Игра с тенью. Дуэль Тениша. Главы 1-31

Джон Дори
                Игра с тенью. Дуэль Тениша




Продолжение "Игры с тенью".

Первая часть:
   единым текстом >  http://proza.ru/2020/01/08/1326
 
   главами (для удобства чтения) в сборнике «Игра с тенью» > http://proza.ru/avtor/johndory&book=2#2
   

Вторая часть:
    главами в сборнике "Игра с тенью.Дуэль Тениша" >
http://proza.ru/avtor/johndory&book=3#3




Стилизация — условный ХVIII век.

Мир барокко, стремящийся прыгнуть в стим-панк.

Мир тысячи островных государств, то объединяющихся в империи, то распадающихся, как карточные домики.

Постоянно лишь вечное соперничество.

Выиграть в нём сможет тот, кто сумеет первым встать на сияющую дорогу Прогресса и Науки.

Но стать миру новым, полностью подвластным человеку мешают остатки древней магии.

Она уже загнана в угол, но нужна полная победа, нужно уничтожить даже мысль о странных особенностях этого мира. Тот, кто сделает это, выиграет гонку за Прогресс — так верят герои. И побеждают магию. Магией.


Примечание: в названиях некоторых глав использованы фехтовальные термины

Оглавление
Глава 1. Действие последующих намерений
Глава 2. Таверна "Славный огузок"
Глава 3. Проказы Тениша. Воспоминания
Глава 4. Проказы Тениша. Четыре года назад
Глава 5. Проказы Тениша (продолжение)
Глава 6. Проказы Тениша (продолжение)
Глава 7. Действие с выбором. Смотрины
Глава 8. En garde Дагне
Глава 9. Отель Fauconnerie.  Атака на подготовку
Глава 10. Attaque. Ближняя дистанция
Глава 11. Coule
Глава 12. Горький мёд
Глава 13. Дневник К.
Глава 14. Интерлюдия. Паруса
Глава 15. Дневник К.(продолжение
Глава 16. Леазен. Интерлюдия 2
Глава 17. Дневник К.(продолжение)
Глава 18. Дневник К. (продолжение)
Глава 19. Зверь облезиан
Глава 20. Лабиринт
Глава 21. Провал
Глава 22. Алидага Белая и Алая. Салангай
Глава 23. Валлота
Глава 24. "Семь морей" ожидают тебя
Глава 25. Лис
Глава 26. Расчёты
Глава 27. Впотьмах
Глава 28. Кракен
Глава 29. Зверь над бездной
Глава 30. Бальзам
Глава 31. Я был
Глава 32. В тенях
Глава 33. Говорливый Феникс
Глава 34. Дорога к замку
Глава 35. Серебряный остров
Глава 36. Сласти
Глава 37. Pas de trois
Глава 38. Дагне. Длинная дистанция
Глава 39. Прощальный подарок
Глава 40. Сказки боцмана
Глава 41. Капитан vs конквидор
Глава 42. Нелёгкая участь младшего брата
Глава 43. Шторм
Глава 44. Королевская лестница
Глава 45. Доклад
Глава 46. Медные трубы
Глава 47. Казённые хлопоты
Глава 48. Древние письмена
Глава 49. Последние приготовления
Глава 50. Absence de fer*
Глава 51. Corps a corps. Чувство боя
Глава 52. El rayo de sol
Глава 53. Directrice
Глава 54. Победа
Глава 55. Новый год. Salut






         Глава 1. Действие последующих намерений 



Дагне приходилось видеть этот кабинет в разных обстоятельствах, в разное время суток, но ещё никогда он не видел его таким серым, унылым, сбросившим всё своё маскарадное очарование, мнимую беззаботность и кучерявую важность.

Осень… Осень ли была виной или Бертольди, зябко кутавшийся в шлафрок вместо щеголеватого привычного камзола — а ведь никогда ранее он не принимал Дагне иначе, чем при полном параде и с любезной улыбкой на устах. По крайней мере, начинался разговор всегда с неё. Дальше бывало всякое, но вот такого: безучастный взгляд, небритые впавшие щёки, чуть седоватая щетина на подбородке с амурной ямочкой — такого не было никогда.

Впрочем, кое-какой прежний лоск всё же пробивался сквозь это хмурое ноябрьское утро, столь раннее и столь тёмное, что более походило на вечер. Тёмно-янтарным поблескивал лимонный поссет в стеклянном тонком стакане, золотая ложечка удобно устроилась на литой фигурной подставке, огонь камина весело играл бликами на сахарнице с обильной позолотой, фарфоровый заварник глянцево белел безупречным боком, и цвели лиловые незабудки и чайные розы под прозрачной глазурью — там всегда была весна, а на донышке опустевшего реннского блюда прыгала беззаботная пастушка и барашки, похожие на облачка, играли с ней средь лазурных гор на пышном лугу.

Бертольди оставался верен себе — изящество и очарование. Очарования, пожалуй, чуть больше обычного, ну, оно и понятно — справиться с хандрой непросто. Непросто противостоять собственной болезни, закутанности в этот тёмный шлафрок, сухому покашливанию, прозрачным пальцам, так немощно греющимся о горячее стекло, как будто там, в парком медовом янтаре — жизнь…

«Бертольди! Неуязвимый, неугомонный, обольстительный херувим, неукротимый бульдог, вернись! Я не хочу!» — беззвучно капризничал Дагне, отказываясь признавать власть времени, осени, ледяного ветра и над собой, и над своим другом.

Только не эти тени под заострившимися скулами, не потухший взгляд покрасневших глаз, только не это! Что же ты, Иоаким!..

Он опустил глаза, боясь выдать глупые мысли. Привычно покрутил на пальце перстень с кровавым карбункулом и вдруг подумал, что слишком легко крутится кольцо на пальце — слишком легко. Что? Сдаю? И я тоже?

— Хех, — короткий смешок Бертольди сорвался лающим кашлем.

Дагне взглянул на шефа, весьма нелепого в эту секунду. И встретился с тем самым потухшим взглядом. Враги маркиза могли скушать лимон.

— Да, и ты тоже.

— Что «тоже»?

— Ты тоже похудел. Потерял стона три, если не больше. И седина вон, на виске. Другого мне не видно, но коли повернёшься, я тебе послужу вместо зеркала — правдиво.

Безжалостная реплика вернула Дагне к реальности: маркиз не утратил ни проницательности, ни хватки, ни своей обычной жёсткости.

— Дел много, — пробурчал Дагне.

— У всех. Даже светские львицы трудятся как проклятые по чужим постелям, не покладая... Хм. Но оставим прелестниц. Я прочитал твой отчёт и отчёт мальчишки тоже. Итак, всё закончилось монастырём?

— Сёстры-ангелитки приняли её. Мать-настоятельница считает, что графиня нуждается в уходе. Особом уходе, — подчеркнул он.

— Что так?

— Здоровье её сильно подорвано. Вряд ли она переживёт эту зиму. Но молитвами и милостью Господа, конечно, всё возможно.

Бертольди недовольно скривился:

— Дела нет до неё. Нулевой результат. Столько усилий впустую. Убила она своего жениха из мести, из гордости, за обман, за что-то там ещё — нам это ничего не даёт. Она так и не узнала по описанию нашего салангайского друга? Да, я знаю, у него нет особых примет. И возраст странный. Сорок? Чуть меньше? Чуть больше? Не понимаю, зачем ему понадобилось рыться в этой истории. Графиня не признаёт никакого родства? Обычно этот романтический вздор связан с ублюдками…

Дагне отрицательно покачал головой.

— Я не уверен в здравости её ума. Она многое забыла, свыклась с личиной Банко. Но, — Дагне вступил на тонкий лёд, — она твёрдо заявила, что сохранила девственность.

— Это точно?

— По нашему ведомству проверки не производилось. Но монахини ей верят.

На лице Бертольди разгорался яркий румянец, движения стали резкими.

— Монахиням положено верить. Во всякое.

Дагне промолчал.

Свет серого утра, высветлил проём между тяжёлых портьер, прокрался в комнату, отнял у кабинета последнюю неясную прелесть, оставив только утомительную прозу лишних вещей и духоту, в которой смешался крепкий запах дыма, болезни и тайной застарелой сырости. В тёмных лаковых лужицах картин бледно салились толстоватые амурчики, гладкие тела наяд и дриад в золотых канделябрах потускнели, ушли в серую тень.

Дверь отворилась и вошёл слуга. Размеренно обойдя комнату, потушил медным колпачком все свечи, добавив сизых нитей в туманную атмосферу, пошуровал в камине, с поклоном отобрал у Бертольди остывший стакан, быстрым шёпотом пообещав взамен что-то вкусное, целебное и полезное. Бертольди ему кивнул и закашлялся.

Слуга выскользнул бесшумно, но как-то ухитрился напоследок, взблеснув ливрейной спиной, дать понять Дагне, что столь ранний визит к больному он не одобряет. От этого у Дагне почему-то улучшилось настроение; позже он понял почему: преданный слуга у одинокого, бессемейного Бертольди — это гарантия ухода и заботы.

Приободрился и Бертольди, несмотря на сыренький пасмурный свет, завладевший покоем.

Его бодрость выразилась в недовольном брюзжании. И тем не менее он смог точно сформулировать неутешительные итоги операции:

— Глупо позволять обстоятельствам брать над собой верх. Но теперь всё складывается так, что наш салангайский информатор превращается в нулевую величину.

Дагне внутренне усмехнулся — увлечение маркиза математикой не прошло даром.

— У нас нет убийцы. У нас даже убийства графини нет! Нет сокровищ из железного сундучка. Нет документов. Вообще ничего нет, кроме дурацкого платья и старухи — бесполезной и безумной. Нам нечего предъявить информатору, — подвёл Бертольди неутешительный итог и покусал обветренные губы. Ранка закровоточила, и он с досадой подумал, что становится слишком уязвим, слишком легко читаем. Вот это покусывание губы означает для всех, что он недоволен ходом дел, и от такой привычки надо бы избавиться. Или напротив, воспользоваться ею, когда понадобится ввести кого-то в заблуждение. Маленькая хитрость подняла ему настроение: нет, так просто его не взять, он достаточно ловок, чтобы перехитрить и саму Костлявую. В этот раз на кладбище ей отправляться в одиночестве.

— Мы можем ничего не сообщать ему, а просто попытаться доставить сюда, в Ним.

— Мне нравится слово «попытаться», — ехидно заметил Бертольди.

Дагне промолчал. Как всякий исполнитель, он знал, что лучше «пытаться» заранее, а не оправдываться потом, когда всё провалится.

— Твое решение тривиально... дорогой друг, — маркиз не забыл "подсластить пилюлю", — но очевидность тем и плоха, что очевидна всем. Салангаец позаботился о своей безопасности. Он не подпускает к себе никого. Последний мой человек, посланный к нему, пропал. Не спрашивай, как и где — я не знаю. Да, у меня есть ещё надёжные люди, но я не могу рисковать ими и делать все ставки только на него одного. В Салангае у нас каждый человек на счету.

— Но мы можем с ним встретиться?

Бертольди кивнул.

— Я давненько не был в Салангае, — прищурился Дагне.

— Нет, ты нужен мне здесь.

— Хорошо, я поищу человека.

— А этот твой журналист, протеже Вехлина, может быть, он подойдёт? Заварил кашу — пусть и расхлёбывает, — с начальственной жестокостью проскрипел маркиз.

Дагне едва не вскинулся, чтобы напомнить, что это они втянули мальчишку в политические игры, и быть протеже Вехлина в таком смысле — скорее опасно, чем выгодно, но прикусил язык. Подчинённый должен знать, когда говорить, когда молчать. Ясно, что милый Иоаким уже всё решил.

Но всё же Дагне попытался отвести карающую руку:

— Он не вполне мой сотрудник, я не уверен, что у него хватит опыта и компетенции для переговоров с салангайцем.

— Ты не уверен в его честности?

Дагне едва не фыркнул. Честность! Всем нужна честность! Чужая, разумеется.

— Я знаю его лишь по этому делу, с графиней. Он показал себя неплохо, но итог… сомнителен.

Бертольди задумчиво посмотрел на догорающий огонь. Он снова выглядел слабым, на лбу заблестели бисеринки пота, лицо вдруг осунулось, нехорошие тени обозначились у висков. Но память его не подводила:

— У него ведь есть семья? Мать и сестра, кажется?

— Да.

— Привязан?

Дагне неопределённо пожал плечами. Вроде привязан, а вроде — и нет. Молодость бывает цинична. И уязвима.

— Нужна привязь. Любовница?

— Есть несколько, но со слов Вехлина, это скорее физиология.

— Любовник?

— Дядя. Но тут ни о какой любви и речи нет. Скорее, наоборот.

— Нужно найти… Ты знаешь что. Есть слабость, страстишка… Месть? Дяде хотя бы. Тщеславие? Поищи, Дагне. Нам нужно его сердце.

— Ему наверняка нужны деньги.

— Деньги нужны всем и всегда. Этого мало. Сердце, Дагне, всё решает сердце. Принеси мне его.

Бертольди слабо усмехнулся. За эту горькую беспомощную морщинку у рта Дагне был готов и не на такое.

— Принесу.

В дверь тихо стукнули, и давешний слуга ужом проскользнул между створок, умудрившись, не потревожив, втянуть с собой поднос с чем-то вкусно дымящимся в большой фарфоровой кружке, стеклянно поблескивающим кувшином, в котором плавали кружки лимона, волоконца каких-то трав и рубиновые ягоды, а пахло всё это так, что Дагне тоже захотелось немедленно заболеть, чтобы пить целебные отвары, кутаться в тёплый халат, смотреть в огонь и не думать…

Но не думать было нельзя.



        Глава 2. Таверна "Славный огузок"

За соседним столом играли в кости. Стучали костяшки, сбивая углы о стенки стаканчика, пыхтел «клиент», во все глаза глядя за ускользающим моментом броска, вскрикивал как роженица при виде скромной «рыбки» или — того хуже — «метёлки» в два кружочка и требовал своей очереди метать, как будто это могло что-то изменить.

Тениш отвлёкся от игроков и перевёл взгляд на своего визави.

При свете посаженной в глиняный черепок свечи было видно, как губы брата Аутперта лоснятся от куриного жира, зубы вгрызаются в косточку, силясь расплющить её, дабы высосать вкусный мозговой сок. Нежное мясо тёмными фестонами свисало с вожделенной кости, роняя капли на грубую рясу, оплывало жёлтыми ручейками жира до самых тощих запястий монаха.
 
«Не кормят их там совсем, что ли?» — подумал Тениш. Да и правда, откуда в монастырской трапезной поджаристая курочка? Хлеб, козий сыр, трижды разбавленное вино да в лучшем случае кусок рыбы по четвергам, остальное — пост, который гробит тело, но возвышает душу.

«Корми вас, дармоедов», — вздохнула в глубине памяти кухарка, наливавшая супу монахам, что приходили за подаянием в богатый дом суперинтенданта Бон-Бовалле. Где кухарка? Где монахи? Дом стоит, но чужой, не свой…

Тениш ещё раз оглядел друга детства: отощал.

— Хлебни вина.

Он плеснул Касперу из кувшина в широкую глиняную кружку. Винцо было кисловатым, но под жирную курочку — в самый раз.

Какие бы имена ни принимал дружок: брат Аутперт, послушник Хоризосто — для Тениша он всегда останется Каспером, сыном кривого сапожника с Песчаной улицы, что проходит рядом с родовым особняком Бон-Бовалле; тем Каспером, с которым и разглядывание друг друга через решётку парка, и тайная ловля лягушек в заросшем ряской пруду, и первая драка, закончившаяся ничем — Каспер упал сразу и прикрыл голову, как тут драться? — и первые ломкие прикосновения к чужой плоти под раскидистым кустом бузины, и первый пытливый взгляд в прозрачные зелёные глаза, отчаянные, брызнувшие первыми слезами стыда...

Брызнула соком взломанная курица, и Тениш, поморщившись, извлёк платок и демонстративно отёр блеснувшие бисеринки.

— Ммм… прости, — Каспер виновато скосил глаза на дорогой, сливовой брокатели, камзол друга.

— Ничего. Но ты увлёкся. Не забывай о вине, — улыбнулся Тениш.

— Грешен, — залился Каспер всё прежним же, девичьим румянцем, весьма мало доступным брату Аутперту, первому помощнику секретаря епископа Сеозара Грандилла, с видом на полное секретарство, как только представится вакансия, о чём Тениш не имел ни малейшего понятия, полагая старого друга обычным смиренцем, молельщиком в одном из строгих столичных монастырей.

Привыкнув считать Каспера славным малым, чудаком, помешанным на церковных древних текстах, чуть более полезных, чем столетние амбарные книги, Тениш, тем не менее, любил с ним встречаться и ценил обширные, хоть и непрактичные знания друга. Вот и сейчас он вполсилы вёл пустяшный разговор о делах столь давних, что и запрет на них уже забыт, а сами дела похоронены под бесчисленными смутами.

Да, всё проходит, всё теряет свой смысл. А ведь были когда-то кары, и милостивейшая Мать-Церковь громила еретиков-пурпурианцев, жгла их трактаты, да так резво жгла, что не осталось ни строчки, писанной грязными отступниками. Да и их самих не осталось. Всё сгинуло в огне святых борений.

Или не совсем всё?

Пурпурианцы хранили и переписывали тексты странные, древние и не всегда вовсе еретические, но сомнительные, с точки зрения Церкви.

Кому знать об этом, как не книжному червецу, монастырскому затворнику, стеснительному и падкому на малые телесные радости? На курочку, на винцо, на мимолётную ласку, от которой по худому лицу пойдут красные пятна, и глаза на секунду сделаются такими же прозрачными, как тогда, под кустом бузины…

— Так и что же эти пресловутые «Конфиденции»?

Каспер мнётся. Запреты-то давние, но для него и сто лет — не срок.
 
И всё же Тениш побеждает, как побеждал всегда, легко разрушая установления экзодик — улыбкой, пожатием плеч, заинтересованным прищуром... Это же для милого друга!

— Титус писал их как послания трём ересиархам из Энцелады, сиречь Саланги, — он говорит тихо, но, по привычке, очень внятно: сказывается секретарская выучка и уроки ораторского искусства, но главным образом — глухота и раздражительность епископа Грандилла, — места эти и тогда были полны ересей и смуты. Имена сих — Ригерий, Аполионарий и Одеризий. Солнечным Кругом Братства именовали они себя. Собирались на холмах Ферегонды, испытывали голодные галлюцинации, в нечестивом экстазе призывали Искусников и мощь их во свои цели…

Брат Аутперт испуганно замолкает, обрывает себя на полуслове. Эх, дало всё же кисленькое винцо лёгкость языку! Негоже поминать Запретных!

Тениш реагирует на заминку. Охотник за сенсациями, журналист в нём ухватывается за обрывок речи: Искусники!
 
Но он хитрит, притушает блеск глаз, расслабленно машет рукой, чуть не зевает в лицо Касперу — мол, неинтересно вовсе. Но так, для разговора, почему не спросить:

— Искусники? Это которые? Что-то с пурпурианцами мутили?

Каспер едва не стонет: и упоминание пурпурианцев крайне нежелательно, а уж об Искусниках и вовсе говорить нельзя!.. Но Леазен... Ему можно.

— Братство Пурпурного Сердца, — тихо уточняет Каспер, утыкаясь встревоженным взглядом в миску с курятиной, — разоблачено двести лет назад. Титус же писал много ранее.

— Эти «Конфиденции» хороши как исторический документ, — продолжает Тениш, пряча неподдельный интерес за поддельной иронией, — благодаря им известно, например, какие смешные имена были в ходу в древности. Одеризий…

— Да. Они известны лишь потому, что о них писал Титус Андроникус. Само же его писание сохранили пурпурианцы.

— Но, ведь Титус Андроник вроде признан святым подвижником? Кажется... Или это какой-то другой?

Тениш в поисках более привлекательного объекта опять обводит взглядом таверну, игроков в кости, едоков за другими столами, служанку, несущую кувшин...

Каспер, теряя его внимание, обеспокоенно выдавливает новую порцию сведений:

— Нет, тот же самый. Поборник единой веры и подвижник ея, за то и признан... А то, что в пятом послании к Ригерию, он прямо цитирует сего волхва и еретика — сие не грех. В те времена экзодик ещё не было и Титус был вправе...

— М? — чуть рассеянно отзывается Тениш, отрывая взгляд от пышной груди служанки. — Да ведь экзодики были введены из-за пурпурианцев, разве нет? Двести лет назад. А Титус жил... э... Титус жил...

— Десять веков назад, — послушно подсказывает брат Аутперт.

— Ну, вот, видишь, как же он мог соблюсти несуществовавшие ещё табу?

— Табу — нецерковное слово, — бормочет монах, — табу — это у дикарей. Запрет на распространение внутрицерковной информации — это зкзодика.

— О, да, конечно! Само собой, это совершенно другое дело! Каспер, винцо недурное!

Тениш говорит намеренно ласково и язвительно, сбивая торжественный настрой Каспера, обесценивая его знания. Пусть поспорит, пусть откроется! Как бы ни был он мягок, он захочет доказать свою правоту и, глядишь, скажет больше, чем позволено.

Монах поднимает на друга огромные глаза. И речь его, вопреки ожиданиям, не сбивчива:

— Ты думаешь, наш мир всегда был таким, как сейчас? А что, если он был устроен так кем-то? Так же, как мы, люди, устраиваем свои города, а потом на опустевшее — навсегда или на время — место приходят дикие звери и птицы, не ведающие о людях ничего, ибо у них нет истории. Они приходят на покинутые улицы и живут в пустых домах, птицы влетают в разбитые окна и вьют гнёзда в башнях, как в скалах. Для них эти развалины — естественны, это то, что они считают своим, то, что было всегда, всю их короткую жизнь. Они ничего не знают о строительстве, об архитектуре, об искусстве. Об Искусниках. О тех, кто строил всё это и может вернуться в любой момент.

— Не понимаю, — Тениш почти шепчет, потрясённый странным грозовым тоном Каспера, — не понимаю. Искусники — это же секта…

— Не секта. И не люди. Их называли Каменщиками тысячу лет назад. Титус упоминает именно их. Они ушли. Но все ли? И надолго ли? От одного присутствия Искусника мир начинал вертеться иначе.

Тениш мотает головой:

— Сказки! Детям на ночь!

Но что-то вспоминается ему, или какой-то неосознанный страх сжимает горло. Таинственный Искусник, могучий Каменщик, строящий мир, как дом, дом, в котором он, Тениш, только муравей…

— А Бог?

— Церковь обращена к Богу, — говорит Каспер убеждённо, как говорят о дорогом, о сокровенном, — к Богу-создателю, который един действовал на основе Истины. Невыразимой иначе, чем самим этим миром во всей своей полноте. Сила человека — в его душе, которая есть тропа к Богу. А Искусники — это твари, они — всего лишь баловники, декораторы, и что они строят и что они украшают, переиначивая мир Божий — мы не знаем. Церковь преграждает им путь, укрепляя веру в Создателя, отсекая их мерзкую магию.

— Погоди, ведь они могут быть и не Злом? Раз мы так мало о них знаем, а то что известно — под запретом...

— Неведомо. А раз неведомо, то пусть будет по-Божески, а не по-искуснически. Пусть будет настоящее, а не подделка, какой бы она ни была распрекрасной.

— Я не знал, что Искусники и Каменщики — одно и то же. У Титуса… — теперь Тениш обрывает сам себя. Но Каспер не замечает оговорки, он говорит, утешая:

— К счастью, «Конфиденций» с этой цитатой осталось всего две книги. И обе они в руках церкви.

"Три", — мысленно поправляет его Тениш, — "и в чьих руках третья — я теперь не знаю".

Какое-то время Каспер сидит неподвижно, словно исчерпав свои силы, потом одним махом опрокидывает кружку красного и, отчего-то виновато, улыбается Тенишу.

Искусники… Муравей находит миску с вареньем, и ни секунды не думает о том, откуда она взялась.

Неужели кто-то может изменить этот мой мир, выплеснуть его, разбить? Неужели всё разумное и приятное устройство Пояса Бономы, двух прекрасных лун, скального водораздела Голой Шеалы можно было «устроить»? И что устроено, а что истинно и неизменно с момента создания?

Тениш вспоминает то малое, что знает…

Каспер молчит. Он сам столько раз пересматривал оба экземпляра «Конфиденций», силясь найти ответы на неожиданные, сомнительные вопросы. Но в одном он не сомневается — Искусники не должны вторгаться в их мир, и он, Каспер, сумеет отстоять его! С помощью Матери-Церкви. И даже без неё! Как одинокий Воин Господень!

От этой крамольной мысли кровь закипает в жилах. Или от вина?

Застывает в миске куриный жир с разорёнными островками бедренных костей и печёными лохмотьями шкуры. В зале становится шумней, стучат кружки, народу прибыло, из кухни потянуло кислым и палёным, откуда-то по залу пробегает волна тёплого воздуха.

За соседним столом всё ещё бросают кости.
Игроки покряхтывают от натуги, склоняясь к столу — разглядеть что выпало, суетится проигравший, чей голос уже срывается на фальцет, каменеют соигроки.

Тениш и сам бы не прочь метнуть кости перед уходом, да только Рыжий Гонта — катала известный и выиграть не даст никому.

                ***

Цитата из «Конфиденций» Титуса:

«Не ты ли, брат Ригерий, призываешь Каменщиков с их могуществом, дабы они напитали твоё властолюбие своей мощью? Твою гордыню — своим огнём? Не ты ли мечтаешь весь Божий мир предать тварным созданиям, забыв, что мир лишь Творцу повинен и Ему лишь принадлежит? Нет на него прав у Каменщиков, кем бы они себя ни мыслили, нет прав на него и у тебя, ничтожного тщеславца! Уймись, провор, перестань бесноваться в двоелуние! Напрасно ты полагаешь, что Искусники придут в услужение ничтожному помызгу. Твои ли то слова были: «Каменщики строят силой Бога, коя в душе обретает. Сила их от Бога и благо их угодно Богу. Где Бог? Неведомо. А Каменщик — вот он, устрояет зорю в облацех небесных, червлит злато и сребро в горах и водах». Или мне злые языки навет дали? Солонце Божие ты полагаешь подвластным Каменщику? Кто ты еси, Ригерий, сомневающийся в Творце, но кланяющийся тварным? Тьмоукрыт твой разум, червь пожрал его» и т. д.



        Глава 3. Проказы Тениша. Воспоминания

«…Дрожащих звёзд и венчик серебристый…» — всплыла откуда-то неизвестная строчка, легко коснулась разгорячённого лба, но Тениш под её властью поднял глаза на небо.
Ночной октябрьский свод было пуст, ни звёзд-росинок, ни лун. Висела где-то высоко над городом туманная хмарь — вот и всё.
Конец октября. Если принюхаться к неподвижному воздуху, то пахнет осенью, чуть глубже — утаённое тепло прошедшего лета, но резкий ветерок обещает, что скоро придёт зима, первые заморозки побегут по столичным улицам, прихватят грязь глянцевым ледком.

Прогулка освежила голову. Разговор с Каспером показался забавной игрой, вроде тех страшилок, которыми они пугали друг друга в детстве. Если бы не одна давняя история, Тениш выкинул бы его из головы, оставив лишь сухие факты: «Каменщики» Титуса и Искусники, которых церковь боится настолько, что даже старается не упоминать — одно и то же.

Но история была, и она не давала забыть о сегодняшнем разговоре, не позволяла счесть его измышлением мистического ума.

Тогда, четыре года назад, сразу по приезде в Ним, они поселились в большом трёхэтажном доме на берегу Босянки у Старого Каменного моста. В первом этаже находилась кухмистерская, откуда несло дешёвой стряпнёй, прокисшими помоями, и с кучи во дворе — вечной разлагающейся падалью. Эта вонь навсегда связалась у Тениша с невыносимой нищетой и отчаяньем, которого нельзя показать.
Впрочем, обеды были дёшевы, а тогда только это и было важно.

Они жили в трёх крошечных комнатах, причём его комнату так можно было назвать с натяжкой — это был чуланчик без окон, очень душный, сырой и холодный одновременно, там едва помещался матрас, на котором Леазен заставлял себя спать. Второй была спальня, тоже очень маленькая, но там можно было поставить две кровати для дам — сестры и матери, и неоспоримым достоинством комнатки было окно, выходящее на Босянку. Вид из окна открывался прелестный, особенно отрадный в летние дни, когда берега речки, заросшие осокой и дремликом, были зелены. Летом река сильно зацветала, но всё же в ней отражались прибрежные ивы, создававшие полусвод над медленной тёмной водой. И смотреть на это из окна никогда не надоедало. Леазен всегда хотел сбегать туда — искупаться или поудить рыбу, как другие мальчишки, но… Он уже вырос, ему нужно было добывать деньги, и он добывал их как мог и где мог, выбиваясь из сил.
Ним грыз их медленно и мучительно, как любой большой город грызёт маленьких и бедных людей.

Особенно тяжело это испытание далось матери.

На время переезда она ожила было, в её голове все радости жизни были связаны с этим городом, и она по привычке какое-то время ждала их. Не сразу их новое положение дошло до неё, какое-то время она пыталась капризничать и выговаривала Клементине-Адалии за недостаток кружев и хорошего вкуса в нарядах, как будто бедная девушка могла выезжать или принимать гостей; пеняла Леазену за шершавые мозолистые руки, потрескавшиеся от холода, за грязь, за быстро рвущуюся одежду. Но в один непрекрасный день она смирилась. Спину её всё ещё держал жёсткий корсет, но плечи по-старушечьи сгорбились, и она стала тихо сидеть у окна или у камина, зачастую холодного, да иногда открывала один из своих старых альбомов, так заботливо разложенных ею на видных местах: ещё бы, ведь на этих страницах — записи и пожелания хозяйке от вельмож и светских львов… Впрочем, все это было писано когда-то для госпожи суперинтендантши. Нищая же старуха могла только бессмысленно таращиться на великолепные размашистые подписи, на кудрявые выцветшие завитки.

В тот год, первый после возвращения в столицу, им пришлось бы совсем туго, но их навестил — не дядя Алессандье, о нет! — старый слуга отца, начальник его личной охраны. Матушка отказалась его принять, сославшись на болезнь, и разговор состоялся лишь между Хорым и Тенишем, что было очень кстати, ибо Тениш уже был достаточно обтёсан улицей и быстро понял, кто такой Хорый и что он предлагает молоденькому барину.

Предлагалось быть на подхвате. Когда нужно, где нужно. Быть глазами и ушами. Быть ловкими руками и уметь использовать то образование, которое ему успели дать. И Тениш согласился без колебаний. Шестнадцатилетнему парнишке выжить в Ниме совсем не просто, а Хорый был той «крышей», лучше которой Тениш не смог бы найти.

                ***

 — Ферт этот проезжий, — медленно, степенно выговаривал Хорый, сидя на своём обычном месте за столом, уставленном блюдами с едой, кувшинами и графинами, разными и вперемешку — то серебро, то глина. Только что он срезал огромным косарём тоненький пласт лука и отправил в рот.
Тениш сглотнул.
Одноглазый за столом тщательно прожевал, не торопясь налил светлого вина в первую попавшуюся кружку и выпил всю до дна, запрокидывая голову и показывая заросший седым волосом кадык.

«Другому бы так глотку не открыл. Не боится меня. Совсем не боится», — с досадой думал мальчишка.

Хорый не только не боялся, но вроде даже насмешничал: ел не торопясь, говорил скупо, цедя слова.
Тениш закипал, но терпел: раз Хорый позвал его, значит, дело стоящее.

Откуда было знать мальчику, что Хорый не просто тянет время, а тщательно вспоминает мудрёные слова, чтобы выговорить всё правильно и не сесть в лужу голым задом на потеху грамотному барчуку?

— Нужна ему книжка одна. Ты у нас дока по книжной части. Вот найди ему такую книгу, я с тебя половинный процент возьму.

— Что так? И что за книга?

