянцем глаз, кружа страхом бедную мою голову, конквидор с небрежной усмешкой показывал мне свою власть.

Быть может в другое время я бы отвёл взгляд, ведь всё во мне вопило: «Прячься! Прячься, стань тенью! Стань тенью себя! Притворись! Только так можно избежать страшного!»

Но сейчас я не мог.

Ведь я был Свет.

Я ответил чёрному человеку прямо. Это был вызов.

                ***
Матросы, свободные от вахты, веселились, пили, не считаясь с тем, что скоро им, пьяным, работать на реях.

Я едва сделал глоток из своей оловянной кружки — совсем небольшой глоток, намереваясь остальное выменять на лишний сухарь или кусок сыру, как ко мне подбежал матрос со словами:

— Эй, ты, к капитану, живо!

Артель наша притихла, и под это зловещее молчание я поднялся и пошёл на ют.
Матрос у двери пропустил меня внутрь.
Я был не в том состоянии, чтобы впечатляться увиденным, но главное в каюте капитана не заметить было невозможно.

Главным был сам капитан.

Я уже говорил, что он был весьма кичлив и то ли полагал себя небывалым красавцем, то ли просто любил, когда на него смотрели, но одевался он так, что любая обезьяна позавидовала бы его нарядам. Нынче он превзошёл самого себя, очевидно, намереваясь поразить мой взор своим великолепием. Должно быть, к тому же его побуждала ревность и зависть к блестящему Лодольфино.

Багряный бархат его камзола был украшен всё тем же безобразно-оранжевым галуном, с добавленными к нему такими же шнурами и петлями, на которых я бы с удовольствием его удавил. Жабо топорщилось едва не до носа и уже было освежено пятнами вина и жира. Гигантские обшлага рукавов напоминали коробы и расшиты были так обильно, что от их тяжести он едва мог поднять руки. Увенчивалось сие лимонно-зелёным жилетом.

Но это было полбеды. Наряд его лишь подчёркивал серьёзность его намерений и уверенность в том, что я буду сражён наповал этой красотой и пышностью.

Акула был пьян. Он был пьян до остекленения и находился в состоянии, недавно испытанном мною: мир казался ненастоящим и отделённым, но если я сохранял при том здравый рассудок, то здесь просвечивала полная невменяемость. Глаза Фрайца таращились совершенно бессмысленно, со ртом он едва справлялся, забывая его закрывать, так что оставалось загадкой, как он вообще мог произнести те несколько слов, коими недавно почтил команду.
Ноги и руки его жили своей нелёгкой жизнью, то судорожно подёргиваясь, то повисая совершенно безвольно, как будто их хозяина уже хватил паралич.

Стало ясно, что пьёт он уже не первый день, но теперь дошёл до полной кондиции.

С трудом сфокусировав на мне пустой и дикий взгляд, он произнёс:

— Подойди, гочо*.

Я отлип от двери и со вздохом сделал шаг. Больше и не потребовалось. Каюта была невелика, и сделай я ещё шаг, я бы наступил прямо на него. Но как выяснилось, ему этого и надо было.

— Блья…бльижже.

Он щурился и супился одновременно, пытаясь быть величавым и грозным, и при взгляде на этого комара-переростка меня стал разбирать смех. А смешного на самом деле было мало: капитан распоряжался жизнью и смертью любого на этом корабле, за исключением храмовников, и какими бы личными качествами он не обладал, в каком бы состоянии не находился, его приказ будет исполнен немедленно и в полной мере. А на расправу Акула был изобретателен и скор, я уж насмотрелся тут и на висящих вниз головой, залитых кровью «орлов», и на захлебнувшихся при килевании матросов. Причём никто не возмущался несоразмерностью проступка и наказания. Рассуждать не было принято, рассуждение означало бунт.

Я подошёл к самому столу.

Акула, не глядя, уцепил со стола кусок — это оказалась курица — и протянул мне:

— На, жри. Жирно. Вкусно. Жри. Воровать не смей — ззапорю! Жрать будешь от пуза. Я...

Он что-то вспомнил и хехнул:

— И боцманок твой — ни-ни! Хха! Я всё знаю! Я тут... Я твой Бог! Отец!

Он хмурился, надувался, я держал курицу в руках и понимал, что вот он — мой последний час. Конец. Нелепый, глупый конец всех надежд, самой жизни!

— На колени! Давай... это. Давай.

Он почмокал замасленными губами, показывая чего ждёт от меня, потянул расслабленный пояс, собираясь обнажить своё хозяйство для приятной процедуры.

Убить и умереть самому?!

"Да!!" — зарычал зверь во мне и я уже готов был послушаться этого голоса, отбросить всё, дать себе волю, отомстить — пусть безрассудно...

И в этот миг за моей спиной дверь распахнулась.

Что удивительно — она была распахнута без стука и без всякого вопроса — хозяйской рукой.

Я обернулся и встретил холодный взгляд конквидора.

Капитан попытался подняться, но безуспешно. Глаза его стали вращаться в разные стороны — то ли от бешенства, то ли он уже просто не контролировал их. Я думал, у него изо рта пойдёт пена — в такой он был ярости.

— Шш... Шта эта вы себе? А? Шта?! Какого дьявола, вы? Вы кто? Кто?! Тут! Я! Вооон!

Но никто не явился на дикий этот вопль. Взгляд конквидора бесстрастно скользнул по щуплой дёргающейся фигурке. Меня он, казалось, не замечал. Однако, нет.

— Что вы собираетесь с ним делать?

Вопрос явно касался моей персоны.

— Не твоё... дело. Не тво-ё. — Фрайц тщательно собирал свой ротовой аппарат в дееспособное. Он собирался дать отпор бесцеремонному гостю. — Мм...матросня — эт моё! Мой денщик! Ден-щи-к, — выговорил Фрайц, чтобы не осталось ни малейшей неясности в этом вопросе. — Шшто тебе? И?

Храмовник всё так же холодно и бесстрастно оглядел меня. Я не увидел в нём ни симпатии, ни сочувствия, ни даже похоти. И впрямь — чего тебе?

Пауза затягивалась.

Капитан ещё раз попытался встать во весь свой малый рост, и на сей раз ему это удалось.

— Нну?..

— Церковь…

Капитан скорчил невообразимую гримасу — как если бы ему, запойному пьянице, поднесли вдруг кусок сладчайшего торта. Но храмовник неумолимо продолжал:

— Церковь забирает этого матроса.

Капитан мотнул головой. Он не собирался делиться добычей или, тем более, отступать.

Видя такое непокорство, храмовник помедлил и потом произнёс торжественно и непонятно:

— Церковь объявляет его младшим братом.

Несколько секунд на осмысление и эти странные слова произвели нужное действие. Капитан смирился враз. Боевой задор исчез, нервное напряжение мгновенно отпустило его и он, кучей пёстрого тряпья упал обратно в кресло, захрапевши так, что стены задрожали.

Я перевёл дух. Смерть откладывалась.


--------------------------------------    
Примечание:
    *Гочо — пренебрежительное именование по простонародному салангайскому имени, что-то вроде нашего «ваньки».



        Глава 42. Нелёгкая участь младшего брата



— Жа мной! — бросил отец Жозеп, исчезая в дверях. Как все салангайцы он акцентировал шипящие.

Я оглянулся на пороге: капитан расфуфыренной куклой обмяк в кресле и я подумал, что настоящий кукловод наконец показал своё лицо и это совсем не Акула.

Как и все на корабле я знал, где находится каюта конквидора, но внутри никогда не бывал. Честно говоря, любопытство меня не мучало, я бы и сейчас не пошёл, но меня не спрашивали.

Если обиталище Безымянной Акулы было бедным и неряшливым — роскошным был только его костюм, на остальное ему, видно, было наплевать (это не относилось к "Зверю" в общем: чистота и порядок на корабле царили идеальные и поддерживались методами вполне жестокими, так, при мне матрос, плюнувший на палубу был подвергнут "килеванию" и еле выжил), то каюта конквидора производила впечатление какого-то мистического балаганчика.

Вся она была обтянута чёрной тканью, без единого просвета. Даже днём там горели свечи, поглощая остатки воздуха. В их неверном свете развешанные по стенам символы веры: треугольники, круги, кресты — сделанные, конечно, из настоящего золота и покрытые яркими эмалями и драгоценными камнями — казались грубыми подделками.

Так же присутствовали непременные святые. Мне уже давно осточертели эти статуи с традиционной водянкой головы, рахитичными костлявыми плечиками, огромными жилистыми ступнями и обязательными выпирающими животами — как будто мученики страдали от глистов.

Да, я уже знал о высоком смысле этих особенностей: большой живот — большая жизненная сила, ступни — странствия проповедника, голова ... Ну, с головой и так понятно. А вот тощенькие плечики — это символ отказа от мирских деяний. То есть никакой работы ради пропитания. Но как бы ни были возвышенны объяснения, милее эти уродцы не становились.

Теперь они лоснились во мраке, одним своим видом вызывая головную боль.

Наверное, я невольно поморщился и это не прошло незамеченным:

— Тому, кто нечист духом тут тяжело. Лишь сильный верой может бестрепетно находиться в священном месте. Любой другой есть тварь дрожащая и червь извивающийся.

Я проглотил "тварь" и "червя" и приказал себе собраться — пусть каюта и напоминает дешёвый балаган, но её хозяин — совсем не шут.

Конквидор переменил тему:

— Ты выглядишь лучше, чем в первые дни. Тогда я думал, что ты не задержишься на этом свете. Но "La fierra" — хороший корабль. Много еды, новая одежда. Ты выглядишь здоровяком.

Собственно, я недурно отъелся на Серебряном острове и приятная округлость ещё не совсем сошла с моего лица, хотя и не так радовала глаз, как тогда, когда Нау заметил: "Ишь, щи-то наел!".

— Тебе повезло. Наше судно — не обычное, не какой-то купец. Оно несёт благословение святых отцов Белой Алидаги. Это великое благо для твоей прогнившей души. Чувствуешь ли ты это?

Я чувствовал! Ого, как я чувствовал, что дела мои плохи и из огня капитанской любви я попал в горячие объятья храмовников!

— Мы хорошо обходимся с работниками. Великий Салангай заинтересован в хороших матросах. Людей всё меньше… — тут он запнулся, но быстро поправился, — плохих людей всё меньше. Улицы наших городов очищены от воров и грабителей, на папертях наших храмов нет попрошаек. В любое время дня и ночи честный обыватель может выйти из дому без опаски.

Он разливался соловьём, а до меня вдруг дошло! И как же я раньше не сообразил: если есть крупный хищник — мелкие разбегаются! Коли по улицам салангайских городов разгуливают храмовничьи вербовщики, то местным головорезам уже не до привычной работы, самим бы уберечься. Уличный люд первым и попал под эту метлу, то-то было пусто ночью в Валлоте!

Похоже, этот разговор окажется полезнее, чем я думал.

Конквидор нахмурился.

— Ну?

— Что?

— "Ваше Священство"! Невежа, тебя мало пороли, раз не знаешь порядка в обращении. Повтори.

— Ваше Священство.

— Отвечай на вопрос.

— Какой, Ваше Священство?

— Чувствуешь ли ты благодарность Великому Салангаю, безмозглое животное!

Я замялся.

Он взъярился:

— Все вы, северяне — дрянные глупые рабы. Дерзкие вольнодумцы. Своей голове не владыки. Благородные чувства вам неведомы. Неспроста Надмирье отвернулось от вас! Мерзкие нечестивцы!

Я опустил голову и постарался принять покаянный вид. С перспективой на благодарность, пусть думает, что я не совсем потерян для Великого Салангая.

Он ещё несколько пораспостранялся о презренной северной нации, о грязных порочных городах, вроде Нима, возомнившего себя центром Вселенной, тогда как каждому ясно, что таким центром является столица Салангая, и особенно её белая половина, но постепенно речь его сходила на нет и, наконец, он умолк.

Я осторожно поднял глаза и наткнулся на холодный оценивающий взгляд чёрных глаз конквидора.
Похоже, моя мнимая покорность его не обманула.

Он неторопливо уселся за стол, давая понять, что разговор будет долгим.
С каждой секундой мне нравилось всё это меньше и меньше.
Тягучий тяжёлый взгляд конквидора давил всё сильнее, и я чувствовал себя как лягушка под навалившимся камнем.
Что всё это значит? Может быть, сейчас самое время узнать о "младшем брате"? Но мои растерянные мысли были прерваны неожиданным вопросом:

— Ты что же, думал, я магии не замечу?

Ах, так вот оно что! Всё-таки магия.

Я не знал, как салангайцы относятся к магии, лично мне мои игры казались довольно безобидными, но если он так смотрит, то...

— Я...

— Ты — просто маленький безрассудный негодяй. Маленький северный негодяйчик.

Я прикусил язык. Уж лучше промолчать.

—Конечно, — безмятежно продолжал он, — я мог бы хоть сейчас вздёрнуть тебя на дыбе и вызнать все твои глупые планы и ничтожные секреты, но!... — он примолк, любуясь моим явным испугом,. — Я и так всё знаю!

Что он знает?! Неужели что-то всплыло? Что? Откуда? Ван Хуза что-то разглядел, понял? Но как? Когда? Нет, это невозможно, мы так давно в плаваньи! Или был какой-то другой корабль, доставил сведения? Да ну, бред. Не было никого!

— Маленький недоумок. Все вы такие, северяне, укушенные химерой имперцы. Вы так уверены в своём превосходстве, что вечно попадаете впросак! Вот и ты — вздумал ворожить прямо при мне! Средь бела дня, на палубе! Мерзавец!

Он вскочил, навис над столом, раздулся как мертвенно-белый паук в сплошной черноте.

Голос его источали жгучий холод, хлестал ледяными осколками, проникал в уголки души. О, в его словах была правда! Частица правды...

— Ничтожество! Ты просто мелкий нимский жулик: шулерок или вор, верно? На родине тебя, пожалуй, вздёрнуть хотели. Или своим же дорожку пересёк и забоялся. Вот и прибежал в Салангай — тихий, провинциальный Салангай, отсидеться да подтибрить, что плохо лежит. А тут на тебе, удача подвалила — полный корабль серебра! Вот голова твоя и съехала. Жадность подвела тебя, лишила разума.

Я молчал, потрясённый.

— О, ты хитёр! Ты долго вынашивал свой план! Ты ведь давно подбираешься к серебру? Сначала ты взялся за боцмана, но его тебе показалось мало. Ты решил и капитана под себя подмять?

"Подмять" — Акулу?!

— Ты решил, что если капитан будет у тебя в руках, так и всё серебро "La fierra" станет твоим? Сперва ты устранил конкурента. Хитро! Малыш Майон глуп и такому ловкачу, как ты, подставить его ничего не стоило.

У меня отвалилась челюсть.

— Но ты не принял в расчёт меня! Ты же не думаешь, что ты первый такой умник? Другие подбивали команду на бунт, но ты решил действовать хитрее и пустил в ход магию. Но для того я — магистр Гаррадо-и-Тилихона, посвящёный Храма третьей ступени, а всего их семнадцать и тебе, с твоими жалкими умениями не пройти выше пятнадцатой — никогда в жизни! — поставлен здесь конквидором отряда Белой Стражи и не тебе тягаться со мной, грязное нимское отребье!

С кем он разговаривает? Сам с собой?

— Вот видишь, я всё знаю. Зачем дыба, ты и так как на ладони. Вот на этой ладони, — он сжал кулак.

Помолчав, добавил:

— На помощь своего дружка не рассчитывай. За боцманом теперь особый пригляд. Будем надеяться, его безумие не зашло слишком далеко. Это ведь тоже твоих рук дело?

Любовь Нау?

— Потом расскажешь, как ты это делал, как привораживал. Хотя дара у тебя особого нет, ты ведь даже Феничи не смог околдовать.

—  Я?..

— Потом, потом, — махнул он рукой, словно отгоняя надоеду.

— Молись, чтобы до Салангая мы дошли без приключений. Там твоё предназначение исполнится. Впрочем, ваших молитв не слышат. Действенны лишь молитвы праведников. Салангайцев.

Я подумал, что он, наверное, участвовал в последней войне, по возрасту вполне подходит. И до сих пор бредит небывшими победами.

По неведомому мне сигналу дверь за моей спиной распахнулась, и двое храмовников подхватили меня под руки.

— В карцер.

Я ждал, что меня отведут вниз, там, в трюме располагался водяной карцер.

Но меня повели в носовой отсек, там в коридорчике, рядом с крюйт-камерой находился крошечный чуланчик, что-то вроде батальерки. Сейчас он был пуст, все вещи вынесены и меня впихнули внутрь.

Я опустился на пол с полной мешаниной мыслей и чувств, не зная, радоваться мне или плакать.

Что думать о бредовом раскладе конквидора? Пытаться переубедить его? Или довольствоваться тем, что он не признал во мне шпиона?
Что за предназначение он мне пообещал? Я подозревал какую-то новую каверзу. Но какую именно?

С другой стороны, если он хочет довезти меня до Салангая, то морить голодом не будет, кусок хлеба кинет.

Худо, что Нау не сможет мне помочь.

Как бы то ни было, предаваться отчаянью я не стал, гадать о своей судьбе — тоже и через несколько минут уже пытался устроиться в своей камере: ощупал стены (для чего мне не пришлось далеко разводить руки), прилёг на полу, узнав, что могу лежать не в полный рост, а только скорчившись, сел, упираясь ногами в противоположную стену.
 
Никаких светильников здесь не было, не было и окна, но привыкнув, я различил над дверью — очень прочной — маленькое, с ладонь, окошко, забранное решёткой, так, что и руки не просунешь, но через него пробивался кое-какой свет. Свет и воздух.

Я услышал покашливание часового, его перетаптывание у двери крюйт-камеры.

Крюйт-камера!

Какая ирония судьбы! Предмет моих вожделений находился на расстоянии вытянутой руки, а проникнуть туда у меня не было никакой возможности.

Храмовник был прав: я жаждал серебра! Я жаждал взглянуть на него, пощупать, повертеть в руках и может быть даже прихватить образец для Дагне.

О чём я размечтался? Разве не смерть маячила впереди? Разве я не был обречён, имея таких свирепых врагов?

Но я жил. И пока я жил — надеялся.



        Глава 43. Шторм.

Потянулись часы полного безделия.

"Молись, чтобы мы без приключений дошли до Салангая", так сказал храмовник, и я всерьёз обдумывал его слова.
Нет, молиться я не собирался, но мысль о возможных "приключениях" меня заинтересовала.

Дело в том, что в крюйт-камере хранились запасы пороха вместе с загруженным на Сарабе серебром, и я рисовал в своём воображении, что напади на нас какое-то враждебное судно, "Зверь" будет вынужден принять бой и крюйт-камеру откроют, чтобы доставлять порох к орудиям и вот тут-то я смогу... Что смогу? Извернувшись, подглядеть в окошко, как солдаты бегают туда-сюда? А при метком попадании смогу вместе с порохом взлететь на воздух? Или при злосчастной судьбе "Зверя" утонуть вместе с ним, запертый тут как крыса — нет, даже хуже, ибо крысы бегут с обречённого корабля, у меня же такой возможности не будет.

Я тщательно обыскал свою камеру, надеясь, что вдруг впопыхах забыли в углу какой-нибудь инструмент и я смогу, подобно Бастьену-Храбрецу, проковырять дыру в стене. Правда, стена была каменная и Бастьену понадобилось для того двадцать лет и действовал он в романе господина Дюмона, большого выдумщика. Но вдруг да получится?..

Инструмента не оказалось. Все углы были пусты, ни завалящего гвоздя, ни долота, забытого плотником — ничего.

Время шло и мне казалось, что уже давно наступила ночь, но ни еды, ни воды мне не приносили.
Что если конквидор забыл обо мне? Или ещё хуже — помнил и решил-таки уморить?
К тому же стало душновато. В поисках свежего воздуха мне пришлось, как пауку лезть к окошечку. Я повис там, цепляясь за прутья решётки и упираясь ногами в стену.
Долго так не провисишь, и я спустился обратно на пол.

Незаметно я провалился в сон, и приснился мне рынок Валлоты, где я, счастливый, покупаю шали матушке и шкатулку для Клекле. Потом вдруг появилось забытое лицо цыганки, она цокала языком и сокрушённо покачивала головой.
Но тут из забытья меня вырвал скрежет отпираемого замка: мне принесли не только воду, но и порцию сухарей.

Так меня кормили всё время и я понимал, что через пару недель — буде плаванье затянется — от меня мало что останется.
В остальном же дни тянулись скучные и однообразные в тишине, темноте и одиночестве. Но я умел развлечь себя и одиночество меня не тяготило.

Мысленно я писал статьи на разные темы, в том числе на самые отвлечённые: о неизбежной победе Прогресса, о пользе Просвещения и написал для "Болтуна" серию репортажей о Салангае и даже прикинул, сколько мог бы содрать с Нуаре. Получалось немного.

Однажды началась килевая качка, весьма неприятная, но случающаяся в фордевинд. Похоже, мы летим на всех парусах, и капитан весьма рискует.

Я пообедал припасённым сухариком, со вздохом вспомнив Нау, и снова взялся за статью. Но работа не шла. От болтанки и голода кружилась голова.

Тем временем качка усилилась, стук шагов над головой стал частым, дробным, спешащим. Я чуял шторм.

Если шторм — то, может быть, меня выпустят? Я ведь могу пригодиться на работах?

Но нет. Обо мне как будто забыли. Я скорчился в углу и попытался заснуть. На какое-то время мне это удалось, но проснулся я от того, что меня швырнуло на стену с такой силой, что я ушиб плечо.

Я снова полез наверх к окошку и попытался разглядеть хоть что-нибудь. Видимая мне часть часового была на месте.

Я понимал, что судно несётся куда-то со страшной скоростью.
В Поясе Бонома такой полёт небезопасен. Здесь много островов и островков, мелей, рифов, налететь на любое препятствие — дело времени.

— Анселас! Наверх! Все наверх! — раздался голос, и я увидел, как храмовник покинул пост.

Я закричал ему вслед, но среди других криков и поднявшегося шума меня не услышали.

Я спрыгнул на пол.

Через секунду раздался грохот. Я подпрыгнул от неожиданности. Быть может, уже наскочили на риф? А я заперт здесь?! Может быть, Нау сумеет пробраться…

Чёрт, опять грохот! Вот здесь. Похоже, сорвался плохо закреплённый ящик, и он колотит в стену крюйт-камеры. Немаленький вес у этого сундука!
Груз раз за разом со всего маху обрушивался на дощатую стену, и я старался предугадать, куда он ударит, чтобы не попасть под него, если стена не выдержит.

Я следил, как прогибались под ударами доски, и в какой-то момент одна из них не выдержала — в мою каморку с треском въехал окованный железом угол.

Это он! Это наверняка он — драгоценный ящик с серебром!

Но как его вскрыть?

Ящик произвёл свою обычную эволюцию: он отъехал при очередном наклоне "Зверя" и с новой силой врезался в тот же место, расширяя пролом. Теперь его заклинило — обратно не пускали доски.

Эх, был бы ломик или топор!

Я так увлёкся ящиком, что упустил из виду одну деталь: я всё ещё не был свободен и находился в запертом помещении. Конечно, появился пролом в крюйт-камеру, но, скорее всего, и она была заперта снаружи.

Что же делать? Втащить стокилограммовый ящик в баталерку и попытаться выбить им дверь?

Надо пробовать. Надо делать что-нибудь! Я прошлёпал к двери… Что?!

Прошлёпал?
Под моими ногами раздавался плеск воды.

Я буквально оцепенел от ужаса.

Вода! Это конец! Корабль тонет и я вместе с ним!

Вдруг послышались громкие удары. Колотили по моей двери. Грохот, лязг железа! Что это? Неужели?..

Наконец разбитая дверь была отброшена мощной рукой: в проёме стоял мой Нау! Мой гигант!

Свет, воздух, шум бури и стоны "Зверя"!

— Ходу, ходу! — крикнул мне Нау, протягивая огромную ладонь, в которую я уже готов был вцепиться, но…

— Нет, Нау! Мне нужен ломик или топор, что-нибудь, взломать это, — я указал на сундук, въехавший в мою камеру.

Нау помедлил, видно, решая: не сошёл ли я с ума в одиночестве и страхе.

— Нужно вскрыть ящик, — твёрдо сказал я, и что-то в моём голосе подсказало боцману, что я понимаю, что делаю.

Он протянул мне топор, которым вскрывал дверь, и я как одержимый набросился на сундук. Доски поддавались плохо — дерево было крепким, Нау перехватил у меня топор —  всё-таки он полагал меня неженкой —  и через несколько секунд ящик раскрылся.

Я заглянул внутрь и увидел чёрный, глянцево поблёскивающий щебень — и ни следа серебра. Ящик был набит под завязку черным каменным крошевом.

Но всё же надо было убедиться, что в нём не спрятаны слитки. Я стал выгребать щебень. Нау, глядя на меня, сначала что-то пробормотал неодобрительно, потом начал помогать мне, выбрасывая камни и шаря внутри в поисках слитков.

Мы выгребли половину, нащупали дно — никакого серебра и в помине. Я не сомневался, что нет его и в других ящиках.

"Зверь" оказался пустышкой!

Тем временем вода прибывала и дошла нам уже до лодыжек. Мы кинулись к выходу, поднимая маленькие волны. Корабль осел и теперь раскачивался меньше, что облегчало нам продвиженье. Но вдруг, когда мы были у самого люка, раздался страшный треск, грохот, крики, перекрывшие даже вой бури.

Я решил, что мы наконец сели на мель, но Нау, побледнев, сказал:

— Грот.

И верно, когда мы выбрались на палубу, то застали жуткую картину: грот переломился почти у основания, он рухнул на правый борт, но, удерживаемый такелажем, сильно кренил корабль. Лёжа на боку, полузатопленный, «Зверь» был похож на издыхающее животное.
Но всё ещё можно спасти!
Если собрать людей и перерубить снасти, можно сбросить смертоносный грот в воду и освободить корабль.

Я хотел было крикнуть это Нау, но он давно уже понял, что я хочу предложить, и помотал головой, указывая куда-то на нос судна. Я вгляделся, но ничего не различил. И в ту же секунду небо прорезала яркая молния, и при её свете… Боже Единый! Прямо перед нами темнела громада скалы! Нас несло на неё. «Зверю» не спастись!

Я вскрикнул, загрохотал гром и новая молния — чуть слабее — осветила бушующие волны и палубу обречённого корабля. При этом мгновенном свете я увидел на шканцах за штурвалом щуплую фигурку. Он стоял как мальчишка — широко расставив ноги, неподвластный ни волнам, ни ветру. И шляпу, и парик давно снесло с его головы, но в эту минуту капитан показался мне более величественным, чем за всё время нашего знакомства.
Конечно, он не смог бы удержаться там без опоры — он привязал себя к штурвалу.

Гвейо Фрайц, капитан «La Fiera volando» совершал последний полёт вместе со своим погибающим судном.

Сколько времени нам оставалось? Минута? Может быть, две?
Мы отчаянно цеплялись за переборку на полубаке, когда нас захлёстывала вода. Нау пытался прикрыть меня, и когда я повернулся к нему — что-то сказать, вдруг поцеловал меня крепко, жёстко, коротко и крикнул мне в лицо:

— Меня зовут Кларенс Ган с острова Руннау! Запомни! Кларенс…

На нас обрушилась тонна воды. Волна всё не спадала и не спадала, и я подумал, что захлебнусь вот сейчас, даже не попав за борт. Я жмурился и держался за разбухшее дерево переборки. Держался изо всех сил… Как вдруг почувствовал что-то…
Волна, наконец, схлынула.
Нау… Кларенса не было рядом со мной.

Следующая волна унесла меня.

Когда именно «Зверь» налетел на скалы, я не увидел. Я пытался выплыть, и удержаться на поверхности бушующего моря, и изредка сделать вдох, когда вода не захлёстывала мне лицо — ничто более меня не интересовало.

Рядом со мной всплыл обломок мачты — не слишком толстый, но всё же с ним я смог бы продержаться дольше. Я чувствовал, что начинаю слабеть.
Эх, мне бы немного сил!..
Сил?!
Так вот же они! Глупец! Как я мог забыть! Средство от усталости, драгоценный подарок Лодольфино! Неприметная бутылочка так привычно лежала у меня за пазухой, что я и чувствовать её перестал!

Одной рукой я нащупал под робой фляжку и смог её достать. Цепляясь за беспрестанно крутящееся бревно, периодически погружаясь в воду с головой, открыть фляжку и вытащить пробку — не такая простая задача. Но едва это у меня получилось, я впился в горлышко. «Один глоток. Второй — смерть!». Я вовремя вспомнил предостережение графа и остановился.

В ту же секунду коварное бревно развернулось, крепко треснуло меня по голове, и фляжка камнем ушла в пучину. Наверное, рыбы в этом районе в течение часа будут очень активны. Впрочем… я был оглушён, наглотался воды, едва не терял сознание, не до рыб… Пусть живут как хотят.

Наверное, на секунду я всё-таки лишился чувств, потому что когда я открыл глаза, то очень удивился.
Почему я тут так беспомощно барахтаюсь, боюсь захлебнуться в какой-то луже? Мне показалось, встань я на ноги, я бы спокойно перешагнул волны — это было бы очень естественно.

Но по правилам неведомой этой игры мне полагалось плыть, а не шагать через волны, уж так тут  принято. Ну а раз так, то я поплыву на хорошем, удобном бревне или вот на этой широкой доске. Я в несколько гребков достиг обломка доски и даже улёгся на неё животом. Теперь оставалось грести. Куда? К счастью, в момент очередной вспышки я, с моей доской, был на гребне волны и увидел просвет между скалами, полосу гладкой стремнины, и далее звериным чутьём угадал берег. Отлично! Туда и направимся!

Я грёб быстро. Всё остальное вокруг меня казалось мне чрезвычайно медленным. Волна, которая хотела догнать меня и опрокинуть, казалась мне смешной и неуклюжей, и я посмеялся над ней, ловко направляя свою доску мимо двух смертоносных скал, которые раньше напугали бы меня, лишили сил и воли и расплющили бы о свои каменные тела. Теперь же я перепорхнул через них, едва не погладив их мокрые глупые бока в снисходительном порыве.

Куда им до меня!

Точно подчиняясь моей полной уверенности и поняв, что нынче больше поживиться не удастся, шторм начал стихать. Мою доску ещё мотало по волнам, но я удерживал её твёрдой рукой и даже получал удовольствие от такой скачки. Мне представилось интересным встать на неё ногами и помчаться над морем. Да, хорошо бы! Но как-нибудь в другой раз, сейчас мне надо грести к берегу. Я чувствовал впереди его устойчивую твердь.

К счастью, меня встретил песчаный пляж, а не отвесные утёсы, и я, сделав несколько последних гребков, гордо ступил на землю.

Впереди я увидел огонёк — вероятно, окошко рыбацкого домика, и направился туда, как вдруг на середине пути кто-то выдернул у меня землю из-под ног!
Коварство! — успел подумать я и провалился в темноту.

                ***

— Снаряжай лодку, говорю.

— Чавой-то сразу лодку?

Первый голос женский, с дребезжанием, старушечий, второй — старика.

— Дык волос у его тёмный? Тёмный. Глаз у его… — я почувствовал, как мне приподняли веко, я увидел две склонившиеся надо мной головы.

— От! Глаз, вишь, светлой!

— А зовут его как? — не сдавался старик.

— Эй, мил человек, прозывают тебя как?

Я открыл рот и захрипел:

— Жжрать…

— Ну, вот, а ты говорила — лодку. А он господин Жирать, а никакой не той… Тенинш.



        Глава 44. Королевская лестница



Оливина Дю Кастен-Демарро-Бон-Пелиан спускалась по парадной лестнице нового дворца Манифик, в который король Якоб со своим двором переехал уже два года назад, но где в правом крыле всё ещё шли строительные работы, всё там было в лесах, дыму и штукатурке. А всё потому, что Его Величество, несмотря на вечную флегму, в тот раз загорелся и настоял на переезде в недострой. Впрочем, в этом что-то есть. Простой народ облагораживается, созерцая культурную жизнью знати, набирается хороших манер. Конечно, простолюдины никогда не сравняются с благородными господами. Благородному происхождению нельзя научиться! Оно или есть или нет. И оно всегда себя окажет. В каком бы положении ни оказался носитель благородного имени, однажды природа возьмёт своё и он (или она) обязательно окажутся наверху и займут подобающее место!
Сама Оливина тому пример и подтверждение.
Но в народе тоже что-то есть... Что-то привлекательное. Что-то здоровое, животное, дикое, грубое. Такое...
И что за пустяки лезут в голову с утра?
Оливина знала, что за пустяки: вчера её впечатлил мускулистый торс и полудетское лицо одного из строителей, и она полночи вертелась в одинокой постели, то соблазняясь быстрой тайной встречей с жаркими объятиями, то пугаясь возможной огласки. К утру, так ничего не решив, она выкинула мальчика из головы: "фи!"

Сейчас она двигалась в сопровождении стайки своих клевреток — все, как одна, дурнушки — и нескольких кавалеров в розовых камзолах — их она мало отличала от дам.

Заприметив Бертольди, поднимающегося по лестнице в компании какого-то измождённого юноши — очевидно, писца — и неизменного Дагне, похожего на чёрного дога с белым пятном на груди, брезгливо обходящего какие-то видимые только ему следы, Оливина наилюбезнейшим образом приподняла уголки алых губ, ожидая лишь встречи глазами, чтобы поклониться и усладить взор маркиза зрелищем пышного декольте. "Пониже, пониже кланяйся!" — раздался из детства голос матушки.

В этом сезоне стал очень модным мужской галстук-бантик из узенькой бархатной ленты со свободно спущенными концами, его прикалывали к шейному платку бриллиантовой булавкой, что смотрелось необычайно эффектно — и такой галстучек у модника Бертольди имелся и приятно подчеркивал блеск и синеву его глаз и чёрную мушку на щечке (говорят, эта мушка настоящая, но проверить, так ли это, Оливине всё ещё не представилось случая).

Ах, какой мужчина!

Но секунды текли, а встречного взгляда всё не было. Бертольди сосредоточенно слушал ничтожного писца (а кто ещё может носить такую ужасную коричневую одежду, да так нелепо, что она висит мешком) слушал, кивал, придерживал под локоть — вдруг тот оступится на лестнице. А писаришка и вовсе разошёлся: уверенно тыкал рукой куда-то вдаль, не обращая внимания на более важных персон, Бертольди внимательно эти движения отслеживал, опять кивал и поглядывал на хама чуть ли не с восхищением. Да что ж такое? Он что… тоже — того? Никогда ещё пристрастия к мужчинам за маркизом не замечали. Да и что за объект страсти, как говорят: ни рожи, ни кожи! Мизерабль какой-то!

Но тем не менее взгляд Оливины невольно притягивался к измождённому лицу молодого человека, скользил по ежику волос... Во дворец — в таком виде, без парика? Такого и на порог в приличный дом не пустят!

Оливина застыла посреди лестницы.

Дом.

Что "дом"? Что-то мелькнуло в мозгу... Дом, порог, пускать...

Что-то такое знакомо...

Она смотрела и смотрела, и деревянная улыбка медленно сползала с её лица.

Нет.

Этого не может быть.

Тот — щенок, а этот… Старше, много старше. Ежик. Острые скулы...

Нет. Этого не может быть! Это не может быть проклятый Бовале!

Откуда он взялся здесь, во дворце?! Неужели братец доигрался со своим покровительством и представил мальчишку?
Но как? Он сам к Бертольди не вхож! Ах! Она всегда была против этой забавы! Не нужно было привечать племянника! Пусть бы он утонул там, в безвестии, в грязи!

Мозг её лихорадочно заработал.

Всё бы ничего, всё бы ничего, и в королевский дворец может проникнуть ловкий пролаза, но Бертольди!.. Но этот ужасный Дагне со своим длинным брезгливым носом! Этот просто опасен, ищейка, всегда вынюхивает, всегда где-то рядом, куда не пойди, он там уже был, уже посмотрел документы, уже побеседовал, всё, что хотел прознал... Страшный человек!

Ох, нет! Брат здесь не причём! Он не вводил мальчишку в свет. Это другое...

Что-то страшное надвигалось на благополучную светскую львицу. Некая тень. Забытое прошлое.

Боже!

Мадам схватилась за щёки, как простая батрачка — извечным бабьим жестом растерянности и ужаса.

Оторвала взгляд от Леазена и встретилась с чёрными непроницаемыми глазами Дагне.

Что он знает?!

О, мой бедный Алессандье!!

Она подхватила юбки и, забыв обо всём, ринулась вниз, к вестибюлю, на выход, скорее! Предупредить! Враг возвращается, он уже преодолел опалу, он во дворце! Его слушает Бертольди!

Клевретки кинулись вслед — и хорошо, потому что она добежала только до площадки и там медленно осела, распустив шёлковый цветок юбок на холодный мрамор пола. Дамы, охая, засуетились, впрочем, вполне бестолково. Розовые кавалеры застыли на разных ступенях, выражая собой разную степень сочувствия. Верхние смотрели надменно, средние растерянно, самый нижний, ступивший было на площадку, поставил ногу обратно, чтобы вернуться к своим. Все они чуяли неладное.

Дворец Манифик был построен по последнему слову науки и искусства: в нём не было недостатка света и воздуха — огромные окна и зеркала придавали ему легкость, залы со стеклянными крышами, превращённые в зимние сады и просторные анфилады, служили для церемоний и забав. Все службы были оснащены самоновейшими техническими новинками: подъёмными устройствами, колокольцами на крепких шнурах, так что слуги являлись по первому звонку, а крепкие работяги без устали вертели колёса лифтов, была даже проложена канава для стока нечистот!

Словом, Магнифик был истинный рай!

Не хватало только двух вещей — столетних, а лучше двухсотлетних дубов (и потому пришлось для услаждения взора разбивать зелёные партеры и клумбы под окнами) и помещений для желающих жить на глазах у короля Якоба.
Раззолоченные пчёлки, питающиеся нектаром королевских милостей слетались сюда со всех концов, мечтая оказаться как можно ближе к источнику всех благ — к монаршей особе. Все они, как один… Но впрочем, нас интересует только то, что у Бертольди в этом перенаселённом королевском обиталище были свои комнаты — целых две!

В первой помещался кабинет, увы — без окон, но зато с камином и далеко не такой изысканный, как домашний кабинет маркиза, а очень простой, рабочий, говорящий посетителю без слов: время дорого!

Во второй помещалась спальня. Это тоже был рабочий кабинет, о чём догадывались немногие.

И аскеза этого укромного кабинета была совсем иной. Посреди светлой комнаты стояла роскошнейшая серебряная кровать с витыми столбиками балдахина. В  капителях пышно разрослись крупные розы, похожие на хорошо уродившиеся кочаны серебряной капусты. Между ними виднелись умильные позолоченные херувимчики, назначенные для размягчения дамских сердец.

Розовая кисея окутывала всё это романтическое великолепие.

— Как ты можешь в этом спать? — неоднократно спрашивал Дагне, кривясь на позолоченные попки и лукавые щёки крылатых пухлях. На розы он старался вовсе не смотреть.

— Я здесь не сплю. Я здесь работаю, — обычно отвечал красавчик-маркиз, читая на ходу очередное донесение, — смотри-ка, они опять сползаются в Вальдевик! Арабелла написала.

Дагне вздыхал, слегка завидуя умению шефа запоминать имена дам, и не просто запоминать, а держать в уме их пристрастия, дни рождения, семейное положение, количество детей, качество мужей и прочая, прочая. Сумасшедший!

Сейчас же двери передней комнаты гостеприимно распахнулись и Бертольди весело пригласил Тениша:

— Проходите, проходите, не стойте в дверях, а то коридорный залетит.

— Ох! Вас тоже пугали этими сказками?

— Конечно! У меня же была няня из Арне. Ха-ха!

Бертольди быстро прошёл к столу и предложил остальным рассаживаться.

Когда все устроились, лицо его из любезного стало серьёзным, сосредоточенным, меж бровей проявилась озабоченная складка.

— Что у вас с волосами?

—  Старуха обрила, пока болел — боялась заразы. А это была просто инфлюэнца. Слишком долго я в холодной воде...

— Остров Кюн?

— Да. Мы там потерпели крушение. То есть, «La Fiera»... Там скалы, рифы и отмели есть. Но мы налетели на скалу. Я не видел, что стало с кораблём, ночь была, но не похоже, чтобы он уцелел.

— Как её зовут?

— Старуху? Тинки… кажется. Их двое — муж и жена, они меня и нашли. Старик тоже помогал. Сама бы она меня не дотащила.

Бертольди бросает взгляд на Дагне, тот сразу уточняет:

— Меттель и Снаус Тинки. Вознаграждение выплачено.



Тениш вспоминает, как пытался отвести руку старухи, а она говорила ему:
— У тебе ж лихоманка. Вона ломаит как. Трисёсси весь.
— Это нервное. От слабости.
— Нервенное? Это когда колени ноють?
Так она его и обрила старой дедовой бритвой и потом накормила похлёбкой, а потом рыбой, а потом он со слезами выпросил у неё ломоть хлеба с жиром, а потом он спал, опять ел, и ел бы ещё, но больше ничего не было.
Так, голодный, он провалился снова в жар и беспамятство.
А потом за ним приехали.
Очень важный чиновник у его постели переглянулся с другим — малоприметным господином, и тот спросил:
— Фамилия Вехлин вам о чём-то говорит?
— Да, это помощник господина Дагне.
Они переглянулись уже иначе, важный толстяк отсчитал бабке пять золотых, отчего она присела, а его подняли и понесли в лодку. Деньги у господ были. А еды при себе не было...

                ***

Из воспоминаний его вывел голос Бертольди, уже совсем не вкрадчивый, а сухой, властный, но почему-то вызывающий больше доверия:

— Ну, а теперь рассказывайте всё с самого начала.



        Глава 45. Доклад


Самое начало потерялось в улицах Валотты, в юбках гадалки, в парусах "Бонвиля"...

Ещё никогда у него не было столь внимательных слушателей. Каждое его слово ловилось на лету, его прерывали, переспрашивали, за ним записывали.

Выяснилась привычка маркиза в задумчивости водить кончиком пера по губам, а Дагне — посматривать на фамильный перстень и крутить его на пальце, словно надеясь обнаружить в нём ответы на все вопросы.

Бертольди поинтересовался даже фамилией салангайского семейства, взятого на борт «Бонвиля». Тениш её не помнил. Дагне обещал выяснить всё у доблестного ван дер Оэ, в котором, к слову сказать, он совершенно перестал находить что-либо демоническое и роковое. Простой старый честный служака.

Рассказ потрясённого диковинной архитектурой Тениша об Алидаге особого оживления не вызвал, лишь умеренный интерес, и ясно было, что все заинтересованные лица в курсе странных свойств Алой цитадели и Белой безумной башни.

Слежка за Ларрой в ночной Валлоте, не принёсшая, впрочем, окончательной развязки делу графини Нейшталь, вызвала явное неудовольствие Дагне. Тениш, сильно рассчитывавший на похвалу, смешался: впервые его поступок показался ему не совсем здравым. Бертольди же укусил кончик своего пера и покачал головой, как на вздорную шалость.

Точные координаты острова Сарабе остались ему неизвестны, "La fierra" несколько раз менял курс, даже точное расстояние до владений Лодольфино оставалось загадкой. Тениш смог лишь указать общее направление: юго-запад.

Но зато он смог изобразить вид на бухту, одинокую вершину Монте-Майоро, деревушку Пьяджо-ди-Аро, мирно зарастающую песком, и дворец губернатора.

Потянувшись за пером, он потревожил левое плечо и от внезапной резкой боли скривился, чуть не застонав, и тотчас был спрошен:

— Что это с вами?

— Во время шторма плыл мимо скалы, не заметил, как задел.

Бертольди глянул вопросительно, Дагне ответил:

— Врач осмотрел. Сильный ушиб, но кости целы.

— Хорошо. Дальше.

А Леазен вспомнил, как плыл в темноте, изредка озаряемой мертвенным светом молний, в бурлящем узком проливчике, легко перебирая руками, и волны казались медленными и безобидными, и ему было совершенно ясно, что стоит лишь встать на ноги и шагнуть, как окажешься сразу на твёрдой земле — море было ровно по колено, а на самом деле его швыряло на скалы, и чудо, что он успевал увернуться, не чувствовал ни боли, ни холода. Потом, разглядывая чёрный синяк во всё плечо, он лишь присвистнул.
Спасибо, Говорливый Феникс! Если бы не твой подарок…

Бертольди был въедлив, как хороший клещ.
Когда Леазен набросал план форта и упомянул об удивительной лиане, он немедленно потребовал отметить её примерное местонахождение.

Никакая сила не заставила бы его признаться в утехах милого Лодольфино и пришлось рисовать дело так, будто скучающий граф приметил умное и благородное лицо простого матроса и затащил его во дворец культурно пообщаться, да провести несколько интересных ботанических прогулок.

Известие о том, что граф Феничи есть изрядный учёный, классификатор, знаток местной флоры и весьма сведущ в составлении тинктур и разных снадобий из эндемиков (это слово Леазен запомнил намертво), было встречено с живейшим интересом и сообразно отмечено в записных книжках.

Бертольди задумчиво заметил:

— А ведь я знавал этого Феничи. В бытность его вторым секретарём посольства. Он был буквально помешан на древности своего рода. Помнится, мы даже дуэлировали. Да, точно. Недурной финт он мне тогда показал. Чуть без глаза не оставил. Живчик эдакий!

И взгляд его мелькнул странной искрой, но больше ничто не выдало усмешки маркиза.

"Ну знаешь и знай, только молчи!" — взмолился про себя Тениш.

Дагне сидел рядом и слушал очень внимательно.

Всё это время они наскоро чёркали свои заметки.

— Что за «младший брат»? Я что-то слышал.

Бертольди по привычке смотрит на Дагне, Дагне в ответ пожимает плечами.

— Вы хорошо разглядели эти камни? — уточняет маркиз во время рассказа о ящике.

— Да, хорошо.

— Сможете узнать?

— Да, конечно.

Бертольди опять переглядывается с Дагне, тот кивает:

— Поищем.

Вообще, за время разговора им пришлось много переглядываться. Понимающе, недоумённо, вопросительно, озабоченно. Вопросов у них ещё будет немало.
Бертольди напирал на будущий отчёт Леазена — подробный! — так часто, что эта рукопись грозила превратиться в настоящего монстра.

«Потрошили» его долго, но всё когда-нибудь кончается.

— Подробнейший отчёт. О каждом слове. О каждом движении. Даже то, что кажется неважным — пишите. Если что-то будет нужно — обращайтесь к господину Дагне. Вы теперь на особом счету. Не тороплю, но вы понимаете — срочно! Впрочем, Вам это будет несложно. Вы ведь журналист?

— Да, начинающий, — голос похрипывает: говорить без передышки несколько часов!

Все они устали. Дагне встал с осточертевшего стула, Бертольди откинулся на спинку кресла, едва не мурлыча, как довольный кот, отбросил изжёванное перо. Атмосфера разрядилась, и напомнили о себе голод, нехватка свободного движения и свежего воздуха. Всем не терпелось вырваться из запертого кабинета.

Вот тогда Леазен вспомнил Титуса, набрал в грудь воздуха и произнёс:

— Вообще-то, у этой истории есть ещё одно начало.

Немая сцена.



        Глава 46. Медные трубы

"Что ты хвалишься высотою своей? Ты униженней низкого. Ты кичишься великой силой, но не ты владеешь ею, а она — тобой."
                Титус Андроник

Мало кто мог, по мнению Леазена, столь мастерски ругать противника, как старый Титус. На месте того же Ригерия он бы сгорел со стыда, от такого поношения на весь мир, но нет, тот что-то отвечал на инвективы и отвечал пребойко: "Праведный не взыскует рая, но создаёт его по воле Бога и в аду."
Впрочем, ответ этот сохранился лишь благодаря цитированию, Титус расщипал оппонента на мелкую щепу и за рай, и за ад, и за Бога, которого ересиарх не имел права касаться.

Впрочем, Бог никак не развёл спорщиков, а может быть, его вмешательство состояло в том, что сохранились эти злосчастные "Конфиденции, а мага-еретика рассыпало время в прах

"Что есть Зияние Времени? Лишь Сияние Цели."

Тениш как наяву увидел и эти слова, нацарапанные на пергаменте добросовестным переписчиком. Вспомнить нужно было всё.

Бертольди молча встал, потянулся, с хрустом разминая кости, вызвонил лакея, велел подать скромный обед на троих, добавить дров в камин, переменить свечи да… что ещё? Вина? Нет, лимонаду с вишенной настойкой будет довольно.

Оба они сосредоточенно молчали, сберегая силы, как бывалые солдаты перед новым боем. Молча, споро поглощали пищу и питьё, молча ждали, когда уберут столик с остатками еды, так же молча вернулись к письменному столу и, утвердивши зады на жестких стульях, выжидательно уставились на Тениша.

Тот вздохнул и начал:

— Это было давно. Четыре… нет, уже пять лет назад.