— А то, что книжицу найти не так-то просто-запросто. Я у наших грамотеев поспрошал, конечно, но никто не слыхивал о такой. Потому и процент беру половинный — больно редкая вещь, ра-ри-тет. А то и вовсе — выдумка полоумного шпака. Книга прозывается «Конфиденции», писана господином Титусом… Ан… Андроником.

Мальчишка удивлённо вскинул брови. Он бы и присвистнул, но воспитание не позволило, он только коротко заметил:

— Губа не дура у проезжего господина.

— Не выдумка, значит, — констатировал Хорый.

Он ещё раз вгляделся в худенькое лицо с упрямыми прозрачными глазищами. Ишь, губёнки-то все искусаны, на роже царапина… Да, несладко пацану. Столица веселится, да булыжником мостится.

Хорый был мужик тёртый и битый, мало кто не был ясен ему с первого взгляда его единственного глаза. В сынке господина суперинтенданта он чувствовал малую, но злую и едкую силу. Со временем эта силёнка разъест Тениша в ржу, но сейчас… сейчас она поможет ему выжить на жёстких мостовых Нима. Ну и добрый бывший слуга подсобит. Отчего не помочь тому, кто в будущем, как чуял Хорый, может ещё не раз сгодиться? Дорожка у младшего Бовале пока открытая.

— Ну, теперь цену могу тебе сказать. Есть интерес?

— Есть, — азартно блеснули серые глаза.

— Сто талеров плотит за книжицу.

Лицо Тениша вытянулось, мысли — видно как — лихорадочно забегали, и, что-то сообразив, он не удержался от радостного мальчишеского вопля:

— Сколько-сколько?! Да ты знаешь, сколько может стоить такой Титус?!

— Откуда мне знать? Я не книжник, — равнодушно бросил Хорый.

— А до полутысячи не хочешь? Пятьсот полновесных имперских дублонов, не талеров! Но такой цены нет! Знаешь почему? — Леазен оскалился в нервной усмешке, резким движением взъерошил волосы. — Потому что их нет! Книг этих нет. Хоть пять тысяч обещай, а ничего не найдёшь!

— Пустое, значит, дело?

Мальчишка погрыз было опять закровянившие губы, промокнул кровь пальцем.

— Не знаю. Деньги нужны. Жаль, что я не Титус Андроник, а то бы сам написал.

Старый и молодой рассмеялись сей лукавой мысли да на том и расстались.

Всё было бы кончено на этом разговоре, кабы не одно «но».

В невеликом багаже вернувшегося из ссылки семейства Бон-Бовале хранился экземпляр заветных «Конфиденций». По выписанным на пергаменте буквам маленький Леазен изучал древнеассизский, эту основу всех языков Аккодики — самого большого континента благословенного Пояса Бономы. Самого большого из всех известных — до восточной оконечности материка можно было добираться верхом едва не месяц, а зимой горные перевалы и вовсе отрезали путь от полудиких восточных земель, пребывающих под королевской властью весьма условно. Зато в море россыпь островов — более мелких — была доступна почти всегда. Великие Северные моря, как известно, пустынны по части земель, на Юге простирается почти такой же по величине материк Навена, почти целиком занятый каменистым сухим нагорьем, там и торчит сучком враждебный Салангай. Но древнеассизский и там служит основой языков и многочисленных диалектов, правда изуродованный дикарями-южанами.

Доставая массивный футляр книги, матушка оглаживала его тонкими, суховатыми пальцами, касалась синих кабошонов, вправленных в тёмное шершавое золото оклада, вздыхала и подзывала к себе сына. Мальчик должен учиться, чтобы быть готовым занять любую должность, блистать в любом обществе, а в том, что так и будет, мадам Бон-Бовале не желала сомневаться.

Конечно, это был всего лишь палимпсест, но палимпсест древний, почти ровесник самого писания Титуса. Что такое полсотни лет, когда счёт идёт на века? К тому же самого оригинала уже давно не существовало, и известны были "Конфиденции" лишь по вот таким спискам. Числом три.

Неведомый переписчик был небрежен — сквозь поверхностный текст «Конфиденций» Титуса просвечивали иные, ещё более древние знаки, и они занимали воображение мальчика гораздо больше, чем напыщенные и гневливые отповеди склочного старца.

Конечно, за сотню серебряных талеров отдавать такую ценность Тениш не собирался. А вот за три тысячи имперских дублонов золотом — вполне.

Домой от самой Жиловки тогда не бежал — летел.



        Глава 4. Проказы Тениша. Четыре года назад

Домой не бежал — летел, и на повороте к мосту едва не сбил с ног старого Бецка с его ручной тележкой. Подслеповатый выжига не узнал Тениша, и тот, на ходу пробормотав извинения, побежал дальше, не слушая скрипучего визга вредного старикашки.

Первым делом он кинулся к нижнему ящику комода. С усилием вытянув ящик и едва не оторвав ручку, он сунул нос и сразу понял, что книги нет. Вероятно, матушка переложила. Но куда?

Он обшарил остальные ящики — ничего. Оглядел комнату, боясь, что впопыхах пропустил том, лежащий на виду. Пустая каминная полка, колченогий стол, вытертая скамеечка для ног, рабочий столик сестры у окна, он машинально подошёл, открыл корзинку — нет, видно же, что слишком мала, не поместится Титус.

Оставалась спальня. Обшаривать вещи сестры и матери не хотелось, и он решил подождать. Они не часто выходили из дому и всегда ненадолго. Вот и теперь прошло не более получаса, как стукнула входная дверь, и непривычно радостные, возбуждённые голоса старшей и младшей дам Бовале зазвучали в прихожей.

— Чудесно! Какой воздух!

— И солнце! У меня горят щёки! — шаги, тихий смех сестры.

— О, милый, ты уже дома! — воскликнула матушка, входя в гостиную. — А мы не ждали тебя раньше вечера. Как чудесно! Сегодня прекрасная погода, жаль было сидеть дома в такой день! Я предложила совершить небольшой променад —  к кондитерской... Кле-Кле, выложи пирожные на блюдо и поставь сразу на стол. Раз Леазен вернулся, будем пить чай прямо сейчас, я не хочу ждать ни минуты!

«Ого! Она назвала Клементину детским прозвищем! Возбуждена, суетится, к ней вернулась осанка. Матушка явно чувствует себя на коне. Неужто наведался проклятый дядюшка и, пока меня не было, чем-то заморочил девочкам голову? Что могло понадобиться Алессандье — до сих пор он ни разу не появлялся у нас! Надо как можно скорее всё выведать. Какие ещё неприятности нам грозят?» — лихорадочно думал Тениш, машинально улыбаясь выкладываемым лакомствам.

— А цыплёнок будет чуть позже. Я заказала... внизу.

Она до сих пор не называла кухмистерскую кухмистерской, предпочитая более обтекаемые эвфемизмы. «Внизу», «у кухарки».

«А пирожные-то недурны! Откуда деньги?» — встревожился Тениш. Призрак злонравного Алессандье всё не давал ему покоя.

Матушка щебетала, Кле-Кле тихо улыбалась, но, скорее, печально, чем беззаботно. Похоже, её просто радовало хорошее настроение маман.

— Тают во рту, правда, милый? Как и положено. Всё как и положено. Мы купили прекрасный чай в чайной на углу. Просто прекрасный. Какой насыщенный цвет! Я разбираюсь в чае. Хорошая хозяйка должна разбираться в таких вещах. Слышишь, Кле-Кле? Ты должна научиться, а то чай, который ты покупаешь, не всегда хорошего сорта. Я ведь показывала тебе, как нужно, — в голосе маман просыпаются сварливые нотки, но быстро гаснут. — Наша прогулка была прекрасной, милый. Я бы не поехала в коляске в такую погоду, нет. В такую погоду надо делать моцион. Весьма полезно.

О том, что коляски нет и в помине, она забыла.

— Матушка, у нас были гости?

Мадам Бовале с удивлением воззрилась на сына.

— Нет, ты же знаешь, я пока никого не принимаю.

— Но... может быть, дядя Алессандье? Он ничего не присылал?

Матушка оскорблённо поджала губы и сухо ответила:

— Нет.

Атмосфера в маленькой гостиной мгновенно разладилась. Пренебрежение дяди Алессандье было очень болезненно. Матушка всё ещё питала какие-то иллюзии насчёт крови, родственных связей, и ждала, что блудливый родственник каким-то образом посодействует восстановлению её прав, данных ей, как она полагала, от рождения. Тениш никакими иллюзиями не страдал и видел прохиндея если не насквозь, то достаточно ясно и от возможных визитов ничего хорошего не ждал.

Но нужно было найти книгу. Затем подумать, как вырвать из ферта, а главное — из Хорого, реальную цену. И вообще, было что-то в этой истории, что не давало Тенишу покоя. Интуиция его не просто беспокойно ворочалась, она кричала и подпрыгивала внутри. Думай, думай, Леазен!

— Кстати, дорогая матушка, я хотел уточнить перевод, но не смог найти «Конфиденции».

Матушка отчего-то пошла красными пятнами:

— Сейчас? Мой мальчик, я прекрасно помню каждое слово в этой книге, скажите мне, что бы Вы хотели перевести — я прочту на память.

— Дорогая маман, — пробормотал Тениш, отмечая это внезапный переход на "Вы", — я бы предпочёл сам взглянуть... Там есть пометки на полях...

Маман молчала, как будто кто-то заткнул ей фонтан. Жизнерадостность её увяла, оживление сменилось недовольством. Она сидела с надутым видом и только теребила столовые мелочи: ложечку, салфетку, обводила пальцем край блюдца. Голова её снова мелко затряслась.

Клементина, вглянув на неё, на брата, всё же решилась и сказала:

— Титус продан, Теннен.

Он машинально открыл рот, чтобы сказать, но так и не смог его закрыть. Три тысячи сверкающих золотом дублонов, прозвенев, канули во тьму. Три тысячи! Когда за полторы можно было бы купить скромный домик, нанять служанку... Купить новую одежду, башмаки. У сестры не башмаки — дыра на дыре, какие уж тут прогулки! Чай? Они не могут себе позволить дорогой сорт и маман об этом знает! Сама матушка обносилась за эти годы так, что стыдно смотреть. Три тысячи дублонов — это жизнь, это огонь зимой в камине, это тёплая одежда и возможность нанять экипаж для поездки... На остальные можно лет пять жить скромно, а если будет хоть какой-то доход, то что-то отложить...

Тениш вцепился в скатерть и потянул её на себя. Он едва не взвыл, в глазах потемнело, горло перехватило.
 
Он так рассчитывал на эти деньги!
 
Они были почти в кармане!
 
Он бы что-нибудь придумал и обошёл бы Хорого и этого ферта-книголюба, он бы выдрал всю сумму, потому что козыри были у него на руках — такой книги больше нет нигде!

— ... синие камушки, только поэтому и взял. Я даже не стала говорить ему, что это Титус Андроник! Какой смысл? Ему что Титус, что Бахус — всё равно. Невежда! И все они такие — простолюдины! А этот называет себя букинистом! Не знать древнеассизского...

Кле-Кле осторожно разжимала ему пальцы, высвобождая скатерть, отчего нервно подрагивал старый чайник и дребезжали чашки на блюдцах, заглушая возмущённый клёкот мадам Бовале.

— Но я сказала, что это не камушки, а сапфиры. Какова наглость! Один только оклад стоит не меньше десяти талеров! Что с тобой Леазен?

Тениш наконец выдохнул.

— Бецк? — спросил он.

— Что?

— Покупал Бецк?

— Милый, ты так странно разговариваешь... не понимаю. Что такое «бецк»? Эти Ваши мальчишеские замашки пора бросать. Не забывай из какой ты семьи!..

— Его звали Бецк?

— Боже! Неужели Вы думаете, что я запомнила? Он назвался как-то, но...

— Бецк, — тихо сказала Кле-Кле.

Тениш рванулся из-за стола.

Вслед ему летели жалобы матушки на ужасную невоспитанность, а разве она не пыталась привить ему хорошие манеры, но нет, он весь в несчастного papa...

Бецк! Если он всё ещё не знает, что это «Конфиденции», если до завтрашнего дня никто не переведёт ему...

Уже вечер, он должен лечь спать! Он тоже экономит на свечах. Спать, старый подлец! Дай мне время до завтра, я всё успею!



        Глава 5. Проказы Тениша (продолжение)

Незадолго до полудня на Караульную площадь въехала обильно раззолоченная карета с резным гербом на дверце. На запятках кареты покачивался громадный лакей в тесноватой ливрее. Едва экипаж остановился у дверей некой невзрачной лавки, слуга ловко спрыгнул наземь и кинулся распахивать дверцу и отваливать ступеньку. Из темноты бархатной коробки показалась острая туфелька, потянула за собой шёлковую волну подола, пенные воланы нижних юбок и, наконец, появилась сама обладательница великолепного выезда и роскошного наряда.

Молодая дама с любопытством оглядела неказистые окрестности. Запылённые подслеповатые окошки крохотных витрин, ставни с кованными крюками, тяжеловесные двери, ушедшие в землю на несколько ступеней, сама земля — пропахшая отхожим местом в пятом поколении, где запах мочи был самым стойким, но не самым невинным.
Обшарпанные строения обступили площадь размером со скатерть в приличном доме. Из их окон мутноглазые местные обыватели таращились на небывалое зрелище: заезжие! да в карете!

Выглянув наружу, юная дама потянула носом, приподняла бровки, недоумённо вздохнула и, опираясь на руку лакея, ступила на очень бренную землю Караулки.

Она была прелестна — эдакий шёлково-золотой бутон, благоуханный, надменный, блистающий полной житейской невинностью и незнанием тёмных сторон жизни — очаровательный цветок, заботливо выращенный в столичной теплице любящими родителями.
 
Словно солнце другого мира озарило неприглядный закоулок, и тот в ответ скукожился ещё больше.

Ясно было, что дама здесь впервые, оно и немудрено — что делать аристократке в городском захолустье? Ну, вот разве что посетить лавку «Всякая всячина».

Сероглазая прелестница с мушкой-полумесяцем на нарумяненной щёчке достала из бисерного ридикюля маленький лорнет и, шевеля губами, прочитала вывеску. Да, это именно она, «Всякая всячина». Под названием мелкими буквами было написано и имя владельца: «К услугам Вашим Адам Бецк».

Её тут же встретила горничная, несколько неуклюже вылезшая из другой дверцы. Заботливо кинулась расправлять платье хозяйки, примявшееся за время поездки. Когда служанка коснулась кружев на груди дамы, та сложила лорнет и, не обращая внимания на хлопоты прислуги, решительным шагом направилась к двери в лавку.

Звякнул колокольчик, но в его предупреждениях не было нужды, Адам Бецк уже стоял наготове между входом и прилавком — сквозь мутное окошко он успел увидеть и необычную для этих мест карету, и знатную даму, окружённую хлопотливыми слугами. Правда, он разглядел немногое, но сияние шелков и блеск золочёного герба внушили ему почтение и надежды на серьёзную поживу.

Войдя со света в полутьму, юная дама пролорнировала убогое помещение, медленно обводя стёклышками уходящие в темноту полки, замызганную витрину, столик с безделушками, выставленный поближе к окну. Увиденное её не вдохновило, она поджала губки и так же строго лорнировала хозяина, вмиг ставшего похожим на одну из своих потасканных вещиц — причудливых и жалких одновременно.

Безжалостный лорнет весьма смутил Адама. В эту минуту он проклял свою скупость и леность толстухи-служанки, ибо грязь в лавке могла ему сейчас дорого обойтись. Вдруг брезгливая дама от такого развернётся и унесёт свои нежные шелка на волю, не купив ничего, не оставив золотой пыльцы своего кошелька на засаленном прилавке бедного Адама?
В таких опасениях лавочник постарался улыбнуться как можно приветливее и склониться в самом низком поклоне, который ему позволял застарелый ревматизм.

Наконец, дама подала голос:

— Я ищу безделушку. Что-нибудь необычное и трогательное. Что-нибудь такое… искреннее, как у простых девушек… что-то вроде медальона с локоном или кошелька, сплетённого на память. То, что обычные девушки дарят своим женихам. Понимаете меня? Хозяин! Вы меня понимаете?

Адам очнулся и, опершись о прилавок, с трудом разогнулся.

— Ой, да как же я Вас не пойму? Кто Вас поймёт так, как я Вас понимаю? Такую красавицу! — Бецк оборвал сам себя, поняв, что ляпнул лишнее, не по чину.

При слове «красавица» аристократка щёлкнула сложенным было лорнетом и изучила нездоровое насекомое у прилавка — «что это существо себе позволяет?», но потом милостиво пустила ямочку на нежную щёку: хозяин забавен и безобиден. Толстая грязная обезьянка. Стёклышки перламутрового лорнета заинтересованно блеснули: сценка похожа на театральное представление.

Бецк воодушевился:

— Тот жених не простой человек? Он вращается? Ему надо чувства? Вы правильно пришли — их есть у меня! Вы увидите! Много чувства! Есть кошельки, вязанные из волос — красивые блестящие волосы, почти как Ваши, можно подобрать по цвету. Девушки вяжут их с большим чувством, — Адам не стал уточнять, что это чувство голода. — Никакой жених не устоит! Есть расписные открытки, весьма изящные, вот, с голубкАми. Взгляните — клювики позолочены. А вот чудная собачка. Надпись: «Предана по гроб жизни», обратите внимание на тёплые тона носа — настоящий гейссенский фарфор, с самых мануфактур курфюрста Ансельма, — разливался соловьём Бецк, подсовывая даме всё новые и новые безделки и приглашающе поводя рукой на дальние полки, как бы намекая на необычайные диковины, хранящиеся там.

Она же рассеянно касалась тонкими пальчиками этих вещиц, медленно проходя в тёмную глубину лавки. Потресканные фигурки-allegories, бисерные цветы, пыльные птички под тонкими колпаками стеклянных пузырей, разрозненные столовые приборы, целый ящик дверных ручек — потемневших от времени и отполированных тысячами прикосновений, сами двери, выставленные у стен, таинственные створки в иные миры, кухонная утварь бог знает откуда, чугунные котелки, глиняные кувшины, хранящие грязь иных времён и запах вековых обедов, тонкие как бумага фарфоровые чашки изящного рисунка, но с отбитыми краями, аляповатый наряд Commedia dell’ Arte — платье Коломбины, мелькнувшее густым красным пятном среди прочей ветоши — молоденькая аристократка вглядывалась в это нагроможденье как кошка — с брезгливым любопытством, которое иногда вызывают калеки или особые уродства.

Вслед за госпожой, не сводя с неё глаз, следовала служанка. Этой дела не было до витрин и полок, она вся была внимание: вовремя уловить желание госпожи. «Смотри ж ты, какая преданность», — мимоходом отметил Бецк, полагавший такие чувства лишними и даже невозможными в роде людском. Он был завзятый циник, барыга Адам Бецк, но верил, что у него нежное сердце.

Оказавшись у самой двери, ведущей во внутренние комнаты, юная дама вдруг охнула, обмерла и, схватившись рукой за грудь, медленно осела на грязный пол.

— Ах! Госпожа баронесса! Что с Вами?! — всполошилась горничная. — Мадам! Боже! Это обморок! Ей дурно! Тут такая духота! Боже! Да что же Вы стоите как истукан?! Воды! Нет, воду потом. Её надо уложить! Есть в Вашем клоповнике место почище? Да не стойте чурбаном, помогите же мне поднять её! Или позовите Люсина!

Бецку совсем не хотелось звать в лавку здоровяка-лакея, и он, кряхтя, помог поднять даму, но на ногах та не держалась и горничная потребовала для госпожи места на ложе Адама. Не тащить же её в спальню на второй этаж! К счастью, ложе нашлось ближе, в кабинете совсем рядом. Кабинетом Бецк называл комнату, захламлённую столь мало, что там поместились среди прочей рухляди письменный стол, бюро, какие-то комоды и диван — настоящий монстр — жёсткий, громоздкий и глубокий, кабы не обивка, так и вовсе — дыба.
Они дотащили безвольное тело до этого домашнего алтаря и принесли в жертву. Жертва легла безропотно и бесчувственно.

Служанка тотчас принялась ломать руки и завывать самым жутким образом, так что Бецк окончательно потерял голову и впал в панику.

— Боже! Что делать?! Мадам, ответьте мне! Что Вы встали как столб? Вы хоть знаете кто это? Это дочь самого коменданта… Да! Её батюшка от вас мокрого места не оставит! Боже! И от меня тоже!

Вид бездыханной дамы, дочери коменданта, погребённой в чреве зловещего дивана настолько напугал Бецка, что он кинулся искать у бедняжки пульс, о котором ему рассказывал лекарь, и который обязательно должен быть у каждого живого человека. Но руки у него дрожали и он ничего не нашёл, да тут ещё проклятая девка стала орать: "Да как вы смеете?! Это же дочь самого коменданта! Самого!! Вы хоть понимаете?! Уберите руки!"
Бецк с ужасом отдёрнул пальцы, норовящие поискать пульс в малопригодных для этого местах.

— Я ничего! Я только...

Служанка зашипела не него так, что Бецк буквально ощутил горизонт своей жизни. Казалось видимым как страшный родитель рушит мир прямо над головой безвинного Адама и погребает под тяжкими обломками бесценную лавку, милые сердцу товары, его самого и все его мечты о лучшей доле, хотя и нынешняя его в общем устраивала — до сегодняшнего дня; ведь он добился немалого и рассчитывал встретить старость обеспеченным человеком... И тут на тебе: комендант-убийца!

Несчастный даже не поинтересовался, комендантом чего является многочтимый отец хрупкого создания. Кто именно посадит его голову на пику — комендант Медной Бури — самой страшной тюрьмы Нима или комендант дворцового гарнизона? Какая разница...

— Что же делать? — пролепетал он. — Что делать…

— Воды! Срочно! Солей! Пошлите кого-нибудь в аптеку! Лекаря!

— Эээ, на кого я брошу лавку? Я один, помощник ушёл. А служанка на рынке... Но она должна вот-вот вернуться. Можно подождать.

Помощник и правда был послан ещё утром за местным грамотеем, по слухам, знающим все языки на свете, дабы прочитать непонятный трактат, добытый у бедного семейства, но что-то он задерживался.

— Боже! — заверещала служанка. — Да помогите же мне! Я расшнурую ей корсет! — глаза у Бецка слегка округлились для улучшения обзора, но непоследовательная девица принялась орать уже другое: — Трите ей руки! Слышите? Вот так, возьмите и растирайте, я сбегаю за нюхательной солью. Там, в карете, есть флакон. Трите руки. Не дайте ей остыть!

Последняя фраза наполнила Бецка ужасом. Если дама остынет — ему конец!
И он принялся растирать нежную кожу, да так, что едва не содрал её.
Играли ли тени в глубинах чёрного дивана или лежащая без сознания дама и правда болезненно скривилась?

Служанка выскользнула из комнаты, но, вопреки своим словам, побежала не на выход, к карете, где хранилась спасительная соль, а напротив — в глубь коридора, к лестнице. Она легко и неслышно взбежала наверх, остановилась на площадке у низенькой, едва не в половину своего роста, дверцы. Там она задрала передник и наклонилась к замку. Несколько секунд возни — и раздался скрипучий щелчок, дужка замка освободилась.

Девице не пришлось даже заходить внутрь чуланчика: Адам свалил вчерашнюю добычу прямо у порога.
Здесь, на куче прочего барахла лежал вожделенный Титус. Золотой оклад оказался слишком громоздким и девица, ни секунды не сомневаясь, выдрала один только переплетённый том и упрятала его под пышную юбку. Он канул туда, в сатиновую бездну и затаился.

— Ну что? Как она? — спросила служанка удивительно спокойным тоном, входя в кабинет, где Бецк продолжал растирать даму с неубывающим пылом.

Дама тут же застонала и открыла глаза.

— Боже, что Вы сделали с моими руками? Вы их что, кипятком обдали? Мне больно!

Адам обрадовался: месть страшного коменданта и неминуемая смерть откладываются. Дама ожила! Вот что значит правильно тереть руки!
Теперь, чтобы избежать повторного обморока, нужен свежий воздух!
Бецк схватил первый попавшийся гроссбух и стал махать им, пытаясь создать подобие лёгкого ветерка. При этом он не рассчитал вес гроссбуха и заехал бедняжке по лбу, когда она попыталась встать с дивана. Жертва снова пала, обливаясь злыми слезами и сдерживая все свои аристократические чувства.

В это самое время вернулась с рынка кухарка Бецка и растворила дверь кабинета с вопросом: отчего это лавка стоит пустая, заходи кто хочешь, выноси чего хочешь, а под дверью мается какой-то мужик в позументе и при нём карета… чегой-то?

Адам, забыв обо всём, ринулся спасать своё добро, юная дама, держась за лоб, с шипением покинула негостеприимный дом, вместе с ней убралась и горничная.

— Чегой-то девки плоские пошли. Расфуфырились, платья с вырезом, а положить-то туда и нечего, сисек-то нет, — проворчала дородная кухарка, — мода такая, на тощих. Тьху!

В карете, катящей прочь с Караульной площади, молоденькая аристократка повернулась к своей служанке и нежнейшим голоском спросила:

— Ну чё, жиган, отщипнул своё рыжьё?

— Жужу, что за базар? Вот как на тебе графу жениться? Следи за метлой.

— Ништо ему, он на ****е женится, а не на разговоре. Отщипнул рыжьё-то?

— Облом, балеринка. Зря понтовались.

— Тебе — да фарта нет? — недоверчиво прищурилась Жужу.

Тениш отвернулся, пустил желвак по тонкой скуле — чтоб девчонка поняла и заткнулась. Она поняла.

— Ко мне поедем? Атлет пусть идёт дохает. Хочешь?

— Не сегодня.

Но тут же неожиданно повернулся к ней, разочарованной, обхватил милое личико ладонями, коснулся воспалёнными губами алых губ:

— Хочу…

У девочки от радости вспыхнули глаза:

— Щас? Тут?

— Ну, — выдохнул Тениш.

И горничная полезла мять кружево корсажа, которое недавно так заботливо расправляла.




        Глава 6. Проказы Тениша (продолжение)

Настоящее время.


Беззаботной прогулки по тёмным улицам Нима не получилось.

Скользя в темноте по кучам отбросов, да едва успевая уворачиваться от плеска помоев сверху (рачительные нимские хозяйки заливали улицы только дождавшись темноты, когда все приличные люди уже сидят по домам, а облить бродягу или позднего гуляку — так ему фунтом грязи больше, фунтом меньше — всё едино, не сахарный, не растает) Тениш добрался до ярко освещённой площади.

Там, у костра кучковались ночные извозчики и сторожа, грелись солдаты стражи, на огонёк заглядывали и торговцы, что посмелее — продать нехитрой снеди.
Он с удовольствием залез в потрёпанный фаэтон и покатил через город к улице Найдёнышей, где за высокими мальвами притаился маленький домик дам Бон-Бовале, ох, нет, нынче просто мещанок Бовале, без всяких аристократических приставок.

Сам Тениш, как и положено молодому человеку, снимал отдельное жильё, но навещать своих любил и знал, что там ему всегда приготовлена комната во втором этаже, которая хоть и называется торжественно «спальня для гостей», на самом деле принадлежит только ему.

Трясясь на твёрдом сидении, он вспоминал то своё приключение и торжествующая улыбка расползалась по его лицу.
Тогда, четыре года назад, ему нужно было всё успеть!

                ***

Именно тогда он в полной мере оценил возможности печатного слова.

В крохотной редакции газетки «Нимский болтун», где ему иногда удавалось подработать, он застал Нуаре Тротта — редактора, издателя, корректора и интервьюера в одном лице. Маленький, плохо выбритый, в сбившемся к уху перекрученным верёвкой чёрном галстуке, с перепачканными чернилами пальцами, Нуаре, если не метался по городу в поисках заказчика, дневал и ночевал в редакции, порой в буквальном смысле: когда его за долги выгонял очередной домохозяин, Нуаре спал тут же, на кипах старых газет, и обедал за редакторской конторкой. Всё было преходяще в его жизни, только не «Нимский болтун».

К Тенишу он испытывал приязнь грамотного человека и нечто вроде доверия. Впрочем, дальше курьерских поручений дело не шло, но в тот вечер Нуаре позволил Тенишу поднять недельную подборку не только своего «Болтуна», но и других газет-конкурентов, которые он хранил в отдельном шкафу, ревниво запираемом на ключ.
Именно там, у конкурента, Тениш обнаружил, наконец, искомое. Когда стемнело и в глазах начало рябить от слабого света, на странице объявлений «Хроникёра» недельной давности он прочёл: «Куплю книгу «Конфиденции», автор Титус Андроник. Список не позднее III века. Спросить в гостинице «Адамант», что у Южной станции, господина Фрелио М. Люка».
Вот он, проезжий ферт!

Хорый был обойдён!

Но глазам Тениша было рано отдыхать. Если бы в детстве он изучил книгу чуть хуже, если бы не закралось странное подозрение на грани интуиции, он бы не стал выискивать на полях вновь добытой книги едва различимые знаки, неразборчивые надписи, и не стал бы дотошно переносить их на чистые листы, создавая точнейшую копию книги. Что-то подсказывало ему: сделать это необходимо.

«Ласточки носят глину Каменщику».

Малышом он не видел в этом предложении никакой несуразицы. Ведь ласточки действительно носят в клювах глину, когда строят гнёзда, почему бы им не принести немного глины каменщику? Он тоже строит.

«Глина та обманка еси».

С этим было посложнее. В обманах маленький Леазен понимал немного, это было какое-то абстрактное зло из мира взрослых и связать его с благородными ласточками он так и не смог.

Он никогда не просил у матушки разъяснить эти отрывочные строчки, а она словно не замечала надписей вне текста.

«Питаемый… » — дальше не различимо, но Тениш старательно переносит все закорючки.

«Сокол бьёт ласточку». Непонятно. Но вот рядом проступают какие-то завитушки — перерисовать.

«Сокол гнезда не вьёт, в гнезде не сидит, Мёртвое Сердце хранит». Написал «хранит», но тут же понял, что ошибся — последняя буква неразличима, да и после неё что-то проглядывает. «Хранит»? «Хранимо»? Не различить. Зарисуем, как есть…

Дальше, на 14 станице — здесь крупно написано и почерк твёрдый: «Свет». Больше ничего.

Последняя надпись:

«Погибельно ему лишь М… Сердце». Скорее всего, «Мёртвое Сердце». Артефакт? Или имеется в виду настоящее мёртвое сердце? Чьё?

Кто писал это на полях? Коротенькие заметки, похожие на бред. Но почерк одинаковый во всех записях, это видно, несмотря на то, что чернила давно выцвели, стали бледной охрой. Рядом проступают из пергамента рисунки: ласточка в картуше, треугольник вершиной вниз, похожий на сердце, клякса… Рисунки ещё более старые, текст ложится кое-где прямо по ним. Иногда ему кажется, что неизвестный комментировал не столько текст книги, сколько эти изображения.

Всю ночь Тениш дотошно копирует всё.

К утру ломит спину, шея не поворачивается, он зевает до дрожи, чуть не вывихивая челюсть.
Но он готов.

Южная станция. От гостиницы «Адамант» сломя голову несётся мальчишка, бросается к готовому отъехать в Мус дилижансу. Едва не бросается под лошадь, повисает на дверце с риском быть обожжённым кнутом кучера, маленький оборванец голосит, выкликая имя пассажира:

— Господин Фрелий Лука!

Кучер ещё не успел тронуть лошадей, потому только мальчишка и жив остался, это ж надо — под лошадь сигать! Чертенёныш!

В окошко кареты высовывается господин с бледным постным лицом в густой чёрной бороде.

— Чито тьибе, малчик? — спрашивает он с сильным акцентом.

— Вы книжку искали? Этого… Ад… старинну книжку? — мальчишка путается в словах, но грязную руку от рамы не отцепляет.

— Ну, чего там, езжать пора! А ну, пошёл, ужо тебе, будешь знать! — грозит кнутом кучер, но только грозит, не бьёт. Чернобородый (а значит и всё, что к нему) чем-то пугает его.
Возроптавшие было на задержку пассажиры притихли, едва бледный господин обвёл их тяжёлым взглядом.