Дагне тихо фыркнул.

Бертольди сложил пальцы домиком и приготовился слушать повесть столь давних лет.

— Нет, ещё раньше. Надо начать с Каспера. Тогда мы ещё жили здесь, в Ниме. Ещё был жив отец… Ну, это долго рассказывать. Мне было лет десять или меньше, да, меньше, точно. Тогда я и подружился с Каспером. Сперва мы подрались, а потом подружились. А потом мы уехали. Наша семья переехала в предгорья, на мызу…

Бертольди вопросительно глянул на Дагне, тот одними губами произнёс "опала".

— Там я учился. То есть учителей у нас не было, матушке пришлось самой… и Кле-Кле — она неплохо знала математику и астрономию, ну и писания тоже.

— Кле-Кле?

Леазен поднимает глаза на маркиза и поясняет:

— Моя сестра. Клементина-Адалия Бон-Бовалле.

— Ах, да, как я мог забыть, дочь суперинтенданта! Прелестный дебют! Продолжайте.

Леазен, с трудом подбирая слова, которые не сочились бы болью, рассказывает о болезни и смерти отца (коротко), о чтении Титуса Андроника — подробно — также о том, откуда в захолустье взялась такая книга и насколько древний это был палимпсест. Один из старейших. Потом рассказывает о том, что некий товарищ его отца, уже по возвращении семейства в Ним, предложил ему подзаработать, продав раритет. Опустив эпизод с вызволением реликвии из цепких лап Бецка, Тениш рассказывает о некоем господине Фрелио М. Люка и удачной сделке на станции дилижансов.

Несколько разочарованные слушатели отваливаются от него, Бертольди лениво интересуется:

— Что за господин Люка? Каков собой?

— Салангаец — теперь-то я салангайца где хочешь отличу. Лицо длинное, неподвижное, борода чёрная, окладистая, — он показывает бороду, вспоминает шрам, прорезавший бровь.

Бертольди слегка заинтересован, опять переглядывается с Дагне:

— Уж не сам ли приор Массино Фрелио Ланца? Этот пустяками не занимается… Однако! Зачем ему книжица-то?

Уже совсем торопясь, теряя внимание важных особ, Тениш пересказывает беседу с Каспером — братом Аутпертом, уже нынешнюю, этого года, в «Славном огузке». О Каменщиках, Об искусниках...

— Это не брат Аутперт из канцелярии епископа Сеозара? — оживляется Бертольди.

— Ннет, вроде нет. Он совсем простой, но очень учёный, настоящий книжный червь.

— Проверить, — это уже Дагне, тот кивает и чёркает в книжку.

Ну вот, теперь можно переходить к главному, к тому главному, что для него самого остаётся неразрешимой загадкой.

— Я продал книгу, у меня её больше нет.

— Ничего, пустое, есть ещё экземпляры. В церковной библиотеке наверняка есть.

— Эти копии... не такие, Ваше Сиятельство, — тихо говорит Леазен и достаёт упакованные в конверт заветные, так долго хранимые листочки, за которыми успели сегодня утром заехать к «девочкам» и вызвать в прихожую Кле-Кле, чтобы не растревожить мать раньше времени. Мужественно перенесла счастье встречи, хотя и щёчки загорелись, и слёзы брызнули из глаз, как маленькие фонтанчики — никогда раньше такого не видел — Клементина вынесла ему заветный конверт. Конечно, были и клятвы — при первой же возможности, как только смогу, так сразу же, непременно, ещё сегодня… Я без подарка, так хотел привезти тебе что-то, и тут снова слёзы, и дрожащая улыбка, и осторожный взгляд-вопрос, и его ласковый жест в ответ — стирая её слезинку… Всё будет хорошо, родная. Всё уже хорошо.

Но сейчас не до слёз, сейчас, здесь, в жарком кабинетике эти двое подобрались, как хищники перед прыжком. В воздухе засквозило нежданное, небывалое. Что-то трогалось с места и уже готово было понести их, сломя голову, в новый бешеный водоворот. За древним Зиянием Времени сияла новая цель.

И, наконец, Тениш смог поведать о таинственных знаках на полях, тех, что прятались под текстом "Конфиденций", о пометках на древнеассизском, заверил, что знает книгу так хорошо, что и сейчас может процитировать любое место с комментариями и рисунками — правда, в линиях может ошибиться, но на этот случай имеются у него списки, самые точные копии тех рисунков, похожих на разводы и неясные узоры, но быть может, это знаки неведомого языка? Как бы то ни было, он их перерисовал и сохранил.

— Вот, например, есть целая серия записей о некоем «Мёртвом Сердце», которое то ли хранит Сокола, то ли хранимо Соколом — непонятно, но вот тут рисунок — вот здесь. Похоже, его элементы повторяются почти везде, где упоминают «Мёртвое Сердце». Вот такая загогулина, заштриховано, а тут два таких вроде завитка или как бы крыла… Или…

Он уловил внезапно повисшую в кабинете тишину. Поднял глаза. Бертольди сидел с окаменевшим лицом. Дагне, опустив голову, по привычке вертел на пальце перстень, перстень посверкивал красным. Почему он всё время поблескивает, даже когда света нет?

— Я-а-а… не знаю что это, но может быть какой-то артефакт Искус....

Что это с ними? Столбняк?

Бертольди открыл маленький сжатый рот и спросил:

— Так вы его никогда раньше не видели?

— Кого?!

— И полная фамилия господина Дагне вам неизвестна?

Сбитый с толку, покрасневший Леазен отрицательно мотает головой. Тогда Бертольди размеренным голосом, глядя прямо перед собой, чеканит:

— Полная фамилия господина Дагне — д`Агне-и-Фалькона. Огонь и Сокол. Загогулину и вот эти два крыла — это действительно крылья, вы угадали — можно увидеть на его фамильном перстне — талисмане рода Фалькона, если, конечно, господин Дагне вам его покажет поближе. Дайте мне эти листки.

Заворожённый Леазен протянул своё сокровище, Бертольди просматривает их и через секунду всё завертелось.

Во-первых, они все перенеслись в спальню с серебряной кроватью, где было окно и, соответственно, больше света.
Вряд ли кто-то из них обратил внимание, что короткий зимний день перевалил за полдень и редкие снежинки медленно кружатся в воздухе, посверкивая ледяными гранями, главным было то, что ни снежинки, ни голозадые амурчики, ни безмозглые кочаны роз не могли заглянуть в драгоценные списки. В этой спальне свято соблюдалась полная секретность.

Во-вторых, маркиз сразу же потребовал оставить бесценные листки ему, дабы снять точнейшие копии собственноручно, не доверяя никому, кроме Дагне, который совершенно не умел рисовать, но хорошо чертил и главное, умел молчать как рыба.

В-третьих, наскоро ознакомившись с содержимым записок, шёпотом переругавшись с другом по поводу «Сокола», который бьёт неизвестных Дагне ласточек (почему не знаешь? подумай, вспомни!), Бертольди повернулся к Тенишу и негодующе проскрипел:

— И вы отдали эту книгу мессеру Ланца? Вы вообще понимаете?!..

Шёпотом много не покричишь, и Бертольди замолк, сверля глазами легкомысленного мальчишку, для которого пять лет — это «очень давно».

На что Тениш выпрямился и со всем возможным достоинством произнёс:

— Конечно, нет. Первую половину ночи я перерисовывал, а потом — соскабливал и грязнил. У нас тогда была очень хорошая прислуга, пыли на полу не было вовсе. Пришлось спускаться во двор. Зато получилась настоящая старинная грязь — не отличишь. Этот Люка... Ланца получил просто страницы с текстом Титуса, без ничего. Что я, дурак, что ли...

Они замерли.

Отмерли.

Бертольди рассмеялся мелким визгливым смехом непривычного к счастью человека. Дагне шагнул с явным намерением расцеловать, но только сжал его руки и Тениш знал, что это больше, чем поцелуй.

Он ещё сжимал их, Бертольди хлопал его по плечу, когда Тениш вдруг отчётливо услышал рёв фанфар. Ряды подрагивающих багряными вымпелами медных труб уходили бесконечную даль. Они напрягали медные хвастливые горла, выдувая: «Победа! Победа!».

Слава!!

Победа! Почести!

Одним махом Тениш — вчера ещё сомнительный журналист, сын опального сановника, кое-как влачащий полунищее существование — перепрыгнул через несколько ступенек и встал едва ли не вровень с Дагне и Бертольди!

Он взлетел! Он смог! Он добился!

И здесь, на этой вершине, он будет… он будет… Что он будет делать?

Фанфары увяли.

Ведь придётся соответствовать их ожиданиям, придётся доказывать, что он не хуже, что он может быть полезен, нет, не только полезен, он может быть равен! Упускать такой шанс — значит снова скатиться на дно. Нет, только не это. Я не отступлюсь. У меня слишком большие планы на будущее.

— Ну вот, теперь вы наш, — усмехнулся Бертольди, наблюдая за душевными метаниями Леазена, — Просите что угодно, постараюсь выполнить. Здесь деньги, аванс. Работы много. Первым делом — отчёт! Не спешите, я понимаю, вам нужно отдохнуть, выспаться, повидаться с родными... Потом напишите всё подробно и приходите сюда, ко мне. Завтра. В девять. Утра, разумеется. Пропуск будет.

Тениш даже не возмутился. Завтра — так завтра. Он ловил взгляд Дагне: улыбка, сочувствие, что-то ещё. Гордость? За него, Тениша-Леазена? Надежда?

— А нам не спать, дружок! — бросил ему Бертольди.

Дагне, всё так же не сводя глаз с Леазена, кивнул.





        Глава 47. Казённые хлопоты

Стыдливая Белонка заглянула в дворцовые окна, залила малиновым светом маленький столик, заваленный бумагами, холодный зев беломраморного камина, мазнула нежным лучом по столбикам серебряной кровати с оборванной фатой, по телам двух мужчин, прижавшихся друг к другу под шёлковым покрывалом.

Эта картина была уже ближе к обычной, но всё-таки настораживала. Раньше мужчин здесь не наблюдалось. Кроме хозяина, разумеется.

Белонка, считавшаяся луной женщин, нахмурилась. Свет в окне потускнел.

И этот, вернейший из верных...

Фривольные амурчики, прятавшиеся в резных листьях замечательной кровати, имели ныне вид плачевный и потерянный. Всю ночь им пришлось наблюдать за неуместным поведением двух мужчин.

В одной из самых соблазнительных спален города, созданной для плотских утех, томных вздохов и сладострастных телодвижений, хозяин и гость занимались непонятной суетой с бумагами и если и стонали, то ближе к самому утру, когда разгибались, потирая застылые поясницы, и языки высовывали исключительно от усердия, а по полу ползали только в поисках завалившейся куда-то бумажки.

А когда кавалеры всё-таки решились перейти к постельным утехам, то амурчиков ждало ещё более жестокое разочарование.
Двое мужчин и не подумали ублажать друг друга и распаляться страстью, нет, они, как были, в одежде, повалились в серебряное лоно так, что у того чуть ножки не разъехались от тяжести, а серебряная сетка прогнулась едва не до пола. Вместо ласк и поцелуев они пихались локтями, перетягивали короткое одеяло, оборвали прозрачный балдахин, а потом так и затихли: жопа к жопе. Ужас! Хоть бы поцеловались, что ли…
Нет, конечно, Дагне мог бы…
Но он очень точно знал, что получит в ответ, а Бертольди спал как убитый, в полной уверенности, что Дагне таким очень точным знанием обладает.

Розовый свет Белонки истаял в холодном прозаичном свете зимнего утра.

Бертольди разлепил глаза, зевнул, посмотрел на спящего Дагне и пихнул его кулаком в бок. На что Дагне незамедлительно лягнул его, не промахнувшись даже во сне.

Пора было вставать.

Серебряная кровать оказалась по-женски коварна: за растянутую сетку она мстила ноющими боками, затёкшими руками и ногами.

— Я даже голову отлежал, — пожаловался Бертольди.

— Не надо было наваливать на неё столько подушек, — назидательно отвечал бессердечный Дагне.

— Ты храпишь во сне! Что мне было делать?

— Я не храплю. Это от усталости.

— Храп от усталости... Это что-то новенькое... Ох, спина!

Дагне хмуро посмотрел на розового помятого Бертольди. В их тандеме он считался более крепким и неприхотливым. А то бы, конечно, порассказал... Что там спина! — вот шея, плечо и замерзшее колено...

— Значит, ты — в Горный музей, за образцами. Тащи всё чёрное. И в Глиптотеку загляни.

— Угу. А потом в Собрание рукописей? Где искать такого книгочея, чтоб разбирал эти каракули? Или сразу к епископу подъехать? Брат этот, Аутперт, раз уж такой сведущий…

— Поищем нейтралов. Епископские люди — это… Сам понимаешь. В Университет. Порасспрашивать. Ну и своих науськай, может кто-то знает такого доку по разным языкам. Мы ведь не знаем даже, язык ли это, может просто закорюки. Я таких не видел. Историческое общество посмотри. У них вроде большой архив всякого. Рукописи. Покажешь завитушки самому главному. Нет, лучше самому старому. Старому и вредному. Такие и есть самые мозговитые, если из ума не выживают.

                ***

Его разбудил тихий стук в дверь: служанка принесла кувшин горячей воды и свежее полотенце.

Тениш вскочил с кровати — он сам просил разбудить пораньше, хотя всю ночь пришлось писать отчёт. Подводить Бертольди не хотелось.

Вчера он заехал на свою съёмную квартиру, где хозяин, с презрением глядя на его скромный казённый камзольчик (был вручен ещё на побережье, вместо матросской одёжды, да так и не сменил, всё не было случая), сварливо сообщил, что квартирная плата просрочена Тенишем за целый месяц, и что в порядочном доме, в котором мечтает жить половина города, комнаты на вес золота и не могут простаивать в угоду разным непонятным личностям, и что в его бывшей комнате сейчас живёт приличный господин, негоциант, не чета ему, который платит за полгода вперёд, не то, что какая-то шантрапа подзаборная, которая оставляет после себя не пойми что за имущество, его и в залог не возьмёшь — одни бумажки да чернильницы.

— Там было серебряное зеркальце на ручке, — кротко ответствовал Тениш, — и песочные часы.

Посопев недовольно, покрутив носом и приглядевшись — признал-таки хозяин камзолец казённый, а казённые людишки бывают ой как непросты — и от греха подальше повёл Тениша в чулан, где вручил ему узелок с вещами, книги и отдельно, вернувшись, зеркальце, ещё тёплое от чьей-то руки.

Теперь можно было и к "девочкам". Домой.

Кле-Кле успела подготовить матушку, и ему лишь оставалось припасть сыновним поцелуем к ручке в митенке и дать усадить себя за стол под неизбежные аханья и оханья: похудел! остригся!

После ужина, оставив матушку дремать у камина, он зазвал Кле-Кле в свою комнату.

— Я обнаружил твой дневник. Уже в море.

Кле-кле покраснела, опустила голову.

— Прости. Леазен, у меня… я просто не знала, что об этом думать. Это давно мучало меня. Нет. Сначала я просто не могла об этом думать. Совсем. Но теперь... Я просто не знаю никого, с кем можно было бы... Кому я могла бы…
Мне страшно, Леазен. И я не понимаю, чего боюсь. Всё это в прошлом, но страх — он сейчас. И я не могу разобраться...

— Мне кажется, я разобрался, — печально ответил он и рассказал ей о девочке, неопытной и юной, пошедшей за зовом первой любви — безоглядно, о предательстве, притворстве, о безграничном, но глупом доверии…

— Так она красавица? — спрашивала она об Оливине.

— Одна из первейших в Ниме, — отвечал Тениш.

При упоминании о шкатулке Кле-Кле побледнела и замотала головой:

— Нет. Этого не может быть. Отец… он не мог злоумышлять против короля! Там не было, не могло быть чего-то такого…

— Там могла быть переписка с послом Инштадта. Если есть желание, то много чего можно выдоить из самой простой бумажки. А желание у дяди было.

Сестра задумалась.

— Милый, это слишком тяжёлое обвинение. Мы не можем так думать… Я не могу так думать о человеке, пусть он и неблагородно обошёлся со мной. Что, если всё это — ужасное совпадение, и он не доносил, не клеветал на отца?

Тениш помедлил, прикинул свои новые возможности: пожалуй, ему есть что ответить сестре.

— Дела против королевских чиновников такого ранга ведутся тайно, но не анонимно. Всё сохраняется в архивах. Если я увижу подпись под доносом, узнаю, кто проходил свидетелем, кто предоставлял доказательства — ты поверишь?

Кле-Кле стиснула кулачки, вскинула на него огромные серые глаза, в которых, он видел, ещё плескалась последняя надежда — нет, не на любовь, давно нет, но на порядочность…

— Да. Я поверю.

Тениш усмехнулся. Её неверие во зло забивает последний гвоздь в крышку гроба Алессандье. "Проси что хочешь", — щедро предложил Бертольди. Теперь у меня есть что попросить. Доступ к секретному архиву, к делу герцога Бон-Бовале, бывшего суперинтенданта Его Величества, осуждённого за измену.

Вот и всё, отец. Тайное станет явным.

                ***

Назвав себя в караулке на улице Белых Азалий, Тениш получил провожатого и скоро оказался у знакомой двери. Снаружи её охраняли два гвардейца, по галерее рядом змеились неприметные люди в штатском, бросая вокруг такие незаинтересованные взгляды, что ясно было: никто и ничто не ускользнёт от их внимания.

Но его пропустили беспрепятственно.

В кабинете Бертольди на стульях у стеночки чинно сидели двое сухопарых старичков, похожих, как близнецы. На коленях каждый из них держал объёмистый сундучок, у того, что сидел ближе к камину, рядом стоял длинный ящичек с замочком.

Дагне в кабинете не было.

Тениш поклонился как мог изящнее — сегодня он был одет подобающе и встречи по одёжке он не страшился.

— А вот и вы!

Часы на камине начали отбивать девять, и Тениш похвалил себя. Бертольди наверняка понравилась его пунктуальность.

Бертольди и впрямь был благосклонен, предложил сесть к выставленному дополнительно столу, на котором пылали шестисвечные жирандоли, подозвал сухопарых старичков, из которых один оказался чуть выше, а другой имел мышиного цвета парик.

— Приступим, господа, — весело потёр руки маркиз.

— Позвольте прежде представиться, дабы не возникло никаких сомнений в моей отличной компетенции, — проскрипел тот, что выше, с первых слов заявляя о непримиримой своей позиции, за которую, очевидно, намеревался драться до конца. — Я магистр геологических наук, ведущий специалист кафедры минералов Горного института имени принцессы Марии Мельке Иоганн-Габуса фон Бернсгоф-и-Тешов, почётный член минералогического общества города Пуссенвестля, почётный шихтмейстер Рассовской Геологической Академии…

— А я, — не менее гордо перебил его тот, что пониже и с короткой косицей, — хранитель Королевской Глиптотеки, доверенное лицо Его Величества, кабинетский камер-регистратор, сото-майор ван Блинке Францелин-Гунтор к вашим услугам!

Отрекомендовавшись, оба уставились не на Тениша и не на Бертольди, а друг на друга.

— Вы забыли сказать, что вы член общества алхимиков-спиритистов, — ехидно заметил более высокий Иоганн-Габуса.

— Алхимиков-спиритистов во славу Божию! С ведома и одобрения Церкви!

— Один епископ — это ещё не вся Церковь! — запальчиво возразил Габуса.

Ван Блинке открыл было рот для уничтожающего ответа, но тут же захлопнул его и торжествующе спросил:

— А зачем это вы сюда барометр притащили?

— Это великолепный экземпляр барометра-анероида! Последнее слово науки и техники! Прибор для предсказания погоды и измерения Temptreture — и без всяких магических штучек, заметьте!

Старикашка шустро подбежал к своему ящику, открыл его и с поклоном преподнёс Бертольди.

Откуда пронюхал ушлый Габуса о любви маркиза к высоким технологиям — остаётся только гадать. Но Бертольди вдруг покраснел, как мальчишка, впервые подглядевший в замочную скважину кухарки, и осторожно потрогал блестящую диковину робким пальцем.
Габуса ещё пошептал что-то волшебное: «шестерёнки», «зубчатая передача», «прогресс» и «механическое устройство без участия человека» и тем окончательно околдовал наивного Бертольди.

Блинке попыхтел от злости и в пику коллеге принялся раскладывать на столе содержимое своего ящика, постаравшись занять всё место на столешнице.

Чего здесь только не было!

Собственно, не было ничего, кроме чёрных кусочков породы — но зато всех оттенков, от серого, до угольно черного.

Тениш погрузился в мир минералов, загадочно поблескивающий при свете свечей. Каждый кусочек лежал на своём месте в коробках, то одиночных, то поделённых на секции, и каждый был снабжён разборчивой запиской. Вот этот — гуглинит антрацит — взят из шахты на острове Кулле, а этот антофиллит не вполне подходит по цвету, но уж больно красив, гвоздично-бурый, со стеклянистым роговым отливом, здесь представлена самая тёмная разновидность — верилит. А это — гематит, видите, какой металлический блеск, на самом деле чаще он бывает красным — из-за железистых окислов, а это серый галенит, на воздухе он теряет свой блеск, довольно распространён… Что это, вы хотите его достать? Ах, посмотреть поближе! Да, конечно. Поосторожней! Да, весьма тяжёл.

Токовавшие у суперсовременного температурного анероида на шестерёнчатой передаче Бертольди и Габуса замерли, насторожились и посмотрели в сторону стола, заваленного коробочками и коробками.

Тениш с видом опытного ювелира взвешивал в руке неприметный камушек серо-чёрного цвета, вертел в пальцах, вспоминая столь знакомую тяжесть, приглядывался к тусклой поверхности. Галенит. Они возят галенит, которого полным-полно вокруг. Свинцовый блеск.

Зачем возить то, чего и так в избытке? Зачем храмовники? Капитан, привязанный к штурвалу? Зачем суда, караванами идущие по морю и гибнущие в бурях? Зачем, наконец, зефирный дворец Лодольфино, уставленный серебром, его сонная смуглая жена с тысячными нарядами? Что всё это значит?



        Глава 48. Древние письмена


Профессор Понвиц, доставленный в кабинет Бертольди неутомимым Дагне только к обеду, стянул с головы парик сразу  при входе, объявив, что в последние годы опасается приливов крови к мозгу, а в кабинете натоплено так, что и молодого удар хватит.
При этом он злорадно посмотрел на Бертольди, безошибочно определив в нём хозяина чрезмерно жаркого кабинета.

Было видно, что Дагне очень старался и отыскал-таки самый старый и самый вредный экземпляр лингвиста, то есть по классификации Бертольди сей учёный муж вполне мог оказаться гением. Оставалось только узнать, не выжил ли он из ума.

— Ну-с, и зачем же этот гаер притащил меня сюда? Опять какая-нибудь легкомысленная шуточка?

Бертольди и Тениш воззрились на привычно молчаливого и серьёзного Дагне. Что он отмочил такого развесёлого, что старик полагает его шутом? Дагне на это только вздохнул, всем видом показывая, что пришлось ему натерпеться от сварливого старикашки.

Эта пантомима не ускользнула от внимания профессора, и он с торжеством подтвердил свою правоту:

— Мим! Жонглёр! Есть тут кто-нибудь, кто объяснит мне, почему я здесь?

Бертольди солидно кашлянул, давая понять, что да, такой человек есть. Он умён, образован, находчив, и сейчас он прояснит всю ситуацию. Первым делом он пригласил профессора присесть — тот остался стоять. Бертольди протянул ему листки — бесценные ныне копии Тениша. Профессор скользнул по ним ничего не выражающим взглядом и вопросительно уставился на маркиза.

— Это копии, списанные с экземпляра «Конфиденций» Титуса Андроника.

— Я это вижу. Хотелось бы взглянуть на оригинал.

— Дело в том, что такого Титуса в природе уже нет. К сожалению. Но вы можете себе представить, что он лежит вот здесь, перед вами в натуральном виде — это даст…

— Вот здесь? Вы хотите, чтобы я представлял себе голого вонючего волосатого мужика лежащим у меня перед носом?

Бертольди поперхнулся.

— Что бы это вам ни дало, я отказываюсь! — профессор заложил руки за спину с самым решительным видом. — Никакими гривуазными фантазиями я не страдаю и не собираюсь страдать на старости лет! И не просите!

— Я не это имел в виду!

— Да. Я понял, точность — не ваш конёк. Есть здесь кто-то, кто может излагать свои ээ… мысли чётко и ясно?

Тениш понял, что пришёл его черёд.

Он встал, сразу оказавшись на две головы выше профессора, чем вызвал злобный блеск круглых очочков, и начал говорить как можно яснее и медленнее:

— Палимпсесты делаются на пергаменте. В старину пергамент был дорог, и его могли использовать по нескольку раз, зачищая предыдущий слой и на чистом записывая новый текст. Здесь произошло именно так. Древний переписчик «Конфиденций» взял для своего экземпляра плохо очищенные листы и записал поверх послание Титуса Андроника ересиархам. После него, я думаю, не намного позже, кто-то другой написал комментарии на полях на том же древнеассизском. Поэтому тут имеются, во-первых, неизвестные рисунки или линии — самые давние, текст — собственно «Конфиденции» и комментарии на полях кого-то другого, не переписчика, ибо почерк разный. Самые древние, те, что ниже всех, могут быть просто рисунками, а может…

— Гордыня, молодой человек — это страшный грех. Некоторые не терпят даже мысли о том, что кто-то может оказаться умнее их, и считают всех людей простаками, с которыми надо изъясняться как с отъявленными тупицами. Это Купевна.

На протяжении рассудительной речи Тениша господин Понвиц наливался краской и к концу стал похож на редиску — как крупной круглой головой на тонкой шейке, так и цветом этой самой головы. Тениш не понял последнего слова: то ли профессор обругал его, то ли это был предсмертный бред старца, которого сейчас от раздражения и впрямь удар хватит.

Тениш хотел было объясниться, но куда там!

— Вы что же, всерьёз полагаете, что я — профессор университета, лингвист, палеграфист — не различу древнеассизского? — разъярённым воробьём налетел на него грозный Понвиц, сверкая своими окулярами самым устрашающим образом.

— Нет-нет, профессор! Я…

— Вы гордец! Стыдитесь. Учитесь смирению, юноша, иначе ваша гордыня вас погубит! А может быть, и не только вас.

Тениш, красный от стыда, упал на стул.

Профессор, изобличивши всех: Бертольди — в невежестве, Дагне — в фиглярстве, Тениша — в гордыне, остался один на поле боя, лучась самодовольством.
Каждый из сидящих перед ним решил вопрос об умственном здравии профессора таким образом: старикашка в полном рассудке, учён изрядно, весьма проницателен и ошибается только в одном. В нём одном. Такое вот избирательное слабоумие.

Остыв, профессор вернулся к разложенным перед ним листкам.

— Это Купевна, — повторил он непонятное слово,  — растительное письмо, вернее, одна из разновидностей растительного письма древней Вельи — царства вендов, впрочем, форма правления неизвестна, там какая-то сложная динамичная иерархия. Всё может быть неточным, когда речь идёт о Венде-Велье, даже само звучание этого названия. Увы, много веков не раздавалась под лунами благородная речь магов-вендов и видинов. А ведь было время, когда едва не треть Пояса Бономы пребывала под эгидой Венды-Вельи. Треть обитаемого мира! Но течение лет делает своё дело. То, что было создано величайшей магией, при её исчезновении захирело и распалось, как распадается мёртвое, лишённое души.

— Я слышал о Велье и раньше, но мне всегда казалось, что это просто легенда, — обронил Бертольди.

— Порой и лягушка слышит песнь соловья, — кротко ответствовал профессор.

Он явно списал всех присутствующих из числа серьёзных собеседников и теперь предпочитал общаться сам с собой, милостиво позволяя остальным внимать и благоговеть.

— Я говорю об одном из письмён Венды-Вельи, не о слоговом, достаточно простом, которое может прочесть любой болван, и которым во времена оны пользовались низкорождённые для записей бытовых, торговых, а также для жалоб и доносов, разумеется. Нет, здесь мы видим образчики — бесталанно перерисованные, именно перерисованные небрежной торопливой рукой, а не переписанные, как осмысленные идеограммы, несущие несколько слоёв значений, перекликающихся и уточняющих друг друга. Какое небрежение! Сразу видно руку гордеца! Но искушённый глаз, — хвастливо намекнул профессор, — не перепутает эти каракули с обычным рисунком. Нет! Это разбитый венец Венды-Вельи, высочайшее наречие, язык избранных  — письмо Свеян. Видов этого растительного письма было тоже несколько: от куртуазной игривой Рдены до суховато-однозначного Статице, здесь, как я уже сказал, а вы успели забыть, использована Купевна. Сие письмо предназначалось для записей магов, оно служило для передачи сути вещей и их тонкой невидимой связи. Увы, точность перевода осложнена тем, что многих понятий нет в современных языках, они ушли вместе с великой культурой. Приходится собирать окольные конструкты…

— А древнеассизский? — не утерпел Тениш.

— Что древнеассизский?

— Не сохранил ли он какие-нибудь такие неизвестные понятия?

Профессор неожиданно мягко взглянул на Тениша. Так смотрит на несмышлёныша отец — с грустью и сожалением.

— Этот ваш любимчик — очень примитивный, плохо дифференцированный язык лизоблюдов и фарисеев. В нём ведь даже родов нет, только при устной речи да уважаемому человеку положено кой-какое величание. Полно, это даже не ничтожный наследник Свеяна, это аморфный новодел, на нём только ругательные цидульки писать. Как раз для Титуса — полная гармония содержания и формы.

— Может, он и не виноват, Титус. Какой язык, такие и писания.

— А какие писания — такие и мысли, да? Неглупо.

Профессор взглянул куда-то поверх очков, вероятно, вглубь веков, потому что душевно вздохнул и снова принялся за листки.

— Итак, что нам говорит благословенная Купевна? Первыми мы видим знаки «Марьявник» и «Дымянка» — они указывают на некие чары, позволяющие сверхъестественному существу принимать определённую материальную форму. То есть мы уверенно можем начинать думать о некоем метаморфе. Дымянка подразумевает нечто полупрозрачное, марьявник — создание иллюзии, но тут затёрта часть переписчиком-ассизцем, чёрт бы его побрал! Поэтому мы можем только утверждать — это мастер иллюзий, сам пребывающий на грани миров. Заметьте, что комментатор сего опуса тщательно обходил знаки Купевны, оставлял их нетронутым, возможно, он знал о растительном письме Венды-Вельи.

— Кстати, комментарии: тут говорится о «ласточках». Что за ласточки? — перебивает его Бертольди.

Понвиц наводит на него свои смертоносные очки и несколько секунд прожигает его негодующим взором. Убедившись, что Бертольди устрашён, низведён и поставлен на место, ехидно отвечает вопросом на вопрос:

— А это уже новейшая история. Вы, как господа дворяне (он выплюнул это слово из глубин веков в адрес измельчавшего потомства), должны иметь представление о геральдике. Совсем не такой уж далёкой — лет пятьсот-шестьсот назад эта птичка была весьма распространена. Ну, кто вспомнил и желает ответить?

Никто не пожелал.

— Мда. Я так и думал. Ну, а теперь облегчим задачу: как назывался младший сын, обычно лишённый наследства? Что, тоже никто не помнит?

Младший сын герцога Бон-Бовале, несомненно лишённый наследства, торопливо перебрал все прозвища, которыми его награждали. Нищеброд? Барчонок? Барчук голопузый?

— Лишенец? — робко предположил Дагне.

— Сумашенец, — передразнил профессор и покачал головой. — Это есть в летописях, да вспомните, это же классика: «В червлёном поле белая стрела положена вверх остриём». Девиз: «Честь и сердце». А что было бризурой рыцаря Лаллиэна? В навершии у шлема?

— Ласточка! — вырвалось у Тениша. Гравюра, изображающая злосчастного рыцаря из "Песен скитальца", встаёт перед ним как наяву.

Бертольди хлопает себя по лбу:

— Точно! Младший брат!

В памяти Леазена всплывает "Церковь объявляет этого матроса младшим братом", но всё так странно, что мысль выскальзывает прозрачной рыбкой, оставляя лишь шлейф недоумения и торопливое: "потом, потом пойму".

И всё же, кое-что прояснялось. Въеда-профессор дело знал.

                ***

— Угу, — продолжил разбор профессор Понвиц, проглядывая листы. — Занятно. Ага! Интересно. Прекрасно! «Сокол гнезда не вьёт, в гнезде не сидит, Мёртвое Сердце храни…», дальше смазано. Поэтому мы никогда не узнаем, что в точности было написано. Очень показательный случай, ассизский — весьма примитивный язык — проблемы не только с родами, но и с падежами. Поэтому мы не можем даже определить объект или субъект действия это самое «Мёртвое Сердце». Оно может быть хранимо, а может хранить владельца. Но вот тут проступает великолепный знак «Додон-мухолов», причём с сомкнутыми зубчиками, и нам становится совершенно ясно, что… Что вам становится ясно? — Понвиц строго оглядел притихшую аудиторию.

Поняв, что является здесь единственным носителем истины и от слушателей никаких озарений не дождёшься, он торжествующе продолжил:

 — Ловушка! Ловушка, господа мои. Это первый смысл знака. А второй — доспех. Быть защищённым, находясь внутри хищника. Разве не удивительно? Но я бы этому «Мёртвому Сердцу» не слишком доверял.

— А вот тут «Свет», — робко тычет Тениш в листок.

— Знаков нет.

Профессор быстро просматривает остальные листки, хмыкает, кивает, бормочет: «Потрясающе!». Задерживается на последней странице.

 — Взгляните, вот здесь очень интересно: «Погибельно ему лишь М… Сердце» и ниже сразу же — «будет поражён», писано напротив строк Титуса: «Как преодолеть Каменщика? Ты, Ригерий, по немощи духа полагаешь его притином рубежным, а я иное ведаю…», далее обычный для Титуса набор упрёков и путанных обвинений. Причём всё это с сомнительными падежными окончаниями. Мы можем гадать до синих зайцев, что имел в виду несчастный ассизец, вынужденный писать на своём убогом наречии, но на помощь приходит Купевна: вот знак «Сабельник», он явно указывает на прямую схватку, на теллурический бой честным железом! Здесь уже не одно лишь чародейство «Мёртвого Сердца» — здесь в дело вступает фехтовальщик!

Тениш смотрит на Дагне. Тот сидит молча, почти не изменившись в лице, только в уголках прищуренных глаз читается решимость. Он переводит взгляд на Бертольди. Маркиз роняет пёрышко.

— И что? — хрипло спрашивает он пустоту, которую вдруг видит перед собой.

Вопрос непонятен, но профессор умудряется и понять, и ответить. Он сам захвачен магией тройного текста.

— Это последний комментарий на полях, и мы могли бы на том остановиться, но нет, Венда-Велья подаёт нам знак! Вот тут, внизу листа, мы видим идеограмму «Бессмертник». Но это не то, что вы подумали. Это не отсутствие смерти, нет, он означает, что уничтоженное, собственно, и не являлось живым.

                ***

Понвиц под охраной был отправлен домой. Конечно, старика помучили бы ещё, но он явно устал — возраст брал своё. Перед уходом он попытался присвоить листы-копии, потребовал экземпляр «Конфиденций» — урвать хоть что-нибудь, устроил головомойку Бертольди, легкомысленно высказавшемуся в том духе, что «самый ранний слой, это цветочное письмо, мы можем не принимать в расчёт, оно попало случайно».

Понвиц тут взвился на дыбы:

— Вы полагаете, в Купевне сотня-другая знаков?! Их тысячи, и значение их никому не известно! Никому, милостивый государь! Я изучил всего десяток — мне повезло, это очень много, не думаю, что кто-то знает больше. И вы хотите сказать, что письмо, которое само по себе есть магия, попадается мне на глаза случайно? И случайно оказывается, что именно эти пять знаков я могу прочесть? Пять из тысяч! По-вашему, совпадение. Конечно. Вам хоть яблоко на голову упади — вы всё равно ничего не поймёте!

Он гневно смотрит на Бертольди, потрясает кулачком, и иероглиф «Вот болван!» явно читается на пергаменте его лица.

Но теперь, оставшись без него, Дагне настойчиво гипнотизирует маркиза. Тот ходит по кабинету, принимается ворошить угли в камине, делает всё, чтобы ускользнуть от требовательных глаз друга.

— Я поеду, — падают слова Дагне.

Движения Бертольди становятся дёрганными, кочерга гремит, из огня вылетает стайка искр и гаснет, не дотянувшись до человека.

— Ты же понимаешь, больше ехать некому, — Дагне говорит мягче, словно извиняется.

Бертольди пытается ослабить шейный платок — новый жест.

Маркиз ненавидит безвыходные положения. Но здесь именно такое. Наконец он решается:

— Ты поедешь. Только… Арретиро, будь осторожен. По мере… И возьми с собой кого-нибудь. Можно моего Лаука.

Дагне мотает головой, с улыбкой оборачивается к Тенишу:

— Не устали путешествовать?

Тот вскакивает:

— Нет! То есть да, я согласен!

Он даже не заметил, как опрокинул стул.



        Глава 49. Последние приготовления

Зима всегда уходила из Нима быстро. Она наползала на город долгим ноябрём, его поздними рассветами, серой промозглой хмарью туманила улицы; в декабре подмораживала жёсткий сырой воздух, мела короткие метели, закидывала праздничным белым конфетти на День Нового Года, радовала сказочным разноцветьем сугробов в двоелуние; тогда Ним, если свезло, стоял в розово-голубых волшебных шапках на угрюмом граните, убранный полярными мехами — задаром. Да к этому фейерверки, лампионы, гуляния!
Но уже через неделю-другую первые дуновения южного ветра сминали сугробы, те покорно оседали, пуская слезливые ручейки, и лишь самые упрямые залёживались в тёмных уголках, обдавая прохожих внезапным холодом. Веселей цвиркали по утрам воробьи, красные пузырики снегирей бодрей прыгали по голым веткам, небо высоко поднимало над городом белесые голубые крылья. В Ним приходила весна.

С разливом рек собирался Городской совет и в который раз обсуждал необходимость и заинтересованность в постройке весьма перспективной и прогрессивной новинки — канализации. Это новшество воплощено было во дворце Манифик, и все, кто бывал там, в один голос утверждали, что удивительное благоухание носится теперь вокруг королевского жилья, и что редко-редко вступишь в кучку где-то в зеркальных переходах, и даже в парке, в укромных мраморных гротах — таковую ещё поискать надо. И кавалеры, прежде непринуждённо метившие бархатные портьеры благородной струёй, нынче все, как один, бегают в специальные пис-кабинеты, где проделаны канализационные отверстия, и находят это удобным и развлекательным. Хотя есть и недовольные: опорожняясь в пис-кабинете совместно с кем-то, всегда замечаешь, что чужой член невпример толще. Но глас хулителей был ничтожен, а польза нововведения — несомненна.

На это мэр резонно замечал, что лет несколько назад было принято решение запретить выливать содержимое ночных горшков из окон второго (и выше) этажа, да за эти годы были прокопаны ещё и канавки вдоль улиц, и теперь служанки и домохозяйки не только выливают помои и нечистоты в оные сточные устройства, а и должны ещё потратить ведро воды для смыва дерьма к соседям. Так что всё очень благопристойно и рыть под землёю какие-то норы — затея, конечно, прогрессивная и модная, Его Величеству присталая, но для нас больно уж затратная, и вдруг всё провалится? А у него, мэра, одних доходных домов… много штук. Вдруг да все они уйдут в эту самую какализацию? А?

Тут же ему возражала группа проходчиков-энтузиастов, разворачивая листы с чертежами, обильно украшенными солидными рельефными картушами, в которых заросли акинфа и пузатые амуры перемежались со шляпками болтов и растопыренными шестернями. Чертежи в прямой проекции и в разрезе мгновенно погружали городских старшин в сон. Таким манером дело шло до самого марта с его грозами и первыми припёками, когда весенняя чистка осуществлялась сама собой, и все вопросы отпадали до следующего февраля, когда новая весна пробудит к жизни залежи навоза и помоев на нимских улицах.

                ***

— Я не могу выполнить это ваше пожелание, — заявил Бертольди Тенишу, когда тот, в ответ на напоминание, изложил свою просьбу: позаботиться о его матери и сестре, буде с ним самим что-то случится в Салангае. Отъезд их с Дагне приближался, и вот теперь Бертольди так легко разрушил его надежды. Тениш даже опешил: как же так?

— Я не могу считать это вашим желанием, это моя обязанность. Поэтому подумайте ещё раз, — невозмутимо продолжил маркиз.

Что ж, долго думать не пришлось:

— Я бы хотел увидеть доносы на моего отца. Я бы хотел увидеть подписи под ними.

Бертольди щурится, словно что-то взвешивая, затем открывает ящик и бросает на стол заранее приготовленную папку.

— Я так и думал, что у вас возникнет интерес. Взгляните. Дельце тухлое. Высосано из пальца. Но подпись есть.

Донос был только один. Несколько писем герцога Бон-Бовале, долговые расписки из архива инштадтского посланника, протоколы допросов…

Дрожащими руками. Впрочем, надо отдать должное: пальцы задрожали лишь тогда, когда коснулись отцовой росписи под прошением на высочайшее имя, а вот на подписи под доносом — нет, не дрогнули. "Алессандье Риччи д`Иту". С завитушками и росчерком. Красиво. Кокетливо.

Холодом окатила нижайшая просьба дядюшки учесть все его заслуги в разоблачении преступника, и ввиду сего предоставить ему в счёт полагающегося вознаграждения нимский особняк Бон-Бовале со всем содержимым, за исключением конфискованного Высочайшим Королевским судом и волею Его Величества. Учтивейшее напоминание, что он, господин д`Иту, является ближайшим родственником (не считая жены и детей герцога) и наследником, и в случае доказанной вины последнего (читай: его смерти) по закону получит его достояние, разумеется то, что не будет отобрано в королевскую казну и в наследование не войдёт, в этом грустном случае убытки его, Алессандье, будут велики и нимский особняк мог бы их сгладить. И отказ от претензий на уже конфискованное имущество, как-то: поместье «Империя роз» — летняя резиденция неподалёку от столицы, дом в Меце, на водах, рыбные угодья там же, на озере, усадьба «Крона» с прилегающими фермами, городской дом в Лодели, вилла «Камарильо» на южном берегу, оловянные рудники и так далее, и так далее…
Отказ был написан уже после суда и между строк Тениш каким-то образом, по почерку что ли, по брызгам чернил, уловил яростное недовольство доносчика.
Как просил.

— Дельце высосано из пальца, — повторил Бертольди, глядя на стиснутые кулаки Тениша. — У него бы ничего не вышло, но были и другие, более высокопоставленные интересанты.

                ***

Проходя сквозь высокие витражные окна епископской канцелярии, неяркий, но утомительный свет предвесеннего солнца становился жизнерадостным и игривым. От него, что ли, дело, с которым Дагне прибыл в Преневеру — официальную резиденцию Его Святейшества епископа Грандилла, казалось простым и легко исполнимым. Чего уж проще?

— Всего один вопрос, — доверительно обращается он к брату Аутперту, впалой грудью защищающему двери в покои епископа.

— Вы можете задавать свои вопросы. Но ежели речь идёт о делах внутрицерковных, то я буду вынужден испросить у вышестоящих позволения ответить Вам. Или, коли Вам будет угодно, записать Вас на приём к Его Святейшеству.

— Надеюсь, это не понадобится. Вопрос один: древние Каменщики и те, кого мы сейчас называем Искусниками — это одно и то же?

Брат Аутперт медлит за своим пустым столом, соединяет кончики пальцев вместе — в домик и тщательно подбирает слова:

— Никто из живущих ныне не видел Искусников. Возможно, их вообще нельзя увидеть. Возможно, их вовсе не существует. Церковь склоняется к последнему.

— Хорошо, пусть они не существуют. Или существуют только в писаниях древних авторов. Они одно и то же?

— В мифах много разных существ. Бабки до сих пор пугают детей Чупой — но Вы же не верите в неё.

— Речь идёт не о бабках, а о вполне известном святом Титусе Андронике, признанном Матерью-Церковью. Он упоминает Каменщиков в своих «Конфиденциях».

Благочестивый брат долго, пристально разглядывает Дагне. Чуть хмурится. Говорит с напором:

— Не самый распространённый трактат. Мне казалось, что Пресвятая Церковь собрала все экземпляры. Вы лично видели эту рукопись?

Дагне привычно опускает взгляд на перстень и с удивлением видит горящий красный глазок.

— Я бы хотел, — механически настаивает он, — получить ответ на свой вопрос. Вернее, на вопрос господина начальника тайной полиции Его Величества.

Брат Аутперт снисходительно улыбается:

— Благословен король Якоб в лоне Церкви. Слава мирская, как и мирские почести — преходяща. Лишь Церковь стоит нерушимо. Ваш вопрос вне моей компетенции, и если позволите, я оставлю Вас на некоторое время.

Легко подняв тощее тело, брат Аутперт исчезает в высоких дверях. Дагне снова смотрит в кабошон, но тот кажется обычным рубином и спит.

«С чего ж тебя корёжит? То горит, то не горит…» — озадачивается Дагне, рассматривая потухший камень.

Вернувшийся брат Аутперт выглядит совсем иначе: улыбается, лицо открытое, дружелюбное и уже с порога он протягивает руки в каком-то непонятном жесте: то ли приветствуя гостя заново, то ли умоляя о чём-то, возможно, о прощении за проявленное недоверие.
Глаза детские. Прозрачные до донышка.

— Я готов ответить на Ваш вопрос. Надеюсь, в свою очередь, что и на мой вопрос Вы ответите.

Дагне кивает.

— Да, — так же открыто и радостно заявляет клирик, — мифические Каменщики и несуществующие Искусники — суть одно и то же зло.

Дагне исподтишка косится на камень. Не горит. В чём же тут дело?

— Так вы видели «Конфиденции»? Где? Когда? — торопится брат Аутперт.

— Нет. Лично я ничего такого не видел. Я вообще не любитель такого чтива. У меня от рукописей поясница болит, — ворчит Дагне и откланивается, до последнего не уверенный в том, что Преневера так просто выпустит его из рук.

Брат Аутперт хмурится вслед странному посетителю и спешит на доклад к епископу.

«Вот так Каспер! Как это они дружили в детстве? Леазен-то о нём не особо высокого мнения. Простой, говорит, монах», — удивляется Дагне, не замечая, как вдруг вспыхивает уголёк в охвате пепельного металла и медленно гаснет. Гаснет алый всплеск ревности, оседая в глубину Мертвого Сердца.

                ***

— Пампато пишет, что след Синио Ларра утерян, а об острове судачат уже чуть не на каждом углу. Любой простолюдин теперь тычет пальцем в парус с запада и вопит, что это серебро везут.

— Не слишком ли? — приподнимает бровь Дагне.

— Пожалуй, немного слишком, — в раздумье роняет Бертольди. — А вот болтовни о пропавших нет. Молчок. Люди просто исчезают, без особого различия в возрасте и сословии, и даже в здоровье — на улицах не осталось ни нищих, ни калек. Ты понимаешь? В Салангае нет нищих!

— Победили бедность, — бормочет Дагне.

— Не ёрничай. Не смешно.

— Да, прости.

— Возьми, здесь адреса тех, кто может пригодиться. Начни с восточного побережья, с Кантеране, там в Басте живёт дядя Феничи по матери. Мы должны знать, почему граф поставлен губернатором Сарабе. По слухам — хлыщ, игрун, развратник. А по фактам иное. Жесток, неуступчив, предан Салангаю. Неувязки. Найди дядю, порасспроси. Вытряси из него всё, что сможешь.

— Так он мне и расскажет.

— Передашь ему привет от Микки-Фосфора. Напомнишь про должок.

— Что за Микки-Фосфор?

— Я, в студенчестве.

Дагне ухмыляется.



        Глава 50. Absence de fer*


На сей раз был сиамбеччино. Наверное, только этот вёрткий юркий корабль мог преодолеть зюйд, который устанавливался каждую весну, но сейчас был нам так некстати.
Корабль назывался "Ласка" и нёсся в бакштаг так же ловко как этот зверёк и мы мало теряли в скорости. К тому же мы шли прямиком к Кантеране — восточному побережью Салангая, минуя все попутные острова.

Играла нам на руку и репутация сиамбеччино: он был известным судном пиратов, с которыми связываться — себе дороже.
Особый постанов рей давал ему невиданную манёвренность, а с неглубокой осадкой он мог проскочить на мелководье, там, где тяжёлые корабли застревали, он мог подойти вплотную к пологому берегу — пощипать сухопутных или прихватить контрабанду. В любых водах он был, как бродячий кот в подворотне: напакостил, стащил, украл — да и сиганул через забор — ищи его! А этот кот мог ещё и огрызнуться — десяток двенадцатифунтовых орудий нёс не зря.