Он неторопливо вылез из кареты, внимательно выслушал сбивчивую речь пацана, покивал, когда тот достал из холщовой сумки квадратный свёрток, так же внимательно посмотрел первую открывшуюся страницу, мальчишка сразу потянул книгу назад со словами «погляд денег стоит», и, проведя ещё несколько минут в трудных переговорах, глянул по сторонам, не сомневаясь, что за малолетним посыльным есть серьёзный пригляд, достал кожаный мешочек, потом ещё один, подумав, отсчитал остальное крупными купюрами и, сунув нос в полученную котомку с книгой, слегка порозовел и почти живо забрался в ожидающий экипаж.

«Успел!» — подумал Тениш, глядя (недолго) вслед отъезжающей карете.

Они успели не только застать проезжего ферта, но и избежали смотрящих из городского дна. Те могли не только приметить, но и ограбить, а уж разговоры пошли бы точно. Они и так пойдут, — думал Тениш, — но смутные, без очевидцев и конкретики.

В том, что Жужу, выбранная на роль посыльного, будет молчать, Тениш не сомневался.

Как теперь живётся госпоже губернаторше, графине Риффлое, в далёком Посса-Бель-Маре? Край, говорят, божественный. Вот только лихорадка свирепствует на райских берегах. А супруг много старше её годами, здоровье уже не то… Почему бы девочке не вернуться в Ним? Все давно забыли балетную «крыску» Жужу…

Он разнежился воспоминаниями о тонкой ласковой ручке, о горячих тесных объятиях…

                ***

Дом встретил его теплом и уютом. В гостиной был накрыт чай, сестра тут же предложила ужин — всё тот же цыплёнок! Тениш, смеясь, отказался.

Всё это милое благополучие «девочек» умиротворяло его. Деньги, вырученные с таким трудом и риском, пошли впрок. Как и мечталось, был куплен домик, нищета (страшная нищета, до голода и дыр в изношенном платье) была забыта, и хоть её призрак ещё грозил из углов бессильным кулачком, но вот чай, вот пламя в камине, вот розовые щёчки Кле-Кле — этого достаточно. Пока достаточно.

Конечно, он не мог не замечать, как постарела мать, как она сидит с трясущейся головой, и ужас, кажется, навсегда застыл холодной плёнкой в её тусклых глазах.

— Ещё чаю, матушка? — голосок Кле-Кле звенит.

Она рада его приезду.
Не слишком ли рада? Не слишком ли ничтожный повод для радости у взрослой девушки?
Её жизнь так однообразна...
Правду сказать — так безнадёжна.
Ни приёмов, ни выездов, ни ухаживаний... Да и кто она такая сейчас? Аристократка, лишённая титула, бесприданница. На что ей рассчитывать? Кто сделает ей предложение? Разве что местный лавочник.

Но матушка скорее умрёт, чем допустит такое, да и сама Клементина, кажется, готова иссохнуть в девичестве, чем пойти на мезальянс.

Что там таится, в глубине серых, как и у него, прозрачных глаз? Гордость? Горькие мысли? Тоска? 

— Кле-Кле, пирожные очень вкусные, особенно крем.

Улыбка.

Уют.

Призрак нищеты зорко следит за собравшимися из тёмного угла. Это всего лишь передышка, говорит он. Вы ничего не изменили. Всё держится на этой тоненькой ниточке — мальчишке, возомнившем себя взрослым. Сорвётся он — полетят к чертям и эти две куклы!

Дамы смеются, тени двигаются по стенам, как в живом фонаре, люди наклоняются друг к другу: подлить чаю, коснуться локтя, заглянуть в глаза…


        Глава 7. Действие с выбором. Смотрины

Во сне он разглядывал миниатюру. Цветное лаковое изображение было столь искусно, что можно было рассмотреть не только калитку сада и белую стену дома, но даже обстановку в комнате. Всё освещение на картинке несло рыжеватый оттенок заката, и от этого становилось тревожно, древний инстинкт подсказывал: скоро ночь, пора возвращаться домой.
И как уютно, когда есть куда вернуться…
Но если нет, и ночь встречает твои шаги гулким эхом пустых холодных улиц? Если нет двери, которую ты можешь открыть? И некуда постучаться?

Тениш пытался и никак не мог добиться того, чтобы изображение стало объёмным, а знал во сне, что это можно сделать, и тогда он сможет очутиться там, в саду возле дома, пройти забытой тропинкой к крыльцу...

Но не выходило.

Он пробовал ещё и ещё, но плоский квадратик оставался плоским, и более того — мертвел от усилий и от этого горло перехватывала жестокая тоска. Она стремительно усиливалась, и он впивался в милую фотографию отчаянным взглядом, будто только она могла спасти его от гибели. Но всё напрасно, спасение ускользало, живые краски серели, выцветали, контуры расплывались… бессмысленная лаковая картонка…
А потом пришла гибель. Смерть подцепила его кончиком ножа под ребро и отправила в мучительное долгое падение, где самым страшным была даже не боль, а вот это предчувствие тупика, конца, ничего.
Перед тем как кануть в бездну, он всё же успел обрадоваться: в этой жизни мать и сестра оставались живы.

Он проснулся одержимый всё той же тоской, хотя, как всегда, детали сна, ещё минуту назад столь ясные и связные, уже забывались, кануло в беспамятство странное название лаковой миниатюры, забылась и серебряная рукоять ножа Смерти, и последним ушло из памяти небо над белой стеной, обещавшее волшебно-золотой закат.

Здесь и сейчас пора было вставать.

За ночь комната окончательно выстыла — вчера, вернувшись к себе, он не стал разводить огонь в жаровне, а ночью ударил морозец. Вода в кувшине, стоявшем на подоконнике, не покрылась ледком, но охладилась изрядно. Пришлось звать слугу с кипятком, бриться, умываться, осматривать платье на предмет вчерашней грязи… И тут в комнату винтом ввернулся какой-то безликий человечек, цепко глянул в лицо Тенишу, протянул конверт и тут же бумажку:

— Под роспись.

По всем повадкам — человечек Вехлина.

Тениш расписался и не удержался от едкого замечания:

— По лестнице-то вы прошли неслышно, а в дверь нужно было стучать.

На что безликий ответил ровно и чуть слышно:

— Стучал-с. Плескаться изволили.

И отбыл.

«Ну вот, — подумал Тениш, — то, что человек плещется и может быть обнажён — ему всё равно, у него предписание. Однако же он меня в лицо знает, а я его не припомню. Работает недурно вехлинская контора…» Ещё мелькнула мыслишка, что не зря ли поддел неприметного чинушу, такие (он знал) и без серебряных рукоятей отправляют в бездны — разными способами...

Но пустое!.. На каждый чих не наздравствуешься.

Письмо было в ненадписанном конверте и в лапидарном безликом стиле приглашало не позднее полудня прибыть в гостиницу «Золотая кубышка».

«Где же это у нас такая? Уж не та ли, что у часовни Влериана Фанатика? Ах, нет, то «Кошель золота». А «Кубышка» где же?»  — задумался Тениш.

Наконец перед мысленным взором мелькнула потрёпанная вывеска с жёлтым цветком, с перекрещенными кривыми ложками — гостиница была не так далеко, в сети запутанных переулков у Пинакотеки Шеро. Тениш улыбнулся сам себе: журналистская память не подвела. Профессионал должен знать все столичные гостиницы, не позволять извозчикам водить себя за нос. Годы беготни по Ниму не прошли даром: с Берескута на Балочью его не повезёшь через Обводную — дворами два шага.

Забавно, что Вехлин, обычно такой скрытный, хочет встретиться в столь людном месте, в гостинице — да днём! С чего бы?

Хозяйский завтрак — остывшая яичница и ломоть хлеба не смогли испортить ему настроения.

Дорога, кроме моциона и свежего воздух, таила и другое удовольствие. Под крылом гранитного урода Шеро притулилась кондитерская, а там всегда горячий, обжигающий кофе с меркой ликёра или коньяку, незаменимого в ясный осенний день. Тогда и холодок станет лишь легко пощипывать щёки, а не пробираться ледяными пальцами под одежду. Всего лишь конец октября, а уже подмораживает!

В синем, пронзительно-синем высоком небе быстро летели белые острые облачка, иногда набегая на солнце, и тогда делалось отчётливо холоднее, на западе таяла над городскими крышами бледно-розовая Белонка — сейчас только призрак той яркой малиновой хризантемы, беспощадно сиявшей в минувшей черноте.

Когда Тениш добрался до «Кубышки», до полудня было ещё далеко.
В пустом общем зале Вехлина не было, чего и следовало ожидать.
Прождав до первого удара полуденного колокола, Тениш обратился к хозяину, хмуро озиравшему пустой зал:

— Я хочу видеть моего представительного друга.

Фраза могла быть любой, ключевым словом был эпитет «представительный», который вызвал у Тениша внутреннюю усмешку: он совершенно не вязался с невзрачной внешностью Вехлина. Ох уж эти затаённые мечты мелкого чиновника!

Хозяин коротко кивнул на лестницу и буркнул: «Нумер 22».

Окна двадцать второго номера выходили на площадь, совсем небольшую, но проезжую и весьма оживлённую.

А ведь этот фасад в три этажа я видел, но не знал, что это гостиничный, — подумал Тениш, глянув вниз, на толпу лотошников, разносчиков угля, молочниц, вездесущих детей с красными носами, вот проехала карета — квадратный остров в этом маленьком море голов, шляп и чепцов...

Где же Вехлин?

Комната была нелепой. Меблировка — с бору по сосенке: у входа — новомодный, выкрашенный голубой краской комод с гирляндами и расписными яблоками на дверцах, вещица будуарная, у окна — стол, рядом топорной работы табурэ, способное выдержать и диковинную гигантскую свинью багамота из зоосада, и тут же стоящее вполне приличное кресло чёрного дерева с резной спинкой и подлокотниками, явно знававшее лучшие времена. Венцом разномастной мебели была кровать под ситцевым в цветочек пологом, уныло ютящаяся в углу.

Наконец вошёл Вехлин, встал у окна и тут же отошёл, кривя губы.

Освещение было хоть куда — солнечные лучи врывались сквозь высокое, ничем не прикрытое окно, согревали нетопленную комнату и не оставляя шанса теням, отчего Тениш почувствовал себя актёром на неведомой сцене — вдруг почудилось ему какое-то недоброе пристальное внимание. Но не от Вехлина, тот был занят собой.

Пожалуй, в первый раз Тениш мог спокойно рассмотреть его. Мелкий, лысоватый человек совершенно ординарной наружности.

Тениш разглядывал его казинетовый сюртук, башмаки с дешёвыми медными пряжками, но хорошей кожи и искусного пошива, руки с неожиданно тонкими изящными пальцами, и с удивлением понял, что, закрыв глаза, вспомнит только это, но никак не лицо.
Поразительно непримечательная физиономия! Между тем Тениш знал его как человека толкового, предусмотрительного и не без юмора, но вот одарил же Господь такой внешностью, что хоть обсмотрись, а никак не удержишь в памяти! Впрочем, чиновнику тайной канцелярии такая внешность на руку.

Отчего он так недоволен? Раздражён — это просто бросается в глаза! Что так?

Вехлин наконец переломил своё настроение, любезно улыбнулся и предложил:

— Присаживайтесь. В ногах правды нет, говорят.

Тениш незамедлительно занял чёрнодеревное кресло. Поёрзал, устраиваясь: роскошное кресло оказалось неудобным и тяжеленным — незаметно нажав на него, молодой человек так и не смог сдвинуть его с места, пришлось терпеть свет в лицо. Вехлин же скрывался в нимбе от окна.

Наверняка предстоит какой-то важный разговор, иначе зачем было вызывать его сюда?

Он ждал слов Вехлина, но тот повёл себя и вовсе странно.

Немногословно извинившись, он сообщил, что сейчас принесёт дополнительный гонорар за последнее дельце, «премию» — так он выразился.

Тениш напомнил, что уже получил плату, но Вехлин лишь махнул рукой, сказал "извольте подождать" и снова исчез за дверью.

Тениш остался сидеть в комнате один.

Минуты текли томительно. На подоконник села какая-то птица — он по-прежнему не различал ничего из-за яркого света. Птица постучала в стекло и улетела. Снизу, с площади сквозь обычный гомон голосов поднялся какой-то шум, стук, лязг, кто-то свистел, кричали. Встать посмотреть было лень. Поймали воришку? Лошадь взбесилась?

Ещё несколько минут, он пытался разглядывать дрянную олеографию, висящую над кроватью, убогую обстановку, но всё это скуки не только не развеяло, но напротив —  усугубило.

Ей-богу, что за нелепость — проводить конспиративную встречу у кровати в голубой цветочек! Уж не завалиться ли тут спать?

Но тут вернулся Вехлин, значительно повеселевший, с приятной улыбкой на тонких губах, достал мешочек, очевидно провисший под тяжестью монет.

— Дорогой друг! Здесь двадцать золотых. Прекрасная премия! Не благодарите, я всего лишь выполняю свой долг. Не примите это как нелюбезность, — продолжил Вехлин, бесцеремонно приподнимая его за локоток и подталкивая к выходу, — но у государственного служащего время принадлежит не мне, увы! Я очень рад удостовериться в Вашем полном здравии. Надеюсь, Ваши матушка и сестрица так же благополучны?

— Да, особенно теперь, — Тениш тряхнул тяжёлым кошельком.

— Славно, славно, — скороговоркой ответил Вехлин и вывел его из нумера.

Ошарашенный Тениш почувствовал, что его как-то провели, но как и в чём осталось только гадать.

Впрочем, какая разница? Деньги — вот они, не пахнут и даже приятно позвякивают. Половину — матушке, то-то будет радости в маленьком домике!

Тениш привычно нырнул в толпу, проталкиваясь к стоянке извозчиков, уже приметив там приличный шарабан.

Если бы он присмотрелся к окнам, то заметил бы, как дрогнула плотная портьера за стеклом номера 24, соседнего с тем, который он только что покинул. Всего лишь дрогнула. Никакое лицо не показалось в окне, ничей пристальный взгляд явно не сопровождал торопящегося Тениша. Да и вообще, вздрогнуть занавеска могла и от сквозняка.
Например — от сквозняка, который поднял Вехлин, открыв дверь этого самого 24-го номера.

Он нырнул в тёплую мглу комнаты, которую сам же натопил утром, памятуя о том, что начальство любит комфорт, а Дагне так и вовсе чуть ли не пироман.

Дагне и впрямь стоял у камина.

— Ну, что скажешь?

Вехлин был готов к такому вопросу и твёрдо ответил:

— Мужчина.

Дагне повернулся к нему, несколько секунд рассматривал, как будто услышал что-то неожиданное.

— Ты уверен? Мальчишке женщина ближе, нет? Чужая беспомощность, возможность самоутвердиться…

— Женщин ему хватает. Мать и сестра. Самоутверждайся сколько влезет. Для него женщина — это обязанность. Обуза. Ответственность. Эмоциональное напряжение. Нет. Мужчина.

Дагне недоверчиво хмыкнул.

— Ты хочешь сказать, что внутри он менее самостоятельный, чем выглядит снаружи?

— Он ближе к пределу, чем кажется.

— О пределах тебе известно достаточно, — задумчиво протянул Дагне, — положусь на твоё мнение. Я так понимаю, юное создание ему предлагать не надо? Как ты говоришь — лишняя ответственность…

Вехлин промолчал. Начальник понимал его правильно —  так зачем суетиться и тратить слова?

К тому же Вехлин разбирался не только в пределах выносливости, но и в тайных, завуалированных желаниях... Да что там, одного взгляда хватило, чтобы понять.
Так что вывод один — мужчина.
И даже известно, какой мужчина.

— А как же опыт с дядюшкой? Это ведь негатив, — заметил между тем Дагне.

— Тем более, — пробурчал Вехлин неожиданно для себя.

— А! Реванш! Сурок ответит за всё? — Дагне засмеялся. — Ну что ж, посмотрим.

— И всё же, — добавил он уже у двери, — я бы предпочёл женщину.

— Так то Вы, — грубовато брякнул Вехлин.



        Глава 8. En garde Дагне

Иногда люди играют с судьбой. Но они азартны и трусливы и потому всегда проигрывают бесстрастному божеству.

При наличии второго, судящего их «я», они играют с собой в себя лучшего, в мыслях и на словах объясняя свои мерзости разного рода причинами и резонами, которые призваны вызвать сочувствие, но чаще всего выеденного яйца не стоят. Признавая за собой пакость, человек стремится объяснить её происками других людей или обстоятельствами непреодолимой силы. Самолюбивые предпочитают объяснять всё кознями врагов — это позволяет им оставаться баловнями судьбы, более жалкие сетуют на обстоятельства.
Несмотря на эту перманентную правоту, им приходится подчищать собственную память и даже писать какую-то параллельную реальность, которая, в силу разумения сочинителя, грешит лакунами, дырами и провалами.
Оглядываясь назад, они видят прерывистый заячий след,  но всегда можно сделать вид, что это след тигра, охотившегося за зайцем (я — тигр!), или след белого и пушистого зайца, мирно удиравшего от тигра (я бел и чист!). В общем, верьте в людей, они найдут, чем оправдать свои поступки. Но помните, что оправдание предшествует повторению.

И почти всегда они играют в борьбу с другими людьми. 
Проигрыш в расчёт не принимается, всякая схватка начинается с безоглядных надежд. Заранее упиваясь своим триумфом и прикидывая барыши, герой, весь в белом и осенённый нимбом, кидается в бой. В любой бой. Дружба, семья, любовь — всё становится ареной, везде надо выиграть, захватить, выгрызть победу. Всё должно быть по-моему, всё — моё! Всё или ничего! Те, кто согласен на часть — обычно в обороне.
Что делать по получении «всего» — понятно (хотеть другого «всего»), а вот «ничего» может быть совсем не таким, каким его представляют: падение может длиться всю жизнь, и даже смерть ему не дно, человек перед дракой даже вообразить себе такого не может. И даже распавшиеся части личности несут на себе клеймо страха.

После первых поражений иногда приходит трезвость, но она не меняет устремлений; отрезвлённый и обозлённый неудачник выбирает противников послабее, цели попроще. Но правят им всё те же привычные страхи и желания.

Особо сообразительным поражение подсказывает: чтобы владеть другими, придётся взнуздать и себя. Иссушить душу и тело, сузить интересы до булавочного острия, отказаться от бесполезного балласта чувств, лишних желаний, сердечных порывов.

Наука эта даром не проходит. Укрепляет волю, правит устремление, оттачивает мастерство, учит лицедейству без сцены, расчётливости без математики. «Один удар — одна смерть» — вот тот урок, который она позволяет выучить.

Так рассуждал Дагне, давно переведший жизнь в набор фехтовальных терминов, с мрачным удовольствием подмечая, что это сходство не выдумано им в приступе мизантропии, а вполне реально и действенно.

Комбинация Бертольди, не раскрытая им до конца, а почуянная интуицией бывалого бретёра, вызывала, как всегда, смутное восхищение давним другом; неожиданный выход на арену псевдоопытного мальчишки Тениша порождал усмешку. Предстояла занятная партия, в которой Дагне был участником — в чём-то орудием, в чём-то полноправным игроком, но он точно знал, что душа его не будет затронута этой игрой.
Все свои схватки он давно выиграл или безнадёжно проиграл и на последующие смотрел равнодушно.

Он полагал — это опыт.

Но и опытный игрок не знает всего о бесконечной арене ассо.

И безупречный Дагне, избегая играть с судьбой, привычно прячась за исполнением долга и чужой воли, всё-таки проигрывал, не видя главного.

Его жизнь, как и у всех, определялась обстоятельствами. Исходя из неё, понимая и оправдывая свои поступки, он создавал картину мира и полагал её вполне соответствующей реальности. Он полагал её разумной. Она его не подводила. Иногда он констатировал это с грустью, иногда с усмешкой, но что бы он сказал, если бы узнал, какими громадными лакунами зияет эта картина, что бы он почувствовал, увидев, что все его рассуждения о жизни — лишь прерывистый след, кривые стежки по краю неведомой пропасти?

Ибо обстоятельства были известны ему не до конца. Одно из них, может быть самое важное, оставалось за пределами знания.

Будучи воином по рождению и по воспитанию, Дагне привык без колебаний отбрасывать смутные сожаления, детские воспоминания, когда мир был другим... Но ведь у всех в детстве мир — другой, разве нет?

Потягивая Vino Rosado этим поздним осенним вечером, он привычно любовался игрой алого света в фамильном перстне.
Отец, умирая, успел передать его двенадцатилетнему сыну с наказом никогда не снимать. С тех пор Дагне лишь дважды менял пальцы: с большого перенёс на средний, и позже, ещё подрастя — на безымянный, где перстень неизменно сидел уже лет пятнадцать.

Отец... Он поздно женился. Оставался нелюдимым в собственном доме, замкнутый, вечно угрюмый, словно посторонний. Ни тепла, ни смеха, ни шуток, даже когда была жива мать... Дагне помнил его сухую, чуть сгорбленную фигуру, седые волосы, но почти не помнил его голоса: они не разговаривали. Только вот этот горячечный шёпот: "Никогда... никогда не оставляй!" и последнее усилие пальцев, одевающих ему кольцо. Мальчик был напуган и этим шёпотом и горем, вдруг обручем сдавившим его сердце. Мир словно померк.

Он снова коснулся кабошона. "Я не оставил, отец."

Камень ответно вспыхнул.

Достаточно знать правила и уметь их вовремя отбрасывать.
Тренированное тело готовилось к забаве, дрессированная душа — к новой победе. Он всё сумеет.

Дебют: преднамеренно-экспромтное действие с возможными тактическими вариациями, любимой из которых было нападение с прямой рукой, казался весьма уместным для бесхитростного начала. Много ли мальчишке надо...

Ангаже. Батман. Куле. Легче, Дагне, легче, не испугай юнца! Помни о сердце...


--------------------------------------
Примечание:
En garde (ангард) — позиция, удобная для боя, готовность к бою, настороженность.


        Глава 9. Отель Fauconnerie.  Атака на подготовку

Атака на подготовку — выполненная на противника, приближающегося с целью перехода в атаку.

                ***

Я сломал печать, открыл конверт и уставился на короткие строки: «Сиятельный Дагне приглашает господина Бон-Бовалле посетить владение "Отель Fauconnerie" по улице *** нынче вечером, ноября второго дня, до полуночи».

— Дагне? Кто это?

В ответ Вехлин молча поднял глаза к потолку, показывая: «Самый верх». Потом, видя моё недоумение и, верно, опасаясь, что я заартачусь и никуда не поеду, он, со значением глядя мне в глаза, медленно обхватил свой средний палец так, будто надевал кольцо. И мелькнул в тени его пальцев алый отсвет. Я вспомнил сразу. Карета. Ночь. Незнакомец в тени, тот, который придал всему новый смысл одним своим присутствием.

Вехлин спрятал взгляд, мягко отобрал у меня письмо и бросил ненадписанный конверт и записку с ровными чёткими строками, почти оскорбительную в своей краткости, в камин, подождал, пока затихшее было пламя съест листки, и только тогда взглянул на меня и молча пригласил к выходу.

Мы ехали долго. На часах пробило одиннадцать, а мы всё ещё плутали в каких-то улицах, казавшихся мёртвыми, и пустырях, тянущихся куда-то за окраины, но наконец карета остановилась. Я выглянул, благо глаз мне не завязывали и Вехлин сидел рядом смирно и молчал.

Я и не предполагал, что в городе есть такие места.

За высокими воротами, способными выдержать атаку вражеской конницы темнели кроны огромных деревьев.
Странная тишина указывала бы на заброшенность, если бы не фигура часового, озарённая неверным рыжим светом факела.
Его отсветы скакали по мундиру, кованным "копьям" створок, потрескавшемуся камню воротных столбов. Привратные служивцы засуетились.
Я уже ожидал услышать чудовищный скрип и даже поджал уши — но нет, исполинские ворота открылись беззвучно, хотя и медленно, как во сне.

В подъездной аллее царила полная тьма, но между массивных стволов, обросших буграми мха и пасмами лишайника, сверкнула гладь пруда, передавая в аллею бледный голубой отблеск Белоты… Запах прели, воды, тайных, змеиных трав старого парка, грибной рыхлой утробы…
Так непохоже на тот сухой и чистый запах: прокалённый песок и нежная свежесть ирисов — который я запомнил с той, первой встречи.

Какой он? Каков этот Дагне? Я не увидел тогда его лица, памятно было только это касание — не телесное, касание гнущей силы, чего-то значительного, почти нечеловеческого. Я попытался вообразить его, но не смог.
Зачем он позвал меня? Добрый ли это знак? Такой человек может уничтожить одним движением, одной лишь волей. Но может и вознести. О, будь он на моей стороне!..
 
Но что толку думать об этом? Какая разница, красив он или нет — я могу и вовсе не увидеть Сиятельного. Кто я для него? Случайный помощник в сомнительном дельце…

Но вопреки всему я представлял его… Сухим. Холодным. Жгучим. Прекрасным, сотворённым Богом в первозданности. Откуда я знал про чёрные как смоль волосы? Про острый хищный профиль? Не знаю. Воображение…

На террасе у главных дверей (тоже огромных, для каких великанов строили?) — двое стражников, и двери растворил — удивительно легко — снежно-седой слуга в тёмной ливрее, обильно расшитой золотыми галунами, шнурами и петлями, похожими на маленьких блестящих аспидов. Диковинная ливрея не смотрелась смешно. Мне казалось, что я попал в иное время, в эпоху тёмных легенд, где солнце встаёт один раз в семьдесят лет.

Старина! Старина во всём её громоздком великолепии царствовала здесь, но её масштабы поглощалась ночными сумерками и она подавляла современное сознание не столько помпезной роскошью, сколько подлинным и чуть усталым величием, тишиной и запахами увядания.

Я ступил под своды Отеля Fauconnerie.

Огромная лестница вестибюля тоже терялась во мраке — осветить её двум шандалам на постаментах было не под силу, освещения вообще было мало, поэтому всего — даже не дома, а общих зал — я толком не разглядел; давешний лакей вёл меня в полутьме странными коридорами, изогнутыми и меняющими форму и ширину от арочных с рядами окон до узеньких монастырских, где мы протискивались меж углов, едва не обдирая плечи и наклоняя голову, благо слуга предупреждал. Впрочем, всё это было диковинно лишь для меня, слуга двигался как рыба в воде, возможно и без светильника он так же уверенно прошёл бы по этим лабиринтам.
Лестницы, неожиданные двери, снова залы, где пахло влагой и слышалась медленная печальная капель, холод запустения и почти полная тьма...
Чем дальше и выше мы уходили, тем более «вздёрнутым» я становился. Как будто назло всей этой дикой и многовековой роскоши, перемежающейся залами забвения и упадка, вопреки страху и подавленности, мне захотелось насвистывать, смеяться и в общем показывать себя молодцом и ухарем.

Что пробудили во мне эти странные покои? Память каких-то далёких предков, отнюдь не в рыцарственности и просвещении видевших своё предназначение, а в буйных пирах, разврате при случае и удалом махе меча, перед лицом скорой и неизбежной смерти? Увы, наш век более прозаичен, наши дуэли более хладнокровны. Но сейчас я ощущал тот самый кураж, готовность бросить вызов хоть... Хоть самому Искуснику!

Забравшись бог весть куда, мы неожиданно остановились перед низенькой железной дверью. Слуга грюкнул задвижкой, бочком (площадка перед дверью была совсем крошечная) отворил её, и в лицо пахнуло внезапной сияющей тьмой, холодом и льдистыми звёздами.

Я оказался на мощёной площадке на крыше особняка, по всему периметру обнесённой балюстрадой.

Я сделал шаг, ожидая чего угодно — даже падения в пропасть, но под ногой оказалась хоть и выщербленная, но вполне надёжная кладка. Плиты пола, когда-то беломраморные, нынче темнели пятнами мха и кучами нанесённой листвы. Края этой мощёной площади терялись в темноте, окружавшие особняк исполинские дубы вздымали свои поредевшие кроны так высоко, что и здесь, на высоте крыши, создавалось впечатление глухой лесной опушки. Я был на каменной лужайке посреди древнего сказочного леса. Чуть дальше от меня белел почти игрушечный домик — мезонетт, с островерхой черепичной кровлей и стрельчатыми оконцами. У балюстрады я разглядел ещё одного неподвижного часового. Так я стоял посреди этих чудес, пока из-за моей спины не раздался глубокий властный голос, от которого по спине пробежал холодок:

— Здесь я гарантирую, что нас никто лишний не услышит.

Я обернулся и куражливо ответил:

— Обычно тайные разговоры ведут в подземельях.

— Ну что ж, — усмехнулся собеседник, — я буду оригинален. Хоть и не люблю оригинальности. Наши тайны будут на высоте.

Такой! В точности такой, как я представлял. Но лучше. Потому что… в нём столько жизни! Это она гнёт к полу, она обжигает, от неё перехватывает горло… Но я не покажу, не должен показать!..

Нервная подавленность сменилась внезапной эйфорией, слова неудержимо рвались наружу и в общем-то безразлично что говорить, но так хочется, так хочется произвести впечатление, вызвать удивление, эмоцию, хоть что-нибудь, чтобы он запомнил!

— Вы не похожи на ретрограда! В вас по всему видно прогрессиста. Впрочем, я тоже из их числа!


Мужчина в чёрном, так охотно сливающийся с тьмой ночи, внимательно взглянул на возбуждённого юношу. Забавная бравада.

Откуда ему было знать, что Тениш готовился к смерти, к удару кинжалом, падению с лестницы в бездонный пролёт, пока шёл по этим бессветным залам и теряющимся в темноте закоулкам? Откуда ему было знать, что память предков кричала об опасности — здесь, в этом громадном доме…
Откуда ему было знать, что Тениш преодолел леденящий страх и сейчас с наслаждением хватает вкусный звёздный воздух и ночь кажется ему сияющим костром, площадка крыши, парящая над всем остальным миром — трамплином для безграничного полёта. Вот только бы крылья!..

Для Дагне это был просто его старый, редко навещаемый дом, да и встреча — если не совсем заурядная, то особой важности не представляющая.
Сам он предпочитал жить в казённом жилье, с молчаливой мужской прислугой, веренной-перепроверенной, безликой и исполнительной. Минимум роскоши, но и минимум опасности.

— Я не ретроград, но знаю цену банальности. Она глубже, чем кажется. Сила традиций неисчерпаема, — мягко улыбнулся он, — но вы можете этого не знать.

— Отчего же? Многие традиции кажутся мне вполне разумными!

— Традиционный ужин тоже?

Тениш счастливо рассмеялся. А вдруг да широкоплечий красавец Дагне запал на него? И свидание на крыше — просто повод «полюбоваться звёздами»?

— Где мы будем ужинать? Под открытым небом?

Дагне указал на мезонетт:

— Там вполне удобно, хоть и тесновато.

Он пошёл вперёд, сразу потерявшись на просторе этой площади-крыши и Тениш, вдыхая холодный блаженный воздух, последовал за ним. Что-то пело в его груди. Что-то болело… Но не сейчас, не сейчас об этом…

                ***

— В часовне Unikata на улице Роха поставите три розовые свечи — их ставят во славу Единого, формально это не запрещено, так что особого внимания не привлечёте. Вечером идите в таверну «Семь морей», у Мельничного моста — это вот здесь, недалеко от верфи Марройя, — ровный ноготь Дагне отметил место на рисованном плане Валлоты-Сан-Террино, судостроительной столицы Салангая.

На плане были отмечены: бухта Лаго-д’Асайя, городские верфи, главный собор на холме Локвуса, две реки, протекающие через город и дающие в нижнем течении плавни и болота, заштрихованные серым, тот самый Мельничный мост, прилегающие улицы… Всё это Тениш рассматривал с интересом. Но с особенным интересом он рассматривал жилистую узкую кисть, сильные пальцы, фамильный перстень с алым карбункулом.