Кораблик был пиратский, а вот команда...
Здесь чувствовалась рука Бертольди — никакой пиратской вольницы, матросы походили на вымуштрованных солдат, отличаясь от тех разве что отсутствием форменной одежды: одевались кто во что горазд, да на палубе — в отличие от военного судна, валялся всякий хлам, который, как я заметил, аккуратно раскладывали в полном беспорядке заново после каждого шторма. Так что, глянув в трубу, никто бы не заподозрил в нас военных.

Словом, транспорт наш был выбран с умом.
Единственно недостаток места доставлял неудобства: нам с Дагне не нашлось отдельной каюты, пришлось делить жильё с тимерманом и констапелем судна.

В этом коротком плавании я не успел соскучиться. Уже на двенадцатый день после выхода из Гуфа, вернее, в ночь, мы подошли к восточному побережью Салангая.

Тихая погода и почти полная темнота нам благоприятствовали.

Спустили лодку, и мы направились к берегу. Матросы гребли слаженно, хотя плеск воды под вёслами и скрип уключин разносился далеко, но рыбацкий домик, куда мы направлялись, стоял на отшибе, а контрабанда в таких местах — дело обычное, так что звуки эти не могли привлечь к нам особого внимания местных жителей.

Я сидел на корме, закутавшись в плащ — даже на юге ранняя весна всё ещё дышит холодком — и смотрел на небо, пытаясь сперва найти знакомые созвездия, а затем просто смотрел, заворожённый величественным зрелищем.
Редко бывают такие безлунные ночи, когда только ледяная крупа звёзд поблёскивает на чёрном бархате небес.

Тёмная бездна вод под нами, бесконечность, уходящая вверх — два мира, между которыми мы застыли во мгновении ночи, как давно умершие насекомые в капле смолы. Всё неподвижно, всё неохватно, мы подвешены между морем и небом... 

Я замер, зачарованный, и какую-то минуту мне казалось, я вижу, как там, в вышине над нашими головами неспешно проворачиваются жернова божьей мельницы, сминая и бриллианты звёзд, и капли воды, сорвавшиеся с вёсел — медленно, да в мелкую муку... 

Скрип гальки, толчок. Лодка ткнулась в берег.

Нас ждал рыжий беспокойный огонёк в чужом окне.

В доме не спали. На стук открыли сразу, собрали на стол, предложили лежанку, но мы отказались — спать какой-то час незачем, посидим за кружкой вина. Есть не хотелось и мы молча смотрели в маленькое подслепое окно, за которым уже поплыли серые пряди предрассветного тумана. Но вот они начали бледнеть, проявились очертания предметов, углы сараев, загородки, жердины, на которых повисли еще неразличимые сети, но вот и они видны, всё зашевелилось, заорал петух, ещё несколько минут, и новый день разольётся над горизонтом.
Пора.

Хозяин вывел нам уже осёдланных лошадей и махнул рукой вдоль берега:

— Здесь не заплутаете. Вона, макушка виднеется. На неё правьте.

Невдалеке, южнее и впрямь озарилась первым солнечным лучом верхушка башенки порта.

— С комендантом сговорено, всё вам проставит. Доном Кальво его зовут, — салангаец хохотнул. — Не ошибётесь, он и вправду лысый.

Кастелатто-Стурра был маленьким портовым городком, который мы миновали не задерживаясь, отдав лишь необходимый визит неряшливому лысому толстяку-коменданту, вытащив его прямо из постели, но нам было не до церемоний.

Извилистые улочки, стиснутые глухими стенами домов из жёлтого песчаника, окна-бойницы, начинавшиеся лишь на высоте второго этажа, входные двери — щели, забранные толстыми досками, каждый дом слит с другими, каждый дом — каменная крепость. По всему видна вечная готовность к обороне. Побережье небезопасно...
Но сейчас городок казался сонным, полным ленивого безразличного покоя. Мы проезжали мимо чужой жизни с какими-то очень домашними утренними запахами постели, сна, горячих тел, внутренних дворов, курятников, раннего солнца. Вот-вот захлопают ставни, потянет дымком из кухонь, захлопочут хозяйки, побегут с визгами дети — на берег...

Только теперь я по-настоящему почувствовал, что вернулся в Салангай.

О, как бы мне хотелось жить в таком городе у моря!

На секунду мелькнуло в глубине памяти забытое лицо... Быть может, он спасся? Он бы мог... такой сильный. Он бы мог выплыть...

Я пришпорил коня, чтобы не терять из виду Дагне.

На рыночной площади сонные чары были разрушены — здесь суета прибывавших крестьян и торговок развернулась вокруг конной статуи неведомого мне героя, судя по размерам головы обычного человека, не святого и не праведника. Oбломком жезла он указывал в западные ворота городка, точно предлагая немедленно покинуть его. Так мы и сделали.

Весь день мы провели в седле, остановившись лишь дважды в придорожных постоялых дворах (гостиницами я не решаюсь их назвать), где обедали запросто, по местному обычаю: жаркое из говядины и репы да прошлогодний сидр, быстро ударявший в ноги и оставлявший голову пустой и лёгкой.
Ни тебе пирогов старины Пампато, ни коварных напитков Лодольфино...

Давно остались позади приморские сосны, вокруг нас расстилалось новое море, море цветов с бесконечными переливами красок.

Маки, взбегающие на пологие холмы алыми волнами, гиацинты,  сиреневые лаванды, гелиотропы, шалфей и та травка, которую у нас называют "комариный венчик", а здесь — уж не знаю как, красивые розовые кисточки, целые лужайки её.  Нежно-белые облака гипсофил и лабазников висели над землёй; огромные эремурусы вздели свои светоносно-жёлтые, оранжевые полупрозрачные свечи, высокие заросли кустарников, так густо оплетённые клематисом и диким виноградом, что казались спинами огромных фантастических животных, пасущихся посреди разнотравья. Самый воздух был напоён волшебным ароматом, полон солнечной радостью жизни — я словно уснул наяву. Иногда мне казалось, что я снова хлебнул настойки Говорливого Феникса и плыву, не касаясь земли, парю...

Но, как объяснил мне Дагне, бывавший в Салангае и раньше, всё это буйство красок — ненадолго. То тепло, что сейчас отдаёт Салангаю центральное нагорье острова, через месяц превратится в отчаянные суховеи, тогда-то "сковородка" Хардики покажет своё жуткое лицо и Салангай на долгие месяцы превратится в высохшую каменистую пустошь, где жизнь будет ютиться возле колодцев, непересыхающих речушек да нескольких озёр.

— А пока — да, райские красоты. Ад будет потом, — объявил Дагне и запил свои слова глотком сидра, словно заранее страдая от засухи.

Но страдал ли он? Не знаю. Он был рассеян, молчалив так, что я боялся лишний раз нарушить это молчание. Он будто задавал внутри себя какие-то вопросы, но к кому он обращался и о чём спрашивал — я не знал. Только давалось ему это тяжело, он словно оборонялся от чего-то, становясь странно похожим на давешний городок. Окна-бойницы, глухие стены...
Город из песчаника. Замок из песка.

Что я мог сделать?
Только ехать рядом, то стремя в стремя, то отпускать его вперёд — одного. И с удивлением и радостью говорить себе: это он, Дагне. Настоящий.

Нам пришлось сменить уставших коней. Но себе мы отдыха не дали.
Дагне твёрдо решил ночевать в Басте, и уже к вечеру мы достигли её предместий.

Глаза, привыкшие к свежести и гармонии лугов, с неудовольствием упирались в грязные глинобитные стены лачуг, нос с трудом переносил вонь, доносящуюся отовсюду, так что и ветерок перестал радовать, но когда он стих, стало ещё хуже, ибо толпы жужжащих тварей заполонили воздух.

Следовало поторопиться —  с закатом ворота в Верхний город закроют, а нам ещё нужно было найти палаццо Казальграссо, где проживал родственник Феничи —  маркиз Марано-и-Брингари, гранд, латифундист и очень важная птица, на которую, как сказал Дагне, у нас имелся кое-какой силок.

Я ожидал, что Баста, подвергшаяся тяжёлой осаде в последнюю войну, будет нести следы разорения. Но нет, Верхний город, невеликий по размерам, был отстроен и любовно восстановлен, насколько я мог судить, ибо детали не подделаешь — ворота палаццо, который мы скоро отыскали, дышали стариной, бронза и медь их оковок покрылась бирюзовой патиной — а это столетия, не новодел.
Я осторожно погладил грубую шляпку позеленевшего гвоздя, Дагне безо всякого почтения заколотил рукоятью кинжала в эту старину.

Нам открыл надутый привратник. Стремительный натиск Дагне прервал его "вечерний час, невместно беспокоить..." и уже через минуту к нам вышел секретарь, у которого Дагне немедленно изъял перо и бумагу, на которой начертал непонятное: "Микки-фосфор".
Секретарь покрутил носом, но вдохновлённый суровым взглядом Дагне, всё-таки понёс записку своему господину.

Я приготовился ждать.

Но не тут-то было!
Уж не знаю, кто этот Микки, но он, видно, и впрямь горячая штучка, коли гранд вылетел к нам в портего, дожёвывая что-то на ходу.

Маркиз Брингари оказался, против обычно субтильных салангайцев, мужчиной крупным, осанистым, правда слегка обрюзгшим, и при том — блондином. Глядя на него, трудно было поверить, что они с Лодольфино родственники. Вот разве что длинный щучий рот, да выпуклые жёлто-зелёные глаза были похожи. От невидимых белесых бровей и слишком светлых ресниц взгляд его казался каким-то "голым", рыбьим.

— С кем имею честь? — спросил он недовольно, разглядев нас.

Дагне вдруг картинно выпятил грудь и представился с таким полным и таким трескучим титулом, что у меня голова пошла кругом. Как он, наследник столь славных и древних родов ухитрился прожить в безвестности? Моя приставка "Бон", означающая сравнительно недавнее дворянство, жалованное монархом за особые заслуги (а это мог быть и военный подвиг, и вовремя поданный ночной горшок) показалась мне жалкой. Впрочем, пока не снята опала, я и на неё не имел права. Просто господин Бовале.

Дагне же продолжал удивлять меня.

От его скромности и сдержанности не осталось и следа. Он так задрал нос, что смог свысока смотреть на рослого Брингари.
Не сразу я понял причины такого несвойственного ему поведения, но позже стало ясно, как быстро он раскусил чванного салангайца. С кем-то ниже графа тот вряд ли стал бы разговаривать на равных, будь ты хоть фосфор, хоть саламандра.

Нас пригласили к ужину.

Обстановка дома была умеренно-роскошной. Шкафы с хвастливо раскрытыми дверцами выставляли напоказ дорогую посуду — меня умилило это архаичное бахвальство, которое из нашего обихода исчезло уже лет сто назад, задержавшись разве что в домах простых мещан. Гербы и оружие на мраморных стенах перемежались с батальными картинами, даже в росписи плафона присутствовали бесконечные ряды копий, по всем углам торчали пустые доспехи —  золочёные, с дробной гравировкой — весьма искусной. Но зато никаких ногастых и головастых святых! А то я уж думал, что это неизбежное украшение любого салангайского дома.

Блюда были так себе, до пирогов Пампато им было далеко. Но после дня, проведённого в седле, я бы и подмётку съел.

Брингари старался казаться радушным хозяином, но было видно, что и простая вежливость даётся ему с трудом, а уж выдавить из себя любезность ему было и вовсе невмоготу.

На вопросы Дагне он отвечал, но это скорее потому, что любил слушать свой голос.

                ***

— Лодольфино? Вас интересует этот заморыш? Да зачем он вам? Ах, нужно… Зачем? Нет, я не интересуюсь… просто на чёрта он вам? Что? Занимает высокий пост? Ерунда, не может он ничего занимать, в нём росту-то два вершка. Губернатор острова? Вы уверены? Хм. Странно. С чего бы это? А, я понял: мой кузен услал его подальше — вот и всё. Просто чтобы он не болтался под ногами. Я тоже мог бы стать губернатором, вот хоть здесь, в Кантеране, но столько хлопот и смотреть на всяких, разговоры с ними, с купчишками этими... Что? Лодольфино? Ах, ну да. Мой кузен его не очень-то любит. Как кто такой мой кузен? Король Варрава, разумеется, мы ведь гранды Фьеска! Правда, Феничи тоже гранды, иначе бы моя сестра никогда не вышла замуж за этого… Что я знаю о его работе в консульстве? Вы что, думаете, я за ним слежу? Ездил он куда-то там... Ах, к вам, в Ним. Ну да, я же говорю, мой кузен его не любит, вот и отсылает куда подальше, пёрышком скрипеть... Мой Сципио всегда говорил, что Лодольфино слабак. Сципио — это мой сын. Прекрасный парень. А Лодольфино ни на что не годится. Это я вам как дядя говорю. Сестра моя была красавица, корпулентная женщина, кровь с молоком, наша порода, — маркиз любовно огладил себя по плотному боку, — а сынок в отца пошёл, мелкий, ушастый. Хе-хе! Уж я ему эти уши навертел! Летом как-то гостил он у нас, ни черта не ел, только хлеб крошил. Пойди, говорю, поиграй в мяч — ни в какую, засядет на втором этаже, там у меня библиотека, и сидит, книжки смотрит. Нет, я и сам люблю порой... гравюрку там глянуть, про дев посмотреть — есть у меня хорошие книжки... Новейшие. Но не целый же день!
Я ему говорил: играй со Сципио, ну и что, что он тебе мячом лицо разбил — ха-ха! — а ты не подставляйся! Мозгляк.
Что я знаю о его жене? Ну… знаю, как не знать: она же Роэро! Разговоров-то было!.. Роэро считают родословие чуть не от сотворения мира. Истинная знать, тут и змей пиписку не просунет*. Да. Род хороший. Девица молоденькая. Я и сам её присматривал — для Сципио, не для себя. Хотя я и сейчас мог бы... Но знаете, с этими лангадо всегда какие-то проблемы. Всякие сложности. Хлопотно. Дворянин не должен хлопотать. Но в общем, женился мальчишка удачно, породнился, а вот с карьерой у него не вышло. Услали, значит, его. С глаз долой! Ха-ха! Да и то сказать, кому он тут нужен, дохляк. Не то что мой Сципио! Вот это мужчина нашего роду: всем взял и ростом и силой! И умом! Делает карьеру при дворе. Мой Сципио — к любому двору гож. Одна походка чего стоит! Как идёт! Как идёт! Земля дрожит! Бог! Как я в молодости. Да я и сейчас… Вам не повезло, вы его не застали. Но он сейчас редко бывает дома, всё в столице. Мой кузен его очень ценит. Мой Сципио не какой-то там секретаришка! Кто он? Как кто?! Он Министериал, grand apuntador Его Величества, короля Варравы, моего кузена! Не знаете такой должности? Ну да, откуда вам, вы же из Нима… Кстати, как там Микки поживает? Как себя чувствует? Может, заболел чем? Нет? Железное здоровье? Всех переживёт?.. Это плохо… То есть это прекрасно. Здоров значит. Эх! Жаль.

— Всё-таки, что за звание — гранд апунтадо? — уточняет Дагне.

— Это… весьма важный пост, он требует особых качеств. Твёрдая рука, верный глаз… ну и государственный ум, конечно, — всё это необходимо при охоте на крупного зверя. Но ещё больше — на мелкого, особенно на дичь… Знаете ли, мелкая дичь — это ещё хуже, чем крупная. Случается, что мой кузен устаёт на охоте, это бывает, я как-то тоже много выпил и не смог попасть… Так вот, если Его Величество устаёт, то только grand apuntador может сделать выстрел, который хотел бы, но не вполне совершил король. И только его выстрел засчитывается, как королевский. Это весьма ответственная должность, Сципио не может промахнуться, вы же понимаете.

Мы понимали.



--------------------------------------
Примечание:
*Absence de fer — клинки вне соединения

*змей пиписку не просунет — никаких сомнений, приблизительно наше "комар носа не подточит.



        Глава 51. Corps a corps. Чувство боя.

Ужин затянулся далеко заполночь и виноват в этом был Дагне.

Убедившись, что дядя ничего толком не знает о племяннике, в дела его не посвящён, жизнью не интересуется и даже представления о характере Феничи имеет самые поверхностные, Дагне перевёл разговор на другое. Расспрашивал Брингари о его семье, узнал, что кроме божественного Сципию, стрелка по куропаткам, имеются ещё два сына, но они младшие и потому не в счёт (опять эти младшие братья!), ибо маркиз не намерен делить майоратные владения — таков освящённый веками обычай. На вопрос как же он видит будущее этих своих сыновей Брингари ответил:

— Устроются как-нибудь. Армия, церковь… Тем и силён Салангай — младшими сыновьями, хехе! Они всюду!

— Кстати, о церкви, — оживился Дагне и пошёл сыпать вопросами о каких-то епископах салангайских, коих знал наперечёт, о приходах, соборах с необыкновенными архитектурными достоинствами, монастырях — какой славней, да старше, какие святыни святее и сколь много к ним паломников, чем так допёк хозяина, что тот, не снеся усиленной умственной деятельности, воскликнул в сердцах:

— Да что вы ко мне-то? Я не молельщик какой-то! Это вам у Франкескелло надо спрашивать — вот уж кто повернут на всякой благолепности.

— Кто это — Франкескелло?

— Мой троюродный… э-э-э, нет, бабушка была замужем… нет, это его сестра была замужем за бабушкиным кузеном, а бабушка была мне двоюродная… значит он мне получается… он мне получается — четвероюродный! Вот так не посчитаешься родством и спутаешь четвероюродного с троюродным. А ведь это совсем разные вещи! Мой троюродный брат граф Ингольца, вы должны знать, вот он… Что? Про Франкескелло? Да зачем он вам? Ах да, монастыри… В этом он дока. Больше-то ничего не знает, а архитектуры эти, соборы — всё облазил, даже рисуночки делал, карты собирал, планы всякие — книжку хотел писать. Мне привозил, показывал. Видно, денег хотел. Книжечку-то, да ещё и никому не нужную, напечатать — денег стоит. А он нищий, как эта самая церковная мышь. Вот мой троюродный — тот, что Ингольца, вы помните, вот он… Книжечку? Нет, не напечатал, а то бы привёз — похвастать. Он такой, хлебом не корми, дай про возвышенное порассуждать, да свою учёность показать. Привёз бы, да ещё с дарственной надписью, точно. Уж я его знаю. Да только мне его книжечки неинтересны, стены и стены. А какого они века, мне всё равно. Между нами: я вас, безбожников, понимаю! Вот мне где все эти оккультисты, — маркиз режет горло ножами пальцев, — но это только между нами. Так-то я в церковь захаживаю. Прихожаночки бывают там такие — ой-ой! Франкескелло? Да крючок он. Дотошный, правда. Лучше бы он хозяйством занимался. А он даже в Ферегонду ездил соборы эти смотреть, вот уж где этого старья навалом. Да, он тут всё облазил. Но это не от хорошей жизни — он сына разыскивал. Сын у него пропал. В прошлом или позапрошлом году. И не старший и не младший, а вовсе единственный. Шалопай. Вот Франкескелло все монастыри и обшаривал, думал, что мальчишка в монахи подался, плоть умерщвляет. А плоти-то пятнадцать лет, разве ж её умерщвишь? Ты б в столице поискал, по бордельчикам, да по сдобным вдовушкам. Так нет! «Сыночек у меня нравственный, умственный, бесплотное любит, возвышенное!» Людишек нанимал на розыски, как будто ему денег девать некуда. Нищий — а туда же, нанимать… Так что он про монастыри всё знает. А я не интересуюсь монахами. Монашками — ещё куда не шло, да, ежели они молоденькие, а этими, колокольнями да апсидами… Здоровому они ни к чему.

                ***

Ещё не разомкнув век, я почувствовал, что не дома. Даже свет утреннего солнца, проникающий меж ресниц, казался другим, не таким как в Ниме — там всегда чуть сероватый, здесь — белый, кипенный. Белая кипень фарфоровой башни. Искусники.

Вот теперь я проснулся по-настоящему!

Кровать Дагне была пуста.

Вчера после ужина он, на пути в отведённую нам спальню, вдруг притиснул меня к стене, секунду смотрел так, что я побоялся драки спьяну — почти с ненавистью, потом, дыша вином, шепнул на ухо, задевая — нарочно — губами, как будто не мог удержаться:

— Молчи в комнате. Вообще молчи. Утром, дай бог, ноги унесём.

И пошёл дале, чуть пошатываясь.

Но был ли поцелуй? Или почудилось, придумал? Может был только этот отчаянный натиск, таран, как будто он хотел промять чужое тело. Чего ты хотел? Сорваться с вечной цепи?..
Как бы там ни было, одно его прикосновение снова гнуло меня, комкало как лист бумаги. Да я и был листок, на котором он небрежно расписался: «Дагне».

Будь он другим, я бы возненавидел себя.

Так был ли поцелуй? Что обожгло мне губы? Память? Желание?

Вчера я дал себе зарок не спать и ждать утра в боеготовности, и даже не спал — секунд десять — но ужин с вином оказался коварен, подушки мягки, а всего более уверенность в Дагне подвела меня и я уснул.

И вот теперь пустая кровать, отсутствие одежды — всё означало, что он или не ложился вовсе или уже встал. И наверное посмеялся над беззаботным и беспробудным моим сном.

Я было вскочил одеваться, не дожидаясь слуги, но тут дверь распахнулась и Дагне — живой и невредимый, в глазах весёлый блеск — с порога объявил:

— Дорогу мне рассказали. Не так далеко. Если поторопимся, то нынче к вечеру доберёмся. Поторопитесь, герцог, кони готовы, завтракать будем на воле, в полях. Вы любите деревенские завтраки? Ах, ну да, сия bonorum vita для вас не внове.

Я растерянно одевался, не смея спросить дорогу куда вызнал мой замечательный спутник.

Нынешнее настроение Дагне было для меня вновинку. Этот внезапный переход от задумчивой самоуглублённости, от каких-то тайных подводных течений к весёлому возбуждению был мне непонятен.
Отчего вчера была грусть, сарказм, а сегодня у него подрагивают ноздри, глаза сверкают, он не может сдержать нервной улыбки?
Что он нашёл?
И что я упустил?

Завтракать в полях нам не пришлось. Отъехав от Басты на изрядное расстояние, когда не только крыши, но и шпиль собора скрылся из виду, мы заметили приземистое каре монастыря, услышали колокольный звон.

— Это Кампай, крупнейший монастырь в Кантеране, — коротко сообщил Дагне, — перекусим здесь, заодно попробуем кое-что разузнать. Затем повернём на север.

— Куда мы направляемся?

— К четвероюродному брату, конечно.

— Так значит, наш визит был не зря?

— Утомил вас гранд? Не зря, нет. Теперь у нас в руках верная ниточка. Верная!

Он рассмеялся, легонько тронул коня и гнедой понёс его вниз, к распахнутым воротам.

Монастырская братия оказалась вопреки моим представлениям общительной и расторопной. Нам подали завтрак, весьма скромный в пустой трапезной.

— Любезный брат! — окликнул Дагне проходившего мимо пожилого монаха. Тот улыбнулся и охотно подошёл поближе.

— Не отрываю ли я вас от важных дел или молитв?

— Ни в коей мере. Я елмозинарий этого монастыря, общение со странниками одна из моих обязанностей, как и пригляд за столованием.

— Народу сейчас немного?

— Наш монастырь невелик и не прославлен. К сожалению, мы не можем похвастать мощами мучеников или невинноубиенных святых, ничего такого у нас нет.

— Вот как? Да, действительно жаль.

— Но, прекрасный сеньор, мы не совсем обделены явленным чудом! У нас есть кое-что интересное. Правда, для этого надо знать историю нашего монастыря.

Елмозинарий лукаво сверкнул глазками, намекая на более обстоятельную беседу.
Дагне дипломатично пригласил его присесть.

— Дело в том, — сказал монах, устроившись на скамье и сложив руки, явно не собираясь пускать их в дело набивания желудка козьим сыром с хлебом и водой (от чечевичной каши мы дружно отказались), — дело в том, превосходные господа путешественники, что монастырь сей был основан всего пятьсот лет назад. В те времена разнообразные и многочисленные благочестивые войны и гонения уже прекратились и великомученников взять было попросту негде. Оставались, конечно, замечательные аскеты, изнурявшие себя во имя Истины, Всеобщего блага и прочих чудесных вещей, но наш основатель — святой Гроссулярий — был не таков. Придя в это место, он утвердил свой посох в земле и огласил, что здесь он поставит духовную обитель и обратит её святость в самое простое и естественное, что может создать человек в своём стремлении приблизиться к Творящему — в сад. Да-да, добрые господа мои, именно здесь благочестивый Гроссулярий, наш отец-основатель сформулировал свою Доктрину «Сад Души», здесь в трудах своих он насадил деревья и кустарники, здесь до сих пор стоит пробковый дуб, укоренённый его рукам.

— Пятисотлетний дуб? Да он небось высох давно, — пробормотал Дагне.

— Никак нет, многоучёный господин, — ответил монах, — ещё в прошлом году срезали с него кору, коей он регулярно и изобильно обрастает.

— А зачем же вам кора пробочного дуба? Продаёте? — поинтересовался я, наливая себе холодной воды из запотевшего кувшина.

— И да и нет, сын мой, и да и нет… Мы продаём пробки, но уже в бутылках. Так мы запираем и храним превосходное вино с нашего виноградника, благословенные на труд сей самим Гроссулярием перед уходом его в Сады Горние. Что же до сада... «Обрати взор внутрь себя. Однажды ты обнаружишь там чистейший Абсолют. Из него, ты увидишь, рождаются гроздь за гроздью мечты, желания, страсти. Так разрастается Сад Души.
Он существует всегда, лишь меняя форму и точки приложения. С высшим в сердце, доверяя себе, я приложил свою душу к этому саду. С любовью, дабы всякий видел какова моя душа. Такова же и его.» Это слова из Доктрины начертаны на памятном камне в нашем саду. Воздух в нём всегда свеж даже в самый жаркий день. Вторым чудом  является то, что сад наш не требует полива. Он растёт сам по себе, почти без ухода, следуя своей сути и это хорошо, ибо воды нашего единственного колодца едва хватает на нужды братии, гостей и паломников, — монах кивнул на полупустой кувшин. — Так что, может, и неплохо, что их так мало. В том я вижу мудрость Провидения.

— Замечательно. А нельзя ли попробовать это ваше вино? — спросил Дагне.

— Увы, мой дивный господин, вино мы продаём всё, до последней капли, безо всякого остатка. Его закупает губернатор и затем, со всем бережением, отправляет в столицу, Его Величеству королю Варраве. Его Величество не пьёт иного вина, кроме нашего. Можно ли считать это третьим чудом? Не мне судить. Я всего лишь скромный монах.

Елмозинарий поднялся с места и уже собрался уходить, но я, заинтересованный сверх обычного, спросил его:

— А нельзя ли услышать что-нибудь ещё из писания Гроссулярия?

— Отчего нет? — ответил монах, с улыбкой взглянув на меня, — "Между несбывшимся и воплощённым лежит лишь душа".

На миг показалось, что я понял весь тайный и полный смысл этих слов, но знание это исчезло, вильнув радужным хвостом, как рыба в глубине.

Губы Дагне поджались то ли в скептической усмешке, то ли в раздражении: "Опять общие слова, обычные уловки церковников".
Но тут целлариус перевёл взгляд на него и сказал со странной торжественностью:

— "Подвиг распахивает все двери во все миры".
В глубине глаз Дагне мелькнули неясные тени: страх, отчаяние, надежда? Но что-то уже было отсеяно, отмеряно и обещано.
 
Келарь исчез.
 
Мы закончили трапезу и направлялись к выходу, оставляя за спиной сияющую райским светом арку входа в так и непосещённый внутренний дворик — сад отца Гроссулярия. Непрочитанной осталась и табличка с его последними словами.

Ах, если бы взгянуть на этот сад хоть одним глазком!

Я покосился на Дагне.

Но ему было не до садоводства.

Только теперь я увидел его в родной стихии: охота без сомнений и рефлексий, настойчивое кружение, розыск, отсекание лишнего.
Я чувствовал в нём острую тяжёлую волну нетерпенья, и как мне ни хотелось, но шагая за стремительным своим другом, я не посмел его просить о задержке.

Мы торопились в путь.


                * * *
 
Не торопилась ящерка: вынырнув из тени, она замерла, ощутив брюшком тепло мрамора. На секунду она приняла букву "ж" у себя под лапкой за аппетитного жучка, но разобрав ошибку, раздражённо вильнула хвостом и юркнула в трещину.
"Создатель есть пажить бесконечная".

                * * *


К полудню, когда виноградники и ряды седых олив прервались зелёной полосой приречной рощи, мы остановились на привал.

Горбатый мостик, чьи камни поросли кустиками синей живучки и подушками мыльнянки, стоял, как упрямое животное, согнувшись над пробегающим под ним ручьём.
Внизу, в ложбине берега обнаружился свой мирок — там солнце освещало полянку, переходящую в песчаное ложе заводи, на мелководье сновали прозрачные мальки, висели изумрудные тяжёлые стрекозы, копнами нависали над водой кусты и их белые цветы отражались в зеркальной глади, лепестки их опадая, медленно кружась, уплывали уносимые течением.

Чуть дальше от берега, в глубине ложбинки стояло удивительное дерево, чью вершину мы приметили ещё с дороги — так оно было высоко. Оно распустило целый водопад тонких нитей, усеянных лиловыми цветами, нити эти свисали до самой земли, образовывая цветочный занавес, который колыхался от малейшего ветерка и тогда дерево наполнялось шорохом и бегом сиреневых волн.

Красота этого живого шатра напомнила мне фантастические заросли Сарабе, Феничи...
Кажется, я стал иначе понимать интерес Лодольфино к ботанике. Возможно, он имел глубокие корни здесь, в Салангае. Быть может, составляя свой эликсир, он тоже вложил в него частицу души? Может быть, это она спасла меня в шторм?..

Но здесь и сейчас, в этом крошечном раю, таком мирном и тихом, таком далёком от бурь, я почувствовал себя беззаботно, как в детстве. Жизнь заново дарила мне свои простодушные подарки: зелень, небо, солнце…

Я, не стесняясь, сбросил одежду и с плеском упал, распугав мальков и стрекоз. Какое блаженное песчаное дно — шёлк! Солнечное дыхание и прохлада реки! Какое синее небо, и что за счастье: пусть не плавать — тут мелко — но даже просто лежать, ощущая этот контраст горячих лучей и прохладных, ласкающих тело струй.

Ласкающих?

Я открыл глаза и наткнулся на его горячий взгляд. Его руки не были прохладны — просто между нами ещё проскальзывала вода.

На сей раз без сомнений: поцелуй был. Он был необъятен как небо, жгуч как огонь, долог как ад кромешный.
Сколько раз я успел бы сказать, что люблю?
Я не произнёс ни слова, но мои губы говорили это снова и снова…

Ты снова захватил меня, затянул в свою бездну, где кружится голова и где я забываю о сомнениях, о будущем, о прошлом — как будто ничего не было до…

До тебя.

Ибо без тебя нет меня.
Я жив только здесь и сейчас.

И стоило ему отстраниться — всё сиротство мира обрушилось на меня. Я потянулся к его плечу, моим губам не хватало его кожи — шёлка и стали, гладкого шлифа, скользкого от воды. Прогиб под языком, податливость к укусу, запах, тепло… Мне нужно всё, что зовётся жизнью, всё, что есть ты, всё, что сейчас так близко и о чём я всегда буду тосковать. Сколько бы мы ни соприкасались…

Он прихлынул ко мне всей своей мощью, всей страстью, не ручьём — океаном. Беспощадно. Едва давал дышать, тёрся гигантской кошкой, вжимался, объединяя каждый дюйм тел; рук было мало, ногами обвивал, стискивал мои ноги, ступнями жадно тёрся о мои ступни, не желая упускать ничего. Не упускать. Не отпускать.

Схватка на жизнь и на страсть.

На счастье.

На боль.

Потому что вдруг снова эта горестно склонённая голова, хриплый стон… Я снова ощутил в нём непонятное… Что? Отчаянье? Он словно боролся с чем-то, не со мной — я давно сдался, я давно признал безнадёжной свою любовь; нет, он бился обо что-то другое, о камень нерушимой стены и разбивался в кровь. И снова бросался, не в силах преодолеть и не в силах сдаться.

На нём не было ран, не было никаких физических увечий, но каждый раз, прикасаясь ко мне, он испытывал муку. Терпел — я чувствовал, как он собирается с силами, упрямо не отпускал, тискал, впивался пальцами так, словно хотел добраться до костей и так удержать ускользающее блаженство.
Я искал и находил его закушенные губы, целовал, стараясь отдать как можно больше, вложить всё сердце, как будто это могло защитить его. От чего? Не знаю.

Но ни он, ни я не хотели потерять ни крупицы нашего нежданного счастья — шутка судьбы, подарок, наказание — всё равно, ни он, ни я не могли отступить. Как во тьме, как слепые, на ощупь, мы продвигались друг к другу. Не считаясь ни с чем.

Если ты готов платить мукой за счастье, готов и я.

Я не назову тебя милым — ты мой ад.

Я не назову тебя жестоким — ты мой рай.

Ты привратник и там, и там, ты мой предел, мой притин, от тебя все пути — только назад.

                ***

Показалось ли мне? Но разве не разлетелись прежде совсем прозрачные мальки красноватыми брызгами? Разве не показалось каменистое дно из песчаного ложа? Разве зелень кустов не стала темнее?
Почудилось?
Или просто изменилось освещение?

Ответ выплыл из тёмной глубины, повис в хрустальном потоке, алый, как язычок пламени, как алая капля крови в тонком стекле чешуи, посмотрел золотым глазом с чёрной точкой зрачка и, вильнув, ушёл в непроглядную тень.
Не показалось.

Уже выбравшись из лощинки, я обернулся на сиреневую манушку дерева-шатра. Кто спал под ним? Какие сны видел? Или счастье было — наяву?
Моё-то осталось там. Золотом и кровью. Глубиной. Тенью.

Теперь я знал ещё один секрет Салангая.


--------------------------------------
    Примечания:

    *Corps a corps — ближний бой с соприкосновением рук и туловища (столкновение)

    Притин — это слово не Тениша, так его называл Нау.
    Притин — место, к чему что приурочено, привязано; предел движенья или точка стоянья чего. «Далеко журавль отлетает, а и ему есть притин, с которого он поворачивается».



        Глава 52. El rayo de sol

Перед нами вновь раскинулась бесконечная равнина.
Не сговариваясь, мы пустили коней в галоп.

Мягкий послеполуденный свет превращался в золотистую пыльцу предзакатья. Щедро осыпала она западные склоны невысоких холмов и бока уходящих в небо колонн-тополей, припорошила стены Каса да лос Аделлардо, так, что белый известняк их показался рыжим, а оранжевые трубочки ломоноса вспыхнули ярко и чуть тревожно.
Кармином горела черепичная крыша, клубились золотистые пряди пыли над дорогой — дом открылся нам от поворота дороги. 

Подъездная дорога, когда-то мощеная, теперь зарастала землёй, и цокот копыт не тревожил местной тишины — только мягкий топот, да позвякивание сбруи.

Каса — обычный в этих краях господский дом, при приближении показался каким-то пожухлым, заброшенным. Ворота, изрядно побитые временем, были забывчиво распахнуты, стена ограды местами обвалилась так, что её можно было перешагнуть, и уж более, чем она, охраняли двор кусты жимолости и переплетенья ломоноса. По двору бегали заполошенные куры, восседал на навозной куче петух, меряя нас налитым кровью глазом и пытаясь определить соперника, от конюшен явственно пованивало хлевом — похоже, там давно держали не благородных скакунов, а свиней.

Но ветхость стен скрадывали живописные заросли, арочная галерея второго этажа казалась воздушной, остатки крепостной  башня напоминали о воинственном прошлом, а часовенка, красиво обрисовавшаяся на фоне сумрачно-синего востока, говорила о временах, когда всё было иначе в этом угасающем родовом гнезде.

Проснувшийся слуга побежал доложить о гостях, и скоро хозяин — седой как лунь сухопарый старик вышел на крыльцо встретить — высокая честь, коей мы не обманули, с ходу назвав имя маркиза Брингари.

Другому бы такое упоминание польстило, но сьер Франкескелло Аделлард ограничился вежливым полупоклоном и пригласил нас войти.

При взгляде на хозяина меня посетило странное чувство. Виной тому был странный наряд его: длинные пышные бриджи, короткая куртка, рукава с разрезами, большой бархатный берет, коим он удачно прикрывал лысую голову, я видел такое лишь на старинных портретах и в первую минуту мне показалось, что я попал на костюмированный бал.

Но никакого бала не было. Дом был тих и пуст, едва пара слуг перекликивались где-то во дворе.

Присмотревшись, я понял, что одежда хозяина сшита не сегодня. Удивительным образом она пережила своё время, сохранившись в присыпанном от моли сундуке и будучи когда-то очень добротной и даже роскошной, сейчас донашивалась доном Аделлардом просто по бедности, от недостатка средств на новую.

Тем не менее, этот архаичный наряд, бородка унылым клинышком, жесты, неоконченно повисавшие в воздухе — всё это как-то странно сочеталось с домом, с пылью, заметающей этот дом, с усыпляющим бытом старинной южной усадьбы со своей овчарней и винодельней, со своими vinos de pasto.

Нас провели в кабинет.

Дом — комнаты с низкими деревянными потолками, кованые железные светильники, помнящие рыцарей в латах, и сами латы, уже пустые и помятые — в нишах и тёмных углах, на пустых стенах — полуоббитые лепные картуши с коронами и потёртыми литерами монограмм; вдоль стен — громоздкие лари чёрного дерева, обитые железными полосами, как будто там хранились клады, несколько статуй всё тех же ногастых святых — немногочисленные, к счастью. Кабинет оказался обставлен почти богато: шкафы, резной сундук-кессоне, массивный стол на когтистых драконьих лапах, курульные древние кресла с вытертыми до нитяной основы подушками.

Украшений было немного. И потому шпага на стене, любовно уложенная в крюках, сразу привлекала внимание. Не только моё.
Дагне, едва увидев оружие, порывисто шагнул к нему, забыв о посторонних, замер, рассматривая, ведя безмолвный диалог с вещью, но очнулся и с необычно мягкой улыбкой сказал хозяину:

— Чудесная казолета.

Тот огладил бородку, ответил со значением:

 — Да. Вы, видно, знаток. Таких шпаг в Кантеране, а то и во всём Салангае по пальцам перечесть и каждая из них имеет собственное имя.

— El rayo de sol*, — с каким-то мечтательным видом произнёс Дагне.

— Что?! — воскликнул удивлённый старик, — вы знаете это имя? Вы встречали этот клинок? Но я вас не помню…

Всё так же мечтательно улыбаясь, Дагне говорит, словно пересказывает сон:

— Гастон д`Агне. Замок Фабо. Плохо помню год, но клинок ваш помню.

— Гастон… Фабо, — растерянно повторяет сьер Аделлард, но вдруг лицо его разглаживается, озаряется улыбкой, — так вы… Неужто Вы сынок Гастона? Совсем малыш!

Он хватает Дагне за плечи, ведёт ближе к окну, но там уже сумрак и не разобрать, он кличет слуг, свечи, большой канделябр — живо! — и снова смотрит и становится ясно, что старик видит плохо. Но он продолжает жадно вглядываться в незнакомое лицо взрослого мужчины, словно надеясь отыскать там мальчика, друга, свою молодость, надежды — всё, что было тридцать лет назад.

И Дагне улыбается ему так, как улыбаются ребёнку — чуть грустно.

Дальнейший разговор сбивчив и прекрасен.

— …но в моей печали есть проблеск надежды, — дон Аделлард бросает взгляд на шпагу, прикованную к стене. Клинок лежит невозмутимо, старик волнуется и говорит сбивчиво. — Он вернётся, я уверен. Дети вырастают. Он поймёт, что мы нуждаемся в нём больше, чем церковь. Он вернётся, я уверен.

Речь идёт о пропавшем сыне.
Об умершем, давно умершем отце Дагне. О совместных с ним путешествиях, делах, сражениях...

— Он был очень весёлым. Пока не женился. Нет-нет, это просто совпадение. Когда донна ваша матушка понесла, умер его отец, ваш высокочтимый дед. Думаю, Гастон очень его любил. Это был для него большой удар.

Наконец доложили, что кушать подано, и мы возбуждённой, странно-весёлой гурьбой ринулись в столовую, где нас пообещали представить супруге.

Туда, в столовую, вела длинная довольно сумрачная галерея, на беленых стенах которой темнела череда портретов людей с невыразительными лицами: мужчин в чудесно выписанных блестящих доспехах, дам, где самым прекрасным казалось обилие жемчуга.

Я хотел было задержаться, но голод торопил меня и я поспешил к столу.

Супруга дона Аделарда оказалась блеклой дамой неопределённого возраста, впрочем, вероятно, горе и тревога состарили её. За весь ужин она сказала всего несколько общих фраз. Видно было, что ради гостей она пытается скрыть свою печаль, но безуспешно.

Ужин был прост, но он насытил меня и того было довольно. Я уже понял, что Салангай не богат на кулинарные изыски и кухня Пампато была скорее приятным исключением.

В кабинет мы возвращались той же дорогой, через галерею и я остановился у одного из портретов.

Дон Аделлард подошёл ко мне со свечой и, подняв её повыше, принялся пояснять:

— Это Жансильо Аделлард. Аббат Инфангаты — это монастырь в Ферегонде. Весьма учёный муж, оставил множество рукописей. Но более он известен печальной историей самооскопления во славу Чистоты.

Я с ужасом отшатнулся от невзрачного скопца в лиловой мантии и поспешил к следующему предку.

— Это Ремирон Аделлард. Будучи на службе своего короля, совратил Главички.

— Королеву?

— Нет, постельничего. И попытался увезти того в своё поместье, но был пойман, обезглавлен и сожжён.

Однако!

— А здесь изображён Адабод Аделлард — прославился конкубинатом с грандессой Виччи — Теобергой и мятежом, который он поднял против короля и Сенсобио, когда ему отказали в праве на двоежёнство.

— Кто такой Сенсобио? — не утерпел я.

— Тогдашний Субарх Белой Алидаги.

Ого! Прежние Аделларды были живчики!
Я потихоньку пригляделся к дону, ожидая увидеть в нём какие-то фамильные черты. Но лицо старика было спокойным и безучастным.

Так-так...

А это кто?

Неожиданно мой взгляд наткнулся на знакомое лицо. В первую секунду я не понял…

Майон?!

Мальчишка смотрел на меня с портрета — казалось, он просто стоит за рамой.

Я остолбенел.
Хозяин дома замер.
Обернувшись, я увидел в его глазах, устремлённых на Майона, такую тоскливую муку, что сердце моё сжалось.
Что это? Кто он, почему здесь?

— Это наш сын. Мой мальчик. Моро-Асусьен. Он убежал в монастырь. Он всегда был таким набожным, так любил святых.

Майон?! Святых?
Передо мной мелькнуло лицо Акулы, дёргающийся мальчишеский зад, экзекуция, лекарь, палуба...

Я отошёл от портрета, чтобы не заорать, не рассмеяться или не расплакаться.

Но тихий шелестящий голос донны всё же донёсся до меня:

— Мы ждём его. Мы думаем, он появится ко Дню Блаженных. Он любит этот праздник.

Я взглянул на неё.

Боже мой!

«Зверь над бездной», «Зверь», разбитый и давно похороненный в волнах…

На секунду мелькнула мысль рассказать им всё, но я сразу же отмёл её. Отнимать надежду? Да и что я могу им рассказать? О страшной гибели корабля? Но это значит менять одну неизвестность на другую — в случае, если они вообще мне поверят. Сходство — ещё не тождество. И даже поверив мне, они не перестанут его ждать: ведь я спасся, могло произойти чудо и с их мальчиком.
А то и ещё хлеще.
Я знал, что не мог спасти Майона, но они, его родители этого знать не захотят, они...
Дальше я думать побоялся.

Они продолжат его ждать, что бы я им ни сказал. Пусть так. Не мне лишать их надежды.

Дом предстал передо мной в новом свете.

Мёртвые вещи жили здесь своей прежней жизнью, всюду перетирались воспоминания, оседая серой мёртвой трухой, новой жизни в доме не было. Он был полон горем до краёв. Огонь не грел, свет не светил. Душа дома умерла.

О, глупый Майон! О глупый пропавший мальчишка!
Набожный? Одержимый святостью? Дон Аделлард забыл, что такое пятнадцать лет, как пугает бунт собственного тела, как горит неподдатливая упрямая плоть. А рядом только два святых родителя, да свиньи, да крестьяне... И море, близкое, вольное, так манит парусами кораблей...

— Вы бывали... с ним, на море? — с трудом спросил я.

— Да, конечно, — ответил он и говорил что-то ещё, но я уже не слушал.

Меня била дрожь.

— Мой друг искупался в ручье, — сказал Дагне, заметив моё состояние. — Боюсь, не простудился ли он.

В ответ поднялись хлопоты. В кабинете спешно разожгли камин, принесли подогретое вино с пряностями, я выпил горячего напитка, способного, по уверению хозяина, разогнать любую хворь, и тёмные духи отступили.

Я приободрился, уж не знаю, от вина или от взгляда Дагне — обеспокоенного и участливого.
Он даже приложил руку к моему лбу, проверяя, нет ли жара.

Кажется ли мне, или и вправду его талисман не любит меня? Его красный, как злобный глаз кобольда, камень разгорается, стоит нам оказаться рядом.

Дон Аделлард по просьбе Дагне извлёк из шкафов кипы чертежей, рисунков, альбомы с разворачивающимися листами. В обещавших клады сундуках тоже оказались бумаги, сложенные в гигантские матерчатые папки и свёрнутые в рулоны. Почти дословно повторил Дагне все вопросы, безуспешно адресованные прежде маркизу Брингари. Дагне интересовался всем, включая хозяйственную жизнь обителей, количество монахов, подвоз дров и сена, закупку продовольствия. И дон Аделлард оказался собеседником ему под стать и отвечал обстоятельно, иногда сверяясь с бумагами.

Я изо всех сил старался уследить за разговором, но скоро нить ускользнула от меня, и я только старался не уснуть. Или хотя бы не захрапеть.

— Что это? — голос Дагне оставался ровен, но всё же заставил меня насторожиться.

Я открыл глаза.

— Это? — подслеповато щурясь, старик разглядывает поданный листок. — Это рисунок аббата Аделларда. Я решил распределить эту папку в семейный архив, отдельно от остальных. Кроме него, в нашем роду никто не увлекался рисованием и черчением. В этой папке собраны его собственноручные зарисовки, архитектурные заметки, планы,— главным образом Инфангаты, он там был настоятелем.

— Да, я помню.

— Инфангата —  может быть не самый крупный монастырь, но очень древний. Пещники селились там с незапамятных времён. Пещники, столпники, аскеты…

— Младшие братья, которым некуда податься, — задумчиво предположил Дагне.

 — Ну… возможно. Даже наверняка некоторые из них были младшими братьями, — посмеивается дон Аделлард.

Похоже, ему это ни о чём не говорит.

Глоток вина.

Тепло камина.

Вероятно, я всё-таки уснул, потому что помню это как отдельный эпизод: Дагне стоит посреди комнаты, удерживая  ворох бумаг, а дон Аделлард, бережно касаясь прикованной шпаги, говорит:

— Для меня было бы большой честью отдать её вам, дорогой мой. Сыну Гастона… Я уверен, вы её достойны. Но… Вдруг мой мальчик вернётся? И когда бы он ни пришёл, El rayo de sol будет ждать его. Когда бы он ни пришёл…

***

Когда мы добрались до спальни, я упал на кровать, как будто моя голова была из железа, а в подушке был спрятан магнит.  Сквозь смыкающиеся веки я успел увидеть, что Дагне, скинув камзол, засучил рукава и принялся разбирать свою бумажную добычу. Я ещё подумал, что надо бы предложить помощь. Но только подумал...

Утром Дагне опять не было.
Судя по потёкам прогоревшей до розетки свечи, он проработал всю ночь. Да и постель была не смята — скорее всего, он вообще не ложился.

Я встал, подошёл к столу. Поворошил бумаги — иные пожелтевшие со слабыми серыми линиями свинцовых карандашей, иные с тонко вычерченной сеткой сепии, с непонятными сносками, цифрами, паутиной линий…

Дагне вошёл, когда я потянулся к последнему листу, полускрытому другими.
Он с порога глянул на меня: глаза странные, красные от недосыпа, шалые, рот сжат — удерживает ухмылку.

Он поощрительно взмахнул рукой: мол, смотри, раз уж начал. Я потянул лист на себя. Набросок. Похоже, арочный вход. По бокам — собранные в пары длинные тонкие полуколонны. Над аркой кружок. Не просто кружок. Медальон — круглый барельеф. В круге — ласточка, взлетающая вертикально вверх.
Ласточка.
Точно как в Титусе!
Это… Оно?!

Я перевёл взгляд.
Вопросов можно было не задавать. На лице Дагне ясно читался торжествующий ответ.

--------------------------------------
Примечание:

*El rayo de sol — луч солнца



        Глава 53. Directrice


                О, помедли!