Этот гладкий камень был как пламя: красное, винно-тёмно-красное с уходящим в глубину вишнёвым отливом и с рубиновым яростным зрачком, охваченное пепельно-серым чернёным металлом, матовым, грубым, тяжёлым, как кружево гарды, в чёрных провалах ловчих дыр и защитных хитрых витых выпуклостях. В этой тусклой оправе камень жил своей жизнью, то таясь, то вспыхивая независимо от падающего света.

А может, Тенишу только так показалось. Вина — крепкого, с оттенком венозной крови, со вкусом специй, дерева и лакрицы было выпито немало, и хоть оно не било вульгарно в голову, но рамки реальности чуть сдвигало. Всё казалось более чем дозволено. Всё казалось желанно.

Если эта рука так желанна — разве не естественно схватить её, прижать к губам?

Гладкая кожа. Твёрдые струны сухожилий.

Туше.

   
--------------------------------------   
Примечания:
Отелем называли первоначально частный дом, принадлежащий одной семье, обычно аристократической. Это не дворец, а именно роскошная частная резиденция.

Мезонетт — маленький домик на плоской крыше, не имеющий прямого сообщения с нижними этажами здания. Часто использовался для хозяйственных нужд.



        Глава 10. Attaque. Ближняя дистанция

Деревянный потолок флигеля был расписан под звёздное небо. Звёзды были крупные, золотые, небо — тёмно-синее. Сквозь него просвечивали доски. Но это не считалось. Нарисовано же небо — значит, небо. Ты поверь.

От этого простодушного притворства так же веяло стариной, как и от заброшенных залов внизу. Та же наивность — в уже разобранной постели, в разбросанных по полу подушках, в сервировке на двоих, в тёмно-красном цвете вина... Но здесь горел камин, пахло жизнью и я невольно улыбнулся всей этой детской мишуре.

Мило же всё это, мило! Меня пустили в такое тайное тайных, в сердцевинку жизни таинственного Дагне, который (я вспомнил Вехлина) "самый верх"! Почему не принять эту игру? Пусть настоящим станет это — нарисованное — небо, а не то, что снаружи — слишком бездонное, слишком холодное. Пусть будет милое — золото и синева.

И на фоне этого неба…

Он навис надо мной как коршун.
Взгляд коршуна — немигающий, оценивающий, примеривающийся. Наклонился, клюнул острым…
Это поцелуй? Горький, горячий — больно! Поцеловал не щёку — скулу, как будто проверял на крепость.

Я затаился. Я проиграю, если ещё хоть шевельнусь.

Выдох, удар сердца.

Замереть.

Не чувствовать. Не думать.

О, этому Ним научил меня! Смиряться. Отсутствовать. Находить оправдания. Находить удовольствие. Подниматься. Ждать.
Ведь не может быть всё так плохо!
Моей надежде достаточно капли дождя, капли из твоего сердца! О, я знаю: нельзя привязываться к людям, к вещам, даже к животным — всё это ложь и обман, иллюзия, но может быть к тебе — можно?

Я поднял на него глаза.

Ты? Этот кто-то, кого я ждал, о ком боялся думать, но и забыть боялся — ты?

Он прищурился — не понимая, усмехнулся.

В натопленной жаре меня пробрала дрожь.

Мне просто предлагают сдаться. Это сделка, в которой я — заранее проигравшая сторона.

Так мало...

И через секунду я уже видел синее-синее небо, нарисованные звёзды и его — над собой.
Постель.
Нагое тело.
Поджарый живот, широкая грудь, чуть смуглая кожа, таящая перламутровую нежность в сгибах, сильные ноги, в которых боями очерчен каждый мускул, каждая мышца. Кто заплатил жизнью за эту — прямую? А за эту — выпуклую, налитую — верно, не один...

От него исходили волны похоти, но не слабой дрожащей, как я встречал, нет, его сотрясали спазмы то ли ярости, то ли жадности. Но это был не простой голод на тело, что-то ещё подхлёстывало его, что-то мучительное.

Я увидел, как меняется его лицо, как сползает маска гордеца, ледяной блеск уходит из чёрных — сплошной зрачок боли! — глаз, рот, недавно кривившийся в сардонической усмешке, сводит судорогой страдания, захлёбывается бешеным ритмом сердце.

И когда он шваркнул по мне — собою, как плетью, ожогом, я задохнулся от его жара, от сухого колючего песка.
Самум!
Яростный ветер чужой пустыни. Горячий, неистовый, иссушенный вечной надеждой.
Самый воздух между нами кричал и плавился, сопротивляясь, а он пробивался сквозь этот вой и визг ко мне — смерчем, бурей, тучей вздыбленного мёртвого песка...

Я невольно обхватил его, пытаясь защитить — от чего?!

Он опустил ко мне голову. Словно обессилел.

Стрелы чёрных волос рассыпались острым дождём по моей груди.

И

тогда,

прикрывшись этой чёрной завесой, он поцеловал меня в сердце.
В середину груди.
Опалило, будто уголь уронил. Сердце застонало, заныло...

Когда-то всё это было.
Или нет?
Я ошибаюсь?
Он и правда парит в золотых звёздах? Крылатый. Демон?

Демон, как сухой прибой, бьётся о мой порог. Ты не бейся, коршун, сокол… нет тебе веры. Нет тебе сердца.

Пока не прольётся капля. Пока не прольётся слеза, пока не прольётся кровь — нет веры сухому песку, нет жизни — нет веры.

Зной опаляет губы.

Ты тянешь меня во тьму.

Где ты?


--------------------------------------
Примечания:

Ближняя дистанция — расстояние между фехтовальщиками, с которого можно поразить противника уколом (ударом), действуя только вооружённой рукой.



        Глава 11. Coule

                ***

— Чего бы ты хотел?

— Сейчас или вообще? — я тянусь к недопитому бокалу, перегибаюсь через него, лежащего, вполне самодовольного — ни следа недавнего безумия, ноги скрещены, руки за головой — доступен. Но я прекрасно понимаю, что это лишь демонстрация беззаботности. На самом деле роли расписаны. Но это мы ещё посмотрим...

— В общем, от жизни.

Я отпиваю глоток.

— От жизни… Благополучия матери и счастья сестре. Можно считать это слабостью, но я устал смотреть на то, как они живут.

Дагне хмыкает.

— А для себя?

— Для себя, — я задумался лишь на секунду, — я хотел бы овладеть этим городом.

Дагне смотрит на меня удивлённо.

Я тороплюсь объяснить. О, мне это так несложно! Я так ясно помню все свои отчаянные попытки выжить, заработать: эту вечную беготню по грязным, холодным, пыльным улицам-ущельям Нима, вечный страх попасть под колёса, под копыта, не сгинуть, но остаться калекой; тычки, затрещины, подзатыльники, шрамы, оставленные проволокой и короткими ножами шпаны, от которой нужно было удирать, удирать что есть сил под улюлюканье, стараться не упасть, когда камень попадает между лопаток, если упадёшь — смерть, а у тебя за щекой два медяка, их нужно принести домой...
О, да, матушка, столица навела должный лоск на мои манеры, до блеска отполировала неуклюжего мальчишку, испорченного сельской глушью, несмотря на все твои усилия.
Как ты и надеялась.
Я помню, как ты хвалила меня за появившееся умение не плюхаться на стул, а садиться плавно. Знала бы ты чем это умение вызвано...

— Я хотел бы стать в этом городе кем-то значительным.

Я взглянул на Дагне — если хоть тень улыбки — значит, он ничем не лучше Алессандье.

Но он не улыбался. То ли игра теней, то ли мимика: он, похоже, хмурился.

Тогда я заговорил без опаски, пусть сбивчиво:

— Я хотел бы входить в любой дом, говорить с кем пожелаю. Я хотел бы, чтобы этот город зависел от меня, чтобы я стал здесь не просто своим, а самым…

— Ты говоришь «этот город», как выплёвываешь. Ненавидишь?

Я осёкся.
Ненавижу?
Да! И есть за что! Со всей горечью обманутых надежд, несбывшихся обещаний — ненавижу! За все унижения, издевательства, за своё бессилие и тайный мой позор — под кого только не ложился сын герцога, наследник всей славы рода Бон-Бовале, хоть славы той полтораста лет и куплена она была не на поле боя, а в финансовых битвах. Но честно! Без стыда.

Как можно не ненавидеть это каменное исполинское чванство, это равнодушие, это застывшее величие. Кажется, само время просело под тяжестью гранитных дворцов и башен Великого Нима. Здесь всё иначе, всё не так, как в других местах, здесь даже обыденность полна подспудного смысла.

Люблю?
Люблю этот город? Или люблю себя — иного, в этом городе?
Я… я есть здесь. Я чувствую. Я есть здесь — другой, счастливый, благополучный, добрый и могущественный. Тот другой я, общества которого все ищут, который равен сильным мира сего. Один из них!
Вот он — лощёный, уверенный, в белоснежном сиянии роскоши отражается в ростовых зеркалах дворца, вот — в парадном камзоле, с золотой цепью пэра, со шпагой на боку поднимается по мраморной лестнице Дворянского Собора, где все кланяются и если и шипят втихомолку — то лишь от зависти, вот он — я! — в Королевском театре  и не на галёрке, а в собственной ложе, его взгляд стараются перехватить мужчины, его внимание пытаются привлечь дамы… Кланяются, шепчут, трепещут… Держать этот город — вот так, в кулаке!

— Ненавижу, — отвечаю я Дагне.

— Добиться Нима непросто. На это может уйти много времени. Может быть, всё время... Нелогично, согласись, потратить жизнь на то, чтобы овладеть нелюбимым.

Дагне встаёт, потягивается всем длинным сильным телом, огонь играет на его коже. Отсветы на спине, боках, на рельефных мышцах. Я вижу выпуклость его ягодиц, и в горле пересыхает. О чём мы говорили? Что-то о Ниме. Неважно. Важно совсем другое. Я встаю, прижимаюсь к нему сзади. Провожу рукой по скульптурной округлости, мой член — как в родную — упирается в ложбинку.
Дагне застывает. Отстраняется на секунду позже, чем я ожидал.

Он натягивает панталоны и я искренне ненавижу эту шёлковую тряпку — она крадёт зрелище.

— Вернёмся к делу? — спросил он, без труда читая моё разочарование.

Я не стал одеваться, прикрыл простынёй самое откровенное.

— Я готов, — ответил я двусмысленно.

Мне хотелось дурачиться, но Дагне явно был настроен на инструктаж.

— В таверне вы сядете за стол так, чтобы возле Вас оставалось как можно больше свободных мест. Идеально — отдельный столик у камина. Закажете непочатую бутылку Chivite Las Fincas. Это довольно дорогое вино, и не все знают, что оно есть в погребе. Также потребуете серебряный прибор. Не беспокойтесь, это местечко, хотя и близко к верфям, но вполне безопасно, мы об этом заботимся и обходится это недёшево, — он протянул руку (господи боже мой, какую руку!), взял бутылку и долил себе, а мне на два пальца. — После — ждите. Когда к Вам подсядет человек и похвалит вино с западных склонов Авиго, отвечайте, что лучшим Вы считаете урожай 1708 года. Не путаетесь в цифрах? "Семь морей", урожай 1708-го года, сколько свечей поставите?

Я смотрел на его шевелящиеся губы, силясь запомнить хоть что-нибудь. Но замечал только нежность, упрямство, выпуклость нижней и хищный изгиб верхней. У него прекрасные губы! Кажется, это всё, что я вынес из нашего разговора. Свечи? Розовые, как...

— Три розовых.

Он отпил, посмотрел на меня, понимающе ухмыльнулся и, отставив бокал, подошёл ко мне.

— По виду не скажешь, что запомнил.

— Журналистская выучка, — ответил я, но голос сел, сломался.

Дагне уже откровенно рассмеялся, крепкие белые зубы сверкнули и он прильнул своими губами к моим. В этом была нежность и странное смирение. Ничего яркого, ничего на грани смерти и муки, какая-то тусклая тишина.

Я что-то спросил, он ответил, убей, не помню что.

                ***

Это было медленное, убийственное сумасшествие. Я чувствовал его каждой клеточкой тела, на грани боли и раздражения. Сам не понимаю — хотел я его любить или убил бы на месте, но вместо этого ласкал, тискал, скользил по телу, отмечая — здесь белизна прикрываемого тела, а здесь загорелая кожа, здесь буйная поросль чёрных упрямых волос, а здесь — лишь намёк на зверя. И пах он сейчас иначе, не сожжённым ангелом, а мягкими тёмными ирисами — чуть печально.
Я тёрся об него, испивая его вкус, запах... В какую-то секунду мне показалось, что он не просто терпит мои ласки, но и принимает...

                ***
Что-то менялось. Что-то перекатывалось как длинные водянистые валы, лизавшие песок на северном побережье. Или мы и были теми валами? Мы менялись, перекатывались, сплетались друг с другом — лишь часть, мерное дыхание неведомого моря...
Но почему так горько?
Почему соль на губах?
Почему это ощущение бесконечного проигрыша?

Безлунное небо. Золотые звёзды так близко...
Ах, да, это же потолок.

— Fauconnerie, — бормочу я, в полусне, — это, кажется, соколиная охота? Увлекаетесь?

Он ответил издалека, машинально:

— Некогда. — Он лежит тихо, тоже смотрит в потолок. Что он видит? Доски или звёзды?

— Тебе пора.

Чёрт! Уже?

В спешке я не сразу попадал в штанины, в рукава и он с самой серьёзной миной помог мне, как камердинер: поддернул, завязал, застегнул, напоследок достал булавку для галстука с серой жемчужиной и россыпью мелких бриллиантов. Довольно тяжёлую — не золото — платиновая основа, работа кажется грубоватой, но это безупречно мужское украшение, не безделушка. Осторожно воткнул её в шёлковый узел — последний штрих.

Убить его что ли?

Но он повернул меня к зеркалу и я фыркнул от смеха — там отражался ошалевший юнец, с бриллиантовой звездой у горла, явно слишком дорогой для него.

— Ну как? — спросил он, отражаясь рядом.

Понравилось ли?
Доволен ли я?
Приду ли к нему?

Я выдохнул:

— Да!

На краешке его рта — довольная улыбка. Чуть грустная. Как будто я пообещал ему что-то и обманул. А он простил.

Да что ж такое?

Уходя, среди прочего разноцветного хлама, столь обычного в старинных жилищах, я заметил в углу облезлую детскую лошадку. Неужели Дагне когда-то играл здесь?..
Неужели он был ребёнком?

--------------------------------------
Примечание:
Coule (куле) — скольжение клинка по клинку.



        Глава 12. Горький мёд

После трёхдневного путешествия на юг я прибыл в Гуф, один из портов, коими так густо усыпано наше южное побережье.

Торжество, гордость, восторг царили в моей душе, и даже путевые впечатления скользили мимо без особого следа.
Перед глазами всё ещё стояло прекрасное лицо Дагне, я ещё слышал чуть глуховатый голос, его насмешливые интонации, ощущал руки, повергавшие меня в транс, но главным была воля этого человека. Я привык к людям более аморфным, более «рыхлым». Несмотря на чётко выраженную жадность или страх, доминирующие в их душевном складе, все они были не целеустремлёнными; их желания были просты и понятны, а многие обходились и вовсе без желаний, существуя по инерции, удовлетворяя лишь свои животные позывы.
Цели же Дагне казались закинутыми за горизонт обыденности, и я мог только предполагать их, перебирая самые высокие и до того пустые понятия: «служение», «честь», «преданность».

Примеривал я к нему и слово «гордыня», но что-то не связалось — каменная стойкость и затаённая грусть не дали укрепиться этому определению. Была в нём некая эмоциональная аскеза — так я это назвал. Не бесчувствие, а ощущение сдерживающей плотины. И что там за плотиной — поток ли, вой стихий или тихая гладь — я не знал. И я уверен, что Дагне и не хотел моего знания.
Я ощущал себя мальчиком рядом с ним. Мой прежний мир показался мне мелким и серым, Дагне открывал мне новый или прежний, но в ином, совершенно ином ракурсе.
Чего во мне было больше — вожделения или преклонения? Что меня больше восхищало: его прекрасное тело или высота тех сфер, в которых он вращался и в которые мне не было доступа? Пока не было...

Словом, я находился под впечатлением этой встречи и если не был ещё влюблён всерьёз, то понимал, что задеты и моё сердце и разум и даже честолюбие.               

Не успел я расположиться в условленной гостинице, как прибыл матрос с известием, что меня ожидает судно, буквально пляшущее на рейде, так как капитан рассчитывал выйти в море ещё вчера и задерживается только из-за меня. Пожав плечами, я, так и не успев отряхнуть дорожную пыль, отправился к причалу, сел в лодку и вскоре был доставлен на борт парусника, готового отправиться в Салангай.

«Бонвиль» был двухмачтовым кечем, военным авизо, быстроходным, небольшим, но прилично вооружённым каронадами и несколькими мортирами, так что пираты были нам не страшны. Другим его достоинством было то, что наш корабль был третьим в ранге яхт, перевозящих кроме дипломатической почты ещё и послов и прочих высокопоставленных особ, так что моя каюта была почти роскошна, денщик опрятен, капитан любезен, команда производила впечатление дружной, слаженной, и похоже, матросы любили своё судно и дорожили местом.

Выйдя из гавани Гуфа, мы некоторое время плыли вдоль берега с густым древостоем. Здесь ещё царила поздняя осень, тусклым золотом сияли необлетевшие буки и грабы, а то вдруг яркими пятнами рдели среди них клёны или красные дубы на холмах.
На поросших ракитником берегах горели костры рыбаков, и дымок копчения разносился далеко, вызывая у меня на борту голодный спазм.

Впрочем, я несправедлив. Кормили на «Бонвиле» хорошо, а капитанский стол, куда пригласили и меня, был даже изыскан.

Капитан Хирзолт ван дер Оэ был сторонником умеренности во всём, что не касалось службы: алкоголь был выдаваем низшему составу ежедневно, но в разумных количествах, может, потому за всё плаванье — а оно длилось более двух недель (как мне сказали, это небольшой срок, при встречном ветре или штормах оно могло бы затянуться на месяц) — у нас не случилось ни одного падения за борт, ни одной драки, ни одного наказания, чего я, признаться, ждал, будучи наслышан о жестокостях во флоте. Не было также случая дезертирства, хотя мы делали остановки в нескольких островных портах.

Первым был порт Региенс на небольшом острове Ванно. Несмотря на пафосное название, это был небольшой рыбачий посёлок, очень уютный и тихий, где самым величественным зданием оказался дом податного инспектора — в шесть окон и с двумя колоннами у входа.

Здесь я впервые попробовал мёд местного земляничного дерева. Удивительное лакомство оказалось сладким лишь в первые секунды, а затем рот заполнила травяная горечь, в которой язык ещё пытался различить сладость. Среди многих новых кушаний этот мёд запомнился мне более всего. Может быть, потому что я решил, что он похож на мою жизнь?

Это почти каботажное плаванье, вдоль берегов — безопасное и комфортное, приятное общение (я подружился с двумя офицерами, которые научили меня читать карты и определять местоположение по звёздам), монотонность распорядка и дисциплина, царящая на корабле, убаюкали меня. Я отстранился от собственной жизни и последних событий.
 
И в то же время некая находка заставила по-иному взглянуть на себя и на тех, кого я полагал хорошо знакомыми.

Как попал дневник моей сестры в мой дорожный сундучок, я не знаю. Но разбирая вещи, я нашёл эту книжицу в самом низу, на дне. Поняв, что это личные записи Кле-Кле, я долго не мог решить, что мне с ним делать. Если это случайность, то всё должно оставаться как есть и я не раскрою дневника девушки. Но если он был положен специально? Если это робкий призыв, какое-то признание, которое она не могла сделать напрямую? Тогда не следует им пренебрегать и прочесть нужно.

Наконец я решился и в один из дней перелистнул форзац и прочёл на титуле старательно выведенное:

"Дневник Клементины-Адалии-Моран-Шен, Сиятельной Дюффо-Бон-Бовале и Арнивон"

Надпись была, как полагается, украшена цветочками, росчерками и завитушками. Далее следовали собственно записи.

Я вздохнул и принялся за чтение.



        Глава 13. Дневник К.


12 мая 1706 AD

Решительно не понимаю девиц, которые носят ленты агатово-серого цвета, имея смуглую кожу и карие глаза. К таким более подошло бы ализариновое или оранж-фуриозо. Так нет же, Бог отказал им в здравом смысле и во вкусе.
Право, у моей нынешней горничной Катари соображения поболе, чем у иных высокородных.

Сегодня мы с maman были у Леонида Пласси — он одевает весь двор, и я выбрала платье цвета зелёного мха, за что мэтр самолично похвалил меня, так как это весьма изысканный оттенок. Жаль, что он простолюдин, и его похвалы ничего не стоят, но в это же время выбирали ткани Бон-Богле (мама называет их выскочками): обе девицы, Альфонсина и Джеральдина, в ужасных грезитовых накидках и их весьма неуклюжая матушка — именно что в сером муаре.
Заслышав похвалы в мой адрес, они возмущенно зафыркали, совсем как моя Китти-Кэт, когда ей предлагают молоко вместо сливок. Ха-ха!

Этот ничтожный портняжка сразу же побежал к ним — подлизываться.
Фу, как противно! У низших нет никаких понятий о чести и достоинстве. И матушка тоже так считает.


13 мая 1706 AD

Всего только месяц назад я вышла из монастыря и уже веду дневник как взрослая. Буду записывать сюда разные умные мысли, чтоб не забыть, и всякие события моей жизни. Пока особо писать нечего. Я заново осваиваюсь в столице, и она меня ошеломляет своим шумом и великолепием. Здесь так много молодых красивых кавалеров! Совсем не то, что в монастыре. Там были одни монашки, совсем скучные.

Сейчас мы с матушкой готовимся к летнему сезону. Часть его пройдёт на водах в Долле. Говорят, там будет инфант Ван Цуллен — это очень важно. Надо полностью обновить мой гардероб. Мы просто с ног сбиваемся — так это утомительно!

P.S. Всё-таки я остановлюсь на лентах «голубой крокет» с вышивкой. Вот только ещё не выбрала — серебро с лиловым или золото с изумрудом. Такие миленькие цветочки!
Ох, боюсь, что зелёный мох слишком тёмный. Матушка тоже считает, что мне надобен тон светлее, а то я буду выглядеть уныло. А это очень опасно!


15 мая 1706 AD

Сегодня произошло много событий.
Мы с маменькой полдня ездили по городу. Если бы в лавках нам не предлагали подкрепиться, то я бы упала в обморок от усталости, право! Светская жизнь налагает так много обязательств, уж не знаю, как я это выдержу. Я стараюсь брать пример с матушки. Хотя у неё бывают такие ужасные мигрени! Она говорит, это от вечных проблем. Я не хочу мигрени!

Мы посетили модистку мадемуазель Бланкардье, она совсем не молоденькая, а уже пожилая, но зато лучшая белошвейка в Ниме. Мне заказали дюжину ночных сорочек «Лоренция Плена» из батиста с чудными кокилье и воздушными рюшами. Ещё мне понравился пюсовый мадеполам, но пока я не решаюсь о нём говорить. Маменька может счесть это слишком фантастичным.
От фланели я решительно отказалась! Мне хватило этой гадости в монастыре!
А вот голубой ориен-сатин пришёлся по душе, правда, мы долго выбирали отделку, но всё же заказали полдюжины сорочек «Мадмуазель Блонде» с гридеперлевыми лентами, и прелестное неглиже «Перлин Коко», и ещё полдюжины кружевных чепцов с оборками. Я буду прелестна в спальне. Но ведь я этого достойна!

Но это всё не очень важно.

Когда мы с маменькой выходили от перчаточника Миньо (купили митенки, шесть пар на первое время: с розами, в сеточку и ещё дюжину лайковых перчаток — белые и лимонные, в этом сезоне очень модные), у выхода мы едва не столкнулись с шикарным кавалером. Он так любезно раскланялся и так сердечно поинтересовался, не нанёс ли нам какого урону, что моя матушка была вынуждена с неохотой отвечать ему. Но как бы холодно она с ним ни обращалась, ей всё же пришлось представить нас друг другу. Как же я была удивлена, когда узнала, что этот красивый кавалер — наш дальний родственник, двоюродный брат папеньки Алессандье-Дамиано Риччи д`Иту. Эта ветвь нашего рода гораздо менее знатная, чем мы.
Он так смотрел на меня своими красивыми синими глазами!

P.S. И он совсем не такой старый, как папенька. Странно думать, что они братья. Кузены.



18 мая 1706 AD

Купили современное зеркало-псише, очень миленькое, но там такие штуки — винты, кажется? — их надо крутить, чтобы наклонять зеркало по-разному, а потом ещё раз закрутить, чтобы оно закрепилось. Я попробовала и больше не хочу. У меня чуть пальцы не заболели. Даже немножко заболели! Это работа для Катари.
Хотя само зеркало мне очень-очень нравится! Я в нём настоящая принцесса! Там по верху короны и по бокам амурчики, и всё такое позолоченное! Мы взяли самое большое! Оно очень хорошо поместилось в углу в моём будуаре.

Скоро доставят платья!!!!


19 мая 1706 AD

Опять ездили по городу. Но ничего интересного не произошло. Мы никого не встретили.


20 мая 1706 AD

Я ужасно скучаю. Почему синие глаза —  это так неотразимо? И что такого плохого в бедности? Ну и потом, он же знатного рода. Нашего рода.


21 мая 1706 AD

Мои платья прибыли, все три: грогроновое на футляре — то самое, цвета мха, при свечах оно очень хорошо и я в нём имею интересную бледность; пекиновое серебристое антик с гирляндами, и тут уж никто не скажет, что это не в меру! И третье, на перемену, очень милое — тарлановое, «июньский бутон», с воланами из шантильи. Матушка говорит, что я в нём неотразима. Неотразима... странно.

Бал у г-жи Бон-Померо в пятницу. Мой первый бал!

Боже, какой ужас! Я едва не осталась без шали! В этом сезоне никто не носит кружевные шали — только платки из дымки с кружевами беж или шамбери, но не для бала, а для бала срочно нужна муслиновая шаль!


23 мая 4 часа утра 1706 AD

Я не хотела надевать «Июньский бутон». Почему? Не знаю. Но маменька настояла.

Бал прошёл очень мило. Было множество разных людей. Говорят, я блистала. Не знаю, почему так говорят, я почти всё время молчала и много танцевала. Один кавалер сказал, что я в этом зале выгляжу, как чистый ангел. Может, это из-за муслиновой шали?

У мадам Бон-Померо трое дочерей и... Не знаю, мне отчего-то хочется плакать.
Как будто я не получила желаемого.
Жизнь полна жестоких разочарований!

ЕГО там не было. Увы!...


24 мая 1706 AD

В монастыре я больше всего любила молиться у образа Благочестивого Ионафана-Праведника. Не помню, чем он прославился, кажется, убил кого-то или истребил, ну, словом, сделал что-то хорошее. У него были такие синие-синие глаза и такая милая бородка. Лапочка!

У папеньки День Звезды через три дня, неужели он не пригласит всех родственников? Неужели ещё один вечер пройдёт впустую? Боже, как я одинока!
Заказала у Пласси ещё два платья: из атласа мервийе и шёлка цвета дюшес с дамаскиновым узором. Корсаж с жемчугом. Жемчуг и изумруды — это мои камни. Хотя глаза у меня серые. Но не носить же агат!

Просто не знаю, что делать. Спросить у матушки список гостей?

Спросила. ЕГО там нет.

Это ужасно! Я вся в слезах. Кому  помолиться, чтобы его пригласили? Может быть милому Ионафану? Он не может мне отказать! А что, если он ревнует и препятствует моим встречам с А.?
Дорогой Ионафан-Праведник, не ревнуй! Я воспринимаю Алессандье как твоего посланца, ведь ты не можешь заботиться обо мне в земной жизни и жениться, поэтому, я уверена, ты послал мне его. Ведь не зря вы так похожи.
У него такая же милая улыбка, и хоть он не носит бороду (сейчас это не модно), но глаза у него точь-в-точь как у тебя! Милый Ионафан, сделай так, чтобы его пригласили!


25 мая 1706 AD

Папенька за завтраком (на котором он бывает крайне редко) преподнёс мне подарок — великолепный fermaglio с серым жемчугом и бриллиантами, как раз в цвет моих глаз.

Видно, я вчера не зря молилась, и что-то надоумило меня спросить о семействе д`Иту. Отчего они не приглашены?

— Ты их помнишь? — удивился папенька.

Я быстренько сообразила (Ионафан помог!), что папенька думает, что я помню их с детства, видно, мы тогда встречались. Я, конечно, не помнила, но промолчала. Молчать — это не ложь!

И вот — счастье! счастье! — папенька эдак небрежно говорит маменьке: «Не поздно ли, душенька, послать им приглашение? Дети смогут повеселиться вместе, что им с нами, стариками?»
Маменька надулась, но я знаю, это она на «стариков» обиделась. И сухо так ответила, что пошлёт приглашение сегодня же. Самолично напишет.

Я не могла съесть ни кусочка, хотя на десерт была моя любимая дыня.
Но что мне дыня, когда я увижу ЕГО!



        Глава 14. Интерлюдия. Паруса

Я отложил дневник и вышел на палубу.

Первый же глоток свежего воздуха отрезвил меня, и девичьи переживания, неловкие и в то же время опасные, улетучились из моей головы.

И всё же эти записи пугали меня. Каждая строчка, выписанная полудетским почерком, предвещала беду.
Сестра подошла слишком близко, стала осязаемой, живой и оказалась вовсе не такой, как я привык думать.

Наша Кле-Кле, милая Клементина, всегда мягкая и доброжелательная,  всегда готовая помочь, жертвуя своим временем, порой выбиваясь из сил... Эдакая родственная прислуга — будем откровенны.
И никогда ни слова жалобы! Никогда плохого настроения, вздорности, присущей молодым девицам, легкомыслия... Да что там, я даже не подозревал, что Кле-Кле может испытывать какие-то чувства, кроме положенных и приличных. А тут вот оно что! Моя тихая сестра, кроткая как голубка, оказывается, была влюблена. И в кого!

Лучше бы это был последний каторжник — тогда я был бы более спокоен. Но из невинной девичьей тетради выползло удушливое облако угрозы —  Алессандье! Я боялся за ту девочку, я боялся, что прочту что-то ещё, более ужасное и хотел отодвинуть этот момент. Может быть, и вовсе не читать.

Я окинул взглядом палубу, матросов, и вдруг мне пришла безрассудная мысль. Я был без камзола, который стесняет движения и сейчас сбросил и башмаки, ибо видел, что матросы работают на рангоуте босиком и, подойдя к вантам, решительно взялся за ближайший канат. Я поставил ногу на выбленку и, сам не ожидая от себя такого, ловко полез наверх по этой наклонной верёвочной лестнице, не задумываясь ни на секунду. Что-то во мне требовало такого движения.

Я взбирался всё выше и выше, приноравливаясь к качке, иногда прижимаясь всем телом к надёжному плетенью канатов, забывая о своей боли и страхе, о горечи, которую поселили во мне строки, написанные давным-давно.

Снизу мне что-то кричали, но я не смотрел туда, только помахал рукой, показывая, что всё в порядке, и продолжал подниматься, отдавшись инстинктам и цепляясь за просмоленные верёвки.

Скоро я достиг точки, с которой мне захотелось осмотреться. Я остановился.

Здесь, наверху, я попал в мир солнца, света, простора, огромной могучей тишины... Передо мной вздувались гигантские полотнища парусов, наполненные воздухом и светом, я услышал скрип снастей и посвист ветра, качка здесь, наверху, была сильнее и как-то размеренней, я словно раскачивался на огромных качелях посреди блистающего моря в белых барашках мелких волн.

Вид парусов, этой махины, подвластной человеку, всей этой мощи и весёлой свободы, заключённой в движении, в беге к бесконечному горизонту, сделал меня на секунду невероятно счастливым.

Паруса вздымались надо мной и передо мной, я летел вместе с кораблём, и ветер мгновенно срывал слёзы с моих глаз. На эти секунды я стал единым целым с кораблём, я стал его душой.
Я любил жизнь! Несмотря ни на что. Или вопреки всему.
Пусть будет что будет, я готов встретить это!


Снизу меня подёргали за ногу.

До того я избегал смотреть вниз, памятуя наставления сестричек-акробаток, но теперь глянул и увидел лицо матроса, улыбающееся мне. Он прокричал:

— Помощь нужна? Не снять ли Вас?

Я засмеялся и помотал головой. Нет, я не боялся высоты, руки и ноги мои были достаточно крепки, чтобы нести меня и наверх и вниз.

Я крикнул ему в ответ: «Спускаемся!», он кивнул и уступил мне дорогу.

На палубе меня поджидали и, выдержав несколько дружеских хлопков по плечу, я позволил увести себя в кают-компанию, где нас уже ждал обед и несколько бутылок вина.

 — За новоявленного моряка! — звучали шутливые тосты.

Я, опьянев от воздуха и ощущения свободы ещё до прежде, сейчас пил, не прибавляя почти ничего к своему состоянию, лишь поддерживая общий дружеский настрой.

Только под вечер я вернулся в свою каюту и, зажегши свечу, принялся за дневник снова.



        Глава 15. Дневник К.(продолжение)


28 мая 1706 AD 6 часов утра

Я всё ещё не могу заснуть! Птички уже поют, солнышко светит, небо голубое-преголубое, и у меня так радостно на душе!

Это был самый лучший бал в моей жизни! Да, их было всего два, но этот точно лучший!

Наверное, надо бы записать всё по порядку, но я никак не могу, у меня так бьётся сердце, едва я только подумаю о НЁМ!

Мы виделись, мы говорили, мы танцевали!
Он так смотрел на меня своими красивыми синими глазами! Я видела в его глазах неземное чувство!

Не помню, писала ли я, что у него прекраснейшие черты лица, весьма аристократический нос, совсем не острый, вот ещё! "Господин с острым носом"! Каким глупцом надо быть, чтобы такое сказать! Это от зависти. Господин да Лабуз несносен! Вот у него действительно острый нос, и глаза такие, как будто он про тебя всё-всё знает. И это «всё-всё» очень нехорошее. Брр!

Мой дорогой А. нравится дамам, я заметила: и мадемуазель Вильгельмина и девица фон Абинкопф все извертелись, жеманничая перед ним. ОН же был весьма сдержан. Только однажды поддержал пожилую даму да подал ей шаль очень грациозным движением. И очень мужественным.
А танцевал только со мной. Два раза. И больше ни с одной дамой! Я счастлива! Наконец-то!


Вместе с А. (я теперь его так называю) приехала его сестра Оливина-Лолиэтт, очень скромная девушка, бесприданница, уже сильно в возрасте — ей за двадцать. Она очень просто одета, и причёска у неё тоже очень простая. Она совсем некрасивая. Я немножко старалась развлечь её. Видно, что бедняжке было не по себе среди высшей знати. Но ведь она наша родственница! Могла бы держаться чуть посвободнее. А так — уж очень робка, даже матушка это отметила. Так и сказала: «Эта младшая д`Иту вполне мила. Но уж очень робка и невзрачна. Похожа на прислугу».
Но я всё же находила в ней некоторое сходство с братом, у неё такие же глаза — синие! Конечно, более блеклые и не такие выразительные. Короткие ресницы, бровей почти нет… словом, она и вправду невзрачная. И такое смешное глухое платье! Прямо под шею. Кто же ходит в таких нарядах на бал?


30 мая 1706 AD

11.30 до полудня

Совсем скоро Праздник Июньского Дерева, а затем столичное общество разъедется — кто на воды, кто в имения, но мы уже приглашены в разные замки и поместья, нам везде будут рады. Например, герцогиня д`Аглаэз Бон-Борени. Её поместье все очень хвалят за чудесные бельведеры, и мне, конечно, не терпится посмотреть. Как приятно, когда вокруг так много улыбающихся приветливых людей! Нас все очень любят, что, впрочем, совсем неудивительно, ведь у нас так много достоинств — и у меня и матушки. О папеньке и говорить нечего, жаль только, что он редко посещает балы и суаре. Там ему буквально проходу не дают. Он замечательный!
Словом, путешествий на лето запланировано много, но...
В Керр мы не поедем, это городок, где живут наши родственники, д`Иту, у них там маленький коттедж. А ведь А. наверняка будет наезжать туда часто! Я расстроена. Но ехать туда нам совершенно невозможно, матушка об этом и слышать не хочет. А там наверняка чудесная природа! И коттедж так мило называется: «Синие птички».
Неужели до конца лета я так и не увижу ЕГО? Отчаянье!


2 часа пополудни

Наверное, я и правда немножко ангел! Бог слышит меня! Только что приезжала Оливина-Лолиэтт в весьма изящном ландо, хоть это и наёмный экипаж.
Она хотела навестить меня, и матушка позволила.
Жаль, что она приехала так ненадолго, всего с полчаса побыла. Но теперь мне она нравится гораздо больше, чем раньше. Она умненькая, знает всякие вещи. Мы обсудили книгу «Томление души», и ещё она мне обещала новый романс — она хорошо разбирается в музыке и знает все последние новинки. Прямо даже удивительно!
Говорит, что у неё был хороший учитель, и одно время она даже думала давать концерты, но, конечно, это недопустимо. Какая бы нищета ни грозила, нельзя опускаться до публичных выступлений!

Словом, мы хорошо провели время, и в конце она сказала, что братец тоже передаёт поклон и наилучшие пожелания мне и матушке и можно ли ему сообщить о здоровье батюшки, у которого нынче случился приступ подагры. Как ОН любезен!
Вот счастливица! Она может видеть ЕГО каждый день! Но скоро это закончится, так как дамы уедут в «Птички», а А. останется по делам в Ниме.

Я пригласила её делать визиты почаще. Особенно хорошо получилось с музыкой. Должна же она привезти мне ноты!

Впереди что-то очень хорошее! Я очень в это верю! Я даже предчувствую.

P.S. Теперь мне будет с кем поговорить о НЁМ!

(ниже нарисована буква «А», вся в кудрявых завиточках и сердечках)


31 мая 1706 AD

Оливина-Лоллиэтт приехала! Я едва могла дышать, кажется, у меня был небольшой обморок. Я вся в треволненьях (это новое слово я вычитала в романсе, который мне привезла Оливина)!
Но, конечно, не из-за нот я в этих треволненьях. Среди нот я обнаружила записку от А.! Он умоляет меня выйти в парк, к ограде, туда, где сливовая аллея. Я чуть не расплакалась от страха, но милая Оливина сказала, что будет сопровождать меня, да и потом — сейчас же день, и ограда очень высокая, мне решительно нечего бояться. Да и Алессандье никогда не позволит себе ничего такого, что против приличий.

Когда мы шли по аллее, я заметила своего малыша Теннена у пруда. Кажется, он ловил лягушек с каким-то мальчишкой. Ужас!
Наверное, это был сынок кухарки. Вечно он водится с простонародьем! Надо будет сказать матушке.

У меня сильно билось сердце! Когда мы подошли к ограде, я увидела ЕГО!

О! Я не в силах описать дальнейшее. Это было самое настоящее свидание, с блаженством и томными поцелуями! Как в романсе! Правда, он целовал мне только руку, которую я ему подала через решётку, в уста, как он просил, я отказалась. Хоть в романсах и описывается, что блаженство от уст очень сильное, но я пока не решаюсь. Хотя, целуют же образа и иконы... Я сама однажды поцеловала Ионафана... Может он теперь и ревнует поэтому.

На обратном пути Оливина рассказывала, какой А. хороший. Я заслушалась, и время пролетело незаметно.


1 июня 1706 AD

Опять ездили по бутикам, модным лавкам, искали тонкое полотно на постельное бельё. Конечно, это можно поручить и кастелянше, но мы должны были выбрать рисунок для прошв. А их было очень много!
Я увидела очаровательный ситец "туаль де жуи" весь в маленьких лодочках с крышами и с человечками среди холмов и захотела отделать свою спальню и будуар в таком стиле. Матушка пообещала, что к осени, как вернёмся, всё будет готово. Как будет славно!

P.S. вечером я решила называть ЕГО «Моя Тайна». Моя Тайна с синими глазами. Это звучит почти как в романсе!


2 июня 1706 AD

Хотела разучивать романс до обеда, но взявши несколько нот на клавикордах, расплакалась. Отчего-то так тоскливо стало… Может быть, из-за дождика? Сегодня с утра целый день так моросит, моросит, слёзы сами капают. Не знаю.

Верно, это оттого, что я разлучена с Моей Тайной. Ах, если бы он вошёл в комнату, взял бы меня за руку, мне бы стало много легче!

Но его нет. Как жестока жизнь, как я ужасно несчастна и одинока! В монастыре говорили, что жизнь есть юдоль скорбей, но что их так много, я не подозревала.

Матушка, застав меня в слезах, велела выпить заваренного дурнишника. Ах, никто меня не понимает!

(ниже нарисовано разбитое сердце, всё в цветочках, слезах и облачках)


5 июня 1706 AD

Милый дневник, извини за невнимание. Я не пишу потому, что очень занята.
До праздника Июньского Дерева остаётся совсем мало времени.


6 июня 1706 AD, ранее утро

Восхитительно! Я снова не могу уснуть, моя душа парит в облаках! На небе как раз восход, и вся природа со мной заодно.
Сейчас в Ниме целая череда праздников и балов, все хотят успеть блеснуть до конца сезона, который закончится после Дня Июньского Дерева, на котором я буду представлена августейшим особам.

Вчера же был большой приём у графини Вартперт.

Мы танцевали! Он не спускал с меня глаз! Мы даже вышли на террасу, там, где колонны, и он целовал мне руку. Отчего подгибаются колени, когда целуют руку? Странно.
И ноги он мне тоже целовал, через платье. Он такой горячий, просто обжигает, даже через все юбки!
Впрочем, я забегаю вперёд. Всё нужно описывать по порядку. Ведь когда-нибудь я буду перечитывать этот дневник, вспоминая счастливые дни. Впрочем, не сомневаюсь, мы будем делать это вместе с Моей Тайной. У Моей Тайны синие глаза!

Его руки такие сильные!

Так вот, когда он опустился на колени и стал целовать мои ноги, — очень аккуратно, ни одной розочки не оторвал! — он, задыхаясь от страсти, воскликнул потихоньку: «Вы ангел! Вас послало само небо!», я чуть в обморок не упала. Как он угадал мои мысли? Больше всего на свете я хотела бы быть ангелом, ещё с тех пор как смотрела в монастырской церкви фреску «Единый благословляет шестерых праведников» и моего Ионафана тоже, только там не видно его глаз, потому что он смотрит внутрь картины, на Единого и на ангелов, которые парят за его спиной с очень красивыми крыльями из белых перьев, а на каждом пёрышке красивый голубой глаз. И все ангелы — со светлыми волосами, как я.

Я подумала, что надо совершить какой-нибудь ангельский поступок, и тогда Единый точно признает меня ангелом. Оливина со мною согласна, она вообще очень умная, почти как я, она сама считает, что я гораздо умнее. Она хорошая, хоть и некрасивая — совсем без ресниц.

И потом, когда мы с Моей Тайной смогли ещё уединиться в дальней гостиной, он так грустно рассказал мне о своём несчастье. Оказывается,



        Глава 16. Леазен. Интерлюдия 2

Дневник выпал из моих рук.
Я не мог заставить себя взять его снова. Мне казалось, что я коснусь отвратительной гадины.

Я помнил то лето.

Она была такая юная принцесса, и правда похожая на ангела в фантастической красоты платьях бледно-зелёных, серебристых и голубых тонов, с какими-то розами, прозрачными оборками... Воздух светился вокруг неё. У меня открывался рот, когда она проходила мимо — глаз не оторвать. Она и впрямь была моим ангелом. Нежность, чистота, совершенство...
А она заводила шашни с этим негодяем!

Разве я пошёл бы на всё, разве я согласился бы выживать такой ценой, если бы не нужно было защищать честь и жизнь моей сестры, сохранить её в чистоте и неприкосновенности?!
Да я бы умер скорее…
Но умереть — означало выбросить их на улицу.
Моя сестра на панели. Моя сестра — в Жиловке. Моя сестра — бледная утопленница, а сколько я их перевидел: синих, страшных, в лохмотьях, выложенных на ледяные камни набережных, с порезами и ранами, развороченными багром или полученными ещё при жизни. Сколько!
Одна мысль о такой участи для моей Кле-Кле пугала меня до смерти, и я через всё перешагивал… Через всё!

И вот теперь… я должен открыть следующую страницу и прочесть как она… как она с этим мерзавцем…

Что я защищал все эти годы?!

Как она могла?!

Не понимаю. Он даже не красив, как красив, например, Дагне.  Что она в нём нашла?!
 
Неужели достаточно лживых ужимок, да пары красивых фраз, чтобы женщина сдалась?

Тем хуже. Тем хуже для неё.

Я с ненавистью смотрел на тоненькую книжицу дневника.
Нет, читать это — выше моих сил. Писания романтичной увлечённой девчонки: вначале лишь смешной вздор, милый лепет, а теперь любовный бред. Что впереди? Падение?

Лучше уничтожить эту мерзкую тетрадь, выбросить за борт, сжечь. Пусть грязная исповедь останется при ней! Я не желаю!..

Я вскочил и дневник упал на пол, упал, раскрывшись на рисунке. Я невольно пригляделся.
Неумелый портрет. Но можно узнать детское лицо.
Я. Маленький. Подпись под рисунком так и гласит: «Мой братец Леазен-Теннен». Чтобы не было сомнений.

Неужели я должен тебе ещё и это? Неужели я должен пройти с тобой до конца? Узнать твой позор. Как будто мне мало своего!

Или ты хочешь, чтобы я поверил?..
Поверить тебе, Кле-Кле? Твоей тишине, свету в твоих глазах… Таких глаз не бывает у шлюх.

Ночь впереди. История падения коротенькая. Всего несколько страниц.

Тениш поднимает дневник.

— А утром выброшу, — шепчет он, открывая нужную запись.



        Глава 17. Дневник К.(продолжение)

6 июня 1706, тот же день.
9 часов утра

Меня прервали. Удивительно, что это матушке вздумалось навестить меня так рано? Она была всё в том же платье, что и на приёме, верно, и не ложилась, как приехали. В утреннем свете шёлк кармуази смотрится не так хорошо, как при свечах.
Маман говорила много и была вся в нервах, не в треволненьях — как я — треволненья бывают только у молодых, а у пожилых — нервы, боюсь, что у неё снова начнётся мигрень.

Она частенько перебирает наших знакомых, на сей раз она говорила больше о каких-то мужчинах, что мне было совсем неинтересно. Я всё думала о Моей Тайне, и скоро голос матушки стал доноситься как сквозь сон.

 — Вот Фабиан Бернсгоф-и-Тешов. На хорошем счету, ему прочат министерство. Герб — червлёное поле, четырёхчастный… Что с того, что у него нос кривой! Его матушка из Ройтбешильдских Аттерфельдов — крестница самого епископа Альбедиля. Понимаешь?

— Что? — спросила я.

— Как же! — всплеснула руками maman. — Он может стать преемником Всесвятейшего Отца! У него прекрасные шансы! А ещё она свойственница герцога Нордмунда-Гёхшталле, того, что выкупил Бурхштальдскую косу, а там намывает золотого камня шесть тысяч унций за сезон. Вот уж поистине — деньги под ногами. Но мы не гонимся! Ты должна это знать: мы не гонимся!

Я кивала в знак согласия, но на самом деле я вдруг очень захотела спать, и никакие светские новости меня не интересовали.
Жаль, что матушка не наговорилась за вечер.

— Соланс-Марисоль, князь, из Менарди — прекрасный южный род. Внесён в матрикул ещё при Хоггоне, владетельный сеньор, его Элефантина считается самым роскошным замком в Америнке. В гербе корона и мантия! Разделён по диагонали… лев рыкающий… шлем над щитом…

Я едва сдержала зевоту.

— А граф Гвенмар! Чудный замок Кастелло Визанчи! На серебряном поле лев индиго вертикально! Три звезды!

Я попыталась припомнить этого графа: кажется, у него кривые тощие ноги. Лев индиго…

— Маркиз Бертольди, — продолжала матушка, — титул невелик, но он в фаворе. Говорят, немного несерьёзен, ветреник, но ведь с возрастом он остепенится! Так обычно бывает. В золотом поле — голубая перевязь с чёрным голубем поверх…

Я слушала её, уже не пытаясь понять. Мне всё равно. Половину из них я на лицо не отличу, а другую половину по фамилиям не помню.

Но что-то вдруг обеспокоило меня.

Обычно она много говорит о дамах, а нынче всё кавалеры и кавалеры.

Боже! Неужели она… неужели она перебирает женихов для меня?! Нет. Этого не может быть!

Когда она поцеловала меня в лоб и ушла, я бросилась на кровать. Нет! Мне ни разу не пришло в голову, что они могут запретить мне выйти замуж за А.! Он небогат, а может быть, даже беден (но ведь мы не гонимся?), и громкого титула у него нет, это всего лишь младшая побочная ветвь. А у матушки мечты о роскошном гербе, о состоянии!

Какой удар! Неужели мне придётся… боюсь даже выговорить это слово! Бежать?!.


5 часов пополудни

Я всё обдумала.

Вчерашний разговор с А., его печальная исповедь стали мне подмогой. В своей любви я нахожу источник сил. Мой милый, моя синеглазая Тайна! Как сладостны мысли о тебе!

Продолжаю: оказывается, мой милый А. давно бы уже сделал мне предложение, но на пути к нашему счастью возникли неодолимые препятствия. Рок обрушивает на влюблённых свои неистовые удары!
Мой милый А. мечтает привести молодую прелестную (его слова!) жену в свой дом, но злые люди отняли у семейства А. их единственное достояние — прелестное поместье, с фермами и полями, которое давало хороший доход.
Мой А. подал в суд на этих плохих людей, но ему нужны какие-то документы, которые находятся у моего отца. А. писал ему, но ответа не получил. (Ах, как это похоже на папеньку! В прошлом месяце я намекнула на новую карету для меня — мне нужен отдельный выезд, так ведь нет, он запамятовал!)

Будь у Моей Тайны эти документы, он вернул бы себе это чудное поместье с козочками и овечками и с большим уютным коттеджем. Он так красочно описал этот дом, что я будто увидела его воочию. Именно там я могла бы сделать свой будуар в пасторальном стиле. Там, а вовсе не здесь!

Я предложила поговорить с папенькой, но А. сообщил мне следующую ужасную вещь: эти злонамеренные людишки втёрлись в доверие к моему отцу! Они бессовестно льстят ему и клевещут на А., а сами имеют виды на моё приданое, чтобы их сынок смог растратить мои деньги после женитьбы на мне, хоть он меня совсем не любит, чему у А. есть доказательства в виде (о ужас!) внебрачного сына.
Он назвал мне фамилию. Ах, так вот оно что!
Какая бездна скрывается за их улыбками!  А этот ужасный сыночек, у которого руки мягкие и какие-то липкие, и глаза мутные, как у снулой рыбы, оказывается ужасный развратник!

Мой милый говорит, что их финансовое положение столь плачевно, что они готовы на всё ради денег. Не понимаю! А как же честь?
Бессовестные, злые люди!
Итак, идти к папеньке и требовать справедливости — безнадёжно. Даже хуже: это может ускорить моё замужество с С.Т.! Ужасно! Я не хочу!

Но у Моей Тайны есть лучший план. Будет разумнее, сказал ОН, действовать самостоятельно — ведь суд уже совсем скоро, и документы нужны срочно. Поэтому я должна просто передать ему шкатулку с бумагами отца. Вынести её в сад, где он будет ждать меня.
А как только бумаги окажутся у него, поместье, считай, наше!

Правда, вот не знаю, как это у меня получится.
Но как поётся в романсе: любовь доказывают делом. Я готова. Ради Моей Тайны я смогу!
Такой чудесный коттедж, там всё крыльцо в белых розах без шипов — специальный редкий сорт, так он сказал.

P.S. Он сказал, что любит меня неземной любовью. Ах!



7 июня 1706 AD

Приезжала Оливина. Я велела ей передать брату, чтобы он ждал меня сегодня на нашем месте.
("Наше место"! Совсем скоро им станет прелестный коттедж с белыми розами!)

Вчера вечером я зашла в кабинет папеньки и видела эту шкатулку. Она стоит на письменном столе.
Думаю, что сегодня, когда все уедут, а я скажусь больной и останусь дома, я смогу её вынести моему любимому. Но он должен запастись терпением и ждать. А то вдруг сразу не получится.


11 часов вечера

Ах! Чего только не сделаешь ради любви!
Теперь мой возлюбленный спасён, и скоро мы соединимся навек в чудесном поместье! Там такая большая гостиная на первом этаже, а я ещё не решила как её отделать. Надо будет подумать. Там большие окна выходят на подъездную дорожку, много света и свежести. Если окон нет, то я велю их сделать.

ОН будет всю жизнь благодарен мне, ведь это именно я спасла его и его поместье! Это так чудесно!

Забрать шкатулку было не очень-то и сложно, я спрятала её под плащ и пронесла мимо слуг.

ОН ждал меня в конце сливовой аллеи.
Как сильно блестели его глаза! Видно, он сильно соскучился по мне! Бедненький!

Я передала ему шкатулку, просунула сквозь прутья.
Мы побыли вместе совсем недолго, ему нужно было идти. Ничего, мы ещё наговоримся, у нас впереди долгая счастливая жизнь.
И всё-таки жаль, что он даже не попытался поцеловать меня. Наверное, в этот раз я бы не отказала. Он такой скромный! Совсем не то, что развратный С.Т. со своим внебрачным ребёнком. Интересно, он его навещает или просто обеспечил?



8 июня 1706 AD

Странно…
Никто не приехал.
Я ждала, что А. вернёт мне шкатулку и я смогу поставить её на прежнее место, авось папенька и не заметит. Но нет — ни Оливины, ни другого посыльного всё ещё нет.



9 июня 1706

Я понимаю, что Моя Тайна очень занят, но почему не приезжает Оливина? Она могла бы передать мне весточку от НЕГО.

Папенька хмурится и выглядит расстроенным. В доме какая-то суета.



10 июня 1706

Опять прождала целый день — никого.

Я в который раз отказываюсь выезжать, боюсь пропустить посыльного или Оливину. Матушка трогает мой лоб, спрашивает, как я себя чувствую. Я не знаю. Чувствую? У меня онемело что-то внутри. Не знаю, важно ли это. Я больна?

 
 
 11 июня 1706

Никого.

Праздник совсем скоро и если я ничего не предприму, мне придётся уехать на воды вместе с maman. Не видеть его целое лето —  какая мука!

P.S. Вдруг что-нибудь случилось?
Он заболел? Лежит, бедный, беспомощный, мечется в горячке, зовёт меня! Боже, он был в таком нервном напряжении! Неудивительно, что болезнь коварно подкосила его!

P.P.S.Маменька собирается менять всю прислугу. Зачем? Свою Катари я не отдам!


12 июня

Я докажу ему мою любовь!
Я сама приду к нему! Правда, я не знаю где он живёт, но однажды я подвезла Оливину к какому-то дому, поеду туда, а там узнаю где он.
Я собираю вещи. Побег! Когда-то я и подумать о таком не могла, а вот сейчас собираю вещи в узелок. Не забыть неглиже и ноты!
Возьму пару драгоценностей, из тех, что мне дарили. Больше мне ничего не нужно. Главное — быть рядом с любимым!

Ах, как бы мне сейчас пригодилась своя карета! Но нет, придётся послать Катари за наёмным экипажем.

Моя горничная смотрит на меня с удивлением: куда это я на ночь глядя? Ах, милая Катари!



        Глава 18. Дневник К. (продолжение) 


13 июня 1706
полночь

Не пойму, какую дату ставить. Только что было 12-е, все события случились в этот вечер. Ночь. Значит… Ах, нет, пишу-то я сейчас, а уже пробило, значит — тринадцатое. Часы идут вразнобой… или мне кажется? Что-то всё время звенит.

Надо записать. Надо записать, чтобы потом понять: сон это, или нет.

Меня подташнивает, мне дурно, я задыхаюсь. Выйду в парк.
 
 
мне не позволили

Мысли путаются, но надо всё записать.

Только не знаю, с чего начать.

Ах, да! Я убежала из дому. Зачем? Не помню.

Вспомнила! Я убежала, чтобы соединиться со своим возлюбленным. Возлюбленным? С Алессандье д`Иту, моим двоюродным дядей. Как он стал моим возлюбленным? Я не помню… Ах да, мы танцевали… и он смотрел на меня синими глазами Праведника Ионафана. Не понимаю.
Разве этого могло быть достаточно? Может быть, было что-то ещё, просто сейчас я забыла?
Ведь невозможно же потанцевать с мужчиной и вручить ему свою душу и сердце?

Хорошо, что есть дневник, я смогу просмотреть свои записи и понять, как такое могло случиться. 

Строчки плывут перед глазами, но я перечла всё.

У меня хорошая память. Возможно, потому что в ней ещё так мало всего. Во всяком случае, я помнила дорогу к тому дому, куда я отвозила Оливину, и проплутали мы недолго.
Вскоре я уже звонила в колокольчик (почему у меня не отнялась рука?), и какой-то толстый человек отворил мне калитку, я вошла и хотела было идти в дом, повторяя, что мне нужно увидеть Оливину или господина Алессандье, но толстяк остановил меня и, пробурчав: «Не велено беспокоить», оставил стоять во дворе. Там мило. Дорожка, посыпанная крупным песком, по бокам куртинки. Алиссум и душистый табак — я по запаху узнала, у нас тоже есть.
Я даже не возмутилась наглости толстого слуги — сейчас выйдет Оливина или сам Алессандье и всё разъяснится. Сейчас.

Ждать пришлось долго.

В окнах мелькнули тени, дверь стукнула, и наконец на крыльце появился ОН. (ОН? Я всё ещё пишу заглавными?)
Я кинулась к нему, пылая радостью, что он жив-здоров и на ногах, но не успела сказать и двух слов, как меня оборвал сухой досадливый голос:

— Зачем вы приехали?

Я не поверила своим ушам. Я даже огляделась, ища того, кто говорит со мной таким тоном. Ведь не Алессандье же?..
Он стоял передо мной тёмной тенью и… мне стало страшно. Я подумала, что это совсем не тот человек. Мой А. был милым, нежным, а этот… Нет, не могла же я так ошибиться!
Я попробовала заговорить с ним, тронуть его сердце, рассказать, что решилась на побег, что хочу быть рядом с ним и готова бежать…
Он…
Он смеялся.
Он засмеялся каким-то страшным коротким смехом, как ворон каркнул. Развернулся к дому и бросил через плечо: «Уходите. Я не велю вас пускать».

Я обомлела.

Я долго стояла, пока не вышел слуга и не провёл меня на улицу.

Я перебирала эти слова, но смысл ускользал от меня: «у-хо-ди-те-я-не-ве-лю»… бессмыслица.

Почему он ушёл? От меня! Почему? Кто-то подменил моего синеглазого Алессандье на этого… на это чудовище?

Я не помню, как оказалась в карете — добрая Катари усадила меня, к счастью, она не отпустила экипаж. Плохо помню, как мы ехали по тёмным улицам. Катари причитала, целовала мне руку, всё было мокрым от слёз.
Тогда мне стало казаться, что я сплю. Что всё это дурной сон. Что сейчас я проснусь в своей кровати, и солнышко заглянет в окно…
Домой! Боже мой, это единственное спасительное место в мире, в этом страшном сне — мой дом, мои дорогие родители, моя защита! Там всё незыблемо, там я буду в безопасности! Домой!

Каково же было моё удивление, когда, подъехав к воротам нашего особняка, я увидела, что они распахнуты настежь, а слуги столпились у парадной двери, весь дом в огнях, как будто при пожаре. Ах, если б пожар — всё оказалось хуже!

Я вышла из кареты — но сон не кончался — у ворот почему-то стояли солдаты, меня не хотели пропускать. Это было немыслимо! Не пускать меня в свой собственный дом! Я требовала, я даже кричала на них, говорила, что я дочь хозяина дома, что я Бон-Бовале! Это имя должно было нагнать на них страху, принудить к повиновению, но в ответ только вышел офицер и провёл меня внутрь.

Повсюду солдаты. Всё перевёрнуто. Дом разорён!

— Что происходит?

— Обыск, мадемуазель.

— А где папенька?

— Там, где положено быть арестанту и изменнику. В тюрьме.

— Но… этого не может быть! Не может быть! Он верный слуга короля! Это ошибка!..

Я ещё что-то кричала, но меня втолкнули в комнату и заперли дверь.

Я дома.

Но сон продолжается.

Боже, дай мне проснуться!


P.S. Я просила пропустить меня к матушке. Она, как говорят, здесь, в доме, в своей спальне, заперта, как и я. Но мне не разрешили. Офицер смотрел как будто сквозь меня. "Не положено".
Маменька! Леазен!
Боже, дай мне сил!

                ***

29 июля 1707 AD, мыза Кувез

К счастью, узелок собранный в ту роковую ночь для нелепого побега, у меня не отняли.
В нём было не только прелестное неглиже "Коко", но и несколько золотых вещиц, которые я взяла с собой в "новую счастливую жизнь" ради памяти, а не из корысти. Это были подарки дорогих мне людей, родственников, добрых друзей семьи — бриллиантовая брошь, заколка с изумрудами и золотые браслеты (к счастью, довольно массивные). Эти вещицы сослужили мне добрую службу.
Этой зимой я смогла вызвать лекаря к маменьке и мы спасли её. Она слаба, но всё же выходит во двор, и тёплыми вечерами мы подолгу сидим на скамье, которую я уговорила поставить. Хозяин мызы неохотно пошёл на такую трату, но серебряный таллер  его убедил. Нас, как бывших господ, всё ещё слушают, если наши желания умеренны и оплачены.
Так что в выздоровлении маменьки я уверена, нужно только поддерживать в ней бодрое расположение духа. Здесь очень помогает Леазен. Он прелестный мальчик. Его нужно учить — это займёт маменьку и отвлечёт от грустных мыслей.

Вчера я решилась предложить ей прогулку вокруг мызы, по дорожке. Как быстро она устала! Хорошо, что я была настороже и мы вовремя вернулись. И всё же такие прогулки надо сделать традицией, ночью она почти не стонала и спала дольше обычного.

А вот папенька... Боюсь, что папеньке уже ничто не поможет.



        Глава 19. Зверь облезиан


Последние нимские записи сестры расползались дрожащими каракулями, буквы частью размылись. Бедная девочка плакала над ними. Сколько ей было? Шестнадцать. Младше меня сегодняшнего.

Запись же, сделанная год спустя, уже в изгнании, та, которой дневник кончается, написана совсем иначе. Почерк Кле-Кле твёрд, ровен, грубоватое перо не мешает ей выписывать каждую букву. В сдержанном строе слов я уже узнаю её такой, какой она казалась всегда: спокойной, рассудительной, полной деятельной самоотдачи.

Нелепая страсть отступила.

И всё же...
Было в этих записях нечто странное, требующее пристального внимания. За лепетом и фантазиями наивной девочки проступала иная канва, нити которой словно наждаком царапают мне пальцы. Где-то здесь спрятана большая ложь...
Я вдруг вспомнил Титуса.
Чего-то я и здесь не могу разглядеть...

Я медленно жёг страницы, отрывая по одной; они вспыхивали, превращаясь в пылающих бабочек, и имена «Алессандье», «Оливина» уходили в огненное небытие.

Постой, постой, да ведь это речь об Оливине Дю Кастен-Демарро-Бон-Пелиан! Сестра Алессандье, супруга герцога Демарро, светская львица...
Некрасива?!
О, бедная моя сестрица! Куда же ты смотрела?