Следующие дни слились в одну беспрерывную скачку. На второй мы поменяли лошадей — наши больше не справлялись. Взяли выносливых андрадов, огненно-рыжих с почти белыми гривами, с длинными мохнатыми щётками, крутобоких, злых как дьяволы.
И хорошо, что взяли таких.
Другие были бы не по Дагне.
Они и понесли нас по просторам Салангая на запад, в Ферегонду.

Если раньше я ощущал в нём охотничий азарт, неистовство визжащей салюки, рыщущей по зыбкому следу, то от касы Алларда всё изменилось.

Из нервной ищейки он превратился в неумолимо несущийся снаряд. Ничего не видя и ничего не замечая, он летел к своей цели. Где-то впереди маячила Инфангата с печатью ласточки, и кроме неё он ничего не хотел знать.

Он останавливался только в ответ на мои мольбы, когда я заступался за животных. Тогда он позвякивал золотом, прикидывая, хватит ли на новых и понимая, что надо бы поберечь этих, спешивался на ближайшем постоялом дворе.

Там я сползал с седла, ковылял до комнаты и падал, а он еще заходил на конюшню, требовал горячей воды, еды для нас и только потом шёл наверх - спать.

Но он не спал. Лежал, закинув руки за голову. Ждал нашего отдыха.
О чём-то думал? Не знаю.

Он стал избегать прикосновений, хотя я спиной чувствовал его жадный взгляд, воровской зуд желанья, но стоило мне обернуться, он отводил глаза.
Однажды он не выдержал, и мы схватились, сплелись телами, оголодавшими друг по другу в этой дикой погоне. Но что-то в нём перегорело. Он перестал биться о преграду, в нём больше не было отчаянного яростного бунта — он смирился. С чем-то, чего я так и не понял.
А я... я сходил с ума по нему. Тело его было по-прежнему прекрасно и пах он всё так же — прокалённым песком сухого тела и тонкой влажностью ирисов, особенно в нежных впадинках, которых осталось так мало. За это время он налился жёсткой силой, сбросив и то немногое, что было в нём от обычного человека: немного мягкости, немного ленцы. Ныне была сталь, наконечник стрелы, обточенный ветром.

В ту ночь я обнимал его, я упивался им, как будто он был весь — мой…
Но он...

В любом бриллианте всегда есть точка тьмы. В буре — клочок мёртвой тишины. Так и в нём. Он достиг этой точки, он опирался теперь только на эту неподвижную страшную незыблемость.

Он был рядом. Бесконечно далеко.

Сердце моё сжималось, разум изнемогал, я не мог понять, что происходит.
Может быть, виной всему эта одурелая скачка?

На запад, с вечным закатом, с солнцем в глазах, расплавленным шаром застывшим в золотой полосе меж горизонтом и засыпающей равниной. Я почему-то помнил только закаты, западные небеса с дольками лимонных и алых облаков, стынущих сизым холодом в середине, там, куда не доставали лучи пылающего светила. Всё остальное сливалось в одно мелькание.

Мелькание белых копыт.
Белая пыль.
Дорога, пена, пот, храп… Ходу! Ходу!

На запад!

Я словно спал и видел странный сон в чужой стране, от которого я не мог очнуться.

Но всему приходит конец.

Однажды безумная скачка кончилось. Просто потому, что не могла продолжаться далее. На дороге вокруг нас стало слишком много людей, пеших и конных, повозок, крытых фургонов, паломников, то усталых и молчаливых, то распевающих гимны, слишком много карет разной степени ветхости и довольства, были даже паланкины, которые несли дюжие слуги — всё это двигалось вровень с нами, к Инфангате, святой обители, чьи мощные стены поднялись, наконец, на вершине холма и нависли над бесконечным людским потоком, где мы были лишь две песчинки.

Монастырь стоял над пропастью. Дальше пути не было.

Terminus

Словно пелена спала с моих глаз, и мне стало по-настоящему страшно. Я понял, куда мы пришли. Я понял, к чему пришёл Дагне.
Мой Фехтовальщик.

                ***

Паломники вливались в арочный вход, а над ним в медальоне надвратной башни, выветренном за века, ласточка стремглав взлетала вверх.

Мы остановились совсем неподалёку от монастыря. Здесь было дорого — чем ближе к монастырю, тем дороже, но люди с деньгами предпочитали селиться не в странноприимном доме Инфангаты, где было тесно, кроме совсем уж хворых, тех, что надеялись на чудесное действие монастырских стен. Мы на чудо не надеялись, нам нужен был простор для действий.

Дагне ушёл сразу же и пропадал где-то весь день. Вернулся грязный, исцарапанный, но глаза блестели, и улыбался по-доброму, не стискивая губ.

— Что там? — спросил я.

— Отлично. Аббат Аделлард свой монастырь знал досконально. Очень дотошный господин - планы просто отличные. Хотя кое-чего он не знал.

— Чего?

— Самого главного.

Уклончивость ответа меня не удивила.
За эти дни я сегодня впервые имел несколько свободных часов и посвятил их неотложным размышлениям, пытаясь связать последние события и собственные ощущения. Поэтому с некоторой запинкой, нерешительно, но всё же спросил:

— Вы чувствуете действие талисмана?

Дагне резко обернулся ко мне, прищурился, пытаясь уловить тайный смысл в моих словах, усмехнулся чему-то и ответил:

— Нет. Ничего необычного я не ощущаю. Всё как всегда.

— Мне кажется, — отважился я (ибо выводы, сделанные мною на отдыхе, подталкивали), — что ваш перстень светится сильнее в моём присутствии. Я как-то влияю на него. Может быть, вы думаете, что я Искусник, но смею вас заверить, что…

Меня прервал хохот Дагне.
Он сорвался вдруг, как горный поток, заскакал по стенам комнаты, отдаваясь в ушах.
Дагне хохотал в полный голос, взахлёб, до изнеможения, так, что вскоре был вынужден присесть на табурэ и досмеивался уже там, смахивая слёзы и мотая головой.

Моя обида разрослась сперва до небес, а потом лопнула вместе с его смехом. Всё показалось глупостью, ни в чём он меня не подозревал.

— Друг мой, — сказал он, отсмеявшись, — я не считаю вас Искусником. Поверьте.

— Но тогда... А почему Ваш перстень горит, когда я рядом?

Дагне задумчиво посмотрел на руку.

— Да чёрт его знает, когда он горит и почему. Иногда на ровном месте.

— А Вы не пробовали его снять?

— Нет. Такова была воля отца. Последняя воля. Впрочем, однажды снимал. Менял палец.

— Ну, и что?

Он пожимает плечами:

— Да ничего. Снял, одел.

Я уставился на загадочный камень, уже не таясь.

— Может быть он просто оберегает Вас от опасности? Или придаёт сил? — разфантазировался я, всё ещё под впечатлением от невероятной выносливости Дагне в этой погоне. Сколько раз я едва не падал от усталости, и только его рука помогала мне удержаться в седле. Каким жалким я себе казался! Но если дело в талисмане, то моя слабость простительна.

— Возможно. Возможно и защищает. Скоро узнаем.

— Когда? — жадно спросил я.

— Чего тянуть... Отдохнём до вечера, а потом пойдём. Я не прочь подушку подавить часок, не железный.

Последние слова он пробурчал, уже стягивая сапоги.

И всё же на кровать он прилёг, не раздеваясь, свернулся сиротским калачиком и закрыл глаза. От этой стеснённой позы, от бесприютного короткого привала, принятого им так смиренно, мне стало совсем тошно.
Я не спал. Смотрел в окно, из которого был виден угол монастыря, за ним — дальняя низина тонула в мутной дымке, поглядывал на спящего Дагне — изредка, стараясь не потревожить его даже взглядом.
Куда мы пойдём? Что узнаем?
Он не опасается меня, но и не говорит всего...

Мы собрались еще засветло. Дагне захватил увесистый мешок, в котором звякнул металл, я —  воду, немного еды —  на всякий случай, и мы отправились в путь.

Недалёкий, как оказалось.

В четверть часа мы достигли подножия монастырской стены. В этом месте она составляла единое целое со скалой. Оплывшие скосы стёсанных углов, крошечные бойницы в толще камня, зубцы на высоте, нависавшие над головой. Не тихая обитель, а настоящая цитадель!
Я коснулся тёплого камня — не преодолеть.
Но мы и не стали.
Свернули в ближайший овраг, спустились, съехали по осыпи, царапая лицо и руки в наступившей темноте, и оказались в глубоком распадке, одной стенкой которого было продолжение монастырской стены.

— Дальше пропасть, — махнул рукой Дагне по ходу распадка, — но нам туда не нужно. Нам к башне.

Мы шагнули в заросли кустарника, подбираясь поближе к основанию стен.
Дагне пропал где-то в кустах.

— Помогите…

Я поспешил на его голос. Вместе мы смогли сдвинуть валун, расчистить заросли и он принялся возиться в открывшемся углублении.
Что-то стукнуло, Дагне закряхтел от натуги, раздался лязг, скрип и сыпучий тихий шорох.

— Идите сюда. — Голос его звучал глухо, как будто из-под земли.

Я нащупал тёмный узкий лаз под стеной и пополз, потом съехал на пол, всё в той же полной темноте, и рука Дагне подтянула меня, побуждая встать на ноги.

— Где мы?

— Под башней. На плане есть выходы во внутренний двор и в конюшню. То есть они там были двести лет назад. Что сейчас — неизвестно. Будем пробовать. Не боитесь?

Я возмущённо выдохнул.

Он в темноте сжал мою руку, поднял её и — я плохо почувствовал (кажется?!) — поцеловал.

— Держитесь за мной. На плане отсюда только два хода, но всякое может быть. Не отставайте.

Он чиркнул кресалом и тусклый огонёк потайного фонаря озарил его руки.

Ход, вёдший в конюшни, оказался закрыт. Как мы ни силились поднять каменную крышку, она не поддалась ни на волос. Пришлось возвращаться и идти другим ходом, который нам казался более опасным, так как выходил в клуатр, во внутренний дворик, где стоял колодец и где был велик шанс наткнуться на работающего конверса или послушника.
Дагне на этот случай захватил одежду подходящего вида, две длинные грубые рясы с глубокими капюшонами, которые и достал из мешка, когда мы почувствовали, что люк на сей раз поддаётся и мы сможем выйти. Заодно я выяснил, что юбка — это страшно неудобно, ни шагнуть нормально, ни ногу поднять, но зато теперь, если не приглядываться, мы могли сойти за своих.

К счастью, ход открывался не посреди двора, а в укромном уголке клуатра и оттуда, из-за колонн мы смогли наблюдать полночную суету.
Ибо против всех ожиданий монастырь не спал.
Внутренний двор был озарён факелами. Поодаль всё было запружено телегами с углём, дровами, там метались конверсы, одетые в короткие рясы, слышались приказы, шустрые мирские братья растаскивали припасы по разным службам.

Выйти туда было бы сущим безумием.

— Нам нужна вон та часовня.

Шатровая крыша часовни виднелась на противоположной стороне двора, запруженного повозками.

Не знаю, что придумал бы Дагне, но удача оказалась на нашей стороне: в центральном храме закончилась ночная служба и монахи потянулись кто куда, часть из них вышла в клуатр, часть — в хозяйственный двор и мы, стараясь держаться в тени, без приключений добрались до крошечной часовенки.

Не знаю, запиралась ли она вне службы, но кованные ворота там были. Возможно, привратник просто задержался с выполнением своих обязанностей и мы смогли незаметно и беспрепятственно прошмыгнуть внутрь.
Там было темно.
У маленького алтаря сгустились тени.

Дагне нырнул в эту тень и некоторое время ничего не происходило, но скоро тихий скрежет сказал мне, что мой друг не дремлет.

— Леазен, — тихо позвал он.

Я шагнул и был подхвачен им.

— Осторожнее. Ступени.

За алтарём, в полу зияло отверстие, которое я в темноте не сразу различил.
Вниз уходили каменные ступени.

Скала, на которой стоял монастырь, вероятно вся была источена подземными ходами и не осела только потому, что ходы эти были невероятно узкими. Ступени были настолько коротки, что и ребёнок не смог бы уместить там ногу и высоки настолько, что пришлось поднять рясу.
Оскользнувшись несколько раз, мы стали идти боком, как крабы, чуть не задевая стены носами.
Порой моя рука проваливалась в какие-то углубления, назначение которое я не мог понять, пока я не наткнулся в одном из них на что-то гладкое и круглое. Что это?

— Пещники, — шепнул в этот момент Дагне. — Останки старые, сухие. Это мощи. Неопасно.

Останки? Мощи? Я машинально пошарил в каменной выемке, и нащупал там кроме круглого черепа что-то вроде палок. Кости...

Меня чуть не заколотило от ужаса: здесь, в этих каменных мешках жили люди? Морили себя голодом. Молились. Умирали. Зачем? Зачем спускаться в этот ужас, когда наверху Бог сотворил бесконечную красоту, где воздух свеж и чист, роса блестит на солнце, а небо — выше сводов самых высоких храмов... Для чего они спускались сюда? Чего можно достичь, сидя в пустом холодном углу? Святости?

Во мне поднялась волна возмущения.

Как можно пренебречь прекрасным миром ради мёртвой тишины? Я вспомнил, что, кажется, они сами и выдалбливали для себя эти каменные могилы, а потом в них стояли. Или сидели. Неважно. Всё это показалось мне отвратительным. Каким-то плевком в лицо того самого Бога, которого они искали.

Теперь я старался не касаться стен вообще. Хотя проход был по-прежнему тесен и то моя грудь, то спина задевали грубо обтёсанный камень.

Мы шли уже несколько минут. Или часов? Спускались, поднимались, останавливались, поворачивали, протискивались между каких-то выступов, так что одежда трещала и приходилось выдыхать, чтобы пройти. И всё в полной темноте. Лишь изредка Дагне зажигал свет, сверяясь с планом.

Я пережил ещё один момент паники, когда понял, что ни за что не найду выхода отсюда, но тут мои глаза, ставшие необычайно чувствительными уловили слабый отсвет.

О, пусть стража, пусть монахи, пусть что угодно, только бы на свету!

Сил у меня прибавилось сразу.
Я даже попытался опередить Дагне. Но он придержал меня, и мы осторожно гуськом вышли из узкого прохода на открытое место.

Подземный зал был невелик. И ничем не освещён: ни факелов, ни масляных светильников.
Но света было довольно.
Он шёл из боковой арки.

В первую минуту я подумал, что на дворе яркий день и свет этого дня  падает целым снопом в невидимый мне пока пробой.
Я уверенно шагнул к нему, но тут же был схвачен и решительно отправлен за спину Дагне.

Что он себе позволяет? Я не маленький ребёнок! Меня нельзя вот так просто заставить стоять на месте, прислушиваясь неизвестно к чему, когда мне хочется идти. Мне хочется идти на свет!
Но возражать Дагне я не посмел.
Только мысленно возмущался, с нетерпением выглядывая из-за его плеча и с каждой секундой всё больше очаровываясь ярким белым светом — беззаботным светом весеннего дня.

Хотя одновременно я испытывал и смутное беспокойство — разве мы проблуждали так долго, что уже и рассвело, и солнце успело набрать полную силу? Неужто так долго? А ведь я даже не устал...

Я не устал и могу двигаться вперёд! — неожиданно повернули мои мысли на приятную дорожку. Я могу и хочу идти туда, на свет!

Чего мы ждём? От кого прячемся?

Как смешон Дагне со своей подозрительностью! Здесь же никого нет! Нет никаких причин таиться, мы в полной безопасности и чем ближе к свету мы будем, тем нам будет лучше — это же совершенно ясно!
Нужно идти.

Мои ноги буквально плясали на месте. Я невольно взглянул на них и увидел, что пол выложен резной плиткой. Каким-то образом я понял, что все эти узоры создают направление к той самой боковой арке, которая давала столько света.

Долго мы ещё будем топтаться на месте? Надо спешить!
И когда я уже был готов взбунтоваться, Дагне двинулся вперёд.

Но как медленно!

Там, за аркой — белый день! Мне захотелось побежать туда, увидеть наконец небо, горы, море — всё это было там, а мой коварный спутник не пускает меня. Зачем он держит так крепко? И что это такое красное блестит на его пальце? Кровь?! Моя кровь?
Это не нужно! Я схватил красный ужас, чтобы вырвать его и выбросить подальше от моего Света, но, едва дотронулся…

Меня словно обожгло. Нелепые мысли, облепившие мой бедный мозг, вспорхнули точно испуганные бабочки, и я смог улыбнуться, встретив встревоженный взгляд Дагне. Он держал меня, прижимая к себе. Свет бил ему в глаза. Он был так ярок, что я смог различить чёрный провал зрачка — булавочный укол на карем бархате радужки. У него тёмно-карие глаза…

Я всхлипнул и уткнулся ему в шею, с наслаждением вдыхая знакомый запах, пробивавшийся даже сквозь чужую одежду.
Прикосновение к грубой дерюге отрезвило меня ещё больше. Но главное — я слышал стук его сердца и это заставило меня забыть обо всём остальном.

— Мы пришли, Леазен. Он здесь.

— Кто? — прохрипел я.

— Искусник.

Я, всё ещё не понимая, смотрел в его глаза.

Потом медленно повернул голову.



--------------------------------------
Примечание:

Directrice - линия боя




        Глава 54. Победа



Не знаю, что я ожидал увидеть. Чудовище? Гиганта? Храмовника?

На самом деле за аркой, в дальнем конце крипты сиял световой столб. Он был такой белизны и яркости, что я невольно посмотрел наверх, ожидая найти его источник — пробой наружу, световой колодец. Но нервюрный свод был нетронут. Никаких отверстий не было. Свет существовал сам по себе.

Он был мягкий. Медленно проплывали в нём сияющие жгуты и нити, свивались, раздувались в тонкие прозрачные паруса, опадали, перекатывались голубоватые прозрачные волны в неведомом ритме, как вдохи; мерцали цепочки световых пузырьков, мерно бегущих к верху световой колонны и там тающих в невыносимо прекрасных вспышках. Он пребывал в движении, он двигался не только внутри себя, но и выпускал наружу веера, сияющие — каждый отдельно! — режущими острыми перьями света. Веера медленно проворачивались, переливаясь и оставаясь неизменными, опускались, таяли, белое свечение перьев не гасло, а заворачивалось внутрь, и вечная метаморфоза продолжалась.

О, только бы любоваться этим светом, собравшим все самые лучшие солнечные дни моей жизни!
Но больше, много больше! Там был, сиял и плавал простор иных миров… Я могу войти туда и жить, быть может — вечно!

Как мы вошли в крипт? Не помню. Меня так ветром вырезанных знаков принесло —  незаметно.
Я слышал Дагне рядом, краем сознания цеплялся за него, уже забывая...
О, друг мой, разве ты не видишь этого? Разве не ощущаешь? Там — жизнь!

На самом деле свет был нестерпимо ярок, я понял это только тогда, когда ладонь Дагне легла на мои глаза.
Наступившая красноватая мгла спасла мне зрение. Перед глазами  поплыли отвратительные разноцветные кляксы-пятна. Пепельный металл его перстня холодом опалил мозг.

Я дёрнулся было. Но он удерживал свою руку у меня на глазах, шептал: «не гляди — ослепнешь». И я верил ему, хотя мука была… мука… по свету, по жизни, по тем обещаниям, которые сочились в свете...
И тогда я понял.
Я понял, что это за мука. Я понял всё про перстень, про красный его глаз, про Дагне и невидимую стену...

Тот, кто был светом, подтвердил меня.

— Что не так? — голос звучал не в воздухе, а прямо в голове, это не были слова — это был интерес: что? Что-то не так, как вам удобно?

— Неприятно смотреть, — противным скрипящим голосом ответил мой спутник.

Сияние, заливавшее розовым мои глаза сквозь веки и сквозь ладонь на них, угасло.

Он исчез?!

Но тотчас раздался новый, уже слышимый голос, звучный, с рассыпающимися колокольцами обертонов:

— Так лучше?

— Да, — ответил Дагне и отпустил меня.


Я открыл глаза и увидел его снова. Но уже как человека.

Хотя нет, человеку было до него далеко.
Этот был красоты предивной: весьма волосат, но волос был весь белый и свежий, пушистый и светящийся искристым блеском — что пышный кок на голове, сверкающий льдистым кирасирским шлемом под нахлобученной шляпой из тонкого твёрдого фетра с яркою брошью и колыхающимся бледным пером, что борода — мягкой кроткой волной обхватывающая холёное лицо — утончённое и сильное — живой мрамор, резец гения! — что кудрявые мягчайшие усы с плавными, точно закрученными кольцами у алого рта; и сам этот рот, линией своей изогнутый как лук, с устами столь выпуклой и соблазняющей формы, что любая красотка обзавидовалась бы. Но венцом красы были глаза. Невероятные, адовы очи — синие, как сапфиры, сверкающие, как звёзды, наглые, улыбчивые, холодные и жаркие, глянешь — утонешь! Утонешь в томных тенях от ресниц, да уцепят тебя чёрные зрачки, утянут в неведомые дали. Ах, как сказочно хорош был, как откровенно сластолюбив, волшебно-завлекателен, неотразим он был в этом хороводе белой сверкающей волосни, крутящей своими извивами, омутами, волнами и мягкими водопадами его тонкое холёное надменное и полное жизни лицо. И румянец! Два ярких пятна под высокими скулами, которые делали его лицо мужественным, намекали даже на какую-то эгоистичную аскезу, так крепко на них была натянута гладкая снежная кожа, под этими островками два пятна горели прозрачным алым пламенем на впалых гладких щеках, почти чахоточно, но нет, он был живёхонек и здоров как бык, и биение богатой кислородом и железом крови под матово-белой кожей было лишь предупреждением — горяч! Горяч и скор на расправу, и удар правой у него, как конь лягнёт — сразу и насмерть, и вран костей не соберёт.

— Можете называть меня "Сеньор Белый", — проговорил Сеньор Белый, рассыпал лютневый горловой перебор.

Я невольно ахнул: ну хорош же, ну хорош! Ничуть не хуже, чем то, сияющее…

— Мне незачем называть тебя, Искусник.

Увы, голос Дагне был далёк от совершенства — слишком резкий, грубый и глухой. Я поморщился.

— Отважный. Слепой, но отважный. Как ты существуешь? — прищурился Сеньор Белый с интересом.

— Как могу, — отрезал Дагне.

Великолепный сеньор всколыхнулся белым искристым блеском — хохотнул?

— Каков вопрос — таков ответ? Так говорят? Я спросил: каково рыбе без воды в воде, каково магу — без магии?

— Я не маг, — прохрипел Дагне.

— Ну ещё бы! С Калаллумом-то на пальце! — Серебряную трель звуков он рассЫпал отдельно, смысл их отдавался эхом в голове, минуя слова. Я понял, что он назвал перстень. — Эта тварь никогда не спит. Даже если спелёнут накрепко.

Он скосил весёлый глаз на перстень и, кажется, подмигнул ему. Камень в ответ полыхнул так, что я испугался за Дагне: вдруг да пламя обожжёт ему руку?

Но Дагне, казалось ничего не заметил. Он думал о другом:

— Не спит?

— Нет.

— А что он делает? Как действует?

— Калаллум? Жрёт магию, что ж ещё. Больше он ничего не умеет. Жрёт. Поглощает. Для того и создан.

Я почувствовал растерянность Дагне. Как будто он ожидал услышать что-то другое.
Значит, он ничего не знал. Да и откуда? Его всё время охраняло Мёртвое Сердце. Он не соприкоснулся, не столкнулся со Светом, с его сутью, с его знанием — открытым, как я.


— Я думал, он защищает...

— А он и защищает! На тебя ведь никакая магия не действует?

— Нет.

— Вот я и спрашивал: каково магу без магии? Лишённый глубины, как ты существуешь?

— Я не маг, — упрямо повторяет Дагне.

— Сними — узнаешь.

Сними перстень — узнаешь.

Синьор Белый продолжает беззаботно. Беспощадно. Речи ребёнка.

— С Калаллумом на пальце никто не маг. Даже ты. Ты сильный маг, но Мёртвое Сердце сильнее. Ха-ха!

Перелив смеха, весенняя капель...

Дагне сжимает кулаки и я снова теряю себя. Снова свет и тьма схлёстываются над моей головой, внутри меня.
Недолго.
Я снова в спасительном круге его рук, вжимаюсь, чтобы слиться, оказаться под ненавистной защитой.
Потому что болит и задыхается сердце. Пустота гложет изнутри, наваливается невыносимая тоска и одиночество. Мир - непонятный и плоский, прорисован серыми линиями.
Я знаю. Да. Это действует Мёртвое Сердце.
Неужели он так прожил всю жизнь? 