Мадам Демарро славится броской красой. Тут тебе и пышные волосы цвета воронова крыла, и стать богини, и ледяная синева глаз, что ярче звёзд, а длинные тёмные ресницы — сколько зависти у дам, сколько восторга у кавалеров! Сколько написано рондо и сонетов — я сам читал кое-какие и пара из них вовсе недурны. "Совсем нет ресниц"... Что же она с ними делала, спичками жгла что ли?

Надменная, блистательная Царица Ночи — неуклюжая забитая бесприданница?
Когда она скользнула мимо меня в доме Алессандье (бывшем нашем доме), не соизволив даже дрогнуть этой самой ресницей в мою сторону, мог ли я подумать, что эта богиня переступала когда-то наш порог как бедная, никому не нужная родственница, допущенная как игрушка для любимой дочери?

Странно… Всё странно в этой истории. И не будь я уверен, что запомнил каждое слово, я бы попробовал сохранить этот дневник, как хранила его Клементина.

Но я запомнил.

Вспыхнула и распалась пеплом последняя страница. Кончено.

Я вышел на палубу.

Заря едва брезжила. Недавно пробили три склянки, я слышал колокол-рынду ещё в каюте.

На траверзе перед нами темнела громада земли. Мы подходили к берегу.
Я спросил пробегавшего мимо матроса:

— Что это?

— Тахона, Ваша милость! Хорошо идём! Ходко!

— Ты здесь бывал?

— А как же, кажный рейс сюда заходим, — он с расстановкой начал объяснять мне, как маленькому, — тутачки порт хороший — Кассадо. Бухта большая, стоять будем цельный день и ночь, верно, тоже. Погрузимся, припасу наберём, дале переход долгий, да и воды уж пограничные. От этих салангайцев и не знаешь, чего ждать, всяко может быть, такое ихнее племя. Неугомоны. Так что погулять в Кассадо успеете. И в променад и по горкам. Красоты неописуемой тут — завались! Множество очень.

Он улыбнулся щербатой улыбкой и исчез.

Тахона… как я забыл? Ведь мне описывали её, как один из красивейших островов в архипелаге. Она и богата — только здесь добывают зелёный краситель необыкновенного оттенка (я вспомнил платье цвета зелёного мха, то, что до сих пор в гардеробе сестры. А вот шёлкового неглиже я никогда у неё не видел). Воды местные мирны, порт хорошо защищён.

Меж тем солнце взошло, и мы приблизились к берегам острова, но мы шли с западной стороны, и всё великолепие красок открылось мне позже, когда мы уже встали на якорь в бухте Бонифацио и порт Кассадо ярусами белых домов и домиков, лестниц и серпантинов поднялся над нами по склонам окрестных гор, освещённый полуденным солнцем.

А сады и улицы города были воистину прекрасны — горы щедро делились с ними роскошью дикой флоры.
Множество кустов гамбира, покрытых розовыми шарами мелких цветков, сбегали с них, затопляли улицы, алые и розовые лианы карабкались по стенам, целые коридоры лиловых глициний скрывали проходы и проулки, чуть выше на подгорье забрались пихты и тисы, а на сухих откосах клубились сизые облака местных туй, похожих на короткие разлапистые копны.
Ближе к берегу, где влаги больше, — чудесные в своём золотом уборе буки и грабы, деревья магнолии и пламенника, высокого дерева, прозванного так именно за красоту осеннего наряда — настоящий гигантский факел всех оттенков алого и рыжего, трепещущий на ветру.

Отчего так щемила сердце вся эта листвяная медь и золото на фоне угасающих, тающих в холоде синих небес? Прощальная роскошь засыпающего Юга…

«Кимвалы бронзы и небес
Прохлада током
Озаряли лес…»
Вспомнились мне строки полузабытого поэта.

Прогулка моя была настоящим блаженством. Я забывал всё, дарил рекам и ручьям забвенья всю боль и горечь последних дней и с радостью чувствовал, как вливаются в меня новые силы.
И лицо… лицо Дагне мелькало передо мной.
Я не думал о любви. Но не вспоминать его не мог.

К обеду я вернулся на набережную, где заметил несколько рестораций вполне приличного вида. Но мне захотелось пообедать в более скромной обстановке. Верно, я немного одичал в плаваньи и не слишком желал незнакомого общества, тем более что вечером мы были приглашены в местное собрание, так что скучнейшие развлечения мне были гарантированы. Но это вечером, вечером, а сейчас я желал побыть в покое.

В приглянувшейся таверне я занял место у окна, в котором была видна гавань и наш «Бонвиль».

Заказав, по совету хозяина, сардины «а беккафико» — фаршированные анчоусами с петрушкой и изюмом, я неторопливо рассматривал рейд, представлявший собой пёстрое зрелище множества кораблей под парусами и без, украшенных сигнальными флагами и вымпелами торговых компаний. Зрелище это одновременно будоражило и успокаивало меня, как обещания необычайных путешествий и приключений.

Я невольно уловил разговор двух матросов, сидевших рядом. Один из них был старше и, видно, поучал другого — вовсе безусого юнца с детскими припухлыми губами и бесконечно удивлённым взглядом бледно-голубых, чуть навыкате, глаз.

— А ещё вот такая животная есть — облезиан, — неторопливо повествовал старший.

Молодой захлопал ресницами:

— Какой-такой облезиан? Ни в раз не слышал. А?

— Вот тебе и "А". Далече, на полуденну звезду плыть, так и упрёшься в ту землю, где облезиан живёт. Токмо очень опасно там: солнце так близко висит, что можно обвариться, коли упадёшь за борт.

— Ой, дяденька, а корабль-то не сгорит? Мачты-то высоки, а ну как заденут за солнце?

— Умной капитан там проходит больше в ночь, а днём поливают водой.

— И рыбы там варёны?

— Варёны, да не все, есть такие, что глубоко хоронятся, а всплывают только в темень и по ночам воют.

— А чего ж они воют?

— А ты б не выл, в кипятке сидючи?

Молодой поёжился от такой картины и решил перевести разговор на более безопасную тему.

— Чегой-то я в полудень никакой звезды не видел. Где ж она?

Старший ответил веско:

— Звезду ту можно увидеть в трубу капитанску, да штурман её своим секстаном выглядывает, а нам, простым, она не кажется. Для того они и нужны — капитан, да охвицеры, чтоб звёзды эти зреть днём и по ним путь пролагать.

— А что, коли я в секстан загляну, нешто не увижу ту звезду?

— Никак не увидишь. Не положено.

Молодой впечатлился и более на высокое искусство навигации не посягал.

— А чего ж этот зверь — облизьян? Расскажи, дядя!

— Да не облизьян, садовая твоя голова, а облезиан!  Оттого так прозванный, что похож он и на зверя, и на человека. Только зверь он — облезлый. Шерсть на нём местами есть, а местами вовсе нету.

— Так он больной, штоль? У нас вот овечки тоже бывалоче паршивели. Шерсти с них лезли.

— Эх, как слушаешь-то? Таковой он есть в натуре своей — облезл наполовину, тем человека напоминает. И мордой — как лицом, и повадкой: могёт на задних лапах ходить и руку протягивать за бананой.

— Банана — это кто ж такая? — зарделся юнец, вообразивши себе невесть что.

— Никто. Это плод такой. Фрухта. На дереве висит, а как упадёт, так сразу гниёт. Вот облезиан её и тянет, пока непорченой, прямо с дерева прёт.

— Умной, — протянул молодой с некоторой завистью.

— А то! По всему умной, а только всё одно — животный.

— А что так?

— А тут история такая выходит. На тех островах, где облезианы живут, магии совсем нетуть. Не водится. Оттого и людей там нет, а одни только эти самые облезианы.

— Как так? Банан-фрухта есть, животина есть, а человека нету?

— Нету. Человек, он ведь как произошел? Он от магии произошёл. Вошло волшебство в облезиана — и стал человек. А коли нету магии, духу нет, так и человеку как взяться? Не могёт разумный жить без магии, через неё Единый им правит, уму наставляет, себя являет, сердце живит. Разлита магия — во всём мире, только на те острова не хватило её, вот там одни облезианы живут. И человеку там долго жить нельзя — изойдёт в зверя.

Молодой примолк, задумавшись, а мне подали горячие сардины.

Я несколько посмеялся над рассуждениями невежественного матроса, но вспомнил виденного однажды в зоосаду зверя облезиана, в которого не вошло волшебство, вспомнил увиденную в его глазах тоску по этому неведомому, но чуемому им таинству, живущему в человеке, и смутное сострадание сжало мне сердце.



        Глава 20. Лабиринт

Вторая половина нашего плавания была ещё менее богата событиями, чем первая. Ненастных дней выдалось немного, и были они скорее скучны, чем опасны — туман да морось, без шквальных порывов и грозных волн. Промозглая серая пелена, в прорехах которой всё то же свинцовое море, мокрое дерево, звякание корабельного колокола...

Это однообразие, замкнутый уют и скука произвели во мне удивительное действие. Впервые за долгое время у меня появился досуг. Чтение нескольких книг, имевшихся на "Бонвиле", меня не привлекало, главным образом потому, что книги эти были давно уже читаны. Пьянствовать — один я не имел к этому склонности, а в компании офицеров оно могло бы стать поводом к ненужному сближению. К тому были позывы и взгляды, но главное — тот особый ток, который невозможно определить, но и не почувствовать тоже невозможно. И всё же такая связь меня бы отяготила — я не хотел никаких, даже мимолётных и пустых отношений. Сердце моё чем далее, тем более и более заполнял образ Дагне, пусть и далёкого от меня, но я всё чаще ловил себя на воспоминаниях — невольных, но волнующих.

Конечно, полагая себя опытным в делах интима, я укорял себя за мальчишество, за внезапную влюблённость, но я сам себе возражал, что более достойного объекта любви мне в жизни не сыскать. На том спор с самим собой заканчивался и Дагне побеждал.

Итак, я оставался один.

Скука ли тому причиной, страшный ли обрыв дневника Кле-Кле, но я думал над историей падения нашего дома, анализировал её записки и свои детские воспоминания.

Услышанные на балу в Кассадо дифирамбы несравненной мадам Демарро, ранее приятно щекотнувшие бы моё самолюбие, теперь обернулись пристальным и сложным раздумьем о ней.

Я подолгу вертел в руках сохранённую обложку дневника сестры, как будто тонкая велень могла дать мне некую подсказку, открыть подоплёку давнего дела. И вот однажды такое сидение увенчалось открывшимся мне вопросом: почему красавица Оливина — эта притча во языцех всего Нима — была десять лет назад так безбожно некрасива? Ведь ей было за двадцать, как пишет Кле-Кле, а это расцвет женской прелести. Бесприданница, она напротив, должна была бы выставить свою красоту напоказ, так нет, напротив...

Что было тогда с мадемуазель д`Иту? Болезнь? Временное уродство? Или… маскировка?

Но маскируют недостатки, а зачем маскировать достоинства? Ответ был очевиден — для безопасности. Я знаю, как пытаются уродовать себя бедные девушки, желающие избежать назойливых приставал на улицах, где такое внимание чревато похищением, насилием, а то и рабством. Но здесь? Глухие платья, редкие волосы, отсутствие ресниц… Кого так опасалась Оливина, что прятала свою красоту? Брата? Но его пристрастия известны. Возможно были другие мужчины, преследовавшие её? Но Клементина о таких ни разу не упомянула, не может быть, чтобы Оливина не поделилась такой бедой с подругой, родственницей, которая могла бы помочь.

Напротив, Кле-Кле подчёркивает, что бедняжка никому не нужна, одинока и почитает за счастье быть допущенной в дом. Кле-Кле с удовольствием подчёркивает это. С удовольствием.

Была бы она так довольна, явись Оливина в блеске своей красы? С царственными манерами. С холодным ярким взглядом. С формами, смело открытыми декольте…

Ответ ясен: нет. Никакая женщина не была бы довольна таким соседством.

Вывод: Оливина маскировалась для того, чтобы не раздражать знатных родственниц и быть принятой. Пусть на правах приживалки, но принятой.

Зачем?

Зачем гордой (а она горда!) и красивой девушке втираться в семейство, которое её едва терпит?
По глупости? Несколько мне известно, мадам Демарро не страдает этим обычным женским недостатком.

Зачем же?

Я напоминал себе охотничьего пса, взявшего след. Некая добыча, некая разгадка маячила передо мной, но пока ускользала в повседневной суете. Иногда я откладывал свои размышления, иногда возвращался к ним, делая предположения одно другого фантастичнее, пока не изменил подход и не задался другим вопросом.

А что делала дурнушка д`Иту в доме Бон-Бовале?
Да, вот буквально: что она там делала? Какие действия она совершала? Возила ноты, разучивала с Кле-Кле модные романсы, сидела с нею на балах, очевидно, в качестве дуэньи. Болтала что-то о своём братце. Болтала с Кле-Кле об её идиотской «синеглазой тайне». Передавала записки. Сопровождала к месту свиданий… Ах ты дрянь!

Я вспыхнул при мысли об этой охоте. Загонщики! Эта тварь загоняла жертву в сети, мою сестру — к своему братцу!

Но дальше всё обрывалось. Всё разбивалось об отказ Алессандье принять прибежавшую к нему Клементину. Зачем загонять дичь, коли не собираешься ею воспользоваться? Он мог втайне жениться на ней, мог объявить ультиматум моему отцу, мог просто затащить её в постель, ведь она была полностью в его власти и даже не понимала этого.

Испугался гнева отца? Немудрено. Тот мог стереть мерзавца в мелкий порошок.

Но почему тогда не доставить беглянку обратно, к родителям — тихо и благопристойно, с подобающим уважением? И можно было бы рассчитывать если не на благодарность, то уж на снисхождение — точно. А тут — просто пинок: «пошла вон». «Велю не пускать». Не просто отказ, а унизительнейшее оскорбление!

Эта сцена всё стояла у меня перед глазами: растерянная, оскорблённая до полного изумления Кле-Кле, дядюшка, не обронивший ни одного лишнего слова, спокойно уходящий в дом, дверь запирают, и слуга (!) выводит Клементину на улицу, как последнюю попрошайку, нищенку... Невероятно!

Среди всех пороков Алессандье я не видел вспыльчивости. Иногда он не  мог противостоять своей страсти, но всегда удовлетворял её, только будучи уверен в своей полной безопасности. В остальном он всегда был выдержан, осторожен и взвешивал каждый свой шаг. А тут такой взрыв! Холодный взрыв, какое-то радостное пренебрежение существом, которое ему не сделало ему ничего плохого!
Что-то не так.
Не в характере дядюшки такие эскапады.
Либо хитрец Алессандье поступает вдруг глупо, нелогично, либо… либо он поступает логично и разумно в этой ситуации, но ситуация не такова, какой мне кажется.

Я должен что-то изменить в своём взгляде. Но что?

Я обнаружил, что почти ничего не знаю о причинах опалы отца. Если это была измена, то почему его не казнили или хотя бы не отправили в заточение? Почему опала, лишение титулов и имений? Кстати, почти все они (большая часть) перешли к д`Иту? Не было других родственников? Кажется были, но более дальние...

Ах, как мало я знаю!

Передо мной вставали полузабытые картины отчего дома: блеск приёмов, весёлая суета праздников, матушка, сидящая в кресле, отец…
Что-то происходило на моих глазах, чего я не понимал в силу малолетства.
И всё же, мне казалось, что эти картинки второстепенны, что ключ запрятан среди сожжённых строк.



        Глава 21. Провал


Кроме меня на яхте были ещё пассажиры и среди них некое салангайское семейство: отец, мать и великовозрастная дочь. Все с одинаково одутловатыми лицами, что было наверное их семейной чертой, но придавало им вид какого-то нездоровья, особенно в сочетании с желтовато-шафрановой кожей. Черты их, в том числе и дочери, казались мне весьма грубыми: носы толсты и висячи, крупные круглые ноздри они имели привычку раздувать при любом случае, выражение маслиновых тёмных глаз я так и не смог определить — кажется то была смесь напускного презрения и настороженного выжидания, больше подходящая животному, чем существу разумному.

Они держались особняком, что было неудивительно: кроме них да пары матросов в команде, других салангайцев на борту не было. Я было приписал национальной гордости такую нелюдимость, но они и между собой почти не разговаривали, обмениваясь короткими репликами, да по большей части какими-то только им понятными взглядами. Так же они вели себя, когда их, по морской традиции, приглашали к капитанскому столу.

Гармоничным дополнением к семейству была препротивнейшая собачонка, которую все сначала принимали за моток шерсти в руках дочери и лишь когда этот жалкий клубок подавал голос, вы понимали, что перед вами живое существо.
Этот крошечный пёсик видел опасность во всём: достаточно было кому-нибудь шевельнутся поблизости, как он начинал дрожать, морщить нос и через секунду уже заливался истерическим лаем. Он щерил мелкие зубки и пытался укусить любого, кто оказывался поблизости. Глупость, граничащая с героизмом! При этом, стоило вам вздрогнуть от такой атаки, как во взглядах семейства появлялась удовлетворённая насмешка.

Но притом, я полагал за ними некоторую привязанность к этому маленькому уродцу, ведь их дочь буквально не спускала его с рук.

Тем более я удивился, выйдя однажды поутру на палубу, и услышав жалобное повизгивание и неловкое бормотание какого-то матроса. Он нёс скулящий комок к борту.

— Куда ты его? — поинтересовался я.

— Дык... Вот. Лапку оно сломало. Ишь, плачет... 

— Бедняга. Так куда ты его несёшь?

— Дык, — матрос как-то скривился, — выбросить велели. Выбросить. За ненадобностью.

Я остолбенел.

Что-то отзывалось во мне, как молотом стукнутое: " за ненадобностью... за ненадобностью...". Это что-то нужно было запомнить и осмыслить, и пока я пытался разобраться в смысле и значении этих слов, уловить их особое значении, что-то открывшее мне сейчас, матрос с несчастным визгуном двинулся дальше.

— Постой ты! — воскликнул я, силясь одновременно удержать ускользающую мысль и остановить предстоящую казнь, — постой! Спроси сперва у нашего доктора, вдруг да он сможет помочь этой скотинке? Утопить-то всегда успеется!

Матрос оживился, улыбнулся и совсем весело отрапортовал:

— Исполню! Сей секунд лечу! — и со всех ног кинулся вниз, в лазарет.

Судовой врач у нас был хорош и я (не без оснований) понадеялся, что пёсик ещё встанет на свои лапы. Пусть он глупое создание, но боль научит его благодарности, а благодарность — благородству.

Теперь, исполнив долг собаколюбия, я вернулся к поразившей меня фразе: "выкинуть за ненадобностью"

Вот что так смущало меня в поведении дядюшки! Вот она, связующая точка: "выбросить за ненадобностью!"

Вот оно, верное определение!

Кле-Кле не была ему нужна! Он не собирался жениться на ней — ни тайно, ни явно. Он не собирался использовать её для шантажа отца, он даже не затащил её в постель. А ведь она была в полной его власти и даже не понимала этого. Но ему ничего не было нужно.

Значит, он уже получил то, что желал. Но что?
Шкатулку!

Он получил шкатулку и документы на какое-то имение... Но никакое имение не стоит того, чтобы смертельно оскорбить дочь королевского суперинтенданта.
Так заводят смертельных врагов.

Но он не боялся. Не боялся никого и ничего. Он дал волю своей гнусной натуре. Он отшвырнул не девочку, жаждущую любви, он отшвырнул мёртвого врага!

Мёртвого!

Он знал!
Он знал про опалу, арест, обыск. Он считал нас мёртвыми, пусть мы ещё шевелились. А приезд Кле-Кле он принял за попытку спастись.

Боже…

Но как он мог знать это так точно? Как мог быть настолько уверен в нашей гибели?

Знать это он мог только в одном случае — если сам же всё и приуготовил. Если сам писал и передавал донос, подтверждал его доказательствами, свидетельствами и документами. Документами?!

Нет, Кле-Кле, нет! Нет, ты не могла…

Ты.

Ты.

В письмах можно найти опрометчивое словцо. Подозрительного адресата. Опасное упоминание, случайную записку...

И это сделала ТЫ! Ты нас уничтожила! Глупая девчонка, ты не дала себе труда подумать! Голова, набитая тряпками и романсами! Самодовольная маленькая самка! Ты.

Ты.
Ты убила отца.
Ты уложила меня под скота.
Ты свела с ума нашу мать.
Нищета. Синяки, шишки, раны. Холод и голод. Поток унижений. Это всё — ТЫ! Моя Кле-Кле.

В эту ночь я напился до бесчувствия.
На следующее утро рана ненависти всё ещё зияла в моей душе. И я упивался ею. Мне больше ничего не оставалось.

А на горизонте поднималось немыслимое: Башни Алидаги Белой и Алой.



        Глава 22. Алидага Белая и Алая. Салангай

Башня — это путь к небу, этакий колодец наоборот. Шпили и башни Нима всегда заставляли меня продолжать взглядом их линии, следуя им, устремляться в небо.

Башни Алидаги были иными. Они существовали не для неба, и не для земли, и не для человеческого взгляда. Они заставили меня вернуться к разговору с Каспером. Мне кажется, я начал понимать его неприятие Искусников и их творений.

Ещё издали меня удивило белое сияние над берегом. Это не был маяк, это было яркое белое пятно, чуть размытое расстоянием, парившее на фоне серого хмурого неба. Пятно это, как мне казалось, то ли меняло форму, то ли по нему проносились какие-то тени. Отчего-то мне хотелось смотреть мимо него, оно не возбуждало даже естественного человеческого любопытства. Разум и взгляд готовы были избегать его, внимание соскальзывало с него, как капля воды соскальзывает с куска масла.

Масштабы этих сооружений подходили природным образованиям, но правильная форма и нечто ещё — некое нарушение, нарочитость — выдавало в них продукт разумного действия. Так было, пока мы не подошли ближе, и в момент, когда скалистый высокий берег ещё не заслонил белую феерию, я успел разглядеть ажурную конструкцию — высотой не менее полулье, чуть скособоченную, а потом, похоже, выправленную. Она была бы красива. Если бы уродство могло быть красивым.

Резная полая колонна с незаконченным, обломанным верхом без капители, чуть поведённая вправо, прорези её были огромны: в них влетали низкие облака, пронизывали насквозь — это то, что я принял за изменение формы или бегущие тени. При этом она блестела  глянцем, как белое матовое стекло.

Ниже, заслоняя это белое свечение, выделилось громоздкое приземистое нечто, что я вначале принял за холм — настолько это было циклопично. Но идеально гладкие стены, ровные правильные грани говорили, что это не создание природы.

По местным правилам, мы не могли заходить в порт Алидаги и встали на рейде у входа в бухту, неподалёку от брандвахты.
Вскоре с берега к нам поспешили баркас и лодки для обмена почтой и пассажирами.

Здесь почтенное семейство Гуго (так теперь звали пёсика, бодро ковылявшего с прочным лубком на лапке) сходило на берег.

Они спустились в лодку, и я вздохнул с невольным облегчением.

— Настоящие салангайцы, — послышался голос позади меня.

Капитан ван дер Оэ стоял рядом, кутаясь в гриего. Порывы ветра и правда были свежи, но капитан не был неженкой и плащ его показался мне символом, как будто ван дер Оэ хотел поставить между собой и неприветливым берегом как можно более преград.

— Вы хорошо знаете их?

— Да уж куда лучше! С войны я с ними знаком, — капитан помолчал, провожая взглядом отплывающую лодку. — Коли видели одного салангайца, почитай, видели их всех. Глаза масляные, волосы кучерявые да рыжие. А уж на характер… не приведи Господь.

— Хорошо дерутся?

— Дерутся? Никак нет. Одно только и умеют — визгу напускать да зубы скалить, а воины они никакие: чуть опасность — бегут, оружие бросают и бегут. Наряжаются ещё красиво. Кушаки алые, треуголки с галуном и пером. Перо чуть не в рост его самого. На батарею этакий запрыгнет, шапкой своей помашет — петух петухом, а как ядра бросать, так всё в сторону, да и пушки у них плохого литья: снаружи маслом смазаны для блеску, а силу пороха не держат — рвёт стволы. В расчётах у них как смертники служат, да и то сказать… как служат? Пока не сбегут.

— Выходит, Салангай не зря войну проиграл? Не случайно?

— Как же случайно? Она ведь не враз выигралась, война-то. Сражения шли без счёта, только здесь, в этой самой Алидаге сколь народу погибло! Я молод был, и друзья мои были молоды, а скольких не досчёлся к той победе… Нет, победа далась нам не за зря.

Мы молча посмотрели на гигантскую цитадель Алой Алидаги, над куполом которой — выпуклым, как спина черепахи — едва виднелось сияющее сплетение фарфоровых тяжей Алидаги Белой, уходящее ввысь. Приземистая махина была уродлива, но всё же не вызывала такого отторжения, как её белая сестра, возможно, от явно выраженной геометрической точности. В плане это был правильный пятиугольник с невысокой колоннадой по верхнему краю. Но размеры её потрясали.

— Из чего только сделана эта башня? Я могу предположить, что это красный гранит, но каково искусство строителей — я не различаю швов между блоками.

— Швы между блоками? — откликнулся капитан. — Да откуда же им взяться, сударь мой, — нет там никаких швов. Уж я её всю облазил, и изнутри и снаружи обошёл — монолит. Цельное литьё. Камень-не камень, а только ядра от стен отскакивают, как горох. Рикошет, нда-с. А бывает, и тонут.

Я невольно глянул на воду, но капитан, заметив мой взгляд, усмехнулся и пояснил:

— В стенах тонут. В стенах.

Я непонимающе уставился на него. Он продолжил, и я услышал то, что готов был принять за солдатскую байку, если бы не то, что Хирзолт ван дер Оэ был не способен к вранью любого толка.

— Произвели выстрел, ядро не срикошетило — к такому-то мы уже попривыкли, что летают как мячики. А на тот раз оно взяло, да и приклеилось к стене и начало как бы тонуть в ней. Спервоначалу такое видеть страшновато было, а после привыкли. Даже время засекали, за сколько оно в стену уйдёт. Однажды полчаса никак не тонуло.

— А следы?

— Извольте взглянуть — никаких следов нет. И тогда не было. Гладко, — с этими словами он протянул мне свою подзорную трубу.

Я с жадностью принялся разглядывать таинственную башню. Пожалуй, что алой эта громадина не была, по крайней мере — в свете серого пасмурного дня. Скорее, чуть розовой, как бывает розов гранит. Она не была построена на скале, а сама и представляла скалу. Скалу, чья северная часть уходила прямо в глубину вод.

Никаких отметин от ядер, как и других следов воздействия времени и разрушения я не увидел.

— Да ведь взять такую крепость невозможно тяжело! — воскликнул я.

— Никак нет, — отвечал невозмутимый ван дер Оэ, — не тяжело. Осадой обложили, и месяца не прошло, как господа рыцари все выползли. Все, сколько их осталось. Восемнадцать человек. И доложу я вам, свирепости в них было очень мало. А из Белой и вовсе никто не вышел, маги их все там в своей башне и перемёрли. Провианту-то там нет.

— Но она такая огромная! Мне кажется, там можно год и два отсиживаться. Тем паче — ядра не берут.

Капитан снисходительно улыбнулся и принялся пояснять:

— Величина эта — только кажимость. Она не полая, башня-то, а вся из такого камня, вся целиком. Вооон там, наверху — площадка под куполом, и ход туда снизу — едва человеку протиснуться, пологой, даже ступенек в таком материале не вырубить, для подъёма верёвку с узлами пустили — и карабкайся наверх. А наверху… стояли у них пушечки, да казармы деревянные были устроены, и сокровищница каменная. Охранять-то такую дуру легко — ход один, а вот жить в ней нет никакой возможности. Как вода закончилась, так они и повылезли. Салангайцы…

Капитан решил не оставаться на ночь вблизи Башен, и мы ещё засветло покинули стоянку.

Я оглядывался на уходящие громады, пытаясь закрепить их в памяти. Никогда раньше я не сталкивался с творениями Искусников так близко, и теперь страх и какое-то оскорблённое чувство боролись во мне с невольным благоговением. Но сильнее всего было полное недоумение. Что это? Для чего? Почему тут? И ощущение оставленности, исходящее от молчаливых гигантов. Не заброшенности, а именно временной оставленности, как будто хозяин отложил свои дела и вышел. Но скоро вернётся. Всё больше я понимал Каспера, всё больше страха поселялось в моей душе, и, бросив последний взгляд в вечереющее небо, на готовый исчезнуть в наступающей ночи силуэт, я прошептал с жалкой надеждой:

— Может быть, всё-таки не Зло?

 
--------------------------------------   
Примечание:
   
Салангай — заклятый противник Шеалы, родины Тениша.
 
Все островные государства — постоянно грызущиеся друг с другом в вялом, но непрекращающемся противостоянии. Пояс островов Бонома — это скопище островов и островков там, где у нас пролегают тропики Рака и Козерога.

Материков на планете нет. Один из самых крупных островов в этом районе — Шеала, где находится королевство со столицей в Ниме. С юга самый близкий из островов подобного размера — Марана. Она южнее, ближе к экватору и в центральной части представляет собой пустынное сухое нагорье, мало пригодное для жизни. А вот его северная оконечность — полуостров Салангай во многом напоминает юг Испании, и считается благословенным краем.



        Глава 23. Валлота

Я так и не узнал, как называются эти белые цветущие шары… Все улицы Валлоты были полны ими. Они свисали со всех ветвей, белые сферы покачивались и кивали на ветру, иногда отрывались и катили в пыли, болтались в вихревых смерчиках, и ветер гнал их по улицам, разбивая нежную красоту в лохмотья. Они были всюду: в порту, в доках, на набережной. Они плыли в тёмной воде каналов, соединяющих протоки Дора и Барны — двух основных рек Валотты — торгового и морского сердца Салангая. Эти реки сливались в широком общем устье, там царили плавни, огромные болота, богатые самой дикой жизнью, а здесь, в городе, выше по течению, обе реки были осёдланы плотинами, шлюзами, мельницами, по ним скользили лодки и баркасы, толстобокие приземистые баржи причаливали к пакгаузам и складам мануфактур, которых в изобилии было по берегам: жужжали лесопилки, далеко во влажном воздухе разносился отрывистый звон кузниц, шум мастерских — камнерезных, ювелирных, прочих.

Валлота, в отличие от угрюмой столицы Салангая, замершей у подножия Башен, была полна бойкой жизни и в то же время, стоило отойти чуть подальше от порта и набережной, производила впечатление уютной деревни. Может быть, потому что в Валлоте, разбросанной по берегам бухты и даже выплескивавшейся на острова, не было привычного мне городского центра. Это была сеть посёлков, иногда соединённых улицами, иногда разделённых пустырями. Чем дальше от берега, тем шума становилось меньше, подводы и экипажи встречались всё реже и всё явственней проступали черты сонной южной провинции, где на пустырях пасутся козы и спят в тени маленькие оборванцы.

Мимо одного из таких пустырей и проходит улица Роха, чтобы чуть дальше потеряться в путанице других мелких улиц и беспорядочных переулков.

— Давай милёнак, пагадаю, а? Ззалатой, давай…

— Ты же видишь: я из часовни, верующий. Что Единый назначит, то и будет, а ты тут с гаданием…

Я только что вышел из крошечной часовни Всех Святых, где до полудня успел поставить три розовые свечи Единому и теперь с лёгким сердцем ждал вечера, чтобы отправиться на тайную встречу в таверну у Мельничного моста. Задание выполнялось гладко, и я уже тешил себя мечтами о том, как славно я доложу  Дагне о своих успешных трудах и как он…

— Ай, милаш, ай, — толстуха засмеялась и махнула рукой, — не скажу, кто ко мне за гаданием ходит, кто паланкин присылает, в каких местах бываю, каким людЯм гадаю… То большие люди, не тебе чета, залёточка! И потом, ты северянин, а у нас здесь всё на свой лад, иначе, не как у вас!

— Бог един везде.

— Ай! Дом един, а в окошки розно глядим. Давай погадаю. У тебя дорога обманная, судьба кривая. Ты не жмись, я скажу-подскажу, да беду отведу.

Я пригляделся — ничего интересного в этой смуглой женщине не было. Ничего драматического, ни блеска чёрных кос, ни молодого задора в глазах, ничего таинственного. Неряшливая, расплывшаяся от многих родов фигура, цветастый платок на голове, насурьмлённые чёрно-синие брови, грубая пористая кожа вся в выпуклых родинках, из экзотики — разве что многорядное монисто, собранное из разных монет и бусин, частью стеклянных, частью резных деревянных и коралловых — тёмных, как кровь; и даже нитка жемчуга бледно светилась в этом дикарском украшении на колыхающейся груди.
Почему-то чувствовалось, что гадалка этим ожерельем гордится и дорожит.

Более ничего примечательного: плоские полные ступни — чёрные от грязи, такие же грязные многослойные юбки, нелепая смесь дорогих и наидешёвейших тканей, грубые браслеты из пожелтевшей кости и латуни на запястьях, руки — обычные руки служанки, ногти с чёрной каймой, пальцы в мелких трещинах и царапинах.

Мне стало смешно. Что эта бродяжка может знать о судьбе? Какую беду отвести от меня, когда от себя нищету отвести не может? Что у неё есть, так это неожиданная способность ловко складывать слова. Что ж, в этом она моя сестра по ремеслу.

— Не веришь, золотой-залёточка? Старой Кассе не веришь? — странно сощурилась она, и я внезапно согласился.

— Говори.

— Монету дай. Золотую, на монисто. Прицеплю — удержу. Жизнёшку твою удержу, понял? Держать буду, пока ношу.

Как будто чёрт меня под локоть толкал, и я выложил ей золотой дублон. «Сумасшедший! Что делаю? Откупаюсь», — так смутно пронеслось у меня в голове. Откупаюсь не от глупой бабы. От чего-то, чего ни я, ни она не знаем.
Или она знала? Или думала, что знает?

Забормотала:

— Семь морей ожидают тебя, семь зверей… Дорога твоя не вольная, а подневольная. Под ногами — земля чёрная. Не пей вина — подавишься, не ешь ветчины — отравишься. Не ходи поперёк мостков, в лодку не садись, на корабель не грузись… Эх, залёточка, по спинке твоей плёточка!..

— Ты что, дура?! Я дворянин, какая плёточка!

— Да ай! Без дела мне — кто ты. Вижу на шкуре пометы, так и говорю. Не всё скажу. Всего не вижу. Кто-то тебя застит.

Монета была вырвана у меня из рук, и гадалка не спеша пошла вперевалку, не оглядываясь, степенно, прилаживая монету куда-то за пазуху.

Я смотрел ей вслед, ощущая не то досаду из-за обмана, не то облегчение.

Забавная прибаутка о «семи морях» попала в точку, но всё остальное было набором неопределённых фраз, из которых меня особенно возмутила «плёточка»! Как глупа оказалась моя прорицательница, предсказывая дворянину судьбу обычного матроса! Скорее всего, это был заученный приём, и она не стала его менять для клиента более высокого разряда. Иногда мне кажется, что маман с её пренебрежением к низшим в чём-то права. Нет в них гибкости ума! Не различают высокое положение от низкого, думают, что всем достаётся одно и то же. Одна и та же доля страданий.

Впрочем, эта встреча мало что отняла у меня. До вечера я был свободен и мог вернуться на «Бонвиль», мирно стоящий в порту. Капитан, со значением поглядев на меня, сообщил, что им придётся задержаться на пару дней, прикупить «дельных вещей» (уж очень хороши бывают в Валлоте дельные вещи, особливо изукрашенные иллюминаторы да клюзы — вельми искусны и добротны) да прочего такелажу пополнить, так что коли я желаю отчалить с ними, то могу рассчитывать на верных два дня, чтобы уладить свои дела. Я говорил, что еду в Салангай для негоции, что вряд ли обмануло доброго ван дер Оэ.
Но сидеть на корабле, когда есть возможность пошататься по незнакомому городу, мне показалось глупо. Отдав дань делам тайной службы, я счёл себя свободным и направился куда глаза глядят.

Солнце стояло высоко, и я, достав рисованный план города, в который раз прикинул, как лучше добраться до «Семи морей». Планы и карты — моя любовь, пусть они даже такие, как эта, небрежно набросанная неизвестно чьей рукой; на них загадочные надписи: «Поста Белл-Мар» — нечто, отмеченное у самой кромки залива, заштрихованное пятно «Баньяско (тр)» — совсем неподалёку, стрелка между неровных линий «Венаска-канал», на берегу канала кружок — «Венаска Марене». Мельничный мост обозначен много дальше, на месте условленной таверны простой кружок без названия — ради конспирации. Мало ли к кому может попасть карта с надписями на северном имперском.

Чем больше я разглядывал карту, тем больше мне хотелось в это «Баньяско (тр)». Интересовал также «Поста-Бель-Мар», а вот «Лангалео, алькальд» вызывал желание обогнуть указанный пункт по широкой дуге. Всякий знает: при появлении в вашей жизни полиции неприятности только начинаются. Но к счастью, между мной и алькальдом простирались обширные, неровно закрашенные «Сады Оспитале-до-Марру» с чётко прорисованным неправильным многоугольником в центре, надо полагать, — самим морским госпиталем.

Я шёл пешком не спеша, рассчитывая уложить свой путь в полчаса. Покупать лошадь на один-два дня не было смысла, а совершать длительные поездки не входило в мои планы. Хотя… кое-какая мыслишка вертелась, но тут уж если повезёт, то лошадь мне не понадобится.

Мимо меня проезжали телеги и фуры, тянулись подводы ломовых возчиков, но ни фиакров, ни изящных ландо, ни простых извозчичьих пролёток я не увидел. Однажды протарахтела какая-то бричка с сидящим в ней надутым смугляком, но то был явно личный, хотя и неухоженный, экипаж.
Платного извоза отчего-то не было.

Жизнь в Ниме приучила меня к длинным пешим концам, и я не заметил, как дошёл до искомого. «Баньяско (тр)» оказались торговыми рядами.

Несколько десятков крытых лотков, говорливый прибой покупателей, низенькие постоянные лавки без витрин, зато с мощными дверями, замшелыми, вросшими в землю, с какими-то мифической мощи засовами и подвесными замками, похожими на ржавые чугунные ядра.

Я с любопытством прошёлся вдоль продавцов, вызывая у них оживление и надежду, и остановился у перламутровой шкатулки с чудесной работы серебряными накладками в виде русалок. Как же мне захотелось порадовать Кле-Кле!
С каким счастьем я бы прежде купил ей эту заморскую вещицу! Но проклятые страницы стояли перед моими глазами и я не мог не растравлять рану — то ли самолюбия, то ли любви.

Великодушие нашёптывало мне, что сделанного когда-то не воротишь, но я был непреклонен. И жалок в своей непреклонности.

Шкатулка осталась некуплена

Нарочно отойдя подальше, я присмотрел весьма мужественный кинжал и с затаённым восторгом взял его в руки. О, это было подлинное оружие: хищный, как пантера в прыжке, холодный, как ветер далёких дюн, чёрный и льдистый, как ночное небо над крышей Отеля Fauconnerie.

Рукоять с гладким обсидианом, странная красота слоистого чёрно-серого металла напомнила мне о перстне Дагне — таком же чёрном и пепельном и я решил купить этот кинжал, как будто обладание им могло сделать нас ближе.

Я всё не мог выкинуть его из головы.
Но полно! Было ли? Каким сладким бредом всё виделось отсюда, издалека… Разве мог вельможа увлечься мальчишкой, разве могло быть что-то большее, чем его минутная прихоть? Я знал по себе, что не смогу пресмыкаться, льстить, играть по правилам сильных мира сего. А значит, я потеряю его, это неизбежно.
Что ж, пусть хоть кинжал останется.

Вдоволь налюбовавшись своим приобретением, я отправился в путь, полагая, что если и приду в таверну чуть раньше положенного, то всё равно проведу время с удовольствием и пользой.

Тихие деревенские улочки Валлоты стремились к морю как маленькие речушки. В конце каждой из них сияла и мерцала гладь залива, вдоль каждой то ровно, то порывами дул морской ветер и качались над головой эти странные белые соцветия-шары.



        Глава 24. "Семь морей" ожидают тебя



— Позвольте рекомендовать s`ahavila — вкуснейший мясной пирог с начинкой из мелко порубленного мяса пяти сортов, приправленный острейшим салангайским луком, коий чудесно возбуждает аппетит, а также нежной зеленью с пикантным запахом и вкусом, отчего мясо кажется не скучным; всё это переложено ломтиками мягчайшего потато, придающими остроте мясного соуса и мягкость, и сытность, то, что мы называем "телом блюда". Но не только начинка! S`ahavila — это ещё и превосходное тесто, вобравшее запах специй, замешанное и взошедшее на закваске, секрет которой знаю только я. Корочка пирога лоснится и блестит как щёчки румяной красавицы. А пар, как надломишь крышку, а брызжущий мясной сок — острый и пряный! Да всё это тает на языке!.. Закажите, добрый сеньор, s`ahavila Vallota и Вы познаете душу Салангая, и насладитесь ею — не будь я Челеттино Пампато!

Я уже открыл было рот, но хозяин — бестия, пухлый хомяк — сложил розовые ладони в умоляющем жесте:

— Но сперва — рагу succoso da agnello! Конечно, Вы скажете: «Всего лишь рагу!» и будете правы! Как может быть не прав высокородный сеньор? Но позвольте Вас уверить: блюдо лишь кажется простым. Его назначение — утолить самый первый голод Вашего Сиятельства. Лёгкая перчинка необходима для того, чтобы цветок вкуса раскрылся в Вашем рту. Затем бокал Marques de Murrieta — всего один! — не обжигающего, а лишь ласкающего нёбо и омывающего гортань, и затем, с небольшим перерывом — о, совсем крошечным перерывом — божественный s`ahavila!

— Я согласен, — только и смог я выдохнуть. А ведь совсем недавно ещё не был голоден!

Рагу succoso, через некоторое время оказавшееся передо мною на столе, было мясом с подливой и гарниром. Овощи лежали маслянистой горкой, в которой я угадал одну только морковь, остальное было нарезано тонкими распаренными ломтиками, длинными полупрозрачными хворостинками, пропитанными маслом; всё варево было густо сдобрено крошками перца крупного помола, присыпано рубленной зеленью и золотистой суховатой стружкой неизвестной мне приправы. Блюдо источало пар и аромат, от которого я невольно сглотнул голодную слюну.

Вкусно? Язык был проглочен в первую же минуту! Мне показалось, что до сих пор я никогда ничего не ел. Я питался чем-то, но гастрономически я не существовал.

После этого блюда я почувствовал некоторую грусть. Я познал ещё одну земную радость, которой раньше был лишён. Ах, Кле-Кле! Если бы не ты, всё это было бы моим уже давно и по праву!

Но бокал розового вина смыл эту душевную горечь, и я принялся за пирог, который речистый Пампато расхвалил мне совершенно справедливо.

Меж тем за окном начало смеркаться и я подумал, что, пожалуй, пора заказать то самое вино.

Зал понемногу наполнялся посетителями, но большинство из них толпились у стойки, на ходу промачивая горло крепкими настойками или кружкой-другой пива. Лишь немногие усаживались за столы и принимались поглощать свои порции пирогов и рагу. Я заметил, что Пампато содержит таверну строго: цены весьма покусывались, чистота соблюдалась неукоснительно, у двери, с приливом народу, появился здоровяк вышибала, так что грубому простонародью здесь было не очень-то вольготно. Таверна явно содержалась в расчёте на публику почище.

Уверившись в безопасности, я заказал нужное вино. Хозяин сам принёс и откупорил бутылку Chivite Las Fincas, наполнив бокал на два пальца. Отпив, я одобрительно кивнул и успел поймать сторожкий острый взгляд трактирщика, никак не согласующийся с простецкой хитроватой физиономией. Значит, всё верно, это не простая таверна и хозяин её, этакий щекастый хомяк-оборотень, и в самом деле человек Дагне.

«Опять, опять все мысли о тебе…
Судьбу и небо время движет
К мгновенью встречи. Лишь с тобой
Я снова обретаю вечность
И мир желанный, и покой…»

Не успел я вспомнить все строки, как как-то особенно стукнула дверь, или мне показалось, просто совпало со стуком сердца, но… Я сразу узнал его. Ещё не разглядев лица, по одной только повадке, по мягковатым опущенным плечам, по какой-то птичьей посадке головы, волосам, убранным в шелковый кошелёк, что топорщился за воротником, по одутловатости лица, торчащему острому носу… Я узнал его, ни разу не видя. Наши взгляды скрестились.

Он тут же скользнул внимательным взглядом по столу, отметил наличие условленной бутылки, довольно прищурился, но не поспешил подойти. Встряхнул плащ с раззолоченным галуном — тот блеснул, видно, на улице начало накрапывать.

Я видел его, как во сне — вот он, таинственный информатор! Вот тот, кто прольёт свет на все тайны, которые так волнуют Дагне. Подходи же, ну!



        Глава 25. Лис


Я ждал его с нетерпением и в то же время с некоторой неуверенностью: точных инструкций как держаться с этим типом мне не дали. Уклончивого «действуй согласно собственному разумению и по обстоятельствам» было мало, но я понимал, что это, вероятно, лучшее, что мог посоветовать Дагне. Тем более, что это было косвенное признание моих способностей и не могло не льстить мне, и я охотно наполнился некоторой гордостью.

Однако, это интервью мне предстояло провести на свой страх и риск без всякой подготовки и оплошать было нельзя.

И всё же он пришёл! Это была почти победа. Теперь предстояло выудить золотую рыбку в этом мутном источнике.

Вернее, серебряную.
Ведь главным интересом Дагне было серебро. Откуда Салангай берёт столько серебра? Кто ссужает ещё недавно нищему, разбитому в войне и деморализованному государству такие огромные суммы? Под какое обеспечение? И ссужает ли?

Всё, что знает этот хитрец, должен знать и я.

Я едва сдержался, чтобы не вскочить ему навстречу.

Салангаец, наконец, закончил отряхиваться, неспешно обвёл всё помещение ленивым взглядом и «приметил» мой столик у камина. Так же небрежно лавируя, он приблизился, учтиво поклонился и спросил:

— Не будет ли благородный сеньор против приятной компании?

Взгляд его масляных салангайский глаз был так безмятежен, что я на секунду замешкался.
Чёрт! А вдруг это не он? Приметы, данные мне, были так расплывчаты, что любой приличного вида господин мог под них подойти. Но никого другого я не замечал. Какие-то мизерабли с въевшимися в грязные пальцы чернилами хлебали поодаль своё пивко, жадно поглощали порции рагу, компании мастеровых за длинными столами перешучивались и хохотали над своими шутками, хлопали друг друга, как будто в преддверии драки, но всё же по-приятельски. Он был здесь один — "такой", особенный.

— Конечно, присаживайтесь. Буду рад.

— Я вижу, — сказал он, сворачивая аккуратно свой плащ и укладывая на спинку крепкого трактирного стула, — Вы пьёте вино с западных склонов Ферегонды.

У меня отлегло от сердца. Это он!

— Да, верно, — я невольно расплылся в улыбке, — прекрасное вино, урожай 1708 года. Я считаю его лучшим.

— Удачный год, прекрасный выбор. Я заказал пирог и фрукты, позвольте Вас угостить. Вы ведь госсть в Салангае? Это видно по загару. У насс, видите ли, — он говорил с присвистом и шипением, типичным для салангайской речи и я вдруг вспомнил то семейство на корабле — быть может они молчали потому, что стеснялись этого своего акцента? Но какая разница. Теперь уже это всё позади. Моя новая реальность сидела передо мною.

 — У насс ссолнце даёт чуть желтоватый оттенок, потому ссалангайца легко отличить. Мы все немного сс… лимонной корочкой.
Он улыбнулся какой-то лисьей улыбкой, аккуратно отвернул манжеты и вооружась ножом и ложкой, вилки отчего-то были здесь не в ходу, принялся за еду.

Губы у салангайцев длиннее обычного и может быть от этого производят впечатление пасти. В эту самую пасть мой визави охотно утянул кусок пирога, закусив его без всякого почтения рагу succoso. Очевидно, ему душа Салангая была в привычку.

Я машинально отщипнул из поданной вазы.

Что-то мне подсказывало не спешить с главным разговором.

Передо мной сидел тот ещё выжига. Не просто плутишка, мелкий мошенник, нет, — в нём чувствовалась чиновничья выучка, привычка к какой-то странной извилистой дисциплине. Это был хищник — мелкий, но уверенный в себе и готовый к бою.

— Позвольте представиться: Синио Ларра, —  он улыбнулся своим длинным тонким ртом, царапнул неожиданно острым взглядом. Ленца в сонных с поволокой глазах тоже оказалась обманкой.

Меня взвесили, раздели, оценили, но тем не менее игра шла и я назвался:

— Леазен Тенье, негоциант.

Вымышленное имя, взятое на время поездки, впрочем, так же как и его, наверняка.

Я чувствовал в нём двойное, а то и тройное дно. Знал ли он сам, кому служит? В каких играх он запутан и каких верных сведений можно ожидать от такого субъекта?

По всему он был типичным салангайцем. Даже в одежде, такой старательно-неброской, тёмной, неприметной, он не смог удержаться от многоцветного яркого жилета, который сейчас пылал в отсветах камина золотым и шёлковым шитьём всех цветов радуги. Но я не мог не признать, что эта диковатая пестрота очень шла к той самой "лимонной корочке" его физиономии. Волосы его, кудрявые, как у большинства салангайцев, отсвечивали рыжиной, что тоже было обычным здесь, но редко встречалось у нас, на севере. Что же роднит его с Шеалой? Отчего он пошёл на сотрудничество?

Чем-то он напомнил мне встреченную сегодня гадалку.

Масляные зыркающие глаза. Взгляд труса — уклончивый, скользящий по окрестным предметам… если бы не странные промельки: на долю секунды он становится жёстким, острым, прямым. Где же ты играешь, дружок? Когда юлишь или когда твёрд?

Не дождавшись от меня первых слов, он обстоятельно утёр губы и, разглядывая то камин, то стеклянную вазу, напомнил:

— Кажется, нам есть что обсудить?

— Несомненно, сударь, — согласился я.

— Вам мог показаться странным мой интерес к давно ссзабытым ишториям, — (он старался говорить без акцента, но в длинной речи сбивался на шипящие. А может быть, это было признаком волнения?) — но мы ссздесь, на Юге, любим иногда постращщать себя. Вот и ишш… история о таинственном убийстве…

Я решился интуитивно: расколоть такой орешек до ядрышка мне будет непросто, а сейчас есть шанс увидеть его истинную реакцию. Я впился взглядом в его одутловатое лицо, сонные ускользающие глаза и проговорил очень чётко:

— Полно, сударь, какое убийство? Графиня Нейшталь жива-здорова, обретается в монастыре, в трёх лье от Нима.





        Глава 26. Расчёты


Удар мой достиг цели. Желтолицый Ларра откинулся на спинку стула и несколько секунд смотрел прямо на меня остекленевшим взглядом, но если глаза его ничего не выражали, то рот — о, да!
Дёрнулся уголок, пополз вниз, чётко, как нарисованная чёрной тушью, обозначилась глубокая морщина, в одно мгновенье опали мягкие щёки, и я увидел острые кости скул — почему они столько сказали мне о нищете и прозябании, о жадных исступлённых мечтах, о царапаньи безнадёжной стены? И ещё какое-то горе, как у постели больного ребёнка… История чужой жизни, история чужого ада и долгого падения промелькнула передо мной.

Молчи, Теннен, наблюдай и молчи.

Ещё, предавая хозяина, кривился рот Ларры, но в глазах уже сверкнула искра холода.

Какая выдержка! Он не выдал своей тайны ни нечаянным возгласом, ни неосторожной фразой!
Уж не коллега ли Дагне или Вехлина передо мной? Или просто вымуштрованный чинуша из захолустной канцелярии, где, чтобы выжить, требуется и умение держать лицо и умение интриговать?

— Фф… это не вашно. Ушже не важно, — он переводит ничего не выражающий взгляд выше и вперяет его в каминную полку над моей головой.

— Содержимое сундучка Вас интересует?

— О да, — безучастно и явно лжёт Ларра.

Я рассказываю о документах графини, о письмах личного характера, о ценностях, пожертвованных ею монастырю (ну, не говорить же, что Банко растратил всё на свои делишки). Но всё это было уже пустой тратой времени. Я понимал, что только что лис потерял нечто очень важное и теперь замкнулся полностью.

Но оставались ещё деньги. В кармане у меня был вексель на предъявителя и небольшая сумма золотом, которую я должен был передать ему за необходимые сведения.

Я умолк, ожидая его слов.

Он сморгнул несколько раз, потом достал наполовину исписанную бумагу и передал мне:

 — Вот здесь сведения. Первые пять строк — погодовая добыча серебряной руды. За пять лет все рудники Салангая дали всего 17 тонн чистого серебра. Изволите видеть — выписка из учётной книги Монетного двора.

Я просмотрел: да, всё верно, хотя количество удивило — легендарные серебряные рудники, оказывается, давали мизерный выход.

Он продолжил:

 — В одном салангайском далере весом 28 грамм содержание серебра составляет 24,8 грамма по паритетному стандарту. У нас с этим строго, вы наверное знаете.

Я кивнул. При общем бардаке и беспечности салангайцев, Алидага Белая и Алая сурово следила за весом и ценностью собственной монеты. Доверие к ней росло и в последнее время далер входил в силу, им начали пользоваться во многих местах за пределами Салангая.

 — Итого, изволите видеть, для чеканки одного миллиона монет необходимо почти 25 тонн серебра.

— Да, я понимаю. Из добытых семнадцати тонн невозможно отчеканить миллион монет, но я полагаю, недостающую часть можно нарастить за счёт торговли. Разница не так уж велика: семнадцать и двадцать пя…

Он продолжал ровным голосом, не обращая внимания на мою реплику:

— За пять лет Монетный двор Алидаги выпустил, — он порылся в поясном кошеле и достал ещё одну бумагу с короткой строчкой цифр, — двенадцать миллионов пятьсот шестьдесят семь тысяч восемьсот сорок шесть монет-далеров со стандартным содержанием серебра в каждой монете. А именно: 24,8 грамма. Ни граном меньше.

У меня отвалилась челюсть.

Я смотрел на цифры и пытался сосчитать. Видно, мои усилия насмешили Ларру, и он с удовольствием помог мне:

— Триста шестнадцать тонн серебра. Чуть больше — почти триста семнадцать, но откуда взялись эти семнадцать, мы с Вами знаем.

— Н…но как?.. Как это возможно?!

Он пожал плечами.

— Я основываюсь на документах. Они секретны, и я немало рисковал, добывая их. Это только копии, оригиналы, разумеется, остались там, где им и положено быть. Откуда берётся это серебро, которого, несомненно, стало больше, ибо эти цифры, как изволите видеть, кончаются прошлым годом — мне неизвестно. По каким книгам оно проведено в приход Монетного двора, я тоже не знаю. В моём доступе таких книг не было.

Акцент его улетучился, голос окреп. Серебряные груды были ему безразличны, он говорил о них с усталым рационализмом. Чудовищные цифры, похоже, забавляли его — и только.

— Неужели у Вас нет никаких догадок? Раз истощились рудники Салангая, то откуда-то берутся эти сотни тонн?!

Он усмехнулся, и я увидел, что щёчки его вновь налились желтушечным соком, морщины разгладились.

— За догадки, мой добрый сеньор, за такие догадки у нас режут языки. А у вас?

— Э… — я осёкся и сообразил перевести разговор на другое. — Хорошо. Я имею полномочия передать Вам за столь удивительные сведения вознаграждение. Здесь две сотни золотых дублонов.

Лисий рот его расползся довольной улыбкой. Но в глазах застыл всё тот же холодный выжидательный огонёк. Я продолжил, незаметно доставая вексель и передавая ему так, чтобы это не бросалось в глаза:

— Вексель на две с половиной тысячи, на предъявителя. Кажется, это все условия?

Он облизнулся, ей-богу, как лис, сожравший курицу и, смерив меня взглядом, сообщил:

— Рискну языком. Говорят, корабли храмовников идут тяжело груженные. С запада. Но это только слухи.

Он встал, развернул свой плащ и я заметил то, чего не увидел раньше: золотую отделку на вороте — не удержался, расшил-таки скромное сукно галуном, щёголь!
 
А это очень кстати!

Мысль проследить за Ларрой пришла мне сразу же, как только я его увидел. Лис высунулся из норы и теперь готовился нырнуть обратно, оставшись безвестным и недосягаемым. Но нет, дружище, шалишь! В таких делах проверка никогда не бывает лишней. Я не просто исполню поручение Дагне, но исполню его с блеском! Я принесу не только сведения о серебре, но и о тебе, мой скользкий визави!
Это будет полный триумф! Моя первая серьёзная победа!

Я представил лицо Дагне, попытался увидеть его восторг, в чём, естественно, не преуспел и проводил взглядом уходящего Ларру.

Вот он в дверях.

Вот он вышел.

Я подождал несколько секунд.

Накинув невзрачный гриего, одолженный у лекаря (уж тут без всяких вышивок!), и кивнув на прощанье трактирщику, я двинулся к двери.

Но там меня остановили.
Вышибала наклонился и шепнул мне на ухо:

— Хозяин хочет Вам что-то сказать.

Мне было не до славного Челеттино, но заметив беспокойство на его круглой физиономии, я всё же вернулся, теряя драгоценные мгновенья.

— Что тебе? — спросил я с досадой.

— Есть другой ход на улицу, через двор. Оттуда ближе к мосту. Если угодно, я проведу.

— Немедленно!



        Глава 27. Впотьмах


Он не успел ускользнуть.

Предложение Челеттино оказалось полезным вдвойне: выйди я из центрального входа "Семи морей" я оказался бы под фонарём и был бы виден как на ладони, а калитка пряталась в тени деревьев и я смог остаться незамеченным.

Добрый Челеттино открыл калитку и едва я ринулся в неё, придержал меня за рукав и торопливо зашептал:

— Потише, потише, сударь, прошу вас, не спешите. Взгляните вон туда!

Я проследил за направлением его пальца и увидел, как от стены напротив отделяется тень, как тускло блестит ворот у этой тени и как она торопливо движется вдоль улицы. Это он!
Лис выжидал, прячась в темноте, проверял, не будет ли за ним слежки, не поспешу ли я выйти.

Я был готов расцеловать небритые щёки Пампато — если бы не он, моя затея провалилась бы с самого начала.

Предусмотрительность Ларры сыграла с ним злую шутку: выжидая меня, он потерял драгоценные секунды и теперь мы были в равном положении.

Я видел, как он свернул к Мельничному мосту и с торопливой готовностью последовал за ним, стараясь оставаться незамеченным.

Калитка за мной беззвучно закрылась.

Мельничный мост не зря назывался так — рядом с ним темнела громада мельницы, постанывало колесо, неумолчно плескала вода. В этом стуке и плеске я перестал опасаться шума и беспечно перейдя мост, оказался в лабиринте неизвестных мне улиц.

Дождь давно кончился, тучи разошлись и мгла стояла не непроглядная, а чуть сбрызнутая розовым светом Белонки, плывущей в ночном небе и лишь изредка затеняемой случайным облачком. Подсвечивались розовым стены и крыши домов, блёклые шары цветов словно светились, роняя тяжёлые капли, норовящие попасть мне за шиворот.

Я накинул капюшон.

Грязи было не так чтобы много, но она была везде, размякшая глина скользила под ногами, и мне приходилось быть осторожным как кошка, чтобы не упасть и не выдать себя. Я старался держаться как можно ближе к мелькающему то тёмной тенью, то тускло-золотым блеском шитья плащу Ларры, а он — уж не знаю почему — шел несторожко, почти посередине улицы, и был пока виден отлично.

Смутно помнился мне план этого места. К счастью, неизвестный картограф начертил несколько прилегающих к таверне улиц, и я добросовестно изучал их, но теперь, в темноте, уже через несколько перекрёстков я окончательно запутался и только старался не терять моего подопечного из виду.

Меж тем улицы становились всё уже, дома всё ниже, сады между ними всё продолжительнее и гуще. Подул сырой ветер, нагоняя на ночное светило тонкую вуаль мороси. Я поспешил прибавить шагу и ещё приблизился к Ларре, всерьёз опасаясь его потерять.

Мы плутали по закоулкам, перешли через несколько мостов и мостиков, перекинутых через многочисленные ручьи и канавы, — благословенна водами земля Валлоты! Я едва волочил ноги по грязи — она оказалась липкой и прибавила мне росту чуть не дюйм. Ларра тоже скользил, иногда взмахивал руками, развевая свой плащ, как птица крылья, но держался по-прежнему середины улицы.

Света стало совсем мало, но я успел увидеть за кудрявыми купами деревьев нечто огромное, геометрическое, некую постройку. Тёмная глыба зачерняла полнеба, не нарушаясь ни единым проблеском света, ни единым живым окном — если замок, то спящий неестественным сном, если храм, то глухая безмолвная громада.

Ларра нырнул в тень деревьев, а мне предстояло пройти за ним с десяток шагов по совершенно открытому освещённому участку.
Я остановился. Я как будто слышал его дыхание. Там, между влажных стволов он стоял в темноте, притаившись и выжидая. Я вжался спиной в стену дома, стараясь слиться с нею. Так вот в чём причина его беспечности! Сейчас неосторожный следопыт должен был выдать себя, ступив на освещённое пустое пространство.

И в этот момент Белонка угасла. Набежавшая тучка скрыла её, и я решился. По чёрной, непроницаемо-чёрной земле я шёл по памяти, выставив руки как слепец.
Я взял чуть в сторону от того места, где скрылся Ларра и где был проход в зарослях, ведущий к огромному строению. В полной темноте я надеялся наткнуться на дерево, а не запутаться в мокрых кустах, чем выдал бы себя с головой.

Что если он не стоит, поджидая соглядатая, что если он давно прошёл дальше и может быть в это самое здание? И что это за здание? И где мне искать его там?

Ах, неужели погоня моя была напрасна?!

Я ухитрился бесшумно перейти через пустырь и уже стоял под деревом, думая лишь о том, как мне теперь вернуться обратно. В кромешном мраке без единого фонаря, не имея понятия где нахожусь, найти дорогу к порту, к "Бонвилю" или к таверне Пампато — задача почти невыполнимая. А ведь нужно как-то переждать ночь. По дороге я видел несколько освещённых окон — там пели и пили. Гуляки эти могли быть опасны, но всё же это были тёплые дома, укрытие от непогоды, а я был одет весьма скромно и вооружён (мой прекрасный кинжал!), так что мог бы рискнуть зайти на ночь в такое заведенье.

Но сейчас… сейчас я был тьмой во тьме. Приятное ничто размыло меня, успокоило. Тени не выдадут меня. Здесь и сейчас я в безопасности.

Высоко в небесах ветер гнал облака — лёгкие и тяжёлые, крупные и перистые, море посылало их стаями, и они то несли с собой дождь, то морось, но тень они несли всегда. А между ними был просвет. Порозовел истончающийся край тёмной дымки. Через секунду Белонка засияла, и я увидел человека, успевшего юркнуть в ту улицу-щель, из которой мы недавно вышли. Ох уж этот золотой галун! Как сильно помог мне Ларра своим пристрастием к блестяшкам!

Итак, лис сделал обманную петлю и направился по своим следам обратно.

Я счастливо усмехнулся, не торопясь пересёк открытое место и далее перебежками, прижимаясь к стенам и укрывая светлое пятно лица тёмным капюшоном гриего, достиг перекрёстка, где увидел Ларру, свернувшего влево.