— ...Башни? Это вы ещё внутри не были!

— Я был внутри. Там ничего нет.

— Значит, точно не были.

Дагне не знает, как возразить. Да и нужно ли возражать?

Этого не смутить. Белое сияние не дрогнуло ни на секунду, улыбка на алых губах ослепительна.

 — Что значит «спелёнут»?

— Замкнут. В кольцо. Крутится крылатая тварь внутри себя.

— А если его развернуть, что будет?

— Этот идиот уничтожит все магические артефакты в округе.

— А тебя?

— И меня.

Странное безразличие к возможной гибели. Но дальше — больше. Дагне спрашивает:

— Как его освободить?

И Искусник отвечает без утайки:

— Вот так и так (образы кольца, поворота, открытия). Но он и тебя угрохает. Калаллум не различает своих и чужих. В нём нет… эмпатии… любви…

Сеньор Белый затрудняется с выбором понятия.

Дагне вцепляется в последнее слово:

— Любви?

— Любовь без магии — просто... голод. Похоть. О, я смотрю, он тебя здорово помучал! Но и ты его чуть не пережёг. Шрам здесь и здесь... Хотя, нет, конечно, Калаллума тебе не перемочь. Это я лишку хватил.

Вдруг раздаётся приглушённый, но нарастающий грохот.
Я поднимаю голову.

 Я ошибся. Небольшое отверстие в потолке всё же есть. Его не видно от входа, оно маленькое. Висит себе чёрным пауком в углу, и никак себя не проявляет.
До этой секунды.
Но сейчас с грохотом оттуда сыпется что-то чёрное, какая-то кучка с оседающей пылью  вырастает под ним на полу — шлак, уголь? Что это?

— Галенит, — слышится ответ на мой невысказанный вопрос.

— Зачем?

Мягкое свечение, исходящее от Синьора Белого меняет интенсивность, превращается в режущее сверкание. Он выпускает первый перистый веер Света, тот проворачивается, прозрачный столб окутывает ещё человеческую фигуру, размывает её...

— Серебро...

— Так это ты даёшь им серебро? Ты обращаешь галенит? Да? А они платят тебе живыми душами?

Молчание. Голубые вспышки.

Дагне швыряет меня в боковой коридор, сам ныряет следом.

Здесь темнее, но света от сияющей крипты хватает. Сеньор Белый там гудит, превращаясь в океан голубого света, играет сполохами. Гневается? Если он может гневаться... Веселится? Кажется, он может испытывать веселье...

Виден и вспухающий синяк под глазом Дагне, размазанный потёк крови.
Они схватились? Или это... я?
— Кто? — я почти касаюсь его окровавленной скулы.

— Что? А, оставь!

Судя по голосу, он забыл об ударе. Но неужели я смог?..

— Дагне...

Я счастливо улыбаюсь: всё позади. Мы избежали смерти! Ток здесь гораздо слабее, меня уже не тащит как щепку к смертельному свету. Мёртвое Сердце сильнее! Дагне справился!

— Слушай… да слушай же!

Он встряхивает меня.
Что он так серьёзен? Такое лицо... Неужели он не рад? Простое человеческое чувство радости — в этом нет магии, это он может почувствовать...

— Леазен! Там дальше — проход. Вон там, направо. Уже светает. Вон там, видишь? Охраны нет, там пропасть. Помнишь пропасть?

— Да, — всё ещё улыбаюсь я.

Он смотрит озабоченно:

— Вот снаряжение, верёвки, крючья. В общем, выберешься, — он протягивает мне мешок.

Что такое? Что он говорит? Мы же выберемся вместе. Мы спаслись! Я конечно возьму мешок, раз он так хочет...

Дагне!..

Что?

Он оборачивается на свет крипты, застывает, решая что-то. Счёт на секунды...
Я вдруг понимаю: секунды.

В меняющемся свете зрачки его становятся то больше, то меньше.

Потом поворачивается ко мне.

Глядя в глаза. Неотрывно.

Он стягивает перстень с пальца, отбрасывает в сторону, не глянув. Тот отпрыгивает, затаивается у стены. Сейчас время не ему.
Его хозяин занят.
Он смотрит.
Так приговорённый смотрит на небо.

Он смотрит на моё лицо.

Что он видит сейчас? Я не знаю.
Но не боюсь. Пусть будет глубина. Пусть будет жадность в твоих глазах, и опасение... И торжество и счастье. Наконец-то я вижу твоё счастье. Его так много... Почти слеза.

Но она высыхает. Чтобы не мешать. Счастье не должно мешать смотреть. И ты смотришь.

Потом ты осмеливаешься и проводишь кончиками пальцев по моему лицу. Считаешь все изгибы, впадинки, трогаешь скулы, губы...

Нет, не надо. Не запоминай меня! Я здесь, я твой. Не уноси меня в сердце. Останься!

Мгновенье.

Он проживал непрожитое.
Проходил в нехоженных морях. Смаковал непригубленное вино. Пил несбывшиеся поцелуи.

Глазами. Кончиками пальцев. Усталыми морщинками.

- Не...

Он замер. Качнул головой: "Нет."

Не отрывая взгляда, шагнул назад. А я только и смог, что поймать губами его ускользающие пальцы.

Он отступал, всё так же не сводя с меня взгляда, присел, вслепую нашарил перстень, и только поймав его, опустил глаза.

Отпустил меня.

Он не взглянул на меня больше.
Надел кольцо и пошёл обратно к крипте.
Я шагнул за ним. И тогда услышал: «Если ты сделаешь шаг, ещё только шаг, я буду считать тебя предателем.»
Я остолбенел.

Он скрылся в проёме. Его тень на секунду заслонила Свет.

Секунда.

Две.

Я отклеился от стены. Но сделать шаг? Нельзя. Нет. Или всё-таки?.. Я не предатель! Но я не могу здесь, когда ты — там!

Реальность стала вязкой как желе. Я двигался в ней, задыхаясь густым воздухом, увязая во времени...

Может быть случилось чудо и Сеньор Белый испугался? Убежал? Исчез? И Дагне больше не нужно вступать в поединок, который, как бы он не закончился — для него смертелен?

Сейчас он вернётся, снимет мерзкое кольцо, и мы…

Скала дрогнула. От света. От яркого света. Или от звука. Вернее… нет, громкого звука не было, было содрогание до самых корней. Вздох. Гул. Стон оседающей породы. Шорох…

В два прыжка я оказался у проёма. В ноги мне выплеснулся язык каменных обломков, обдало облаком пыли...

Я закашлялся.



        Глава 55. Новый год. Salut



Подходил к концу День Середины Зимы, наступил канун двоелуния, а значит, скоро начнётся отсчёт нового года, смена даты станет пиком зимних праздников, но уже утром город проснётся в обычных будничных заботах.

В прошлом году он был слишком далеко отсюда и не принимал участия в гуляньях и домашних посиделках, всегда особо уютных в это время года; но теперь Ним щедро одаривал его всеми атрибутами праздника: повсюду горели фонари, цветные огоньки за стёклами окон подманивали удачу на весь будущий год, а витрины горели золотой мишурой, что, как известно, любо духу-скопидому, который непременно принесёт с собой достаток.
У уличных жаровен маленькие толпы: здесь смех, болтовня, греют руки, подсчитывают траты, тут же оазисы лотков с ореховыми мастиками и пирожками, разносчики вина в этот день и вечер торгуют на год вперёд, краснощёкие мальчишки бегают с гиканьем, машут игрушечными обновками: саблями, деревянными мечами, клеят пиратские усы и берут на абордаж тихие стайки девочек, голубинно перетаптывающихся под своими фонариками — девочки-горлицы, мальчишки-сизари — всё те же старые игры... "Кто погасит мой фонарь?"

На багряных полотнищах балаганчиков — еловые и сосновые гирлянды, горят плошки рампы, слышится визгливый голос примы. Там толпы побольше. Ну конечно же, дают "Провинциалку". Недолго Гробуну творить свои козни, скоро явится великолепный Лусперату и наведёт порядок: сиротку Плою наконец отпустят к заждавшемуся жениху и даже вернут украденное приданое и зрители снова и снова будут смеяться над ужимками поверженного в горе и нищету злодея и радоваться счастью красавчика Андра.

Редкие хлопья снега медленно кружатся в воздухе, добавляя в общее веселье уютную камерность, приглушая и вой дудок и бой барабанов своей неприметной тишиной.

Уже отданы последние визиты родным, уже отклонены радушные приглашения и сказаны добрые пожелания.
Счастье — счастливым. А он сегодня хочет побыть один.

Ещё днём, едва войдя в редакцию «Болтуна», он столкнулся с возмущённым Нуаре:

— Просто безобразие! С этим надо что-то делать!

— Что случилось? — спросил он, скидывая плащ и придвигаясь поближе к крохотной печурке, на которой бессменно грел помятые бока медный чайник.

— У нового салангайского посланника в Инштадте, как бишь его? —  Нуаре сунул нас в письмо, — графа Феничи — родился сын и наследник. И когда нас об этом извещают? Три месяца спустя! Мало того, что присылают ерунду, так ещё и трёхмесячной давности! Ну хотя бы на месяц раньше! Кому сейчас это интересно, на праздниках-то? Вот пожар в общественной бане на Куркульке — это новость! Погляди, а? — Нуаре схватил со стола листок — А? Каково? На первую полосу!

На картинке полуголые дамы с пышными формами метались в пламени, прикрываясь облегающими простынями. "Святые девы избегают бесчестия". Гравюрка известная, никто не обвинит "Болтуна" в оскорблении общественной нравственности.

— А матрица?

— Есть, у папы Нуаре всё есть, уже в наборе. Красота! — воззрился он на толстух.

Леазен хлебнул горячего чаю и поинтересовался:

— Что будем делать с новостью о Феничи?

— А, — махнул рукой Нуаре, — пустим в следующий номер. На третью полосу. Кому есть дело до каких-то там младенцев? Вот если бы раньше...

— Угу.

Интересно, какие у него глаза? Золотые? Будем надеяться, что древняя кровь взяла своё.

Нуаре что-то говорил, кажется, опять о Салангае.

— …провёл грандиозную ревизию и пошёл на крайне непопулярные меры: снизил дворцовые расходы на три с половиной процента! Страшный кризис! Варрава рискует вызвать недовольство своих вельмож. Он в отчаяньи, но сделать ничего не может. Премьер убедил его. Налоги и подати, конечно, тоже подняли — на четверть, но всё равно денег не хватает. Они срочно распродают корабли, даже те, что на стапелях, а что не могут продать — замораживают, дешевле дать сгнить, чем достраивать. Словом, ждём заговор в Салангае. Дворцовый переворот. Публике это нравится. Хочешь поехать?

— Какой заговор, Нуаре? Против кого?

— Против короля. Три с половиной процента, я бы протестовал!

— Тебе в прошлом месяце подняли аренду на двадцать, что-то ты смолчал. Да и король там ничего не решает и все это знают.

Нуаре подумал.

— Ну тогда революция. Налоги-то подняли. Простой люд голодает, ремесленники разоряются, торговцы тоже недовольны. Голодные бунты, возмущённые толпы, грабежи, погромы... Тоже неплохо.

— Революция подразумевает смену власти на другую власть, а в Салангае нет силы кроме храмовников. А у храмовников больше нет денег. Вот и всё.

Нуаре нахмурился. Расставаться с завлекательной идеей революции и может быть даже последующей гражданской войны ему не хотелось.

— Жаль. Мы могли бы сделать серию репортажей с места событий. «Народ Салангая выбирает Прогресс!» — здорово, да? «Ретрограды в истерике! Король Варрава загнан в угол!» или вот: «Храмовники перед выбором: Единый бог или Анархия!». Как? Я бы и рекламы под это дело набрал. У торговцев сахаром. Знаешь, тот толстяк-бакалейщик…

                ***

После часа, проведённого в натопленной каморке Нуаре, пройтись по свежему воздуху было одно удовольствие.

"У женщин ведь есть какие-то особые способности, да? Они могут это чувствовать буквально в момент зачатия!" Не знаю, милый Лодольфино. Может и мужчины тоже это чувствуют — иногда.
Белый мрамор террасы, яркие краски рассвета, тонкие смуглые пальцы, впившиеся в его плечи, золотые глаза, полные солнца, то ли смех, то ли всхлип... Солнце было нашим третьим...

Он поёжился. Холодный ветерок пробрался под плащ.

Ещё утром он хотел зайти в аптеку за мятными лепёшками — который день побаливала голова, а тут на углу как раз «Прогрессивный эликсир», ранее незатейливая «Панацея», старого Мохи Финглера. А вот и зелёная бутылка — вывеска.
Звякнул колокольчик. Он спустился на четыре ступеньки, к терпким запахам, к стеллажам вдоль стен, к глубоким шкафам, всегда тщательно запираемым на ключ, к тёмному дереву прилавка, отполированному поколениями посетителей.

Аптекарь обслуживал покупателя, Тениш встал рядом, разглядывая коробочки и склянки, весы с маленькими чашечками — кукольный мир лекарств и ядов.

— Лучшее средство, потрясающий эффект! В состав пилюль входит уникальный папоротник Тенье, коий произрастает всего на одном только острове в южных морях. Нам его везут прямиком оттуда, с юга, — аптекарь махнул куда-то в сторону, противоположную Сарабе. — Отличное слабительное. Берите, не пожалеете.

Пожилой коротышка задумчиво вертел в руках коробочку с пилюлями.

— Я привык к облаткам из александрийского листа, а тут пилюли. Папоротник... Не знаю. Дороже — не значит лучше.

— Ну так я вам скажу. У этих замечательных пилюль есть ещё одно свойство, — Моха нарочито огляделся и продолжил интимно-доверительно, — я вам как лучшему клиенту скажу. Тенье оказывает не только послабляющее действие. Понимаете? Наутро облегчение, а к вечеру… когда самое время… Ваша супруга останется очень вами довольна.

— Супруга? Да… на кой она мне?! Курица холодная!

— Ии… Понял. Чтобы у такого видного клиента отбою от дам не было? Уж меня не проведёте! Я знаю жизнь. Берите. Ей понравится. Молоденьким всегда это нравится. Потом ещё придёте и я таки сделаю вам скидку.

Коротышка расплатился и вышел, Тениш занял его место. Моха прищурился:

— Ну, вам-то, юноша, пилюли с папоротником Тенье не требуются. А знатная вещь скажу я вам, запомните. Будущее за ним.

Тениш усмехнулся. Ох уж эти приветы из прошлого!..

Снег кончился.
Собирались ранние зимние сумерки.
На пятачке Звезды (площадь Пяти Углов) горели костры, жонглёры играли огнями, по канату высоко над толпой шла девочка с шестом, иногда поводя ножкой в воздухе, дразня падением. Люди внизу ахали, выворачивали шеи…
Рядом оказался продавец благовоний, и от лотка потянуло сухим ароматом сандала и влажным — ириса.

Он стиснул зубы и прибавил шагу, стараясь не дышать. Идти домой. Почти бегом.

                ***

В спальне, уже забравшись в прогретую постель, он смотрел на медленно догорающие угли. Там рушились огненные замки, пламенели башни, стреляли красными искрами неведомо чьи фейерверки, призрачно-седым опадал пепел…


Руки зажили быстро. Как будто он и не сбил их в кровь, разбирая завал. Рылся в каменном крошеве, как собака, отшвыривал, оттаскивал крупные обломки, пока... Пока не упёрся в цельную глыбу. Скала просела в крипту и закрыла вход. Дальше был тупик.
Он упал там же и уснул внезапным сном полного бессилия. И сразу же (или показалось, что сразу?) вскинулся: чудился из-за камня то ли жалобный стон, то ли зовущий его голос...

Руки зажили. А седина осталась.


Кле-Кле, когда он вернулся, попыталась стереть этот пепел, словно не поверив... А может просто погладила. Он сказал ей тогда, уже зная, что надо говорить в таких случаях: "Ничего, главное, что живой".

И он очень старался быть живым. Весь год.

Но жизнь расползалась, как расползалось вечное матушкино вязанье с пропущенными петлями, стоило только взять его в руки. Куски, мешанина повисших ниток, ни смысла, ни узора...

Тогда он научился довольствоваться малым: этими самыми кусками. Он собирал крошечные осколки радости: запела птица, засмеялся ребёнок, сверкнул горячий взгляд прохожей.
Он учился существовать совсем просто, как заползшее в нору больное животное: слушать приятные звуки, ощущать приятный вкус, или вот как сейчас — смотреть на огонь. Полуспать. Смыкать веки, зная, что открыв, увидишь снова всё то же…

Возникшую в кресле фигуру он принял за начало сна. Смотрел, не удивляясь, только когда показалось — Дагне! — сердце ухнуло, зачастило, он поднялся, вглядываясь.

Но тут же понял: нет, не он. Общего у незнакомца с Дагне были только пропорции сухощавого длинного тела, чёткий профиль да манера смотреть — вроде бы вовне, но всё равно внутрь. Гость сидел, молчал, глядел в огонь, равнодушно предоставляя Тенишу разбираться в происходящем.

И Тениш попытался.

Дверь заперта, окно тоже, слуга спит в передней, каминная труба узка, да и что за нелепость — господин-то с иголочки — не мог он в трубу, там жар и сажа!
И всё же — вот...

Гость наконец повернулся к нему лицом.

И стало окончательно ясно, что это не Дагне.

Глаза слишком светлые. Лицо, хоть и похожее, но совсем другое. У Дагне не было такого чужого — даже во сне. Странная текучесть жестких черт. Внутренне ощущение бесконечно далёкого существа.

Он пролепетал в эти бесцветные глаза банальное: «Кто Вы?», уже прекрасно понимая, что ответ может быть только один, и этот ответ прозвучал:

— Я? Вам нужно название? Строитель… Нет. Искусник. Вы так называете.

— Не думал, что вы ещё остались, — он постарался, чтобы в голосе прозвучал вызов. — Мне казалось, мы уничтожили последнего.

— Кого вы уничтожили?

— Синьора Белого!

— Кто это?

— Искусник из Инфангаты.

Долгий немигающий взгляд, затем лёгкое касание внутри, как будто кто-то приоткрыл запертую дверцу, заглянул и отступил.

— А, это! Это не Искусник. Это не живое. Игрушка. Инструмент.

Что значит "игрушка"? Он растерялся.

— Не понимаю...

Гость хоть и выглядел отстранённо, но ответил терпеливо, явно стараясь быть понятным:

— Инструмент для трансмутации. Превращает материю в серебро. Ничего другого, только серебро. Безопасно.

— Безопасно?

Он вспомнил перистые острия, гул света, непреодолимую тягу втянуться, войти, отдать...

— Серебро безопасно, — ответил не-Дагне.
 
Тениш смотрел на него, пытаясь определить свои чувства. Он отвык от чувств и сейчас просто не понимал себя. Возмущение? Интерес? Безразличие?
Игрушка. Он называет это игрушкой.

— Вещь не разговаривает!

— Квази-личность встроена. Не только человек. Другое тоже.

Итак, всё было зря... Они не остановили Искусников, они  сломали их игрушку. За это Дагне заплатил жизнью.

— Вы отдали его храмовникам. Вы виноваты.

— Его забыли в горе. Длительное время. Те, кто пришли потом рыли, ковыряли — нашли. Люди. Строили симулякр Храма. А нашли трансмутатор.

Похоже, Искусника этот факт позабавил.
Кровь ударила в голову. Мысль о том, что можно смеяться над его горем, над смертью...

— Он убил! Он убивал, я знаю! Я...

Он готов был кинуться на Искусника, задушить его голыми руками, пусть и покалеченными, сил хватит!
Но тот говорил что-то.
Размеренно. Грустно. Непонятно.

— ...не виноват. Он не работает без импульса. Монахи желали серебра. Но нужен импульс. Энергия. Она есть везде, но в живом — концентрация. В одушевлённом — больше. Монахи давали ему импульс, но у людей не так как у нас. Вашей энергии хватает лишь на несколько мер серебра. Для нас мелочь, для вас — угибель.

— Гибель, — машинально поправил Тениш.

Так вот оно что... Теперь всё стало ясно. Толпы паломников. Исчезновение нищих. Пустынные улицы. Всё ушло в тонны серебра. Салангай жирел на крови своих людей. Серебро в обмен на жизнь. Он сожрал бы меня, если бы не Дагне, и выплюнул бы горсть серебра!

— Галенит...

— Удельный вес. Меньше энергии. Больше выход на единицу импульса.

Серебряный остров окончательно растаял в тумане. "Дымовая завеса", — сказал тогда Бертольди. "Они везут галенит, чтобы не везти пустые ящики. Галенита полно и в Салангае, вот и вот",  — он ткнул в карту, немилосердно исчёрканную старыми рудознатцами. — "А уж нагорье просто нашпиговано им. Оттуда и везти удобнее и ближе. Нет, настоящий источник серебра где-то в другом месте!" И они снова уткнулись в карту и Дагне что-то предлагал, а Бертольди отвергал...

Он не знал, что ещё спросить, что сказать. Никто не виноват. Муравьи нашли блюдце с вареньем. Другие муравьи боролись и победили.

Он откинулся на подушки. Устало закрывает глаза.

— Зачем вы пришли?

— Я? Это не я. Это ваш друг.

Молчание.

Можно я ещё помолчу?

Можно я не буду ничего понимать? Ничего спрашивать.
Если это бред и обман, можно я приму его за правду?
Пусть я смогу надеяться ещё секунду. Две. Три.

Ведь могло быть, что где-то в тех краях, на перепутье дорог Искусников, там, в каких-то неведомых тоннелях с белым светом, там, где всё возможно, он встретился...

Дагне садится на краешек кровати.

— Это я.

Ирис. Сухой песок.

Этого не может быть. Но вот твоя рука — свободная, без перстня. Твоё лицо. Шея. Там вздрагивает пульс на границе света и тени. Частит...

Тениш протягивает руку, ожидая пройти сквозь прекрасную пустоту. Сколько раз так бывало...

Но пальцы упираются в твердь под антрацитовым клоке. Дагне. Незыблем как скала.

Без воли, вихрем захватило, сплело, притиснуло друг другу, так что и зазора не найти и даже не поцелуешься — потому что грудь к груди, висок к виску — не оторвать, не разделить.

Дагне шепчет сбивчиво, быстро, сквозь невозможную тесноту:

— Я не призрак. Я был… там. А Он просто помог. Пожалел. Наверное. Уж очень сильно я орал. Он сказал: "Хорошо, войди, будь собой, будь частью меня. Часть иногда больше целого".

Он должен успокоить, развеять страх.

Я поверю тебе, даже если ты придёшь из ада.

Но ада не было.

— Там пусто. У меня было пусто. Там живёшь тем, что в душе отпечаталось. А у меня...

А у меня всей жизни было — одна секунда...

Одна секунда —  твоё лицо. В белом свете, в чёрной тени. Твои глаза. Там радость, потом страх, боль... Целый мир. Такой хрупкий, такой уязвимый. Такой упрямый. Стойкий. Несмотря ни на что — выживший. Мальчик теней. Я помнил тебя во тьме, там где вода черна и от боли хочется испить её. Но разве я мог? Разве я мог потерять тебя...


Медленно… как будто поднося к губам чашу — с ядом?
С сомой?
С водой Леты? Ледяной…
С зельем надежды — сейчас — на что?

Осторожно, ещё не касаясь,

чтобы сперва ощутить

тепло, близкую влагу губ…

Такое долгое не-касание.

И только потом

приникнуть.

И только потом — пить. От океана вечности.

Пить.

Пить.

До самозабвения. До потери себя, до обретения — нас.

Это оно — настоящее… и будущее…

Я хочу, чтобы вспыхнуло наше солнце, я хочу увидеть новый мир. В свете этого солнца. Как обещано.

Он чуть мотнул головой, отгоняя яростный туман, уже кружащий голову. Ещё чуть-чуть… Влиться в тебя, вплавиться. Вторгнуться в эту плоть. Такую желанную и такую жадную, живую, с током и биением крови, с жаром, со стоном, рождающимся в глубине, там, где с телом соединяется душа.

Мне мало! Поцелуи, объятья — мало! Ещё ближе, душа моя. Я вижу как горит твоё сердце. Уже не касание — соединение.
Слиться, срастись шрамами и ранами, зажившими не розно, а враз, прорасти, перемешать кровь в единую.

Пусть будет всё иначе. Пусть будет новый свет — для нас.

И солнце вспыхнуло


В тёмном квадрате окна вдруг расцвели и рассыпались огненные искры фейерверка и растаяли в розово-голубом мареве — над Нимом взошли луны.

Начался новый год.



   
==============================   
Примечание к Новый Год. Salut
    пунктуация авторская