Короткое преследование, ворота, у которых он остановился, громыханье замка, звяканье ключей, чертыхание сквозь зубы — замок был ржав и поддавался с гнусным скрипом и, наконец, писк петель. Лис дома!
И этот дом совсем маленький, с палисадником и светящимся окном в первом этаже. Стук башмаков, распахнувшаяся навстречу дверь, светлое пятно женского платья и трепещущей свечи:

— О, каро! Как долго! Ну, что там?

— Ничего, Ценна. Она жива…

Хлопнула закрывшаяся дверь, обрывая разговор.

Больше мне ничего не услышать...




        Глава 28. Кракен


Это случилось, когда я плутал во тьме, натыкаясь на изгороди.
Лужи плескались под моими неверными шагами, дощатые мостки скользили, невесть откуда бравшиеся камни вылезали посреди дороги и я спотыкался об них, хватая воздух руками.

На одном из таких мостков доска предательски подвернулась и я кубарем полетел в воду. Канава, через которую был перекинут мостик, оказалась неглубокой, но выбравшись на скользкий берег, я оказался мокрым насквозь.

Ещё я опасался, что наделал этим падением изрядно шуму и тем привлёк опасность.
В Ниме в такой ситуации я уже был бы окружён со всех сторон, уже давно бы темнота выплюнула ночных молодчиков, добытчиков нательного барахла.
Сжимая кинжал, я замер, стараясь не шуметь и стучать зубами не слишком громко.
Но здесь была тишина. Всё так же струилась вода, пробирал ночной ветерок, Белонка то выглядывала из-за облаков, озаряя неверным розовым светом меня, улочку, спящие дома, то пряталась, и всё гасло в темноте. Не слышно было ни звука  шагов, ни звяканья оружия, ни учащённого дыхания охотников за двуногой добычей.

А ведь и правда странно, — думал я, карабкаясь наверх, — странно, что за всё время этого ночного путешествия мы не наткнулись ни на бандитов, ни на подгулявших пьянчуг, ни даже на патруль. Ну, последнее я ещё могу объяснить леностью и небрежением стражников, но куда попрятались честные висельники?

Кое-как оттеревшись и вылив воду из сапог, а затем натянув их на ноги, что стоило больших трудов и не принесло особого удобства, я твёрдо решил искать приюта в любой ближайшей харчевне, гостинице, забегаловке — всё равно. Они встречались мне по дороге, и не во всех окна были заперты ставнями, я видел там, внутри, людей.

Я поковылял по какой-то дороге куда-то, как мне казалось, на восток, к «Семи морям», потом сообразил повернуть к северу, к гавани. Изредка из-за заборов взбрехивали на меня собаки, но как-то без азарта, и быстро замолкали по мере моего продвижения. На очередном перекрёстке мне повезло: я увидел свет в забранном решёткой низеньком окне.

Это была харчевня.

На стук открыл какой-то невзрачный парень — на порядочного вышибалу, видать, денег у хозяина не нашлось, его роль исполнял поварёнок или конюх.

Я огляделся. По опыту знаю, что в таких местах чужих не привечают, но мой плачевный вид говорил сам за себя. Ясно было, что незнакомец забрёл погреться и скоротать ночь. Оставалось показать себя дружелюбным, но небеззащитным.

В зальце было и впрямь тепло, а у меня, промокшего насквозь, уже зуб на зуб не попадал, и хоть ночи на юге были помягче наших, но северный ветерок всё же давал себя знать.

Зальца была маленькой, выбирать место мне не пришлось долго — здесь стоял единственный длинный стол, за которым уже расположились двое полуночников, я так же сел за него и подошедшему слуге велел принести некрепкого вина и горячее блюдо — всё равно какое.

— Рыбна похлёбка есть, — безучастно обронил слуга и, цепляя ступни одна за другую, отправился в глубину, на кухню. Вскоре оттуда раздались некие обещающие стуки и звон посуды.

А ведь забавно, — вспомнил я утреннюю встречу с гадалкой, — я уже и по чёрной земле походил, и поперёк мостков навернулся, но пока жив-здоров и даже пребываю в сравнительном комфорте. Всё это глупые суеверия! Судьба человека — в его собственных руках! Вот только бы насморк не подхватить.

Мой ужин запаздывал. Слуга затих и как будто растворился в тёплом и тёмном кухонном чреве, двое поодаль коротали время, скучливо перебрасываясь редкими обрывистыми фразами.

Я остался наедине со своими мыслями.

Ларра сказал той женщине «Она жива…». Что это значит? Жаль, что я ничего больше не услышал.

Кто она, эта женщина в светлом платье? Мне кажется, она молода и красива. Если так, то почему она с Ларрой? Она так сияла в полутьме — она нарядна дома, поздно вечером… Для кого? Неужто для этого жёлтого человечка? Кто она ему? Не слишком ли нарядна на ночь глядя? Может быть, привыкла ждать гостей и привечать их по ночам? Что, если это куртизанка? Она так красива, зачем ей быть женой какого-то Ларры? Да. Точно! Что-то порочное было в её голосе — низком, грудном… Она куртизанка!
Я размечтался.
Вот я стучусь в дверь и уже мне открывает пылкая красотка в шёлковом платье. Она бросается мне на грудь. А я… чёрт, а как же я стучусь в дверь, когда у меня нет ключа от калитки?! Нет, видно, Ларра там свой человек — любовник или муж.
Впрочем, весь этот эпизод — лишь заметка для Дагне.

Жаль, что моя слежка окончилась так бестолково, я вряд ли смогу заново отыскать тот дом при свете дня, тем более я и сейчас не знаю, где нахожусь. Ну, до утра как-нибудь пересижу, а там видно будет. Надо бы спросить у слуги как называется сие заведение.

Я уже отогрелся, но всё же глоток вина не помешал бы. Где же оно?

Кувшин наконец был подан, и к нему — едва тёплая рыбная похлёбка. Я выпил вина, и оно показалось мне недурным, кислинки было немного, крепость щипнула язык и разлилась по горлу, согрела желудок, но гадкой похлёбки из засаленной миски я и ложки не смог проглотить.

— Любезный! Да ты что принёс-то?!

— Сами ж… горячего…

— Горячего, а не сырого! Убери! Есть что ещё?

Недотёпа помотал нечёсаной башкой, осмысливая мой отказ есть похлёбку, зачем-то оглянулся на сидящих. Что уж он там высмотрел, не знаю, а только в результате почесался и предложил:

— Мясное есть. Холодное.

Согревшись вином я согласился:

— Давай мясное. Да с хлебом!

— Угу.

— И зелени!

Остолоп несколько секунд смотрел на меня, силясь понять закавыку с зеленью, явно ему не знакомую, потом смирившись с непониманием, и очевидно не собираясь выполнять не пойми какие капризы клиента, косолапо побрёл на кухню. Оно и к лучшему: ещё неизвестно какую зелень он бы мне принёс.

Я прихлёбывал вино в ожидании мяса и чувствовал, как оно медленно согревает меня, растекаясь по телу мягкой слабостью и теплом.

Я снова перебрал разговор с Ларрой.

Миллионы отчеканенных монет впечатлили меня. Неужели и впрямь храмовники отыскали какой-то новый источник богатства? Я вспомнил, как мимо нас на рейде Алидаги прошёл корабль под ало-белым флагом с осадкой едва не ниже ватерлинии. Неужели он вёз серебро?
Полные трюмы драгоценного металла в Монетный Двор, тот, что на вершине Алидаги Алой…
Вставшие перед глазами безумные башни — одна, протыкающая небо нелепым фарфоровым ажуром, другая — сгорбленная, как гигантская багровая черепаха, заставили меня содрогнуться.

Или это дрожь подступающей простуды? Да полно! Всего лишь слегка промок! Вот ещё глоток вина… Ещё...

Мир заиграл новыми красками. Свеча что ли ярче вспыхнула, стены раздались и посветлели? Нет, и впрямь, совсем неплохо тут сидеть!

Сам не заметил я, как вступил в разговор с двумя незнакомцами, которые вдруг показались мне милейшими людьми, несмотря на то, что один из них — с пером за ухом, изрядно смахивал на крысу, а у второго, когда он повернулся ко мне, обнаружился возле носа вулканический багровый прыщ.
Мы весело болтали, когда слуга принёс тарелку с кое-как накромсанной ветчиной и кусками хлеба. Головка лука изображала зелень.

Я силился угостить своих новых друзей, но язык мой заплетался и я, невнятно мыча, благожелательно подсовывал им еду и питьё, от чего они, посмеиваясь — очень приятно посмеиваясь! — отказывались. Деликатные какие! Да я ж не беден, взгляните, какой кинжал у меня есть! Они расширяли глаза, цокали языками, кивали согласно, и я видел, что кинжал и впрямь впечатлил их. Хорошие люди. Хоть и салангайцы.

«Так Вы, сударь, грамотный?» — спрашивал меня тот, что похож на крысу. А ведь он имя мне называл. Как бишь его? Ван Хуза? Я запомнил! Несмотря, что я во хмелю, талант не пропьёшь! Я на слова цепкий! Стоит один раз услышать: скоко мильёнов тонн… и всё, запомню на всю жизнь. А корабль тот назывался… «Канцелеретт»? «Конкордат»?
Чёрт! Что подписать? Где? Вот тут? Хха! Да легко! Но не буду. Зачем мне? Выпить? И закусить? Ветчинка солоновата? Да, пожалуй. Да.
Я промок нынче ночью. Промок. Сильно. Вот и пью, чтобы… Отчего же это я не умею писать? Вы, сударь, меня оскорбляете! Вот вам! Вот. Убидибились?..

Болел ли я уже, или чёрная вода подступала к самому моему рту, и я боялся захлебнуться? Ведь если эта тьма выдавит стекло, в окно протиснется он — Кракен. Морское чудовище. Он притянет меня, он украдёт моё дыхание… Боже, какая боль…

На секунду холод и ветер отрезвили меня. Я лежал в лодке, неудобно упираясь затылком в деревянную банку. Кто-то тёмный грёб. Другой сидел на корме неподвижным кулём. Я стонал? Просил пить? Или мне этого только хотелось?

Мне показалось, что в нескольких метрах от нас призраком проплывает «Бонвиль», я увидел силуэт ван дер Оэ на шканцах, малыш Гуго залился тревожным лаем. Бедняга, верно, чует меня, чует мою беду. Ах если бы тебя поняли!

Но судьба моя, ледяной Кракен, уносила меня в пучину, в холод, в бездну. Я знал: мне не вырваться, нет.



        Глава 29. Зверь над бездной



Я не проснулся. В том смысле, как просыпаются люди в своей постели, часто не зная, что именно спугнуло сон — свет или шум. Меня выкинула из забытья страшная боль — мне показалось, что в голову мне попало ядро. И грохот и топот множества ног — едва не по мне, по моей разбитой голове…
Война?
Секунду спустя я стал различать голоса, визг дудок, хриплые рявканья мужских голосов и досадливые вскрики.

Я приподнялся на локте и в ту же секунду получил пинок под рёбра. Не заорал я только потому, что у меня перехватило дыхание, и кто-то страшный с высоты прорычал… что — я не понял, голова моя ещё кружилась, в глазах всё плыло.

Где я? Сон? Нет, боль говорила о яви. Но тогда что? Кто это бежит мимо меня?
 
Босые ноги, дощатый пол… в голове смутно ворочались какие-то ассоциации. Что-то мне это напоминало.

Наконец я очнулся настолько, что смог оглядеть себя. Я полувисел в каком-то странном положении: ноги мои, обвёрнутые тканью, запутались в верёвках наверху и оставались поднятыми, туловище и плечи лежали на полу. Затылок ныл от боли.

Вокруг царила полутьма.

Где я? Это явно не харчевня...

Мгновенные, как вспышки, воспоминания о крысе Ван Хузе, подписанном листке, странной дурноте, свалившей меня с ног и  — главное — то, что мы не во сне, как мне казалось, а наяву плыли в лодке мимо "Бонвиля" — куда? — вернули меня к действительности.
Всё встало ясно. Рекрутёры! Как я сразу не понял!
Не узнать их по их мерзким рожам… Вино и усталость сыграли со мной злейшую шутку! Так глупо попасться! Напороться на вербовщиков в пустой забегаловке! Негодяи! Неужто они сдали меня на галеру?!

Я попытался встать, выпутаться из гамака. Какой-то дурак привязал мне ноги к стропам (может, чтоб не удрал?) и теперь я оставался полуподвешенным ногами вверх, в то время как туловище и голова лежали на полу.

Кто-то орал надо мной, голова раскалывалась от пульсирующей боли — видно, я сильно расшибся при падении.
Наконец, я сумел выбраться из матерчатого кокона.
Позже я понял, что боцман, пробегая мимо, просто резанул шхентрос, которым была подвязана моя матросская койка-гамак, и я, не придя в себя, рухнул на пол. Таков был нехитрый способ побудки.

Так началась моя служба на «La Fiera» — корабле храмовников Салангая, чью бело-красную форму я скоро увидел среди офицерских камзолов.

Нас всех выгнали на построение. При ясном свете я наконец заметил лохмотья, в которые меня успели нарядить, — вероятно, всё тот же предприимчивый Ван Хуза. Увы! Я лишился не только приличного платья, но и своих сапог, и оставалось только надеяться, что записи Ларры, засунутые за голенище, не попали в ненужные руки. Впрочем, после канавы там мало что осталось.

Но самое ужасное — я лишился своего нового кинжала и всех своих денег! Я был ограблен подчистую.

Я занял место в ряду матросов. Меня ещё пошатывало, мир качался, и палуба опасно вздыбливалась перед моим носом, и я иногда заваливался то на одного, то на другого своего соседа, получая от них тычки, но скоро свежий воздух оказал своё целительное действие, и я прояснившимся взором смог окинуть корабль и море вокруг.

На самом деле море было спокойно, качка происходила лишь в моей больной голове (там на затылке вздулась изрядная шишка).

Шли мы под всеми парусами на запад. Земли не было видно поблизости — вовсе никакой до самого горизонта, а значит, мы вышли в открытое море уже давно, и куда лежит наш путь и где остался милый сердцу «Бонвиль» — неизвестно. Капитан ван дер Оэ подождёт меня день-другой, да и отправится в обратный путь.
Так что с этим кончено, надеяться на спасение с этой стороны нечего, а значит и думать об этом больше не нужно.

Вдоль нашего ряда пробежал тот самый человек, показавшийся мне вначале заколдованным полузверем — в рыжей щетине, с крошечными льдисто-голубыми глазками, с грубыми складками обветренного квадратного лица. Я узнал его: это он орал на меня, оглушённого, с вышины, он обрезал гамак.
Узнал и он меня. Подбежав, ткнул деревянным пальцем в живот и прорычал:

— Ты, марш!

Я хотел было поинтересоваться, куда именно марш, но мощный толчок, которым он меня наградил, едва не сбил меня с ног, и я, пролетев по палубе несколько неверных шагов, оказался у шканцев.

Оттуда спускался человек, в котором я, несмотря на мой скудный моряцкий опыт, сразу определил капитана. Возможно, мне помог недавний разговор с ван дер Оэ, когда он столь живо описал мне манеры и моду салангайских офицеров. Нынешний капитан мой — Гвейо Фрайц, по прозвищу Безымянная Акула, в точности соответствовал описанию доброго ван дер Оэ.

Золото на его жюстокоре было не просто жёлтым, нет, он ухитрился раздобыть его самый дрянной оттенок — почти оранжевый, сам же камзол с хвастливо растопыренными фалдами был чернильно-чёрен. Не одному десятку редких птиц пришлось расстаться с пышным опереньем лимонно-желтых и розовых хвостов, чтобы украсить широченную треуголку капитана. В результате этой операции она напоминала куртинку самых пышных экзотических цветов. Все загнутые поля его замечательной шляпы были покрыты золотыми брошами с рубинами, золотыми образками, пуговицами необычайной красоты и предсказуемо обшиты по краю золотой тесьмой того же мерзко-оранжевого цвета. Жилет! Длинный весткоут, доходящий невысокому капитану почти до колен, горел так, что мог затмить солнце. Но солнца не было в этот тихий пасмурный день и жилету капитана не было равных.
Этот безумный вид заставил меня усомниться — не сон ли всё же? Не лежу ли я благополучно в посольской каюте «Бонвиля», а жёлтый капитан, разодетый как клоун, мне только снится?

Но сомнения мои были разрешены тростью капитана, которой он по-свойски ткнул меня в грудь.

Он разглядывал меня припухшими щёлочками маслиновых глаз, до странности похожий на Ларру, и кривил такой же длинный тонкогубый рот.

Меня качнуло, я невольно налёг на трость, почувствовав удивительную крепость на том конце — тщедушный на вид, капитан стоял как железная стена.

Боль от трости убедила меня, что всё происходит наяву, но лучше бы всё-таки снилось...

Хозяин трости дёрнул носом и что-то произнёс. Первое слово я понял сразу: «Десять». Второе — чуть позже, к тому времени вспомнив и гадалку, и её слова про ветчину, хождение поперёк мостков — именно «поперёк»… что-то ещё про зверей…
Плетей. Десять плетей. Вот что сказал Безымянная Акула.

По меркам «La Fiera» (полное название корабля я узнал чуть позже, открывая его с каждой неделей плаванья: сперва просто «La Fiera», чуть позже — «La Fiera volando», и лишь потом, уже на Сарабе, название открылось мне полностью — «La Fiera volando sobre el abismo». «Зверь». «Зверь летящий». «Зверь, летящий над бездной». Каждый раз новое значение всё более развёрнутого названия моего ада вызывало у меня новое содрогание. Как я боялся его!), по меркам «La Fiera» наказание, назначенное мне, было ничтожным, в чём многие углядели признак будущего моего фавора, и даже, как мне потом сказали, были сделаны ставки: как скоро нынешнего любовника капитана, юнгу Майона, отставят и на его место возьмут меня.
Благодарение богу, что я не знал этого, иначе не нашлось бы силы, которая удержала меня от прыжка за борт.

После наказания, когда я, растерянный и дрожащий, шипя от боли в политой морской водой спине, пытался стянуть с себя рваньё, в которое превратилась и без того ветхая рубаха, передо мной вырос мой мучитель — тот, кто громко отсчитывал удары, полосуя мою спину линьком, тот отвратительного вида блондин, которого я принял в первом своём беспамятстве за колдовское полуживотное-получеловека. Грубое лицо, слишком мускулистый торс, огромный рост, ноги-колонны, широкие покатые плечи — всё это внушало мне страх, вдруг перешедший в гнев, и я бы, пожалуй, набросился на него с кулаками (ах, как я жалел в эту минуту о своём кинжале!), но он хмуро буркнул:

— Ты. За мной.

И, не сомневаясь ни секунды в моём повиновении, зашагал к трапу. Я посмотрел на него, и отчего-то моя ненависть угасла. Не знаю, от чего именно: от мысли, что этот зверь — такое же подневольное существо, как и я, или от вида его русой гривы, так тщательно увязанной в хвостик разноцветными шнурками? Но я пошёл за ним, гадая, что ещё преподнесёт мне судьба.



        Глава 30. Бальзам


Боцман Нау привёл меня не в пыточную, не в карцер, а всего лишь в свою каюту. Там была настоящая койка, рундук, маленькое окошко и даже приставной столик, кокетливо накрытый обрывком роскошной, но грубо подшитой скатерти.

Он, отвернувшись, чем-то пошуршал в рундуке.

— Скидавай.

— Что?

— Рубаху, что.

Я и без того собирался это сделать, так что снял отвратительное, пропитанное кровью и водой рваньё без возражений, и тут же был развёрнут спиной к иллюминатору. Рассмотрев что-то, боцман хмыкнул скорее довольно, чем сочувствующе, как будто увиденное ему понравилось.

— Заголяйся и лягай.

Я понял.
Мне предлагалось снять штаны и лечь в койку. С ним. О, какие церемонии — меня будут драть не у фальшборта или в трюмном закутке, а в полном комфорте — на настоящей горизонтальной кровати!
Я огляделся по сторонам: нет, ни одного тяжёлого предмета поблизости. А голыми руками я с ним точно не справлюсь. И удрать некуда. А я бы удрал.

— Да лягай ты. Чего, матросню больше любишь, что ль?

Туповатый на вид боцман легко угадал мои мысли. Или не такой уж туповатый?

Морщась от боли, я стянул домотканые порты, в которые обрядил меня проклятый Ван Хуза, влез на койку, улёгся там, отвернувшись к стене и стараясь не дрожать.

Прикосновения были неожиданно невесомыми, почти неслышными. По крошечной каютке поплыл тихий, звенящий летом и сеном запах. Боль, ещё секунду назад рваная, ненавистная, утихала, напитанная чем-то целебным, травяным, масляным. Ужас и отчаянье куда-то отступили. Я смягчился и едва не разрыдался, когда почувствовал, как эти прикосновения переходят в ласку. С израненной спины — на бока. Ниже…

Нет. Я никогда не полюблю его, но за это безмолвное сочувствие, за это лечение, за эти словно извиняющиеся, осторожные движения — я готов простить.

Поддаться. Позволить. Принять.

С комом в горле. С мелькнувшим в глубине лицом — удивлённым лицом Дагне. Нет, о нём нельзя. Сейчас нельзя.

"Матросню больше любишь?"
О, Боже... Нет, не больше. Но там я бы дрался до последнего. Там не было бы шанса выжить. А ты мне его давал — вот так всё просто. Ты мой шанс. Чтобы бежать нужно жить.

Он был огромным, но не неуклюжим. Напротив, он оказался ловок и по-своему деликатен. Он даже попытался доставить мне удовольствие. Я мысленно пожал плечами. Зачем? Какая разница, что я чувствую — ведь ты не уберёшь своих рук. Как не облегчай вес своего тела — оно давит тяжело.

Я закрыл глаза.

Всё это уже было.

Я просто не имею права умирать. У меня матушка и ... Кле-Кле. Моя бедная сестра. Что бы ни было.

Была ли это нежность? Было ли спасение? Была ли просто минута слабости?

Кажется, я всё-таки разрыдался  ещё мокрый, растерзанный, но уже чувствующий что-то, кроме беспросветного горя. Иначе с чего бы он прижимал мою голову к своей груди и мой нос щекотали рыжеватые волоски, от которых он весь как будто светился. С чего бы он целовал мой горящий лоб, утирал мои щёки своими шершавыми негнущимися пальцами?
Да, наверное, я расплакался.

— Теперь не тронут тебя. Не боись, я их, сук, знаю. Теперь ты мой, — говорил он мне, заглядывая мне в глаза. Я отворачивался, не понимая, что он пытается там прочесть свою судьбу.

Что ему в глупом, запуганном мальчишке, щенке, как они все меня называли… И были правы, чёрт! Да, были правы. Щенок!

И я потянулся к нему, к моему солнечному гиганту, потянулся сам, обнял бугристое от мышц тело — сам, без принуждения, и поцеловал маленький твёрдый рот, больше похожий на шрам.



        Глава 31. Я был


Мне повезло: «La Fiera» оказался не вёсельной галерой, хотя множество их бороздило моря Великого Пояса Бономы. Наш корабль был крутобоким пинасом, трехмачтовиком, двухдечным полувоенным-полугрузовым судном. Было в нём что-то архаичное, как, впрочем, во всех салангайских вещах, начиная от ювелирных украшений, кончая странным государственным устройством, где были и король и Орден Храма, который служил духовным владыкам Белой Алидаги; было ещё Собрание Гильдий и Собрание Сословий, Королевский Совет и ещё дюжина разнородных Советов и Коллегий, которые вели церемониальные войны, претендовали на химерическую власть, мало что делая для страны, которая жила по каким-то своим отдельным от власти обычаям.

«Зверь» был построен ещё до войны, до миллионного бума Салангая: он был наряден, но наряден расчётливо и экономно. Я уже говорил о салангайской тяге к щегольству, и «Зверь» был щегольски выкрашен чёрной, фиолетовой и синей краской, орудийные лацпорты обведены оранжевым, пушки надраены до блеска, медные части сияли как золото, резьба по бокам и в особенности на корме — весьма изобильна. Более же всего поражала громадная носовая фигура — это был фантастический зверь, напоминающий мордой и торсом рвущегося вперёд быка с отчаянно раздутыми ноздрями, с набухшими напряжёнными жилами на мощной шее, но с длинными витыми рогами, откинутыми назад, и копытами гигантской лошади, молотящими то воздух, то пену морскую. Ниже торса он был покрыт густой шерстью, что искусно изобразили резчики, а внизу его вился драконий хвост, которым он облеплял весь форштевень. Зверь этот дышал дикой яростью и неукротимой, свирепой силой.

Резьба кормы была абсурдна и грандиозна — фальш-балконы, колонны, разнообразные, но одинаково уродливые фигуры поднимались бесконечными рядами на всю высоту кормы: страшные святые вперемежку с жалкими чудовищами, мученики в петлях, худосочные девицы с раздутыми головами, слоновьи древа, набухшие гроздья и крылья, парящие в пустоте… В этой обременительной фантасмагории я видел весь Салангай — апломб и нелепые амбиции, хтонические фантазии и дышащие наивной жестокостью сказки, самоуглублённая вера и вечная глубочайшая нищета, дикарское восхищение вещью, любой вещью, лишь бы она была материальна. Им не нужна была изысканность, изящество, соразмерность, которые так ценим мы, достаточно, чтобы предмет можно было пощупать — и он уже ценился.

Иногда они напоминали мне брошенных животных, неразумно, но исступлённо призывающих ушедшего хозяина.

Бедность же угадывалась даже в такой детали: вся пышная резьба «La Fiera» не была позолочена, как это принято у нас, а покрашена жёлтой охрой и поверх того покрыта смолой с молотой серой, что в лучах солнца да издали сверкало весьма яро и производило впечатление позолоты, но вблизи было зрелищем жалким и смешным.

Но, как я уже сказал, мне повезло: пинас — не галера, быть прикованным к веслу мне не пришлось.

Вторым моим везением был Нау.

Я знаю, что боцман сделал всё, чтобы после порки на моей спине остались синяки, вздувшиеся рубцы, кровавые потёки, чтобы вид моей спины пугал, но не был действительно опасным. Кожа лопнула  под линьком в одном-двух местах, чтобы дать кровавый антураж и там остались шрамы, которые он регулярно пытался свести, всё остальное зажило быстро и бесследно.

Нау был немногословен и при своей суровой внешности оказался со мной довольно мягок и, похоже, опекал меня. По крайней мере, в первые дни никаких неприятностей со мной больше не случалось, и иногда, когда я чувствовал какую-то угрозу от окружающих, где-то неподалёку всегда оказывался мой гигант.

Но долго так продолжаться не могло. Я спал, питался и работал вместе с простыми матросами, а они не принимали меня за своего, напоминая стаю гиен, которые только и ждут подходящего случая напасть. Я не делал попыток завести среди них друзей, — это было бессмысленно, — я был баринок, белая кость, везунок. И со своей стороны я был не в том состоянии, чтобы мочь лгать и лицемерить для заведения друзей. Всё шло каким-то своим чередом.
Я погружался в опасную апатию.
Я утратил волю к сопротивлению.

Пройдя по верхней палубе, я переводил дух и удивлялся, что в очередной раз превозмог сумасшедшее искушение — не разбежался и не сиганул за борт, в море, так манившее меня свободой.

Всё, что прежде давало мне силу, стало для меня ядом и источником отчаянья. Я избегал думать и вспоминать. Это было отлучение от собственной жизни: Дагне — под запретом, «мои девочки» — сестра и мать —под запретом, моя важная миссия… Не думать, запретить себе даже проблеск мысли, потому что тогда тоска наваливалась нестерпимым жгучим грузом и топила меня. А я и так не хотел жить.

Меня держал мой боцман. Мой молчаливый любовник старался всё время быть рядом. Его забота и внимание казались мне (когда я замечал их) нелепыми, да и ненужными. Лучшие кусочки еды, сбережённые им для меня, я прожёвывал равнодушно или со смешком: разве может сладкий сухарик почти без плесени заменить мне свободу? Разве помощь в пошиве новой робы может заглушить боль и унижение, а кожаный пояс — сделать меня счастливым? О, нет, не говорите мне о благодарности. У меня отмерли все чувства, любая попытка возродить их заканчивалась адской душевной болью, невыносимой обидой на судьбу. Благодарность была не для меня.

И ещё: он беспрестанно касался меня. Как слепой. Ему надо было проверять моё присутствие на ощупь.  Зачастую это раздражало меня, и он, видно, заметил это; его прикосновения стали как бы случайными, но всё равно оставались неизбежными.

Словом, это были странные отношения. Молчаливые, терпеливые, выжидательные.

Впрочем, иногда мы разговаривали. Я задавал вопросы, а он отвечал, медленно подбирая слова и высчитывая их так, чтобы я не мог воспользоваться знанием для побега.

— Куда мы идём?

Я знал, что мы движемся на запад, но куда именно? Он отвечал спокойно и без заминки:

— На остров в Бреевом море.

— А где ближайший остров?

Нау несколько мгновений медлит и задаёт встречный вопрос:

— Здеся?

— Ну да, здесь. Вокруг же полно островов, я понимаю это. Но мы идём в обход их всех. Какая земля здесь ближайшая?

Он хмурит светлые детские бровки, в глазах у него беспомощность, он готовится напустить туману или соврать. После недолгого колебания что лучше, он выбирает ложь:

— Откедова мне знать.

— Ну ты же морской волк!

На самом деле он морской медведь или тот странный зверь под бушпритом. Полубык-полузмей.

Он виновато косится в угол. Но и в углу нет подходящего ответа. Он сопит, хмурится, он недоволен собой. Мне кажется, он хочет отвечать мне на равных, сказать что-то остроумное и весёлое, что отвлекло бы меня от трудного для него разговора, но этого он не умеет. И я меняю тактику.

— Ну, а тот остров, куда мы идём, что там? Он большой?

Тугие морщины на лбу распускаются, маленький рот (он не салангаец, в загорелой до черноты коже нет этой проклятой желтизны и рот не напоминает лисью пасть) почти улыбается:

— Сарабе-то? Невелик. Небольшой он. Губернатор там граф. И селенье есть. Там рудничные живут. Которые свободные.

— Там есть рудник?

— Ага. Есть. Серебряной. Возим оттудова серебро.

Вот так в боцманской койке выпытываются государственные секреты. Я иронично усмехаюсь, и он понимает, что серебро меня не слишком интересует.

Ещё в первые дни, когда он разделся, я поразился, сколько шрамов у него на теле, на спине: уже знакомые — от линьков и плетей — застарелые и зажившие, на боках рваные — от картечи. На руках ножевые, сабельные.

— Много шрамов у тебя.

— Дык… сызмальства на море. Я ж не салангайский. Я с северов. А сюда-то пацаном попал.

Постепенно я вытягиваю из него историю о мальчишке с окраинного сурового островка, где мужчины ходят на промысел в море, бьют морского и островного зверя, сезон живут в землянках. Там мальчишка остался один, морское чудище кит-рыба перевернул отцову лодку, на глазах у Нау погибли и дядька, и отец, а сам он остался на безлюдном островке посреди осенних штормов. Не выжить бы ему, но повезло — проходил корабль, увидели дым костра, что он раскладывал и день и ночь, взяли на борт. Повезло несказанно.

Но домой, к матери, к семье, он больше не попал. Долгое плаванье на юг. Жизнь в Салангае. Много тяжёлой подневольной работы, страшные галеры, пираты, рынок невольников. Сбежал к храмовникам, в их военный флот, только они могли спасти и защитить, только под их флагом он чувствовал себя в безопасности. Вершина карьеры — боцман. Он уважает своё звание. Мой Нау.

— А почему…

Я хочу спросить: «Почему ты не отыскал в северных водах родной остров, почему не вернулся туда, где ждала тебя мать, и сёстры, и маленький брат?» и замолкаю. Теперь я понимаю почему. Потому что нельзя думать о Дагне, о матери, нельзя вспоминать то, каким ты был. Если будешь вспоминать, то смерть придёт очень быстро.

Так продолжалось довольно долго.

"Зверь" летел над бездной, а я в неё заглядывался.


Продолжение - http://proza.ru/2020/07/13/529